Курт проснулся от толчка в плечо; с усилием разлепив глаза, некоторое время непонимающе озирался, пытаясь понять, почему так неловко телу и затекла спина, а солнце бьет прямо в глаза. Лишь спустя мгновение он понял, что спит сидя — опустив голову на руки, лежащие на столе, в комнате архива Друденхауса.
— Вставай.
Голос Бруно, стоящего рядом, был тусклым, и что-то в нем промелькнуло такое, отчего в душе стало так же тускло и мерзко. Курт поднялся, разминая затекшие ноги, глядя на осунувшееся лицо подопечного настороженно; тот отступил на шаг назад, затушив иссякший светильник, и все тем же бесцветным голосом произнес:
— Майстер Ланц ждет тебя внизу. В подвале, у камеры.
— У камеры?.. — повторил тот растерянно. — Не понимаю; почему там? В чем дело?
— Тебе лучше спуститься. Он велел быстро.
Скверное предчувствие в душе кольнуло в грудь, словно только что проглотил заледенелую проволоку, внезапно распрямившуюся; одним движением сдернув со стола рассыпанные листы протоколов, Курт вдвинул их обратно на полку, не слишком заботясь о порядке страниц и аккуратности, и вышагал в коридор. Бруно шел за ним молча, и на миг возникло ощущение, что за спиной слышатся шаги конвоира, ведущего его в подвал, к зарешеченному углу…
В подвале царила тихая суматоха. Дверь в камеру была распахнута, Райзе сидел внутри на корточках перед бесформенным тюком, наполовину закрывая его спиной, а Ланц, стоя перед охранником, выговаривал ему — уже так хрипло, что было ясно: еще пять минут назад он кричал во весь голос. Страж стоял неподвижно, опустив голову и стиснув зубы, и молчал.
— Я спрашиваю — где ты был! — услышал Курт, приблизившись. — За что тебе платят, я тебя спрашиваю! Я ответа не слышу!
— И не услышишь, — тихо подал голос Райзе, поднимаясь, и тогда стало видно, что тюк на полу — тело переписчика с раздувшимся синим лицом и темно-бордовой тряпкой на шее. — Прекрати орать, голова уже болит.
На миг Курт замер на месте, глядя на человека на полу, а потом медленно приблизился, все так же не отрывая от него взгляда.
— А вот и наш герой, — сообщил Райзе со вздохом, отходя в сторону. — С добрым утром, академист. Поделись секретом, что такого можно сказать арестованному, чтоб он самовольно полез в петлю?
— Он… — голос сел; Курт прокашлялся, договорив с усилием: — Он мертв?
— Да уж куда мертвее.
— Не понимаю… — он подошел ближе, нервно отирая лоб ладонью, снова остановился, переводя взгляд с сослуживца на обезображенное тело на каменном полу. — Не понимаю… Как это могло произойти? Ведь охрана…
— Ложится рано! — рявкнул Ланц так, что страж вздрогнул. — Доблестный воин Друденхауса изволили почивать! А этот хренов виртуоз размотал повязку с ноги и — на решетку! Это как надо дрыхнуть, чтоб не услышать, что рядом, в пяти шагах, по огромной железяке долбит пятками удавленник! Или, может, это ты его пристроил, а?
Тот сжал зубы еще плотнее, так что кожа на скулах натянулась, и побледнел; Райзе покривился.
— Хватит, Дитрих.
Курт медленно развернулся, выйдя из подвала; поднявшись на первый этаж, остановился, расстегнув воротник и глубоко вдохнув, прошагал к входной двери, вернулся обратно, не зная, куда себя деть и что о себе думать.
— Зараза… — пробормотал он сорванно, долбанув кулаком в раскрытую дверь на площадку подвальной лестницы, потом еще раз, зло закусив губы, напоследок двинул ногой, и тяжелая створка ударилась о стену. — Гадство! Дерьмо!
Вернуться в камеру, где на полу распласталось неподвижное тело, он себя заставить не мог, не мог уйти, и лишь метался, меряя шагами пятачок перед спуском вниз.
— Психолог доморощенный… — с отчаянием пробормотал Курт, приостановившись лишь на мгновение, и сорвался почти на крик, снова исступленно лупя невезучую дверь: — Дерьмо, дерьмо, дерьмо! Дьявол!
— Сомневаюсь.
От голоса за спиной стало тошно; вмиг остыв от своего внезапного бешенства и подавившись последним словом, он медленно обернулся, встретившись с темным, угрюмым взглядом Керна.
— В наши дни, — мрачно сообщил он, — уже не принято заявлять, что ночью приходил Дьявол и сломал арестованному шею… Ко мне, Гессе. Немедля.
Курт не произнес в ответ ни звука, ничего не говорил, идя следом за ним по лестнице наверх, а когда он снова оказался напротив стола начальства, как и день назад, слова оправдания застряли в горле. Тот молчал тоже — стоя у окна спиной к нему и глядя на улицу, словно забыв о нем. Минуты шли — бесконечные и тягостные; заговорить Курт не решался, продолжая стоять посреди комнаты, сцепив за спиной руки, глядя в пол и предчувствуя самое скверное. Когда Керн, наконец, заговорил, он вздрогнул.
— Я слушаю, — коротко бросил тот, обернувшись, но к столу не сел, лишь прислонившись к подоконнику спиной.
Курт говорил через силу, не поднимая головы и едва собирая слова вместе, все больше напоминая себе Отто Рицлера минувшей ночью; Керн внимал молча, не задавая вопросов, и по временам возникало чувство, что тот попросту перестал его слышать, а когда он закончил, в комнате еще долго царило все то же склепное молчание.
— Я ведь говорил на родном для тебя языке, разве нет? — наконец, снова заговорил тот, все так же хмуро и негромко, сев все-таки к столу. — Я говорил, что на допросах должен присутствовать кто-то из старших следователей. У тебя проблемы с памятью или со слухом?
— Я… — он запнулся; ответить было нечего — ни одного уважительного основания в голову не приходило, объяснений не было никаких, кроме самого заурядного азарта. — Простите. Виноват.
— Разумеется, виноват. Я и без твоих объяснений знаю, в чем твоя проблема, Гессе. В том, что ты хотел поутру гордо шлепнуть мне на стол отчет о раскрытом деле!
— Неправда, — возразил он тихо и вздрогнул снова, когда Керн грохнул кулаком по столу, повысив голос:
— А что тогда?! Почему мои приказы не исполняются? Ты здесь, Гессе, в этом городе, под моим руководством, чтобы учиться! потому что ты ни хрена еще не знаешь и не умеешь! И ты это сегодня доказал!
— Я не понимаю, что… что я такого мог сказать, почему он…
— И никто теперь не поймет! Никто, потому что парень мертв и не расскажет этого, и сказанного ему тобой никто больше не слышал! Я должен теперь полагаться только на то, что ты сейчас попросту не врешь мне!
Курт вскинул голову, понимая всю правоту начальства, желая возразить и зная, что это бессмысленно.
— И эта треклятая книга, — продолжал тот, не сбавляя тона, — что это? Об этом почему ни слова? Что это вообще такое?
— Я не знаю, — отозвался он тихо. — В тот момент я не спрашивал, потому что мне казалось, я на правильном пути, и неверное слово может… Простите, — повторил он покаянно. — Тогда мне казалось — лишними вопросами я все могу испортить…
— И не зря казалось — ты все испортил!
Керн умолк, потирая глаза ладонями и переводя дыхание; наконец, поднявшись снова, он коротко подытожил, сбавив голос:
— Все вчерашнее — подробно, четко, дословно, в письменной форме. Отчет мне на стол. Все документы по делу отдашь Ланцу. Это все.
— Ланцу? — произнес Курт, чувствуя, как бледнеет, а руки за спиною сжимаются в кулаки. — Вы забираете у меня расследование?..
— А также сообщаю ректору академии о твоих грандиозных успехах на поприще инквизитора, — добавил тот и, перехватив его почти отчаянный взгляд, устало кивнул на дверь. — Выметайся.
* * *
В часовне Друденхауса он просидел не меньше часу — как минувшей ночью в камере Отто Рицлера, на полу, свесив руки с коленей и уткнувшись в них лбом, непотребнейшим образом прислонясь к алтарю спиной. На чьи-то тихие шаги Курт не обернулся — видеть кого угодно сейчас одинаково не хотелось и было тяжело до зубовного скрипа.
— Что ж ты в Господень жертвенник задницей вперился, нечестивец, — невесело усмехнулся Ланц, остановившись; скрипнула скамья первого ряда — тот присел в нескольких шагах напротив. — Чему вас в вашей академии учат только…
— Академию не трогай, — тихо возразил он, приподняв голову, и взглянул в лицо сослуживцу. — Пришел добить? Cedo[106]. Приканчивай. Сопротивляться у меня сейчас нет ни сил, ни желания. Peccavi, fateor, vincor[107].
— А старшему дерзить силы есть?.. Хватит на меня коситься, абориген; я ж не Керн и протокола на тебя не составляю, попросту вдруг пришла в голову глупая мысль, что тебе захочется поговорить.
— Да-да. Знаю. 'Без протокола', 'по душам' и прочее…
— Мне уйти?
— Все верно. Шаг первый — вывести из оцепенения. Шаг второй — заставить понять, что очень хочется пооткровенничать, а после — вынудить признать это вслух…
— Если тебя в твоей академии обучили латыни, вне службы ты из принципа перестанешь ее разуметь? Так с какой бешеной радости я должен пренебрегать умениями, которые постиг в своей работе? Тем более, что в нашем случае игра ведется честно — у тебя в арсенале умения те же самые.
— И каков приз? — уточнил Курт; тот пожал плечами:
— Если ты прекратишь изображать кающегося висельника, этого будет довольно. У тебя всего-навсего забрали одно дело. Это не конец света. У тебя не отобрали Знак, не срезали Печать, не отправили в монастырь на вечное покаяние. Просто отстранили от одного дознания.
— Не в дознании дело, Дитрих, — он потер глаза ладонями, распрямившись и прислонившись к алтарю затылком, встряхнул головой, усмехнувшись. — Вот змей, ты все-таки своего добился…
— Работаем, — улыбнулся тот вскользь.
— Не в дознании дело, — повторил Курт уже нешуточно. — Дело в том, что de facto я убил арестованного.
— Любопытная мысль; может, все-таки отлепишь свое грешное седалище от алтаря?
Курт, мгновение помешкав, тяжело поднялся, упершись в пол ладонью, и, неспешно пройдя к первому ряду скамей, присел — осторожно, словно бы опустившись в стылую воду.
— Издержки прошлого, — пояснил он со вздохом. — Знаешь — безотрадное детство, безотчетная тяга к семье, семья-академия, семья-Церковь, в скорби — неосознанное возвращение к детству, поза защиты, но чтобы сидеть, уткнувшись в алтарь лбом, мне еще недостаточно хреново.
— Хорошо, что тебя загребли не во младенчестве — иначе ты бы на нем вовсе спать устроился, — хмыкнул Ланц. — Ибо, смотрю, привычка к церковной сфере все с того же детства породила в тебе отношение к ней обыденно-потребительское.
— Случается.
— Итак, первый шаг довершен, — подвел итог Ланц, глядя в его сторону оценивающе. — Из онемения вышел. Будешь продолжать упираться, или просто поговорим?
Курт вяло отмахнулся, откинувшись на спинку скамьи и глядя в сторону, на узкий, весьма незатейливый витраж, похожий больше на украшенную бойницу.
— Я понимаю, о чем ты скажешь — первым делом о том, что у всех бывают ошибки, но только легче от этого едва ли станет. Я сказал ему что-то, что побудило его совершить именно это — вот в чем дело. И я не понимаю, я просто не понимаю, не вижу, в чем я ошибся, что я сделал не так. Может, Керн прав? Я не думаю о деле, лишь о собственном самолюбии? Или отношусь к службе, как, в самом деле, к игре, в которой надо разгадать ответ как можно скорее? И отец Бенедикт не зря так неотступно предлагал мне уйти работать в архив…
— Это мысль вслух или вопрос, который требует ответа?
— Не уверен, что я хочу услышать ответ, — безрадостно усмехнулся он, обернувшись к сослуживцу. — Почти не сомневаюсь, ты скажешь что-то похожее на 'quod aetas vitium posuit, aetas auferet[108]'… хотя, такие сентенции, скорее, в духе Густава; но смысл будет тем же. Если б ты явился сюда с намерением намекнуть на то, что в следователях мне не место, ты начал бы не так.
— Ну? И чем же тебе такой ответ не по душе?
— Чрезмерно зауряден. Ожидаем. Кроме того, я сам себе это сказал уже не раз, тут же оспорив, а значит, он наполовину ложен.
Ланц качнул головой, улыбнувшись, и вздохнул — шумно и долго.
— Да на тебя не угодишь. Кроме того, абориген, твоя проблема в том, что ты сам себе угодить не можешь — ты никак не можешь решиться сделать один важный шаг, а именно — определиться с тем, хочешь ли ты сам для себя службы инквизитора.
— До известных пор над этим не приходилось задумываться. При разделе на курсы я был поставлен перед фактом: мои notitiae[109], способности и оценки нужных дисциплин позволяют мне учиться именно на следователя; при выпуске я мог отказаться от Печати, мог попроситься все в тот же архив… — он тяжело усмехнулся, — или в помощники. Вроде Бруно. Куда угодно, где были бы нужны люди, но я об этом даже не задумался. Мне сказали, что я могу получить Знак следователя; почему тогда мне должно было придти в голову, что я не справлюсь?.. Вот и не пришло. Сработал принцип 'пока дают — бери'? Или самомнение. 'Курсант сum eximia laude[110]'! Как можно было сомневаться в том, что я будущий величайший следователь за всю историю Конгрегации…
— Ты все пытаешься отыскать в чужих не словах даже — действиях! — ответы на собственные вопросы, — заметил Ланц уже серьезно. — Ты спрашиваешь, прав ли твой наставник, думаешь, а не прав ли Керн; в конце концов, задаешь этот вопрос мне… Ты колеблешься между множеством вариантов, но, поскольку не можешь предпочесть ни одного, опрашиваешь окружающих, чье суждение, по-твоему, достойно внимания и чью точку зрения не зазорно принять.
— Может, все дело в том, что я с одиннадцати лет живу по распорядку, учрежденному для меня другими, и руководствуюсь приказами, а не желаниями.
Ланц внезапно, резко подавшись вперед, отвесил ему внушительный подзатыльник, тут же усевшись обратно, как ни в чем не бывало; он ошарашенно воззрился на старшего сослуживца, не зная, как поступить и что ответить.
— Сам сказал — 'не трогай академию', - пояснил тот. — Хороший ход — свалить на вышестоящих вину за нежелание делать выбор. Главное — подобный вывод избавляет от ответственности за свои поступки, а заодно и позволяет найти виновного в твоей слабости.
Курт, морщась, потер затылок, глядя в его сторону с ожесточением.
— А руки распускать обязательно? — уточнил он; Ланц тихо засмеялся.
— Твой подопечный тебе этот вопрос частенько задает, да?.. Ну, это иная тема… Зато глаза оживились, наконец. Итак, абориген, у нас обрисовывается неприятное зрелище: попав в окружение людей, которые стремились помочь тебе, указать путь и поддержать, ты с легкостью сбросил на них все прочее, после чего с чистой совестью их же в этом и обвинил. Возразишь?
— Также другая тема, хотя и немаловажная, — тихо добавил Курт, — касается того, чего ради эти люди помогали и поддерживали. А именно — для того, чтобы указать вполне конкретный путь. Говоря без эмоций, из меня изготовили то, что им было необходимо.
— Та-ак, — протянул Ланц осторожно, глядя на него уже без усмешки. — Ну, было б странно, если бы ты ни разу над этим не задумался, другое дело — чем эти раздумья увенчались.
— Ничем крамольным, Дитрих; только лишь тем, что мне всегда казалось — они знали, что делали, знали, как и для чего. Что я оказался таким, как должно, и там, где положено; и думал я так исключительно потому, что признавал auctoritas inoppugnabilis[111] тех, от кого это зависело, и их знание человеческой сути. Что меня увидели и поставили там, где я должен быть. Что путь, по которому я пошел, пусть и избран не мной, но — мой. Верный. И когда те же люди, а именно мой наставник, до сей поры ни разу не давший мне дурного совета, ни разу во мне не ошибившийся и некогда меня на этот путь направивший, не единожды упомянул о том, что я должен его оставить — невольно начинаешь думать, а не прав ли он и на этот раз.
— Иными словами, абориген, когда после приказов у тебя поинтересовались твоими желаниями… что произошло?
— Не знаю, — отозвался тот искренне. — Первая мысль, конечно, что это — намек, такой же приказ, но в более мягкой форме. Вторая мысль… Да, не исключено, меня настораживает возможность выбора. Боюсь ошибиться и сделать выбор неверный.
— Тогда вопрос — почему.
— Странный вопрос, Дитрих; от моих промахов слишком многое зависит…
— Хорошо, — кивнул тот, вскинув руку и не дав договорить. — Я понял. Зададим вопрос иначе, разбив его на два. Первое. Твое желание — остаться в должности следователя или нет?
— Разумеется, да. Как потому, что на меня полагались именно в этом качестве, от меня ожидали именно этого (а я не хочу обмануть их надежд), так и в силу того, что мне это по душе самому; обе причины, с моей точки зрения, взаимосвязаны, и первая вытекает из второй. Твой следующий вопрос я уже знаю. Желая продолжить службу, боюсь ли я своими ошибками нанести вред себе или другим. Так?
— И твой ответ?..
Курт тяжело вздохнул, снова упершись локтями в колени и уставясь в гладкую каменную плиту под ногами.
— Что касается меня самого, — заговорил он нескоро, — то я, без сомнения, не радуюсь всем этим… темным сторонам нашей работы. Но я готов это сносить, готов предоставить собственную душу, так скажем, для любых прегрешений, которые окажутся необходимым средством, орудием, если угодно, для достижения цели; однако я должен быть в этой цели уверен. Я готов на любой шаг; но при этом я должен знать, знать доподлинно, что все не зря. И мой ответ — да, я опасаюсь не за себя. Я должен быть твердо убежден в том, что от моих действий не пострадает тот, кто этого не заслужил. Что когда-нибудь я не взгляну на себя самого с ужасом и омерзением. Конечно, можно говорить о том, что есть различие между человеком, совершившим преступление осознанно, и тем, кто сотворил нечто подобное по ошибке, но моя ошибка и есть мое преступление. Мои ошибки говорят о том, что я преступно мало внимания уделил своему развитию, обучению всему тому, что обязан знать и уметь, что я преступно невнимателен или забывчив, или небрежен, в конце концов.
— Ошибки неизбежны, — возразил Ланц. — Их можно исправить или искупить, но ошибки случаются у каждого. И на них учатся.
— Да, все верно. Но в нашем случае это походит на военного хирурга, который учится правильно зашивать артерии, теряя одного раненого за другим… Ты ведь, помнится, залез в мои бумаги, верно? Читал о моем первом деле? Я тогда потерял свидетелей — всех, потому что вовремя не распознал опасность. И вот теперь снова — мой арестованный лежит с удавкой на шее, потому что я где-то прокололся. А что в следующий раз?
— В следующий раз доведешь до конца расследование и осудишь преступника. Или оправдаешь.
— Или у меня в камере повесится арестованный незаслуженно, — мрачно договорил Курт, — и я не могу об этом не думать — осознанно или нет.
Тот со вздохом кивнул:
— Или будет так.
— Ты меня утешил.
— Я с тобой говорю не для того, чтобы утешать — ты не плачущая беременная монашка. Ты инквизитор. А у инквизитора, абориген, подсознания нет и быть не может. Все твои чувства, все мысли, каждое желание или сомнение должны быть вот где, — Ланц вытянул раскрытую ладонь, — и должны быть вот так, — договорил он, с силой сжав ее в кулак. — И все сказанное мной сказано для того лишь, чтобы ты об этом вспомнил. Реши, но — раз и навсегда, чего ты хочешь. Хочешь уйти — уходи. Хочешь оставаться тем, кто ты есть — отбрось все сомнения и твори себя. Стискивай зубы и продирайся через кустарник с шипами; обдерешься, нахлебаешься крови, но выберешься из этих колючек с неплохим набором роз, если не будешь хлопать ушами и думать только об этих шипах.
— Это аллегория, в коей розовые цветы суть спасенные души? — усмехнулся он, и Ланц, расслабившись, улыбнулся в ответ, кивнув:
— Примерно так. По-моему, недурно — весьма колоритно, по крайней мере. Пастырь с заблудшей овечкой на плечах несколько примелькался.
— Хорошо, — отмахнулся Курт решительно, — к матери неосознанность, Дитрих; вполне сознательно я сейчас казню себя за то, что пусть не своими руками, но своими словами засунул арестованного в петлю. 'Они должны быть осторожны и внимательны к тому, чтобы ничего не сделать и ничего не сказать, что могло бы повлечь наложение на себя рук осужденного до исполнения приговора. Ведь вина за это падет на них, и то, что должно было бы послужить им в заслугу, принесет им наказание и вину'…
— Снова 'Молот'? — настороженно заметил Ланц. — Не лучшее чтиво, абориген.
— Как сказать, — возразил он тихо. — Местами — весьма даже правильное… Да, Дитрих, я все понимаю; учиться на своих ошибках надо, да. Но как, если я своей ошибки не вижу? Я просто не понимаю, что я вчера сделал не так.
— Это тоже вопрос или опять крик души? Если вопрос, я могу ответить.
Курт покосился на него исподлобья, нахмурясь, и приглашающе повел рукой.
— Ну, — усевшись удобнее, вздохнул Ланц, — четко неправильное слово или неверную фразу в твоем вчерашнем допросе я не укажу, но я, если хочешь, могу сказать, что ты делаешь не так с обвиняемыми вообще.
— С арестованными.
Тот скривился.
— Да брось, абориген; знаешь, когда я начинал, у нас всех этих изощренностей не было — подозреваемый, арестованный… Раз к нам попал — обвиняемый, и точка. Вот оправдают — тогда другое дело.
— И оправдывали?
Ланц широко улыбнулся.
— Бывало. Итак, — посерьезнел он снова, — отвечаю на твой вопрос. Вне зависимости от твоих сомнений или прочих переживаний, надо тебе отдать должное, допрос ты ведешь спокойно, держишься хорошо, и заподозрить тебя в колебаниях нельзя. Школа чувствуется, вполне определенная. Принципы и методики ты изучал пристально и долго, это заметно; сколько раз читал Майнца?
— Не помню.
— Ну, неважно. Так вот, ты держишься даже слишком хорошо; но не это твой недостаток сам по себе.
— А что тогда?
Ланц мгновение то ли собирался с мыслями, то ли попросту подбирал слова, способные разъяснить все младшему, при этом не вытравив из него остатки самоуважения; Курт кивнул:
— Давай, Дитрих, я в своей жизни много приятных слов слышал, и твои оригинальными, убежден, не будут. Что я делаю не так?
— Ты замечаешь за собой, как говоришь и что? На первом деле ты 'потерял свидетелей', сейчас 'потерял арестованного'. Но ты потерял человека, арестованного по обвинению. Это не означает, что я буду сейчас читать тебе проповедь, я не отменяю преподанного тебе наставниками о хладнокровии и сказанного мною минуту назад.
— Тогда я тебя не понимаю.
— Когда ты говоришь с… Бог с тобой… с арестованным, ты метко и почти сразу нащупываешь его слабину, здесь школа действует. Но, абориген, ты его не жалеешь.
Курт растерянно онемел на мгновение, глядя в лицо сослуживцу с ожиданием, и тихо переспросил:
— Кого?
— Господи, ну, не палача же! Хотя, конечно, и ему есть в чем посочувствовать… Густав верно тебя назвал — академист. Академические приемы ты постиг, психологию понял, но этого мало. Вам говорили о том, что надо ставить себя на место допрашиваемого? 'Стать им'? Не могли не говорить. Ты что же — думал, это для красного словца? Это имеет прямое значение. Proximum suum diligere ut se ipsum[112] — ты все еще помнишь это?
— И тут, — недовольно заметил Курт, — я начинаю скатываться к мысли 'quod tibi fieri non vis'[113]… Дальше ты знаешь.
— Не к той мысли тебя покатило. Лучше припомни шахматы — их создатели вообще люди мудрые. Хорошая игра. В нее, знаешь ли, не обязательно играть вдвоем. Не доводилось — с собой самим?.. И как выкручиваешься, когда с обеих сторон доски стоишь ты, стремясь выиграть? Сам себе поддаешься?
Ланц умолк ненадолго, ожидая, пока до него дойдет смысл сказанного; Курт неловко хмыкнул, качнув головой:
— Интересно… Мне что же — жалости не хватает?
— Да, — отозвался тот просто. — Сострадание в тебе есть — потому что положено; и проницательность есть, а жалости — нет. Поэтому ты можешь добиться своего blandiendo ac minando[114], ты можешь увидеть, понять того, с кем говоришь, расколоть, спровоцировать, а вот почувствовать его пока не можешь, потому что не переживаешь вместе с ним его мысли, желания, страхи и надежды. При всех твоих душевных терзаниях, ты довольно холоден по отношению к нему. А жалеть — по-настоящему — ты обязан каждого, будь то наш вчерашний студент или infanticida[115] с сотнями смертей на совести. Вот так-то.
Курт сидел молча еще минуту, пытаясь пересмотреть свой вчерашний разговор с Рицлером заново, примеривая к нему услышанное, исподволь соглашаясь с правотой старшего сослуживца, понимая, что вся его беседа этой ночью была выстроена исключительно на расчетах, но не видя, не понимая, не принимая иной тактики своего поведения.
— И по-твоему, — спросил он, наконец, — что вчера я должен был сказать, если действовать в соответствии с твоими советами?
— Сложно ответить однозначно. Может, где-то помягче голос, где-то подольше молчание или попроще лицо… Или просто в конце вашего разговора прочесть молитву вместе с ним.
— Что?! — проронил он, не сдержав улыбки; Ланц вздохнул.
— Тебе это кажется глупым, верно? А все потому, что ты, говоря с ним, всего лишь говорил, думал, прикидывал, в то время как он жил, дышал, чувствовал. Если бы так же жил вместе с ним — сжился бы с ним — ты поймал бы и верный момент, когда это не покажется натянутым или похожим на отходную, и верные слова, и верный тон. Но это — так, предположение. Могло и этого не хватить; не скажу тебе с уверенностью, я ведь тоже не безукоризнен, попросту кое в чем опытнее. Помнишь, я рассказывал, как в мое окно бросили факел? Как знать, быть может, это была месть родича того, кто не сумел мне доказать, что невиновен, а я его не почувствовал.
— Если каждого так жалеть, не хватит ни души, ни сердца, — уже без улыбки отозвался Курт; тот кивнул:
— Я говорил — нахлебаешься крови, и своей, и чужой. Главное в этом — что потом будет в твоих руках, когда продерешься, наконец, сквозь шипы. Если ты к такому готов — вперед. В заросли. Если нет, то у тебя два выхода: или уйти, или стать посредственным дознавателем, которого не прельстишь делом сложнее того случая с сыном твоей хлебосольной хозяйки. Есть, конечно, и третий — отринуть эмоции вовсе и как следует очерстветь… Что тебе больше нравится?
Курт не ответил, продолжая неподвижно сидеть, как сидел, уставясь в камень под ногами; Ланц вздохнул, поднявшись, и легонько похлопал его по плечу.
— Ничего, абориген. Было б много хуже, если б подобные мысли тебе вовсе не приходили в голову — вот тогда я бы с уверенностью сказал, что из инквизиторов тебя надо гнать взашей… Поднимайся. Зная, куда тебя вскоре потянет, хочу дать еще один дружеский совет: не сваливай все это сегодня на свою девчонку. И не угрызайся в одиночестве, это слабо помогает; лучше приходи к нам — Марта будет рада.
— Спасибо, — отозвался он тихо, по-прежнему глядя в пол, и Ланц потянул его за плечо.
— Поднимайся, пойдем наверх. Займись лучше делом, это гораздо действеннее.
— Меня отстранили; забыл?
Тот фыркнул, рывком вздернув его на ноги и подтолкнув в спину к выходу.
— А я приказа начальства нарушать и не собираюсь — я ж тебя не на допрос беру и не на арест, а так — пообщаться с сослуживцами. Поговорим о жизни, об увлечениях, о любимых книгах… о трактатах всяких. Шагай резвей, tiro[116]; не уламывать же мне тебя.
По коридорам башни Курт шел и вправду быстро, едва удерживаясь от того, чтобы позорнейшим образом перейти на бег — он боялся натолкнуться за очередным поворотом на Керна, услышать снова все то, что было сказано, или просто встретить этот тяжелый, усталый взгляд. Хуже всего было то, что не хватало то ли наглости, то ли глупости возмутиться, обозлиться на взбешенное начальство. Он прекрасно понимал, что тот сейчас чувствует, ожидая, когда сам будет точно так же стоять молча, выслушивая претензии и не имея свидетельств к оправданию, когда в Кельн явится curator res internis[117], расследующий смерть арестованного. Университет тоже предъявит свои требования, тоже станет придираться, призывая дать подробные разъяснения тому, как его слушатель расстался с жизнью не по приговору суда, а, неясным образом, в своей камере. Но отбиться от ректората будет просто, стоит лишь напомнить обвинение при аресте, а вот собственное расследование самой Конгрегации — это уже нешуточно и вызывает серьезные опасения…
Райзе, когда он, наконец, с облегчением почти захлопнул за собой дверь их с Ланцем рабочей комнаты, рылся в разложенных на столе листах, в которых Курт признал свои отчеты.
— Получается бред, — сообщил он вошедшим вместо приветствия, откладывая лист, что держал в руке, в сторону. — В этом просто нет никакого смысла.
— Обнадеживает, — усмехнулся Ланц, садясь напротив, и указал Курту на стул. — Присядь, абориген. Как сказал обвиняемый, терпя status erectus[118] — в ногах правды нет.
— Ерунда, — возразил Густав, снова берясь за очередную страницу отчета, — так сказал палач, накладывая hispanicus caliga[119]. Или это во время четвертования?..
Курт уселся в стороне — за тот самый низенький столик секретаря, где пребывал в свой первый день в Друденхаусе, присутствуя на первом допросе. В обсуждении выводов столь прискорбно оборвавшегося расследования он участия не принимал, сидя молча, подперев подбородок кулаком и глядя в окно. Все эти безрадостные заключения он сделал и передумал сам не один раз.
— Лично я ничего ни о каком трактате не слышал, — докончил Райзе со вздохом. — Я, конечно, не образец любомудрия, однако же кое-что на своем веку прочитал.
— Две брошюрки 'Запретные позы и касания' ты прочел, — буркнул Ланц, потирая лоб и глядя на листы отчета с тоской. — Но я с тобой согласен — труд неизвестный. Малоизвестный, точнее, ибо кое-кто, как видим, о нем таки знал. А я не знаю. Ты не знаешь. И Керн никогда о нем не слышал; а что меня всерьез настораживает — о нем ни слова не слышал и наш абориген, вот что самое отвратительное. — Курт встретил брошенный в его сторону взгляд с неподдельным удивлением, и тот пояснил: — Noli putare me hoc auribus tuis dare[120]; это поклон в сторону вашей академии. Все, что было услышано и прочтено нами — лишь наша заслуга и наши возможности, а следователи твоего поколения воспитываются уже на основе новых знаний, новых сведений. И, как я слышал, среди ваших преподавателей и наставников личности высокого полета, включая даже и кардиналов, а в вашей библиотеке все самое важное и серьезное, что удалось только наскрести за историю существования Конгрегации, отделив, так сказал, зерна от плевел. Поскольку святой Макарий — единственная академия инквизиторов, именно там и собралось все самое ценное. А стало быть, если ты ничего не знаешь об этой книге, это означает, что о ней не слышали даже ваши многознающие наставники…
— Либо попросту курсантам всего не рассказывают, — возразил Курт негромко. — Есть другая библиотека, в которую лично я никогда не входил и вообще не знал ни одного выпускника, кто похвастал бы, что его туда впустили.
— Либо так, — кивнул Ланц. — Посему, я так полагаю, надо подвигнуть Керна послать запрос первым делом в академию — не знают ли тамошние мудрецы об этом таинственном 'Трактате'.
— В Ватиканской библиотеке эта дрянь есть — ставлю собственную голову против голубиного дерьма на нашем чердаке, — вздохнул Райзе, скривившись; ему никто не ответил.
Об отношениях независимой в поведении и своенравной германской Инквизиции с прочим христианским миром и особенно с папским престолом, что римским, что авиньонским, старались вслух не говорить. Начатые реформы, все более смелые, на которые поначалу просто смотрели сквозь пальцы, теперь вызывали нескрываемое неудовольствие обоих наместников Господних; открытого противостояния еще не наметилось, и идеи самовольно созданной 'Конгрегации по делам веры Священной Римской Империи' все более распространялись, однако в пропорции к этому росло и недовольство церковного престола. Отношения Церкви как таковой и Конгрегации сейчас напоминали вежливую вражду двух сестер, вынужденных жить в одном доме, доставшемся им от родителей; причем младшая с истинно немецкой педантичностью, терпением и последовательностью склоняла на свою сторону все больше прислуги, а старшая с истинно итальянской изворотливостью захватывала все больше комнат, в результате чего почти очевидно проступило двусмысленное многовластие…
— Ну, если ни у кого нет идеи, как соорудить подкоп в папское книгохранилище, — продолжил Ланц спустя несколько секунд, — то надо думать, откуда еще рыть сведения.
— Надо посовещаться с Керном.
— Хорошая идея, Густав, только навряд ли он знает более нашего; я с гораздо вящей надеждой смотрю на консультацию у святомакарьевского ректората. Думаю, наш старик в этом со мной согласится.
— А до тех пор просто сидеть и ждать?
— Надо искать третьего, — по-прежнему тихо сказал Курт и вздохнул тягостно и удрученно. — Правда, теперь я не знаю, насколько охотно на наши… ваши вопросы будут отвечать университетские слушатели.
К нему обратились два взгляда, в каждом из которых явственно было видно сомнение, неуверенность и замешательство.
— Академист, слушай, — не особенно твердо возразил Райзе, с явной осторожностью подбирая слова, — а уверен ты вообще, что этот призрак есть? Ведь, если рассудить последовательно, ему нет места в этой задаче; это неизвестное, которое может быть, а может и не существовать вовсе.
— Понимаю. Сейчас мне веры мало, после таких оплошностей…
— Не в том дело, — отмахнулся тот легкомысленно. — Невелика, в конце концов, потеря — ведь был виновен? Был. За сообщничество и подстрекательство, заметь, что самое главное, все одно бы придушили.
— Да, — согласился он тяжело, — возможно; но тогда он не совершил бы смертного греха. По моей вине. И не оказался бы… 'недостоин' — по моей вине — отпевания и поминания в церковных службах. А его, точно отлученного, зароют за пределами освященной земли. По моей вине.
— Чтобы раз и навсегда окончить эти неистовые флагелляции, — хмуро отрезал Райзе, — слушай, что я скажу. Тебе кажется, что ты несешь за это ответственность? Хорошо. Поминай его в молитвах до конца дней своих. Но он был в своем уме, стало быть, за свои действия отвечал и будет теперь отвечать сам. Единственная неприятность в случившемся — это то, что Керн тебе ввернул хороший штырь, да и ему самому теперь вставят по самую макушку… но это ничего, выкрутимся. Все остальное — вздор. А теперь — к делу. Я высказал свои сомнения не из-за последних досадных событий, а лишь потому, что я просто не вижу, куда можно всунуть твоего третьего.
— В этом есть здравое зерно, — мягко добавил Ланц, — подумай.
— Еще вчера вы оба считали иначе.
— А неделю назад мы полагали, что библиотека университета содержит труды все сплошь полезные и душеспасительные, — возразил Райзе. — Академист, послушай спокойно: и без твоего третьего все складывается в одну линию. Будущий медик увлекся богословием? Бывает. Заинтересовался более спорными текстами? Соответствует его убеждениям. Исчезли рукописи? Ты сам сказал — мог уничтожить. Заказал богатый оклад? Так у него с головой было не все в порядке — по свидетельским показаниям. Смерть странная? Так и интересы у него, как следует из вышеперечисленного, были не совсем обычные.
— Третий есть, — твердо сказал Курт, поджав губы. — Я знаю. В чем бы еще я ни ошибался, но это я знаю.
— Знаешь — откуда?
— Кто-то подтолкнул Шлага к этому — ко всему. Кто-то рассказал ему о той, самой первой книге.
— Два богослова в трактире шептались промеж собой, обсуждая запрещенные сочинения, и он услышал название.
Курт замер, переводя взгляд с одного на другого, и, понизив голос еще больше, пробормотал:
— Когда вы это узнали?
— Мы этого не узнавали, — усмехнулся Райзе. — Но — заметь, звучит правдоподобно? Ты сразу поверил. И таких правдоподобных объяснений может быть множество.
— Как знаете, — злясь на собственное легковерие, на сослуживцев и на все происходящее, отмахнулся он. — Меня вы не переубедили; я не жду, что вы станете что-то разыскивать, и упрекать вас за это нельзя. Но я докажу, что прав.
— Если ты начнешь снова всюду лезть с расспросами, Керн тебя наизнанку вывернет.
— Плевать. Если даже это будет мое последнее расследование, я найду виновного.
— И как?
— Не знаю. Но найду.
— Ut desint vires, tame nest laudanda voluntas[121], - вздохнул Густав с невеселой усмешкой. — Prosperet Deus[122]…
— Не жги нас взглядом, абориген, — добавил Ланц и примирительно. — Пойми, пусть даже мы оставим это как версию, нам все равно не за что зацепиться. Мы даже не знаем, поможет ли нам чем-то знание о том, что это за 'Трактат' такой.
- 'Симон Грек'… - неспешно произнес Райзе и криво ухмыльнулся. — Это настораживает. Полгода не сходиться с девками, шушукаться с молоденьким переписчиком, а после окочуриться с прибором наперевес; 'Грек'… 'Трактат о любви'… Чувствуете связь?
— Господи, Густав, — покривился Ланц со вздохом, — у тебя в мыслях хоть изредка бывает что-то кроме еды и совокуплений?
— Я не повинен в том, что греки по части мальчиков…
— В академии, — прервал его Курт задумчиво, — я однажды увидел в библиотечном каталоге название, которое меня… заинтересовало. Название звучало так: 'О способах возлежания'. Я долго думал, как бы мне добраться до этого творения, тем более что дата стояла умопомрачительная, это была какая-то жуткая древность, и фантазия у меня разыгралась не на шутку…
— Ага, — сощурился Райзе, — а меня еще обвиняют в непотребстве.
— Мне было четырнадцать, старый распутник. Так вот, однажды я таки набрался смелости, и библиотекарь выдал мне это… писание; что меня тогда смутило — выдал по первой же просьбе, глумливо при этом ухмыляясь.
— Ну-ну-ну? — подстегнул его Райзе нетерпеливо. — Не томи.
— Это оказался труд некоего римского автора времен едва ли не Христовых — о правилах поведения у трапезы, — слабо улыбнулся Курт, и тот посмотрел на Ланца обреченным взглядом.
— Понял, Дитрих? В нашей жизни везде если не совокупление, то еда; еще с библейских эпох…
— Я хочу сказать, что наш 'Трактат о любви' может оказаться чем угодно — от руководства по взращиванию породистых лошадей (с любовью к делу) до непристойных побасенок на тему Священного Писания. С картинками, прости Господи.