Фон Вегерхофа граф увлек к шахматному столу менее чем через десять минут; большая часть мужской половины гостей последовала за ними, однако Курт остался у стола трапезного, лишь пересев ближе к апатичному фон Эбенхольцу.
– Вы не с ними, майстер инквизитор? – с легким удивлением уточнил тот, и он отмахнулся:
– Ничего нового. Александер обставит каждого, граф фон Лауфенберг вновь начнет бесноваться… не хотел бы обидеть вас, вы друзья, но – зрелище он в эти минуты представляет малоприятное.
– Я так посмотрю – вам вообще все происходящее доставляет мало удовольствия, – заметил фон Эбенхольц убежденно. – Не похоже, что вы любитель шумных застолий.
– Отчего же, случаются застолья, и шумные – вот только в другом окружении.
– Слишком много незнакомых людей?
– «Слишком много людей» просто, – улыбнулся Курт вскользь. – Мне привычнее шуметь в обществе двух-трех приятелей… ну, и, возможно, пары девиц; и пусть они будут незнакомыми. Избыток людей вокруг меня несколько утомляет; и ведь у каждого свои тайны, грешки, темные мысли…
– …не вникать в которые вы не можете, – докончил тот, и Курт пожал плечами:
– Привычка.
– Давно служите?
– Два года.
– Быстро приобретаете привычки?
– Приходится. Жизнь требует. Теперь, входя в помещение, я смотрю, какие потаенные уголки могут быть использованы для укрытия, видя слишком сильную привязанность между мужчиной и женщиной, думаю, не приворот ли здесь… Если кто-то любит лунные ночи – не оборотень ли он, если слишком бледен – не стриг ли…
– Александера проверяли? – усмехнулся фон Эбенхольц, и Курт улыбнулся в ответ:
– И если кто-то становится близким другом – это тоже повод насторожиться. Моя жизнь – это тьма, злоба, предательство.
– Не может же все быть настолько плохо.
– И различное «не может быть» – также часть моей жизни. Немногочисленные приятели уже давно смирились с моими взглядами на бытие – Александер, к примеру, просто махнул рукой на попытки сделать из меня милого и приятного в общении юношу.
– Александер вообще предпочитает махать руками на все, что требует напряжения, кроме того, что составляет его страсть, как, к примеру, эти древние игрища. Игра благородная, не отрицаю, однако никогда не понимал тех, кто засиживается за ней до ночи. Думаю, эти торговые дела, при всей их прибыльности, привлекают его более потому, что интересны. Не знаю, евреи там или нет, однако всем известно, что в торгах главное – облапошить первым, и пока ему это удается, он счастлив… Но все прочее, ради чего надо делать над собою усилие, ему не по душе. Наверное, утратив обоих родителей и чудом выжив после чумы, он убежден, что теперь заслужил жить; жить так, как ему заблагорассудится. Получать от жизни удовольствие и избегать всевозможных досадностей. Никто здесь об этом не говорит, но всем известно, что, кроме мебели и слуг, он потерял еще кое-кого; я ожидал его увидеть в печали, однако… Вероятно, печалиться об утраченных возлюбленных, по его мнению, «банально» или «утомительно»; или же просто – страшно. Гибель близких напоминает о собственной близящейся смерти.
– Думаю, здесь дело в другом, – возразил Курт, бросив исподволь взгляд на оживленное лицо фон Вегерхофа. – Попросту он знает, что постного лица и сожалений о потере какой-то содержанки здесь не поймут. И, признайте, господин фон Эбенхольц – не поняли бы.
– Не все. Вильгельм – возможно, в его предках запутается и он сам… А знаете, что, к примеру, я женился на дочери человека, взявшего в супруги купленную им когда-то женщину? Она работала в его замке.
– Неужто? – с искренним удивлением переспросил Курт. – А я полагал, что подобные истории остались в песнях и сказках.
– Как видите – нет. Теперь же и вовсе – времена меняются, меняется многое. Александер сумел к этим переменам приспособиться, а мы, старики, увы – нет; мы привыкли жить согласно традициям и в новом бытии смыслим мало. А поскольку возвращения старых добрых времен не предвидится – Император явно намерен идти в ногу с переменами – то и нам впереди места не представляется. Нам судьба разоряться, умирать и освобождать место для новой поросли, как древним деревьям в лесу. Попытки нашей хозяйки и подобных ей ревнителей старины держаться установленных правил, следить за чистотой рода, блюсти благородство линии не имеют смысла, все это – предсмертные судороги.
– И что же, по-вашему, является верным подходом к жизни, барон?
– Александер – при всех его недостатках – выбрал верный подход, – отозвался фон Эбенхольц уверенно. – Жизнь надо брать за горло. Я уже не могу – какая хватка в мои-то годы?.. А вот Эрих мог бы. Мог бы, однако не желает этому учиться; теперь начинаю жалеть, что с детства развлекал его рыцарскими сказками – он вырос слишком возвышенным, от реальности совершенно отвлеченным и не имеющим понятия о том, что такое жизнь человеческая. В его представлении это благородство, доброта и любовь…
– …к дочери фон Люфтенхаймера, – договорил Курт и, увидя, как собеседник поморщился, спросил: – Что плохого в подобной партии? Ландсфогт – чем вам не угодил?
– Тем, что он – ландсфогт, – пояснил фон Эбенхольц недовольно. – Это политика, майстер инквизитор, а политика есть нечто схожее с вашей жизнью – тьма, злоба, предательство. Все меняется в минуты. Сегодня он ландсфогт, его сын – особа, приближенная к Императору, его дочь – завидная невеста; а завтра? Император сменится, и новый престолонаследник решит поставить всюду своих людей, которым он верит; и что будет с прежними? с их семьями, включая детей и племянников до седьмого колена?.. Я знаю, как это бывает, майстер инквизитор. В лучшем случае – лишение имущества и чина, в худшем – плаха и обвинение в измене.
– Откуда такие мрачные взгляды на будущее, барон? Подобное развитие событий теперь, как сказал бы Александер, не в моде; околопрестольных чисток не проводилось вот уже два поколения Императоров.
– Это и настораживает, – возразил фон Эбенхольц. – Тем более остается на это вероятности. Кто сказал, уж простите за вольные речи, что следующим блюстителем престола будет снова кто-то из фон Люксембургов? Курфюрсты выберут какого-нибудь немецкого герцога – и все закружится, как вода на мельнице… Предпочитаю держаться от всего подобного подальше; и пусть Эрих после считает меня чудовищем и деспотом, но свою судьбу с дочерью имперского служителя он не свяжет – только через мой труп. А ее прескверный характер лишнее к моим резонам дополнение.
– О, да, – улыбнулся Курт. – Наслышан. Судя по тому, что я успел понять, из бедного отца она лишь чудом не сделала прикроватную скамеечку.
– А каких трудов стоило мне не превратиться в его подобие, майстер инквизитор… – вздохнул фон Эбенхольц. – Ведь я его понимаю; если женился не из расчета, если любишь свою половинку, потерять ее вдруг – это удар, удар по сердцу и душе, и дети – все, что остается. Это словно ее часть… Но потакая их желаниям, мы лишь сделаем им же хуже. Они так и не привыкнут к тому, что в жизни хоть что-то приходится получать с усилием, что чего-то придется добиваться, что что-то не возникнет при первом же «хочу». Что не все вокруг готовы им услужить.
– Господин фон Люфтенхаймер, – тихо, но решительно вмешался вдруг голос капеллана, – утратил свою супругу, когда дочь его была весьма мала. Ему много тяжелее было поступить подобно вам, господин барон: маленькой девочке требуется больше любви и внимания, нежели зрелому юноше и взрослой девице.
Фон Эбенхольц раздраженно поджал губы, и, не ответив, тяжело поднялся.
– Я вижу, – произнес он с неискренней улыбкой, – Эрих пытается одолеть Александера; пойду взгляну. А вдруг. Чудеса случаются. Прошу прощения, отец Штефан, но вынужден прервать разговор, не начав.
– Кажется, вы задели его чувства, – с укоризной заметил Курт, и капеллан сокрушенно кивнул:
– Правда горька. Быть может, не всегда стоит говорить ее…
– Невзирая на собственную должность – вынужден согласиться. Как я понимаю, вы каждого здесь давно и хорошо знаете?
– В некотором роде, – согласился тот. – Знаете ли, брат?..
– Игнациус.
– Знаете ли, брат Игнациус, когда служишь при одном месте столько времени, начинаешь вникать во все, что вершится вокруг, волей или неволей. Случается, что гости бывают в этом имении во дни богослужений, случается – и исповедуются… сомневаюсь, что полно и искренне, но уж хоть что-то… Больше я узнаю из сплетен – в молве, бывает, слышишь то, о чем наедине, в исповедальне, не говорят; странная суть человеческая. Наверняка и в вашей службе такое замечалось.
– Бывало всякое, – согласился Курт. – В ближайшей пивной случайному соседу за кружкой пива в деталях рассказывают то, что мне приходится вытягивать щипцами – порою и в дословном смысле. Не в одном и не в двух расследованиях мне доводилось получать основную, самую важную информацию не в разговорах с глазу на глаз, а вот так – слушая, что, кто и о ком говорит за глаза с соседом.
– А знаете, что говорят о вас, брат Игнациус? – поинтересовался капеллан, и Курт усмехнулся, кивнув:
– Воображаю. Кельнскую историю наверняка пересказали по десять раз, с каждым пересказом приукрашивая все более… Я привык и не возражаю ничему. Пусть говорят. Ко всему прочему – не вижу, чтобы хоть кто-то, кроме дам, был этим шокирован. Фон Лауфенберга, кажется, услышанное и вовсе развеселило.
– Ох, граф – невозможный в некоторых отношениях человек, брат Игнациус. Вот о́н – он ни разу не подходил к исповеди, оказываясь здесь в установленные к тому дни. «О моих грехах знает только мой духовник, и никто другой мне костей перемывать не будет», – вот что я от него слышу.
– Его можно понять, – пожал плечами Курт, и капеллан вздохнул:
– Понять можно, однако – вообразите себе: отказавшись таким образом от исповеди, по пути домой попадет он лошадиным копытом в кротовую яму, повалится и сломает себе, erue Domine, шею. И отойдет в мир иной нераскаявшимся и грешным.
– Думаю, за неделю-другую он не сможет нагрешить настолько, чтобы остаться непрощенным.
– Граф? – скептически выговорил капеллан. – Ему будет довольно и пары дней… Я бы сказал, что и всем присутствующим полагалось бы брать пример с барона фон Вегерхофа. На словах – да, все верные католики, поминают Господа и Деву Марию – замечу, к месту и не к месту; но на деле… Барон фон Эбенхольц полагает, что молитвы ничего не значат, и Господь спасет тех, кого заранее определил к спасению, и земные блага также даются тем лишь, кому Им решено их дать.
– А с его слов я сделал вывод, что он полагает человека способным добиться всего.
– Порою его рассуждения колеблются от крайности к крайности… А господин наместник, к примеру, убежден, что Бог о нас забыл; он так и сказал. Он полагает, что, сотворив наш мир и почивши от трудов, Господь до сей поры и пребывает в отдохновении, не наблюдая за вершащимся среди людей. Потеря жены надломила его давно… А около месяца назад, брат Игнациус, умер отец Иоганн, капеллан в замке господина фон Люфтенхаймера. Отец Иоганн много рассказывал мне об их молодых годах; они ведь всегда были рядом, почти друзья, а не только духовник и духовный сын. Это окончательно ввергло господина наместника в уныние. Жена, друг и духовник, сын далеко… У него теперь только дочь, и он панически боится утратить и ее тоже. Отец Иоганн перед своей кончиной порекомендовал ему одного из своих друзей как хорошего священника, способного занять его место, и господин фон Люфтенхаймер даже отрядил своих людей за ним, но… Не думаю, что будет то же единство душ. Думаю, господин наместник ощущает себя очень одиноким.
– Да, я это заметил… А фон Хайне? Что скажете – он всегда так несдержан в вине?
– Я не хотел бы показаться сплетником… – неуверенно пробормотал капеллан, и Курт кивнул:
– Понимаю; ну, что вы. Какие сплетни. Простая и понятная забота о душах мирян; кому об этом печься, как не вам и не мне? Полагается по чину.
– Граф фон Хайне… – все еще неловко произнес тот. – По-всякому. Некоторая слабость к винопитию в нем наблюдается, когда сильнее, когда слабее… В его жизни все сложилось не так, как он хотел. Его исповеди… не знаю, могу ли я… Да и без исповедей, просто – любит подсесть ко мне и поговорить…
– Я видел вас вчера, – отметил Курт, и капеллан вздохнул:
– Да. Вчера – снова. Я уж привык… Он ведь, брат Игнациус, не говорит – он жалуется; жалуется на свою судьбу. Все не так, как ему бы хотелось. Жена небогата – кроме родословной, никаких обеспеченностей; собственное имение на грани краха, дочь, прямо скажем, не красотка, вся в мать, dimitte Domine, а при отсутствии приданого – это возможный камень на шее до конца дней. Вот он и пьет… У всякого здесь свои маленькие слабости и большие прегрешения, если копнуть душу, и копать-то глубоко не придется.
– А у вас? – уточнил Курт, обратившись к капеллану, и тот, снова вздохнув, отозвался безо всякого смущения:
– А о моей слабости известно всем. Повара́ у госпожи фон Герстенмайер – чудо… Во времена редкого просветления я даже подумываю – а не возвратиться ли в монастырь? Хоть устав наш и не особенно строг, а все же не такие пищевые излишества, коим предаюсь здесь. Боюсь, в райских вратах, когда придет мое время, застряну чревом… а в иные чертоги путь широк. Там пройду с легкостью.
– Боже мой, – усмехнулся Курт, обводя взглядом зал, – хоть кого-то здесь не одолела depressio? Я сегодня услышал многое – от опасений политического переворота до ожидания Преисподней; хоть бы кто-нибудь сказал мне, что видит впереди постоянство и счастье.
– Это вам скажет барон фон Вегерхоф, – с убежденностью отозвался капеллан. – У него, я полагаю, все хорошо – ну, или будет хорошо. Он переживает несчастья с легкостью, в будущее смотрит с надеждой, превратностей судьбы не замечает. Поговорите с ним – и на душе станет спокойнее.
– Думаете?
– Мне помогает, – передернул плечами капеллан.
– Майстер инквизитор! – окликнул от шахматного стола голос фон Лауфенберга, и Курт, поднявшись, улыбнулся:
– Вот и возможность это проверить… Спасибо за разговор, брат Штефан.
– Что это вы там застряли? – укорил граф, когда Курт приблизился; судя по раздраженным ноткам в голосе, фон Лауфенберг в очередной раз сдал все свои позиции на растерзание войскам противника, и теперь всеми силами пытался держать себя в руках. – Я завтра уезжаю, и больше, наверное, не представится возможности увидеть схватку века. Присаживайтесь. Александер согласился на партию с вами, а нам всем не терпится это увидеть.
– Это ваша месть, граф? – усмехнулся Курт, садясь. – Хотите посмотреть теперь на то, как бьют меня?
– Мы все это заслужили. Не упрямьтесь, майстер инквизитор. Справедливость требует поддаться на наши уговоры.
– А милосердие?
– А милосердия не существует, – уверенно отозвался фон Лауфенберг.
– Amen, – вздохнул Курт, утвердившись поудобнее, и кивнул на монету в руке фон Вегерхофа: – Орел.
За начавшейся игрой он следил невнимательно – позорного проигрыша все равно было не избежать, мысли же сейчас кружили по зале, останавливаясь по временам то на одном, то на другом госте; порою взгляд выхватывал в стороне лицо Адельхайды, с неподдельным интересом внимающей рассказу одной из дам, или хмурую физиономию фон Хайне, сидящего в отдалении в полном одиночестве. Заподозрить можно было любого – и с тем же успехом никого. Как верно заметил капеллан, у всякого человека есть в глубине или на поверхности души что-то, что он желал бы скрыть, или даже нечто такое, что и окружающие предпочли бы не знать, и даже, быть может, сам человек…
– Наверное, я сегодня не в форме, – с наигранно тяжелым вздохом произнес фон Вегерхоф, когда топчущиеся вокруг шахматного стола гости стали откровенно клевать носами и даже вслух жаловаться на скуку. – Предлагаю ничью.
– Мать Господня! – пораженно ахнул фон Лауфенберг. – Этого не может быть! Александер, что с тобой сделали эти торгаши? Подменили? Ты должен был за нас отомстить!
– Увы, Вильгельм, – развел руками стриг, – les voies du Seigneur sont impénétrables, иными словами – судьба переменчива. Судя по всему, вы не того избрали в заступники.
– Это просто бесчестно с твоей стороны. Я на тебя поставил.
– Все остались при своем, – успокаивающе проговорил фон Эбенхольц, – нечего белениться.
– Срочно найди себе еще одну хорошенькую горожаночку, – не унимался тот. – Пока ты был при девке, ты был непобедим. Наверняка воздержание на тебе плохо сказывается.
– Граф! – вспыхнул Эрих, и фон Эбенхольц, ухватив приятеля за локоть, оттащил его в сторону.
– Думаю, графу пора в постель, – пояснил он непререкаемо. – Да и мне тоже; завтра уезжать… Эрих, попрощайся за нас с хозяйкой и забери сестру.
– Я не стану извиняться за графа, – церемонно произнес юный рыцарь, когда оба удалились. – Если вы затаили на него зло, барон фон Вегерхоф, – поделом.
– Он пьян, – попытался вмешаться фогт, и Эрих пренебрежительно покривился.
– Граф и в трезвом виде неприемлем, – отозвался он с уверенностью, коротко поклонившись в сторону всех разом. – Прощайте, господа.
– Нарвется парень когда-нибудь, – вслед ему вздохнул Курт; фогт улыбнулся:
– Юность… Идеалы…
– …преждевременная смерть, – довершил он мрачно, и фон Люфтенхаймер, напряженно скосив взгляд в сторону молчаливого фон Вегерхофа, неловко проронил:
– Примите соболезнования, барон. Здесь никто не сказал ни слова о случившемся в вашем доме, если не считать этого неприличного выпада…
– Не застольная тема, – согласился стриг, и фогт поморщился от его улыбки.
– Вы хорошо держитесь, – вздохнул фон Люфтенхаймер с пониманием. – Хотя я знаю, что вам тяжело и неприятно… И, поверьте, если бы я мог… как-то вам помочь…
– Но вы не можете, – развел руками стриг. – Думаю, не может никто. Когда приходит смерть, с этим остается только смириться.
– Не всегда это возможно, барон. Не всегда хватает на это душевных сил.
– А есть ли выход?
– Не знаю, – отозвался фогт устало и, бросив взгляд на потемневшие окна, тронул губы извиняющейся улыбкой: – Простите. Думаю, и мне пора – я тоже покидаю этот гостеприимный дом завтра утром и хотел бы передохнуть; эти дни меня утомили. Нынешнее празднество вообще прошло как-то…
– …непразднично, – подсказал фон Вегерхоф, и тот кивнул:
– Да, наверное. Слишком много тем, как вы выразились, «не застольных» здесь обсуждалось, а в моем возрасте вредно столько слушать о смерти.
* * *
– Ну, и к чему были эти поддавки? – поинтересовался Курт, когда фон Люфтенхаймер отошел от шахматного стола; стриг пожал плечами:
– Создаю тебе renommée, неблагодарный.
– К чему? Слышал – все разъезжаются?
– Фон Хайне остается. Фон Хайзенберг остается. Кое-кто из молодежи… Ну, а кроме того – как знать, быть может, наше расследование затянется еще на месяц, в течение коего тебе придется нанести visite каждому из них.
– Я этого не вынесу, – пробормотал он, и фон Вегерхоф передернул плечами, одарив его снисходительной улыбкой:
– О, брось. Каждый из них по отдельности вполне терпим.
– И даже фон Лауфенберг?
– Вильгельм – свинья, – отмахнулся стриг. – Это не подлежит сомнению. И он даже заслуживает некоторой кары за свое поведение… Но это после. Вообще же, позволю себе заметить, не всегда времяпрепровождение замковых обитателей выглядит вот таким непотребным образом; обыкновенно они увлечены ежедневными делами – вопреки мнению всевозможного простого люда, Гессе, они не проводят время в праздности. Ты вообразить себе не можешь, каких усилий требует поддержание имения в должном порядке. Я могу себе позволить обитать в городе, лишь время от времени наведываясь в замок, только потому, что нашел великолепного управляющего… Не суди слишком строго; за вычетом всего этого, жизнь в своем имении, вдали от приятелей и соседей, довольно скучна. Отсюда и подобные развлечения.
– Пиршества, увеселения… Турниры? – усмехнулся Курт, и фон Вегерхоф пожал плечами:
– Не самый худший способ убить скуку…
– …и себя. За мешочек, вышитый поддельным золотом, или чистокровного жеребца, купленного на досуге в соседней деревне. И, что бы ты ни плел им всем, я же вижу – тебе до соплей обидно, что на этот самый турнир ты не угодил.
– Еn clair, – усмехнулся стриг. – Не скажу, что я удручен, а уж d’autant plus в буквальном соответствии с твоим диагнозом, однако – да, некоторое неудовольствие тем фактом, что я не могу позволить себе принимать участие в подобной забаве, я испытываю.
– И отчего же не участвуешь?
– Quelle honte, – укоризненно заметил фон Вегерхоф. – Рассуди сам, какова будет реакция соперников и соратников на мое ранение, буде таковое случится. Если оно будет легким и на видном месте, все присутствующие смогут пронаблюдать процесс чудесного исцеления во всех мелочах. Если я и впрямь скачусь с коня, свернув себе шею, то, полагаю, стану мишенью для менее, чем ты, осведомленных собратьев-конгрегатов или кандидатом в новые Лазари. Ну, а кроме того, мое участие будет попросту бесчестным по отношению к прочим воителям, если я буду биться в полную силу, или – не имеющим смысла, если стану сдерживаться. Никакого удовольствия en tout cas.
– Какое вообще в этом может быть удовольствие? Понимаю – бой, настоящий. За что-то или ради чего-то, хоть бы и по́шло ради денег. Но это…
– О, ты себе просто не представляешь, Гессе, какие на самом деле разворачиваются на ристалищах схватки. Всевозможная шелупонь, красующаяся в новеньких доспехах – это лишь часть, и притом не самая важная; и это извращение с копьями в упоре – тоже не главное. На турнирах, бывает, встречаются злейшие враги, которые решают свои споры всерьез, и это – это бой. Настоящий.
– В настоящем бою важна победа, в настоящем бою победа – значит жизнь. А в ваших игрищах важно не нарушить ненароком какого-нибудь «кодекса». Не приведи Господь ударить этак вот из-под заковыки – заплюют и обесславят.
– Драться без правил легко, Гессе. А ты попробуй по правилам. Что проще – победить в бою на широкой площадке в пятнадцать шагов или в тесной комнатке три на три шага? В чистом поле или на узеньком мостике?.. «В наших игрищах» есть законы, которые ты соблюдаешь, если вздумал назваться искусником в боевых навыках. Носишь рыцарскую цепь, имеешь рыцарское звание, лезешь в рыцарские потехи – будь добр играть по установленным правилам. Убить, Гессе, можно и стрелой из-за куста, а ты докажи, что можешь и вот так, будучи ограниченным в действиях. Покажи мастерство… Ты, mon cher clochard, просто не приемлешь боя как вида досуга, ибо для тебя он всегда был лишь средством к выживанию – любой ценой; а в академии (знаю) такой подход лишь развивали и упрочивали.
– Не трогай академию, – одернул Курт, и стриг отмахнулся:
– Mon Dieu; и не думал.
– Ага, – заметил он с усмешкой. – Теперь, кажется, на больную мозоль наступил я… Ну, пусть будет так; не станем сейчас спорить, есть дела и важнее. Удалось что-нибудь выяснить?
– Стригов в зале нет, – пожал плечами фон Вегерхоф, лениво устанавливая фигуры по местам; Курт покривился:
– Да что ты? Вот это неожиданность… А я думаю – один все же имеется.
– Если твои слова есть тонкий намек, то он крайне неуместен. En premier lieu, со слов Арвида делается непреложный вывод о том, что высших в нашем деле нет (и об этом было уже сказано); а еn second lieu – если б они и были, я бы почувствовал. В нашем случае имеется только сообщник – из простых смертных.
– Но ведь ты не предавался все эти полтора часа лишь соблюдению собственного renommée и созданию моего, верно? Ты ведь пытался задавать наводящие вопросы, поднимал интересующую нас тему? Следил за реакцией? Кто-нибудь нервничал, учащалось сердцебиение, поднималось давление, кто-то затаивал дыхание?
– Да почти все, – отозвался стриг снисходительно. – Все, кроме фон Лауфенберга. Как верно заметил ландсфогт, никто не говорит, но все думают о том, что случилось в моем доме, и всякий раз, когда я касаюсь темы, связанной с интересующим нас предметом, каждый из присутствующих чувствует себя ne pas son assiette. Приличия требуют выразить сочувствие, но благопристойность не позволяет заострять внимание на моих отношениях с безродной девицей, взявшейся неведомо откуда, в то время как я уже не первый год тесно общаюсь с дамой высокого сословия, которую все прочат мне в жены. Собственно, граф также замечен в описанных тобою проявлениях неуравновешенности, ибо был раздражен, ожесточен, страстно стремился выиграть, и сердце его колотилось всякий раз, как он создавал, по его мнению, выигрышную позицию, которая его обнадеживала.
– Иными словами, мы в полном пролете.
– Улыбнись, – посоветовал фон Вегерхоф негромко, вскользь бросив взгляд вокруг. – Ты едва не выиграл у бесспорного и неизменного победителя, ведешь беспредметный разговор с давним приятелем – а лицо у тебя, как у инквизитора, ведущего дознание.
– Есть предложения, как выбраться из этой выгребной ямы? – спросил Курт сквозь растянутую до ушей улыбку, и стриг пожал плечами:
– Есть. Работать старыми добрыми средствами – c’est-а-dire, делая выводы из уже полученной информации. По теории вероятий, если среди присутствующих есть наш подозреваемый – он уже проболтался в беседе с тобою или со мной, и притом не раз; все, что остается нам, это понять, кто именно и как… Партию?
– Нашел время! – не скрывая раздражения, бросил Курт, поднимаясь, и фон Вегерхоф пожал плечами.
– Comme tu veux, – отозвался стриг равнодушно, отвернув взгляд к доске.
* * *
К трапезному столу Курт не возвратился – граф фон Хайне, единственный, с кем разговора так и не сложилось, как-то незаметно исчез вместе со всей семьей, а вести беседы с владелицей замка желания не возникало.
Этот вечер завершался не так, как предыдущий, попирая собою всяческие нормы установленных здесь порядков – зала пустела понемногу, обыкновенно уходящие первыми женщины все продолжали беседовать, собравшись небольшими пестрыми стайками, прежде держащиеся до предутренних часов мужчины в большинстве своем уже разбрелись по комнатам, и лишь молодежь все так же пересмеивалась с прежней оживленностью, сгрудившись у дальних скамей. Адельхайды тоже не было видно, хотя ее тетушка все еще пребывала на своем месте. При более внимательном рассмотрении выявилось, что гостей хозяйка наверняка покинет теперь не скоро – склонившись чуть набок, опершись о подлокотник стула, владелица твердыни сладко посапывала, даже во сне сохранив выражение суровости на сухом морщинистом лице.
На узкую крытую галерею Курт вышел, на ходу расстегивая ворот, и остановился там, где голоса и непрекращающиеся музыкальные переливы, от которых уже звенело в ушах, были менее всего слышны. Стоящую у самых перил Адельхайду он заметил в полумраке не сразу и усмехнулся с искренним удивлением:
– И вы здесь? Покинули пост?
– Во-первых, там Александер, – пожала плечами она. – Во-вторых, сейчас особенно не за кем следить, и мое пребывание здесь – лишь дань гостеприимству. Тетушка, как вы, наверное, заметили, несколько неадекватна, и бросить гостей на растерзание себе самим было бы с моей стороны неучтиво; переведу дыхание и возвращусь в залу.
– Неужто и вас утомило это празднество?
– Не столько празднество, сколько вообще… – Адельхайда замялась на миг, изобразив рукой нечто бесформенное, – все это. Вы в расследовании всего лишь две недели, и уже полны раздражения, а ведь я в Ульме два месяца, два месяца веду разговоры, улыбаюсь, навещаю знакомых, снова веду разговоры… Мне хочется действий, а их не предвидится.
– Мне доводилось слышать, что женщины более приспособлены к однообразной работе.
– Да. – Адельхайда обернулась, и в сумраке он едва различил ее улыбку. – Мы терпеливы. И того, что хотим, можем ждать долго. Только, майстер Гессе, не бесконечно; бесконечным терпением наша половина рода человеческого не отличается.
– Не только ваша.
– Это обнадеживает, – серьезно заметила она, вновь отвернувшись и глядя на темный двор, и Курт умолк, проглотив заготовленный вопрос, не зная, что должен ответить. – Вы что-то особенно раздосадованы сегодня. Никаких зацепок?
– Александер бросил последний камень, – пояснил он недовольно. – Я, разумеется, рад, что он пришел в себя, однако меня он из себя выводит. Снова засел за шахматы, не видит никого и ничего; я не имею ничего против – в других ситуациях, но…
– Так ему легче думается, – не дослушав, пояснила Адельхайда. – Мне ведь прежде уже довелось с ним поработать, я знаю. Тогда мне это тоже действовало на нервы… Так он размышляет, майстер Гессе. Быть может, проводит какие-то соотношения, ассоциации, параллели; не знаю.
– А у вас – есть какие-нибудь мысли?
– Слишком много, – вздохнула она, подходя ближе, и, коротко обернувшись на освещенный дверной проем за их спинами, понизила голос. – Вот еще одна причина, по которой от вас я ожидаю больше, чем от себя: я всех их знаю. Они – знакомые мне люди вот уже несколько лет, а вы смотрите на них новым, я бы сказала – незамутненным взглядом. Можете услышать в их словах и поведении то, что я сочту чем-то не подозрительным, потому что объяснение этим словам и делам буду видеть вполне обыденное; не потому, что не пожелаю верить в виновность кого-то из них, а – предрассудочно, подсознательно. Будучи, если угодно, ослепленной. До сей поры мне не доводилось работать в среде своих, прежде я входила в общество подозреваемых, как вы, со стороны, составляя мнение о людях с чистого листа. Посему интересоваться моими мыслями, майстер Гессе, я бы не советовала, и брать в расчет мои возможные выводы – тоже, пока хоть какие-то заключения не сделаете вы сами. Вот тогда мы их и сравним.
– А вы не думали о том, что Арвид таки закончил свои дела в Ульме? Действительно закончил. Они, кем бы они ни были, сделали то, что хотели, что бы они ни хотели. Мы провалились. Они победили. И сейчас мы с упоением машем кулаками после давно затихшей драки… И стригов в ульмских предместьях нет, и нет в этом доме виновного, и нам не к чему больше идти…
– А вы оптимист, майстер Гессе.
– Оптимизм Александер посоветовал мне выбросить еще в начале этого расследования, и я его рекомендациям последовал.
– Вы всегда так внимательны к советам?
– Когда они разумны, – пожал плечами Курт, и Адельхайда тяжело вздохнула, качнув головой:
– Довольно шаткое определение… Откуда вам знать, какой совет разумен, а какой – чушь?
– Работа такая, – невесело усмехнулся он. – Отличать чушь от благоразумия. У вас, кстати, тоже… Так что скажете?
– Конечно, я об этом думала, – отозвалась она тихо. – Однако у нас есть одно неприятное доказательство того, что Арвид все еще занят чем-то, и будем надеяться – тем самым делом, над которым мы работаем.
– И что же это?
– Александер все еще жив, – пояснила Адельхайда, полуобернувшись к нему на мгновение, и пояснила, услышав в ответ растерянную тишину: – Его слуг и Эрику убить было просто, просто и быстро, и он сделал это походя, в ту же ночь, когда покинул Ульм; вряд ли эта операция заняла больше часу времени. Но Александер остался безнаказанным – с точки зрения Арвида. С его точки зрения, он ничего не потерял – ну, кроме одной смертной женщины. С его точки зрения, их спор не завершен… Будь Арвид свободен от дел, он не стал бы уходить из города вовсе, он остался бы и совершил месть так, как до́лжно, а именно, поскольку птенцов у его обидчика нет, убил бы его самого.
– Такая привязанность… – с недоверием произнес Курт. – Он убивает людей (и это понятно), но он убивает и своих, воспринимая их как пищу, что, как я понял, стрижьим сообществом не почитается за норму, он, прошу прощения, попросту сволочь без крупицы совести; и вот так, с таким упорством мстить за одного из своих выкормышей? Подумаешь, птенец; пойди и сделай другого, хоть десяток.
– Среди стригов, майстер Гессе, встречается не только привязанность, но и самая настоящая дружба, и любовь – на века; припомните женщину, обратившую Александера. Ведь она это сделала от отчаяния, потому что утратила своего возлюбленного.
– Сейчас я расплачусь, – покривился он, и Адельхайда усмехнулась со вздохом:
– Вы так непримиримы… Нет, – оборвала она его еще не высказанный ответ, – я не призываю вас проникаться их страданиями, однако в том, чтобы вникнуть в образ мыслей и жизни тех, против кого боретесь, ничего дурного нет. А вы не можете этого сделать – нет в вас милосердия, майстер Гессе. Не привыкли жалеть.
– Соглашусь, – не стал возражать Курт. – Один из моих кельнских сослуживцев однажды сказал мне это, и он, думаю, прав. Не умею жалеть, согласно его рекомендациям, «даже младенцеубийцу с сотней смертей на совести».
– Александера пожалели.
– Он – раскаявшийся младенцеубийца. Согласитесь, разница.
– А вы полагаете, каждый из тех, нераскаявшихся, счастлив тем, что имеет?.. Просто представьте себе, что однажды вы поддались слабости и согласились на обращение. Вы, быть может, были при своей прежней жизни неплохим человеком, и у вас не было никакого желания кого-то убивать – тем более что ваш мастер (заметьте, честно) сказал вам, что это не обязательно. И вот такой новой жизни прошел год, десять… Со временем вы начнете пересматривать свое отношение к людям. Вы остаетесь молодым, сильным, вы накапливаете знания, даже если не стремитесь к этому, просто потому, что живете достаточно долго, чтобы узнать достаточно много. А люди… Трусливые, глупые, быстро стареющие, слабые… Безмозглый источник вашей жизни. Как дойная корова – в лучшем случае. Но вокруг вас сородичи, которые сильнее вас, и все, что от вас требуется, – перейти от подобных мыслей к делу. Начать убивать. Быть может, вначале вы станете выбирать тех, кто, на ваш взгляд, этого заслуживает… потом тех, кто просто вас раздражает… А потом наступает момент, когда вы понимаете, что жить в двух мирах больше не в силах. Что надо решить для себя один вопрос: кто вы. И – кто люди для вас. Вот тогда вы забываете о том, откуда вышли сами, кем были, начинаете возводить теории о том, что стриг – венец творения, высшее существо; «хищник, которому люди – скот и пища» – это самый популярный в той среде догмат. Это красиво звучит, многое оправдывает и оттого им по душе. Вы можете в это не верить поначалу, но со временем – поверите. Потому что у вас нет выбора. Вы ничего не можете изменить, вы не можете вернуться в свою прежнюю жизнь, даже если очень этого захотите. И даже если не убивали раньше – теперь начнете, потому что время от времени так делают все, потому что это весело, потому что надо забить последний гвоздь в крышку гроба, где покоится ваше прошлое. Провести кровавую разделительную полосу, сжечь мосты за собой, чтобы не было искушения вернуться к тому, что осталось за спиной; это тяжело и неприятно. Что бы там стриги ни говорили о себе, майстер Гессе, а во многом они так и остались людьми, лишь только людьми необычными; они мыслят по-человечески, совершенно по-человечески уходя от своих душевных проблем. Встав на краю пропасти, шагают вперед, чтобы только не стоять на краю. Совершив одно деяние, приведшее их самих в ужас, совершают его снова, снова и снова, так заставляя себя забыть о собственных терзаниях. Разумеется, есть те, кто ни о чем подобном не задумывался, влившись в ту среду легко и без напряжения, но есть, майстер Гессе, и те, кто стал чудовищем не из собственной тяги к злодеяниям, а потому что иначе нельзя. Александер это сделал когда-то, помните?.. Да и что сделали вы сами, оказавшись на улице, в обществе тех, кто мыслил подобным образом? Вы стали вором, майстер Гессе, грабителем и убийцей, и даже если ваша душа содрогнулась в первый раз, вы подавили это в себе. И убили снова. И снова. Наверняка убеждая себя, что так и надо, со временем в это поверив и перестав задумываться над тем, что делаете.
– Я был ребенком, – отозвался Курт, и Адельхайда коротко отмахнулась:
– Ерунда. Взрослый человек не менее слаб, а возможно – и более; к прочему, положение, в котором оказывается обращенный, не идет ни в какое сравнение с вашими уличными приключениями. Поверьте, майстер Гессе, многие из них жалеют о том, что сделали, рано или поздно. Вспоминая момент, когда сказали мастеру «да, хочу», готовы отдать все на свете, чтобы вернуть тот миг и ответить «нет». Многие, зная, что их ожидает на самом деле, не согласились бы.
– В таком случае, им, столь слезно раскаивающимся, надлежало бы выйти утром во двор – и мукам конец.
– Им только начало. Вы хотите в Преисподнюю, майстер Гессе? – спросила Адельхайда и, не услышав ответа, кивнула: – Вот и они не хотят. Самоубийство – путь в адские глубины, их жизнь – путь тот же самый, но он дольше, и конец можно отсрочивать долго, очень долго.
– Может быть, этим особенно сознательным особам для начала перестать убивать нас, и все? – предложил Курт язвительно. – Знаете, уже этого одного хватило бы, чтобы не возводить теорий, не бить себя пяткой в грудь и не обливаться слезами, высасывая последние капли. Не убивай – и мы тебя стерпим. Все просто.
– Стерпите ли?
– Пусть проверят. В конце концов, это с их стороны должна исходить инициатива. Вместо того, чтобы упиваться собственной грешностью, можно попытаться найти разумный выход.
– И такие есть, – отозвалась Адельхайда. – Есть разные. Образ мыслей стрига во многом зависит от образа мыслей человека, которым он когда-то был, от склада характера… С людскими страстями столько сложностей – вам ли не знать, господин следователь? Отчего, по-вашему, у стригов все должно быть просто? Те же страсти, те же слабости, все то же предательство, ненависть, любовь и благородство. Они убивают людей и, случается, друг друга, подставляют и лгут; а также дружат столетиями и столетиями сохраняют пары, блюдя верность друг другу. Прикрывают друг друга в опасности, даже жертвуют собой ради близких – как тот, кого потеряла обратившая Александера. И – мстят за птенцов, майстер Гессе; да. Да, с таким упорством. Птенец – это как ребенок, которого надо выносить и взлелеять. Он получает в себя часть мастера; и это не просто слова. Мастер чувствует его, где бы он ни находился, почти видит, почти слышит. Это связь, с которой в нашем, человеческом бытии сравнить нечего. Слугой можно сделать кого угодно, но птенец – кандидата на него подбирают долго, по немыслимому множеству критериев, на него тратится невероятное количество душевных сил. И если мастер хочет не просто живучее мясо, которое будет защищать его, если он хочет полноценное продолжение себя самого, – он эти силы тратит с искренностью, с отдачей, он сживается со своим творением, и его смерть для такого мастера – настоящий удар. Настоящая утрата. Словно смерть собственного сына. Для Арвида это, судя по всему, так. И, если бы что-то важное ему не препятствовало, он уже явился бы к Александеру.
– Любопытные наблюдения, – заметил Курт неспешно. – Не поручись за вашу благонадежность Александер, за чью благонадежность ручается отец Бенедикт… Знаете, госпожа фон Рихтхофен, после таких лекций обыкновенно возникает нехорошее чувство. Вы так сострадательны к ним, так хорошо их понимаете… Заподозрить вас, что ли…
– Заподозрите, – пожала плечами Адельхайда. – Подозревать надо всех; я и вас подозреваю – так, на всякий случай.
– Я появился здесь много позже того дня, когда все уже началось, – напомнил Курт, и она отмахнулась:
– Ерунда. Ваше появление могло быть подстроено. Заметьте, приехать в Ульм должны были не вы, а действительно давний знакомый Александера; вы пустились в дорогу вместе, и долгое время подле него были лишь вы, и более никто. И как он умер, когда, от чего – все это нам тоже известно лишь с ваших слов, мы даже не знаем, где тело. Понимаете, к чему я клоню, майстер Гессе?.. На вашей стороне лишь то, что отец Бенедикт души в вас не чает и убежден в вашей беспорочности, а также – ваша репутация, включая то самое кельнское дело, о котором теперь с ужасом сплетничают наши дамы, и из-за которого вы почитаете меня воплощением мирового зла.
– Я такого никогда не говорил.
– И не надо – ваше лицо все сказало. Готова спорить, ваша гордость испытала бы невероятное удовлетворение, если б вы узнали, что я и есть тайный сообщник Арвида среди людей. Вам так по сердцу пришлась эта мысль…
– Неправда, – возразил Курт. – Мне это было бы крайне неприятно. Из этого следовал бы pro minimum один досадный вывод – что мне не везет с женщинами.
– Как-то неожиданно для себя вы это сказали, да? – усмехнулась Адельхайда, когда он запнулся. – Хм. Вот это и называется «неловкая ситуация». В таких обстоятельствах есть два выхода, первый из которых – глупо улыбнуться, сделав вид, что ничего подобного не было сказано, и отступить…
– А я отступать не привык, – отозвался Курт. – Вы сами это сказали.
Адельхайда не ответила, оставшись стоять, как стояла – в шаге чуть в стороне, только смотрела теперь не на темный двор, а на собеседника; зеленых глаз в полумраке было не различить, и выражения этого лица никак было не определить, не понять, насмехается ли она или пытается отшутиться от собственного напряжения…
– Да не все ли равно… – пробормотал он вслух, решительно шагнул вперед и впился в ее губы; Адельхайда пошатнулась, отступив, и Курт, тоже споткнувшись и едва устояв на ногах, вмял ее в стену галереи.
– Эту прическу укладывали почти час, – предупредила она шепотом, с усилием оторвавшись; он мотнул головой:
– А мне наплевать.
– Хорошо, – согласилась Адельхайда в перерыве между двумя поцелуями, – если тебе так хочется, я вернусь в залу растрепанной и пыльной. Гости будут снабжены темой для разговоров еще на год.
– Мы вообще не должны этого делать, – через силу выговорил Курт, и та кивнула:
– Разумеется, не должны. Я еще не дошла до того, чтобы заниматься этим на балконе, на холоде, рискуя, к тому же, попасться на глаза дворне.
– Ты же поняла – я не об этом…
– Сейчас я уйду с галереи, – оборвала Адельхайда, чуть отстранившись. – Через три-пять минут можешь выйти ты, лучше другой дверью. Через полчаса – я жду в своей комнате. Смотри, чтобы тебя не увидели. Не стучать. Заходи и немедленно закрой за собой дверь.
– Слушаюсь, – улыбнулся Курт, по-прежнему не отступая и не разжимая рук, лежащих на ее талии, и Адельхайда демонстративно нахмурилась:
– Идея «на балконе» тебя привлекает больше?
Он постоял неподвижно еще мгновение и, опустив руки, с неохотой сделал медленный шаг назад. Адельхайда встряхнулась, словно кошка, окропленная дождем.
– Полчаса, – повторила она, быстрым движением ладони пригладив волосы и платье, и исчезла в светлом прямоугольнике двери, ведущей в залу.
Доносящиеся сюда звуки музыки Курт стал слышать снова только спустя минуту, лишь теперь вновь начав различать стрекот сверчков и ощущать легкий ветерок, проникающий под навес галереи. Остановившись у края балкона, Курт закрыл глаза, опершись о перила и опустив голову, и глубоко вдохнул зябкий весенний воздух, пронзивший грудь обжигающим глотком, словно минуту назад завершилась одна из тренировок Хауэра…
– Теплая ночь. Приятная.
От голоса фон Вегерхофа рядом он подпрыгнул, вскинув голову рывком, и стриг улыбнулся:
– Решил проветриться?
– Вышел покормить твоих мелких сородичей, – злясь на собственную растерянность, отозвался Курт. – Ты это делаешь нарочно? Потехи ради? Мог бы хоть шаркнуть подошвой или кашлянуть.
– Кхем, – старательно выговорил тот, не гася улыбки. – А ты мог бы уже и привыкнуть. Учитывая ситуацию, замечу, что умение отслеживать неслышные шаги за спиной лишним для тебя не будет. Хороший повод напомнить самому себе: Гессе, не теряй бдительности.
– Благодарю за урок, – покривился он, и фон Вегерхоф церемонно поклонился:
– А votre service… Гости расходятся, – заметил стриг невзначай. – Адельхайда вдруг собралась уходить; к чему бы это?
– Ну, давай, – подбодрил Курт, не скрывая досады. – Отпусти одну из своих мерзких шуточек. Выговорись, отведи душу – быть может, тогда уберется эта глумливая ухмылка.
– Оn ne badine pas avec l’amour, – откликнулся фон Вегерхоф подчеркнуто серьезно и, скосившись на его недовольное лицо, вздохнул, усевшись на перила галереи: – Брось. Чего ты боишься? Снова ошибиться? Так обжегся на молоке, что дуешь на скованную льдом воду?
– Сводник, – буркнул Курт тихо. – Старый грязный сводник… Александер, это просто смешно – мы с ней знакомы всего две недели и виделись раза четыре.
– И больше не увидитесь, – кивнул фон Вегерхоф. – Это и есть самая лучшая сторона происходящего. В этом главная прелесть. Вы можете сделать, что угодно, и наговорить друг другу все, что только взбредет в голову, – завершив дело, вы расстанетесь, никогда больше не повстречаетесь и сохраните друг о друге только хорошие воспоминания.
– Хорошие ли?
– Чего ты, в самом деле, опасаешься? Разочарований? Боишься поутру обнаружить, что она злобная ведьма, прячущая для тебя кинжал под подушкой?.. а propos, имей в виду, что не только кинжалы и в самых неожиданных местах у нее впрямь могут оказаться… Qui ne risque rien ne gagne rien, Гессе. Так рискни.
– Зачем?
– Да затем, что вам так хочется, imbécile, – вздохнул стриг устало и, перебросив ноги через перила, легко и беззвучно приземлился по ту сторону галереи, тут же растворившись во мгле, укрывающей безлюдный двор. – Желаю успехов, – донесся снизу короткий смешок, и в темноте вновь воцарилась тишина.
* * *
В залу Курт спустя несколько минут, как то ему было велено, не вернулся; на продуваемой ночным ветром галерее он простоял все полчаса, все так же опершись о перила, глядя в темноту и слушая собственные мысли. Когда он переступил порог ведущей в трапезную двери, ни одного гостя в зале уже не было, и лишь пара слуг бродила вдоль столов, разгребая оставленный пирующими беспорядок. На припозднившегося майстера инквизитора они взглянули мельком, безо всякого удивления и не произнеся ни единого вопроса, наверняка решив, что молодой не привычный к застольям господин следователь задержался на балконе, дабы освежить голову.
Коридоры и лестницы были пустынны и безмолвны, и, поднимаясь на второй этаж, Курт не повстречал никого, кроме недовольной настороженной кошки, метнувшейся из-под ног к узкому сводчатому окну. Пятую дверь от лестницы он отсчитывал дважды, не зная сам, чего именно опасается, – ошибиться ли комнатой или войти в комнату ту самую; у двери он простоял еще минуту, глядя на окованную узорной медью створку, уже не понимая, о чем думает, и, наконец, решительно распахнул ее, шагнул вперед и закрыл у себя за спиной.
Увиденное обрушилось разом, будто камнепад, оглушив, ошеломив, сковав тело холодом: черноволосая обнаженная женщина, сидящая на кровати у противоположной стены, и огонь вокруг – десятки свечей, утвердившихся на столе, в канделябрах, на каменном полу перед ним, занимали собою все пространство, ослепляя и пробуждая вместо былого желания – панику. Запах нагретого воздуха пережал дыхание, голова закружилась, и Курт вжался спиной в дверь, уже слабо видя то, что было перед ним, различая лишь озеро огня, начинающееся в двух шагах. Давно зажившие раны на плече и бедре задергало, точно бы всего мгновение назад из них вырвали арбалетные стрелы, бок свело, будто лишь только что в него врезался тяжелый башмак, ломая ребра, ладони скрутила давно забытая боль, и каменные стены вокруг словно сдвинулись, обращаясь стенами замкового коридора – горящими стенами…
– Не смей, – выговорил строгий голос, когда Курт, едва шевеля рукой, нащупал ручку двери за спиною, и он застыл на месте, разрываясь между двумя чувствами, между двумя видениями – прекрасным – и кошмарным…
– Убери, – попросил Курт едва слышно для самого себя, собрав на это одно-единственное слово почти все силы; Адельхайда качнула головой, поднявшись и шагнув вперед.
– Нет, – отозвалась она твердо, сделав еще шаг, и сквозь пелену в глазах стало различимо, что от двери к ее кровати ведет узкая дорожка, не захваченная горящими свечами. – Просто подойди… Если, – повысила голос она, когда Курт снова стиснул пальцы на ручке двери, – если сейчас ты выйдешь из этой комнаты, больше сюда не войдешь – ни сегодня, никогда. И жалеть об этом будешь до конца своих дней.
– Я… не смогу, – выдавил он с усилием, и Адельхайда улыбнулась, протянув навстречу открытую ладонь:
– Сможешь. До меня всего несколько шагов. Это легко. Просто иди вперед. Или впереди ты не видишь того, ради чего стоило бы постараться?
Он видел. Видел, как огонь отражается от ее тела, расцвечивая кожу алыми отблесками, окутывая ее с головы до ног, и в горячем воздухе проскользнули явственные оттенки знакомого пепельного запаха…
Это просто копоть с фитилей, с невероятным усилием собрались вместе мысли. Просто сквозняк, и фитили обгорают. Просто огонь дает блики на ее тело. Это просто свечи, не горящий залитый смолой пол, не полыхающие стены – просто свечи…
– Иди, – повторила Адельхайда настойчиво, и он, наконец, отлепился от двери, сделав шаг – один короткий шаг на дорожку среди пламени, стараясь не смотреть вокруг, пытаясь видеть только то, что перед ним. – Просто иди! – коротко приказала она, и Курт, выдохнув, сорвался с места, пройдя оставшиеся пять шагов за мгновение, не чувствуя ног, не чувствуя себя, ощутив лишь тело, подавшееся навстречу и прижавшееся к нему. – Вот видишь, – шепнул тихий голос, смешавшийся с потрескиванием огненных сверчков вокруг. – Ведь я же сказала. Ты можешь.