К птенцу Курт не подходил вообще, не приближаясь даже к двери камеры, в последующие два дня: когда до окрестных замков доползли слухи о событиях недельной давности, в Ульм съехались все, присутствовавшие на празднестве у вдовствующей баронессы. В дорогих гостиницах стало тесно, и владелец «Моргенрота» посматривал на своего постояльца с плохо скрытым укором и тоской; к воскресному вечеру трактиры пониже планкой заполнились менее обеспеченными и важными персонами, и чуть успокоившийся было город вновь загудел и заволновался. В здание ратуши, занятое зондергруппой, потянулись всевозможные делегации, с разной степенью наглости требующие или просящие разъяснений и зримых доказательств и с одинаковой неудачей уходящие восвояси.

«Моргенрот» также стал местом паломничества – многочисленные дальние и близкие знакомые госпожи графини желали из первых уст узнать подробности и детали, однако, явившись к пострадавшей, неизменно натыкались на хмурую физиономию вездесущего майстера инквизитора, вежливо, но неколебимо заворачивающего всех посетителей прочь. Наиболее настойчивые, однако, являлись снова и снова, но теперь уже не к Адельхайде, осаждая комнату следователя. Отделаться от большинства посетителей Курт смог относительно легко, избавиться оказалось сложно лишь от графа фон Лауфенберга, в своей упорной настойчивости не замечавшего ни намеков, ни прямых указаний – из тетушкиных пасхальных вечеров тот вынес странное заключение о том, что майстер инквизитор теперь является едва ли не его закадычным приятелем. В конце концов, хозяину гостиницы было дано указание докладывать о появлении всякого, лишь шагнувшего в дверь, а у оной двери был выставлен пост в лице двух ульмских солдат, оказавшихся как нельзя кстати, когда в «Моргенрот» явился Вильгельм Штюбинг, дабы тихо и конфиденциально обсудить закрепленный документально немалый долг господина ратмана. Наверняка так сильно, как в эту неделю, рат еще никогда не жалел о том, что городская стража состоит из бойцов, нанятых со стороны.

Утро понедельника началось внезапно и застало беспокойного постояльца не в собственной комнате – фон Вегерхоф, пропущенный стражей у двери, предупрежденной о его исключительности в этом вопросе, и без особенного труда миновавший владельца, без зазрения вторгся в обиталище Адельхайды. «Подъем, – скомандовал он, выдвинув за порог растерянную Лотту и не обратив ни малейшего внимания на устремленный в его сторону возмущенный взгляд. – Наши в городе». «“Ваши”? Снова нашли труп?» – уточнил Курт, торопливо выбираясь из-под одеяла, и стриг поморщился: «Fi. En voilà idées noires… В Ульме представитель Конгрегации. С сопровождением. На твоем месте я бы оделся и явился в здание ратуши, к каковому они наверняка направятся. Порази Келлера своим всеведением».

Келлеру было не до удивления – шарфюрер не сразу обнаружился в одном из коридоров магистрата, погрязший в суете и заботах. Сопровождение вновь прибывшего, как удалось узнать еще по пути сюда у одного из стражей, превышало все самые безнадежные теории ульмских ратманов. Сам прибывший, облаченный в черно-белую рясу доминиканца и окруженный флюидами кротости и благопристойности, по словам солдат, мгновенно внушал мысль о собственном главенстве в процессии, невзирая на свой скромный вид и мирное поведение; над всадниками за его спиной вздымались штандарты Конгрегации и академии святого Макария, под коими располагались представители и той, и другой. Как рассказал уже шарфюрер, вместе с представителем начальства явились его личная охрана, особо доверенный secretarius, а также назначенный в новообразующееся отделение обер-инквизитор и следователь с помощником, долженствующие сменить Курта по его отбытии из Ульма, и немалый штат, приписанный к ним и включающий в себя все возможные должности, от exsecutor’а до рядового стража.

– Он занял второй этаж целиком, – сообщил Келлер нервно, – и не пускает туда даже моих парней. Однако обоих тварей оставил под моим надзором; стало быть, не сомневается. Велел послать за вами, – добавил он и, одарив фон Вегерхофа испепеляющим взором, многозначительно присовокупил: – обоими. Но, как я вижу, вы и это учли.

– Предположил, – возразил Курт; шарфюрер раздраженно отмахнулся:

– Не заливайте мне уши, Гессе. Идите наверх – он велел послать вас к нему, когда явитесь. Обоих, – повторил Келлер снова, и стриг изобразил в его сторону благодушную полуулыбку. – Если выйдете от него живыми, значит, не полетит и моя голова. В свете этого – bene sit.

– Je vous remercie, – чопорно промолвил фон Вегерхоф, вплывая в двери, и Келлер нездорово поморщился.

Второй этаж ульмской ратуши в это утро напомнил внутренность кельнского Друденхауса в дни важных дознаний – так же у каждой лестницы стоял молчаливый страж, так же кто-то с бумагами в руках шел или торопливо пробегал мимо, не обращая внимания ни на кого и не останавливаясь, чтобы поздороваться, и лишь у самых дальних комнат наперерез шагнул некто, поинтересовавшийся, наконец, не есть ли не знакомый ему человек со Знаком майстер инквизитор Гессе в сопровождении барона фон Вегерхофа, коих ожидают вон за той дверью.

За дверью, некогда скрывавшей небольшой зальчик невнятного назначения, обнаружился напрочь вмонтированный в плиты пола каменный стол, за которым сидел одинокий немолодой человек в рясе доминиканца, неспешно и вдумчиво водящий пером по выложенному перед собою листу, своей безмятежностью являющий резкий контраст с окружающим миром. На вошедших он взглянул приветливо, без тени удивления, остановившись взглядом на стриге, и тот, не замедлив у порога, прошел к столу и уселся напротив.

– Альберт, – поприветствовал фон Вегерхоф коротко, и монах улыбнулся в ответ, глубоко кивнув:

– Знаю, постарел. А ты недурственно выглядишь. Как всегда, впрочем. Не мнитесь у двери, юноша. Курт Гессе, как я разумею?

– Да… – напряженно подтвердил он, медленно подойдя, и начальство, тяжело вздохнув, извлекло из-за ворота рясы сияющий полированной сталью Знак.

– Вам я не ведом, посему прошу подступить и убедиться, – предложил новоприбывший, подав Сигнум на ладони.

Убеждаться было не в чем – того факта, что фон Вегерхоф признал явившегося лично, было вполне довольно, однако исполнение предписаний оставалось необходимостью, и Курт осторожно шагнул ближе, склонившись над выбитым в медальоне номером.

– Четыре?.. – растерянно переспросил Курт, сам не зная, зачем – ошибки в таком деле были невозможны; доминиканец улыбнулся еще шире:

– Отчего вдруг сей устрашенный взор? О, нет; я не Альберт Майнц, как вы, возможно, могли себе помыслить, особенно после знакомства с Александером.

– Но вы представитель Совета.

– Истинно так; присядьте, Гессе. Нам с вами предстоит беседа о свершившихся в сем недостойном городе делах. У вас, замечу, – продолжил доминиканец, когда Курт, нащупав табурет, осторожно уселся рядом со стригом, – облик куда как менее здравый, нежели у упомянутого Александера, из чего я вывожу заключение, что дела все так же вершатся, не давая вам и минуты роздыха.

– Угу, – ухмыльнулся фон Вегерхоф. – Я тоже так подумал, застав его сегодня поутру tête а tête с Адельхайдой.

– В городе мирно, – пропустив высказанное мимо ушей, продолжил новоприбывший, – не слышно сумятицы, не видно возмущений. Шарфюрер поведал мне уже о некоторых детальностях начатых вами деяний, и могу сказать, что упования наши на вашу рассудительность и способность разрешать преткновения независимо оправдались всецело. Бенедикт весьма был в вас убежден, и теперь вижу – не понапрасну.

– Как он? – уже серьезно спросил фон Вегерхоф, и доминиканец вздохнул:

– Скверно, Александер. Неделю уж пребывает на одре. Плоть человеческая не вечна, сколь бы ни была крепка…

– То есть как – на одре? – несколько неучтиво оборвал Курт, и тот улыбнулся снова:

– Не тревожьтесь, сей одр не смертный, хоть несколькими днями ранее все мы почти уж было в том уверились. Бенедикт не желал сообщать вам о том, дабы не препятствовать вам мыслить благоразумно и не отвлекать от дознания. Теперь же опасности миновали, и лекарь свидетельствует, что дело идет к исцелению; не совершенному, увы, сердце уж не юношеское, однако и утратить духовного отца вам сейчас не грозит. А теперь, побеседовав за здравие, перейдем к упоминанию за упокой. Прежде, нежели из ваших уст услышать изложение истории, имевшей место быть в замке императорского блюстителя, желалось бы мне уточнить некие детальности принятых вами решений. Как мне ведомо, обитателям сего города объявлено было, что убиты стриги (числом два), и есть плененные (люди, числом шесть, и стриг, числом один). Однако сих – двое, и хотел бы я услышать, отчего бытность второго создания была утаена.

– Я полагал – не мешало бы ее исследовать, – пытаясь не сбиться на древний слог отца Альберта, ответил Курт нерешительно. – К тому же – дочь наместника; ни к чему давать повод к обвинениям – этим мы фактически помогли бы исполниться хотя бы части плана Мельхиора.

– Ох, – коротко заметил доминиканец с укоризненной усмешкой. – Вы уж и зачинщика вызнали, и с такой убежденностью его именуете…

– Я… мы с Александером допросили птенца. Он описывает человека, нанявшего их шайку для учинения всего этого непотребства, и описания сходятся с его приметами.

– И все же, Гессе, поминать вот так гласно сие имя не следует – от греха, – с напором возразил отец Альберт, и Курт кивнул:

– Понимаю. Так вот – он хотел скандала, хотел опорочить императорского ставленника, и если прилюдно казнить его дочь, если огласить хотя бы ее причастность к этому делу, мы ему лишь поможем. Я распорядился объявить ее убитой, и она уже похоронена. Сам ландсфогт находится здесь, под охраной, и объявлен больным – после убийства его дочери и вообще выпавших на его долю испытаний этому никто не удивился, как и тому, что я не выпускаю его на волю – всем известно, как Конгрегация хватается за свидетелей. Также по моему приказу содержится без связи с внешним миром и друг другом вся замковая челядь, ибо без вашего указания я не знал, какие в их отношении следует принимать действия.

– «Распорядился»… – повторил доминиканец с улыбкой. – «По моему приказу»… Недурно управились. Размах обер-инквизиторский. Как вам такая мысль, Гессе? Не желаете соблюсти традицию, по каковой всякое новое дознание завершается для вас обретением нового чина?

– Смеетесь, – с надеждой предположил Курт, и отец Альберт кивнул:

– Смеюсь. Однако ж, смеюсь всерьез. Город немалый, тяжелый, при всем том вы сумели с ним совладать. Помощник обер-инквизиторский – неужто не осилите? Думаю, куда как лучше многих прочих, предложенных на сию должность. Бенедикт не возражает…

– Так это его идея, – невольно скривился Курт. – Всё мечтает отстранить меня от оперативной работы и усадить за бумаги… Благодарю. Полагаю, найдется немало достойных следователей, постарше, поопытней. А главное, без ветра в голове: боюсь, бумаги со стола сдует.

– Бенедикт поминал о том, что почтения к начальствующим в вас немного, – отметил отец Альберт, и Курт неловко пробормотал, распрямившись:

– Гм. Виноват.

– Пустое, – отмахнулся тот с прежней незлобивой улыбкой. – Сие не главное… Так стало быть, Гессе, вы убеждены в том, что сей недостойный муж и впрямь руководствовал событиями? Упомянутого птенца я допрошу и сам, несколько позже, теперь же мне бы желалось слышать ваши выводы. Отчего ж, по-вашему, он столь бестрепетно отдал таких редчайших сообщников на растерзание?

– В деле фон Шёнборн мне довелось с ним говорить, – напомнил Курт. – А он, полагая меня лояльным, имел неосторожность откровенничать в некоторых вопросах. Его жизненная позиция такова: он набирает в помощники всех, подающих большие надежды, из подающих большие надежды оказывает некоторое содействие наиболее талантливым, но никогда не цепляется ни за кого из них. Он предоставляет им выкручиваться самостоятельно, если кто-то попадает в переплет. По его мнению, такое поведение безопасно для него и прочих, связанных с ним, а также отсеивает неудачников, с которыми он дел не имеет. Меня смущает лишь одно в моих выводах, – прибавил он нерешительно. – Я полагал, что Эрнст Хоффманн был убит потому, что, прибыв в Ульм, он как опытный специалист в подобных вопросах раскрыл бы дело сразу, и нужный шум подняться бы не успел. Я полагал – его устранили в надежде на то, что замены ему прислать не успеют или пришлют кого-то, кто расследование провести должным образом не сумеет… Но письмо? Для чего оно было?

– И для чего?

– Или смерть Хоффманна – лишь попытка приковать наше внимание к делу покрепче (ведь убит следователь Конгрегации! Для нас это серьезно), и любого другого ликвидировали бы так же, либо я все же прав, но…

– Но? – поторопил отец Альберт; Курт вздохнул:

– Боюсь показаться нескромным, однако после предыдущих дел, после того, как ради моего устранения полгода назад затеяли настоящий spectaculum – почему я жив до сих пор? Неужто после всего, что было, он не воспринял всерьез мое участие в деле? Или попросту не следил за ходом событий? Но это глупо.

– Не думается мне, – вздохнул отец Альберт, – что вот так, с пути и без соответственного ознакомления с делом, я сумею разрешить сей вопрос, Гессе. Как полагаете вы сами?

– Никак, – ответил он уныло. – Ничего в голову не приходит.

– Так и не забивайте ее, голову, – предложил доминиканец. – Ответ приспеет, когда сможет. А сейчас дайте-ка мне ответы на мои вопросы. Догадываетесь, каковы они будут?

– Кажется, да, – вздохнул Курт, и тот вновь улыбнулся, кивнув:

– Вот и славно. Так отвечайте же, дети мои. Как так случилось, что посередь тварей вы очутились в одиночестве, не дождавшись предназначенных к тому воев?

* * *

Вопреки ожиданиям, стружка, снятая с майстера инквизитора и господина агента высоким начальством, оказалась довольно тонкой – победителей и в самом деле не стали судить чрезмерно строго. Надежды же Курта на то, что с прибытием вышестоящего его отстранят от связанных с делом забот, не оправдались; следователь, коему предстояло заменить его в будущем, все время проводил в изучении городского архива и строго отобранных отцом Альбертом отчетов дознавателя Гессе, каковые приходилось составлять в двух экземплярах – для Совета и, с поправками и недомолвками, для архива зарождающегося Ульмского отделения Конгрегации. Устроением близящейся казни схваченного кровопийцы занимался по-прежнему все тот же Курт, на чью долю выпала также сомнительная честь сообщить городскому совету о том, что расходы, с этим связанные, надлежит нести рату как управленческому органу, чья безалаберность и послужила усугублению ситуации.

Поиском здания для временного пристанища местного отделения Инквизиции занялся стриг при содействии канцлера, и это в глазах горожан явилось последним доказательством тому, что господин барон имеет в инквизиторской среде то, что принято называть многозначным словом связи. Все тот же фон Вегерхоф был использован для успокоения деловой части города, пребывающей после новейших событий в растерянности и готовности сорваться с места с вещами и домочадцами, каковая растерянность переросла в откровенную настороженность после явления отца Альберта.

В замок фон Люфтенхаймера для беседы с изнывающей в безвестности челядью тот направился лично, пропав там на сутки и по возвращении призвав фон Вегерхофа для беседы наедине. О том, что довелось выслушать от вышестоящего, стриг не обмолвился ни словом, выйдя из-за запертой двери серьезным, вытянувшимся и даже чуть бледным. В ответ на пару осторожных вопросов наткнувшись на непреклонное молчание, Курт оставил попытки узнать то, чего, судя по всему, знать покуда не полагалось.

Фогт был допрошен отцом Альбертом не единожды и после второй беседы безоговорочно приговорен к Причастию. Сам наместник все указания, распоряжения и требования, выдвигаемые ему служителями Конгрегации, исполнял с удивительным послушанием, проявляя с каждым днем все более ясность в рассудке и выдержанность в поведении. Единственная сложность возникла, когда фон Люфтенхаймеру было сообщено, что в интересах дела ему предстоит солгать пред императорским ликом, утаив от верховного властителя некоторые детали ульмской истории – фогт рвался покаяться чистосердечно, вверив себя в руки правосудия, и для его убеждения пришлось приложить все силы и красноречие.

В город в виде просочившегося слуха уже была выпущена официальная легенда, гласящая, что, убив дочь фогта и захватив замок, сообщество сатанинских созданий попыталось обрести власть и над душою самого́ наместника, каковой противился оным попыткам всеми силами своего духа и, наконец, воспротивиться сумел, выказав чудеса лицедейства и убедив богомерзкую тварь в своем повиновении. Присутствие фон Люфтенхаймера на пасхальной пирушке объяснялось тем, что глава стригов, уверившийся в собственной власти над фогтом, вынужден был отпустить пленника ненадолго, дабы не вызвать подозрений; тот же, выкроив удобную минуту, передал известную ему информацию майстеру инквизитору. Однако, дабы не принижать заслуг молодой легенды Конгрегации, упомянуто было также и о том, что к тому дню и сам господин следователь Гессе пришел к нужным заключениям, воспользовавшись полученными от ландсфогта сведениями исключительно и только как последним доказательством собственных выводов.

О том, по какой причине была похищена графиня фон Рихтхофен, никто не распространялся, однако, имея в виду противоположность полов жертвы и похитителей, горожане выстроили собственную версию, с которой по убедительности не смогла бы поспорить ни одна другая. На Адельхайду ее товарки по сословию косились с завистливым сочувствием, упоминая о том, что их-то мужья и женихи наверняка не рискнули бы сунуться за ними в логово ужасных чудовищ, а то и отдали бы в оное сами; фон Вегерхоф же, прежде почитаемый не более чем за напыщенного чудака, теперь встречал взгляды удивленные и какие-то опасливые. Странным образом неделикатные прежде высказывания графа фон Лауфенберга в его адрес внезапно и разом сошли на нет.

Тевтонец, притихший в своей гостинице и наверняка надеявшийся, что о нем забыли, был вызван в ратушу для беседы и не явиться не посмел, хотя довольным при этом не выглядел. Около получасу, по выражению мрачно удовлетворенного шарфюрера, «отец Альберт делал из тевтонца тамплиера», и запертую изнутри комнату фон Зиккинген покинул задумчивым и удрученным.

В подобных заботах пробежала без малого еще неделя, завершение каковой ознаменовалось ярким субботним полуднем нашествием орды, осиянной блеском доспехов, грохотом оружия и копыт и трепетом штандартов, среди которых главенствующим воздымалось императорское знамя. Орда исчислялась тремя сотнями голов, включая как именитых и не слишком рыцарей, так и их подвластных, а также иных рядовых представителей воинского и околовоинского дела. По свидетельству ульмских стражей, один из ратманов, увидя прибывших, взвыл весьма натурально, едва не вырвав собственные и без того немногие волосы с корнем.

Если служители Конгрегации обходились с горожанами и их правами не слишком бережно, то об императорских воителях можно было сказать, что те не церемонились вовсе. Казармы, где обитали местные стражи, были утеснены до предела, дабы вместить рядовых из числа вновь прибывших, оставшиеся еще не заполненными трактиры и трактирчики забились гостями познатнее, частные дома приняли рыцарей наиболее высокого полета, для чего безжалостно изгонялись все, мешающие осуществлению плана расквартирования. Рат, попытавшийся подать жалобу на вольное с ним обращение со стороны Инквизиции, был послан прочь словами, доступными в понимании, после чего особым громогласным указом объявлено было, что городской совет провозглашается распущенным по причине вопиющей неадекватности и неспособности к делу, ради которого был создан. Досрочные выборы волевым образом назначили на следующую неделю, а предвыборные споры отменили как вещь ненужную, ибо все достойные личности в Ульме и без того известны его обитателям. Любые возражения, касающиеся столь наглого вмешательства в городскую вольность, были отметены просто и безапелляционно; если слухи, донесшиеся до майстера инквизитора, не лгали, предводитель имперского воинства заявил прямо о том, что «самоуправление вообще вредно – от него стриги заводятся».

Некоторый конфликт юрисдикций обозначился, когда новые блюстители порядка попытались перевести в собственное подчинение ульмских стражей, уже объявленных повинующимися приказам представителей Конгрегации. Наткнувшись на робкие возражения солдат, не желающих обрести на свою голову гнева Инквизиции, предводители имперского воинства явились в ратушу с требованиями и притязаниями, и Курт, уже привыкший к препирательствам с личностями положением не ниже герцогского, в течение четверти часа вяло отбивал атаку конкурентов, продержав оборону до возвращения занятого иными делами отца Альберта. Тот, представ перед делегацией, повторил все, уже сказанное майстером инквизитором, присовокупив к его словам разве что собственные полномочия и без особенного труда убедив господ рыцарей в том, что, поскольку совершенные в городе преступления имеют status supernaturalis, то и первый голос в ответных действиях принадлежит Святой Инквизиции и никому более. Разбирательства с ратом, несомненно, выпадают на долю светских властей, каковой чести Конгрегация лишать их не намерена, однако в отношении стражи, помимо прочих доводов, будет действовать закон prior tempore, или, выражаясь простыми словами, «кто успел, тот и съел».

Об освобождении фогта от инквизиторского попечения речь зашла мимоходом и уже нерешительно, каковой разговор завершился, не начавшись: не тратя времени и красноречия на убеждение, отец Альберт просто вывел фон Люфтенхаймера к господам рыцарям, и тот подтвердил крайнюю необходимость своего пребывания под опекой Конгрегации в течение еще некоторого времени.

Замок наместника имперские блюстители получили в свое полное распоряжение к середине воскресного дня – обследованный во всех закоулках, изученный и совершенно обезлюдевший. Вопрос, куда подевалась челядь, был задан без надежды на отклик, однако ответ все же был получен и поразил в первую очередь майстера инквизитора, с удивлением узнавшего, что вся прислуга без исключения была изуверски убита, и следы, оставленные на телах, ясно говорят о том, что – убита стригом. Цепляться с расспросами к начальству Курт не стал, разумно полагая, что подробности задуманного святым отцом хода ему будут сообщены в нужное время.

* * *

Понедельник, ознаменованный памятью святого Георгия Победоносца, прошел шумно. Месса собрала такое количество прихожан, какого в одной церкви разом этот город не видел, быть может, за всю свою историю, чему причиной наверняка было присутствие майстера инквизитора Гессе со товарищи и господ имперских рыцарей, а также железная клетка, увезенная этим утром из кузницы, в которой две недели назад был сделан заказ. Богослужение прихожане явно пропускали мимо ушей, не чая его завершения, временами даже споря во весь голос между собою, огласит ли сегодня господин дознаватель новость, давно ожидаемую всеми, и по рядам прокатился возбужденный гомон, когда Курт прошагал к кафедре. Голоса стихли с первым же словом, погрузив церковь в гробовую тишину, и вновь грянули бурным морским прибоем после объявления о назначенной на завтрашнее утро казни томящихся в заключении стрига и шести человек.

Отыскать в толпе Вильгельма Штюбинга удалось не с первой попытки, однако, будучи обнаруженным, тот не выказал тщетного желания немедленно улизнуть и, повинуясь мановению руки, послушно вышел вперед, встав подле майстера инквизитора. Неведомо, благодаря кому, но бо́льшая часть Ульма уже пребывала в курсе всех подробностей заключенной меж ними сделки, однако отказать себе в удовольствии выслушать от ратмана признание в некомпетентности и публичные извинения в свой адрес Курт не смог. Ухватив за рукав уже уходящего члена совета, цветом лица соперничающего со спелым садовым яблоком, он, не особенно следя за громкостью голоса, выразил уверенность в том, что и о своем долге тот также не запамятовал и оный долг доставит сегодня же к вечеру в «Моргенрот» лично или с надежным посыльным. Штюбинг нервно кивнул, затравленно оглядев заполненную гостями города церковь, и поспешно ретировался.

В гостиницу, тем не менее, Курт возвращаться не стал, направившись к зданию ратуши, однако свернул не в главный корпус, а в помещение темницы, где томился изнывающий от безделья последних дней шарфюрер. Келлер обнаружился в тюремном дворе – заложив за спину руки, тот стоял напротив блистающей свежей ковкой клетки, оглядывая прутья с закрепленными на верхних перекладинах браслетами.

– Неспроста инквизиторов почитают за подлых сукиных детей, – сообщил шарфюрер, не обернувшись на шаги за спиной, и Курт, остановясь рядом, изобразил лицом удивление. – Здесь, – пояснил Келлер, кивнув на клетку, – иначе невозможно будет ни сидеть, ни стоять, как только на коленях. И головы в таком положении не поднять.

– Сочувствуете бедняге?

Шарфюрер вздохнул:

– Кого люди увидят здесь? Беззащитное, покоренное и сломленное существо. Люди решат, что такие они и есть; и что в них тогда страшного?

– Вот оно что. Боитесь, вашу работу не оценят по достоинству?

– Работа была вашей, Гессе, – со вздохом отмахнулся Келлер. – Его взяли вы. Слабо понимаю, как; даже с этими вашими святыми реликвиями и силами. И – кстати, дабы вы не думали, что я полный идиот: я понимаю, что вы мне всего не рассказали. Я знаю, что в этом деле что-то нечисто, и произошло в том замке явно не то, что мне известно… Но это так, к слову, – не дав ему ответить, продолжил шарфюрер. – Я не о том. Человек в наши дни зарвался. Человек ничего не боится… и никого. Сегодня он не боится стрига или ликантропа, или беса, или иного чего-то, что ему не известно, что скрыто тайной, непонятно, а значит – по определению опасно… а завтра он перестанет бояться столь же непонятного и неизвестного Бога.

– По вашей логике – тоже опасного по определению.

– Конечно, – передернул плечами Келлер. – Так настучать по шее, как это Высокое Начальство, не может ни один Великий инквизитор, Император или все Папы, вместе взятые. Куда уж опасней.

– А быть может, – предположил Курт, – и стоило б не бояться? Не знаю, как я мог бы продолжать службу, бойся я Его. Правду сказать, не могу утверждать и того, что мною движет любовь. Скорее, некое общее дело – некое родство душ, как с обер-инквизитором, под чьим началом довелось работать, или с любым другим сослуживцем… да и с вами, Келлер, хоть вы и полагаете всех следователей неумехами.

– Найдите мне следователя, не считающего бойца зондергруппы туполобой бестолочью, – буркнул Келлер.

– Не напрашивайтесь на дифирамбы, – укоризненно попросил Курт, и тот лишь молча отмахнулся. – Отоприте-ка мне лучше дверь к нашему птенчику: даже по отношению к нему я должен соблюсти протокол и сообщить заранее о назначенном ему часе.

– На случай, если раскается? – уточнил шарфюрер, медленно двинувшись вперед. – Хотел бы я посмотреть на раскаявшегося стрига. Зрелище наверняка еще то.

– И не говорите, – искренне согласился Курт, вступая под холодные полутемные своды.

– Тишина, – отметил очевидное Келлер, идя по гулкому коридору впереди него. – А обыкновенно фогтова дочка устраивает скандалы. Это у девок получается отлично, стриги они или нет. Уж не дождусь, когда ее увезут, наконец; когда она голодная – воет от голода, когда накормишь – надрывается не меньше, лишь слова другие.

– И какие же?

– Так, – поморщился шарфюрер, – чушь всякая. Что обыкновенно выкрикивают высокородные арестанты? Лучше меня знаете… Не будет с моей стороны нарушением пределов допустимого, если я спрошу – а что там наместник? Так ни разу и не высказал желания увидеть ее? Все еще полагает, что эта тварь и его дочь – две различных сущности?

– Отчего б это сегодня в вас проснулась столь необъяснимая тяга к душеведству, Келлер? – не ответив, отозвался Курт, и тот, помедлив, неопределенно качнул головой, отпирая дверь.

– А этот сегодня тихий, – сообщил лишь шарфюрер, проходя в камеру первым.

Конрад поднял взгляд навстречу вошедшим равнодушно и безучастно; полторы недели, минувшие со дня допроса, прошли не бесследно – сейчас он был похож уже не на призрака, а на его выцветшее, древнее изображение.

– Сегодня без своего приятеля, – заметил птенец с бледной усмешкой. – Не стану спрашивать, что это значит.

– Догадливый, – кивнул Курт, не подходя ближе. – Завтра твой день. Мое начальство полагает, что ты должен об этом знать. За час до рассвета ты выйдешь отсюда.

– Удобно. Экономишь на дровах.

– У тебя как раз осталось время на то, чтобы развить эту мысль. Другим осужденным обыкновенно предлагается исповедь… даже не знаю, следует ли соблюдать протокол до конца. Прислать к тебе священника? Принести молитвенник? Или – может, есть последнее желание?

– Есть, – с внезапной серьезностью согласился птенец, и Курт нахмурился, готовясь услышать уже прямое оскорбление. – Девчонка, – пояснил тот коротко. – Хотя бы ее – не тащите на солнцепек. Убейте быстро. Она не успела натворить ничего, за что с ней можно было бы так.

Курт стоял молча еще два мгновения, глядя в бесцветные глаза напротив и видя в них только пустоту – как и прежде.

– Хорошо, – ответил он, наконец, и Конрад кивнул, неловко отмахнувшись одним плечом:

– Это все.

– Вы ему солгали, – заметил шарфюрер, когда из темничной полумглы оба шагнули на залитый солнцем двор; Курт удивленно округлил глаза:

– Что?

– Вы ему солгали. Девчонке быстрая смерть не грозит: прежде, чем от нее избавиться, наши exquisitores ее распотрошат на части.

– Господи, Келлер. Что с вами сегодня? Откуда в вас сие христианнейшее сострадание ко всем Божьим тварям?

– К тварям, – повторил тот. – К тварям сострадания никогда не было. Как-то иначе и не приходило в голову на них посмотреть, кроме как на тварей. Знаете ли, сложно воспринимать их иначе, когда из темноты на тебя кидается этакое вот страшилище с горящими глазами и клыками навыкате. До сей поры не доводилось видеть их иначе. Слышать не доводилось что-то иное, кроме «убью» или в таком роде; они в смысле боевых кличей не особенно многообразны…

– Неужто вас зацепило что-то в этом человеке?

– В человеке, – снова повторил шарфюрер. – Он ведь человеком был… Да и остался им, если на то пошло. В отличие от обывателей, утешающих себя этой мыслью, я-то знаю, что душа человеческая не замещается вражьей сущностью, что это все тот же он… или она, если говорить о фогтовой дочке.

– Так вот кто пробудил в вас сомнения, – протянул Курт сочувствующе. – Несчастная девица. Это случается.

– Нет сомнений, – отрезал Келлер. – Буду убивать их, как прежде. Просто… Господи, Гессе; это вы целыми днями бегаете по городу или снимаете показания с баронской невесты, а я с ними, здесь, круглые сутки. Уже вторую подряд неделю. Вижу их и слышу их; и установка «не говорить с заключенными» не помеха. Они говорят. А я слышу. Девчонка уже пятый день как перестала грозить и шипеть. Даже плакать уже перестала. И говорит лишь одно – просит о встрече с отцом. По двадцать раз на сутки. И не похоже на то, что она прикидывается (для чего ей?) или хочет увидеть его, чтобы вместе помянуть покойного мастера. И этот… Наверное, мне было б легче, если б он скалил зубы и рвался с цепи, если б рычал и загробным голосом возвещал о собственном величии и обещал нам, смертным, жуткие муки – словом, если б вел себя как тварь. А я не знаю, многие ли наши с вами сослужители способны, будучи в плену, оставшись за два шага до смерти, вести себя вот так. Помяните мое слово, Гессе: народу на площади будет на что посмотреть. Даже не сомневайтесь – метаться по этой клетке и искать убежища от солнца под собственной подмышкой он не станет.

Курт не ответил, не согласившись с шарфюрером вслух, но и не став спорить – собственно, возражений и не было. В том, что Келлер прав, он не сомневался и, как выявило наступившее утро, не ошибся.

* * *

Снятый с цепи Конрад не пытался воспротивиться, напасть или бежать; бежать в городе, запруженном войсками, из помещения тюрьмы с несметным количеством запертых дверей и бойцов зондергруппы, под прицелом арбалетных стрел, накануне уже назревающего рассвета – было бы бессмысленно и попросту некуда. О том, что ощущает присутствие фон Вегерхофа неподалеку, птенец не обмолвился ни словом, лишь невесело усмехнувшись, когда его вывели во двор, и мельком, вскользь обернулся в темноту, где стоял стриг. Он не произнес ни слова и не смотрел по сторонам во все время пути до площади перед той самой церковью, окруженной вонью дубилен, вымоченной кожи и красок; взгляд прозрачных глаз не остановился ни на одном человеке из немалой толпы, плотно сбившейся вокруг оцепленного солдатами круга, где уже ожидали своей участи шестеро людей.

Позади стражей застыли бойцы зондергруппы в полном боевом облачении, овеянные трепетом знамен Конгрегации, академии и пламенеющим в факельных отблесках алым штандартом, вещающим о непреложном праве карать смертью. Фон Вегерхоф появился из ниоткуда, в молчании заняв место на возведенной для почетных зрителей трибуне, где уже находились фогт, бледная спросонок Адельхайда, цвет прибывшего в город рыцарства и, на первых местах, служители Конгрегации. Келлер, угрюмый и такой же молчаливый, стоял неподалеку от помостов, следя за своими бойцами и недвижимым, точно статуя, птенцом.

За предписанной процедурой, уже не раз виденной и привычной, Курт не следил, не слушая предварительной проповеди отца Альберта и оглашения приговора, лишь мимоходом отметив полагающиеся к случаю приготовления; краем уха улавливая обрывки произносимых слов, он наблюдал за присутствующими.

Келлер… Все более мрачный с каждой минутой, и все чаще взгляд соскальзывает от бойцов к кованой клетке, окруженной шестью столбами.

Конрад… Все так же безучастен и неподвижен, чего не скажешь о шестерых людях вокруг него – силятся высвободиться. И что только творится в голове осужденного при подобных бессмысленных и безнадежных попытках?..

Адельхайда… Прилагает немыслимые усилия к тому, чтобы не уснуть. Даже спустя две недели организм все еще не пришел в полную силу; и вряд ли дело лишь в физическом истощении. При взгляде на птенца ее губы вздрагивают, а пальцы сжимаются. Злится. Ненавидит. Явно ждет не дождется солнца. Но глаза печальные и сострадающие. Женщины; пойми их.

Фон Вегерхоф… Этого понять несложно. О чем думает, видимо отчетливо. Понятно, о чем вспоминает, когда глаза поднимаются к уже светлеющему небу.

И толпа вокруг – такие же лица, какие Курт видел прежде, видел всегда в подобные дни; о чем бы ни думали эти люди еще вчера, что бы ни говорили, о чем бы ни шептались, – когда настает этот час, они все одинаковы, во всех городах, во всех сословиях. Одно и то же выражение на всех лицах – любопытство и нетерпение. Изредка можно отыскать оттенок испуга, но ни разу еще не удавалось увидеть хотя бы тень размышления над тем, что видят. Лишь любопытство и какой-то граничащий с идиотическим восторг. Чужая смерть всегда интересна, захватывающа и увлекательна, и неважно, чья она – потусторонней твари или человека, виновного или нет. Что-то просыпается в людских душах при виде чужих страданий. Быть может, какой-то отзвук собственного существования, что-то из глубин животного естества, познающего в сравнении с кем-то другим факт, что оно – живет и дышит…

Толпа застыла, не желая пропустить ни звука, ни движения, ожидая награды за то, что пришлось ночью подняться с постели, ожидая зрелища, до сей поры невиданного. Толпа вздохнула разом, точно одна большая пестрая тварь, выползшая из своей пещеры под солнце – оно явилось как-то вдруг, внезапно выскользнув из-за крыш и церковных шпилей, озарив площадь, людей и кованую клетку.