I

В конце августа тысяча девятьсот восьмого года Илья Светлаков после долговременного отсутствия возвратился в Перевал.

Проезжая в извозчичьей пролетке от вокзала к центру, Илья внимательно глядел по сторонам. Улицы, перекрестки, даже выщербленные плиты каменных тротуаров — все будило воспоминания.

По этим улицам он бродил декабрьской ночью пятого года, выжидая, когда можно будет пробраться окольным путем на платформу к самому отходу поезда. Вон там, за длинным горбатым мостом, в домике под тополями, у «тети»-ткачихи — подпольщицы Пестовой — он встретился последний раз с Андреем и Лешей… Вон механический завод Яхонтова. Знакомая проходная будка, возле которой был митинг перед забастовкой… А вон и каменная тумба, игравшая тогда роль трибуны.

Дорога пошла в гору, и скоро с высоты крутого холма, на котором рядом с церковью стоял заброшенный, похожий на греческий акрополь дворец, Илья увидел весь город и дальнюю синюю гряду пологих гор.

Перевал, раскинувшийся по берегам реки и двух прудов, окольцован хмурым сосняком. На западе среди редкого лесочка видны купол, портик и часть колоннады заводского госпиталя. За лесом — трубы и корпуса самого крупного в городе металлургического Верхнего завода, дома Верхнего поселка. Небо над заводом всегда кажется задымленным, закопченным.

В центре Перевала четыре широких проспекта пересекаются широкими прямыми улицами. Среди густолиственных садов стоят украшенные лепкой и резьбой дома… дома с ротондами, с колоннами, с кружевными литыми решетками и розетками оград… Эти дома появились, когда в Перевал хлынула волна «дикого сибирского золота».

Тут и там сверкают крестами и куполами церкви. За стеной, осененной вековыми березами, богатый женский монастырь. Близ монастыря — архиерейский дом и духовная консистория.

Индивидуальность города подчеркивают канцелярия и дом горного начальника, гранильная фабрика на плотине, магазины с изделиями из уральских камней.

Таков живописный центр Перевала, окруженный плоскими окраинными улицами.

Домишки на этих улицах то стоят привольно «при огороде», то жмутся впритык друг к другу. Мелькнет вывеска бакалейной лавки, зарешеченные мелкой железной сеткой окна «казенки», коновязи у кабака, у харчевни… покажется на углу обшарпанный окаянный полицейский участок с подвальными окнами каталажки… двухэтажный публичный дом с раскрытыми настежь дверьми… и снова бегут ряды низеньких домишек.

Несколько минут перед Ильей лежал как на ладони весь Перевал с его живописным центром и жалкими окраинами… Потом лошаденка рысцой спустилась с холма, и видима стала только одна прямая длинная улица.

Как она ему знакома!

Вот купеческий дом… Скучный фасад его оживлен лепкой, изображающей колонны, — они как бы подпирают высокий мезонин. В этот мезонин ведет со двора наружная лестница: можно войти, не тревожа купеческое семейство. Ясно представил себе Илья комнату, освещенную висячей семилинейной лампой.

Встали в воображении, как живые, товарищи — слушатели подпольной школы пропагандистов… Доски, укрепленные на табуретках, служат скамьями, но мест не хватает. Двое сидят на краешке кровати, трое на подоконниках. Под лампой стоит Андрей. Он запомнился именно таким: волна черных волос, густые подвижные брови, острый взгляд, пенсне на шнурочке. Андрей говорит, сдерживая свой могучий, богатый оттенками голос, которым он потрясает сердца слушателей, когда говорит с трибуны.

…В просвете улиц сверкнула водная гладь. Пруд! Детство, купание, лодки! Да… а потом, под видом катанья на лодках, конспиративные собрания.

Пересекая Главный проспект, Илья увидел портик горного училища, своей «альма матер». Блеснули зеркальные окна Русско-Азиатского банка, золоченые буквы вывесок: «Белье и конфекцион», «Второв с с-ми».

Проехали еще несколько улиц.

— Сюда? — спросил извозчик, указав кнутовищем на двухэтажный белый дом, где мать Ильи вот уже двадцать лет снимала квартиру.

Между двумя раскрытыми окнами висела подновленная вывеска: «Мадам Светлакова. Верхнее платье». Слышался стук швейных машинок. Два молодых голоса пели:

Белой акации гроздья душистые Вновь аромата полны.

Мать кинулась Илье навстречу, на ходу стаскивая надетый поверх платья халат, точно явилась к ней важная заказчица. От волнения она споткнулась и, смеясь и плача, упала на руки сына.

Было больно смотреть в лицо матери — все еще подвижной и легкой, но так сильно постаревшей. Эти морщины и эта угодливая улыбка! Так научилась улыбаться «мадам Светлакова» в те годы, когда иголкой подымала четверых детей, а Илья помогал ей только тем, что, давая уроки, зарабатывал себе на право учения, на форму, на учебники.

— Ну, расскажи, расскажи, Иленька! Ах, как ты мало писал! Ничего я не знаю… Мне очень жаль, Илья, что ты ушел с рудника… это все-таки положение: «марк-шэдир»! — говорила мать, накрывая на стол трясущимися руками.

— Мне и самому не хотелось уезжать, — ответил Илья, — пришлось!

— Извини меня, я тебя осудила… Ну, хорошо, уехал с рудника, но зачем в эту глушь залезать, что тебе эта железная дорога? И разве в этом твоя специальность, чтобы простым рабочим землю копать? Ужас! Это, извини, чудачество, Илья! Ведь ты не мальчик! Но не будем вспоминать… Уже то хорошо, что ты и сам понял…

Илья горько усмехнулся: «Понял! Пришлось уйти из барака ночью, в чем был!»

— А в Вятке ты кем был?

— Конторщиком на меховой фабрике, — ответил Илья. — Ну, что ты, мама, удивляешься. Словно не знаешь…

Мать выразительно показала ему глазами на дверь, за которой работали девушки-мастерицы.

Илья замолчал. Он допил чай и отошел к окну.

— Иленька, а сюда ты в гости приехал или как? — несмело спросила мать.

Он ответил задумчиво:

— Поживу.

— И на работу поступишь?

— Обязательно, мама.

С робкой лаской она прикоснулась к его густым волосам. Хотела что-то сказать и не сказала, только вздохнула. Он понял невысказанный вопрос.

Если бы была между ними настоящая близость, он сказал бы: «Мама, я не сошел и не сойду с той дороги, которую избрал». Но он не мог сказать ей так. Слишком разные были они!

Сын промолчал, только погладил ее нервную, тонкую руку.

Она снова глубоко вздохнула.

— Я тебе буду помогать, мама, — сказал Илья, — последнее время не мог… так сложилось…

— Теперь я сама могу помочь тебе, Иленька, — внезапно просияв, сказала мать и мелкими шажками, шумя шелковым платьем, подбежала к комоду, достала из нижнего ящика книжечку в желтоватой корочке. — Смотри — восемьсот рублей в банке! Уже! — она поспешно спрятала книжечку, но все еще продолжала счастливо улыбаться. — Мишеньке я теперь не помогаю, он хорошо устроился. Он, Иля, приказчиком работает у братьев Гафизовых. И кажется… кажется… дал бы бог!.. На дочке доверенного женится, только это пока пусть между нами!.. — Неожиданно она закончила: — Я тебе отличный костюм сделаю, Иленька!

— Ни в коем случае! — Илья нахмурился. — Если мой вид вас… — он не договорил: его остановила жалкая улыбка матери.

— Иленька, может, отдохнешь с дороги?

— Спасибо, мама, не хочу… И вот что, мама, жить я буду отдельно, так лучше.

Ему показалось, что мать сдержала облегченный вздох.

— Как хочешь, милый!

Мать вышла, чтобы напоить чаем девушек-мастериц. Илья задумался, сидя у окна. Точно так же, как пять, как десять лет назад, стучат швейные машинки, торчит под окном запыленный куст сирени. Наискосок через улицу та же вывеска: «Бакалейная торговля г. Петухова». Так же однообразно, уныло взывает мороженщик, катя перед собою облезлую тележку: «Сахарно мар-р-рожи-на!» Скучное, пыльное солнце льется в окно.

— Мама, я пойду пройдусь, — сказал Илья, на ходу поклонившись мастерицам. По укоренившейся привычке все замечать он увидел, как лукаво указала глазами на его смазные сапоги одна девушка и как беззвучно засмеялась другая.

— Илюшенька, а обед?

— Не жди к обеду, мама.

Илья пошел по направлению к плотине.

Он шел, твердо ступая, твердо сжав губы. Город казался ему вражеской крепостью…

Дело не в том, что на углу стоит полицейский и вон едет в пролетке, как аршин проглотил, жандармский ротмистр. Дело не только в грубой власти, в грубом насилии, — во все поры жизни въелась буржуазия, растлевает все живое! Это она поставила черное длинное чугунное пугало. — памятник «царю-освободителю»… Вон на углу предприимчивый торгаш, расстелив брезент, разложил свой товар — дрянные книжонки о сыщиках. Общедоступную библиотеку и здесь, несомненно, захлестнуло мутным потоком: Арцыбашев, Пшибышевский, Сологуб, Вербицкая… Проповедь одиночества, разложения, буржуазный нигилизм… черт бы их взял!.. Порнография!

Вот оно, болото реакции!

…Вечерело. Солнце навстречу пронизывало желтую пропыленную листву сквера на плотине. Листья — в безветрии — плавно, замедленным движением падали на дорожку: один… другой… третий… На пруд легла мрачная тень дома с толстыми колоннами, дома горного начальника.

Вдруг густой певучий звук потряс воздух: бумм!.. еще — бумм!.. еще… Зазвонили ко всенощной в Кафедральном соборе, который стоит за плотиной на площади, замыкая Главный проспект.

Илья облокотился на узорчатые перила, как бы любуясь гладью пруда. Надо было проверить: случайно или не случайно идет за ним господин в светлой соломенной шляпе. Господин этот прошел еще несколько шагов и остановился перед бюстом Екатерины Первой. Заложив руки за спину, он стал всматриваться в бронзовое пухлое лицо с высоким выгибом бровей и капризными губами.

«Что это? Неужели из Вятки сообщили? Или вид у меня такой… неблагонадежный?»

Илья медленно пошел вперед. У бронзового бюста Петра Великого торчала вторая подозрительная фигура.

«Может быть, плотина опять стала биржей?»

Он вышел на площадь и, не оглядываясь, почувствовал, что один из шпиков идет следом.

Илья пересек площадь, вышел на Троицкую улицу. Он помнил все дома с проходными дворами. Войдя в первый же такой двор, он, чуть не под носом у шпика, задвинул калитку на засов… и через несколько минут уже шагал спокойно по другой улице.

Через лесок, пронизанный лучами заката, Илья направился к Верхнему заводу.

Если бы не мрачные заводские корпуса, не буханье молота в листопрокатном цехе, не свист паровозика-кукушки, не шлак и уголь на дорогах да если бы не богатые дома заводской знати, поселок Верхнего завода походил бы на большую деревню.

Легким, спорым шагом шел Илья по поселку. Замедлил шаги, проходя мимо полукаменного дома с белыми наличниками. Окна были закрыты, дом казался осиротевшим. Здесь жил Андрей! Здесь в октябрьские дни девятьсот пятого года была штаб-квартира большевиков.

Дом — такой тихий, унылый — жужжал тогда, как пчелиный улей. Он пробуждался с рассветом. Члены комитета, люди из актива жили здесь коммуной. Сюда забегали рабочие, приезжали за литературой и за указаниями посланцы других городов и заводов, оставались ночевать. Пропагандисты и агитаторы получали задания…

Где-то теперь Андрей — первый учитель уральских рабочих? Вот человек! Вот борец! Ум, силища! Ссылкой, тюрьмой такого не сломишь.

И снова воспоминания… нет, не воспоминания, а живые яркие картины, тесня одна другую, встали перед Ильей.

Уже возникали Советы депутатов по городам и заводам Урала… уже освобождены были из тюрем политические заключенные… уже сам губернатор, струсив, выполнил требование Совета — выпустил арестованных… «Вооружаться!» — твердил Андрей… И вот одна за другой стали расти боевые дружины. Если вдуматься, ведь это именно Андрей вдохновлял и областной комитет, и отдельных людей! А между тем только и узнавали о нем: «Андрей уехал в Мохов» или «Только что вернулся из Лысогорска». Когда он успевал налаживать связи, подбирать организаторов и пропагандистов?! Как он научился все предвидеть! Илье вспомнилось заседание, где рассматривался план восстания, разработанный Андреем. В плане все было предусмотрено: вооружение, постройка баррикад, расположение революционных сил, резервов, план атаки… На топографической карте были намечены объекты, которыми необходимо овладеть в первую очередь…

В последний раз Илья видел Андрея в декабре, когда узнал о зловещей телеграмме: «Арестовать вожаков крайних левых партий». Сломя голову он кинулся разыскивать Андрея.

Нашел его у «тети» на квартире, где был устроен склад нелегальной литературы. Андрей сидел на табурете в своем плохоньком летнем пальто, выбирал книги и в то же время закусывал колбасой и булкой.

Узнав новость, Андрей нахмурился, закусил губу, посидел молча, глядя в одну точку. Потом поднялся, взял книги под мышку, сказал:

— Ну что ж, нырнем в подполье!

И пошел своими широкими шагами к двери. На пороге остановился и пристально поглядел на Илью.

— Не вешайте голову. Наша возьмет!..

Илья подошел к угловому дому, постучал в ворота. Здесь жил с матерью рабочий Роман Ярков — боевой и смелый парень. Роман очень обрадовался Илье.

— В живых не чаял! — говорил он глубоким, дрожащим голосом, крепко обнимая Илью, который рядом с ним казался низеньким, щуплым и особенно бледным. — Пойдем в малуху, товарищ Давыд! Я тебя до утра не выпущу!

Роман затопил печку, поставил котелок с картошкой, разжег самовар. Илья с каким-то особенным удовольствием наблюдал за тем, как ловко движется этот большой и сильный человек.

— Понимаешь, Роман, приехал сюда без явки, не знаю, куда кинуться.

Роман спросил с озорным прищуром:

— Где тебе смазали пятки?

— В Вятке… Комитет-то есть у вас?

— Как не быть комитету, — ответил радостно Роман, — есть! Живем — не тухнем.

— Кто в комитете?

— Лукиян, Евгений…

— Лукиян?! Здесь? Вот счастливо!.. А об Андрее что слышно?

Мрачно, неохотно Роман ответил:

— В тюрьме… здесь… и для побега никаких возможностей.

— Связь с волей есть?

— Налажена.

Наступило тяжелое молчание.

— А Леша?

— Взят, — ответил Роман после паузы.

— Как? Где? Что о нем известно?

Сдержанный голос Ильи стал тише и глуше.

— Он в Казани сидит… за литературу… Если не дознаются о связи с Даурцевым, тогда ничего особенного!

— А что— Иван Даурцев тоже взят?!

— Иван? Не-е-ет! Попробуй, возьми Ивана! Тима вот арестован. Усатый и Моисей. Лешу скоро судить будут.

— А ты говоришь «дела идут»… Расскажи, как работаете.

— Создан комитет, пятерки на заводах… Вот хотя бы листовку выпустили, хочешь посмотреть?

Роман вытащил из щели слежавшийся мох, достал тщательно сложенную бумажку, прочел с чувством:

— «Она не умерла, освободительница революции, как не умер рабочий класс — ее носитель, как не исчезли причины, породившие ее…»

— Кроме прокламаций, — продолжал Роман, — газеты распространяем… Собираемся… зимой на квартирах, летом в лесу… У нас на заводе эсеры начали корешки пускать — смотритель листопрокатки сам эсер, — так мы на массовках доклады ставим о программе большевиков и о программе эсеров. Ух! Жарко бывает, такие бои получаются!.. Рабочая масса на стороне большевиков! Вот так работаем. А в мае мы областную конференцию сгрохали. О безработице большой разговор был, о земле… Да тебе Лукиян лучше расскажет… Одно мне не поглянулось, что нас, боевиков, решили распустить!

— Ты что же, — неодобрительно сказал Илья, — ты был против?

— Был против! — смутился Роман. — Понимаешь, печенка нс терпит! Так бы и развернулся, ударил бы по буржуям! Вот у нас нету шрифтов, нету денег… Да только разреши эксы — все будет! Хочешь, весь печатный цех перетащу, куда укажете?

— А знаешь ты, что указал центр? — строго спросил Илья, глядя в глаза Роману.

— Знаю… Да я ведь и подчинился… Только обидно — развернуться не пришлось.

Вскипел самовар, сварилась картошка.

— Подожди, Давыд, не ешь! Принесу свежепросольных огурчиков, луку… — Роман достал шкалик водки, весь зарумянившись, попросил: — Не откажись меня поздравить, товарищ Давыд… жениться надумал. На той неделе возьму гулевые дни и окручусь.

— Кого же ты высватал?

— Из Ключевского села… там у меня тетка… я и присмотрел. Девушка хорошая, прямо скажу.

— Как же ты задумал такой шаг? Безработицы не боишься?

— Ничего я на свете не боюсь! — с удалью ответил Роман.

Они заговорили о безработице, о кризисе. Половина рабочих сокращена. Безработные нищают, теряют силы… В первую очередь увольняют передовых, сознательных людей.

— А ты как уцелел?

— Дорожат… Да и мастер — тятин дружок… а в политике он ни бельмеса!

Наконец Илья собрался уходить. Роман вышел проводить, и они остановились во дворе.

— Что, биржа опять на плотине? — спросил Илья. — Перенести надо. Сегодня один фрукт увязался было за мной… Да, Роман, не знаешь ли, где найти комнатушку?

— Чего искать? Живи у меня.

Илья усмехнулся:

— Ах ты, горе-конспиратор!

— Да, это правда, у меня нельзя, — с сожалением согласился Роман, — но мы найдем! А к Лукияну ты завтра же сходи, будто в гости в воскресенье, на пирог… Еще, скажешь, не конспиратор?.. Он у Бариновой живет, во дворе, во флигеле, за амбаром… легко найти…

II

Техник-практик Сергей Иванович Чекарев был на хорошем счету у администрации. Неторопливый, неразговорчивый, он обстоятельно вникал в каждое дело Несколько лет Чекарев проработал слесарем в механическом цехе Верхнего завода, потом его перевели на электростанцию. Его начальник говорит: «Любого ученого Сергей за пояс заткнет!» Чекарева считали вполне благонадежным. Правда, в пятом году он бастовал… с красным флагом ходил… Но ведь тогда все бунтовали. А за последние годы никто не слышал от него вольного слова, ни в чем таком он не был замечен.

Одевается Чекарев чисто. Пиджак, воротничок, галстук — все аккуратное, отглаженное. Из жилетного кармашка спускается недорогая цепочка от часов, без всяких висюлек, брелоков.

— Он свое место знает, Сергей-ёт Иваныч! Очёсливый, уважительный! Встретится, картуз мигом скинет… и в комнату не вопрется нахально, а прежде спросит… Глаз у него самый завлекательный для бабьего сердца… А ухажерок не слышно… нету… По гостям не шляется, не пьет, не курит. В свободное время сидит книжечки переплетает, а то съездит порыбачит на остров, окуней привезет на уху…

Так говорила квартирная хозяйка — купчиха Баринова. Одобряла она и жену Чекарева:

— Ничего не скажешь: и красива, и статна, а никакими пустяками не занимается, это — раз, второе — хозяйка! И тоже в дом копейку несет: на кондитерской фабрике в конторе служит. А я боялась пускать их на квартиру. Думаю: народ молодой, будут вечерами шляться, или к ним гости потянутся, будут в ворота стукаться, беспокоить… я ведь рано ложусь! А от них никакого беспокойства не оказалось.

Не знало начальство, что скромный, исполнительный Чекарев — тот самый Лукиян, которого давно разыскивают жандармы. Не знала и купчиха Баринова, что вечерами через сад к жильцам приходят тайком люди и что не зря лает цепной пес Верный — слышит чужих.

А за последнее время Верный лаял с приступом почти каждую ночь. «Совсем пустолайка стал, остарел, — думала Баринова, сидя после обедни у окна на холодке, — то ли уж задавить его велеть? Вот опять забрехал, подлый! — Она с усилием подняла голову, выглянула в окно. — Если зря брешет — велю задавить!»

На этот раз пес лаял не зря: по двору шел человек в грубошерстном пиджаке, в смазных сапогах. Он направлялся к флигелю. Купчиха погрозила собаке пальцем: «Ну, счастлив твой бог!» — опустилась в кресло, раздумывая в полусне, кто бы это мог прийти к жильцам: «Пойти зайти к квартирантам, узнать». Но ей лень было шевельнуться, лень раскрыть глаза. Приживалка Анна Тимофеевна вошла, хотела убрать со стола, но испуганно погрозила сама себе пальцем и на цыпочках удалилась, увидев, что Олимпиада Петровна започивала.

Той порой Илья пересек большой двор, уставленный каменными амбарами, кладовыми, погребицами, устланный каменными плитами, в расщелинах которых выбивалась трава, завернул за амбар и подошел к деревянному флигелю.

Дверь из кухни в сени оказалась открытой. Илья увидел крупную женщину, узнал гордую посадку головы, увенчанной толстой каштановой косой, и позвал тихо:

— Мария!

Она порывисто оглянулась. Блеснули в улыбке синие глаза, белые ровные зубы.

— Сережа! Ой, Сережа, Давыд пришел!

Под тяжелыми шагами скрипнула половица. В дверях появился Чекарев.

Он не кинулся навстречу, как Роман Ярков, а подошел обычным неторопливым шагом и, как тисками, сжал руки Ильи. Тихий свет разлился по его лицу. Он сказал:

— Нашего полку прибыло! Это здорово!

Илья с трудом пошевелил слипшимися от крепкого пожатия пальцами. Вот он, Сергей, весь тут: больше всего обрадовался тому, что «полку прибыло!». Да и действительно. Как не радоваться каждому новому, опытному в подпольной работе человеку, когда приходится работать в такой тяжелой обстановке!

— Всех ищеек спустили с цепи, — неторопливо говорил Сергей, размешивая сахар в стакане крепкого чаю. — Провокаторов, как грибов после дождя… Постоянные обыски, провалы… Вот Лешу скоро будут судить, Натана. Особенно тяжело положение Леши: неопровержимо доказано, что он выполнял задания с группой боевиков в девятьсот пятом году.

Илья слушал, угрюмо опустив голову, — Леша был его лучший друг.

— Ряды поредели не только из-за арестов… — и Чекарев стал рассказывать, как отошла почти вся буржуазная интеллигенция и как всю партийную работу взяли на себя рабочие.

— Интересно получалось, — с суровой насмешкой продолжал Сергей, — начинает человек отказываться от заданий, дискуссии разводит по каждому поводу, начинает программу критиковать, — так и знай — норовит в кусты! Мешают работе эсеры. Они никак не бросают свои террористические штучки… кладут тень на всех: попробуй докажи, что это — их рук дело! Мешает и меньшевичье, — это прозвучало, как «воронье!» — Меньшевичье перетрусило, каркает: «Партия изжила себя!..», ратует только за легальные организации… А в наших рядах есть такие люди с мозгами набекрень, как тот же Рысьев, — помнишь его? — он теперь ярый отзовист. На областной конференции с пеной у рта требовал: «Отозвать рабочих депутатов!»

— Ты мне работу обрисуй, Лукиян!

— Работу?.. У нас есть ячейки на заводах, но недостаточно… усиливаем организационную работу… Хотим прибрать к рукам потребительское общество рабочих и служащих, есть такая возможность. Создать надо больше, как можно больше пропагандистских кружков. Плохо, что мы сейчас обезоружены, — сказал Сергей, — техника опять провалилась. А ведь до последнего времени у нас были три нелегальные газеты… Три!.. Рабочая, крестьянская и солдатская…

Они помолчали.

— Лукиян, — сказал Илья, — поручите мне технику!

— Смотри, Сережа, он даже порозовел! — ласково улыбнулась Мария. Но муж не ответил ей. Он сказал:

— Я думаю, Давыд, поручить тебе кружки высшего типа — Андреи ценит тебя как пропагандиста.

— Одно другому не помешает, — упрямо настаивал Илья. — Я постараюсь поступить в типографию, научусь набирать и верстать, достану чертежи — рабочие сделают станок…

— Изволь. Но, пока не поступил, будет тебе одно срочное поручение: забросить в деревню остаток тиража… несколько штук… Очень важный номер. Мы призываем рабочих и крестьян разоблачать проделки заводчиков и продажных землемеров… разъясняем, что только свержение царизма, революция освободят от кабалы… Фактов!.. Больше надо фактов в руки фракции… Ведь наша фракция готовит проект закона об этом вопросе!

— А ты знаешь, что Роман Ярков поедет в Ключевское? — спросил Илья. — Вот ему и надо поручить газету. Сказать, чтобы зашел?

Сергей кивнул и замолчал, что-то соображая. Но вот взгляд его упал на жену и затеплился тихой лаской.

Мария стояла у притолоки, подняв к потолку синие, с влажным блеском глаза. Она беззвучно шевелила губами, как будто заучивала урок, по временам заглядывая в ученическую тетрадку.

Встретясь взглядом с мужем, она весело рассмеялась и бросила тетрадь на стол.

— Трушу, беда как! Боюсь, что все как есть забуду…

— Забудешь — конспект посмотришь.

— А вдруг на вопросы не сумею ответить? — и она широко раскрыла влажно сверкающие глаза.

— Не сумеешь, так и скажешь: «Этого я не знаю, товарищи, отвечу вам на следующем занятии»… Она первое занятие проводит сегодня, — пояснил Сергей.

— Нет, все-таки тревожно, Сережа… Помнишь, Михаил с нами занимался, — хоть что его спроси — все-то он знает!

— О Михаиле известно что-нибудь? — спросил Илья.

— Михаил в Париже, с Лениным.

— Расскажи, Лукиян, что знаешь об Андрее.

— Андрей сидел в одиночке, но скоро его политические выбрали старостой. Ты его знаешь, — сразу стал вожаком. А тут история с Михаилом… Михаила избили, изранили, уволокли нагишом в карцер и облили — сволочи — рассолом! «Подыхай!» Тогда Андрей организовал голодовку. Голодали больше недели, пока не выехал прокурорский надзор. Доктор мне рассказывал: выйдут на прогулку, Андрей обязательно игру затеет снежками или мячиком. Лекции читает, встанет к форточке — и давай! Книжки читает по плану. Не дает мне покоя, пока ему не достану какую надо.

Сергей подошел к шкафу, щелкнул ключом, подозвал жестом Илью:

— Вот гляди, неплохо я переплетаю?

Он улыбнулся одними глазами и подал Илье книжку в переплете «Путешествие на луну». Илья перелистал. Только несколько первых страниц принадлежало перу Жюля Верна. Дальше шла нелегальная брошюра.

Почему не дать заключенному Жюля Верна? — сказал Сергей. — А через библиотеку общества потребителей такие книги можно распространять вовсю, если своего человека поставить библиотекарем.

Илья радостно смотрел на товарища, как бы предчувствуя горячую, кипучую работу…

III

— Илья!.. Михайлович…

Слово «Илья» вырвалось радостным вскриком. «Михайлович» прозвучало тише, будто Ирина опомнилась, попыталась овладеть собой.

Девушка порывистым движением подала Илье руку, и книга, которую она несла под мышкой, упала на песок к его ногам.

— Ира…

Она с силой сжала его руку. Глаза расширились в радостном испуге.

Ира за эти три года почти не изменилась, и все же он с трудом узнал ее в длинном белом платье. Раньше она зачесывала волосы вверх от ушей и висков, заплетала их в косичку, которая спускалась от темени к шее и переходила в короткую толстую косу. Сейчас под раструбом соломенной шляпы виделся пробор. Мягкая волна волос почти закрывала уши. Заметив, что шляпа держится не на резинке, а приколота к волосам скромной шляпной булавкой, Илья невольно улыбнулся. Он долго смотрел на девушку, ища в ней сходство с той девочкой, какую знал когда-то… Потом нагнулся и поднял книгу.

— А! Диккенс!.. Все по-старому!

Девушка не ответила.

— Хорошо, что мы встретились. Я часто вспоминал… Золушку…

Она радостно вспыхнула.

— Почему вы не написали мне, Илья Михайлович? Я долго не знала, что вы уехали.

Илья виновато опустил глаза. Как он мог забыть свою маленькую ученицу? Следовало написать ей хоть несколько слов. Девочка переживала тогда тяжелое время — первые месяцы с нелюбимой мачехой. Ему захотелось спросить, как живется Ире сейчас, но он удержался от вопроса… и невольно пожалел, что прежние отношения невозможны.

— Гимназию окончили?

— Да… но все это неважно, неважно… Вы о себе расскажите, Илья Михайлович. — Только теперь девушка заметила грубый, поношенный костюм Ильи.

— Вы… не на должности, Илья Михайлович? Вы совсем к нам сюда приехали? Да? — торопливо расспрашивала она с дрожью в голосе.

— В данное время нет, не работаю, — спокойно ответил Илья, — но думаю поступить на работу.

— Вы уже присмотрели место? Куда бы вы хотели? Пожалуйста, Илья Михайлович, пойдемте к нам! Папа вам поможет устроиться.

— Едва ли потребуется чья-то помощь… Я хочу поступить наборщиком в типографию.

— Как? Что за мысль…

— Ну, так я решил! Мне нравится эта работа, — строго сказал он, чтобы пресечь расспросы.

Молча они пошли рядом по бульвару.

Пересекли улицу и шли теперь по каменным плитам, заменяющим тротуар, вдоль садовой изгороди. Не доходя до подъезда, Илья остановился и приподнял картуз, прощаясь.

Ирина удержала его.

— Я многим вам обязана, Илья Михайлович…

— Нет, — прервал он ее с неудовольствием.

— Нет «да»!..

Илья вспомнил, как плакала маленькая, худенькая Ира, прильнув к нему: «Я Золушка… Золушка…»

Почти таким же отчаянным, прерывистым шепотом девушка говорила и сейчас, все крепче сжимая его руку:

— Позвольте мне позаботиться о вас!.. Почему вы не хотите зайти?

— В другой раз, Ира.

— Вот вы говорите, а сами думаете, что этого «другого раза» не будет… А как бы вам папа обрадовался! А я… Как вас просить, Илья Михайлович?

— Если вы так настаиваете, Ира, я зайду, — сказал Илья.

В этот вечер у доктора Албычева собрались гости, как часто бывало по воскресеньям. К преферансу еще не приступили, хотя Албычев уже раскрыл ломберный стол в гостиной, уставленной старинной мягкой мебелью. Он поставил на стол два подсвечника с не зажженными еще свечами. В доме было электрическое освещение, но по старой привычке он всегда зажигал свечи: удобно закуривать, и вообще уютнее. Албычев положил на столик запечатанную колоду карт, мелки, круглую щеточку для стирания меловых записей… и остановился под аркой, отделяющей гостиную от чопорной залы. Низенький, полный, он стоял, широко расставив ноги, и прикидывал в уме, кто будет сегодня играть. «Как нарочно, все сбежались!.. — Албычев капризно оттопырил пухлые губы. — Зборовского, Полищука к барышням сплавим… и все-таки остается еще четверо! Но… позвольте… минуточку!.. Можно составить вторую игру».

И он суетливо принялся освобождать второй ломберный стол, на котором стоял большой горшок с белой цветущей камелией. Он засучил рукава парусинового пиджака, снял горшок и поставил его прямо на ковер. Поднял столик, запнулся, покачнулся и… обрушил его на камелию. Горшок разбился. Албычев шепотом чертыхнулся…

— До чего неловок! — вполголоса сказала жена, вырастая перед ним в своем синем — строгих линий — платье «принцесс». Она и впрямь походила на принцессу — с высоким валиком прически над покатым надменным лбом. — Иди к гостям, — распорядилась она, — и не к чему было второй столик… или ты и Зборовского хотел засадить за карты?

Албычев виновато молчал, — на Зборовского смотрели как на возможного жениха Ирины. Албычев расправил рукава, вытер платком лоб и шею, сердито взглянул в затылок удаляющейся жене и направился в залу к гостям.

Но тут его окликнула Ирина:

— Папа!

Такого звонкого, веселого голоса он давно не слыхал.

— Ты смотри, кого я привела!

Албычев близоруко сощурился, и губы раздвинулись в смущенной улыбке.

— A-а! Фрондер! — он хлопнул Илью по плечу. — Сколько лет, сколько зим! Рад! Антонина Ивановна, ты что, не узнаешь? Ирочкин репетитор… А?

Антонина Ивановна сухо поздоровалась с Ильей.

Илья стоял у рояля, перебирал ноты и незаметно приглядывался к гостям. Многих он знал. Инженера Зборовского помнил заносчивым мальчишкой первокурсником и позднее — высокомерным студентом. Зборовский стал спокойнее, ровнее. В движениях, в голосе, во взгляде светлых глаз видна была твердая уверенность в себе, в своей силе.

Был хорошо знаком Илье и чопорный, подтянутый Полищук, присяжный поверенный, лидер, так сказать, перевальских меньшевиков. Опустив глаза, он тихо разговаривал с хозяйкой дома.

Тяжело ступая, в комнату вошел брат Антонины Ивановны — управляющий Верхним горным округом Охлопков. Массивный, в шелковой вышитой рубахе, он задержался на пороге, обвел собравшихся взглядом жестких голубых глаз.

Никто не сказал бы, что жена Охлопкову под стать, хотя была она и высока, и полна. Сутулая спина, робкая улыбка говорили о безвольной, порабощенной натуре. Дорогое платье и золотые украшения не шли ей, не вязались с ее жалким обликом. Дочь Охлопковых, Люся, напоминала «дружеский шарж» — у нее была стройная фигурка и большая рахитичная голова.

Был среди гостей мелкий чиновник горного управления Котельников — Дон-Кихот, прозванный так за внешнее сходство с героем Сервантеса и за то, что крестьяне обращались к нему как к ходатаю. Котельников знал свое прозвище и гордился им…

Илья наблюдал… и мало-помалу начинал проникать во взаимоотношения этих людей.

Несмотря на внешнюю отчужденность, что-то глубоко интимное было в позах Полищука и Антонины Ивановны… Молодой инженер Зборовский искал глазами Ирину, а Люся Охлопкова вся так и тянулась к нему. Котельников глядел ненавидящим взглядом на Охлопкова, не чувствуя, что хозяин недоволен и смущен его присутствием…

Поодаль от других сидела тонкая, точно надломленная, девица в черном платье, с распущенной светлой косой, рассматривала журнал. Она повернула голову, блеснули очки в золотой оправе, — Илья узнал Августу Солодковскую… Недоброе чувство зашевелилось в нем. Сколько перестрадал из-за этой сумасбродной девчонки Леша — Алексей — его старый друг! Как это она говорила тогда о себе и о Рысьеве? «Он — блестящий ручей, он — для всех и ничей. Ты понимаешь, Алексей, меня к нему тянет… как к опасной игрушке…» Илье захотелось подойти, спросить Августу строго, в упор, продолжает ли она играть опасными игрушками теперь, когда Алексей в тюрьме в ожидании сурового суда? «Но что мне до нее? — подумал Илья, — недостойна она Леши… хорошо, что разошлись!»

Гостей пригласили к столу.

Илью усадили между Дон-Кихотом и старым типографщиком, крестным Ирины.

Старик некоторое время не обращал внимания на соседа. Он выпил рюмку водки, положил на ломтик хлеба шпроты, как-то подозрительно оглядел их и стал жевать. Вид у него был печально-сонный. Покончив со шпротами, он медленно повернул голову к Илье.

— Крестница мне говорила… Вы работали в типографии?

— Нет, — отрывисто ответил Илья, раскаиваясь, что пришел сюда.

— А вы знаете, что в типографии свинцовая пыль? Знаете? Ну что же, завтра можете начать. Скажите там Ивану Харлампиевичу, что я распорядился… Он вам скажет, что наборщиков не требуется, а вы сошлитесь на меня.

И старик снова погрузился в свой печальный полусон.

Илья окинул взглядом застолье. Мужчины сидели за одним концом длинного стола, ближе к выпивке и закуске. Дамы группировались около хозяйки у самовара. Молодежь разместилась вдоль стола, наполняя комнату приглушенным веселым говором.

На мужской половине стола разговор вел инженер Зборовский. Он говорил о том, что на Урале иностранные капиталисты начинают забирать в руки добычу золота и меди…

— Придите, варяги! — весело вставил Албычев. — Что в том плохого? Они нашу отсталую технику поправят.

Полищук вмешался в разговор:

— Не говорите, Матвей Кузьмич! И оборудование остается то же, и работают так же. Им что? Им — выдоить, выцедить… они пенки снимают…

— Хищники! — сказал Дон-Кихот. — Только народ калечат.

— Впрочем, концессионеры ли, наши ли русские капиталисты, — дым остается дымом, а хозяин хозяином, — сказал Полищук.

Все замолчали. В наступившей тишине послышался голос хозяйки. Она говорила Ирине:

— Нет, ты посмотри: изящен!

— Кто у вас там изящен? — спросил Албычев. — Это они про вас, Петр Игнатьевич, — подмигнул он Зборовскому.

Ирина сказала, сдерживая гнев:

— Это мнение Антонины Ивановны.

Она никогда не называла мачеху иначе.

Зборовский серьезно взглянул на Ирину и снова обратился к мужчинам:

— Вот Матвей Кузьмич сказал: «Придите, варяги»… Не варяги, а мы, русские, должны подымать свои заводы. Наш металл увозят, а потом к нам же везут изделия. Срам! Пора понять: на дедовской технике далеко не уедешь. Что мы не могли бы, при разумном ведении дела, с Югом конкурировать? С заграницей? Могли бы! А мы барахтаемся в кризисе, тонем и тонем. — И он стал перечислять заводы совсем закрытые и заводы, работающие частично. — Чуть не половина рабочих баклуши бьет… Кстати! Вот куда привел старый закон, воспрещавший устраивать огнедействующие кустарные предприятия на территории заводского округа…

В упор глядя на Зборовского своими жесткими светло-голубыми глазами, управляющий округом Охлопков произнес:

— Ерунда! Закон правильный! Только разреши — мигом сведут леса, и заводские округа станут яко плешина Матвея Кузьмича…

— «Леса!» — передразнил Зборовский. — Леса на Урале хватит!.. Дело не в лесе… Начинается голодовка… Где могут заработать мастеровые, кроме как в горной промышленности? А было бы больше всяких там гвоздарен, слесарен, кузниц, увеличилось бы число мелких хозяйчиков… А сейчас увеличивается число голодающих, безработных, санкюлотов. Назревают эксцессы, рабочее движение так называемое. Когда разыграются забастовки и прочие прелести, поздно будет…

— Чудак-человек, — прервал его Албычев. — Да и мы бы с вами бастовали, будь на их месте. Верно, фрондер? — обратился он к Илье, но тот сидел как каменный. — Как не бастовать, — продолжал Албычев, — как не бастовать, когда в брюхе урчит от голода… Возьми, шурин, икорки, а то ты, я вижу, тоже забастовал… Выпей, преобразователь!

— Не пугайте меня букой, не страшно, — отвечал Охлопков Зборовскому, — не страшно! Поменьше сантиментов, побольше твердости, и наше от нас не уйдет. Поголодают, мягче станут… Шелковыми станут! — И Охлопков выпил рюмку водки.

Дон-Кихот — Котельников, давно порывавшийся что-то сказать, схватил Зборовского за руку:

— Стыдитесь! Молодой человек!.. Какому богу молитесь? Чего в своей жизни добиваетесь? Кубышку набить?

Зборовский холодным, отстраняющим взглядом посмотрел на него, высвободил руку.

— Меня, Матвей Кузьмич, интересует не «кубышка», а… развитие техники… технический прогресс… Да, я хотел бы иметь много денег!.. Но это не самоцель. Будь у меня капитал, я бы создал предприятие, каких у нас в России еще нет.

— Нельзя, — вдруг ударил по столу захмелевший Дон-Кихот, — нельзя видеть ужасы вымирания и… долг интеллигенции бороться! — закричал он, не замечая, как испытующим, недобрым взглядом следит за ним Охлопков. Он даже перестал намазывать икру. Спросил с вызовом.

— С кем бороться?

— Не с «кем», а с чем… С произволом, вот с чем! С злоупотреблениями! С нарушениями законов!.. Вы интеллигентный человек, инженер, — накинулся он на Зборовского, — вы должны печься о меньшом брате, о рабочем, а вы…

— Дать волю меньшому брату, он меня мигом на тачке с завода вывезет, — насмешливо сказал Зборовский. — Интересы у нас с меньшим братом никак не координируются!

Албычев шутливо аплодировал:

— Любо! Хороший спор кровь полирует! А ну, Семен Семенович, — подзадоривал он Дон-Кихота, — копьем его, мечом его, консерватора!

Но Котельников не нуждался в поощрении. Его точно прорвало. Стараясь перекричать и Зборовского, и Албычева, он так и сыпал цифрами и фактами. Такой-то управляющий заводом не жалеет денег, задарил начальство, полицию…

— Да что, — вконец разгорячившись, продолжал он, — горное управление к новому году готовит всегда семьдесят пакетов со взятками! Семьдесят!

— Откуда сие известно? — процедил Охлопков, стараясь казаться спокойным. — Кто видел эти пакеты?

Албычев помирал со смеху. Давно он так не веселился.

— В горном управлении своя такса есть, — азартно кричал Дон-Кихот. — Дай-ка какому-нибудь регистратору меньше, чем положено, он тебя проманежит, а твое дело захрулит и…

— Как? Как? — стонал, изнемогая, Албычев. — Ох- хи-хи! «Захрулит»!

— …и будет тянуть, пока сполна не получит.

— Это голословно, — сказал Охлопков, сердито взглянув на Албычева, который сидел весь красный, отирая слезы.

— Да что голословно? Все правда! Землемеры, например, продажные души… задарят или запугают, он и нарежет землицы в пользу завода!

Дамы поднялись из-за стола, и мужчины, споря и переговариваясь, двинулись за ними. Илья расслышал, как Албычев, взяв под руку шурина, говорил вполголоса:

— Не обращай внимания! Он только языком чешет…

— Не так уж безобиден, — отвечал Охлопков.

Илья весь вечер наблюдал за Ириной.

Несколько раз ловил ее взгляд, как бы говорящий ему: «Потерпите, не уходите, мне надо, очень надо поговорить с вами!» И когда все поднялись из-за стола, Ирина увела его в сад.

Они сели на скамью лицом к дому. Было темно. В свежем воздухе стоял особый, садовый, теплый, запах: пахло левкоями, табаком и недавно политой землей.

— Ну, как вы думаете устроить жизнь, Ира? — спросил Илья. — Или еще не задумывались над этим?

Оказалось, что она не только задумывалась, но и сделала первый шаг: подала прошение инспектору народных училищ. Отец вначале и слышать не хотел о том, что дочь будет учительницей, потом сдался… Мачеха недовольна, но молчит.

И она заговорила о том, как тяжело жить бездеятельной, бессодержательной жизнью «барышни».

— Вот вы видели наш круг… но вы не знаете, как ужасно… все… Сейчас, например, чем они заняты? Старшие в карты играют, а молодежь… Появилась такая игра-новинка — «флирт богов», «флирт цветов», «флирт камней»… Мы в карты, в фанты играем, а в это время…

Ирина испуганно остановилась и сделала торопливый знак Илье.

На веранду вышла Августа Солодковская и медленно спустилась с лестницы. Черный силуэт ее проплыл на фоне светлого окна. Августа направилась к боковой аллее.

— Ты уходишь, Гутя? — окликнула Ирина.

— Нет…

Качнулась — прошумела листьями ветка, зашелестели кусты, шаги замерли в глубине сада.

— Места себе не находит, — тихо сказала Ирина. — Хочет ехать в Казань к Лене.

Она помолчала.

— А здесь считают, что Леня опозорил семью… Он, такой чистый… такой!..

Голос ее прервался.

Илья почувствовал, как сильно, напористо забилось у него сердце.

— Да, Ира, — медленно начал он сдержанным голосом, но сквозь эту сдержанность прорывалась суровая печаль и нежное восхищение: — Леня именно такой. Любите его! Гордитесь им!

— «И будьте, как он!» Вы это хотели мне сказать? Да? Ох, если бы Леня был на свободе, я бы не отстала!.. Я бы сказала ему: «Я уже не маленькая, Леня, не маленькая! Поделись со мной, научи… Дай мне те книги, которые тебя ведут… вдохновляют!»

Ирина внезапно замолчала, нахмурилась. На веранду скользящей походкой вышла светлоголовая девочка — ее сводная сестра Катя.

— Ира! Мама просит идти к гостям.

На Илью она даже не взглянула, не повернула к нему головы. Он видел ее профиль: нос с горбинкой, выпуклый подбородок, покатый, как у матери, лоб. В ней было что-то недетское, неприятное.

— Хорошо, иду, — сказала Ира. — Вы не уходите, Илья Михайлович, — попросила она, — я постараюсь отделаться…

Илья подумал о том, что можно уйти из сада, не прощаясь, не заходя в дом, и даже направился к калитке… но, помедлив, вернулся, поднялся на веранду и остановился на пороге, почти скрытый парусиновой портьерой.

Из-за портьеры ему видно было Ирину, она сидела на вертушке-стуле у рояля.

Зборовский с улыбкой, с какой обращается фат к некрасивой девушке, говорил Люсе Охлопковой:

— Что же я могу предложить вам? Мы успели перебрать всех кавалеров… Позвольте же предложить вам такой букет: примула, ирис!

Игра состояла в том, что надо было угадать, чьи инициалы изображают начальные буквы цветов, и выразить условным языком игры свое отношение к «загаданному» человеку.

— Я… я перевяжу букет розовой лентой, — ответила Люся, вся пылая и обмахиваясь платком.

— Нежная любовь! — вставила маленькая Катя. Она прекрасно знала значения всех цветов: желтый — измена, зеленый — надежда… — Это вы сами себя загадали, Петр Игнатьевич, — добавила она.

Все засмеялись. Люся сказала с неискренним смехом:

— Нет, нет, это Павел Ильич! Наш милый старик!

— Фант! — потребовал Зборовский. — Вы ошиблись, Люся… ты, маленькая женщина, угадала!

— Загадайте мне, Петр Игнатьевич! Загадайте же! — приставала Катя, теребя его за руку.

— Катя, перестань…

Зборовский сказал:

— Господи! Скоро маленьких отошлют спать! Пора нам прекратить детские игры… Давайте помузицируем? Или стихи почитаем?

Решили читать стихи.

Вадим громко, с каким-то вызовом в голосе прочел брюсовского «Каменщика». Задыхаясь и краснея, Люся пролепетала что-то сердцещипательное о неразделенной любви. Зборовский отчетливо, с чуть заметной усмешкой в голосе начал:

Свищет вполголоса арии. Блеском и шумом пьяна… Здесь, на ночном тротуаре, Вольная птица она…

Августа Солодковская уселась за рояль и, не глядя на клавиатуру, заиграла тихую, странную прелюдию… Заговорила, как бы вспоминая о чем-то своем, сокровенном:

В час полночный в чаще леса, под ущербленной луной, Там, где лапчатые ели перемешаны с сосной, Я задумал, что случится в близком будущем со мной!..

Щеки слабо окрасились, глаза под очками подернулись влагой. Казалось, она бредит наяву:

…Я нашел в лесу поляну, где скликалось много сов, Где для смелых были слышны звуки странных голосов. Точно стоны убиенных или пленных тихий зов…

После Августы выступил Полищук. Он картинно облокотился на рояль. Напыщенно восклицал:

…Позволь же, о родина-мать, В сырое, пустое раздолье, В раздолье твое прорыдать!

Ирина сидела, опустив глаза. Следя за выражением ее лица, Илья понимал, что ей нравится молодой задор Вадима, что ей жаль Люсю… Она презрительно улыбнулась, когда Зборовский начал о «вольной птице ночных тротуаров»… При словах «пленных тихий зов» с тревожным сочувствием взглянула на Августу. Когда же заговорил Полищук, девушка отвернулась к окну.

— Господа! Внимание! — сказал Зборовский. — Ирочка будет декламировать! Что вы прочтете, Ира?

«Ничего не прочтет!» — мысленно ответил Илья. Ему не хотелось, чтобы Ирина принимала участие в этой «игре от безделья». Она резко встала. Вышла на середину комнаты. Остановилась, уронив тонкие руки. Подняла голову.

Повидайся со мною, родимая, Появись легкой тенью на миг… —

начала Ирина тихо, искренне, как бы разговаривая с самым близким человеком.

…От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови…

Зрачки ее расширились. Она подняла глаза на Илью:

Уведи меня в стан погибающих За великое дело любви!

«Она мне это говорит», — с внутренней дрожью подумал Илья, не замечая, что барышни перешептываются, глядя на них, и что мачеха Ирины стоит под аркой, с трудом скрывая негодование под снисходительной улыбкой.

IV

На полустанке Романа Яркова ждала вся будущая родня, только невеста с матерью остались дома.

Выпили по стаканчику и двинулись целым поездом по залитой солнцем широкой дороге, которая шла сосновым бором. Лесное эхо откликалось на веселые выкрики, песни, на звон колокольчиков и «ширкунцов», как звали на Урале бубенцы. От полустанка до Ключевского надо было ехать двадцать верст.

Давным-давно, когда еще Демидовых и духу здесь не было, на берегу безымянной реки поселились беглые люди — смелый крепкий народ. Вначале среди необозримого леса появились три бревенчатых дома. Дворы поневоле пришлось крыть тесом, чтобы не проникли в них лесные звери — волки, рыси. Охота давала новоселам мясо, кожу, пушнину… но русскому человеку всего дороже хлебушко. Новоселы вырубили лес, выкорчевали пни. Начали сеять на росчистях рожь, лен. Мало-помалу научились искать руды и плавить металл в домницах. Селение росло.

Когда Петр Великий отдал Демидову для вспомогательных работ на заводе множество деревень «со всеми крестьянами, с детьми, с братьями и с племянниками», жители Ключевского тоже попали в число приписных и оставались в таком положении почти полтораста лет.

Много преданий сохранилось в Ключевском об этих полутора веках. Рассказывали, как вырвалась однажды из доменной печи огненная река, залила двор… Пять ключевских мужиков сгорели тогда вместе с другими работными людьми. После того был большой бунт. Усмирять приезжал князь Вяземский с лютой командой.

Старики и старухи помнили, как много в Ключевском было разговоров, когда по Уралу прокатился слух о воле: «Нас должны наделить землей, мы сельские работники! Мы к заводу чем причастны? Уголь жечь, дрова, руду возить — это мы можем, только плати по-хорошему, не обижай!»

Но заводчики повернули дело по-своему. Чтобы не отдавать пахотной земли, не терять рудовозов, дроворубов, углежогов, большую часть сельских работников перечислили в разряд мастеровых. А раз ты мастеровой, получай покос да клок приусадебной земли!

Вот так и получилось, что жители Ключевского остались привязанными к заводу, хотя до этого завода было верных тридцать верст. Одни работали в куренях, на углежжении, другие нанимались к подрядчикам коннорабочими. Некоторые занимались камешками — искали самоцветы. Были и золотничники. Кто плел корзины, кто вырезал из коровьего рога гребни, каждый, как мог, искал себе пропитания.

Ключевское стояло на веселом месте. Издали было видно маленькую пузатенькую церковь, крест которой блестел на солнце. Дома разбежались по угору — по скатам невысокого пологого холма. Сосновый лес отступил от Ключевского и стоял в отдалении, ровный, словно подстриженный… Только одно гигантское дерево — Большая сосна — вознесло свою крону высоко над лесом. За рекой зеленели отавой поемные луга с краснозолотыми перелесками, а дальше темнел бор.

Въехав в дремотное Ключевское, кучера подхлестнули коней.

Залились колокольцы… Разбойный посвист, гиканье, уханье… Свахи замахали платками, заиграл гармонист — сразу стало видно, что жениха везут! Промелькнула школа, пошли ряды старых изб, огородов, садочков. Показался узкий, высокий старинный дом угрюмого Чертозная, с радужными от старости стеклами окон. Дорога пошла в гору. Выехали на церковную площадь, окруженную крепкими домами. Из окон волостного правления выглянули писарь и сотский… Мелькнули поповский дом, утонувший в зелени до самой крыши, недавно покрашенной в красный цвет, дом писаря, где квартирует урядник, лавка Бушуева, двухэтажные хоромины Кондратовых.

Дорога вильнула вниз, к реке. Опять пошли низенькие избы, садочки, огороды. Всем поездом подъехали к домику тетки, где Романа ждала его мать. Не заходя в дом, выпили еще по единой, и Роман остался со своими родными.

С этой минуты он как бы утратил свою волю и вынужден был то с улыбкой, то с подавленным раздражением подчиняться чужим указаниям. После чая его послали в баню, заставили переодеться. Вечером повели к невесте, где девушки пели ему величальные песни, а он дарил их пряниками и конфетами. То мать, то тетка шептали ему: «Встань, чего сидишь?.. Кланяйся! Не пей сразу-то, отнекивайся дольше!»

Поздним вечером, за ужином, дядя сказал ему:

— Ну, Ромаша, ешь как следует, завтра не дадут.

Роман знал, что в день свадьбы жениху и невесте есть не полагается, но задорно сказал:

— Велика беда, не дадут… Сам возьму.

Но тетка замахала на него руками, а мать сказала строго:

— Неужто осрамишь меня?

День свадьбы прошел, как во сне: сумбурно, шумно, быстро.

С утра Роман оделся по-праздничному. Он сидел на лавке, посмеивался в усы и качал отрицательно головой, когда дядя, подмигивая, показывал ему украдкой то шанежку, то кусок пирога.

Незадолго до отъезда в церковь вдруг он почувствовал волчий голод, пошел в чулан, нашел пирожки с бутуном — наелся.

И вот он в церкви.

Тетка шепчет ему: «Стой прямо!» — но Роман повернулся не к иконостасу, а к раскрытым настежь дверям.

Вот показался вдали поезд невесты — чинный, без песен, без криков.

Впереди дружки с иконами. За ними Фиса со свахой, своей замужней сестрой Феклушей, родня, поезжане…

Фиса идет навстречу ему…

На всю жизнь запомнил ее Роман: в ярко-розовом платье, с восковыми цветами в черных кудрях и с выражением страдания на строгом красивом лице. Фиса, попыталась улыбнуться ему… шепнула:

— Народу больно много…

Дальше все шло как полагается: стояли, держа зажженные свечи, отвечали на вопросы священника, ходили вокруг аналоя, пили вино из серебряного корца.

Наконец Романа усадили в коробок на цветастый ковер. Борясь с дикой застенчивостью, Фиса присела к нему на колени. Пара лошадей, украшенных бумажными цветами и лентами, взяла с места рысью и скоро остановилась перед вросшей в землю, черной от времени избой Самоуковых.

Молодые вошли. Приплясывая, поухивая, шла за ними румяная сваха Фекла. В дом хлынула толпа гостей.

Романа разбудил тихий плач.

— Ты, милка, о чем? — ласково шепнул он, обнимая Фису и стараясь заглянуть ей в лицо.

— Будить придут… — шепнула Фиса и снова уткнулась в подушку.

Роман промолчал. Его и самого коробила мысль о неизбежной, оскорбляющей стыдливость церемонии… И вдруг Романа осенило!

— Не горюй-ко! — с тихим смехом шепнул он. — Давай вставай, умоемся, оденемся, постелю заправим, да и выйдем к ним как ни в чем не бывало!

Счастливый вздох да милая улыбка, смягчившая строгие черты, были ответом. Фиса попросила:

— Только отвернись!

Ласково усмехаясь, Роман отвернулся и, не глядя на жену, начал одеваться. Она шуршала юбками, копошилась под стеженым бордовым одеялом, пугливо дыша. Потом вскочила и быстро оправила постель. Стараясь не стукнуть, не брякнуть, они умылись из висящего на шнурке старинного чугунного рукомойника, похожего на чайник. Анфиса заплела две косы, уложила их на голове по-бабьи и повязалась черной вязаной косынкой — файшонкой.

Роман рывком привлек ее к себе.

— Постой, милка… щечки тебе надо подрумянить…

Он поцеловал ее несколько раз, и бледные щеки молодухи запылали.

Держа жену за руку, Роман решительным шагом вышел из чулана.

Изба была полна народу. Увидя, как Роман ведет молодую, а она упирается, не идет, Фекла взвизгнула: «Да, ай, господи!» Мать Анфисы помертвела, отец, исподлобья глядя на дочь, расстегнул ременный пояс… Фекла трясущимися руками схватила со стола поднос с двумя бокалами: в одном водка, в другом красное вино, поднесла молодому с поклоном:

— С добрым утречком, Роман Борисович!

Родные с сердечным трепетом, гости с жадным любопытством ждали, какой бокал он возьмет.

Роман взял бокал с красным вином.

— Папаша и мамаша, — торжественно возгласил он, — благодарствую за воспитание вашей дочери!

Выпив одним духом вино, он поднял пустой бокал и удалым, размашистым жестом хлоп его о пол!

Что тут поднялось! Все закричали и стали бить принесенные заранее горшки, корчаги, латки.

Отец — цыганистый, кудрявый, распоясанный — бил посуду и кричал гулким, как из бочки, голосом:

— Бей! Хряпай! Бей мельче, подметать легче!

А мать Романа поцеловала Фису и надела ей на палец серебряное колечко с фиолетовым камнем аметистом.

V

На третий день после свадьбы, в самый канун престольного праздника, Ефрема Никитича вызвали на сход. Вернулся он не скоро.

— Тятька сердитый идет, ногой загребает, — сказала Фиса, увидев его из окна.

На расспросы зятя старик ничего не ответил, сердито разулся, разбросав по избе сапоги и портянки, кинул жене: «Квасу!» — расстегнул пояс, расстегнул ворот, вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Ему подали большую глиняную кружку холодного квасу.

— Ну-ко, и я хлебну холодненького! — Роман сделал несколько больших глотков. — Об чем разговор был на сходу, папаша?

Ефрем Никитич хмуро взглянул на зятя.

— Да что, милый сын, отчуждают от нас покосы… лучше сказать: обменивают… Межевщика принесли черти, управляющий сам выехал, земский…

— Ну?

— Общество не согласно. Рассуди: за каким лядом я свой покос буду менять? Наша семья — деды, прадеды расчищали. Мой родной дедушко медведя на барине убил, спас того барина… Он навечно ему землю отдал за это! Издаля видит, сукин сын, владелец. Сам в заграницах, а на наши покосы обзарился. На кой ему наши покосы?

Он закашлялся.

— Тьфу! Даже в горле першит, надсадился, кричал… — Старик провел несколько раз по шее. — Слушай, зять, что будет, то и будет — не отдам покос! До царя дойду, а не отдам!

— Эх, папаша! — сказал Роман. — Что барин, то и царь — одной свиньи мясо.

Старик строго остановил его:

— Окрестись-ко! Не мели. Кто нам волю дал, баре или царь? Ну?

Они заспорили.

Роман горячился, чувствуя, что его слова, как в стену горох. «Давыда бы сюда или Лукияна!» — подумал он и, вспомнив об Илье, вспомнил и о газете, лежащей во внутреннем кармане.

Но и газета не убедила старика.

— Что баре — мошенники, это верно! А что царя не надо — не согласен. Царь — всей земле хозяин, как вот мужик в своем дому. Да как же это без царя? Ералаш будет, разбой… не знаю что… Кто тебе эту штуковину дал?

— В вагоне кто-то подсунул, — ответил Роман, пряча глаза от острого взгляда тестя.

— То-то! — старик погрозил ему пальцем. — Смотри! Сколько раз народ бунтовал… А что вышло? Надерут батогами да еще в гору спустят, без выхода на свет. Одна надежда — на царя.

Тесть опять начал читать газету.

— «Буржуи», — прочел он незнакомое слово. — Кто это такие?

Роман объяснил.

— Понял, — сказал старик. — Все пишут правильно, и про обманы, и про все… А про царя врут! Мы вот что, Роман, сделаем…

Он тщательно сложил газету и, не успел Роман моргнуть, разорвал ее намелко…

…Утро престольного праздника — Семенова дня, с которого начинается бабье лето, было ясное, веселое.

— Тень-тень-тень! — вызванивал колокол, поторапливал идти в церковь.

Другая на месте Анфисы надела бы свое розовое платье, взяла бы молодого мужа под руку, повела бы в церковь: пусть видит народ, какого сокола она окрутила! Но Фиса не стремилась быть на людях, дичилась, стыдилась… Она сказала:

— Я маме стряпать пособлю… да и Феня с мужиком придет, встретить надо!

Но едва мужчины вышли из избы, Фиса подбежала к окну и проводила мужа взглядом до самого угла. Потом порывисто обняла мать:

— Ох, мама! За что мне, мама, счастье?

Роман с тестем в церковь не пошли. Роман сказал: «Нечего мне там делать». А Ефрем Никитич сам был не охотник молиться. Они решили до чая прогуляться по базару.

На семеновскую годовую ярмарку собрались торгующие со всей округи. Два ряда деревянных лавчонок на площади обычно пустовали и в жаркие дни козы спасались здесь от жары. Сейчас эти лавчонки ломились от обилия всяческих товаров. Торговля еще не начиналась, но приказчики уже успели разложить и развесить соблазнительные яркие ткани, ленты, подшалки. Рядом с куском красной материи красовался зеленый, рядом с розовым — голубой. Подшалки, ковровые шали висели на стенах. На полках стояли щегольские сапоги и ботинки. Гармоники блестели на солнце полированными крышками и металлическими пластинками. Пучки лент развевались на ветру. Душистое мыло в ярких обертках, фигурные флаконы духов, баночки помады «Жасмин»— все это так и манило: «Купи!» В одной лавчонке продавались игрушки: мячи, погремушки, копилки, пикульки.

— Года через два придется внучонку пикульку покупать, а, милый сын? — и старик подтолкнул зятя.

На площади высились карусель и балаган, но карусель была пока закрыта полотняным занавесом.

Все это должно было ожить и зашуметь, заблистать после обедни.

Роман с тестем прошли по бережку и решили возвратиться домой. Проходя мимо квартиры фельдшера, Ефрем Никитич остановил Романа.

— Постой-ка, зять, мне и праздник не в праздник… гребтит на сердце-то. Давай зайдем к фершелу, ровно его сынка голос-то, Семена Семеныча? Он и есть! Шибко грамотный человек, все законы знает, он нам не одинова помогал. Зайдем посоветуем!

Они вошли.

Жена фельдшера Котельникова — седая румяная коротышка — маслила гусиным крылышком горячие шаньги.

— Посидите пока здесь, — сказала она, — у Сени земской сидит, об делах говорят. Напою их чаем, уйдет, тогда и…

— Мы на улице обождем, — сказал Ефрем Никитич.

Они вышли. Роман стал звать тестя домой, но тот хитро подмигнул и указал ему на бревна у амбара. Сидя здесь, можно было расслышать все, что говорилось в горнице.

— …роль благородная, святая! — крикливо говорил земскому Семен Семенович. — Земский начальник — это защитник населения! Встаньте, Иван Петрович, на сторону крестьян… против разбоя заводоуправлений! Прекратите нео… неописуемое беззаконие! — И тем же тоном, без всякого перехода, без паузы предложил: — Выпьем перед пирогом! Ваше здоровье! С праздничком! Я ведь именинник сегодня. Кушайте пирог! Кушайте, а я расскажу суть дела.

И Котельников с жаром, захлебываясь и повторяя, стал рассказывать.

По закону межевать наделы должны были владельцы-посессионеры. Но в течение тринадцати лет они сумели только произвести топографическую съемку. За это время между ними и населением возникло много так называемых «земельных споров». Два года тому назад посессионеры, посовещавшись между собой, отказались от межевых действий. Это дело было поручено Уральскому поземельно-устроительному отряду, работавшему в казенных дачах. Отряд этот составил и предъявил населению проекты наделов. Надельные документы поступили в губернское присутствие для совершения данных…

— Какое же право имеет завод обменивать покосы теперь? — кричал Котельников. — Покойника назад не ворочают, поймите вы!

— Но что я могу сделать? — скучным голосом сказал земский начальник. — Мне предъявлено требование об обмене…

— Да покосы эти уже на правах собственности!

— Не совсем так. Вспомните, уважаемый Семен Семенович, статьи от сорок восьмой до пятьдесят седьмой Положения крестьянских владений… Заводоуправление имеет право требовать обмена.

— Я эти статьи помню лучше вашего, уважаемый мой! А ну, до какого срока возможен обмен? Ага!

— Срок — пятнадцать лет.

— То есть?

— Экий придира! Ну, до пятнадцатого мая сего года.

— «До!» — торжествующе выкрикнул Котельников. — «До»! А их претензии поступили «после» срока! Это — раз. Второе — не поленитесь, загляните в местное Великороссийское положение, вы увидите, что обмену не подлежат угодья, которыми владеет население до девятнадцатого мая девяносто третьего года! А здесь таких много.

Земский молчал.

— Так как, уважаемый Иван Петрович?

— Мне думается, вы правы. Надо подумать…

— Подумайте, подумайте!

— …Заглянуть еще раз в законы… А теперь я попрощаюсь. Благодарю за угощение. До свидания.

Заскрипело крыльцо под тяжелыми шагами. На улицу вышел земский начальник с недовольным и задумчивым лицом. Котельников высунулся из окна. Волосы его стояли, как петушиный гребень.

— Ефрем Никитич! Заходи, старый друг, чего ты там притулился?

Он долго ходил по комнате, потирая свой желтый блестящий, будто напомаженный лоб, — все не мог успокоиться.

— Стойте твердо на своем, упритесь, как быки! — поучал Котельников. — Противьтесь всем обществом!

— Да ведь как обществом-то? — приуныл Самоуков. — Богат бедному не заединщик!

— Там видно будет! Помни: закон за вас. В течение недели дело будет в шляпе. Земский обещал.

— Да ведь он только подумать хотел, Семен Семенович. Он пока думает, а завтра второй сход у нас. Как нам с начальством говорить? Научите, Семен Семенович.

— Доверьтесь мне. Выберите меня «доверенным горнозаводского ключевского общества».

— Вы хлопотать будете, если они после второго схода не уймутся?

— Буду хлопотать! — и Котельников потер руки, как будто предстоящие хлопоты сулили одно удовольствие.

— Денег-то много ли собрать?

— Каких? Для чего?

— Благодарственные… вам…

— Безвозмездно! Беру хлопоты на себя безвозмездно… тогда и мысли ни у кого не будет, что я из интереса за вас хлопочу. Так и другим скажи.

— Одно я не пойму никак, Семен Семенович, — задумчиво заговорил Ефрем Никитич, — какая такая сласть в наших землях? Что тут кроется? То ли в казну сено хотят ставить, что ли?

Хитро-хитро улыбнулся Котельников.

— Не знаю, дорогой… Есть у меня мыслишка, сказал бы… да ведь разболтаешь!

— Ни в жизнь! — и старик размашисто перекрестился.

Котельников указал взглядом на Романа.

— Это зять мой, — сказал старик. — Что скажешь, то и умрет в моей семье.

— Зачем «умирать»? Молчать надо только до поры до времени. Выясню — и тогда мы вслух заговорим, во все колокола зазвоним. Дело вот в чем… прииск от вас рукой подать… верно? Не понимаешь? Этакий ты… А я думаю, что и на ваших покосах есть платина! Вот где собака зарыта! Вот из-за чего сыр-бор горит!

Ефрем Никитич сжал кулаки и только одно слово проронил глухим от ярости голосом:

— Варначьё!

— До поры до времени об этом никому не говори. Я проверю… А ты иди подготовь серьезных, умных мужиков к завтрашнему сходу. Противьтесь! Понял? Действуй.

VI

Дом Ярковых в Верхнем заводе скоро стал для Фисы родным. Еще в тот момент, когда они подъехали и Фиса увидела в палисадике высокие желтые, в красных гроздьях, рябины, а за домом нежно-зеленую крону лиственницы, чем-то родным, домашним пахнуло на нее: у Самоуковых на усадьбе тоже росли рябины и лиственницы…

Анфиса быстро привыкла к новому распорядку.

Она приучилась подыматься до гудка. Встанет, умоется, причешется при свете керосиновой лампы, примешает квашню, затопит печь, напоит и подоит корову Красулю, разольет по крынкам молоко… Смотрит — пора уже ставить в печку котел с картошкой или варить гороховый кисель, жарить на постном конопляном масле румяные пряженики. Поставит Анфиса на стол кипящий самовар, нальет в умывальник воды и собирается будить Романа. А тот уже давно не спит: глядит украдкой сквозь ресницы, как жена на пальчиках летает по дому — не стукнет, не брякнет…

— Ромаша! Гудок ревет, вставай!

Роман обхватит ее шею горячими руками, тянет к себе… «Романушко, что ты! Мамаша проснулась!» — и вот уже Фиса вывернулась из рук, хлопочет у стола, смеется, поглядывая на мужа исподлобья веселыми, лукавыми глазами.

Проводив Романа, она принимается за уборку.

Метет березовым веником пол, сплошь устланный пестрыми половиками, вытирает пыль, поливает цветы — фикус, герани, розаны. Вынет хлеб из печи, выставит горшок с похлебкой на шесток, чтобы не выпрела, наносит воды из колодца… А приберется — сядет к окну, вышивает по канве крестом черные листья и красные цветы.

Вышивает, а сама осторожно следит за каждым движением свекрови: не надо ли помочь, услужить.

Достанет старуха противень, а Фиса уже режет хлеб, знает, что надо сушить сухари.

— Соль-то у нас вся в солонке? — спросит свекровь.

— Сейчас натолку, мамаша! — и весело, охотно начинает молодушка толочь в ступе каменную соль.

Анфиса уважала свекровь и побаивалась ее. Старуха была неулыбчива, молчалива… Но зато никогда не привередничала, не придиралась к снохе. Бывало, в спешке то чашку разобьешь, то крынку опрокинешь. За это дома крепко доставалось от отца — «Дикошарая! Вертоголовая!» А свекровь не пообидит, не изругает никак, только скажет:

— Чего испугалась? Не съем!

Старушка часто страдала приступами ревматизма. Фиса помогала ей влезать на печь, натирала руки и ноги настойкой из березовых почек, водила в баню, парила.

Она от души жалела свою свекровь. Жизнь старушки была многотрудная. Муж стал калекой в молодых годах. Роман помнит, как мать, работавшая на ткацкой фабрике, прижимала ладони к кипящему самовару, чтобы «прижечь» кровавые мозоли. Нанималась она садить и полоть в огородах, мыть полы, стирать белье. Муж смотрел-смотрел на ее маяту — не мог вынести — удавился в малухе. А вскоре умер от оспы старший сын. Через год — от скарлатины дочь. И осталась она с Романом.

Сдержанная старуха не любила командовать, не совалась с указками, разве иногда скупо обронит совет. Как-то, глядя на широкие загорелые ступни снохи, свекровь проговорила:

— Ты, Анфиса, пошто ботинки-то не носишь?

— Да ну их! Жарко в них ноге… тесно…

— Обулась бы… Привыкала бы по-городски ходить… а то смотрю давечи, Ерошиха глядит на твои ноги с насмешкой.

— Ой, мамаша, — испугалась Анфиса, — что бы тебе раньше сказать? Не знала я.

И Фиса перестала ходить босиком.

Каждый вечер, с нетерпением поджидая Романа, Фиса ходила от окна к окну, выбегала за ворота. Когда муж приходил, она помогала ему раздеться, мыться, усаживала за стол.

— Да будет тебе летать-то, летяга, посиди лучше со мной, мне еда слаще покажется.

— Хорошо, я сейчас! — но опять вскакивала с места, чтобы подать ему то или другое.

После обеда жена мыла посуду, а муж курил, сидя у окна. Она уговаривала:

— Пойди ты, Ромаша, полежи, отдохни, а я пойду Красулю управлю.

Потом они сумерничали: Роман — лежа, а Фиса — сидя на краешке кровати.

Иногда Роман просил:

— Фисунька, спой «Оленя»!

И Фиса несмело, вполголоса начинала:

Во поле-полюшке ходит олень, Белый огонь — золотые рога, Мимо него проезжал молодец, Роман, свет Борисыч, младешенек… Взмахнул на оленюшка плеточкою: — Я тебя, олешик, стрелой застрелю! — Нет, не стреляй, удалой молодец! На пору на время тебе пригожусь: Будешь жениться, на свадьбу приду, Золотыми рогами весь дом освечу, Песню спою — всех гостей взвеселю!

Роман подпел густым баритоном. Начинал тихо, потом все громче и громче. Последние слова во весь голос. А Фиса в это время как бы опять переживала недавние дни. Ей казалось, что вот только что, только что отзвенел тонкий надорванный голос матери: «Дитятко, воротися, милое, воротися!» В груди закипали сладкие слезы, руки невольно сжимались. Анфиса начинала свою любимую песню о дивьей красоте:

Как пошла моя дивья красота Да из моей она из горенки. Пошла да покатилася, С красной девицей распростилася.

Голос Анфисы прерывался и дрожал. Нега, ласка, грусть — все сплеталось в этой песне…

Доходила моя дивья красота До порога до дубового, Оттуль назад да воротилася, С красной девицей распростилася: — Ты прости, прощай, красна девица! Прощай, умница моя да разумница…

Эту песню пели девушки, одевая Фису к венцу, а она дарила им цветы, дивью красоту.

— Перестань-ка, — унимала свекровь, — услышат люди, засмеют, скажут: «Ярковы, мол, венчались и все, а все еще дивью красоту поют!» Лучше бывальщинку бы какую-нибудь рассказала, Фиса, про старо время.

Побывальщин Фиса знала множество, но это были все мрачные, таинственные истории. Она рассказывала их, понизив голос, точно боялась, что кто-то страшный подслушает и предстанет перед нею.

— Вот в Туре женщина была, такая обиходница, чистотка. А к ней нищий пришел. Она крылечко моет, голиком с песком продирает… «Ну куды тебя с грязью тащит? Некогда мне, не до милостыни!» Он взял да свиньей ее и сделал… обратил ее. Она и давай бегать по дворам. Муж ищет, а соседка ему говорит: «У тебя ведь бабу-то свиньей сделали!» — «Кто сделал?» — «Нищий старичок, она ему милостыню не подала». — «Как же мне быть теперя?» — «Не горюй, — говорит соседка, — вот я найду человека, ее отчитают, только ты денег дай!» Ну, он дал ей денег… Недели две ли, боле ли бегала его баба свиньей. Потом пришла в человеческом обличье…

Роман захохотал:

— Наверно, эти две недели у своего любовника прогостила! Эх дичь!

— Не смейся, Романушко, — остановила Фиса, — то я и рассказывать не буду. Скажешь — и вещицы тоже неправда?

— А, конечно!

— Нет, уж вещицы — это правда истинная! У нас в Ключевском была одна, летала, как сорока, только крупнее и без хвоста…

— Это бывает, — сказала свекровь. Роман недовольно крякнул.

— А то еще огненные змеи летают.

— Деньги таскают, — сказала свекровь. — Это я знаю. Петух раз в три года яичко сносит, станешь это яичко парить за пазухой — выпаришь огненного змея. Он станет деньги таскать тебе. Только если его через три года не убьешь, он тебя задавит. Все говорили, Ромаша, что Брагину он задавил. Помнишь, Брагину-то?

— Брагину я помню, только не помню, чтобы после нее деньги остались: видно, ленивый был у нее змей- то, — сказал он с усмешкой.

— У нас в Ключевском не такой змей летал, — продолжала Фиса. — У нас баба одна, вдова, все думала о муже, он и давай к ней летать! В форточку залетит змеем, а на пол станет человеком, спать с ней ложится… Сохла да сохла, так он ее и задавил. Тятя сам видел этого змея. Пришел и сказывает: «Видел ведь я змея-то! Долгий, искры сыплются».

— Неужто веришь, Фиса? — с досадой спросил Роман. — Ведь этого быть не может!

— Тятя врать не станет. Вот приедет, спроси его, уверься… Мамаша, скажи ему: ведь бывает так? Верно?

— Слыхала, — сдержанно ответила старушка.

Романа начинал не на шутку раздражать этот разговор.

— Ну, хорошо, — повышенным голосом начал он, — у других бывает, почему у нас не бывает? Тятя не своей смертью помер, а поблазнило ли хоть раз? Не было этого, и быть не могло… Знаешь что, Фиса, пойдем-ка сходим в малуху!

Фиса так и обмерла:

— Ночью?

Она до смерти боялась малухи. Даже в ясный день вид ее казался Фисе зловещим. Пробегая в сумерках по двору, чтобы открыть Роману ворота, она никогда не глядела в сторону малухи.

Роман поднялся с кровати.

— Собирайся, пойдем!

— Не пойду я…

— Эх ты! — укоризненно сказал Роман и добавил с улыбкой:

— Ладно, нею один пойду, — пусть меня покойники задавят.

— Роман! — строго остановила мать. Но он, посмеиваясь, вышел, хлопнув дверью.

Фиса догнала его в сенях.

Романа тронула ее решимость. Баба дрожит — зуб на зуб не попадает, — а не хочет оставить мужа одного. «В беде не бросит!» — подумал он, крепко обнимая ее за плечи… но все-таки повел с собой в малуху.

Дверь со скрипом отворилась. Пахнуло печальным запахом нежилой избы. Когда Роман прикрыл дверь, они очутились в темноте. Только маленькое окошечко слабо брезжило впереди.

— Тятя! — позвал Роман и почувствовал, как сильно вздрогнула жена. — Эй, тятя! Отзовись, покажись!.. Нет, милка, не бойся, не придет мой тятя и голоса не подаст. — Он нашел губами ее лоб. Лоб был в поту. — Ну, пошли домой. Да смотри, вперед не верь бабьим запукам, не бойся.

Так день за днем Роман Ярков все больше узнавал свою жену.

Романа не раз подмывало рассказать ей, чем он живет и дышит, но он не смел… не знал еще, можно ли доверить общее дело молодой жене. Ее высказывания, ее вкусы заставляли его настораживаться. «Книжки читает все про графов да про князей, про балы да про любовь, а про простой народ читать, видишь ли, ей скучно! Нет, не скажу, как бы худа не было! Как можно доверить такое дело? Она с тещей поделится, до тестя дойдет…»

В первые же дни пребывания в Верхнем поселке Анфиса познакомилась с соседями. Рядом с Ярковыми жили Ерохины — отец, мать и сын. Смирный, богобоязненный старик заходил иногда — посудить с Фисиной свекровушкой о душе, о справедливости… Старуху Ерохину, пронырливую, громкоголосую, с морщинистым лицом старой сплетницы, не привечали у Ярковых, но забегала она «по соседскому делу» частенько. А сын Степка и порога не переступал! «Мирова их не берет с Романом, — говорила свекровь Анфисе. — Роман холостой был, в разных ватагах они гуляли». Степка был наглым, драчливым парнем. Узкоглазый, узкоплечий, жилистый, с выдавшимися лопатками, с большим кадыком, с вытянутой вперед шеей, он, казалось, жадно тянется к чему-то, что-то вынюхивает, чтобы захватить себе… а иногда казалось, что он ищет, к чему бы придраться. Степка любил пофрантить, по воскресеньям носил галстук и суконную пару. На прогулку не выходил без толстой железной трости.

За домом Ерохиных стояла низенькая старенькая избушка Ческидихи. Пожилая, но еще крепкая вдова Ческидова дружила с Фисиной свекровью. Женатый сын ее и замужняя дочь жили в Перевале. Младшенький Паша сидел в тюрьме «за политику». Ческидиха жила тихо, бедно, работала на фабрике туалетного мыла.

Часто заходили к Ярковым ближние и дальние соседи, много бывало и незнакомых Анфисе рабочих. Вначале это ей нравилось: она видела, что Роман, несмотря на свои молодые годы, пользуется уважением. Анфиса не вслушивалась в мудреные разговоры о каком-то третьеиюньском перевороте, о каких-то столыпинских законах, о какой-то «нашей фракции» — все эти мужские дела ее не интересовали. Напоив гостей чаем, она уходила в горницу с книжкой или с вышивкой.

Однажды к Ярковым неожиданно заявился Паша Ческидов, только что выпущенный из тюрьмы. Роман обрадовался, обнял и расцеловал гостя. Анфиса постаралась, приняла Пашу «как следует» — забегала, захлопотала… Много раз слышала она от Ческидихи, что Паша «смирёный, он невинно страждет!». И вдруг он спокойным голосом начал поносить царя и буржуев… Фиса не выдержала:

— Павел Савельич, покороче бы язык-то надо держать!

Паша с недоумением взглянул на нее.

— Да ведь тут все свои…

— Свои, да не ваши! — отрезала Анфиса.

Она бы не сказала так, если бы знала, как ее слова рассердят мужа. Роман вскочил с места, налился весь кровью…

Отбросив ногою стул, сказал сдавленно:

— Айда, Паша, в малуху!

Они долго сидели в подсарайной избе, потом Роман проводил Пашу и зашел к Ческидовым.

С той поры Анфиса, поджидая мужа с работы, часто видела, как он сворачивает к дому Ческидовых, — видно, старая дружба не ржавела!

Как-то Павел пришел с тремя незнакомыми парнями. Роман не пригласил их в избу, увел в малуху. Горько это было Анфисе, но она смолчала, виду не подала.

Пришел как-то невысокий, щуплый человек, попросил передать Роману, что был Давыд. Роман, узнав об этом, не стал обедать, взял большую плетеную корзину и ушел. Вернулся он поздно, с пустой корзиной.

— Сходил ни за чем, принес ничего, — пошутила Фиса, ожидая, что он объяснит ей, в чем дело.

Роман на шутку не ответил.

Убирая на место корзину, Фиса нашла в ней металлическую пластинку, и вдруг страшная мысль пришла ей в голову…

— Я тебе про бабушку Маланью не рассказывала? — спросила она мужа, когда они улеглись в постель. — Нет? Это не моя бабушка, тятина… Ее в Ключевском звали государевой снохой — у нее муж двадцать пять лет в солдатах служил, там и помер. Ну ладно, вырастила она двух сынов: один хороший, а другой связался с худыми людями. Вот соберутся, куда-то уйдут, деньги у него появились, пить стал, гулять. Бабушка Маланья терпела-терпела — и давай молиться богу: «Господи батюшко! Если сын мой хорошим делом занимается, пошли ему удачи… а если на худое дело пошел — покарай!» Бог-то услышал и покарал! Попались! Они фальшивые деньги делали.

— Что это тебе на ум пришло?

— Не знаю… — робко ответила Анфиса. — Вот ты все от меня таишься, я не знаю, что и подумать…

— Не бойся! Не фальшивые деньги делаем.

— А какие? — испуганно спросила Анфиса.

— Да никаких не делаем… Мы про жизнь судим, книжки читаем.

— А с корзинкой куда ходил?

— Подрастешь — узнаешь, — неохотно ответил Роман.

VII

Недели через две после свадьбы к Ярковым приехал Ефрем Никитич: молодых захотелось ему навестить, и было у него неотложное дело.

Вечером, встречая мужа у ворот, Фиса так и сияла:

— Тятя приехал! Он платину нашел!

— А ты чему рада?

— А как же? Уж он нас не оставит.

Роман поглядел на нее непонятным ей, недовольным взглядом.

— Может, он даст, да я-то не возьму.

— Да отчего же, Романушко?

— Буржуем ни в жизнь не буду.

Ефрем Никитич не заметил, что дочь приуныла, а зять нахмурился. Молодцевато подкручивая усы, поглаживая курчавую бородку, он рассказывал, как нашел платину:

— Кругом один, денег-то ни шиша не было. Сам дудку пробил, сам землю воротком подымал. Упластал- ся так, что, думаю, вот-вот дух вон! А ничего, выдюжил. Но только один сполоск и сделал… вражина-урядник помешал… изломал мою снасть… Ну, ничего, вот весна- матушка придет, я теперь знаю, где мое счастье лежит! Возьму! Ваши дети, может, в двухэтажных хороминах будут польку плясать по-городскому!.. Только вот… — он не договорил, погрузился в мрачное раздумье. — Своди-ка меня, милый сын, к Семену Семенычу. Фершалиха написала, где он квартирует.

— Ну что же, папаша, пойдем сходим.

Котельников встретил их приветливо, хотя они и подняли его с постели.

— А! Гости! Милости прошу, только угощать мне вас нечем, живу по-спартански…

— Мы не за угощеньем, Семен Семенович, — степенно ответил Ефрем Никитич, — вот тебе матушка твоя гостинчиков послала, кушай на доброе здоровье… а мы посоветовать с тобой пришли.

— Платинешку-то ведь я нашел!

Семен Семенович так обрадовался, что и про гостинцы забыл.

— Преотлично! Поздравляю! Значит, правильно я угадал!

— Правильно-то правильно, только есть одна заковыка. Люди говорят, что, дескать, по верху на наших землях, то наше… а что в нутре — то господское. Правда ли это?

Котельников, накинув на плечи пальто, стал расхаживать по своей большой, пустой, ничем не украшенной комнате.

— Вопрос о недрах — вопрос серьезный, но небезнадежный, — начал Котельников. — Закон девяносто третьего года нам что говорит? Что девятнадцатого мая сего года вы получили право собственности на наделы…

— Бумаги-то ведь все еще в губернском присутствии.

— Минуточку!.. До девятнадцатого мая заводы имели право разведывать и разрабатывать ископаемые в ваших угодьях… имели право потребовать обмен… А теперь— поздно!.. Разведки на ваших землях ведь не было?

— Ни единого шурфа не пробили.

— Значит, все!

— Я чего боюсь, — вздохнул Самоуков, — того и боюсь, что как узнают про платинешку, так и отберут мою землицу.

— Я тебе, Ефрем Никитич, сейчас ничего не скажу решительного. Вот проштудирую новые законоположения…

— Чего сделаешь?

— Почитаю. Вооружусь! Потом я тебе скажу, стоит говорить, что у тебя платина нашлась, или не стоит. А пока молчи!..

Погасив свет, Фиса обняла мужа, прижалась головой к его плечу, ожидая ласки. Но Роман лежал неподвижно, заложив руки за голову. Он был растерян, огорчен. «Ясно, тесть вылезет в буржуи!» Все в нем возмущалось против этого, но что делать, он не знал.

— Ты на кого осердился? — шепнула жена.

— Да нет, — ответил от тоже шепотом, — я не осердился… Об жизни думаю… Загадали вы с тестем мне загадку!

— Коли счастье привалило, дурак только откажется. Неужто хочешь, чтобы всю жизнь на тебе ездили?

— Не хочу, — отозвался Роман, — но и сам не согласен на народе ездить.

— А кто тебя заставляет? Можно и богатым быть, и народу добро делать!

— Нет, нельзя!

Всем нутром понимал Роман, что прав он, а не Анфиса, но доказать ей не мог. Мысли его не могли оформиться в слова.

— Как же ты, Романушко, мечтаешь? — спросила Анфиса.

— Как мечтаю? Сбросить царя, буржуев, дать власть трудовому народу.

— Да в уме ли ты, Роман?

Фиса заплакала.

— Это все Пашка, каторжник этот тебя сбивает… Повадился реможник этакой…

Но она разом смолкла. Роман откинул одеяло да так и взвился с постели.

— «Реможник»! Это твое слово… — говорил он свистящим шепотом, расхаживая по горнице. — Этого я тебе не забуду!

Анфиса испугалась и стала просить прощения.

Но вскоре она забыла и об этом разговоре, и о мыслях Романа…

Новая забота заслонила все.

Как-то под вечер к окну подошла женщина, спросила Романа Борисовича.

В белом шарфике, темно-рыжая, синеглазая, она показалась Анфисе необыкновенной красавицей.

— Нету его… он еще с работы не приходил… А вам на что его? — не удержалась Фиса от ревнивого вопроса.

Женщина не ответила.

— Передайте, пожалуйста, что заходила Петровна. — И, поклонившись, отошла от окна.

— Куда же вы? Зайдите! Дождитесь! — кричала ей вслед Фиса, сама не понимая, что с ней делается. Сердце билось так, что она придерживала его рукой. Хотелось одного: чтобы Роман и эта красавица встретились при ней, у нее на глазах.

Женщина покачала головой и быстро пошла прочь. Высунувшись из окна, Фиса следила за нею взглядом.

— Что это к тебе барышни запохаживали? — стараясь говорить шутливо, спросила она Романа. — Кто хоть она такая?

Муж ответил, опустив глаза:

— Не знаю никакой Петровны.

Фиса поняла, что он солгал.

VIII

В трех верстах от южной окраины города, на берегу речушки Полдневой, стояла дача купчихи Бариновой. На лето эта дача сдавалась, а зимой стояла пустая.

Однажды осенью, когда Баринова сводила счета со своим квартирантом Чекаревым, к ней пришла незнакомая девушка и заявила, что хотела бы снять дачу на зиму, так как врачи советуют ей пожить на чистом воздухе, в уединении, в тишине. Девушка и в самом деле казалась больной.

На расспросы Бариновой посетительница отвечала, что зовут ее Софьей Ивановной, она — дочь врача Березина… Отец недавно умер.

— Зачем же вы из Мохова уехали, Софья свет Ивановна?

— Свадьба моя расстроилась, — горько усмехнулась девушка.

Баринова оживилась. До страсти любила она рассказы о несчастной любви… Но девушка рассказывать ей свою историю не захотела.

— Как же вы на даче жить станете? Боязно одной- то! Сторож и тот не живет, а только находом ходит.

— Не будет мне страшно.

— А кушать что будете?

— Раз в неделю схожу в город… — И девушка пожала плечами, как бы говоря: «Не ваша забота!»

Баринова подумала-подумала…

— Так что же, — сказала она, — чем так стоять даче- то… Как думаешь, Сергей Иванович?

Чекарев сдержанно сказал:

— Я бы пустил на вашем месте.

— «Пустил бы»!.. Да ведь хлопоты! Вот ее на дачу проводить, вот прописать ее, как же не хлопоты?

— Чем могу, я вам готов помочь, — сказал Чекарев. Баринова того и ждала…

— Вот спасибо тебе, Сергей Иваныч… А сколько с нее взять? — спросила она, как будто Софьи и в комнате не было. — Пятнадцать рублей в месяц будешь мне платить, Софья Ивановна?

— Пятнадцать не буду. Десять.

— Ну, ин ладно. А как ты на меня натакалась? Как про дачу-то узнала?

— Расспрашивала, у кого есть дачи, мне и сказали, — неохотно ответила Софья.

Через два дня Софья Ивановна переехала на дачу. Ее провожали Чекаревы.

Действительно, в двух комнатах и в кухне было пусто, но кой-какая мебель все же нашлась. Стоял широкий старый диван, кухонный стол, две табуретки, небольшой бак для воды. В чулане Чекарев обнаружил три сломанных стула, которые тут же починил. Мария расстелила кошму на диване, покрыла ее простыней и развесила коленкоровые занавески на окна.

Потом Сергей Иванович продолбил прорубь на речке, натаскал в бак воды. Вскоре привезли воз дров. Стали протапливать обе печки — и русскую, и круглую. К вечеру приехал Роман. Сергей Иванович помог ему выгрузить из плетеного короба и внести в домик деревянные ящики, корзины, кой-какую домашнюю утварь. На дне короба под сеном лежали кипы бумаги. Ее сложили в угол и накрыли одеялом. Мужчины стали монтировать небольшой печатный станок.

Софья начала расставлять и раскладывать по полкам стенного шкафа жестяные банки с типографской краской, с клеем, медные линейки, верстатку, валики, накатывающие краску, кисти, щетки, куски типографской клеевой массы.

— Кассу поставьте в этот угол, за диван, — подсказала она, — тут будет и под руками, и не на виду. — И Софья худыми руками тоже схватилась за ящик, где в гнездах лежал шрифт. — А станок — под стол.

— Да отдохните вы, — просила Мария, — все равно Давыд раньше завтрашнего дня не придет.

Роман стал торопить с отъездом: он обещал хозяину лошади — возчику угля — возвратиться к девяти часам.

Оставшись одна, Софья дунула в ламповое стекло, погасила свет, легла на диван, зябко укутавшись одеялом. Ее лихорадило. Кровь стучала в виски. В комнате пахло угаром, как всегда бывает, когда затопят печь в давно не топленном помещении. За окнами медленно, важно шумел сосновый бор. Странно было сознавать, что ты находишься в безопасности, в темной, теплой тишине, после волнений бегства, после голодного и холодного скитания. Если бы не случайная встреча со знакомым рабочим-подпольщиком в Мохове, что было бы? Перед Софьей всплыло доброе круглое лицо той девушки, которая дала ей свой вид на жительство. «Берите, берите! Ну, что вы! Со мной ничегошеньки не случится, скажу, что потеряла…»

«Потом свяжусь с центром: пусть на самый трудный участок направят! А пока отдохну на технике!»

Она зажмурилась, пытаясь уснуть, но сон не приходил.

«Гордей!.. Может, в ссылке, вот так же слушает, как шумит тайга… А может, тоже на нелегальном положении? Встретиться бы…» — И, не сдерживая теплые, обильные слезы, она дала волю мечтам.

Утром, когда на шестке весело зашумел чайник, вдруг стукнула калитка. Мимо окон прошел, широко шагая, невысокий, слегка сутулый молодой брюнет. Софья поднялась. Он снял шапку, обмахнул голиком снег с сапог и назвал себя.

— Давыд.

— Я вас жду, — сказала Софья. — Раздевайтесь, садитесь чай пить. Хотите?

— Очень хочу. Промерз. Но прежде… — он заглянул в дальнюю комнату. — Есть окно на той стене? Хорошо! Я выставлю раму.

Он выставил внутреннюю раму, раскрыл окно, вылез наружу, повесил на дверь замок и влез обратно.

— Кто бы ни пришел — дом на замке. Теперь только окна плотнее завесить. Хороша дача. Как раз для техники.

Они напились чаю и прошли в комнату, освещенную матовым ровным светом, проходящим сквозь легкие белые занавески. Илья выдвинул станок из-под стола. Софья спросила:

— Что будем делать? Газету?

— Нет, текст не готов. Эти дни мы с вами будем программу печатать.

— Каким форматом?

— Вот, — показал Илья маленькую книжечку.

— Тираж?

— Десять тысяч.

— Ого, — сказала Софья, — вы давно в технике, Давыд?

— На гектографе работал много, а набирать научился за эти два месяца, что работаю в типографии.

— Два месяца! — и Софья слегка улыбнулась тонкими бесцветными губами. — А я восемь лет была наборщицей в Петербурге да три года в технике работала до самого провала.

— Сколько вам лет? — спросил Илья, задумчиво глядя на Софью.

— Лет? Двадцать пять… Это меня тюрьма так износила… Ну, давайте работать.

И Софья разом точно забыла о присутствии Ильи. Рука ее так и замелькала между кассой и наборной линейкой.

Широкими, торопливыми шагами шел Илья по дороге к городу. Он спешил на завод Яхонтова, чтобы передать слесарю Васильеву программу партии и условиться о времени занятия кружка. После встречи с Васильевым — заседание комитета у Чекаревых… Потом ночная смена в типографии. Зайти в харчевню перекусить времени не оставалось. Илья купил у мальчишки-лотошника копеечную сайку.

Механический завод Яхонтова раскинулся между Северной привокзальной улицей и Вознесенской горой. Непривычная тишина поразила Илью. Не слышно знакомого шума трансмиссий, грохота клепальных молотков, кузнечных молотов, железа… Он подошел ближе и услышал гомон возбужденных голосов.

Сквозь литые узорчатые чугунные ворота видно было толпу на заводском дворе. Люди сгрудились…

И вдруг, точно поднятый ими, вынырнул, вырос над толпой молодой рабочий. Размахивая руками, как пловец, он выкрикивал рвущимся от негодования и боли голосом:

— Жертва эксплуатации!.. Пот и кровь… увечья, гибель…

Илья поспешно свернул в переулок, побежал вдоль высокой деревянной ограды. Он знал, в заборе есть лазейка — одна доска отодвигается в сторону. Сколько раз он передавал в это отверстие листовки для цехов!

На широком дворе, окруженном низкими кирпичными постройками, собрались рабочие. Их было несколько десятков. Илья вспомнил невольно забастовки пятого года… Положим, тогда на заводе рабочих было впятеро, вшестеро больше. Кризис ударил и по заводу Яхонтова.

Илья вмешался в толпу. Слесаря Васильева, очевидно, надо было искать где-то там, возле самодельной трибуны, на которой стоял молодой оратор. «Так и есть!» Илья увидел острый профиль знакомого лица, желтую щеку в оспенных рябинках и, пробравшись вперед, тронул Васильева за рукав.

— Что у вас?

— Мальчишку в станок затянуло, — ответил Васильев, даже не удивившись появлению Ильи. — Ограждений-то ведь так и не сделано!.. Решаем требования свои выставить… Не примут — забастуем! Ведь мы…

Он не договорил. Молодой парень, державший речь, спрыгнул с опрокинутого в снег деревянного ящика, и все закричали:

— Пусть Васильев скажет!

— А что говорить? — начал Васильев. — Надо не разговоры говорить, а наметить свои требования и послать депутацию к директору. Не уважит — будем бастовать! А сейчас я дам слово одному знающему человеку…

Он подал руку Илье, и тот взобрался на ящик.

Члены подпольного кружка знали Давыда. Они закричали:

— Тише! Тише! Слушайте!

Стало тихо.

— Товарищи!

Услышав это дорогое, запретное слово, толпа колыхнулась, сдвинулась теснее.

— Товарищи! Борьба за права рабочего класса требует прежде всего единения! Крепко ли вы решили бороться? Проверили ли себя?

Он обвел собравшихся суровым взглядом и прочел в ответных взглядах, что решение крепко…

— Бороться надо не только за сегодняшние ваши требования: за пенсию матери погибшего токаря, за установку ограждений к станкам… не только за прибавку платы и отмену штрафов… Цель борьбы рабочего класса — высокая!.. святая цель! За политические свободы! За социалистическую революцию!

Он заговорил о связи экономической и политической борьбы, о том, что только партия социал-демократов (только большевики) ведет рабочих по верному пути.

— Вот наша программа! Познакомьтесь с нею, внимательно прочтите и передайте своим товарищам!

Илья раздал пачку программ. Руки жадно тянулись к нему.

Илья энергично и быстро вел митинг. Он понимал, что администрация скоро оправится от замешательства и разгонит собрание, может и полицию вызвать. Скоро стачечный комитет был сформирован, и Васильев начал записывать требования, положив бумагу на ящик у ног Ильи.

В это время раздались крики:

— Полиция! Полиция!

Из конторы вышел пристав с городовым.

Илья спрыгнул с ящика, замешался в толпу.

— В чем дело, братцы? — миролюбиво заговорил бравый пристав. — Несчастный случай случился? Оно, конечно… Но владелец, братцы, поступит по закону и по милосердию. Матери будет пособие выдано.

— Пенсию требуем! — закричали в ответ. — Один был кормилец! Уморили!

Пристав внимательно стал вглядываться в толпу.

— Что значит «требуем»? — с угрозой спросил он. — Что значит «уморили», когда акт инспекции — по своей неосторожности? Эт-то кто говорит? Это ты говорил? А ну, выйди сюда! Ты, рыжий! Как его фамилия?

В ответ раздались гневные выкрики.

— В кутузку захотели? — взревел пристав. — Бунтовать? Это вам не пятый год, мерзавцы!

Толпа надвинулась на пристава. Могучий кузнец наседал на него, гудел в самое ухо:

— Тебе дано право людей мерзавить? Ты сам кто такой, из каких кистей выпал?..

Васильев говорил громко:

— Мы свои требования вырабатывали!

— Какие ваши требования? — кричал пристав. — А ну, давайте их сюда!

Ему отвечали насмешливо:

— Дураков нету. Когда надо, тогда и отдадим!

— Р-разойдись! — кричали полицейские, наступая на рабочих. — Разойдись!

Рабочие двинулись к проходной будке, уводя с собой членов стачечного комитета. Илья прежним путем выбрался с завода. Он шел по заснеженным улицам, освещенным редкими фонарями.

Радостное чувство борьбы переполняло его.

В самую глухую пору реакции — забастовка!

К Чекаревым Илья всегда проходил садом, чтобы не попасть на глаза хозяйке. У него был ключ от дверцы, обитой железом, которая выходила в глухой переулок.

Закрыв за собой эту дверцу, Илья постоял в каменной нише, зорко оглядываясь кругом. Сумерки уже сгустились в саду. Отсюда не видно было большого дома, — как стена, его заслоняла пихтовая аллея. Окна флигеля светились.

Илья на цыпочках поднялся на террасу и постучал ногтем по стеклу. Ему открыли.

В комнате плавал папиросный дым. На кровати лежала гитара, на столе стояли закуска и бутылка с пивом: чужой человек, войдя, увидит, что люди собрались на вечеринку…

Все уже были в сборе, только самого Чекарева ждали с минуты на минуту. Мария начала расспрашивать Илью, как ему работалось, как чувствует себя Софья. Возбужденно блестя глазами, чувствуя прилив бодрости, силы, Илья рассказал о митинге на заводе Яхонтова.

Стукнула дверь в сенях, Мария прислушалась и просияла: «Сережа!»

Действительно, это был Сергей. Он разделся на кухне, вошел в комнату и, не здороваясь ни с кем, остановился у стола. В его обычной сдержанности было что-то угрожающее. Русые брови резко выделялись на побледневшем лице.

— Товарищи! Нашего Лешу казнили… — Дрогнувшим голосом он добавил: — Почтим его память…

При слове «казнили» дрожь прошла по телу Ильи, дышать стало трудно, словно та веревка, которой удушили Лешу, сжала и его горло.

Удар грянул внезапно. Отец Алексея совсем недавно получил письмо от Августы из Казани. Она писала, что говорила с прокурором, что есть определенная надежда? дело кончится ссылкой, а в самом худшем случае — каторгой…

…Вы жертвою пали в борьбе роковой Любви беззаветной к народу, —

глубоким, вздрагивающим голосом начал Чекарев, и приглушенные голоса подхватили широкий, печальный и сильный напев. Только Илья стоял молча. Петь он не мог. Горло так и оставалось сжатым.

Над мужскими голосами поднялся полный слез, горя и звенящий в то же время горячей верой голос Марии:

Настанет пора, и проснется народ, Великий, могучий, свободный!

Как-то благоговейно, точно перед свежей могилой, все закончили:

Прощайте же, братья! Вы честно прошли Свой доблестный путь, благородный…

— А теперь за работу! — стукнув ладонью по столу, сказал Чекарев. — Все чувства наши переключим в работу… Чтобы кипело все!

Овладев собой, он заговорил:

— Товарищи! В декабре в Париже будет Пятая всероссийская конференция нашей партии. Мы должны будем послать представителя, а значит, надо собрать и подготовить материалы к отчету… О чем должен рассказать наш отчет? О кружковой работе, о связи с массами, с думской фракцией, о легальных методах… Показать, как мы боремся против кадетов, эсеров, как с меньшевиками… с отзовистами боремся… Фактов давай те больше! Фактов!..

Говоря о положении горнозаводского населения, не можем мы пройти мимо тяжбы ключевского общества с конторой из-за покосов… Но это я забежал вперед…

— Лукиян! — прервал Чекарева и вскочил с места маленький порывистый человечек с красно-рыжими кудряшками. — Вы что ж свалили в одну кучу и врагов революции, и так называемых «отзовистов»? Равняете?

— Не равняю я, — с досадой сказал Чекарев, — но еще раз скажу и еще раз напомню, товарищ Рысьев, что вы, отзовисты, жестоко ошибаетесь… И ваши ошибки мы замазывать не будем… Кто хочет высказаться по вопросу подготовки конференции, товарищи?

Началось деловое обсуждение.

Вдруг на дворе громко залаяла собака, и кто-го сильно и часто застучал в дверь.

— Тревога! — спокойно сказал Чекарев, откупоривая бутылку, и стал разливать пиво по стаканам.

Рысьев взял гитару, начал пощипывать струны, напевая вполголоса:

Вниз по ма-а-тушке, по Во-о-олге…

Мария пошла открывать.

Она не спросила, кто стучит. Отодвигая задвижку, беспечным тоном проговорила:

— Кто опоздал, пусть воду хлебает… пиво мы все выпили!

— Это я! — послышался знакомый голос. В комнату вбежал Роман Ярков… вбежал, не снимая облепленной снегом шапки, не обметя голиком валенок.

Быстро оглядел собравшихся, увидел, что здесь все свои, сказал:

— Товарищи! Ваню… Ивана Даурцева схватили!

IX

Дверь Ирине открыл сам отец, по-видимому, он поджидал ее у окна.

— Алексей повешен, Ируська…

И, хлопотливо бегая по передней, Албычев стал рассказывать, как дошла до него эта страшная весть.

Ирина не вслушивалась…

Когда к ней вернулась способность соображать, с тоской и ужасом подумала девушка о дяде Григории и об Августе.

Положив на подзеркальный столик стопку тетрадей, Ирина повернулась к выходу, но отец остановил ее:

— Подожди! Вот тебе записка… поручение от Григория… Да, может, пообедала бы? Нет? Так и знал… Ну, или передай ему от меня, что сочувствую и все такое… Завтра сам у него побываю.

Ирина развернула записку.

«Милая Ирочка, — писал дядя, — ты, наверно, знаешь о нашей беде. Если можешь, приведи ко мне кого- нибудь из Лениных близких друзей. Очень прошу. Твой дядя…»

Обычный каллиграфически четкий почерк… Только в слове «можешь» дядя пропустил две буквы и подписался неразборчиво…

«Надо найти Илью!.. Ох, где мне найти Илью?»

Стоял зимний, зябкий день. В такие дни разбухшее небо серо, снег матово-бел. Голые деревья, ребра крыш, бревенчатые старые стены — все кажется траурно-черным.

Ирина осмотрелась по сторонам. Извозчиков нигде не было. Ускоряя шаг, она пересекла улицу, вторую… и быстро пошла к типографии.

Сколько раз за последние два месяца она прогуливалась здесь по вечерам, надеясь встретить Илью! Вот домик с венецианским окном. Вот палисадник с симметрично посаженными кустами акации… Вот высокое крыльцо дома, где живет Полищук, — все ей стало знакомо, привычно. У ворот типографии девушка остановилась, чтобы отдышаться и обдумать: как ей быть, если Илью не отпустят с работы. Но эти размышления оказались лишними: Ильи в типографии не оказалось, он работал в ночную смену.

Ирина пошла к мадам Светлаковой.

— Он здесь не живет, Ирочка! — сказала Светлакова, льстиво улыбаясь, поглаживая руку девушки и заглядывая в ее расстроенное лицо. — Он вчера заходил и, может быть, сегодня заглянет перед сменой… И что ему передать? — с прорвавшимся любопытством спросила Светлакова.

— Передать? Нет, ничего не надо передавать… Мне его сейчас надо видеть непременно! Вы мне скажете его адрес?

Светлакова замялась, сконфузилась, но адрес дала.

Илья жил неподалеку от матери в большом купеческом доме. Ирина позвонила. Горничная, улыбаясь, пригласила пойти, но выслушав ее, дерзко повела плечом, небрежно кинула: «Ход со двора!» — и захлопнула дверь.

«Боже! В каких он условиях живет!» — ужаснулась Ирина, пробираясь по темным сеням подвального помещения. Она с трудом открыла дверь в коридор. В лицо ей пахнуло запахом щей, кожи, махорки.

Но светлая, бедная комната Ильи произвела на девушку отрадное впечатление. Комната эта подходила к строгому облику Ильи. Два небольших, чисто вымытых окна, кровать, тщательно застланная байковым одеялом, стол под зеленой клеенкой, книжная полка — все содержалось в строгой чистоте.

В этой чистой атмосфере, наверно, хорошо думалось и работалось.

— Илья Михайлович, извините…

Волнение помешало Ирине заметить внезапную густую краску на впалых щеках Ильи. Впрочем, краска прошла волной и разом исчезла.

— Вы уже знаете, Ира?..

— Да. Я — за вами. Дядя просит вас к себе.

— Ира… не знаю… не умею я утешать…

— Утешать? Разве можно его утешить? Погорюем вместе, — сказала девушка.

Илья мрачно взглянул на нее.

— Боюсь, тяжело ему будет видеть меня.

— Но он просит!

Илья снял с гвоздя драповое, истончившееся от старости пальто. Оделся, надвинул картуз, достал из кармана дешевые штопаные перчатки… и с недоумением взглянул на Иру, которая не трогаясь с места, глядела на него блестящими, решительными глазами, как бы желая что-то сказать.

— Что, Ира?

— Не могу я видеть этого, — прошептала девушка, указывая энергичным жестом на его открытую шею. Она рывком сбросила горжетку, стащила с себя вязаный гарусный шарфик и обмотала им шею Ильи. Шарфик еще сохранял теплоту ее тела, и от него пахло духами…

Илья так был удивлен, что не смог, не успел помешать ей… Но скоро удивление сменилось неудовольствием. Брови сдвинулись.

— Разве я вам чужая?.. И этот шарфик мама вязала! — торопливо проговорила Ирина. В глазах Ильи что-то дрогнуло, взгляд смягчился, и добрая улыбка шевельнула губы.

Они вышли из дому.

Прохожие оборачивались, глядя вслед этой странной паре: тоненькая девушка, в маленькой круглой, надвинутой на лоб, шапочке, в пышном горжете, и бедно одетый молодой человек.

Но вот они свернули в безлюдный переулок. Навстречу им со свистом понеслась поземка.

— Илья Михайлович! — сказала девушка.

— Да?

— Помните, я читала стихотворение Некрасова? Помните? Вы поняли, о чем я просила вас тогда?

Илья не ответил.

— Отчего вы мне не отвечаете? — взволнованным шепотом говорила Ирина, сжимая его руку. — Ведь вы поняли и не ответили… Отчего?

— Что я мог ответить, Ира?

— Что ответить?.. «Ира! Если ты твердо решила, если тебе не жаль ни жизни, ничего, иди к нам… замени Леню!» Вот что надо было ответить.

— Кем вы меня считаете?! — строго спросил Илья.

— Революционером… как Леня…

— И вы хотите?..

— Да.

— Вам семнадцать лет, вы не знаете жизни…

— А Лене сколько было, когда он?..

— Проверили ли вы свою силу… волю?.. Ведь тут всю жизнь посвятить надо, отдать…

— И отдам! Тюрьма, бедность, виселица… Я ко всему готова, Илья Михайлович.

Ирина стояла, прижав руки к груди. В ее глазах Илья увидел силу и решимость. Она стояла, выпрямившись, среди косых струй снега. Лицо горело радостной готовностью. Илья сказал:

— Революционеры бывают разные. К какой партии вы тяготеете?

Девушка смутилась:

— Я не знаю… по ведь вы научите меня?

— Ира, мы еще поговорим об этом, — сказал Илья. — Вы познакомитесь с программами различных партий. Не хочу, чтобы вы вступали в борьбу с завязанными глазами. Вы сами изберете себе дорогу… увидим, по пути ли будет нам.

Ее глаза ответили ему: «Пойду твоим путем».

Они подошли к большому кирпичному дому, поднялись на второй этаж.

Ирина позвонила у двери с табличкой: «Григорий Кузьмич Албычев». Дверь открылась, и из дальней комнаты донесся высокий крикливый голос.

— Дядя Петя здесь! — огорченно шепнула Ирина. — Вот некстати!

Деревенский учитель Кузьма Албычев долго ломал голову, как сделать, чтобы все его три сына получили образование. Платить за право учения за троих — это немыслимо… А жить где? Родни нет, а на частной квартире сдерут столько, что вовек не расплатишься. Инспектор пришел ему на выручку, поговорил с влиятельными родными, и сыновей Албычева — Матвея, Григория и Петра — приняли на казенный кошт в духовное училище. Потом все трое перешли в семинарию. Окончив семинарию, Петр, приняв сан, поступил священником и помог отцу выучить братьев в университете. Так, Матвей стал врачом, а Григорий учителем гимназии. После смерти отца братья встречались редко. У каждого было свое дело, свой круг знакомых. Отец Петр вообще редко появлялся в городе: он служил за сто тридцать верст, в Лысогорском заводе.

На этот раз он приехал в Перевал по вызову архиерея. О гибели Лени он еще не знал. Рассчитывая погостить у брата, забрал с собою свою попадью и младшую дочь.

Старая нянька открыла им дверь, всплеснула руками и заплакала. Все перецеловались с нею, разделись и вошли в столовую.

Невесело, пустынно было в доме. Сразу чувствовалось, что хозяйки нет уже давно. Шестилетняя Таля в черном платье вылезла из кресла навстречу гостям.

— Григорий не пришел с уроков? — спросил отец Петр. — Холодно как у вас!

— И холодно, и не прибрано, — жалобно сказала нянька, — ничего я не успеваю… а теперь и совсем руки опустились… горе-то… горе-то у нас какое!

Она заплакала, закрыв лицо передником.

— Нашего Леню смертной казнью казнили, — сказала маленькая Таля.

Попадья охнула. Девочка оцепенела.

— Вот он, родной наш, смотрит на нас своими глазоньками, — запричитала нянька, простирая дрожащие руки к портрету, увеличенному, очевидно, с кабинетного формата. Как сквозь туман глядели задумчивые глаза. Это неясное изображение в холодной высокой комнате дышало грустью. — Слышишь ли ты меня, Ленечка? Закрылись твои ясные глазоньки… не взглянут душевно на стару няньку… Ох, да как же это горе размыкати, горячи слезы расчерпати…

— Ну, полно, няня, полно, — добрым голосом заговорил отец Петр, — давай-ко сдержись, не расстраивай Талю, смотри-ко, у нее глазенки-то слезами наливаются… Григорий когда придет?

— В три часа он приходит, — всхлипывая, ответила нянька.

— Так я успею у владыки побывать!

— А чайку-то, батюшко?

— После.

И отец Петр, надев шелковую рясу, направился к архиерею.

Пришел он около трех часов — возбужденный, «боевой», как говорила со вздохом матушка, когда видела его в таком состоянии. Но расспросить не удалось, так как тут же и Григорий Кузьмич явился из гимназии.

Нельзя сказать, что Григорий Кузьмич похудел, — мундир все так же вздергивался на его полном животе. Но, высокий и полный, он казался больным. Щеки пожелтели. Мелкие морщины высыпали по всему широкому добродушному лицу. Бледной улыбкой он приветствовал гостей, рассеянно погладил племянницу по волосам. Сел расслабленно в кресло, привычным движением прижал к груди Талю и спросил:

— Слышали о нашей беде?

Попадья заплакала.

Неспешно и обстоятельно стал рассказывать Григорий Кузьмич о хлопотах, передачах, встречах с адвокатом…

— Как его, такую светлую голову, крамольники обдурили? — с сердитым сочувствием произнес отец Петр.

— Никто его не «обдурил», — сдержанно ответил брат. — Нянюшка, скоро обед? Заморила ты тут без меня гостей!

— Расскажи о своих делах, Петр, — попросил Григорий Кузьмич вялым, расслабленным голосом. — Зачем тебя вызывали?

— По кляузе, — задорно ответил отец Петр, и глаза его опять заблестели, как у молодого. Расхаживая по комнате, стал рассказывать.

Настоятелем Входо-Иерусалимской церкви служит священник Мироносицкий, — не по шерстке кличка. Вреднейший! Отношения между Албычевым и Мироносицким все ухудшаются и ухудшаются. Отец Петр режет всем правду-матку в глаза, восстановил против себя именитых прихожан. Мироносицкий жалуется, что «это не пастырь, а бурлак, ломовой извозчик!». Не так давно Мироносицкий пытался «подсидеть» отца Петра. Написал ему записку, что уезжает и просит в праздник покрова отслужить раннюю обедню. Отец Петр отслужил. Заблаговестили к поздней, стал собираться народ («главным образом присудари, которые поздно встают!»), а служить некому!.. Кинулись к Мироносицкому — уехал! Кинулись к отцу Петру — он уже служил, потреблял дары, а канонические правила воспрещают служить вторую литургию.

Так и не состоялась праздничная поздняя обедня. Прихожане пожаловались благочинному.

Теперь — новое дело. Управитель завода хочет выдать свою племянницу за племянника жены. Мироносицкий приказал отцу Петру обвенчать. Тот без разрешения архиерея не соглашается. Управитель съездил к преосвященному, и тот сказал: «Пусть венчает, бог благословит». Отец Петр требует письменного разрешения. Но вместо этого разрешения получил вызов.

— Ну, как же тебя принял владыка?

Невысокий коренастый отец Петр остановился в боевой позе перед братом. В заостренной бороде мелькали седые спиральки. Резкие морщины бороздили румяное лицо. На орлином носу сверкали грозно очки.

— Принял вначале по-хорошему. Поговорили о том, о сем… «Венчайте, бог благословит!» — «Благоволите, ваше преосвященство, дать письменное указание!» Вижу — хмурится. «Моего слова для вас недостаточно?» — «Нет, ваше преосвященство! Ваше слово к делу не пришьешь!» Он разозлился, бороденкой затряс, затопал…

— А ты что?

— А я встал перед ним таким образом, — отец Петр заложил руки за спину, отставил ногу и склонил голову, иронически поглядывая на брата, — встал так и говорю: «Вот, слава богу! Люди говорят, что у вашего преосвященства ножки болят, а они вон как оттопывают!»

Попадья взялась за сердце:

— Батюшко, доведешь ты себя до Кыртамки! Разве можно?

— Он как порскнет из комнаты! — с озорным блеском в глазах продолжал отец Петр. — Вот его нет, вот его нет… А я не ухожу! Разглядываю картины, жду. Келейник выставит свою смазливую-рожу из двери, поглядит на меня с испугом, как на чумного, и опять спрячется. Тишина! Наконец выходит преосвященный тихими стопами, благочинно, как полагается, выносит письменное разрешение. Благословил меня, и все. Но злобу в своем ангельском сердце затаил! Загонит куда- нибудь в глушь «для пользы службы».

— Вот видишь, Петр, — начал Григорий Кузьмич, — я давно говорю тебе. Всю жизнь ты кочуешь с места на место, хочешь плетью обух перешибить.

Попадья горько вздохнула.

— Врешь! Есть правда на земле! — запальчиво крикнул отец Петр. — Никто не заставит меня кривить совестью! Не будет этого. Я — за справедливость!

Все замолчали. Окно кабинета застлало снегом, — начиналась метель.

Григорий Кузьмич в тяжелом раздумье произнес:

— Наверно, и мой мученик думал, что за справедливость идет.

Он взял в руки карточку сына и заговорил медленно, тихо:

— Много передумано за это время. Ну вот, ты борешься… ну, победишь Мироносицкого… пристыдишь архиерея… Тебе будет приятно, а в общем, останется все, как было… вся неправда и грязь и все… Ты, Петя, борешься против отдельных фактов, против частностей… Леня брал шире… благороднее…

— Григорий! Не греши! Опомнись! Горе помрачило у тебя рассудок. За Алексея молиться надо: он не только тело, но душу свою погубил.

Григорий Кузьмич светло и грустно улыбнулся:

— Вот и выходит, что молодежь щедрее нас: тела мы не щадим, а душу приберечь хочется… чистенькой… Зря ли погиб Леня или не зря? — вот что мучит и убивает.

— Опомнись, Григорий!

— Я-то не борец… Я иначе думаю… Но и его понимаю…

Дряблое лицо его сморщилось. Он поднял очки на лоб и уткнулся в носовой платок.

Быстрыми шагами вошла Ирина, крепко обняла Григория Кузьмича.

— Милый, милый дядя…

Оторвавшись, она смахнула слезы и сказала:

— Вот вам и Илья Михайлович. Поговорите с ним, а мы выйдем… Хорошо, дядя Петя?

Тетку и детей Ирина увела в детскую.

— Вот, Илюша, не стало нашего Лени…

Григорий Кузьмич опустил голову, зажал коленями руки, сложенные ладонью в ладонь… этот жест издавна помнил Илья.

— Что вам сказать, Григорий Кузьмич, — тихо начал Илья, — только одно: горе это — наше общее.

— Как это вышло, что я просмотрел? Видел: веселый, добрый… а чем жил он — не знал… Когда это началось? Как? Вот сидишь, перебираешь в памяти и понять не можешь… Последний раз он был на каникулах, — собачонка наша прибежала домой в крови, Леня ей лапу промыл, перевязал. Ведь до чего добр был… чуткий, совестливый… справедливый… Как это все увязать с его… с его тайной жизнью?

— Все это прекрасно увязывается, — сказал тихо и проникновенно Илья. — Именно такой человек и идет служить народу.

— Не знаю, не знаю… Совсем я запутался в своих мыслях, Илюша, помогите мне! — продолжал Григорий Кузьмич вялым, невыразительным голосом. — Я всегда был рад, что Леня дружит с вами. Вы и мальчуганами были оба… хорошие мальчики, чистые. Илюша! — Григорий Кузьмич всхлипнул. — Как, Илюша, привыкнуть к мысли: виселица!.. Страшно!.. Несчастный мой мальчик… позорная смерть.

И Григорий Кузьмич горько заплакал.

— Больно, тяжко, — сказал Илья, подавшись вперед и почти касаясь опущенной головы старика, — но я бы на вашем месте, Григорий Кузьмич, гордился сыном! Подумайте спокойно… Вы знаете молодое поколение интеллигенции лучше, чем кто-либо… Каково оно в массе своей? У буржуазной молодежи нет идеалов! Незрелость мысли, слабость убеждений, скепсис… Жалкое племя! А у вас орленок вырос! Он шел к высокой цели… Леня жил полной жизнью! Радостно жил!

— Поверить бы!

— Что вы тут рассказываете? — сердито заговорил отец Петр, распахнув дверь и входя в комнату широкими шагами. — Не к «цели» его приближали дни, а к виселице! Лучше бы учился тихо-мирно, женился бы… старость отца покоил бы… Вы, молодежь, бессердечные люди, прямо скажу. Какими-то идеалами забьете себе башку, а что под носом — не видите, долга своего к семье, к родителям не сознаете… а еще ученые! Первый долг человека — семья!

— Нет! — Илья встал и ухватился за гнутую спинку стула. — Вне общественной среды нет жизни!

Их громкие голоса долетели до детской. Ирина прибежала и остановилась, тревожно переводя взгляд с Ильи на отца Петра.

— Алексей мог быть общественным деятелем, — крикливо доказывал отец Петр, — мог служить народу, но и отца не забывать!

— Как по-вашему, он должен был служить трудовому народу?

— Ну, скажем, земским деятелем, врачом… да мало ли… необязательно голову в петлю толкать, от этого народу мало пользы! Вот я борюсь же!

— И каковы результаты?

Отец Петр подумал и сказал, насупившись:

— Будут результаты.

— Нет, не будут! — сказал Илья.

И он заговорил о том, что в каждой общественной среде, в каждой исторической эпохе борются два течения: умирающее — реакционное и растущее — прогрессивное. Реакционное течение обречено на гибель.

— Нет у него жизненных сил… А революционное движение с каждым днем разгорается, растет, полно молодых сил, отваги. Служение Лени народу было плодотворно!

— Религия учит служить народу, как ни одно учение не учит! «Возлюби ближнего», «Душу за други», «Блаженны миротворцы и изгнанные правды ради» — будь таким, — что это, не служение народу?

— Служение себе, — упрямо сказал Илья, исподлобья глядя на отца Петра. — Все это делается ради «спасения» своей души. Вы верите в вечную жизнь и пытаетесь ее комфортабельно обставить…

Отец Петр торжественно произнес:

— Без веры нельзя жить, молодой человек!

— А кто вам сказал, что у меня нет веры? Есть у меня вера.

— В бога?

— Нет, в идею. В достижение цели.

— Эх, молодой человек, молодой человек! Говорить вы бойки — не заплещешь! Алексееву судьбу помните. Оставьте пагубные заблуждения.

— Жизнь покажет, кто из нас заблуждается, — ответил Илья.

Они замолчали. Григорий Кузьмич сказал:

— У меня к вам, Илюша, большая просьба: не достанете ли вы мне… — он замялся и продолжал пониженным голосом: — Не достанете ли где-нибудь таких книжек… чтобы понять, понять Ленины мысли…

— У меня нет таких книг, — опустив глаза, ответил Илья.

— Вот как! — дрожащим от негодования голосом сказал отец Петр. — Будто я не понимаю: при мне боитесь про книги сказать. Не трусьте, я — не Мироносицкий, ни лисьего хвоста, ни долгого языка не отрастил! Ну, у вас нет, так у других горячих голов поспрашивайте, можно бы потрудиться достать для Григория… И я бы прочитал, а потом бы мы и поспорили с вами как следует.

Илья не ответил и стал прощаться.

— Я вам достану книги, милый дядя, — шепнула Ирина, целуя Григория Кузьмича.

X

С какой бы стороны ни подъезжать к дому Охлопковых, путь лежит вдоль длинных садовых изгородей. В сумраке, среди белого дыма метели, с трудом различишь голые деревья. Они шатаются под ветром, беспорядочно отмахиваются ветками от снежных призраков. Шум, свист, скрип несутся из сада. А двухэтажный огромный белый дом дышит спокойствием, довольством. Мирно светятся большие окна.

Ирина, расплатившись с извозчиком, прошла во двор, чтобы задним ходом, не встречаясь с хозяевами, пробраться к Гуте. Во дворе у коновязи стояла лошадь Албычевых, — значит, отца вызвали сюда. Ирина заторопилась. Грызла мысль, что она является так поздно… а Гутя такая мнительная, такая обидчивая! Ради Алексея Ирина пыталась сблизиться с нею, но настоящей дружбы не получилось. В поведении Августы было что- то несдержанное, от нее можно было ждать любой выходки.

Взять хотя бы ее отношение к Лене. Познакомившись с ним, Августа так и вцепилась в него «всеми клешнями», как говорил ее брат Вадим. На простодушного Леню обрушивались самые разнообразные приемы кокетства: вкрадчивая нежность сменялась равнодушием, безудержная веселость — унынием. Была ли красива Августа? Мнения об этом расходились, но все соглашались, что она очень оригинальна. Тоненькая, высокая, с трепетными, неспокойными движениями, с пушистой косой, с меняющимся выражением серо-голубых глаз, прикрытых очками в толстой золотой оправе, — такова была Гутя Солодковская. Несколько лет она увивалась вокруг Лени. Он уже был студентом второго курса, когда они обручились.

А вскоре Августа увлеклась Рысьевым. Все лето тысяча девятьсот восьмого года прошло в ссорах, в неприятностях. Гутя призналась жениху: «Меня тянет к Валерьяну». Алексей сказал, что в таком случае помолвку надо расторгнуть. Пытливо глядя на него и улыбаясь странной улыбкой, Августа ответила: «Ну что ж…» Но незадолго до его отъезда в Казань Августа явилась к нему поздним вечером и в присутствии Григория Кузьмича упала к ногам жениха. Сцена вышла тяжелая, но полного примирения не произошло. Леня, усадив ее в кресло, принялся убеждать: «Не будем сейчас принимать окончательного решения. Успокойся, проверь себя, потом решим». — «Ты мне изменишь в этом году, у меня предчувствие!» — «Поверь, Гутя, ни о чем таком я не думаю, не до барышень мне». Любил ли ее Леня по-настоящему, никто не знал. Несомненно одно: он ее всегда жалел и многое ей прощал. Никогда не забывал Алексей, что детство Августы и Вадима было омрачено страшным событием.

Десять лет назад мать их убила из ревности мужа и тут же покончила с собой.

Семилетняя Ира узнала об этом случайно, услышав рассказ гостьи. С криком ужаса и жалости бросилась девочка к своей матери: «Мамочка, разве так бывает? Разве так бывает?» Мать едва успокоила ее… но по временам Ира с болезненным чувством начинала расспрашивать «о бедных детях Солодковских». Мать уверяла, что им живется хорошо: «Тетя их любит, как своих детей». — «А дядя?» Мама вздыхала, медлила с ответом, она не умела лгать… «Дядя редко бывает дома, Ирусенька!» Дело в том, что, по слухам, Охлопков не сразу согласился взять детей и обращался с ними строго, холодно.

Но это были только слухи, в те времена Албычевы и Охлопковы не бывали друг у друга.

Когда мама умерла и отец женился на Антонине Ивановне, Ира ближе узнала «бедных детей Солодковских». Выходки Августы отпугнули девочку. Она сблизилась с Вадимом.

Не только дядя — и тетка не любила Вадима. Это был неуверенный в себе, но самолюбивый мальчик. Ира угадывала, что он скрыто, тяжело ненавидит дядю и презирает недалекую тетку. За последний год Ира и Вадим вместе прочли «Былое и думы» Герцена, много говорили о социальных вопросах, о революции. Вадим горячо мечтал о том времени, когда победит революция и «буржуи станут дворниками».

— Не в этом дело, Вадим, — строго поправляла Ира, — дело в народном благе.

— Разумеется, — соглашался юноша, — но справедливость требует и такой метаморфозы… Представьте его грубейшество, дядюшку, — с метлой, а ее высокомерие, тетушку Антонину, — с половой тряпкой!

Пройдя черным ходом, Ирина попала в кухню, где прислуга Охлопковых и кучер Албычева с увлечением играли в карты. Она поздоровалась. Все поднялись с мест.

— Зачем вы встаете? — с неудовольствием сказала девушка. — Сидите, пожалуйста!.. Кузьма, вы папу привезли?

— Барина и барыню… обех!

Ирина поднялась по внутренней лестнице и пошла по длинному коридору. Дом совсем не был таким уютным, каким казался снаружи. Мрачный коридор, комнаты в темных обоях, тяжелая мебель, тяжелые портьеры.

Мимо полуоткрытой двери кабинета Ира постаралась проскользнуть неслышно. Она успела увидеть только Охлопкова. Он сидел сбоку письменного стола, лицом к двери, подпирая рукою одутловатую щеку и брезгливо выпятив нижнюю губу.

Сдержанный голос мачехи произнес:

— Ошибка не в этом, Георгий… ошибка была допущена десять лет назад.

— Ошибка не моя, — раздраженно ответил Охлопков, — это все ее филантропические затеи.

Коридор сделал поворот, и Ирина увидела тонкую фигуру Вадима. Юноша расхаживал неуверенной, вихляющей походкой; время от времени он длинными, худыми пальцами, как граблями, проводил по волосам, откидывая их назад.

— Ну как? — спросила Ирина.

Ей показалось, что под стеклами очков блеснули слезы.

— Невыносимо, — ответил юноша, — за его «благодеяния» мы, видите ли, его «опозорили», — он кивнул в сторону кабинета. — На нем теперь «пятно»!.. Как будто мало на его совести настоящих пятен… как будто близость с благородным человеком, с героем пятнает…

— Гутя как?

— Что Гутя? Гутя невменяема, вот увидите.

Вадим махнул рукой и прошел дальше.

Подойдя к комнате Августы, Ира услышала прерывистое всхлипывание и голос отца:

— Будьте молодцом — выпейте брому…

Доктор Албычев всегда говорил с пациентами бодрым и уверенным голосом.

Ирина открыла дверь.

Ее поразил вид Августы, сидящей в глубоком кресле: всклокоченные волосы, странное, без очков, застывшее в злобной гримасе лицо, изодранное платье. Августа не плакала, — это Люсины всхлипы слышала Ирина. Люся стояла перед нею на коленях, тетка склонилась над креслом, упрашивая:

— Гутя, выпей лекарство!

— Ах, давайте выпью хоть что, хоть лекарство, хоть яд, — вдруг заговорила Августа истерически вздрагивающим голосом, — только уйдите все, не мучьте, оставьте меня.

В это время блуждающий взгляд Августы упал на Ирину, и она порывисто протянула к ней руки. Хлынули обильные слезы. Прижавшись к Ире, Августа жалобно стала просить:

— Ты останешься со мной? Останешься? Пусть все уйдут… Ты любила его, ты поймешь…

Все тихо вышли из комнаты. Ира помогла Августе раздеться, расчесала волосы, заплела косу, раскрыла постель.

— Нет, нет, переложи подушку на ту сторону, — слабым голосом просила Августа, — а то мне не видно будет…

— Что, Гутя?

Августа указала в передний угол, где висела не то картина, не то икона — «Моление о чаше».

— Правда, похож?

Действительно, лицо Иисуса, стоящего в молитвенной позе, чистыми чертами напоминало Ленино лицо.

— Не то выражение, — сказала Ирина, — по-моему, нельзя сравнивать.

— Можно! — свистящим шепотом ответила Августа, и снова судорога пробежала по ней. — Ничего ты не знаешь! Чаша могла пройти мимо.

— Гутя, перестань, — строго сказала Ирина. — Ты вне себя. Ложись в постель, или я уйду.

Августа со стоном легла.

— Я измучилась, Ира, милая, я не могу больше, ты пойми! Вот он мёр… его уже нет, а любовь и ненависть жгут, жгут, жгут…

— Не клевещи на себя, — сказала Ирина, — какая ненависть!

— Люблю и ненавижу! — повторила Августа, садясь в постели. — Он предпочел мне что? «Народное благо»! Дела человечества ли, народа ли — провались они! провались! провались! — стояли между нами. Он должен был выбрать меня и жизнь!

— Не в его власти было выбрать жизнь, — мягко сказала Ирина.

— Ничего ты не понимаешь!

Августа зажмурилась и откинулась на подушку.

Прошло с полчаса. Ирина, думая, что она заснула, хотела уже тихо выйти из комнаты, как вдруг Августа раскрыла глаза и вперила их в картину «Моление о чаше». Медленно поднялась с постели и, хватаясь за мебель, побрела в передний угол, упала на колени.

— Холодный мой! — нежным стонущим голосом проговорила она и протянула руки к картине. Вся трясясь, рыдая, царапая пальцами воздух, Августа молила: — Ну, улыбнись! Дай знак, что простил! Дай знак! Дай знак! Дай знак!

И вдруг дикий рев раскатился по всему дому, поднял всех на ноги.

— Он смее-е-тся! — закричала Августа и покатилась на пол в буйном припадке.

Утром ее увезли в психиатрическую лечебницу, за город.

XI

Весна, лето и осень тысяча девятьсот восьмого года прошли в напряженных, нервных хлопотах, пока дело, которому отдался целиком Охлопков, не пришло наконец к желанному завершению.

Дело это заключалось в следующем.

Месяц за месяцем все последние годы Охлопков наблюдал, как хиреют и чахнут заводы горного округа, которым он управлял. Даже самый крупный — Верхний — и тот большую часть года стоял на консервации… Что же говорить об остальных восьми маленьких предприятиях, от которых так и веяло глубокой стариной?

Правда, нельзя было пожаловаться на продукцию этих заводов. Продукция была первосортная, так как мастера из рода в род передавали свои производственные секреты… Беда была в том, что продукции этой выдавали мало и стоила она дорого. Заводы стояли в глуши, чугун и железо вывозили гужом или на речных барках — это удорожало стоимость металла.

Охлопков отлично понимал, что теперь, когда Уралу приходится конкурировать с молодыми, сильными, быстро растущими заводами Юга, старые заводики не могут дать прибыли.

Смелая мысль пришла ему в голову.

Весной Охлопков выехал в Петербург и предложил свой проект правлению акционерного общества, членом которого был и он сам.

Охлопков хотел, чтобы акционерное общество скупило у маломощных владельцев убыточные заводы. Когда сделка состоится, можно будет все силы и средства бросить на Верхний завод. Он издавна славится своим железом и стоит возле крупной узловой станции. Если по-настоящему заняться Верхним заводом, он будет давать колоссальную прибыль. Сюда можно будет передать лучшую часть оборудования с малых заводов и перевести лучших мастеров.

Правление уполномочило одного из своих членов съездить на Урал, осмотреть все на месте. С ним выехали и консультанты — несколько видных специалистов.

Верхний завод произвел на эту комиссию самое выгодное впечатление. Неудивительно: это было одно из самых крупных старинных железоделательных предприятий Урала.

Проходя с комиссией по заводу, Охлопков убеждал:

— Домну — долой! Вот вы видели сами это допотопное водяное колесо… С таким дутьем ход ее не ускоришь.

— А если паровую воздуходувку?

— Поверьте, ни к чему нам домна!.. Невыгодная статья… Механическую фабрику сократим… пусть работает только для нужд завода…

И Охлопков принимался — в который уж раз! — доказывать, что все внимание надо отдать прокату, расширить его производство. «Ведь именно прокатом славен этот завод! Увеличим выпуск продукции и будем вне конкуренции!»

Вскоре правление акционерного общества начало переговоры с владельцами. Охлопков все время был в курсе этих переговоров, подсказывал нужные шаги. Заводы удалось купить, в сущности, за бесценок.

Летом часть малых предприятий закрылась — оборудование перевезли в Перевал. К тем предприятиям, которые уцелели при этой пертурбации, провели железнодорожные ветки. Началась кутерьма и на Верхнем заводе.

Управителем поставили инженера Зборовского. Начались увольнения служилой братии. Взяли нового казначея, счетоводов, канцеляристов, некоторых начальников цехов.

Встала домна. Сократилось производство механической фабрики. Рядом со старым листопрокатным цехом начали строить новый.

В поселке появились новые люди — мастера с закрытых заводов. Они строили себе дома или перевозили свои с прежнего места.

Однажды, в конце осени, Охлопков и Зборовский зашли в длинный мрачный корпус листопрокатного цеха. Они рассуждали о том, как при минимальных затратах переоборудовать цех. Решено было заменить паровыми машинами турбины прокатных станов и гидравлические молоты.

Вдруг Охлопков замолчал, поморщился и указал глазами на рабочего, который, достав клещами из печи разогретую сутунку, покатил ее на двухколесной вилке к стану.

— Придется ставить кран… Это в конечном счете оправдается.

Он замолчал, глядя на привычную картину напряженного труда.

В цехе было более жарко, чем в самой горячей бане. Опаляющим дыханием дышали нагревательные печи, нестерпимый жар испускали раскаленные листы, выходящие из-под валков стана. Даже в отдалении было трудно дышать и хотелось закрыть глаза или отвернуться от слепящего огня… А рабочие быстрыми движениями, которые казались постороннему наблюдателю легкими, перебрасывали раскаленные листы, направляя их между валками. Листы эти, прозрачнокрасные, дышащие, проходя между валками, делались все тоньше и тоньше, все темнее и темнее. Угольная горячая пыль реяла в воздухе.

В дальнем конце на ножницах шла обрезка остывших листов. Рабочие сортировали, упаковывали их в кипы и, погрузив на вагонетки, везли в листобойное отделение. Ударил колокол. Пришла вторая смена. На ходу стала принимать работу.

Роман Ярков передал свои клещи сменщику, сказал: «Отробились!» — зубы его сверкнули. Мокрое, запачканное угольной пылью лицо широко улыбнулось.

Он непринужденно подошел к начальству, поздоровался и спросил, правда ли, что их цех будут перестраивать. Подошли и другие рабочие, стали прислушиваться. Появился смотритель цеха.

Охлопков снисходительно посмотрел на Романа. Он уже раньше обратил внимание на этого богатыря, который, казалось, не работал, а весело играл раскаленными листами, не чувствуя ни их тяжести, ни жара, ни угарного воздуха…

— Перестраивать не будем, но некоторые новшества введем, — сказал Охлопков, — новые владельцы решили увеличить прокат. Скажу вам, братцы, то, что относится к вам. Работать вы будете на четыре смены, это значит, каждый из вас будет находиться в цехе не двенадцать, а только шесть часов.

— А плата? — испуганно спросил кто-то.

— Плата останется прежней.

Радостные восклицания прервали его: «Да но-о?», «Вот спасибо! Облегчение нашему брату!»

— Но имейте в виду, — Охлопков повысил голос и холодно отчеканил — будете прокатывать в смену не менее шестисот листов.

Кто-то присвистнул. Наступило молчание. Охлопков видел вокруг себя угрюмые лица и понимал, что он должен сломить внутреннее сопротивление этих людей.

Он сказал:

— Кто не захочет — скатертью дорога. Желающие найдутся на ваше место. — Помолчав, он добавил — А будете давать свыше шестисот — наградные будут.

— А если меньше?

— За «меньше» и получка будет меньше… Ну, что ты так воззрился? — спросил он Романа. — Сказать что-то хочешь? Ну, говори.

— Я понял так, — начал Роман, сердитыми, сверкающими глазами глядя на Охлопкова, — давать шестьсот листов за шесть часов — это человек должен стать вроде машины. Ну ладно, стал он вроде машины… долго ли выдюжит? Выробится мигом… Поспевать не заможет, тогда его и выпихнут взашей? Так?

Он прочел жестокий ответ в молочно-голубых глазах начальника. Он понимал, что говорить сейчас нельзя, опасно, бесполезно… но гнев ударил ему в голову.

Неожиданно для себя Роман сказал:

— Какое же это — новшество? Не новшество это, а людоедство!

— Не рассуждать! — прикрикнул смотритель цеха. — Ты! Языкастый!

Охлопков же медленно произнес:

— Тебе не нравится? Что же… упрашивать никто не будет. Я думаю, цех без тебя обойдется.

Круто поворотившись, он направился к выходу, кинув на ходу смотрителю:

— Чтобы духу его здесь не было! — он кивком указал на Романа.

Оглушенный, растерянный, стоял Роман перед смотрителем цеха и, стараясь скрыть свою растерянность, посмеивался в усы.

— Так вот, Ярков, к расчету! — сказал смотритель.

— Ну, уж сразу и к расчету, — Роман надеялся еще обратить дело в шутку. — Поставьте меня, нето, в печные на время, пока не отмолю грех… Я ведь вам пригожусь еще… Вот переваливать валки, где вы еще такого бугая найдете?

— Прошвырнетесь… Ой, прошвырнетесь, Иван Макарович! — сказал пожилой прокатчик, с угрозой глядя на смотрителя из-под кустистых бровей.

Рабочие, окружив смотрителя, заговорили наперебой, то просительно, то угрожающе.

— Он правду сказал! За что его увольнять! Мы не позволим!

Но все понимали, что отстоять Яркова не удастся — вон сколько наехало прокатчиков с закрытых заводов! Понимал это и смотритель. Он скучающим, пустым взглядом смотрел на рабочих.

«Да что это мы просим, кланяемся этому холую?» — подумал Роман, и глаза его блеснули гордым пренебрежением.

— Хватит, ребята! — сказал он отрывисто. — Нет— не надо. Наплевать.

Он круто повернулся и пошел, посвистывая, прочь из цеха.

А на сердце у него скребло… «Что я натворил? Стерпеть надо было, смолчать… а потом и ахнуть в прокламации! Вот, мол, под видом облегчения какой хомут надевают! Нельзя мне уйти с завода, никак нельзя: только развернули работу, ячейки ожили… Эх, и всыплет мне Лукиян! Попрошусь-ка в механическую!»

Там свободных мест не оказалось. «Своих рабочих увольнять приходится», — сказали ему.

Ярков отправился в мартеновский цех. Смотритель спросил, за что он уволен.

— Да вот не уноровил, сказал не так…

— Рассказывай, как было дело, все равно узнаю, — потребовал смотритель. А выслушав Романа, сказал — Иди с богом. Мне такие умники не надобны.

Отказались принять Романа и на лесопилку, и в кирпичный цех, и в железнодорожный, и в копровый. Больше идти было некуда.

«Тьфу ты пропасть! — думал он, медленно шагая к проходной. — Похоже, что не устроиться».

В раздумье Роман невольно остановился у ворот листопрокатки. В эту минуту они приоткрылись. На Романа пахнуло угарным жаром. Он увидел в красном отсвете печей ловкие черные фигуры с клещами в руках. Услышал характерный звук шлепающихся на пол железных листов… Горько ему стало…

Роман так ушел в свои мысли, что не слышал ни всхрапывания лошади, ни скрипа полозьев приближающейся подводы. Сердитый окрик привел его в себя.

Отскочив, Роман споткнулся о чушку, лежащую возле дороги. Глядя вслед угольному коробу, рядом с которым шагал низенький мужик в широкой яге и малахае, решил: «Наймусь к подрядчику! Хоть так, хоть этак — все на заводе буду!»

Роман повеселел. «Наймусь руду возить, можно будет связаться с рудничными, и литературу будет легче распространять… Или наняться уголь возить? В куренях множество недовольства… как порох вспыхнут в случае… Но не стану я торопиться, с Давыдом посоветуюсь, с Лукияном… Эх, и всыплет мне Лукиян!.. А о людоедских порядках в листокатальном пусть напишут в газете».

Чекарев попросил Романа подождать, не наниматься на работу, а прежде съездить в Ключевское. Учитель даст материалы, которые надо привезти до отъезда делегата на партийный съезд.

Роман пришел домой поздней ночью.

— Собирайся! Завтра поедем гостить в Ключи! — сказал он Анфисе веселым, громким голосом, будто и не заметив ее заплаканных глаз.

— А на работу? Или тебя отпустили?

— Отпустили! На все четыре стороны, — со смехом ответил Роман, — я теперь — вольная птица.

Анфиса так и ахнула:

— Романушко?!

— Не куксись, милка, все хорошо будет, не пропадем! Да не бойся ты… посмотри-ка на свою свекровушку — бровью не повела! Молодец, мать!

— А неужто охать да причитать, в мутны очи песку сыпать? Легче от этого не будет.

Анфиса намек поняла.

— Да я ведь ничего. Тебе хорошо, и мне хорошо;

«Тятя нас не бросит, пособит!» — подумала она.

Роман сказал:

— Только уговор! Солому ешь, а форсу не теряй… Перед своими там не вздумай прибедняться, милка, а то, ей-богу, осержусь!

XII

У платформы полустанка стояли три подводы. Кони, запряженные гусем, были как на подбор — сытые, лоснящиеся, в кожаной с насечкой сбруе. Они горячились, рыли копытами ямы в снегу. В ковровых глубоких санях поверх сена положены были перовые подушки в розовых и синих наволочках.

Роман Ярков поинтересовался, спросил чернобородого ямщика, какого это жениха встречают, откуда. Но тот хмуро ответил:

— Никакого не жениха… Это власти едут на следствие.

— Или случилось что?

— Убийство… А ты иди, иди, не разговаривай… видишь, господа!

Ямщик сдернул шапку, изобразил на своем разбойничьем лице радостную преданность и схватил меховое «шубное» одеяло, чтобы укутать господам ноги.

Следователь, врач, письмоводитель, становой пристав, полицейские чины, жандармский офицер — все прошли мимо Ярковых.

Рысцой побежал степенный старшина к передней подводе, вскочил на кучерскую скамейку, примостился рядом с чернобородым кучером.

— С богом, братцы! Трогай! К большой сосне заворачивай! Поняли?

Крепко держась за доску передка, он с беспокойством оглянулся: не вывалился бы на раскате из саней какой-нибудь начальник!

Кони понеслись… и звон колокольцев скоро замер в отдалении.

— Ну что же, Фиса, лошадок у нас с тобой нету, — сказал Роман, — видно, на своих парах покатим? — И они быстро пошли по неширокой, но хорошо укатанной дороге к лесу.

Солнца в этот день не было. Казалось, небо прикрыло землю теплым серым колпаком — неоткуда дунуть ветру. Пихты и сосны сонно опустили ветви, на которых лежал рыхлый, как вата, снег. Кучи хвороста напоминали белые подушки. И только заячьи следы говорили о том, что жизнь в лесу не совсем замерла.

Идти было так легко и приятно, что Роман время от времени, разбежавшись, катился, как мальчишка, по широкой зеркальной колее.

На еланях дорога была хуже — ее перемела вчерашняя метель, но путники наши не сбавляли ходу. Скоро им стало жарко. Роман даже расстегнул воротник полушубка и пошутил:

— Вот тех господ заставить бы пробежаться! Живо бы упарились!

Фиса не улыбнулась в ответ на его шутку, и он заботливо спросил:

— Ты что, милка, затуманилась?

— Что-то у меня сердце вещает, Романушко.

— А что оно у тебя вещает?

— Нет, ты не смейся… Большая-то сосна невдали от нашего покоса… А вдруг да это тятю моего убили? Пойдем скорее.

— И так несемся, как два добрых рысака… Нет, Фиса, напрасно ты беспокоишь себя: кто будет папашу убивать? За что?

— А за платину-то! — тихо ответила Анфиса и еще прибавила ходу.

Они вышли к широкому логу, занесенному снегом. На противоположной стороне стоял ровный, будто подстриженный лес, и только одна-единственная сосна высоко вознесла свою крону из глубины этого леса. Ее прямой ствол и раскидистые ветви резко выделялись на сером фоне неба. Фиса со страхом указала на это могучее дерево мужу:

— Вот она… даже глядеть боязно…

— А ты не гляди.

Ярковы пересекли лог и снова попали на лесную, с зеркальными колеями дорогу. Но Романа уже не тянуло кататься, он устал.

— Давай-ка отдохнем! Эх, жалко, солнышка не видать, не узнаешь, сколько времени… Но брюхо мое говорит, что обедать пора.

Он сошел с дороги и стал утаптывать своими большими серыми валенками снег у поваленного ствола. Шапкой расчистил место для сиденья, обломал торчащие прутья, чтобы не зацепили Фисину шубу.

Они уселись рядком. Фиса вынула из узелка пшеничный калач, разломила, и в воздухе вкусно запахло хлебом.

— Ну и хлебушко! — нахваливал Роман, берясь за второй кусок. Мастерица ты у меня стряпать!.. А сама что не ешь?

— Неспокойно мне, — ответила Анфиса, — боюсь я чего-то. Вставай, Романушко, пойдем!

Они едва сделали несколько шагов, как Фиса взяла мужа за руку:

— Послушай-ко!

Слабый звук колокольцев донесся из леса.

По узкой просеке, переваливаясь с боку на бок, тянулись знакомые Ярковым подводы с начальством. Вот они выбрались одна за другой на твердую дорогу. Чернобородый ямщик гикнул. Залились колокольцы… и скоро все сани скрылись за поворотом.

Из просеки вышла еще одна лошадь, пугливо всхрапывая. Ее вел под уздцы рослый мужик. Она тащила за собой широкие розвальни, в которых под мелко плетеной мочальной рогожей лежали два тела. Ноги их, обутые в кожаные сапоги, выставлялись из-под рогожи. За розвальнями шло еще трое мужиков.

Фиса поздоровалась с ними и, пугливо косясь на розвальни, спросила:

— Ой, дяденьки, милые, кого это убили?

— Стражника да урядника, обеих разом, — ответили ей.

— Кто хоть их убил-то?

— Кто убил, тот руки-ноги не оставил! — И мужики обменялись взглядом, как будто знали, но не желали говорить. — Вот ужо начальство дознается, кто.

— Куда же вы везете покойничков-то? — спросил Роман.

— В катаверну! Доктор их завтра потрошить будет…

Лес кончился, и за широкими лугами на холме показалось Ключевское. Подводы с начальством уже въезжали в село. А у леса возле дороги, в целом снегу, билась лошадь, силясь вытянуть на дорогу большой воз сена. Низкорослый мужик помогал ей, налегал плечом, кричал тонким, сиплым голосом: «Но! Но! Милая!» Лошадь, такая же низенькая и «некормная», с длинной лохматой шерстью, остановилась, дрожа, набираясь сил. для нового рывка.

К подводе со всех сторон бежал народ, — очевидно, ямщики сказали, что убитых везут следом. Из школы высыпали ребятишки с холщовыми сумками, из которых выглядывали деревянные рамки грифельных досок, старые-престарые задачники и книжки «Родная речь». Учитель, стоя на крыльце, кричал строгим голосом:

— По домам, ребята! По домам! Слышите?

Но только несколько девчоночек послушались его, свернули в боковые улицы. Мальчишки же так и облепили подводу, чуть не взбираясь на розвальни. Молоденькая помощница учителя пыталась их отогнать и отправить домой, но ребята ловко ускользали от нее, перебегая и прячась в толпе.

Увидев, что учитель один остался на крыльце, Роман сказал Анфисе:

— Беги домой! А мне охота посмотреть, что дальше будет.

Он сделал вид, что идет вслед за толпой, но, едва Фиса скрылась из виду, подошел к учителю.

Они вошли в школу. Здание было совсем пусто: даже сторожиха и та убежала «смотреть покойников».

Момент для встречи был выбран удачно.

Роман передал литературу — несколько нелегальных брошюр, листовок, газет. Учитель вручил ему отчет о работе своей маленькой ячейки и сведения о Черноярской сельской организации. Членов ячейки решили не собирать: в селе жандармы, полиция, народ весь на улице — трудно в такое время провести конспиративное собрание.

На прощание учитель сказал:

— Заверьте комитет, что дело с обменом покосов мы используем. Разъясняем на этом примере, что интересы народа и интересы буржуазии непримиримы… О столыпинской аграрной политике рассказываем… Да, кто это была с вами? Жена? Она тоже в организации?

— Нет, она ничего не знает, я сказал, что интересуюсь посмотреть на убитых…

— Так зайдите на кладбище, послушайте народ… Сумеете ответить на ее расспросы.

— Это верно.

Роман пошел на кладбище.

Решетчатые ворота были настежь открыты. Он прошел мимо деревянной, похожей на суслон церковки с покосившейся колоколенкой, Волнистым слоем лежал на кладбище снег, из которого высунулись только невысокие черные, синие, белые кресты. По направлению к мертвецкой пролегла широкая, будто вспаханная, полоса: сразу было видно, что по целому снегу прошли десятки ног.

В мертвецкую никого не впускали, кроме родных. Слышно было, как на разные голоса воет там урядничиха, слышался детский испуганный плач.

Разговоры шли только об убийстве, но убитых никто не жалел.

Роман узнал, что во введеньев день стражник и урядник были сильно пьяны, ходили по богатым домам «собирали рюмки». Домой ночевать не пришли, но жены их не беспокоились, много раз бывало — запируют, уедут с собутыльниками в Черноярскую или в Лысогорский завод, прогуляют два-три дня и воротятся как миленькие.

Убийц не называли, не говорили о них прямо, но намекали на Кондратовых.

— Не пойман — не вор, — сказал синегубый дед со впалыми щеками и острым не по годам взглядом. — Только одно сумнительно, православные: никто из них сюда не идет… вот это сумнительно!

Но в ту самую минуту, когда он договаривал последние слова, толпа так и ахнула: в кладбищенских воротах показался Тимофей Кондратов.

Он будто и не замечал, что все глаза впились в него, горят жадным, нетерпеливым ожиданием.

— Здорово! — Тимофей тронул шапку, но не снял ее. — Что, туда не пускают?

— Не пускают, — ответил синегубый дед, — а в окошечко можно поглядеть, не желаешь ли, Тимофей Гаврилыч?

Тимофей подошел к окошку.

Слегка нахмурившись, он разглядел убитых, а старик не сводил глаз с него… «Ну, крепок палачонок!» — думал дед, видя, что Тимофей не дрогнул, не переменился в лице.

Тимофей сказал:

— Здорово их испластали! — И не торопясь отошел от окна.

Он вытащил из кожаного портмоне серебряный рубль, положил в деревянную чашку, укрепленную на столбике.

— Жертвую на похороны!

И, равнодушно глядя поверх голов, пошел своей развалистой походкой к воротам кладбища.

Вечером Роман лежал с тестем на полатях в тепле. Он спал и не спал. Слышал покряхтывание Ефрема Никитича, ровный стук сечки в деревянном корыте, скрип деревянного стола, на котором в это время наминали тесто для пельменей… и в то же время в ушах у него звенели колокольцы и ему казалось, что он катится по зеркальной колее.

Но вот заговорила теща, и при первых ее словах Роман окончательно проснулся.

— Все ты молчишь, все молчишь, мила дочь… ровно подменили тебя, говорунью… Или что у вас случилось? Или плохо между собой живете?

— Хорошо живем, — ответила Анфиса и вдруг всхлипнула.

— Чего, нето, ты, Фисунька, ревешь, нас с матерью на грех наводишь? — ласково загудел Ефрем Никитич.

— Не реву я, — отрывисто ответила дочь. — А хоть бы и ревела о чем — мое дело!

— Вон как она поговаривает! — удивился отец. — Может, ты, Роман, скажешь, что у вас не поладилось?

— Она, папаша, горюет о том, что меня вытурили.

— Откуда вытурили? Кто?

Роман сказал.

— Что же теперь делать думаешь, милый сын?

— К подрядчику наймусь, а там видно будет!

— «Видно, видно»! — сердито передразнил тесть. — Все вы молодые — вертоголовые, нет у вас настоящего понятия. А вот сделай по-моему, милый сын, не покаешься, благодарить после будешь, что на ум наставил… Давай-ка жить вместе! Да мы вдвоем-то с тобой знаешь, что сделали бы? Ты, скажем, кайлить, а я на воротке — колесом шла бы работа! Потом, может, прииск бы образовался с нашего-то начинания… О жилье тоже не заботься. Чем плоха наша избушка-хороминка?

Стенная пятилинейная лампа слабо освещала невысокую, но просторную избу: стол, скамьи, посудный шкаф с выцветшей лубочной картинкой за стеклом, деревянную широкую кровать под полатями, горку сундуков у задней стены, большую, чисто выбеленную русскую печь.

Роман, будто не замечая умоляющих Фисиных глаз, сказал твердо:

— Не мани, тестюшко, не выйдет это дело. — Давай, папаша, о чем-нибудь другом говорить, а то размолвимся с тобой, потом жалеть оба будем.

Ефрем Никитич некоторое время смотрел исподлобья на зятя, сердито почесывая грудь. Потом закричал на жену и дочь:

— Чего это они копаются, копаются, а все еще не отстряпаются!

— Не шуми, — тихо сказала жена, — все готово. Сейчас варить будем.

Перед пельменями тесть с зятем выпили по рюмочке, перед вторым варевом — по другой. Ефрем Никитич мало-помалу отошел, повеселел, запел песню:

Вечор поздно из лесочка Я коров домой гнала.

— Как дале-то, старуха? Я забыл.

— Да будет тебе, право, отец, — сказала старушка, высыпая из миски в блюдо свежее варево, — чего это ты сегодня выкраиваешь? Будет, право.

— А что я выкраиваю?

— Песни орешь, что на той стороне слыхать. Люди разве не осудят? Скажут: «Такая страсть содеялась, двух начальников убили, а у Самоуковых песни играют».

— А чего мне их жалеть? Урядник скотина был, не тем будь помянут, и стражник не чище… Убили их палачата, а нам наплевать!

— Ш-ш-ш! — замахала рукой жена. Она уж не рада была, что напомнила об убийстве.

— Почему все думают о Кондратовых? — спросил Роман.

— Почему? Из-за стряпки!.. Расскажи, старуха.

И Ефрем Никитич, подперев рукою свою буйную головушку, приготовился слушать. Что-то детское было в выражении его цыганского лица.

— У них Маня в стряпках живет, наша соседка, — начала истово старушка, как рассказывают бывальщинку. — Она у Фисы на свадьбе гуляла, такая беленькая… Ну, ладно, живет эта Маня в стряпках. А мать дома живет. А ночью-то во введенье, перед утром, прибегает эта самая Маня домой в чем спала в одной станушке. Забилась на печку, дрожит, зубами стучит: «Ой, мама, родная! Придут за мной от хозяев, не сказывай меня… скажи, что не бывала, а то кончат они и мою голову!» — «Вот беда! Да что случилось, дочка. В уме ли ты?» — «Знать-то кого-то они убили! Я проснулась, вышла на двор, а в конюшне фонарь… кто-то стонет ли, мычит ли… Тимка говорит: „Давни ему горло-то!..“» Только успели переговорить дочь с матерью — стук-стук под окошком! «Тетка Устинья! Дома Манька?» А это сам Тимка прибежал, хватились ее… Устинья говорит: «Нет, Марьи нету, она у хозяев… А это кто?» Он не сказался, убежал. Утром Устинья ко мне прибежала, рассказала все это, погоревали мы с ней… А вечером опять ко мне катится. Начала охлестываться, что, мол, Манюшка соврала, ничего этого не было, а прибежала потому, что Тимка к ней колесики стал подкатывать… Сейчас они, дескать, помирились, он ее замуж берет. Я говорю: «А кто в конюшне-то стонал?..»

— Постой, мама! — прервала Анфиса, тревожна прислушиваясь. — Кто-то к нам идет!

И все услышали, как стукнули ворота и недружные шаги проскрипели по снегу.

Кто-то поднялся на крыльцо, в сени и стал шарить рукой по двери.

В избу вошли сотский с бляхой на груди и незнакомый стражник.

Сотский поздоровался, стражник промолчал.

— Милости просим! — сказала тихо старушка, и блюдо с пельменями ходуном заходило в ее руках.

— Садитесь! — пригласил гостей Ефрем Никитич. — Выпьем… а тут пельмешки сварятся.

— Сидеть-то некогда, — каким-то виноватым голосом ответил сотский. — Мы за тобой, Ефрем Никитич, начальство тебя в волость требует.

Ефрем Никитич разом протрезвился. Острым взглядом окинул он смущенного сотского и невыразительное лицо стражника, подумал, почесал заросшую щеку, спросил:

— Это зачем?

— Нам не сказано зачем, а только сказано привести.

— Завтра приду.

— Не пойдешь — велели силой привести, — совсем робко сказал сотский и втянул голову в плечи, точно ждал удара.

— Силой? — Ефрем Никитич с недоброй усмешкой выразительно поглядел на зятя. — Силой-то, пожалуй, не удастся!

— Отец, — с мольбой шепнула ему старушка, — сходи уж, узнай, чего им так приспичило.

Ефрем Никитич подумал…

— То обидно, — сказал он, — за каким-нибудь пустым делом позовут, а ты беги ночью сломя голову… Ну, ладно! Давай, старуха, пимы!

Фиса достала с печки валенки, портянки, рукавицы. Ефрем Никитич застегнул рубаху, обулся, оделся, подпоясался и, увидев, что зять тоже приготовился идти с ним, спросил:

— А ты куда? Ложись-ко лучше спать!

— Пойду с тобой, папаша, — ответил Роман.

Село уже засыпало. Улицы были темны и безлюдны.

Только в церковном доме, у писаря, у Кондратовых горел огонь и топились печи, — там хозяйки готовили ужин для приезжего начальства.

Необычно ярко светились все десять окон волостного правления.

В первой комнате, за низенькой, по пояс человеку, перегородкой находилось все волостное начальство — старшина, писарь и два его помощника. Лампа-молния беспощадно освещала всю казенную грязноту помещения: закапанный чернилами стол, грязные балясины перегородки, рваные обои, покосившийся черный шкаф, пятна копоти над душником и над дверцей печки, непромытый пол.

Увидев Ефрема Никитича, старшина слез с подоконника и осторожно приоткрыл дверь в комнату, где обычно сидел сам.

— Самоуков здесь, ваше благородие.

— Пусть войдет, — ответил начальственный голос.

Ефрем Никитич и стражник вошли, и дверь за ними закрылась.

Все жадно насторожили уши, а глуховатый старик писарь, тот откровенно стал подслушивать у двери.

После неизбежных вопросов об имени, отчестве, фамилии, возрасте, семейном положении Ефрема Никитича спросили, в каких отношениях он был с убитым урядником.

— Ни в каких, — ответил старик, — он сам по себе, я сам по себе.

— Ссорился ты с ним?

— Чего нам делить-то? — грубо ответил Ефрем Никитич.

— Наглец! Невежа! — раздался начальственный окрик, от которого невольно поежились и старшина, и писарь. — Встань как следует! Отвечай… Говори правду: ссорился?

— Сказал одинова сгоряча: «Давну, мол, тебя, пышкнешь, как порховка!»

— Как? Как? Что за «порховка»?

— Ну, поганый гриб… круглый… он высохнет, на него ступишь, он пышкнет и выпустит из себя как бы пыль или порох… Порховка!

— Так… Пон-нятно. А за что ты грозился его убить?

— Да не убить, ваше благородие! — испуганно сказал Ефрем Никитич. — Он ведь ко мне с кулаками подступает, а сам ростику маленького, кругляш… я и сказал: пышкнешь, мол…

— Из-за чего произошла ссора? Ну, что ты замолчал? Говори!

— Снасть он у меня изломал, — неохотно ответил Ефрем Никитич.

— Ка-акую снасть? Ты, наверно, шерамыжил, как говорят у вас? Золотишком баловался?

— Так точно… но на своем покосе.

— Что значит «на своем»? Ты ведь его не родил и не купил? Откуда он «твой»?.. Разрешение было? Заявка?

— Не было… Я пробный сполоск делал… а его и выбросило.

— Понимаешь ли ты, Самоуков, какое преступление ты совершил? Не понимаешь? Ты угрожал смертью должностному лицу при исполнении им служебных обязанностей.

— Да не угрожал я, — рассердился Ефрем Никитич. — Я только и сказал, что пышкнешь, как порховка… Поглядите, ваше благородие, на меня: я мужик большой, сильный, а он — кто против меня? А тоже рысь нагоняет. И верно что: давни — пышкнет, как…

— …как порховка. Это я уже слышал. Теперь припомни, Самоуков, другую ссору, о которой ты мне ничего не сказал.

— Не было другой ссоры.

— А первого сентября? Ты сказал: «Только попадись мне, такой-сякой, я тебя палкой окрещу по затылку!»

— В жизнь не говаривал таких слов. Это кто-нибудь по насердке меня облыгает.

— Не лгать!

— Ей-богу, ваше благородие. Первого? В Семенов день? Я даже его и не видел. Ой, нет, верно, видел на кругу. Он в гости мне навеливался, приставал: «Угости да угости!» Я смехом ему возьми да и скажи: «Угощу, чем ворота закрывают».

— Хитер ты, изворотлив, Самоуков, но лучше тебе бросить хитрости… Помни: добровольное сознание смягчает вину.

— Ни в чем я не виноват, ваше благородие.

Наступило молчание. Заблестевшими глазами взглянул писарь на старшину, как бы приглашая прислушаться: «Вот сейчас он его сразит!» А старшина, угрюмо опустив голову, махнул рукой: «Погиб!» Сотский чихнул и испуганно зажал нос рукой. Все неодобрительно поглядели на него.

Звонко, отчетливо следователь сказал:

— Сознавайся! Ты убил урядника и стражника! Запираться бесполезно.

— Да не убивал я, — с отчаянием в голосе отозвался старик, — грех вам, ваше благородие…

— Не строй из себя невинную жертву. Учти: дважды ты угрожал уряднику. Молчать! Не прерывай меня!.. Дважды ты угрожал, как явствует из твоих же слов… И вообще твое поведение… Кто подбивал мужиков не отдавать покосы? А?

— Не я один.

— А еще кто?

После паузы Ефрем Никитич твердо сказал:

— Никого я не назову. Мало вам одного, вы и других невиноватых очерните, вон как все переворачиваете…

— Так, — со зловещим спокойствием сказал следователь, — очень хорошо! Увести его.

— Куда, ваше благородие? — спросил деревянный голос стражника.

— В каталажку. Родных не допускать. Еду пусть передадут… белье… это можно…

Ефрема Никитича повели вниз, в подвал, в каталажку. Полными слез глазами взглянул он на зятя. Роман шепнул:

— Что же ты про Маньку не сказал?

Старик хлопнул себя по лбу и хотел возвратиться, но стражник ударил его в спину, велел идти вниз.

Утром Роман пошел к Кондратовым, но дальше порога его не пустили.

— Чего надо, говори мне, — сказал Тимофей. — Манька — моя невеста, не позволю ей с чужим мужиком лясы точить.

Теща сходила к Манькиной матери, плакала, просила ее объявить следователю правду. Та сидела, опустив голову, молчала.

— Невинный человек из-за вас гибнет! Возьмете грех на душу, не будет Маньке счастья! Вот увидишь!.. Объяви, Устинья, объяви, милая, слезно прошу тебя…

А Устинья не подымала головы и только сказала прерывистым шепотом:

— Знать ничего не знаю.

Роман добился свидания со следователем. Тот пообещал допросить Маньку и допросил. Манька с плачем клялась, что испугалась Тимофея «по ночному делу» и ничего матери больше не говорила.

Через день Ефрема Никитича увезли в тюрьму, в Перевал. Устинья увела корову и лошадь к родне, распродала овец и куриц и уехала к Ярковым, чтобы быть поближе к мужу.

XIII

В начале марта тысяча девятьсот девятого года к «помощнику в Перевальском уезде начальника губернского жандармского управления» ротмистру Горгоньскому пришла содержательница одного из самых дешевых публичных домов. Она сообщила, что личность, пожелавшая остаться неизвестной, может указать, где печатают прокламации.

Как водится, «личность» (пропившийся чиновник) намекнул, что рассчитывает на вознаграждение. Горгоньский дал пропойце две красненьких и узнал, что типография находится в трех верстах от города по тракту, за городской бойней, в лесу, на даче Бариновой. Едва успел уйти доносчик, Горгоньский вызвал полицмейстера и вместе с ним наметил план действий: ровно в полночь пристав с городовыми и жандармским унтер-офицером должны окружить дачу и обыскать.

В то самое время, когда разрабатывался этот план, купчиха Баринова, кряхтя и сопя, вошла во флигель к Чекаревым.

— С бедой я к тебе, Сергей Иваныч! Неладно у нас, — заговорила она, стаскивая с плеч шубу. — Ну, чего ты опешил? На, повешай мою-то одежку… Стоит в дверях как столб!

Отстранив Чекарева, она вошла в комнату… да так и остановилась в изумлении: на двуспальной кровати, раскинув большие, сильные руки, крепко спал незнакомый мужчина. Крупная голова его глубоко утонула в подушку. На белой наволочке четко выделялся овал смуглого лица с синеватым отливом на бритых щеках.

— Ишь, какой видный, бог с ним!.. Откудова он к тебе залетел?

— Сродный брат, — нехотя ответил Чекарев. — Садитесь расскажите, что у вас стряслось.

Баринова отплюнулась.

— Тьфу!.. Говорить-то мерзко… Квартирантка-то наша хахаля себе завела!

— С чего вы взяли?

— Сторож судачит. Говорит, часто к ней этот фертик ходит… дохлый, говорит, такой мужчина, а что только и делает! Стукоток стоит! Тьфу!

— Ну, хорошо, ходит… а вам какая печаль?

— Окрестись, Сергей Иваныч, — строго сказала Баринова, — как это «какая печаль»? В моем доме непотребство — вот какая печаль!.. А тебя я хочу попросить: съезди, сделай милость, на дачу, вытури ее, бесстыжую!..

— Съездить можно, — сказал Чекарев, подумав.

— Съезди немедля! Спаси бог — убийство получится, попробуй сдай потом дачу! Да и по судам натаскаешься…

— Да отчего же убийство?

— Ой, да я тебе само-то главное и не сказала! Ну, ладно, сидит у нее тот хахаль, а второй под окошками слоняется, ревнует, ухо наводит… Сторож ему: «Чего, варнак, делаешь?» А тот погрозил ему пальцем, да и был таков. Беда ведь!

Чекарев нахмурился.

— Давайте лошадь, сейчас же съезжу.

— Съезди, отец родной! Хочешь, и кучера с собой возьми.

— На что мне кучер?

— А может, ее поучить придется или хахаля вытолкать… мало ли что.

— Один управлюсь.

— Ты-то как не управишься, — льстиво сказала Баринова и похлопала его по плечу. — Так я велю, нето, запрягать?

— Велите.

— А братец без тебя проснется?

— Ну и что? Проснется, подождет… да и Маруся скоро придет. Велите запрягать, Олимпиада Петровна.

Зажиревший от безделья гнедой мерин направился было ленивой рысцой, но почувствовал сильную, нетерпеливую руку и побежал как следует.

Скоро Чекарев подъехал к дому Романа Яркова.

— Ну, друг, хоть кровь из носу, а где хочешь доставай лошадь, короб, езжай на дачу… увезти надо технику… Только куда ее девать — не знаю!

— Ко мне в малуху, товарищ Лукиян! Зайди погляди, места хватить работать. По ночам — никто не догадается! Вот только товарища Софью… — Роман смутился: — И ей бы место у нас нашлось, конечно, да вот… жена… — И он опустил глаза под проницательным взглядом Чекарева.

— Софья ночью уедет в Лысогорск. Начинаем готовить областную конференцию. Ты не забыл о собрании? Всех оповестил? Ческидов знает? Хорошо. Васильев? Все должны быть… Товарищ из центра приехал, будет выступать. Ну, я покатил!

Прошлой ночью Софья, услышав возглас сторожа, задула лампу, кинулась к окну и успела увидеть, как сгорбленная черная фигура бежит, мелькает среди черных стволов. Утром она прошла по следу до дороги. Разумеется, это мог быть и грабитель… но чутье подсказывало ей, что типографию выследили, что опасность надвигается. К приходу Ильи — к пяти часам вечера — она упаковала всю мелочь, кипу отпечатанных газет, бумагу. Софья не боялась, что с обыском придут днем. Во-первых, как правило, это бывает по ночам, а во-вторых, она повесила на дверь замок и старалась не стукнуть, не брякнуть. Софья решила: «Давыд успеет привести лошадь, к ночи увезем технику!»

Всю технику уложили на дровни, опутали веревками, прикрыли рогожами, кошмой. Софья взяла подушку с одеялом да саквояж и уселась на ящик спиной к лошади. Роман, расставив ноги, утвердился сзади.

— Езжай, Лукиян, вперед!

— Нет, братец, ты ступай передовым, — ответил Чекарев. — Сообрази: я приехал сюда, когда птичка уже улетела, мой след — последний!.. Кое-где твою полозницу перееду… Понятно?

— Понятно-то понятно… Да вот на переднем пути, наверно, я где-нибудь по твоему следу проехал — не сообразил!

— Поправлю. Ничего. Но помни, Роман, как будешь на тракт выезжать, бери влево, пусть думают, что вы уехали в Бобровку, а не в город… Товарищ Софья, учтите: с собрания вы сразу на вокзал! Саквояжик возьмите, литературу… Ну, езжайте!

Они поехали.

Некоторое время Роман молчал, сторожко оглядываясь по сторонам. Ему повезло: тракт был безлюден. С полверсты он проехал по направлению к Бобровке и на твердой, наезженной дороге повернул лошадь к городу.

Наступил вечер.

Небо стало похоже на зеленовато-голубую раковину, окрашенную бледным розовым светом. Высокие, тонкие, голые чуть не до верху сосны стояли неподвижно. Потянуло сырым весенним запахом. В городе зажглись огни.

— Ну, как здоровьишко, поправилось? — с какой-то уважительной теплой лаской спросил Роман, глядя сверху на чуть порозовевшее лицо Софьи.

— Ничего, спасибо.

Теперь она держалась прямо. Прядь волос, выбившаяся из-под платка, уже не была мертвенно-тусклой — отливала живым блеском.

— Я все хочу спросить, семейный вы человек, товарищ Софья, или одинокий?

— Муж есть, ребят нету.

— И где он сейчас?

— В ссылке, — отрывисто ответила Софья.

— Надолго вы в Лысогорск поедете? — спросил Роман после молчания.

Софья не ответила, только быстро, внимательно взглянула на него.

— Я вот к чему спрашиваю: искать вам квартиру или…

— До собрания побуду у вас…

— Так! — Роман поскреб затылок, смущенно улыбаясь. Чем ближе к дому, тем затруднительнее казалось ему его положение. Хорошо, он привезет домой Софью, а как объяснит это Анфисе? Вместе пойдут на собрание… вернется он поздно… Неприятность может получиться. И еще одна мысль мучила его: а вдруг дома есть кто-нибудь чужой, какая-нибудь соседка? Как разгрузить дровни?..

Роман въехал во двор, задвинув засов, спятил лошадь к дверям малухи и, взяв жену за руку, отвел ее к крыльцу.

— Не горячись и не реви, — сказал он строго, глядя ей в глаза. — Это не разлучница твоя, не врагиня какая, она мне никто! Сегодня же увезу ее, а имущество останется у нас. Ни о чем ее не расспрашивай… И помни: если хоть слово об этом кому болтнешь — гнить мне в тюрьме. Поняла?

Фиса поняла, что он не лжет, поверила, но тревога исказила ее лицо.

— Да господи, Роман… да я…

— Иди ставь самовар!

Фиса послушно пошла ставить самовар.

Через несколько минут Роман запер малуху на замок, проводил Софью в избу.

— Может, отдохнули бы? — робко спросила Анфиса молчаливую гостью, которая, расстегнув, но не снимая шубы, присела на скамью.

— Спасибо. Не хочется.

«О чем с ней говорить», — с тоской думала Анфиса, помня, что гостью нельзя расспрашивать. Она вопросительно взглянула на свекровь, но та неотрывно смотрела на Софью, и взгляд ее, обычно суровый, теплился нежным сочувствием.

Вскипел самовар.

— Выкушайте чайку, — печально сказала Анфиса.

— Напрасно вы… я не хочу…

— Давай-ка разденься, дорогая наша гостьюшка, — заговорила свекровь необычным, взволнованным голосом, — не бойся, милушка, ворота на запоре, не придет лихой человек! Разденься, родная, отдохни, отогрейся у нас! Неси, Фиса, щи, кашу, молоко… все на стол неси! Поешь, моя голубушка, перелетная моя пташечка!

Говоря так, она с ласковым насилием подняла гостью с места и повела к столу.

— Мать у вас золотая! — сказала Софья Роману, когда они вышли на темную улицу.

— Да, — отозвался он, — и мать, и жена… такое уж мне счастье… Вы можете идти скорее? А то мы опоздаем, придем к шапочному разбору.

Идти, и правда, надо было далеко. Собрание проводили в школе, где работала Ирина Албычева, версты за три от Верхнего завода. Школа стояла «на отставе» — за городом, за больницей.

XIV

Старуха сторожиха как-то пожаловалась Ирине, что сидит вечерами в школе, как «цепная собачонка»:

— Ни в церкву, ни в гости. Сиди-посиживай… А мне, старой егозе, не сидится… нет, не сидится мне, миленькая! Вот помаюсь-помаюсь, да и потребую расчет.

Когда Илья спросил, нельзя ля провести собрание в школе, Ирина сразу вспомнила этот разговор.

— Панфиловна, — сказала она, — если хотите, можете уйти в субботу на целый, вечер, я побуду, в школе.

— Спасибочко, миленькая! Я, нето, ко всенощной схожу!

— А потом можете зайти к знакомым.

Хитренькие глазки Панфиловны засмеялись:

— Ой, что вы, Иринушка Матвеевна! В гости в субботу, говорят, ходят только вшивые!

Заметив беспокойное движение Ирины, старушонка готовно предложила:

— Конечно, могу у крестницы в баньку сходить… потом почаевничать… — И, не сдержав любопытства, спросила шепотом — Может, у вас свиданка или что, не осудите на вольном слове… я могу хоть до полночи пробегать!

Только одно мгновение колебалась девушка… Не успела отхлынуть ударившая в лицо кровь. Ирина, опустив гордый, обиженный взгляд, сказала тихо:

— Да. Ко мне придет знакомый.

— Что же ты прямо-то не скажешь! — весело рассмеялась сторожиха, осмелела, погладила девушку по плечу своей сморщенной лапкой. — Дело молодое! Ой, да что же это я? Собираюсь в церкву, а денег на свечку нету!

Еще больше покраснела Ирина.

— Я дам вам денег.

В субботу вечером она дала Панфиловне рубль.

— До двенадцати часов ночи не возвращайтесь!.. Да не вздумайте подглядывать!

Сказано это было так властно, так строго глядела Ирина из-под сросшихся бровей, что старуха не посмела больше фамильярничать.

— Не приду, миленькая, не приду. Ставни-то запереть?

— Закройте.

Панфиловна ушла. Ирина, решив, что собрание удобнее всего провести в третьем классе, окна которого выходили во двор, собрала в эту комнату стулья и табуреты со всей школы, раздвинула — пятиместные парты, на учительский столик поставила графин с водой и стакан, зажгла керосиновую лампу.

Пусто, тихо было в небольшом старом здании; пропитанном особым, каким-то кисловатым запахом. Томительное нетерпение охватило девушку. Вот она хочет идти… она уже идет рядом с Ильей… отказалась от беспечной, благополучной жизни ради тяжелой, опасной работы, хочет бороться за счастливую, справедливую жизнь народа…

Звук знакомых шагов привел девушку в себя. Она пошла навстречу Илье. Он уже расставил пикеты.

Один за другим входили участники собрания.

Ирина с уважением вглядывалась в их лица. Романа Яркова она уже знала. С интересом всматривалась в его спутницу — белокурую худенькую женщину. Илья подошел к ней: «Давайте, Софья, ваш саквояж, он вам, я вижу, мешает». С удивлением увидела Ирина Полищука. Он тоже удивился, приподнял свои красивые, будто нарисованные, брови, поклонился девушке, но к ней не подошел. Вошла Петровна — Мария Чекарева. Торопливо вбежал Валерьян Мироносицкий… «А-а! Рысьев! — приветствовали его. — Здорово, товарищ Рысьев!» Он бросил на подоконник фуражку, взъерошил жесткие кроваво-рыжие кудряшки, расстегнул пальто с двумя рядами светлых пуговиц и стал разговаривать с пожилым рабочим, оживленно жестикулируя. Ирину он будто и не заметил.

Еще раз хлопнула дверь.

Лукиян пропустил вперед себя незнакомого приземистого человека. Ирина как взглянула, так и не отвела больше глаз от него.

Невысокий, широкоплечий, поздоровавшийся со всеми наклоном головы, он прошел по комнате стремительными, четкими шагами. Повесил на гвоздь пальто и шапку, провел гребенкой по необыкновенно густым волосам и сел к столику. Силой, суровой страстностью дышало его волевое лицо.

Пока выбирали председателя и секретаря собрания, он сидел, положив на стол большие руки, с живым интересом оглядывая собравшихся.

И вдруг весь встрепенулся, побледнел, покраснел… Как ослепленный, опустил тяжелые веки… и снова поднял их. Он глядел на Софью. Глаза его горели. Софья отвечала сверкающим взглядом.

«Что за чудо? Она на глазах хорошеет!» — дивилась Ирина.

Лукиян сказал;

— Товарищ Орлов послан к нам товарищем Лениным!

Орлов поднялся с места. Едва зазвучал его глубокий окающий голос, все стихло.

— Не изменилась наша цель, товарищи, не изменились лозунги!..

Со страстью он заговорил о том, что уже не за горами новый подъем революционного движения и что надо готовить массы к этому подъему.

— Но что значит готовить? Может быть, призывать к восстанию? — спрашивал Орлов и сам же отвечал с решительным жестом: — Нет! Не время! Сейчас еще не время, товарищи!

Он стал горячо доказывать это, анализировать положение в стране. Отметил и усталость рабочего класса, и усиление реакции.

— Что же мы должны делать? Собирать силы! Укреплять партийные организации!.. И работать в легальных рабочих организациях, всякую возможность использовать. Тактика ясна… бесспорна… Правда, товарищи? Но есть люди, которые мешают, путаются под ногами, толкают палки в колеса, — грозно хмурясь и ожесточаясь, продолжал Орлов. — Я не говорю уж об эсерах, кадетах! О ликвидаторах-меньшевиках я говорю! На Пражской конференции товарищ Ленин предложил осудить ликвидаторство, и конференция осудила! И мы, большевики, будем их бить!.. Бить по рукам тех, кто действует против программы, против тактики нашей партии, против революции!

Он помолчал.

— И еще есть такие человеки… говорят они шибко революционные слова, а делу партии вредят. «Не хотим работать в легальных организациях! Это-де нам, революционерам, не пристало, это-де нам не к лицу!»

— Отзовисты! — с угрюмым презрением вставил Васильев, сидящий на первой парте.

— Да, они! — подхватил Орлов. — Правильно, товарищ, отзовисты! Вот их-то нам и надо вытаскивать за ушко да на солнышко… Разоблачать!

Орлов заговорил о положении в уральских партийных организациях. Организация страдает от частых провалов, значит, строже должна быть конспирация. Недостаточно хорошо поставлена пропаганда. Усилить надо борьбу с враждебными влияниями. Плохо, стало быть, работает социал-демократическая группа на спичечной фабрике, если там эсеры силу забрали! Он называл по именам эсеров, кадетов. Сказал, что адвокат Полищук разлагает массу. Рысьев отказался работать в кооперативе. А ведь его туда направила организация. Значит, Рысьев встал на линию отзовистов.

В прениях первым выступил Полищук.

— Разве реальна та революционная программа, за которую ратует товарищ Орлов? — начал он ровным голосом, иронически подняв брови и точно рисуясь своим спокойствием. — Где возможности для создания демократической республики? Для конфискации земель и так далее? Нет таких возможностей! И не будет! Стоит подумать трезво… и вывод станет ясен: должна существовать и может существовать только легальная рабочая партия, только…

— Столыпинская! — вставил насмешливый, резкий и тонкий голос.

— Прошу не прерывать меня, товарищ Рысьев! — с неудовольствием сказал Полищук. И, ускользая от гневного взгляда Орлова, выложил все свои меньшевистские доказательства, несмотря на то, что реплики с мест все время прерывали его.

— Дайте слово! — и Рысьев-Мироносицкий вскочил с места и подбежал к классной доске. Ирина видела, что он разгорячен и зол.

— Товарищ Орлов вышел и всех разбодал, — заговорил он с насмешкой в голосе и во взгляде. — Все — Враги революции, только Орлов и его присные на правильном пути.

«Отзовисты прячутся за революционную фразу»? Нет, не прячутся, товарищ Орлов! Не прячутся, а остаются верными делу революции, делу народа, которое вы, товарищ Орлов, готовы р-р-аспылить в легальщине! Ставка на Думу, на профсоюзы, на кооперативы, что это — не ликвидаторство? — стараясь заглушить возмущенные голоса, кричал Рысьев. — Да, Рысьев отказался работать в кооперативе. И не буду я там работать! Вы еще меня в торговую компанию Гафизовых пошлите…

— Будет надо — пошлем!

Тут Рысьев окончательно рассвирепел. Он пародировал, передергивал, пока наконец председатель Лукиян не пригрозил лишить его слова.

«Покончив» с Орловым, Рысьев принялся за Полищука.

— Много Орлов напутал, в одном был прав — в оценке ликвидаторства. Товарищ Полищук, знаете, куда вас клонит? К симбиозу с царизмом, в кадетские объятия! Неудивительно: выходец из буржуазии идет в родное лоно.

— Вы сам — попович! — отозвался уязвленный Полищук.

— Верно. Но я не вернусь в «лоно». Родитель правильно зовет меня «заблудшим чадом»…

— Мы, рабочие, стоим за Ленина, за его линию, — говорил Роман Ярков, глядя в упор на Орлова, точно рапортуя ему. — Не пойдет сознательный рабочий за такими, как Полищук… Такие люди — в обе стороны комлями, нашим и вашим. По-моему, гнать их надо из партии. О товарище Рысьеве я скажу лучше: ошибается…

— Голова вроде умная, а в голове — путанка! — вставил Паша Ческидов.

— Верно, Паша, в голове у него все спуталось, завилось… верно, что «заблудшее чадо»! Вы, товарищ Рысьев, учились много, у вас, видимо, ум за разум зашел. Мы — простые рабочие, а понимаем лучше: нельзя нам без легальных организаций. Я тоже вначале думал: к чему, мол, идти в Думу? Зачем это? Но товарищ Давыд, спасибо, растолковал. Подумайте-ко: наши депутаты могут там вслух говорить о всяких пакостях царизма, кадетов и прочих. На все государство их голос слышится. Рабочий почитает, послушает, подумает — поймет, какой дорожкой ему идти! Знать, крепко насолила наша фракция во второй Думе царю, если этих борцов на каторгу сослали. Царизм понимает, какой ему вред от депутатов-большевиков, а вы не понимаете, какая нам польза от работы в легальных организациях!

Рысьев вскочил. Начался отчаянный спор.

Выступил Илья. Твердо, спокойно, с железной логикой доказывал он правильность ленинской тактики. Невозмутимо принимал насмешливые выпады Рысьева… Ирина слышала, как Лукиян сказал Орлову: «На обе лопатки положил его Давыд!» А Орлов время от времени кивал Илье, как бы говоря: «Так его! Так! Правильно!»

Ирину так захватил этот спор, что она забыла о времени. После голосования она с испугом взглянула на карманные часики с чугунной крышкой и золотым ободком: было одиннадцать часов. Она сказала об этом Илье.

— Товарищи! Надо побыстрее освободить помещение! — объявил он, и все стали расходиться.

Рысьев, надевая на ходу фуражку, кивнул Орлову с веселой угрозой:

— Думаете, убедили? Мы еще поборемся!

Орлов ему не ответил. Ирина увидела, как этот сильный, суровый человек, который мог бы поднять на ладони хрупкую Софью, подошел к ней. С какой-то неистовой трепетной нежностью выдохнул:

— Друг мой!

Ирина взглянула на пылающее лицо Софьи и вышла.

Но даже двух минут нельзя было оставить их наедине: следовало привести в порядок комнату.

Вернулся Роман, вышедший одним из первых. Тихим, почти виноватым голосом он сказал:

— Извозчик на углу, товарищ Софья!.. Пора…

Орлов поднялся, взглянул на жену, на саквояж… лицо его омрачилось.

Он с усилием улыбнулся, взял пальто, помог Софье надеть его, застегнул воротник и, обхватив ее рукой, скорее понес, чем вывел из школы.

XV

Григорий Кузьмич вызывал Ирину только в крайней необходимости. Поэтому, получив его записку, она немедля отправилась к нему. «Неужели болен? — тревожно думала она, все ускоряя шаги. — Или Таля захворала? Но нет, ведь папу не вызвали! Что же случилось?»

Дядя был здоров, но печален.

— Скажи мне, Ирочка, в каких вы отношениях с Антониной Ивановной?

— Ни в каких, милый дядя… вы знаете.

— А я думал… Жаль! Думал, хоть немного сблизились… Видишь ли, какая вышла у нас история…

В старших классах мужской гимназии, где Григорий Кузьмич преподавал словесность, организовался литературный кружок. Юноши читали Белинского, Писарева, Добролюбова, горячо спорили, «приучались думать, разбираться…», обсуждали первые литературные опыты своих товарищей. «Хорошая подобралась молодежь, — рассказывал Григорий Кузьмич, — умная… честная… Но вот молодая их горячность и довела до беды! Надзиратель нашел в парте Вадима Солодковского номер рукописного журнала, прочел и обнаружил в одной статье резкие выпады против существующего порядка. Статья подписана псевдонимом. Директор требует, чтобы Вадим назвал автора, чтобы сказал, откуда у него этот журнал, кто его составляет. Вадим на все отвечает: „Не знаю“. Остальные юноши тоже отговариваются незнанием. Всему восьмому классу сбавили отметку за поведение. Вадима хотят исключить».

— А вас, дядя, ни в чем не обвиняют? — допытывалась Ирина. — Наверно, и вам грозит что-то?

— Как тебе сказать, Ирочка? Может быть, и подозревают. Ведь я — отец «крамольника»! — и старик смигнул набежавшую слезу. — Но что они могут мне сделать? Сама посуди: второй раз сына не казнишь… Ничего они мне не могут сделать! Не в том дело. Мальчиков жаль… Вадима.

— Вы хотели, чтобы Антонина Ивановна вступилась за него?

— Охлопков ее послушался бы… одно слово Охлопкова — и Вадим спасен.

— А зачем его «спасать», милый дядя? — сказала задумчиво Ирина. — Мне знаете, что кажется? Мне кажется, что ему не надо ждать исключения. Он сам должен уйти из гимназии!.. Я бы ушла.

— Да зачем же ему уходить, Ирочка?

— Выразит протест против сыска, стойкость покажет.

— Ах ты, Ира, ты, Ирочка, — с печальной улыбкой возразил дядя, — разве есть у Вадима настоящая стойкость? Он — тростник, колеблемый… Прямой подлости не сделает, товарища не выдаст… но… Вадиму надо закончить гимназию, получить аттестат.

— Что же делать, дядя?

— Уж не знаю, что… Папу твоего, пожалуй, просить не стоит.

Они разом взглянули друг на друга. Григорий Кузьмич, вспомнив о Полищуке, который один только мог повлиять на Антонину Ивановну, понял, что Ирина тоже подумала о Полищуке. Горькое, презрительное выражение появилось на лице девушки. Тяжело дыша, она сказала:

— Его просить не буду!

— Да нет, Ирочка, я и не имел в виду… конечно… я…

В тяжелом замешательстве старик не знал, что сказать, и только подчеркивал неловкость. Он решил сам поговорить с Полищуком: «Деликатно намекну ему, он человек передовой, возмутится фактом — поможет… Некрасиво обращаться за содействием к любовнику братниной жены… да что поделаешь? Спасать надо Вадима!» На том и решил.

На другой день за обедом мачеха позвала Ирину к Охлопковым.

— Кстати навестишь Августу.

Ирина согласилась. «Уже успел!» — подумала она о Полищуке и невольно взглянула на отца. Отец с наслаждением обгладывал куриное крылышко, причмокивал. «Знает он? Может, не хочет замечать?» Противно стало Ирине, и в первый раз отчетливо подумала она: «Зачем я живу здесь?» Ничто не привязывает ее к семье. Даже жалость к отцу прошла постепенно. Всем здесь она стала чужой. «Да, надо уйти!»

По дороге к Охлопковым девушка продолжала обдумывать этот шаг. «Сцены начнутся, оскорбления, но… добьюсь! Не с полицией же они меня будут удерживать? Уступят в конце концов».

Мачеха тоже молчала всю дорогу. Молча они вошли в угрюмый дом Охлопковых.

Антонина Ивановна сразу прошла к брату, а Ирина к Вадиму.

Больно ей было смотреть на измученное лицо юноши. Выпуклые глаза его стали еще больше, шея длиннее, на бледной коже беспорядочно выступили красные пятна. В движениях беспокойство, во взгляде растерянность… «Тростник, колеблемый…», — вспомнила она слова Григория Кузьмича.

Задушевно сказала:

— Знаю о вашей беде, Вадим, и что вы держитесь стойко… Иного и не жду от вас!

Он быстро, искоса, с каким-то испугом: и досадой взглянул на девушку, ничего не ответил и начал ходить из угла в угол, мотаясь длинным туловищем. Походив, остановился перед Ириной.

— Если до вечера не сознаюсь, исключат.

— Но вы не сознаетесь! — пылко сказала девушка. Она начала убеждать Вадима, что исключение из гимназии— совсем не трагедия. «Трагедия — потерять уважение к себе!» Какие силы почувствует в себе Вадим, когда вынесет это первое испытание! И, может быть, этот шаг — уход из гимназии — будет первым шагом на том благородном пути, о котором они мечтали, читая Герцена.

В дверь постучала горничная. Вадима звал к себе Охлопков.

В отчаянии юноша провел по волосам пальцами, как граблями, одернул рубашку. Ирина проводила его до дверей кабинета. Точно боясь самого себя, он сжал руку Ирины своей холодной, потной рукой.

— Побудьте здесь, Ира, прошу вас.

Она горячо закивала в ответ:

— Держитесь!

Позднее Ирина поняла, что Охлопков, согласившись выручить Вадима, хотел все же добиться признания или хотя бы утвердить свою власть над юношей. Но в то время, когда она, стоя в коридоре, слушала допрос, ей казалось, что ходатайство мачехи Охлопков отклонил.

— Знаешь ты, кто писал эту проклятую статью? — спрашивал Охлопков. — Говори, щенок! Знаешь?

— Знаю, — почти с вызовом ответил Вадим.

— Кто?

Молчание.

— Кто! Говори!

Молчание.

— Не хочешь? В благородство играешь, сопляк? Говори, а то вылетишь не только из гимназии, выгоню из дома.

Прерывистым голосом Вадим начал было, стараясь изо всех сил сохранить достоинство:

— Уверяю вас, дядя…

Бешеным возгласом «молчать!» Охлопков прервал его:

— Говори кто!

Послышался спокойный голос Антонины Ивановны:

— Довольно, Георгий… Вадим не хочет сознаться… что же… Скажи ему наши условия.

— Говори ты.

— Хорошо. Твой дядя, Вадим, сделает так, что тебя не исключат. Тебе дадут возможность доучиться, но с условием: ты извинишься перед директором и дашь нам слово не знаться с этими… мальчиками… вести себя безупречно… Даешь слово?

После долгой-долгой паузы Ирина расслышала тихий ответ:

— Даю.

Вадим неровными шагами вышел из комнаты. Его лицо выражало стыд, злобу, страдание, и в то же время он облегченно вздохнул. Не сразу юноша понял, что Ирина осуждает его. Схватил ее за руку:

— Спасибо! Вы здорово поддержали меня.

Но девушка с ожесточением вырвала руку, круто повернулась и убежала к Августе.

Августа сидела одна.

Она поморщилась и взглянула на Ирину так, словно та ей давно надоела.

— Я мешаю тебе, Гутя?

Августа вяло протянула свою прозрачную руку:

— Ничего. Садись.

Ирину поразило тупое безразличие, погасший взгляд, тихий голос. В черном платье и платке, тускло-бледная, Августа походила на умирающую.

Изменилась и комната Августы.

Исчез розовый будуарный фонарь, висевший на цепи под потолком. Вынесена красивая жардиньерка. Убраны с комода туалетные безделушки, а с полочек вычурные статуэтки. Тафтой задернуты изнутри стекла книжного шкафика.

Тихо, полутемно, только одно светлое пятно в этой угрюмой комнате — освещенное лампой «Моление о чаше».

— Как твое здоровье, Гутя? Как ты себя чувствуешь?

— Пусто… ясно… как осенью, — тихо заговорила Августа, — знаешь, «лес обнажился, поля опустели!» Вот ты пришла, и мне странно: ты все та же… Все суета! Хочу одного — молчания! Не слышать, не видеть… зарыться куда-то… Ты знаешь, Ирина, я в монастырь иду.

Ирина тихо всплеснула руками:

— Гутя! Гутя! Ты бредишь? Это — ужас.

— Ужас? — Августа улыбнулась бледной улыбкой. — Для тебя ужас… Ты не понимаешь сладости молитвы… экстаза… А ведь только эта, только эта возможность общения с ним мне и оставлена богом!

— Гутя!

Нестерпимо захотелось Ирине откинуть глухие шторы, распахнуть дверь, чтобы свет и воздух хлынули в эту темную, жарко натопленную комнату. Она резко сказала:

— Декадентщина, Августа! Вздор!

Августа не обиделась, не рассердилась. Она улыбнулась снисходительно.

— Тетя тоже вначале испугалась, плакала, протестовала. Потом поняла, согласилась. Только ставит мне условие: не принимать пострига. «Поживи так… посмотришь. Если через год будешь на своем стоять, разрешу». Я на все согласна, только скорее, скорее!

— Гутя, милая! Как мне… чем убедить тебя? — горячо заговорила Ирина. — Ну, кончилась личная жизнь… Но разве не лучше… Пойми! Продолжать его дело… Жить! Бороться!

— Его дело? — Августа выпрямилась в кресле. — Ненавижу это его «дело»! Оно встало между нами. Я говорила тебе? Не помню, говорила я или не говорила?

— О чем, Гутя?

— Как мы разошлись… перед самым судом.

— Не говорила, нет, — медленно промолвила Ирина, ощущая какой-то неясный страх перед тем, что скажет Августа.

— Прокурор мне сказал… Ах, как я унижалась перед ним, молила! Он сказал: «Добровольное сознание! Только оно может спасти Албычеву жизнь!» Разрешил мне свидание… Я пошла.

— Сознание? В чем?

— Искреннее… во всем… назвать соучастников и…

— И ты могла?

— Какое значение имели все другие жизни? Его жизнь была в опасности! Подумай! Стоило ему сказать, и чаша прошла бы мимо! Не захотел… Он меня грубо оторвал от своих колен. Позвал тюремщика: «Уведите ее!» И так взглянул…

Ирина молчала. Негодование, скорбь душили ее. Так вот что вынес Леня перед смертью!

— И ты не понимаешь, что толкала его… на подлость?

— «Подлость», «честность» — слова! — сказала Августа. — Ты не можешь судить, ты еще девочка… не знаешь любви… А любила бы…

— Нет! — Ирина так и взвилась с места. На миг она ясно представила Илью на месте Лени, себя на месте Августы… — Нет! Никогда!.. И я не прощу тебе!.. Не приду к тебе… Мы — чужие!

— Как хочешь, — устало ответила Августа. Глубоко ушла в кресло и закрыла глаза.

XVI

Ротмистр Константин Павлович Горгоньский расхаживал по своему кабинету и диктовал сиплым, радостно-возбужденным голосом.

После бессонной — тревожной и счастливой — ночи он не мог глядеть на солнце, чувствовал резь в воспаленных глазах. Разбухшие ноги ныли в тесных сапогах. Хотелось поесть, раздеться, вымыться, заснуть… но еще больше захотелось закончить рапорт начальнику губернского жандармского управления. И Горгоньский не шел домой, а, чтобы поддержать силы, пил темный, как сусло, чай и беспрерывно курил.

В то время когда он обдумывал следующую фразу, его письмоводитель Ерохин (двоюродный брат Степки Ерохина) распрямлял затекшие пальцы и покачивал в воздухе вытянутой правой рукой. «Шел бы спал, неугомонный черт!» — думал он сердито, сохраняя на широком лице напряженное выражение внимания и радостной готовности.

— Открой форточку, Ерохин, — приказал Горгоньский, — дышать нечем!.. А теперь прочитай мне все.

Сел в кресло, вытянул ноги, прижал подбородок к груди, от чего морщины вырезались на его бритых щеках, а взгляд из-под загнутых ресниц стал мальчишески лукавым.

Сладко повеял ветер, запахло весной… но ни Горгоньский, ни Ерохин не заметили этого.

— «Его превосходительству, генерал-майору…»

— Пропусти! Читай суть! — лениво приказал Горгоньский.

Пробежав про себя начало и дойдя до слова «рапорт», Ерохин начал громко и раздельно:

— «По агентурным сведениям, в начале марта сего года состоялось городское совещание социал-демократов с присутствием приезжего представителя большевистского центра. На совещании обсуждали вопрос об образовании областного комитета, прекратившего деятельность в декабре прошлого года вследствие произведенных нами арестов. Решено провести областную конференцию, где должен быть избран областной комитет. Негласно было дознано, что конференция назначена на двадцать восьмое марта с. г., а именно, наш агент Шило, массажист…»

— «Именно» вычеркни, — сказал Горгоньский, — и «массажиста» убери.

— «Наш агент Шило, в доме которого квартирует бывший студент Томского технологического института, ныне счетовод на фабрике Комаровых, сын священника, Мироносицкий Валерьян Степанов, установив слежку, обнаружил список адресов квартир, совпадающий по числу с числом иногородних делегатов, долженствующих приехать на конференцию из окрестных городов и заводов. Выяснить предполагаемое местонахождение конференции Шилу не удалось.

Исходя из этого, я приказал в ночь на двадцать восьмое произвести облаву и обыски как на упомянутых квартирах, так и на квартирах лиц подозрительных, состоящих под гласным или негласным надзором. Облавы и обыски, производившиеся с участием местной полиции, дали следующие результаты.

В квартире безработного Яркова, по улице Раскатила, номер семь, при обыске по осмотру помещения подсарайной избы обнаружены следы подпольной типографии. В русской печи большое количество жженой печатной и чистой бумаги (по остаткам текст выяснить не удалось). На шестке бензиновая и спиртовая кухни, ковш для плавки олова. В печной золе обнаружен стержень от вала, в шкафу жестяная кастрюля с признаками варившейся клеевой массы. В корзине на полу: 1) роговой ножик, запачканный типографской краской; 2) каток для раскатки краски; 3) две жестяные банки с типографской краской; 4) зеркальное стекло с натертой на нем типографской краской; 5) железная рукоятка длиной в аршин с четвертью. На полу, в углу, под столом, деревянный ящик, в котором медные линейки и верстатка, бабашки, двойники, бруски, в жестяной банке квадраты и полубабашки. В шкафу на первой сверху полке две коробки с краской, две кисти, очищенная сода, четверть фунта столярного клея, флакон лака, флакон соснового масла, на второй полке коробка с кусками свинца, гуммиарабик в сухом виде, два листа наждачной бумаги, четыре стальных подпилка, молоток, стальное зубило, клещи, шило, отвертка, паяльник.

Опись вещественных доказательств, изъятых при аресте, прилагается.

Типографский станок и кассу с типографским шрифтом обнаружить не удалось, по-видимому, они находятся в другом месте.

Состояние найденных предметов (жженая бумага, наполовину уложенные корзина и ящик) свидетельствует о том, что обыск прервал сборы к перенесению этих вещей на другое место и помешал сокрытию следов…»

— «Состояние предметов», — задумчиво сказал Горгоньский, — ну ладно, потом я поправлю, читай!

— «После обыска Ярков Роман Борисов, двадцати двух лет, взят под стражу, причем его жена, Яркова Анфиса Ефремовна, восемнадцати лет, пыталась оказать сопротивление, вела себя, как невменяемая или одержимая…»

— Про Анфису вычеркни, черт с ней, — махнул рукой Горгоньский!

— «При обыске по Воскресенскому проспекту, номер пятнадцать, в квартире наборщика частной типографии Вальде, Светлакова Ильи Михайлова, мещанина города Перевала, находящегося под негласным надзором полиции, при личном обыске такового обнаружен полулист, бумаги с записями, каковые можно счесть планом лекции с такими пунктами: 1) Сущность социалистического общества; 2) Неизбежность социализма с точки зрения классовой борьбы; 3) Неизбежность социализма с точки зрения развития общества; 4) Политическая программа партии социал-демократов (большевиков); 5) Экономическая программа; 6) Тактика.

Обнаружена газета „Социал-демократ“ № 2 от 28/1 1909 г, с обведенной цветным карандашом статьей „На дорогу“ о решениях недавно состоявшейся всероссийской конференции социал-демократов. После обыска Светлаков Илья Михайлов, двадцати шести лет, взят под стражу.

При обыске по Фелисеевской улице, номер два, в квартире бывшего студента, ныне счетовода, Мироносицкого Валерьяна Степанова, в чемодане с двойным дном обнаружены книги: 1) „Коммунистический манифест“; 2) Ленин „Две тактики“; 3) Бебель „Женщина и социализм“; 4) Либкнехт „Наши цели“; 5) Лафарг „Благотворительность“; 6) Лассаль „О сущности Конституции“. После обыска взяты под стражу Мироносицкий Валерьян Степанов, двадцати трех лет, и ночевавший у него в эту ночь человек лет тридцати, сильный брюнет, отказавшийся назвать свое имя и известный под партийной кличкой Орлов, приезжий из центра (фотографические снимки прилагаются)…»

Время текло… Солнце ушло за угол и уже не резало глаза ротмистра Горгоньского. С тоскливой злостью глядел Ерохин на своего начальника, ругал его «двужильным чертом» и прикидывал в уме, сколько еще потребуется времени, если «вникают» они в семнадцатого арестованного, а всего в эту ночь забрали около сорока. «Да еще перебелить сегодня же велит, знаю я его, ему выслужиться надо, коли в прошлом году типографию прозевал, вот и лезет из кожи. Хоть бы пообедать отпустил, черт, так ведь и сам не жрет и другим не дает!» — думал Ерохин.

Оставив Ерохина перебелять рапорт, Горгоньский с особенным наслаждением открыл дверь своей квартиры. Давно ли эти высокие комнаты дышали холодом холостяцкого жилья? И вот — гляди-ка! — пуфики, подушечки, накидочки, множество цветов… канарейки заливаются в клетках, мурлычет, лежа на диване, кот. А вот слышится звонкий голосок, шуршат юбки, и молодая жена кидается ему на грудь.

Жена! Пришлось-таки ему поухаживать за своей Зинаидой Алексеевной! Капризы, кокетство, ребячливость, то «да», то «нет»… но действительно стоило труда! Жена из этой ребячливой, бойкой барышни вышла замечательная! Податлива, ласкова, игрива. А как ведет дом! Как одевается! Даже начальник губернского жандармского управления — взыскательный, неприступный старик — и тот, пообедав у них, сказал: «Вы счастливец, Горгоньский, — обладаете такой… гм… изюминкой! Поздравляю».

Жена повисла у него на шее. Посыпались вопросы!

— Где был? Почему так долго?

Но Горгоньский положил за правило не говорить о делах дома. В свою очередь он стал расспрашивать:

— Ну, а что ты? Как ты, бэби?

Она оживленно начала рассказывать, что делала вчера вечером, как спала, что видела во сне. Поминутно перебивая себя, она говорила и говорила. Кончился обед. Унесли посуду, сняли скатерть…

— А утром была у портнихи с Линой. Ты знаешь, жакет резал мне вот тут. И, представь, она сказала, можно выпустить в пройме и не будет резать… И она просила… Да! Представь, там была Ирка Албычева, моя соученица… Боже, какая надутая, неприступная! Вот так кивнула и удалилась. Кон-стан-тин! Я кое-что по-до-зре-ва-ю: мне завидуют. Да, так о портнихе… Ты, Котька, что делал ночью? Что? Что? — С каждым «что» она дергала его за ухо. — Правда, что ты посадил в тюрьму этого бедного мальчика?

— Какого еще мальчика? — с неудовольствием спросил Горгоньский.

— У него, представь, верхняя губа вот так, мыском… страшно мило… Котька! Сейчас же выпусти!

— Бэби, я тебя просил не вмешиваться в мои дела.

— Ка-а-кой сердитый! Я сказала мадам Светлаковой, что ты его выпустишь, значит, надо выпустить. Убери морщины!

Но Горгоньский нахмурился еще больше, резко поднялся.

— Зина, я устал. Я требую!.. — Он мгновенно овладел собой: — Прошу, Зина, ни-ког-да не говорить со мной о моих служебных делах.

Жена, как испуганный ребенок, съежила плечи, прикрыла глаза рукой… но Горгоньский видел, как злобно изогнулись губы. Неприятно удивленный, он подумал: «До этого „мальчика“ тебе нет дела, зверюшка, ты меня хочешь забрать под каблучок».

В это время раздался несмелый звонок.

— Она! — вскрикнула Зинаида и бросилась в переднюю.

Растерянности, злости как не бывало! Она ласково и весело упрашивала гостью:

— Разденьтесь! Муж дома… он вас выслушает… сделает все, что можно, он мне обещал.

«Какова?!» — Горгоньский сердито прикусил ус. От его имени обещано: «выслушает», «сделает»! Ну… посмотрим! Пора показать, кто хозяин в доме. Кончилось миндальничанье!

Прямой, как аршин проглотил, он вышел в переднюю. С холодным презрением взглянул на испуганное, умоляющее лицо Светлаковой, слегка наклонил голову, кинул замороженным голосом: «Прошу!» — и пропустил ее впереди себя в кабинет.

На пороге остановился и, не глядя на жену, сказал тоном вежливого, но строгого главы дома:

— Распорядись, пусть приготовят ванну.

И плотно запер дверь.

Предлагая Светлаковой сесть, Горгоньский мельком взглянул на нее: на скулах горячечные пятна, глаза красные от слез, губы дрожат, но одета старушенция безупречно — в корсете, в черном шелковом платье, золотая брошь у ворота.

— Чем могу служить?

— Я говорила этому ангелу… Ваша супруга, господин Горгоньский, — ангел-утешитель! Я бы не посмела…

Он грубо прервал:

— Вы пришли говорить о сыне, о нем и говорите. Мне, откровенно говоря, даже любопытно: что можно сказать в защиту крамольника? Говорите же!

— В защиту? Я пришла просить… милости, господин Горгоньский, великодушия… Я не верю, что сын… но даже, если это так, — она, умоляя, подняла дрожащие руки с кольцами на худых шершавых пальцах, — если он в чем виноват… пощадите!.. Он уже кашляет… он совсем исчахнет в тюрь… в тюрьме! — Торопливо отерев слезы, старушка продолжала: — Может быть, и вам господь пошлет сынка…

— Пошлет? — снова прервал Горгоньский. — Что же, воспитаю его верным слугой отечества. А буде он нарушит священный долг, я первый скажу: собаке собачья смерть!

— Илюше смерть грозит?

Прошептав эти слова, Светлакова пожелтела и бессильно поникла в кресле.

— Меру наказания определит суд. Вероятно, его ожидает крепость или ссылка… А вы на что рассчитывали? Не плачьте, сударыня! От души вам сочувствую, но должен сказать, что ваш сын сам сковал себе кандалы. Кого винить ему? Только себя и вас.

— Меня? В чем? В том, что растила их… трудом… иголкой…

— Вы видите плоды дурного воспитания и спрашиваете, в чем виноваты. Вы со мной хитрите, сударыня, вы хитрая женщина, может быть, вы сами революционерка? — неуклюже пошутил он.

Светлакова с минуту пытливо глядела на него, потом резко поднялась с места. Горгоньский тоже встал.

— Не буду больше задерживать вас, господин Горгоньский… Извините. Желаю вам всего… всего… что вы заслуживаете, — говорила она с любезной улыбкой и с мстительным блеском в прищуренных глазах. — Прошу об одном — не говорите сыну, что я к вам обращалась. Илюша — хороший сын, почтительный сын… но он не одобрит меня.

— Не говорить ему? — весело удивился Горгоньский. — У нас с ним разговор пойдет на темы более интересные.

Мать содрогнулась. Вспомнились ей глухие отголоски о том, как «допрашивают» политических. Любовь, боль, тревога — все это нахлынуло волной и чуть не бросило ее к ногам Горгоньского. Но Светлакова сдержалась и быстрой нервной походкой вышла из кабинета.

XVII

Пока Роман был на свободе, он не представлял, что значит лишиться ее.

Уже в жандармском управлении, где арестованных держали с вечера до утра, Роман дошел чуть не до бешенства от невозможности действовать, от сознания бессилия.

Он отгонял мысль об Анфисе, о матери… но не мог подавить тревогу о типографии. Когда открывалась дверь и вводили нового арестованного, он боялся увидеть Пашу Ческидова, — ведь это значило бы, что станок и касса в лапах жандармов!

Арестованных было много, но знакомых лиц Роман пока не встречал. Но вот в комнату ввели Орлова и Рысьева. Орлов шел спокойно, четким шагом, высокомерно подняв голову. Рысьев, бледный от ярости, пробежал в угол, сел и стал обкусывать ногти.

Дверь еще раз открылась. Втолкнули Илью.

Роман чуть не бросился к нему… но, помня правила конспирации, сдержался и ни словом, ни взглядом не выдал, что знает Орлова, Рысьева, Светлакова. Среди незнакомых людей мог быть — и, наверное, был — шпик.

Илья пошатнулся и почти упал на стул. Он часто кашлял и старался плотнее закутаться в свое ветхое пальто. Тяжело и быстро дышал. Лицо воспалилось, губы запеклись, и он беспрерывно облизывал их — хотел пить.

Роман поглядел-поглядел и начал барабанить в дверь:

— Эй, жандармы! Несите воды сюда!

Грубый голос из-за двери ответил:

— Ма-а-лчать! Здесь тебе не гостиница!

Орлов сказал Роману строго:

— Больше выдержки, товарищ!

— Да я не для себя… вон для него… видите, больной?

— Вижу. Товарищи, освободим стулья, уложим его.

В полубреду Илья все же понял, что говорят о нем, и отрицательно покачал головой. На этот слабый протест никто не обратил внимания. Составили в ряд стулья, уложили, укрыли Илью. Он заснул.

На рассвете арестованных повезли в тюрьму. За отправкой наблюдал сам Горгоньский. Увидев, что Илью ведут под руки, проговорил насмешливо:

— Наклюкался или труса празднует?

— Болен! — резко ответил Орлов. — Вы что, пьяного от больного не отличаете? Извольте его в госпиталь отправить!

— Там в тюрьме разберутся куда, — равнодушно сказал Горгоньский.

Временами Роману казалось, что он видит дурной сон. Все было какое-то ненастоящее — и черные кони, и бледные лица, и мундиры жандармов в синем предутреннем свете. Странно отдавалось в ушах бряцание шашек, звякание сбруи. Романа втолкнули в мрак тюремной кареты. Он чувствовал, что их везут и карета кренится на поворотах. Это тоже было как во сне.

Потом он с отвращением вдохнул воздух тюрьмы — запах промозглого погреба, смешанный с запахом керосинового чада, услышал лязг дверей, гул шагов в пустом коридоре.

Вслед за Орловым и Рысьевым, поддерживая Илью, Роман вошел в камеру, где на деревянных топчанах спали пять человек.

Все они проснулись и молча выжидали, когда уйдут конвоиры. Едва закрылась дверь, невысокий курчавый брюнет в белой рубашке спрыгнул с топчана. В утренних сумерках Роман не сразу узнал его. Это был товарищ Андрей!

Андрей надел пенсне в черной оправе, сделал знак молчать, стал прислушиваться к удаляющимся шагам. Прислушиваясь, он вопросительно глядел на Орлова. Тот ответил ему глазами: «Со мной люди надежные… свои!» — и они крепко пожали друг другу руки.

Роман так обрадовался, что на время забыл обо всем. Он широко улыбнулся:

— Здорово, товарищ Андрей!

— А, — быстро обернулся тот, — старый знакомый. Здравствуйте, товарищ! Позвольте… а что это с Ильей? Илья, вы слышите меня? Что с вами? Ложитесь на мою койку.

Илья взглянул на него и снова закрыл глаза. Его уложили.

— Большой провал? — спросил Андрей Орлова.

— Большой. Вся областная конференция.

— На месте?

— Нет, на квартирах.

— Всех?

— Приезжих, мне кажется, всех.

— Значит, кто-то получил адреса! У кого они были? — У меня были адреса, — сердито сказал Рысьев, — были у меня в течение одной ночи. Утром раздал ид на явочные квартиры.

— Вы в семье живете?

— Один. На квартире.

— Дверь на ночь запираете?

— Не запираю я дверь, это хуже… Подозрительнее. От кого мне запирать? Хозяйка — глухая перечница, ее сын — франтишка, массажист, ни бум-бум в политике.

— Вы наивны, товарищ! — строго сказал Андрей. — Где хранились у вас адреса?

— В заднем кармане брюк, — раздраженно ответил Рысьев, — а брюки лежали на стуле у кровати, а кровать стоит в углу за печкой, а печка…

— Напрасно горячитесь, — оборвал Андрей, — обнаружить провокатора необходимо, это мы сейчас и делаем. Ваш франтишка-массажист, возможно, давным-давно следит за вами, обыскивает ваши вещи по ночам, когда вы спите. Вы крепко спите?

— Бессонницей не страдаю, — ответил Рысьев и замолчал.

— Послушайте, товарищи! — тихо заговорил Андрей. — Они постараются создать громкое дело. Надо сейчас, немедленно выработать линию поведения, подготовиться к допросам… именно сейчас… через два часа могут «подсадить» в камеру шпика. А от подготовки зависит многое… все зависит! Подумаем вместе, обсудим, как кому держаться… Им известно, кто ты, Гордей? — обратился он к Орлову.

— Знают партийную кличку Орлов, знают, что послан центром.

— Больше ничего?

— Больше ничего.

Андрей еще больше оживился.

Восторженно наблюдал за ним Роман. Вот человек! Три года… три долгих года он сидит в неволе: год предварительного, два — крепости. Говорят, участвовал в двух голодовках… замертво его выносили из карцера… А вот не сломили! По-прежнему он полон отваги и готовности бороться, любит жизнь, любит товарищей, предан народу… Вот таким и должен быть настоящий борец.

От выматывающих душу допросов, от безделья, от грубости тюремщиков, от тоски по воле, по жене пылкий Роман Ярков, наверно, заболел бы, если бы товарищи не научили его, как надо жить в этой страшной обстановке.

Кроме тюремного, в камере существовал свой-строгий распорядок, обязательный для всех.

Утром после уборки занимались гимнастикой. Это как-то восполняло недостаток движения и даже несколько подымало настроение. В переполненной, грязной тюрьме в то время начался сыпной тиф. Оберегая товарищей, Андрей потребовал, чтобы они соблюдали правила личной гигиены… В камере поддерживалась строгая чистота. После обеда (пахнущей ржавым котлом баланды) шли гулять на тюремный двор. «Гулять» полагалось цепочкой, быстро и безостановочно шагая друг за другом. Но эти пятнадцать минут скрашивали весь день. Целую четверть часа можно было глотать свежий воздух, ненасытными глазами глядеть в небо, налитое весенней голубизной, глядеть на траву, пробившуюся вдоль каменных беленых стен. Видны были из тюремного двора и вершины распускающихся берез на кладбище, птицы, летающие над кладбищенской белой колокольней.

После прогулки Андрей говорил с бодрым напором:

— Заниматься, товарищи! Заниматься!

Занимались по восемь часов в день: четыре утром, четыре вечером.

Учился и Роман.

Андрей на второй же день после ареста Яркова, подсев к нему на нары, заговорил об этом:

— Учти, товарищ, тебя долго не выпустят из тюрьмы. Надо приспособиться к жизни здесь. Это нелегко. Если будешь просто слоняться по камере — скука заест, тоска… а это удобная почва для малодушия. Я бы советовал учиться. Но ты обдумай. Если скажешь «да», подчиняйся нашему режиму.

Говорил он строго, по-деловому, но живые его глаза ласково глядели на Яркова.

— Думать нечего, учиться я буду, — ответил тот, — только тебе, товарищ Андрей, со мной туго придется… грамота у меня небольшая, не знаю, что получится.

— Отчего же не получится, если есть желание? Для начала я научу тебя читать, — весело сказал Андрей.

Ярков даже обиделся:

— Читать я научен.

— А вот посмотрим!

Живой, легкий Андрей подбежал к своей постели, достал толстую тетрадь, показал Роману. Тетрадь до половины была мелко исписана конспектами ленинских произведений «Задачи русской социал-демократии», «Что делать?», «Шаг вперед, два шага назад» и отдельных работ Каутского и Плеханова. Андрей объяснил Роману Яркову и даже показал наглядно, как надо конспектировать прочитанное.

— Это верно, записывать я ничего не записывал, в памяти держал, что прочитано, — в раздумье сказал Роман, — но думаю, что научусь мало-помалу.

— Учиться тебе придется многому, — с воодушевлением говорил Андрей. — Подумай: ведь твоя работа в массах требует этого. Пользуйся свободным временем, вооружайся! Пусть черные силы думают, что в тюрьме ты оторван от народа… а эта твоя учеба пойдет на дело революции!

Время от времени Андрей и другие товарищи делали доклады по различным теоретическим вопросам. Позднее Роман не без основания считал, что именно в тюрьме он по-настоящему познакомился с основами марксистского учения. После докладов начинались обсуждения, споры.

Весной вышла в свет книга «Материализм и эмпириокритицизм». Эта работа Ленина прошла и сквозь тюремные стены. Андрей и Орлов читали ее вслух в течение нескольких дней. Камера горячо обсуждала каждую главу. Только Роман, не подготовленный, не понимающий философских терминов, не знающий истории философии, многого не уяснил. Он понял одно: совершилось огромной важности событие — большевики получили новое могучее оружие в идейной борьбе.

Андрей занимался с ним отдельно, по особому плану.

И он учил не только словом. Наблюдая за ним, Роман все больше понимал, что это — необыкновенный человек, высокий образец для подражания.

Ярков много раз встречал Андрея в тысяча девятьсот пятом году: на рабочих собраниях, на митингах в дни свобод, на собраниях боевой дружины. Впервые Роман услышал его, когда Андрей пришел к ним на Верхний завод. Могучий, звучный голос раскатывался по всему длинному цеху и точно переливал в души слушателей глубокие чувства оратора, его боевой жар.

Так было всегда. Андрей умел вести за собою.

Романа поражало его самообладание. Андрей никогда не терялся. Мгновенно разбирался в обстановке, подмечал то, что ускользало от внимания других. После схватки с черносотенцами, например, напавшими на участников митинга, Андрей сразу понял:

— Это — урок! По вине комитета самый большой и крепкий коллектив (он имел в виду рабочих Верхнего завода) опоздал… А боевая дружина слабо подготовлена.

Вот после этого и стал встречаться с ним Роман на собраниях боевой дружины, начальником которой поставили Ивана Даурцева.

Сам храбрый, быстрый в решениях, Роман восхищался смелостью и находчивостью Андрея. Запомнился ему случай в театре на митинге. Черносотенцы, чтобы разогнать митинг, заорали: «Пожар! Пожар!» Андрей, заглушая эти крики, прогремел: «Никакого пожара нет! Спокойно, товарищи!» — и шепнул несколько слов Ивану Даурцеву. Боевики с веселой злостью перехватили громил, заперли их в отдаленном помещении и продержали там до окончания митинга.

Роман не был на заседании комитета, где обсуждали план вооруженного восстания, но Иван Даурцев восторженно отзывался об этом плане.

Словом, Ярков знал Андрея как вожака масс, умного и бесстрашного.

Теперь перед ним раскрывались новые черты.

Андрей, этот непреклонный боец, умел быть ласковым и заботливым. Быстро отзывался на чужое горе. Чутко улавливал настроение. То он проводил сбор в пользу такого-то, то налаживал кому-то связь с волей, то хлопотал о переводе заболевшего заключенного в больницу, писал кому-то черновики заявлений…

Умел он скрасить тюремные дни веселой шуткой. А с каким удовольствием проделывал по утрам гимнастические упражнения! От него веяло здоровой бодростью, и Роман невольно подражал ему. Ему хотелось стать таким же ловким, неунывающим.

На разные лады, по разным поводам Андрей внушал товарищам мысль: в любых условиях работать не покладая рук на дело революции.

Пасмурный день, какие на Урале называют «нерассветай». В камере так темно, что глаз едва различает строчки. Андрея нет «дома» — он ушел к соседям. Гордей Орлов, заложив руки за спину, мрачно шагает взад- вперед, издавая по временам особенное, густое: «Гм-м-м». Все молчат.

Тоска навалилась такая, что Роман бросился на постель, уткнулся в подушку. Он услышал, как лязгнула дверь, узнал четкие шаги Андрея, но не шелохнулся.

— Товарищи, от Лукияна писулька, — сказал Андрей тихим, возбужденным голосом. — Работа идет, силы растут…

— Сизифов труд! — вырвался у Рысьева злобный истерический выкрик.

Роман не знал, что значит «сизифов труд», но он понял, что Рысьев сказал что-то «поперек», отозвался о работе нехорошо. Он открыл глаза.

Андрей стоял посреди камеры. Лицо его горело возмущением.

— Рысьев, вы действительно так думаете?

Молчание.

— Говорите же.

— А что мне говорить? — ворчливо отозвался Рысьев. — Не думаю, конечно, кой черт… просто нервы сдали.

— Вы не верите, что силы революции множатся, что наши ряды растут? — с искренним удивлением заговорил Андрей. — Да вы откройте глаза…

— Ну, открываю, — окрысился Рысьев, — ну, вижу, — он обвел камеру глазами, — наши ряды действительно растут, скоро ни одного человека на воле не останется… небольшая подмога революции наши ряды.

— Вот что я вам скажу, Рысьев, — строго начал Андрей, — вы умный человек, вы не можете не понимать, что действительно силы революции растут. Ваши слова выразили вашу слабость… усталость, что ли… разочарование… Не так ли? Скажите честно.

— Я сказал — нервы сдали, и довольно. Никакого разочарования у меня нету. И не будет. И я еще себя покажу! Увидите! — он ударил по коленке кулаком.

— Тем лучше. — И, взглянув на Рысьева не то задумчиво, не то предостерегающе, Андрей отвернулся от него.

— Кружки новые создаются. Надо будет передать Илье, порадовать. Роман, твоя семья здорова, все благополучно… Как по-вашему, товарищи? Я бы посоветовал Лукияну смелее выдвигать молодых — Пашу, Ирину. Все мы начинали в ранней молодости.

И Андрей начал вспоминать свои первые шаги. Рассказывал он живо, интересно, то с глубоким чувством, то с искристым юмором.

— Хо-хо-хо, — развеселился Орлов. — А вот со мной тоже было…

И он в свою очередь вспомнил о молодости.

Разговор стал общим, настроение поднялось. Только Роман сидел на нарах, понурившись. Его мучили тяжелые мысли.

После вечерних занятий все, кроме Андрея, улеглись. Он принялся переводить стихи Гейне с немецкого и долго сидел, изредка заглядывая в словарь. Наконец оторвался от книги и только тут заметил устремленный на него взгляд Романа.

— Ты сегодня что-то не в себе, а? — шепнул, приблизившись к нему.

— Не в себе, — шепотом ответил Роман и сел на нарах. — Растужился, понимаешь, о жене… — Его бледные щеки слабо окрасились, и он заспешил — Ты не подумай, я не о том, что, мол, жена… что нету ее со мной…

Андрей с глубоким пониманием пристально глядел на Яркова и молчал.

— Я о том, что вот женился, завязал ей голову… а сам по тюрьмам. Не надо было мне жениться.

— Она… не сочувствует тебе? — мягко спросил Андрей.

— Она-то? Да она за мной в огонь и в воду пойдет, — убежденно зашептал Роман. — Но она не знала… Арестовать меня пришли, а она знать ничего не знает.

— Почему же ты не доверился ей?

— Да первое время она все тянула меня в сторону буржуазии. Тесть платинешку нашел, так вот, мол, будем жить на тятины денежки. Ну, я и не смел. Меня-то бы она не выдала… а вот не говорил… Может, я маху дал в этом деле?

— Думаю, что действительно ты ошибся, Роман. Надо было воспитывать ее, делиться мыслями, а то, что же за жизнь — мыслями врозь? Великое счастье — жена друг, товарищ по работе.

— А твоя жена где теперь?

— В тюрьме.

— Ой! Ну, прости, я не знал, разбередил…

— Нет, ты не разбередил, — тихо сказал Андрей, и лицо его озарилось. — Не горюй, — продолжал он, — у вас вся жизнь впереди. Ты сам рассказывал, какая она у тебя работящая, смелая, умная. В чем же дело? Не сомневаюсь, поймет тебя, пойдет за тобой. Вместе будете работать.

— Кабы этак-то… — и, не зная, как выразить свои чувства, он до боли крепко сжал руку Андрея.

Однажды в обеденный час Роман стоял у стены, глядя в зарешеченное окно под потолком, в котором видно было только вершину березы да клочок неба. Он слышал, как повернулся в замке ключ, как отворилась дверь. Это один из «уголовщиков» (так здесь называли заключенных по уголовным делам) принес обед. Вдруг прогудел знакомый, родной голос:

— Кушайте-ко на доброе здоровье!

Голос этот точно пронзил Романа. В ушах зашумело, сердце затрепыхалось. Роман бросился к старику:

— Папаша!

— То-то, сынок, — сказал дрожащим голосом Ефрем Никитич, — от сумы да от тюрьмы… Вот где бог привел встретиться… Я-то хоть безвинно стражду, а ты-то…

— А он за народное дело, — сказал Орлов.

— Фиса здорова? — порывисто спрашивал Роман. — Ходит к тебе? А мама? Как они живут?

— Здоровы все… Ходят ко мне… Живут небойко… Вот передам от тебя поклон, может, повеселеет… Ох, горе наше горькое.

Роман, пораженный, смотрел на длинную грязную шею тестя, — она вся сморщилась, как у глубокого старика. В остриженных волосах белела проседь.

— Как ты постарел, папаша!

— И тебя горе не покрасило, милый сын… но ты моложе… Что станем делать? — горестно спрашивал старик. — Меня-то скоро сулятся выпустить «за бездоказанность», а тебя, знать-то, крепко заперли… Ну, ладно, горе горевать — не куска лишаться, ты бы поел, а то проговоришь со мной, останешься без обеда.

— Мне с тобой повидаться — лучше всякой еды! Мне кусок в горло не лезет! — говорил Роман, глядя в глаза тестю. — Увидишь Фису, скажи, что я… кланяйся ей, маме от меня кланяйся, мамаше, тетке Дуне, дяде Паше Ческидову, всем, всем…

Дверь открылась, надзиратель сказал:

— Съели свои разносолы? Бери котел, Самоуков!

Свидание кончилось. «Как во сне привиделся!» — подумал Роман.

На другой день после этой встречи он испытал новое потрясение — прощание с Андреем.

Срок заключения кончился, а в городе Андрею жить запретили. Прямо из тюрьмы его должны были доставить на вокзал, отправить на родину, в Поволжье.

Все в камере радовались за Андрея: выйдет на свободу, снова будет работать в подполье, встретится с женой… Вот он еще тут, среди них… Крепко жмет руку, глядя живыми, горячими глазами тебе в душу… Вот взял мешок с вещами, идет быстрой походкой к двери…

— До встречи, товарищи!

И дверь за ним захлопнулась. Шаги и голоса глуше… дальше… Где-то в отдалении лязгнула еще одна дверь…

Тишина. Молчание. И вдруг… расправив плечи, раскинув руки, Орлов сделал несколько крупных шагов по камере и —

Ожил я, волю почу-у-я! —

раскатился под сводами его глубокий окающий бас.

— «Славный корабль — омулевая бочка!» — резко и быстро проговорил Рысьев, весь ощетинившись и указывая на отвратительную бадью в углу. — Что вы дразните? Что вы… чему обрадовались?

Весело, ярко блеснули белые зубы Орлова при взгляде на «корабль», — любил он крепкую шутку и не однажды раздавался в камере его раскатистый хохот… но гневные слова Рысьева поразили его.

— Экой злой? — от души удивился Орлов. — Во-первых, я не дразню никого, глупо так думать… Разве у вас не бывало, что вдруг воссияет мысль: «День за днем — ближе к воле!» И даже почувствуешь: это будет! Обязательно! Скоро!

— Ничего у меня не «воссияет», — огрызнулся Рысьев, невольно передразнивая округлый жест Орлова. — Что же «во-вторых»?

— Во-вторых?.. Это, верно, вы мою привычку поддели, пересмешник вы! Во-вторых, когда глядел я на эти листочки, — он кивнул на окно, — вспомнил один свой побег. Вот в такую же весну… с этапа… Ах, здорово получилось! Как по нотам! И вот я уже далеко, иду по лесу… голодный, вольный! Кругом березы… листки молодые светятся, блестят, как мокрые… зелено кругом… Раскинул я руки да как гряну: «Ожил я, волю почуя!» — вольно, широко стало на душе! Хорошо!

Он помолчал.

— В вас много хороших задатков, Рысьев, — сказал Орлов, поглаживая иссиня-черную щетину, отросшую на щеках, — умница вы, колючий, злой… только одна беда — запутались в разногласиях…

Они заспорили. Роман сидел молча и мысленно следил за Андреем: вот он вышел из тюрьмы, вот едет на вокзал, садится в вагон… Потом воспоминание о доме, об Анфисе стало мучить его. Вспомнил лиственницу в огороде. Она зеленее, нежнее, краше березы! Тяжело стало ему. Он спросил:

— Товарищ Орлов, у вас свободна та книжечка? Можно почитать?

Книжечка, о которой говорил Роман, была шестнадцатым выпуском сборника «Знание» с повестью Горького «Мать».

До своего заключения Роман почти не читал художественной литературы. Времени ему на это не хватало… да и книги, которые приносила Анфиса из общедоступной библиотеки, — романы Шпильгагена, Вернера, Дубровской — ему не нравились. Он начал читать «Мать» лишь потому, что Андрей восторженно отозвался о ней.

Повесть захватила его с первых же страниц, с описания рабочей слободки. Как все это было ему знакомо! Читая о парнях, которые по праздникам являлись домой поздно «с разбитыми лицами, злорадно хвастаясь нанесенными товарищам ударами», он ясно видел перед собой Степку Ерохина. Образ угрюмого слесаря Михаила Власова слился в его представлении с обликом покойного Ческидова — Пашиного отца…

Книга заставляла его думать, учила понимать людей. Когда Павел Власов сказал, что революционную работу он ставит выше личных чувств, любви, перед Романом точно раскрылась душа Ильи… Вместе с Павлом Власовым рос и сам Роман. Он много раз перечитал речь Павла на суде. Почти наизусть заучил ее. Ночью, лежа с закрытыми глазами, мысленно произносил эту речь — с пылом, с гневом, с воодушевлением.

— На третий ряд читаю, — говорил он с широкой улыбкой, — на третий ряд читаю, а за живое берет! Вот это — книга!

Через несколько дней страшная весть пронеслась из камеры в камеру: Ивана Даурцева, Натана и Моисея присудили к смертной казни.

Смертников держали строго. К ним не допускали уголовных для уборки камеры, их не водили на прогулку.

А слухи просачивались неуловимыми путями… Говорили, что товарищи держатся твердо. Однажды утром все заговорили о том, что казнь совершится этой ночью. Непривычная, настороженная тишина стояла в этот день в тюрьме.

«Только одно бы сказать Ване: не беспокойся за Володьку, за Наталью, не оставим! — терзался Роман, мыкаясь по камере. — Да неужели и записку нельзя передать?..»

Рысьев и Орлов молчали.

Медленно-медленно тянулся этот мучительный день. Наконец смерилось. В камерах под потолком зажглись мутные лампы.

Тюрьма затаилась. Ни разговоров, ни песен… Все знали, что до полуночи казнить не будут, но невольно каждый прислушивался: не загремят ли двери, не зазвенят ли кандалы… Муку ожидания переносили не одни осужденные.

Ровно в полночь послышался отдаленный лязг двери, топот. И разом все камеры ожили: заключенные начали стучать в двери, закричали:

— Ведут! Ведут! Прощайте, товарищи!

— Месть палачам! Месть палачам! — кричал кто-то в соседней камере.

Осужденные отвечали. Глубоким басом крикнул «Прощайте!» Иван Даурцев. Нервно выкрикивает Натан: «Товарищи, завещаем вам наше дело!»

Надзиратели бегали по коридору, приказывали молчать, закрывали волчки.

Роман, прильнув к глазку, увидел, как из-за поворота, окруженные конвоирами, вышли осужденные. Навеки запомнилось бледное, решительное лицо Ивана Даурцева в рамке черной бороды и волос. Роман вцепился в решетку.

— Ваня! Володьку не бросим… Наталью…

— Знаю. Спасибо.

— Ваня!..

Но тут волчок захлопнулся.

Роман кинулся к окну.

Он готов был лезть, цепляясь за неровности стены. Орлов остановил его. Подтащили стол. На стол поставили табурет. Роман подтянулся к решетке.

Несколько невыносимых минут — и замелькали во дворе огоньки, блеснули обнаженные шашки.

— Моисей! Моисей! — послышался с верхнего этажа обрывающийся голос. — Прощай!

— Прощай, — откликнулся Моисей, — передавай привет… там…

— Ваня, что сказать Володьке? Ваня!

— Натан! Натан!

— Молчать! — кричали надзиратели в коридоре. — В карцер захотели? Молчать!

— Молчать! — кричала стража во дворе.

На минутку раскрылась дверь тюремной канцелярии— светлый четырехугольник вырезался во тьме. Осужденные и конвоиры вошли. Дверь закрылась. Все умолкло. Стало так тихо, что явственно слышен был шелест кладбищенских берез.

Наконец дверь канцелярии открылась. Осужденных повели на задворки, куда тюрьма выходила глухой стеной. В свете ручных фонарей опять сверкнули шашки, блеснул золоченый крест в руке, высунувшейся из широкого рукава.

— Володьке скажи… — звучно начал Иван, но точно захлебнулся: по-видимому, ему зажали рот. Видна была какая-то суматоха, возня… Прыгающий луч упал на чьи-то связанные за спиной руки. Конвой сомкнулся теснее.

— Понял! Передам! — кричал Роман.

Голос его заглушили другие голоса.

Сначала они звучали разрозненно, потом слились… и вся тюрьма запела «Вы жертвою пали».

Роман оттолкнулся от решетки и упал бы, если бы не Орлов.

XVIII

О провале Ирина узнала от Полищука.

Он встретил ее по дороге в школу рано утром. «Наверно, только мы с вами и остались, провал грандиозный… Если есть у вас документы, литература — немедленно сожгите!»

— А Илья Михайлович?

— Забрали.

Ирина молча приняла удар.

«Не так-то уж они близки!» — подумал Полищук.

Кое-как провела она два урока, распустила ребят и побежала к Светлаковой. Та уже знала о несчастье, у нее ночью побывал сосед Ильи.

— Главное — болен, — тихо, чтобы не расслышали мастерицы, говорила старушка. — Он не переживет!.. И Мишенькина свадьба может расстроиться… Такой позор!.. Горе…

Она собиралась хлопотать об Илье через свою заказчицу — жену Горгоньского. Ирина неодобрительно заметила, что Илья был бы против этого и что «он не примет милости из рук врага», но старушка твердила свое.

От Светлаковой Ирина пошла, сама не зная куда. Холодно, пусто, бесприютно было ей. «Лучше бы меня арестовали…» Ее мучило, как жажда, желание действовать, бороться. «Нет, не может быть, чтобы вся организация провалилась, не может этого быть! Но где, как искать связи?»

И тут Ирина вспомнила о Романе Яркове: она не раз бывала у него по поручению Ильи.

Увидев нечесаную, с обезумевшими глазами Анфису, девушка поняла, что и Роман арестован.

Анфиса с судорожной силой обняла ее.

— То обидно, — говорила она, всхлипывая, — зачем он таился так долго, зачем не говорил, что он — политика? Я выходила за него, в голове своей держала: куда иголка, туда и нитка — одна нам дорога в жизни… Ох, Романушко, сил моих нету никаких… никаких моих сил больше нету!

— А сил много нам с тобой, доченька, понадобится, — сказала тихо свекровь. — Теперь мы с тобой сами больши, сами маленьки. Тешить сердце слезами-то вроде и нельзя. Надо думать, как Ромаше пособить, а о своем горе уж не станем думать-то.

— Как ему пособишь? — прорыдала Анфиса.

— А вот и надо рассудить, как. Опустим руки-то, нам с неба ничего не свалится… а что мы ему в тюрьму- то понесем? Сухую корку!

Мало-помалу Анфиса затихла, и Ирина спросила, нельзя ли позвать к Ярковым товарища Романа — «круглолицый, румяный, улыбается все… кажется, Пашей зовут».

Анфиса виновато опустила голову.

— Он приходил… да я его выгнала… под запал… Нашло на меня, что это, мол, Пашутка сманил его в политику. Я и к вам вылетела не с добром, да увидела, что вы вся в большой перемене — и оттаяла. У вас тоже взяли кого?

Ирина молча наклонила голову.

— Наверно, Давыда-то?

— Не спрашивай, Фисунька, — тихо сказала свекровь, — лучше сходи за Пашей… да прощения у него не забудь попросить. Подумай! Он тоже, поди, живет под этаким страхом… а ты его… Нехорошо.

Паша пришел. Ирина ждала его в не прибранной после обыска малухе.

Без обычной улыбки он поздоровался с ней, и девушка в первый раз заметила, какие у него тяжелые надбровья и решительный взгляд.

— Я скажу Лукияну, повидаетесь с ним, уж он даст вам работу! — сказал Паша.

— Кто это — Лукиян?

— А председателем-то был на собрании, помните?

Они поговорили о провале техники. Паша предполагал, что «технику вынюхал» Степка Ерохин — сосед Романа.

— Я его с малых лет знаю: дрянь человечишко!.. Я думал — у нас дома можно будет наладить технику, но теперь сомневаюсь… Степка, пес, опять выдаст.

На другой день Ирина встретилась с Лукияном. Он долго говорил с нею, проверил знания и поручил вести кружок на механическом заводе.

— Хорошо, что аресты вглубь не пошли, остались ячейки на заводах. Теперь, товарищ Ирина, надо нам, оставшимся, сеять, сеять ленинские искорки да пополнять ряды новыми борцами!

— Но одного кружка мало! Поймите, я большого дела хочу!

Он мягко улыбнулся:

— Работы хватит, дорогой товарищ. Было бы хотенье.

Действительно, жаловаться на недостаток работы не пришлось.

Работая, и отдыхая, и ложась спать, Ирина не переставала думать об Илье.

Свиданий с подследственными не разрешали. Через Лукияна Ирина узнала, что Илья болел воспалением легких, потом — плевритом. Одно время жизнь его была в опасности. В эти страшные дни она приходила домой только ночевать, так ей опостылело там. Совсем уйти из дома Лукиян не советовал:

— Уйдете — заработают языки… начнут любопытные люди дознаваться, что, да как, да почему… к вам присматриваться будут. А сейчас не время привлекать к себе внимание.

Изредка Ирина навещала семью Яркова и все больше сближалась с молчаливой матерью Романа и с порывистой Анфисой. Через две недели после ареста мужа Анфиса нашла временную работу — поступила уборщицей на спичечную фабрику. Страшное это было место… но выбирать не приходилось: на плечах Анфисы — две старухи и двое заключенных, которые без сытных передач просто «замереть» могут. Помогала, сколько могла, сестра Фекла, но этого не хватало. Однажды Паша Ческидов принес деньги, собранные потихоньку среди рабочих для семьи Романа. Анфиса денег брать не хотела.

— Мы не нищие! Своими руками зароблю сколько надо.

Но свекровь твердо сказала:

— Не козырься, Фисунька! Перед кем свою рысь показываешь? Перед миром? Неладно это. Не буржуй тебе подал, а рабочий люд трудовую копейку. Бери да кланяйся!

Анфиса взяла и долго сидела, задумавшись в вздыхая.

— Мужики-рабочие вон как дружно живут… А мы, бабы, отчего это все спорим да спорим?

Придя с фабрики, она рассказывала дома, как там трудно, вредно для здоровья, как там все между собой вздорят, как мастер «кого схочет, к себе волочет для утехи».

— Дуня вышла ночью от него из конторки, глаза до утра не просыхали, стыдно на нас глядеть… Я ей говорю: «Зачем поддалась? Плюнула бы ему в рыло-то!» А Даша Никонова как на меня поднимется: «Бойка ты очень! Без году неделя, а нас судишь! Как это Дуня бы не поддалась? Да ведь он ее сразу бы выгнал. А куда Дуне деваться? Она сирота!» Вот я и думаю, мамаша, нам, бабам, еще тяжелее, чем мужикам. Политики правильно говорят. Была бы я мужиком — сама пошла бы на политику.

В фомино воскресенье, первое после пасхи, Ирина пришла к Ярковым, чтобы передать Анфисе небольшую пачку листовок.

— Романушко не поверил бы, кабы кто ему сказал, что я тоже втянулась в это дело, — сказала Анфиса со вздохом, пряча листовки. — Ты, Ириша, не знаешь, как во мне все перевернулось за это время. И не страшусь я ничего, хоть сейчас режь меня, и даже радость берет, когда листовки эти туда-сюда растолкаешь и смотришь, кто их возьмет. Вот, мол, знайте наших!.. И что я тебе скажу, Ириша: бабы их потихоньку одна другой передают — ни одна мастеру не сказала! Вечор Даша Поле Логиновой говорит: «Повидаться бы с этими людьми, поговорить бы… может, и про нашу преисподню написали бы!» — «С кем?» — спрашиваю. Но они только друг на дружку взглянули вот так и — молчок. Ну и я молчу, будто дело не мое.

— Фиса, дорогая, будь осторожнее!

Они замолчали: вошла Анфисина мать.

— Скучно… в праздники тоскливее, чем в будни, — начала она, — ничего в праздники делать нельзя. Вот я кружево начала плести, а сегодня не плету — грех! В разгулку бы сходить — устарела!

Она поглядела по сторонам — на новые обои, на цветущие герани, потрогала филейную скатерть на столе.

— Чисто убрана горенка, хорошохонько… а не веселит! Вы бы, девки-матушки, хоть в поле сходили. У нас вон в Ключах через неделю, в будущее воскресенье, все бабы в лес пойдут, одни, без мужиков. То воскресенье— жены-мироносицы, бабий праздник: пой, гуляй, пляши… и мужики ни гу-гу! Такой обычай.

Когда старушка вышла, Ирина предложила встретиться с работницами спичечной фабрики в лесу. Условились, что Анфиса пригласит прогуляться надежных женщин в Мещанский лес к урочищу Каменное Городище. А Ирина выйдет из лесу и присоединится к ним.

— Фиса, виду не подавай, что знаешь меня. Помни, пусть будет случайная встреча!

Хорошо было в лесу в день жен-мироносиц!

Кто не знает соснового леса, тому кажется, что сосны никогда не меняются, всегда они одинаковы. Это не так. В разное время года сосновый лес выглядит по-разному.

Весной ветки украшены пестиками, похожими на зеленые свечи, покрытые серебристыми иголками, и крупянками, состоящими из круглых зерен. Прозрачно-желтые чешуйки слоистой коры кажутся маслянистыми, теплыми. Ветки, которые зимой опускались под тяжестью снега, теперь распрямились, тянутся к солнцу, и на их зеленую хвою льется голубой свет с неба. Зелень пробивается сквозь слой игл у подножия сосен. Мохнатые кремовые подснежники уже отцвели. Им на смену пришли сине-алые медунки. Тянется ввысь крепкий крапчатый стебель — скоро зацветет лилия-саранка. А вокруг «башен» Каменного Городища широкой волной курчавится и румянится шиповник всех оттенков — от бело-розового до густо-малинового.

По обомшелым плитам, точно набросанным как попало друг на друга, Ирина поднялась на башню со впадиной, похожей на выдолбленную чашу. Ржавая хвоя устилала эту чашу. По бокам из трещин высовывались травинки, бледная зелень заячьей капусты, узорчатые листки полыни.

С высоты башни видно было озеро на юго-востоке, на берегу его горбились валуны — следы древнего ледника. На западе виднелся город: кресты, купола, сады…

Ирина знала от Ильи, что в тысяча девятьсот пятом году у Каменного Городища проходили массовки, здесь выступал Андрей… Вспомнив об этом, девушка невольно стала всматриваться в глубину леса, точно ожидала увидеть невысокую, слегка сутулую фигуру Ильи… Потом села на край чаши и замечталась.

Вскоре услышала она заунывную песню. Пение приближалось. Замелькали между стволов разноцветные платья. Фиса громко сказала:

— Вот тут и обогнездимся!

Ирина не спешила спускаться с башни.

Женщины сбегали за водой к ключику, набрали хворосту, развели костер, повесили чайник и сели в кружок на лужайке. Вдруг одна из них сказала, понизив голос:

— Ой, девушки, на Городище-то барышня! Черненькая… давайте уйдемте!

— Еще чего? — сказала Анфиса. — Мы пришли гуртом, а она одна. Не будем мы место уступать. Хочешь — сиди, а мешаем — уходи.

Ирина перегнулась через гранитный барьер.

— А можно мне с вами посидеть? — спросила она застенчиво и ласково.

И, не дожидаясь ответа, спустилась, прыгая с плиты на плиту.

Девушка очень волновалась, но вид у нее был спокойный.

— Какие бледные! — невольно вскрикнула Ирина, вглядевшись в их молодые, но уже увядшие лица.

— Хлебни-ко из нашего горшка нашей-то солоной каши, деушка, как мы, позеленеешь, — отвечали ей.

— А вы на какой работе?

— Спичечницы мы…

Слово за словом пошел разговор. Девушки стали рассказывать о своей работе, жаловались, что вот вянет молодость и не заметишь, как она пройдет.

— Но, если будете только горевать и плакать, все и останется, как сейчас… Ваши сестры или дочки из того же горшка хлебнут, — заговорила Ирина. — А надо так сделать, чтобы таким горшкам не быть на свете!

Никогда она еще не говорила с таким жаром. Вначале следила за собой, старалась выражаться проще, понятнее, потом и следить перестала. Понимали ее женщины. Понимали и доверчиво ловили каждое слово.

— Мы — бабы, что мы можем в политике, кто нас послушает? — после молчания заговорила печальная девушка в синем платье. — Вот поговорили, ровно в окошечко поглядели на светлую жизнь… Поглядели, и захлопнулось оно… и все!

— Нет, не все! — пылко сказала Ирина. — Если захотите, я буду приходить к вам, будем книжки читать, газеты, учиться жить… бороться. Прийти?

— Приходите! Приходите! Мы никому не скажем! Никто не узнает! — раздались голоса.

Условились, что летом, через два воскресенья на третье, будут встречаться здесь, а зимой подыщут себе место.

Белые в траурной рамке листовки о казни Ивана Даурцева и его товарищей появились на всех предприятиях Перевала. Когда представлялась возможность, рабочие расклеивали их по стенам цехов, по заборам, забрасывали в инструментальные ящики. Верные, надежные люди увезли эти листовки в Лысогорск, в другие заводские селения, в деревню.

Текст составил Лукиян. На гектографе работали Мария и Ирина.

Однажды поздним вечером, закончив свою работу и спрятав «технику», Мария сказала:

— Сходим к Наталье?

Несколько раз они пытались зайти к вдове Даурцева, но это им не удавалось: родные не оставляли Наталью даже ночью.

На этот раз, заглянув с завалинки в окошко, Мария увидела, что вдова сидит одна, подперев руками голову, уставив глаза на огонек ночника. Володьки не видно было, должно быть, мальчуган заснул.

— Можно, — тихо сказала Мария, выйдя из палисадника. Осторожно, не брякнув щеколдой, она открыла калитку, пропустила Ирину вперед.

В мраке крытого двора ощупью пробрались к крыльцу. Дверь была не заперта. Они вошли.

— Кто это? — спросила Наталья неприветливо и с усилием поднялась с места.

Она была такая же рослая и статная, как Мария.

— Кто это? — повторила она, мрачно вглядываясь. — Никак Манюшка Добрынина? Ты чего это по ночам ходишь?

— Комитет нам поручил…

— Какой это комитет? Не знаю никакого комитета.

— Подпольный комитет… Наташа… милая…

— Подпольный… ну, садитесь, поговорим, — сказала Наталья.

Все уселись: хозяйка и Мария к столу, Ирина — на скамейку.

— Подпольный! — повторила Наталья. — Ты, значит, в политику пошла… А зачем? Живешь со своим барином во всяком удовольствии…

— С барином?!

— А как ино? Все ж таки он — техник, у начальства на хорошем счету.

— Сережа как был рабочим, так и остался, — с пылом сказала Мария, — так и думает по-рабочему. А я сама и сейчас работаю на фабрике!

— Сергей-то твой… тоже в политике?

Мария не ответила.

— Нет, видно. Ну, и не давай ему встревать, — заговорила Наталья, подперев рукой свою темно-русую голову. — И сама брось это дело. Добра от него не будет.

— Наталья!

— Дура ты, Манюшка! Смотри на мою судьбу и казнись.

— Никогда!

— А вот останешься одна — не то запоешь!

— То запою! — ответила Мария быстро, страстно. — Хоть на части меня рви!

Ирина сидела молча.

Нищетой и горем дышала просторная изба, срубленная для большого семейства, изба, где теперь остались только Наталья с Володькой. «Невелик мальчуган!» — думала Ирина, глядя на раскинувшегося на кровати Володьку.

— Так чего же ты хочешь? — говорила напористо Мария. — Ты хочешь, чтобы рабочие смирились? На колени перед буржуями встали? Чтобы рабочее движение остановилось?..

— И так все запало.

— Нет, не запало! Народ соединяется, готовится… Или ты хочешь, чтобы и твой Володька в рабстве жил?

— Не хочу, чтобы ему петлю на шею надели, как отцу.

С тяжелым упреком, без колебаний, без раздумья Мария сказала:

— Не думала я, что ты…

— Ну, что я? Что?

— Что Ивану изменишь…

— Я!!! — крикнула Наталья. — Это кто — я изменю? Да кабы не Володька… может, я на осинке бы болталась…

И припала к столу.

Володька вскочил с кровати. Озираясь спросонок, поддернул штанишки и бросился к матери. Теребя ее за руку, заговорил нетерпеливо плачущим голосом:

— Опять ревешь?.. Не реви-и!

Мальчик сердито взглянул на Марию круглыми глазами в пушистых ресницах:

— Кто ее расхвилил? Ты?

Лицо у мальчика было умное и смелое не по летам. Мария спросила:

— Володя! Сказать тебе папкины последние слова? Круглые глаза налились слезами, но продолжали глядеть на Марию сердитым спрашивающим взглядом:

— Папкины?.. А ты почем знаешь?

— Товарищи передавали… которые в тюрьме сидят. Наталья подняла голову.

— Кому он говорил? Какие слова?

Сдерживая дыхание, она ждала. Мария начала рассказывать. Она уже не глядела на Володьку и обращалась к Наталье. Та сидела с неподвижным, измученным лицом. Вдруг из глаз покатилась одна капля, вторая, и слезы все быстрее и быстрее побежали по щекам. Наталья не замечала. Володька стоял со сжатыми кулаками и весь дрожал.

Мария достала листовку:

— Вот тут все сказано.

Наталья бережно взяла шершавую бумажку, разгладила ее, медленно начала разбирать:

— «То…това…рищи! Но…новым… зло… дея…нием…» Нет, — с тоской сказала она, — мала моя грамота! На, читай, Володька!

— «Товарищи! Новым злодеянием запятнал себя царизм. Новую тяжелую утрату потерпел рабочий класс…» — начал мальчик громким напряженным голосом. Закончив чтение, он всхлипнул и сказал: — Вот вырасту, дак… — и погрозил кому-то загорелым исцарапанным кулаком.

Потрясенная Наталья молчала.

— Теперь, Наташа, о тебе поговорим, — сказала тихо Мария. — Комитет велел нам узнать, в чем вы нуждаетесь и какая нужна помощь.

— Ничего не надо, пока я роблю. Спасибо.

— Ты на свечном?

Наталья кивнула. После паузы заговорила медленно:

— Я думала: все, мол, задавили, уничтожили… Они, мол, как последышки, убиты… Думала: пошел на смерть мой… никто его не проводил, не оплакал. А вся тюрьма переживала! И теперь не я одна переживаю, а… прости, ради Христа, Манюшка, я тебя мужем попрекнула! Это я от великого горя… Спасибо скажи комитету. А ты смотри у меня, — погрозила Наталья сыну, — молчок! Никому не пикни! Этого не читал, их не видал. На улке встретишь — не здоровайся! Ты их знать не знаешь.

— Что я, маленький? — с обидой ответил Володька. — Меня тогда полиция спрашивала… мне тогда восемь было, а разве я сказал? Я ведь не сказал, что папка к нам ходит!

XIX

Следствие тянулось всю весну и лето. Очень хотелось Горгоньскому создать громкое дело — послать «крамольников» на каторгу… Не вышло.

Что ты станешь делать хотя бы с Ярковым, если он твердо стоит на одном: знать не знает никакой типографии! Все эти линейки, бабашки (он нарочно говорил: «балаболки») и прочее куплено с рук на толкучке у пропойцы за дешевку, — думал, пригодится, так как решил научиться паять, лудить, слесарничать. Жженая бумага? Кто его знает, может, старые обои сожгли. Типографская краска? Ска-а-жите! А он думал, клей такой!

Отвечает явно издевательски, но его не собьешь. И карцер не помогает. Отсидит, придет с ввалившимися щеками, а все улыбается и несет свою чушь.

Светлаков сказал только одну-единственную фразу: «Отвечать отказываюсь» — и превратился в глухонемого.

После допроса Мироносицкого следователь вынужден бывает пить бром. В печенки въелся он следователю.

А об Орлове так и не удалось ничего узнать, хотя карточки с него были посланы во многие города.

Словом, сколько ни бились, кроме ссылки, ничего не вышло. И ссылка «пустячная»: от года до пяти. Только Яркова приговорили к тюремному заключению.

Перед отправкой разрешили свидание с родными. На свидание выводили поочередно — камеру за камерой.

К назначенному часу пришли мать и жена Яркова, какой-то тщедушный рыженький попик с копной мелких кудрей и жиденькой бородкой, сквозь которую просвечивал розовый подбородок.

Пришли Светлакова и Ирина Албычева. Чтобы получить разрешение на свидание, девушка назвалась невестой Ильи.

Посетителей провели в большую комнату со скамьями вдоль пыльных стен, с ободранным грязным полом. Сквозь зарешеченные, рябые от дождя окна видны были полуголые вершины кладбищенских берез.

Ссыльных вводили поодиночке.

Первым вошел Роман Ярков и сразу попал в объятия родных.

За ним вбежал Валерьян Мироносицкий. Вбежал с таким возбужденным и радостным лицом, точно ждал встретить счастье. Увидев рыжего попика, он разом помрачнел, заложил руки в карманы и резко спросил:

— Это зачем?

— Меня послал к тебе владыка, — ответил попик.

— Чей владыка? Не понимаю.

— Преосвященный Вениамин.

— Странно! Мы с ним не знакомы.

— Валерьян! Владыка надеется, что тебя тронет его забота о твоей душе…

— Вот балда!

— … и мои слезы и мольбы.

— Слезы? А где ваша луковица, родитель?

Попик изобразил на своем остреньком личике недоумение.

— Ваши же псалмодеры говорят: «Выйдет с проповедью, а в платочке луковка. Надо пустить слезу — понюхает!»

С такими злыми и забавными ужимками произнес это Рысьев, что надзиратель, стоящий у двери, не выдержал, фыркнул и кашлем заглушил смех. Чтобы исправить оплошность, он сказал:

— Будешь комедьянничать, обратно в камеру!

— Ах, пожалуйста! — повернулся на каблуках Рысьев. — Это самое лучшее в данный момент. Что вы ждали от меня, родитель? Ничем вы меня не тронете, не удивите, видал я всякие ваши штучки… Довольно…

Ирина слышала только отдельные слова из этой «родственной» беседы.

Едва Рысьев произнес: «Это зачем?» — вошел Илья.

Он был худ, страшно бледен, но спокойно и ласково улыбался. Твердыми широкими шагами подошел к матери, обнял. Ирина ждала, не дышала… Он обернулся к ней с протянутыми руками. Естественным, живым движением девушка закинула руки ему на шею и припала к плечу. Ни слова они не сказали друг другу. Илья дрожащими горячими губами поцеловал ее в лоб.

Потом они втроем сели на скамью.

Мучительно хотелось Ирине рассказать ему, что жива организация, снова растут ее ряды. Но как об этом скажешь при надзирателе?

Она сказала:

— Наши все здоровы, все хорошо… Есть прибавление семейства.

Илья понял. Сильно сжал ее руку.

— Ты будешь мне писать, Илья? — спросила Ирина, всю силу любви вложив в слово «ты».

Илья ответил ей долгим взглядом.

— Может быть, Ирочка поедет к тебе, Илья? — спросила мать.

— Нет! — ответили враз Илья и Ирина и враз засмеялись от счастья, ощутив душевную крепкую связь. Светлакова глядела с недоумением: не понимала, что, по их мнению, Ирина должна остаться здесь, где она может быть более полезна для общего дела.

Но вот свидание кончилось.

Последнее объятие, поцелуй в губы — и девушка вышла вслед за Светлаковой.

Тихо они пошли домой мимо раскрытых настежь кладбищенских ворот. У паперти стоял пустой катафалк. Из церкви слышалось: «…гонителя фараона видя потопляема…» Лил дождь. На песчаных потемневших дорожках лежали мокрые листья берез. На надгробных плитах скопились лужицы. Пихтовые ветки, по которым везли покойника, утонули в грязи.

Выехала тюремная карета и покатилась по направлению к вокзалу: «Может быть, это его увозят?» — подумала Ирина.

Но она не испытывала вязкой тоски, которой напитан был этот ненастный день. Девушка чувствовала счастливую уверенность и особенный прилив сил.