Кровавый век

Попович Мирослав Владимирович

Раздел I

Первый кризис западной цивилизации – мировая война

 

 

Первая мировая катастрофа

 

Призрак коммунизма пришел

В середине XIX века в «Манифесте Коммунистической партии» основатели нового движения Маркс и Энгельс написали страшные слова: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». Почему именно призрак, мифическое существо, которое приходит к людям из «того мира»? По-видимому, мрачных коннотаций этого слова основоположники не замечали, но подчеркивали в следующем же предложении, что все силы «старой Европы» объединились для «священной травли» симпатичного призрака. В заключительной фразе «Манифеста» снова прозвучали угрожающие ноты, мотивы насилия и ужаса. «Коммунисты считают презренным делом скрывать свои взгляды и намерения. Они открыто заявляют, что их цели могут быть достигнуты лишь путем насильственного ниспровержения всего существующего общественного строя. Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией. Пролетариям нечего в ней терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Под знаком этих грозных пророчеств прошел почти весь XX век.

Незадолго до своей смерти, после неудач Коммунистической Революции в Европе, Ленин определил стратегическую перспективу таким образом:

«Исход борьбы зависит, в конечном итоге, от того, что Россия, Индия, Китай и тому подобные составляют гигантское большинство населения. А именно это большинство населения и втягивается с чрезвычайной скоростью в последние годы в борьбу за свое освобождение, так что в этом смысле не может быть и тени сомнения в том, каково будет окончательное решение мировой борьбы. В этом смысле окончательная победа социализма вполне и безусловно обеспечена».

Призрак блуждал по Европе, но у него были любимые страны. В «Манифесте» Маркс и Энгельс писали, что особое внимание обращают на Германию, поскольку «немецкая буржуазная революция… может быть лишь непосредственным прологом пролетарской революции». Позже Каутский и Ленин сказали те же слова о России. После Октября не было уже сомнения, что именно в России коммунизм нашел свою Axis mundi , Мировую ось.

В другом пассаже вместо «и тому подобные» Ленин говорит о «Востоке», имея в виду в первую очередь наследие Турции.

Остался спорным вопрос, не переместилась ли Мировая ось Коммунистической Революции дальше к востоку, в Китай, на чем настаивали китайские товарищи. Во всяком случае, перспектива столкновения западной цивилизации с объединенными силами российской «диктатуры пролетариата» и восточного «мирового села» тяготела над человечеством в течение почти всего XX века.

Таким был результат тех Октябрьских дней 1917 г., которые привели к мировому социально-политическому землетрясению.

Невзирая на кровавые жертвы страшной якобинской эпохи во Франции на пороге XIX века, мир все же называет ее Великой французской революцией. Загублено было тогда революционным террором «всего» около 12 тыс. жизней (тогда как война с Англией и участие в Семилетней войне в 1756–1763 гг. стоили Франции жизни 175 тыс. человек, а число жертв белого террора после подавления Парижской коммуны оценивается в 30 тыс. человек); зато революция утверждала такие политико-правовые и моральные принципы, что эта цена не кажется слишком высокой. Защитники красного флага ссылаются на аналогию с Великой французской революцией и требуют полной реабилитации Октября.

Какие же принципы утверждала Октябрьская революция? Что мы должны принять и от чего отказаться, чтобы остался навеки красный Октябрь общечеловеческим достижением?

В первую очередь давайте четко уясним себе те события, которые называются Октябрьским переворотом. Как ни странно, именно из укрывательства и сознательной фальсификации фактов о «десяти днях, которые потрясли мир», начинается история российского коммунистического тоталитаризма.

 

Великая Октябрьская социалистическая революция

Утро 24 октября. Ночь с понедельника на вторник 24 октября прошла спокойно. Улицы были пустынны, дул пронзительный ветер. Налетов и грабежей было сравнительно мало.

Поздно ночью закончилось заседание Временного правительства. Наконец правительство осмелилось арестовать руководителей Военно-революционного комитета (ВРК) и закрыть ультралевые и ультраправые газеты. Премьер Керенский отправился отдохнуть, а штаб начал стягивать в Зимний дворец юнкеров, школы прапорщиков и ударные батальоны. Отряд юнкеров во главе с комиссаром района в половине четвертого утра окружил помещение типографии большевистской газеты «Рабочий путь», рассыпал набор и конфисковал напечатанные экземпляры.

На этом все и закончилось.

Петроград был переполнен войсками – гарнизон насчитывал около 150 тыс. солдат, которые не слушали никого. Поздно вечером в субботу, 21 октября, произошел конфликт штаба Петроградского округа с гарнизоном, и с того времени в столице творилось что-то непонятное. На афишные тумбы наклеивались приказы и воззвания противоположного характера. С воскресенья приказы командующего войсками округа считались действительными лишь при подтверждении созданного накануне, в субботу, Военно-революционного комитета Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов.

С тринадцатого числа правительство обсуждало вопрос о выступлении большевиков. Ожидалось, что оно состоится 20-го, потом пронесся слух о 19-м, а затем стали ожидать воскресенья, 22-го. На улице у мальчишек можно было купить брошюру Ленина «Удержат ли большевики государственную власть». На заседании Петроградского Совета его председатель большевик Троцкий открыто заговорил о необходимости переворота, и зал, сначала бурно протестовавший, замолк, будто завороженный. В газете Горького «Новая жизнь» один из главных большевистских вождей Каменев агитировал против переворота. На тайных совещаниях большевистского ЦК, в которых приняли участие нелегалы Ленин и Зиновьев, был взят курс на переворот, хотя участники с мест свидетельствовали, что массы поддержат Совет, а за большевистской партией не пойдут.

Но никто не представлял, как будет выглядеть выступление большевиков, в том числе и их вожаки. Ожидалось, что в воскресенье большевики начнут распалять толпы на митингах и поведут разъяренную чернь на Зимний дворец и главные правительственные учреждения. Поэтому милиции было приказано оформлять протоколы о собраниях и в случае необходимости применять силу. Но никаких протоколов никто не писал. Большевистские ораторы выступали на митингах целый день. Люди, послушав, расходились.

Субботний конфликт обнаружил другой возможный ход событий.

Солдатская масса – та же, что несколько лет назад с большим подозрением относилась к «жидам и студентам», а в июле склонна была верить, что большевики – немецкие шпионы, – эта масса теперь готова была перестрелять неизвестных провокаторов и корниловцев, которые готовят контрреволюцию. Потому что провокаторы и корниловцы требовали отправить их, солдат, обратно в окопы.

Запугивание возможностью большевистского наступления привело только к тому, что солдаты решили не слушать ничьих приказов, кроме Петроградского Совета, ведь им было точно известно, что Совет против отправки армии на фронт. Для того чтобы не допустить «корниловщины», то есть отправки гарнизона на фронт, в субботу и был создан ВРК. Тот факт, что Петроградский Совет управляется большевиками и там руководит ВРК, солдат не интересовал.

Вечером в воскресенье выяснилось, что Петропавловская крепость отказалась признать комиссара, назначенного ВРК. Антонов-Овсеенко с жаром доказывал, что нужно ввести в Петропавловку войска. Троцкий и Лашевич поехали брать крепость словом. Митинг продолжался всю ночь. Наутро охранников крепости убедили или взяли измором. Арсенал со 100 тыс. винтовок и командные позиции над Зимним дворцом и Троицким мостом перешли под контроль большевиков.

Бонч-Бруевичу, ответственному за выпуск большевистской газеты, печатники сообщили о захвате типографии юнкерами, когда он только только пришел домой и собирался поспать. Бонч-Бруевич немедленно отправился в Смольный, где другие рабочие рассказывали то же самое Троцкому и Подвойскому. Решили будить Антонова-Овсеенко. Тот послал в Литовский полк распоряжение выделить газете охрану. Собрали ВРК, который только что разошелся после заседания. Собрался и большевистский ЦК, постановили не расходиться и распределили обязанности между членами Политического бюро. Свердлов должен был следить за действиями Временного правительства, Дзержинский отвечал за захват учреждений связи, Бубнов – вокзалов. Сталина не было, он отвечал за налаживание газеты. Троцкий вернулся на заседание Петроградского Совета.

Левые эсеры, которые входили в ВРК, немедленно поставили перед Троцким вопрос о том, не являются ли осуществляемые под прикрытием ВРК меры подготовкой к восстанию. «Это оборона, товарищи, это оборона», – отвечал Троцкий. То же говорил Сталин делегации эсеров. Студент Камков, один из левоэсеровских лидеров, и еще кто-то появились в ВРК в разгар подготовки захвата учреждений; они заявили, что вошли в ВРК не для восстания, а для обороны демократии. «Левые эсеры могут в нем оставаться, если не будет попыток создания однопартийного правительства над революционной демократией. Власть должна быть создана съездами рабочих и крестьян!» Без возражений ВРК принял резолюцию: «Вопреки всяким сплетням и слухам, Военно-революционный комитет заявляет, что он существует совсем не для того, чтобы готовить и осуществлять захват власти, но исключительно для защиты интересов петроградского гарнизона от контрреволюционных и погромных посягательств…»

В восемь утра отряд солдат Литовского полка занял помещение «Рабочего пути». Юнкера мирно вернулись в свои казармы.

Часов с десяти в частях гарнизона начались митинги. Некоторые из них были за нейтралитет, но большинство поддерживали ВРК.

Керенский пришел в Мариинский дворец, где заседал Совет республики, и, задыхаясь от волнения, произнес страстную и почти бессмысленную речь, из которой, однако, было ясно, что правительство решилось на аресты и следствие. Ни эсеры, ни меньшевики не поддержали чрезвычайных мер правительства. Совет республики по их предложению принял «формулу перехода», требуя передачи земель крестьянам через специальные комитеты и начала мирных переговоров. Несколько дней назад такая резолюция выбила бы у большевиков почву из-под ног.

А. Ф. Керенский

Навести порядок в городе Совет республики поручал не военным, а Комитету общественного спасения.

День 24 октября. Часов в 12 дня к Зимнему подошел женский ударный батальон. Ударный батальон раненых солдат не смог выбраться из Царского Села. Велосипедисты (5-й самокатный батальон) отказались ехать из Подольска. Штаб вел переговоры со школами прапорщиков. Самокатный батальон, охранявший Зимний дворец, во второй половине дня покинул пост.

В начале третьего начальник штаба округа приказал развести мосты, но выполнить этот приказ никто не мог. Слух о разведении мостов вызвал в безразличном до того городе панику. Служащих отпустили домой, магазины начали закрываться, улицы вокруг Дворцовой площади опустели. На Неве, напротив, собралось много любопытных.

Бледный и взволнованный Дзержинский встретил в коридоре двух знакомых поляков – Пестковского и Лещинского – и дал им мандат как комиссарам ВРК на захват телеграфа. Вдвоем они и пошли, не имея даже револьверов. Охрану телеграфа нес Кексгольмский полк, якобы сочувствовавший большевикам. Комендант охраны, меньшевик-интернационалист, оказался старым знакомым Лещинского и обещал не мешать. Караул остался; он был за ВРК и теперь нес охрану от его имени. Комиссары подошли к председателю профсоюза и сказали, что занимают телеграф; тот спокойно пригрозил выставить их за двери. Тогда Пестковский приказал солдатам караула стать возле аппаратов. Перепуганные телеграфистки подняли крик. Профсоюз решил оставить комиссара, а солдат попросил выйти. Те вышли.

Около семи вечера прибыли юнкера сменить караул. Солдаты отказались меняться. Юнкера стушевались и ушли.

К этому времени это было едва ли не единственное завоевание ВРК.

Вечер 24 октября. Когда стемнело, в гараж вернулись все 17 броневиков, которые охраняли вокзалы, телеграф, телефонную станцию и Зимний дворец. Фактически важнейшие центры столицы остались без охраны.

На следующий день должен был открыться II Всероссийский съезд Советов. Петроградский Совет под председательством Троцкого заседал непрерывно, речь следовала за речью. Троцкий послал в Кронштадт за матросами.

Ленин метался в своей каморке, где его прятали от полиции и военной контрразведки; вечером он написал последнее обращение к ЦК, требовал активных действий, убеждал, что «промедление смерти подобно», что нельзя в любом случае оставлять власть у правительства до 25-го, что «решать дело» нужно обязательно 24-го вечером.

Получив распоряжение, ЦК решил до утра завладеть всеми жизненно важными центрами, а утром, после прихода матросов, взять Зимний дворец. Наконец вызвали в Смольный Ленина.

Когда Ленин, выбритый, в парике, с перевязанной щекой, шел в сопровождении своего охранника финна Рахья через безлюдный Петроград, он убедился, что, в сущности, правительство не имеет власти в городе. Около одиннадцати вечера он прибыл в Смольный и в первую очередь спросил у Троцкого, правда ли, что ведутся переговоры со штабом округа. Тот ответил, что это делается для дипломатического прикрытия.

Зимний в дни Октябрьского переворота

Между тем, Дзержинский поручил захватить Петроградское телеграфное агентство (ПТА) молодому морскому офицеру Старку, большевику из известной адмиральской семьи. У Старка было два револьвера, и сопровождали его с десяток верных матросов. Около девяти вечера он прибыл в ПТА с отрядом и девушкой-большевичкой и заявил его директору, что является комиссаром ВРК и требует для просмотра все сообщения агентства. Директор ответил, что комиссара не признает, но насилию подчиняется. Сообщение о решении Совета республики начать мирные переговоры и образовать земельные комитеты Старк в прессу не пустил.

В это же время на Балтийский вокзал прибыл прапорщик с ротой солдат, прошел к коменданту станции и объявил, что, как комиссар ВРК, берет на себя полномочия по наблюдению за порядком отправления поездов и следования пассажиров. Прапорщик начал расставлять караулы. Никто ему не оказывал сопротивления.

Так до утра были заняты банк, почтамт, вокзалы. Кое-где караулы юнкеров заступали на место солдатских караулов, но скоро юнкеров снова сменили солдаты. Поздним вечером некоторые мосты развели, но ночью их опять свели.

Патруль ВРК на улицах Петрограда

Ночь. Утро 25 октября. До трех часов ночи Керенский вел безуспешные переговоры с казачьими полками. Казаки отказывались выступать без пехоты. Утром в Зимний дворец прибыли юнкера военно-инженерной школы прапорщиков. Около шести часов Зимний начали окружать солдаты мятежного гарнизона.

Около семи часов утра 25 октября в Главный штаб приехали на велосипедах двое солдат и вручили ультиматум от имени Петропавловской крепости. Перепуганное руководство уехало, пообещав позвонить по телефону. Солдаты сели на велосипеды и тоже уехали. В штаб прибыл караул Павловского полка, а позже – комиссар ВРК. Полковник Пораделов, который сам остался на хозяйстве, решил арестовать их. Днем группу арестованных повели в Петропавловку. По пути случилась стрельба, толпа убила одного из арестованных.

Между тем, в Смольном выяснили, что нет плана взятия Зимнего дворца и за это вообще никто не отвечает. Для его разработки ВРК выделил тройку в составе Антонова-Овсеенко, Подвойского и Чудновского.

Около десяти утра на афишных тумбах появились воззвания ВРК, которые начинались словами: «Временное правительство низложено». Рядом расклеивались воззвания правительства.

Американский корреспондент Джон Рид вспоминает, как подошел к караулу у Государственного банка и спросил: «“Вы чьи? Вы за правительство?” – “Нет больше правительства! – улыбаясь, ответил солдат. – Слава богу!” Это было все, что я смог от него добиться». [4]

На Николаевский вокзал прибыл грузовик с юнкерами. Их арестовали и пытались расстрелять как провокаторов, но позже отвезли в Петропавловку. Целый день в крепость поступали небольшие группы разоруженных юнкеров – их арестовывали по своей инициативе те, кто имел при себе оружие.

Днем на Невском проспекте расположились патрули Павловского полка. Их окружили прохожие и доказывали солдатам, что они продают революцию. Те только улыбались.

Около половины третьего в Смольном открылось заседание Петроградского Совета. Троцкий объявил, что наконец-то в заседании смогут принять участие Ленин и Зиновьев. Ленин сделал доклад, который начинался патетическими словами: «Великая социалистическая революция, о необходимости которой так долго говорили большевики, свершилась!»

Так брали Зимний

Между тем не все шло гладко. Штурм Зимнего, запланированный на утро, все не начинался – матросы из Кронштадта опаздывали. На гарнизон особенно полагаться не приходилось: красногвардейцев было мало и они совсем не умели воевать. Открытие съезда откладывалось до взятия власти. Антонов-Овсеенко требовал решительных действий, Подвойский рассчитывал больше на недееспособность защитников правительства. Вдруг объявил о нейтралитете батальон преображенцев, который занимал позицию как раз на Миллионной улице, оттуда намечался главный удар по Зимнему дворцу.

В четыре дня наконец прибыло учебное судно с десантом кронштадтцев. Антонов-Овсеенко отправился в Петропавловку. Но артиллеристы неожиданно отказались стрелять под тем предлогом, что якобы не подходят снаряды; договориться с ними не смогли. Услышав стрельбу где-то возле Главного штаба, Антонов-Овсеенко поехал туда на мотоцикле (думали, что правительство там). Но это просто толпа пыталась убить арестованных офицеров.

Вечер 25 октября. Солдаты у Зимнего разожгли костры и чего-то ждали. Время от времени они перемещались ближе к дворцу. Во дворец прошел Чудновский и вел переговоры с юнкерами, невзирая на приказ начальника арестовать его; через какое-то время Чудновского выпустили.

Возле Смольного

Утром 26 октября возле Зимнего дворца

Подвойский по требованию Ленина отправился на позиции возле Зимнего готовить штурм. Пронесся слух, что дворец взят, и он въехал автомобилем прямо на площадь. Но защитники открыли огонь. Машине Подвойского удалось развернуться и уехать.

Наконец прозвучал один пушечный выстрел, потом второй, третий: это холостыми снарядами стреляла Петропавловская крепость. Солдаты пошли в атаку, открыв стрельбу. В разгар атаки раздался глухой взрыв: это был залп, уже боевым снарядом, «Авроры». Взрыв, все стихает, стрельба прекращается, звучит «ура!», и юнкера в панике сдаются.

При взятии Зимнего дворца в стрельбе погибли три солдата и один матрос.

Антонов-Овсеенко арестовал министров Временного правительства. Их вывели на площадь под крики «Смерть! Смерть!». Министров начали бить, но убийств удалось избежать.

В Смольном открылся наконец II Всероссийский съезд Советов, который предоставил видимую легитимность большевистскому правительству.

В Зимнем дворце после штурма

Когда через несколько дней Керенский уговорил казаков Краснова пойти с карательной экспедицией на Петроград, нужно было вывести на оборонительные позиции хоть какие-нибудь верные новой власти войска. Но их не было. Столицу интересовали только склады, особенно винные. Даже такие большевистские части, как гвардейские Преображенский и Павловский полки, окончательно спились под веселым лозунгом «Допьем романовские остатки!», что вдохновляло весь город. Когда Бонч-Бруевич докладывал Ленину о том, что выводить на фронт некого, Ленин так посмотрел на него, что тот немедленно вернулся в казарму и таки убедил солдат. Из города выступили всего четыре гвардейских полка, на позиции шли молча неумелые, но решительные красногвардейские отряды.

Красногвардейцы на улицах Петрограда

Бои велись вяло и бестолково. Все решил чернобородый матросский вожак Павел Дыбенко, поехавший на переговоры с казаками. Он заключил с донцами мирное соглашение на таких условиях: казаки выдают ему Краснова и Керенского, Дыбенко им – Ленина и Троцкого. Керенский сбежал, Краснова действительно выдали большевикам, и те отпустили его под честное слово; казаки не стали дожидаться Ленина или Троцкого, загрузились в эшелоны и поехали на Дон. Ленин свирепствовал, требовал исключить Дыбенко из партии, а тот только смеялся; все в конечном итоге забылось.

Так в общих чертах выглядели те два дня, которые еще долго официальная большевистская историография называла «Октябрьским переворотом». События, изложенные выше, можно реконструировать по воспоминаниям участников, напечатанных на протяжении первого десятилетия после Октября, и по документам, несмотря на то, что они подбирались и комментировались советскими историками тенденциозно.

Наилучшим свидетельством тех дней единодушно признана книга Джона Рида, американского левого журналиста, который не знал русского языка, но сумел передать дух «десяти дней». Книга Рида, чрезвычайно популярная в Советской России первых лет, потом была запрещена и появилась снова после критики Хрущевым «культа личности Сталина», однако ненадолго. Главное, что побуждало сначала запрещение, а затем реабилитацию книги, это фамилии расстрелянных через двадцать лет вожаков большевистского переворота и отсутствие упоминаний о Сталине у честного свидетеля тех событий. Однако привлекательность книги заключалась не в именах. Джон Рид изобразил именно массовые события, и что-то неуловимое подсказывало читателю, что официальные историки его обманывали и все было не совсем так. Джон Рид дал нам возможность почувствовать гомон хаоса, грохот обвала, ощутить пронзительный исторический ветер поэзии Блока.

Главное в тех процессах, которые позже назвали Великой Октябрьской социалистической революцией, можно просуммировать одним словом: развал. Октябрьский переворот состоялся в обстановке развала российской государственности, когда власть буквально валялась на улице. Но шла речь не о том, чтобы ее поднять. Октябрьский переворот был авантюрой, осуществить которую смогли лишь умные и волевые игроки.

Решение о восстании было принято на подпольном заседании ЦК партии большевиков 23 (10) октября 1917 г. На нем присутствовали из членов ЦК Ленин, Троцкий, Каменев, Зиновьев, Сталин, Свердлов, Бубнов, Ломов, Сокольников, Дзержинский, Урицкий и Коллонтай. Только двое – Каменев и Зиновьев – высказались против восстания. Это общеизвестно. Но обратим внимание на то, что Ленин одержал победу благодаря ультралевым коммунистам младшего поколения, которые стали его горячими оппонентами уже через три-четыре месяца при обсуждении вопроса о мире с Германией. Без их поддержки в октябре он не преодолел бы сопротивления правого крыла.

Этих ультралевых в приведенном списке шестеро: Троцкий, Бубнов, Ломов, Дзержинский, Урицкий, Коллонтай. Сокольников скорее был более близок к правым, к Зиновьеву и Каменеву. Только двое – Сталин и Свердлов – поддерживали Ленина во всех ситуациях, как в вопросе о перевороте, так и в вопросе о Брестском мире и мировой пролетарской революции.

Если же принять во внимание не только «узкий состав ЦК», но и его полный список, то картина становится еще более выразительной. За Лениным безоглядно шли шесть членов ЦК: кроме упомянутых двух провинциальные деятели Артем, Муранов, Берзинь, Шаумян. Правых было тоже шестеро – кроме Каменева и Зиновьева Рыков, Милютин, Ногин, Сокольников (все они были за коалиционное социалистическое правительство). Ультралевых фанатиков мировой революции, будущих противников Бреста, насчитывалось восемь. С учетом также и кандидатов в члены ЦК – еще трое провинциалов за Ленина и еще пятеро ультралевых.

Ленин провел важнейшие стратегические решения в ЦК, используя его политическую размытость на правое и левое крылья. Опираясь на молодых энтузиастов мировой революции, которые составляли большинство в ЦК, он настоял на перевороте. Через несколько месяцев, имея поддержку правых, он еле-еле добился решения о мире с Германией.

Троцкий позже писал, что без его помощи Ленин не смог бы настоять на перевороте, но если бы не было Ленина, переворот был бы невозможен.

Это была политическая игра, которая требовала – в первую очередь от Ленина – большой решительности и продуманного маневра. В результате коммунисты смогли вырвать у российской демократии власть.

В. И. Ленин

Нужно было определить слабые места системы российской демократии, которая находилась в распаде и отчаянии, мобилизовать все антиправительственные силы, хаотические и недисциплинированные, нанести удар в самых чувствительных местах – и система развалилась. История прошла через точку бифуркации и реализовала один из возможных вариантов – как оказалось, далеко не наилучший.

Это была комбинация отважного волевого решения с хаосом обвала, выявившим все линии социальных разломов. И, строго говоря, осуществленный партией Ленина переворот был скорее удавшимся толчком, который свалил российскую общественно-политическую систему в хаос, из которого – не сразу – появился новый порядок.

В представлении Ленина, укрытого партией от правительственной службы безопасности в петербургских трущобах, Октябрьский переворот был талантливо запланированным и осмысленным революционным пронунциаменто. Благодаря настойчивости и воле Ленина, его практичности и нетерпимости к высоким революционным фразам, переворот действительно приобрел деловые и продуманные черты. Но это была деятельность в мутной воде, где через грязь и пену, поднятые развалом империи, невозможно было ничего разглядеть.

Если бы вожди большевиков еще в сентябре послушали Ленина и попробовали «разогнать Александринку» (так называемое Демократическое совещание, которое проходило в Александринском дворце), если бы переворот осуществлялся строго по правилам «революционного искусства», о чем Ленин писал и писал своему Центральному комитету, большевиков легко разогнали бы. Мосты и учреждения связи, вокзалы и банк заговорщики смогли захватить с чрезвычайной легкостью благодаря безразличию масс к судьбе демократии и грандиозному обману – они убеждали уставших от войны солдат, что все их действия направлены против тыловиков, генералов и офицеров, желавших отправить гарнизон на фронт. Воспользовавшись бессилием власти, враждебностью солдатской массы к богатеям, офицерам и интеллигентам, большевики провозгласили себя правительством, и теперь для свержения их нужна была такая же революционная ситуация и такое же «революционное искусство». Способных на это сил осенью 1917 г. в России не было.

Но секрет переворота и последующего «триумфального шествия советской власти», как этот период легкого установления большевистской диктатуры на необозримых просторах Евразии был назван официальной советской историографией, кроется не в коварстве большевистского руководства. Октябрьский переворот – это в первую очередь развал молодого Российского демократического государства. О свободе, которая пришла в феврале 1917 г., лучшие люди России мечтали по крайней мере столетие. Но «царство свободы» длилось всего лишь около девяти месяцев.

Девять месяцев Россия вроде бы была беременна своим кошмаром. Крах демократии стал еще более легким и быстротечным, чем долгожданный крах имперского деспотизма.

 

Русская идея

Анна Ахматова когда-то сказала, что не календарным, а настоящим началом XX века был 1914 год. Великая война – первая гроза XX века, за которой начались новые и новые катастрофы, и самая значительная из них – русский Октябрь. Можем сказать: настоящий, не календарный итог XIX и начало XX века – по крайней мере для Европы – военная катастрофа 1914–1918 годов.

Другой русский писатель, автор блестящих исторических романов о последней четверти XIX ст., Алданов отметил, что все коллизии XX века завязались уже в 70-х гг. предыдущего столетия. И действительно, 1870–1880-е гг. стали будто предисловием к XX веку, обозначив нам основные контуры его трагедий и достижений. Это касается и политической, и идейной истории. В эти годы росли и воспитывались политики, которые возглавляли правительства и партии в первой четверти XX ст. В эти годы утверждаются историософские концепции, которые сформулировали системы координат для оценки смысла великих исторических явлений, системы отсчета, которые могут быть применены и к оценке Октябрьского переворота.

Февральскую и Октябрьскую революции, формирование в России парламентской демократии и диктаторского коммунистического режима можно оценивать в терминах «прогресс» или «регресс», «эволюционное развитие» или «реакция», а можно рассматривать как события истории России, явления собственно российского цивилизационного типа . Концепция формаций и общественного прогресса служила либеральным и революционным политикам, концепция культурно-исторических типов была использована консерваторами.

С середины XIX века, а особенно после торжества дарвинизма, влиятельными оставались эволюционистские теории, согласно которым общества можно разместить на шкале развития от низкого к более высокому с несущественными отклонениями от эволюционной вертикали. Смысл истории, таким образом, легко определяется через понятия «прогресс» («вверх») и «регресс» («вниз»), основываясь на исторической типологии. Самой авторитетной философией истории этой разновидности в 80–90-х гг. XIX ст. стала марксистская концепция, согласно которой развитие человечества проходит через пять общественно-экономических формаций. На Западе ожидалась пролетарская революция, но свершилась она лишь в России. После этого место России определялось через ее соотношение с другими капиталистическими (то есть западными) странами: позже присоединившись к западному миру, Россия представляла собой его самое слабое звено; и вот история разорвала цепь именно в этой точке, и Россия первой прорвалась в будущее человечества.

Согласно популярной среди политиков США типологии Хантингтона, Россия принадлежит к православному цивилизационному типу, и рубеж между европейским (католическо-протестантским) и православным мирами делит Украину пополам по Днепру (в другом варианте – по Збручу). Социалистический «прорыв цепи капитализма» оказывается внутренним делом «православного мира», признаком его кризиса или, напротив, élan vital – жизненного прорыва; для Запада он стал лишь тупиком.

Сегодня на вооружение политиками, военными и дипломатами взяты культурно-исторические типологии, согласно которым Россия попадает в некий особенный цивилизационный тип, то ли восточноевропейский, то ли вообще восточный (возможно, евразийский).

Основой подобных схем может служить, например, историософия Арнольда Тойнби, согласно которой выделяется пять живых (включая западное и «православное») и одно мертвое общества, а также некоторые реликтовые его виды. Более детальный анализ позволил Тойнби выделить девятнадцать типов (западное, православное, исламское, индуистское, дальневосточное, эллинское, сирийское, китайское, минойское, шумерское, хеттское, вавилонское, андское, мексиканское, юкатанское, майя, египетское и др. общества). Классификацию можно совершенствовать, сам Тойнби в главном своем труде потерял несколько выделенных им же обществ, но противопоставление «запада» и «православного общества», которое нас интересует, остается.

«Запад есть Запад, а Восток есть Восток». Ни в этих словах Киплинга, ни в «Западно-Восточном диване» Гете веком раньше, ни в других туманных европейских ссылках на Восток не имелась в виду Россия. Россию как Восток противопоставили Европе прежде всего сами россияне.

Что же такое российский («православный») цивилизационный тип?

Характеристики «православного общества» у западных авторов нас, которые знают Россию «изнутри», не могут удовлетворить. Лучше обратиться к историкам и историософам самой России, хорошо изучившим и свою, и европейскую историю и культуру. К тому же концепция «культурно-исторических типов» возникла именно в России тех пророческих семидесятых годов XIX века.

Первым автором, который сформулировал идею и создал классификацию культурно-исторических типов, был Николай Яковлевич Данилевский («Россия и Европа», в 1869 г. статьями и в 1871 г. – отдельной книгой). В том же 1871-м вышла книга петербургского слависта Владимира Ивановича Ламанского, созвучная концепции Данилевского. Среди писателей, близких к Данилевскому и Ламанскому, достаточно назвать имя Достоевского. Правда, вспоминают немецких историков, которые выдвигали похожие идеи раньше; однако можно возразить, что у русских «почвенников» с их теорией культурно-исторических типов были собственные истоки. Прямыми предшественниками Данилевского в России являлись славянофилы и Тютчев.

Российских славянофилов нельзя безоговорочно назвать консерваторами – при всем своем восхищении допетровской древностью эти романтики-националисты были пылкими противниками крепостного права и провозвестниками либерально-демократической идеи суверенитета народа. А близкий к ним Ф. И. Тютчев, перед которым склонялся его зять Иван Сергеевич Аксаков, славянофильский журналист и последний знаменитый представитель славной славянофильской семьи, был консервативным державником. Консерваторами и русскими националистами были также Ф. М. Достоевский и Н. Я. Данилевский.

С начала XIX века четко вырисовываются традиции «Истории государства Российского» Карамзина, к которой принадлежали и Пушкин, и Тютчев, и «Истории народа русского» Полевого, к которой были ближе славянофилы. «Почвенники» – не народники, а державники.

В качестве курьеза можно отметить украинское происхождение упомянутых российских националистов и консерваторов. Дед Достоевского служил священником в греко-католической церкви на Подолии и писал стихотворения на украинском языке. Не знаю, происходил ли Н. Я. Данилевский из многочисленных Данилевских – украинских дворян из казацких родов; он родился в имении матери на Воронежчине, а его отец, командир гусарского полка и бригадный генерал, служил преимущественно в Украине. В конечном итоге, существеннее, что опальный Н. Я. Данилевский, по специальности – ботаник и зоолог, находясь в Приуралье в экспедиции Бэра, подружился с солдатом Тарасом Шевченко, который очаровал его блестящим умом и поэтической натурой.

В качестве еще большего курьеза, следует напомнить, что и Достоевский, и Данилевский были в молодости пылкими сторонниками социалистической теории Фурье, осужденными по делу кружка Буташевича-Петрашевского. По этому делу проходили и два брата Ламанских – Евгений и Прокофий Ивановичи. Отказавшись от юношеского героического революционаризма, убедившись в полной индифферентности российского простонародья к европейским социалистическим идеям, разглядев казарменный характер социалистической утопии Фурье, оба сохранили глубокое сочувствие к «униженным и оскорбленным» и страсть «борцов за правду», согласно любимому высказыванию Достоевского. Теперь эта страсть имела противоположное направление – направление консерватизма.

Самые яркие явления в российском политическом сознании XIX ст. стали реакцией на европейское пренебрежение и ненависть к Российской империи. Узкая прослойка российской элиты хорошо чувствовала эту русофобию, потому что была воспитана в Европе и в европейском культурном пространстве; дворяне, в меньшей степени более поздняя «интеллигенция», новая демократическая элита постоянно общались с европейцами, нередко свободно писали и даже думали по-французски и по-немецки. Русская поэзия XIX ст. пользуется, чаще всего без ссылок, явными и неявными цитатами из современной ей западной европейской поэзии как реперами, как координатами своего художественного пространства. Творчество Шеллинга, Шиллера и Гете – не только немецкие, но и русские культурные темы и парадигмы на протяжении XIX века.

Болезненно осознавая справедливость обвинений в адрес российского деспотизма, лучшие люди России чувствовали жгучий стыд и защищали свое достоинство тем, что искали в российской действительности опору и смысл, не замеченные европейцами. Так рождается и безграничная самокритика западников, и горячая путаная вера славянофилов.

Из неопределенной славянофильской идеи вышел Данилевский. Он иронически изображает позицию противников славянофильства: «Где же искать примирения между русским народным чувством и признаваемыми разумом требованиями человеческого преуспеяния или прогресса? Неужели в славянофильской мечте, в так называемом учении об особой русской или всеславянской цивилизации, над которым все так долго глумились, над которым продолжают глумиться и теперь, хотя уже не все? Разве Европой не выработано окончательной формы человеческой культуры, которую остается только распространять по всей земле, чтоб осчастливить все племена и народы?». Данилевский насмехается над «общечеловеком», в том числе и над будущим нашим современником, который, как Фрэнсис Фукуяма, с крахом коммунизма провозгласил полную победу культурно-политического Запада и конец истории. Именно «Славянофильской мечте» стремился он придать научное воплощение.

Типология цивилизаций, предложенная Данилевским, похожа на типологию Тойнби: он выделяет «культурно-исторические типы, или самобытные цивилизации», в хронологическом порядке – египетский, китайский, древне-семитический, индийский, иранский, еврейский, греческий, римский, новосемитический (арабский), германо-романский, или европейский, – и, само собой, российский (славянский). Основанием для классификации служат пять «законов»: 1) культурно-исторический тип связан с близостью языков; 2) цивилизация может развиваться лишь в условиях политической независимости хотя бы одной из ее составляющих; 3) «начала цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются народам второго типа»; 4) цивилизация достигает полноты лишь при разнообразии ее этнографических элементов; 5) ход развития каждой цивилизации относительно короткок и навсегда истощает ее жизненную силу, то есть цивилизации стареют и умирают.

Обратим особое внимание на пункт 4: он реализован в современном лингвистическом структурализме как признак единого языка – языковые новации распространяются в поле данного языка и не выходят за его пределы (аналогичное Данилевский говорит о культурных новациях). С политической стороны концепция закрытости культурно-исторических типов легко объясняет международную неудачу Октябрьской революции: новации, порожденные Россией, и не могли распространиться вне пределов ее культурно-исторического пространства. Естественно, Данилевский был сторонником «системного подхода», по собственному определению, а как биолог – противником дарвинизма (первый том его книги «Дарвинизм» опубликован в 1885 г., в год его смерти, второй том – в 1889 году.).

Если Данилевский создает принципы классификации цивилизационных типов, исходя из аналогий с природоведением и точными науками, то эмоционально мировоззренческие основы «почвенничества» более выразительно сформулированы Достоевским.

Данилевский не отрицал факта развития и эволюции систем; но развитие осуществляется в рамках отдельных общественных организмов. Джамбатиста Вико рассматривал историю человечества по аналогии с развитием индивида (что и положило начало делению эпох на античность, или, по выражению Маркса, «нормальное детство человечества» и «средний возраст» – Новое Время; ср. у Маркса – рабовладельческое, феодальное и буржуазное общества). Данилевский перенес эволюционную классификацию на этапы вызревания отдельных обществ – вплоть до их старения и смерти. И именно он провозгласил, что Запад «загнивает».

Основную идею Достоевский откровеннее всего формулирует в «Записной книжке 1863–1864 годов»: «Кто слишком крепко стоит за насильственную целость России, во что бы то ни стало, тот не верит в силу русского духа, не понимает его, а если понимает, то явно зла ему желает. Я сам буду стоять за политическую целость этой громады, до последней капли крови, потому что это единственный хороший результат, приобретенный Россией тысячелетними своими страданиями… Мы не считаем национальность последним словом и последней целью человечества. Только общечеловечность может жить полною жизнью. Но общечеловечность достигается не иначе, как упором в свою национальность каждого народа. Идея почвы, национальностей есть точка опоры. Антей. Идея национальностей есть новая форма демократии».

Как актуально звучат эти слова сегодня, когда никто в России уже не верит в какую-то «русскую идею», не чувствует никакой исторической миссии, кроме разве обязанности сохранить Великое Государство – «единственный хороший результат, приобретенный Россией тысячелетними своими страданиями»!

В цитируемых строках записной книжки Достоевский откровенно говорит то, о чем мог умолчать в публикациях: для него русский национализм («упор в свою национальность») был демократическим движением, движением за свободу. Так выявляется связь «почвенничества» с народолюбием раннего славянофильства. Достоевский пытается соединить оба течения на основе государственнической традиции, формулируя идею свободы таким образом, чтобы она была приемлемой для великодержавничества. Свобода оказывается духовной свободой и православной идеей – «настоящим» христианством, соединенным с русским мессианизмом.

В «Дневнике писателя» за 1877 год Достоевский выдвинул тезис, который сам считал наиболее спорным, но на котором настаивал принципиально. «Всякий великий народ верит и должен верить, если только хочет быть долго жив, что в нем-то, и только в нем одном, и заключается спасение мира, что живет он на то, чтобы стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их, в согласном хоре, к окончательной цели, всем им предназначенной».

Этот тезис выражает убеждение в особенной исторической миссии России. Для Достоевского было чрезвычайно важно, что такое убеждение объединяет консерваторов-«почвенников» с либералами-«общечеловеками». То, что в записной книжке 1860-х гг. выглядело как здоровый национальный эгоизм, перерастает здесь в стремление каждой «великой нации» к мировому доминированию, по крайней мере духовному. Именно такие нации другие авторы называли «историческими». История выглядит как соревнование за реализацию своих «идей» «великих», «исторических» государственных наций, которые объединяют вокруг себя близкие «этнографические элементы». В конечном итоге, каждая идея должна стать общечеловеческой «в согласном хоре», но путь должен идти «с упором в собственную национальность» великих наций. На этом должны примириться консерваторы и либералы.

Концепция Данилевского была завершением идеологии русского консерватизма, развитой Федором Ивановичем Тютчевым. Недостаточно оцененный Россией как мыслитель, Тютчев соединяет эпоху Пушкина и декабристов с эпохой семидесятых, идеологию ранних государственников-западников с идеологией великодержавников-неославянофилов. Точнее, Тютчева не забыли и не недооценили – его вплоть до 1890-х гг. прогрессистские круги игнорировали как ретрограда. Лишь Серебряный век признал его своим.

Вся публицистика Тютчева – это две статьи («заметка» под названием «Россия и революция», опубликованная брошюрой в 1849 г. в Париже тиражом в… 12 экземпляров, и статья «Папство и Римский вопрос», напечатанная в 1850 г. во французском журнале «Ревю де Дё монд»). Эти публикации были частью незавершенного трактата «Россия и Запад», рукопись которого (французский оригинал и его русский перевод) опубликована лишь в 1988 г.. Однако призна́ем, что тогда иначе была организована политическая жизнь общества. Тютчев писал политические стихотворения, которые ходили по столицам в списках, был блестящим собеседником в салонах и на званых обедах. Это и была тогдашняя светская «публицистика»: узкий круг элиты, общество, общался устно и непосредственно.

Кроме того, Тютчев был ближайшим советником Александра Михайловича Горчакова, министра иностранных дел Александра II с 1856-го вплоть до 1882 года.

Тютчев умер незадолго до балканского кризиса и очередной русско-турецкой войны, но в его письмах и разговорах на дипломатические темы «восточный вопрос» занимал едва ли не центральное место. Он чрезвычайно тревожит и Данилевского, и Достоевского. Не будет преувеличением сказать, что конфликт с Австрийской и Османской империями и балканские интересы России приобрели в 1870-е гг. мировоззренческое значение. И уже последователь Достоевского Владимир Соловьев писал: «Цель борьбы теперь состоит уже не в том, чтобы изгнать турок из Европы, а в том, чтобы не допустить Россию в Царьград, вновь основать новую Латинскую империю на Балканском полуострове под знаменем Австрии… Итак, наш восточный вопрос есть спор первого, западного Рима со вторым, восточным Римом, политическое представительство которого еще в XV веке перешло к третьему Риму – России». Внешнеполитические концепции и философия православия в русском консерватизме неотделимы.

Тютчев и Горчаков принадлежали к пушкинскому поколению, а Горчаков – и к пушкинскому кругу. Один из наиболее значительных русских поэтов, профессиональный дипломат Тютчев пренебрежительно называл свое поэтическое творчество «бумагомаранием», что было не очень искренне. Но Тютчев действительно был в первую очередь политиком, и благодаря его широким историософским концепциям дипломатическая деятельность Горчакова приобретала далеко идущее концептуальное содержание, несвойственное этому чрезвычайно умному, но достаточно ограниченному тщеславному бюрократу. Горчаков подал в отставку уже в глубокой старости, при новом царе, пережив на десять лет более молодого Тютчева.

Общим у Тютчева со славянофилами является мессианизм и восприятие России как иррациональной мировой силы («Умом Россию не понять, / Аршином общим не измерить, / У ней особенная стать – / В Россию можно только верить»). В отличие от славянофилов, Тютчев понимает Россию в первую очередь как Великое Государство, как империю – наследницу мировых империй аж от Ассирии. Империя не погибает, она только «переходит из рук в руки». Империй не может быть несколько, настоящая империя всегда одна-единственная. Комментируя употребление термина «империя» Тютчевым, Иван Аксаков писал: «После падения Рима, в средневековой истории с этим словом соединялось не только представление о Римской империи, но притязание на наследие римского владычества, притязание на такое же единое и верховное господство в мире». Пять империй, выделенных Тютчевым, – Ассирия, Персия, Македония, Рим, Восточная империя от Константина Великого до России – это продолжение истории единственной Империи человечества. Тютчев не возвращал к жизни формулу старца Филофея «Москва – третий Рим» – это произошло сразу после него. Однако все необходимое для возобновления российской государственной харизмы времен Ивана Грозного сделано именно им, Тютчевым.

Но русский консерватизм не удовлетворялся самим лишь, по выражению Тютчева, «кораном самодержавия». В XIX веке самодержавие не могло восприниматься слепо и некритически, как Коран, – оно должно было иметь идейную легитимацию.

Как дипломат, Тютчев прекрасно понимал значение исторической легитимации. Империи Габсбургов было отказано в праве называться Священной Римской империей германской нации лишь в 1806 году, в результате поражений Австрии в наполеоновских войнах. Это было актом чисто номинальным, потому что император Священной Римской империи реальной власти не имел, – но в политической истории подобные чисто номинальные, знаковые ритуалы значили многое. Австрия потеряла титул наследника Рима, но осталась империей. После военного поражения Австрии и Франции и образования единого Немецкого государства прусский монарх стал не королем, а кесарем, Kaiser’ом Германии, а Немецкое государство – империей, Reich’ом. С этой точки зрения Тютчев подходил и к проблеме легитимации Российской империи.

Как «Божий помазанник», царь имел небесную харизму, но процедуру коронации и миропомазания православная церковь выполняла автоматически, потому что выбор монарха от нее не зависел. Российский царь был самодержцем и не имел другого источника власти, кроме собственной государственной силы. Концепция Тютчева легитимизовала власть российского царя харизмой единственной мировой империи, и это создавало если не правовое, то идеологическое основание для претензий на наследие Византийской империи, на «Константинопольскую вотчину». Это было хорошей идеологией для «восточного вопроса». Но что касается внутренней политики, то тут имперская идеология не решала проблему легитимации самодержавной власти.

Так же, как с Тютчевым, двор конфликтовал с консервативным националистом Катковым – только потому, что его газета стремилась быть независимым органом на службе самодержавной идеи. Тютчев говорил, что без крепкого национального самосознания российское самодержавие является «нелепостью и извращенностью». Его имперская концепция как раз и должна была служить формированию великодержавного мессианства. Но история национальной идеи в России, по Тютчеву, превращалась в пример «величественной борьбы идеи с грубой силой».

Как самостоятельный политик и интеллектуал консервативно-монархического умонастроения, Тютчев попадал в противоречивую ситуацию. Он сам формулировал политические концепции и был достаточно критически настроен относительно политики двора. А это противоречило самодержавной идее, несовместимой с любым независимым политическим мышлением.

Само по себе обращение к религии как основе российского цивилизационного типа скорее создает проблему, потому что толкование духовной природы субстанции «русскости» и «православности» открывает множество вариантов. Тут же в русской философии и философской публицистике появляются противоположные варианты – от провозглашения «византизма» сущностью русского православия и русского национального духа (К. Леонтьев) до осуждения нетерпимого византизма как узкого религиозного национализма (В. Соловьев). Развитие идеи «русской духовности» и приводит к возобновлению концепции «третьего Рима».

В православии Тютчева ясно видны социальные истоки его христианской духовности.

Над этой темною толпой Непробужденного народа Взойдешь ли ты когда, Свобода, Блеснет ли луч твой золотой? Блеснет твой луч и оживит, И сон разгонит и туманы… Но старые, гнилые раны, Рубцы насилий и обид, Растленье душ и пустота, Что гложет ум и в сердце ноет, — Кто их излечит, кто прикроет?.. Ты, риза чистая Христа…

Тютчеву мерещится тот же «русский бунт, бессмысленный и беспощадный», который так манил и ужасал Пушкина. С образом ветра связано ощущение хаоса и тревоги, он приобретает особенную выразительность в поэзии Тютчева и снова оживает у Блока, пылкого его почитателя. Пустота душ, которая откроет свою бездну с крахом старого мира, оживит «старые, гнилые раны, рубцы насилий и обид» – это мотив, в поэме Блока «Двенадцать» находящий оптимистическое решение. Вся надежда России – в чистой ризе Христа. В том «венчике из роз», который увидел Блок над кронштадтскими матросами Октябрьского переворота.

Тютчеву принадлежат прекрасные слова: «…Нет ничего более человечного в человеке, чем… потребность связывать прошлое с настоящим». [14] Человек, который мыслит так в политике , имеет консервативные склонности. К тому же поэт, который стремится увидеть будущее через прошлое, возрождает в себе вековечную парадигму путешествия через «страну мертвых».

Оценка прошлого всегда есть – или, точнее, стремится быть – оценкой с дистанции будущего. Чтобы постичь смысл исторического настоящего, придется занять позицию где-то в области тех отдаленных событий, которые станут последствиями сегодняшних поступков. И заглянуть во время, которое наступит после смерти Ego, перейти через собственное небытие.

Романтический способ мышления, оставленный нам XIX и даже XVIII веком, вызывал к жизни давнюю тему Exegi monumentum, тему «памятника себе», для России и Украины – «Памятника» Пушкина и «Завещания» («Заповіту») Шевченко.

Возвышенное пророчество «Памятника» – это разговор о мире из пограничной ситуации и, в сущности, разговор о себе с позиций будущего, досягаемых только при переходе через рубежи собственного небытия, через дороги «того мира». В то же время это – разговор с будущим, видение современного через пророчество из будущего. Если проводить по возможности более широкие культурные параллели, то целесообразнее всего вспомнить проанализированный Мирчей Элиаде «шаманский полет» через «нижний мир», «мир предков» и разговор шамана с богами.

В XX ст. «Памятников» и «Завещаний» больше не писали. Не из-за скромности – поэты модерна нередко обнаруживали неслыханную в прежние времена самоуверенность. Просто в наш век никто уже не верил, что глас поэта является гласом Божьим.

Тютчев еще – поэт «Памятника», продолжатель пушкинской темы «Поэт и толпа». Его Silentium («Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои. – / Пускай в душевной глубине / Встают и заходят оне / Безмолвно, как звезды в ночи, – / Любуйся ими – и молчи») – это слова пророка, который должен молчать, чтобы его слова не отозвались отчужденным смыслом в действиях толпы. Отсюда его гениальные строки: «Нам не дано предугадать,/ Как наше слово отзовется, – / Но нам сочувствие дается, / Как нам дается благодать».

«Памятник себе» всегда является поэтическим завещанием, то есть словом для потомков и наследников, которые придут после смерти автора, – точь-в-точь как и в имущественном завещании, где голос покойника слышится среди живых субъектов права как голос равного среди равных. Сюжет «памятника» обязывает поэта занять романтичную пророческую позицию: глас поэта – глас народа – глас Божий. Занять таким образом, чтобы переступить через смерть.

Не слово, не призыв, который может вызывать обвал, а пение-чувство, единение в высоком чувстве, солидарность сердец – это и есть Божья благодать и субстанция России как империи духа.

Поэтому область поэта и пророка – не ясный день, в свете которого слово поэта бледнеет, как месяц в голубизне, а черная ночь, время единения со стихией бытия, страхом и хаосом, когда месяц сияет светом ясновидения.

Как океан объемлет шар земной, Земная жизнь кругом объята снами; Наступит ночь – и звучными волнами      Стихия бьет о берег свой. Небесный свод, горящий славой звездной, Таинственно глядит из глубины, — И мы плывем, пылающею бездной      Со все сторон окружены.

И еще:

     Но меркнет день – настала ночь, Пришла – и с мира рокового Ткань благодатную покрова, Сорвав, отбрасывает прочь… И бездна нам обнажена С своими страхами и мглами, И нет преград меж ей и нами — Вот отчего нам ночь страшна!

Поэтому и заканчивается Silentium противопоставлением дня, когда рассеиваются тайны, – ночи, которая хранит чары души:

     Лишь жить в себе самом умей — Есть целый мир в душе твоей Таинственно-волшебных дум; Их оглушит наружный шум, Дневные разгонят лучи, —      Внимай их пенью – и молчи!

Философия и теология русской идеи, сформулированная Достоевским, близка к поэтике и философии Тютчева.

Для Достоевского завершением католической идеи был знакомый ему в фурьеристском варианте французский социализм, а политическим, государственным носителем – Франция. Германский культурно-политический круг он как-то не принимает во внимание, считая, что вся его самостоятельность имеет лишь исторический смысл протеста против католицизма и должна обветшать после краха последнего. Удивительно, – Англия всегда играла огромную роль в российской политике, прошла уже Гражданская война в Соединенных Штатах, Пруссия разгромила Францию и провозгласила образование Немецкой империи, – а Достоевский лишь бегло вспоминает народы «торговцев и судостроителей». В его представлении именно три «идеи» – католическая, протестантская и славянская – сошлись на «восточном вопросе» в решающем конфликте, решение которого может иметь судьбоносное мировое значение.

«Православие» Достоевского не очень похоже на реальное русское православие. Оно слишком полагается на личностный выбор, на волю и совесть индивида. Тем меньше похоже на политический и человеческий идеал Достоевского российское самодержавие. Но Достоевский не говорил о реальности – он характеризовал идею , идеал, как его возможно реализовать в данном «культурно-историческом типе» цивилизации.

Издав «Дневник писателя» за 1876 и 1877 гг., Достоевский не выполнил своего обещания продлить этот публицистический ежегодник, потому что в 1878 г. с головой ушел в работу над «Братьями Карамазовыми». В этом романе вставкой выглядит «Легенда о Великом инквизиторе», которая стала завершением «Дневника» – итоговым теологическим, философским и политическим трудом Достоевского-идеолога, не менее значимым, чем наилучшие произведения русских философов конца XIX ст. и Серебряного века.

Мировоззренческо-политическая идея русского православия, как ее представлял себе Достоевский, основывается на изложении «искушений Христа» во время его сорокадневной аскезы в пустыне после крещения в водах Иордана, согласно двум из четырех канонических Евангелий. Христос отказывается от трех способов легкой победы христианской идеи – завоевания неверных масс насилием в трех видах – чудом, силой и экономическим интересом. Обращение к фундаментальным измерениям человека – духовному, волевому (властному) и чувственно-материальному – свидетельствует о глубине понимания Достоевским структурных принципов уклада цивилизаций. Наибольшее чудо, по Достоевскому, – именно в появлении трех вопросов страшного духа в пустыне. «Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены здесь три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле».

Основной замысел «Легенды» Достоевский сформулировал в конспекте вступительного слова перед чтением этого раздела на литературном собрании студентов университета: «Смысл тот, что если исказишь Христову веру, соединив ее с целями мира сего, то вместе утратится и весь смысл христианства… Высокий взгляд христианства на человечество понижается до взгляда как бы на звериное стадо, и под видом социальной любви к человечеству является уже не замаскированное презрение к нему». Социализм как ипостась «католицизма» обвиняется в сочетании христианства с повседневными политическими целями, а следовательно, в пренебрежении к простому человеку, в переиначивании принципа свободы выбора, который лежит в основе христианства, в таком презрении к массам, что его можно по-современному назвать элитаризмом.

Как это можно совместить с пушкинско-тютчевским «гласом поэта», отчужденного от «толпы»?

Оправдывая жанр своей «Легенды», Достоевский ссылается на опыт религиозных мистерий – как католических, так и православных. В частности, на «Хождение Богородицы по мукам», где Мария посещает ад (ср. путешествие через «тот мир»). Легенда Достоевского и есть мистерия. И при этом Достоевский вспоминает Тютчева: «Удрученный ношей крестной, / Всю тебя, земля родная, / в рабском виде Царь Небесный / исходил, благословляя». Неузнанный Христос явился «к мучающемуся, страдающему, смрадно-грешному, но младенчески любящему Его народу». Его Христос молчит все время, «чтобы не прибавлять к тому, что уже было сказано, и чтобы не отнять у людей свободы». Достоевский все время подчеркивает, что, по мнению «католиков», отходя, Христос передал дело элите, католическому клиру (соответственно – социалистической партии). В этом он видит глубокую разницу между православно-русской и католически-европейской идеями.

Страдания правителей, по «западной» доктрине, будут заключаться в том, что они возьмут себе свободу и будут врать людям. «Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди вместе согласились на всеобщее пред ним преклонение» – «и чтобы непременно все вместе» . [19] «Вот эта потребность общности преклонения и есть главное мучение каждого человека единолично и целого человечества с начала веков». [20]

Первый вопрос в Евангелии от Марка звучит так: «Если Ты Сын Бога, пусть эти камни станут хлебом». – «В Писании сказано, – ответил Иисус, – “Не хлебом единым должен жить человек, но и словом, которое выходит из Божьих уст”». (В Евангелии от Луки – несколько более лаконично.) Достоевский комментирует это, выкладывая первый вопрос – уже не Сатаны, а Великого инквизитора, – таким образом: «Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, – ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что ты отнимешь руку свою и прекратятся им хлебы твои».

Свобода или хлеб – вот как ставится «страшный» вопрос, и Достоевский отвечает: свобода, а «католики», социалисты, Запад – хлеб. «Знаешь ли Ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные». «Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут: “Лучше поработите нас, но накормите нас”».

Второй вопрос – второе искушение – в Евангелии от Марка звучит так: «Тогда дьявол приводит его в Святой город, ставит Его на крыше Храма и говорит: “Если Ты Сын Бога, кинься вниз. Ведь Писание говорит: Бог ангелам Своим повелит оберегать Тебя – они на руки подхватят Тебя, чтобы нога Твоя не споткнулась о камень”». – «Там сказано также: «Не искушай Господа, Бога твоего», – ответил Христос».

Великий инквизитор-социалист спрашивает у Христа: «Так ли создана природа ли человеческая, чтоб отвергнуть чудо и в такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основных и мучительных душевных вопросов своих остаться лишь со свободным решением сердца?» Христос «надеялся, что человек останется с Богом, не нуждаясь в чуде». Чудо, тайна и власть – это то, что противопоставит сатанинский Запад (католичество, социализм) свободному выбору веры.

Третий дар Сатаны – меч кесаря, который взяла римская церковь. У Марка: «Опять берет Его дьявол – на очень высокую гору, – показывает ему все царства мира со всем их богатством и говорит ему: «Я все это отдам Тебе, если Ты, упав ниц, поклонишься мне». – «Прочь, Сатана! – ответил Иисус. – Сказано: “Господу, Богу твоему, поклоняйся, Его одного уважай”». Изложение позиции Запада Достоевским: «Приняв меч и порфиру кесаря, основал бы всемирное царство и дал всемирный покой. Ибо кому же владеть людьми, как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы их».

Три больших вопроса – это вопрос о хлебе, совести и власти.

И ответ Алеши Карамазова Соблазнителю-Ивану – гениально прост: «А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь?»

Эта полнота и целостность жизни, экзистенция, радость и стихия бытия – это и есть основа «братства во Христе», православной субстанции «русскости», расширенной до всеславянства и всечеловечности. Как и у Тютчева, холодная рациональность политиков несовместима с этой «народной стихией», поскольку политико-правовое пространство вторгается между народом и государством и лишает их искреннего и непосредственного единства. «Католический клир», европейская политическая элита у Достоевского лишает народ ответственности, беря все на себя. Отделение свободы от политики, перенесение проблемы выбора от парламентов и газетной полемики до решения на религиозной, христианской основе в каждом конкретном жизненном конфликте, что есть добро, а что зло, – вот путь к нерасчлененному единству бытия и сознания в «русской идее».

Свобода является свободой выбора оценки, а не свободой выбора действия. В результате складывается особое русское решение проблемы свободы воли – способ противостояния неумолимой судьбе через ощущение судьбы.

В поэзии Тютчева этот фатализм был почувствован Блоком, который отметил его эллинский трагический характер. Полнее всего Тютчев выразил его в стихотворении «Два голоса» – в ответе на стихотворение Гете «Символы», написанное как масонский гимн. У масона Гете нет судьбы – его призыв к терпеливому труду человека-каменщика преисполнен оптимизма. Перекликается с масонским гимном стихотворение Тютчева только обидами – молчат могилы предков, и молчат зори над нами (вспомним слова Канта о двух наибольших тайнах: звездного неба над нами и морального закона внутри нас. Молчаливые могилы предков отзываются в нас лишь тайной морального закона). Стихотворение-реплика Тютчева (которое потрясло через полвека Александра Блока) звучит так:

Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, Хоть бой и неравен, борьба безнадежна! Над вами светила молчат в вышине, Под вами могилы – молчат и оне. Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги: Бессмертье их чуждо труда и тревоги, Тревога и труд лишь для смертных сердец… Для них нет победы, для них есть конец. Мужайтесь, боритесь, о храбрые други, Как бой ни жесток, ни упорна борьба! Над вами безмолвные звездные круги, Под вами немые, глухие гроба. Пускай олимпийцы завистливым глазом Глядят на борьбу непреклонных сердец. Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком, Тот вырвал из рук их победный венец.

Оба голоса-концепции дуэта судьбы и человека преисполнены, как отметил Блок, античного трагизма: человек не властен над фатумом (роком), сила его проявляется лишь в героическом презрении к всевластной судьбе, стойкости перед лицом неумолимого конца. С точки зрения «олимпийцев», с точки зрения фатума, конец смертного человека – это поражение, не победа; с точки зрения человека, субъекта истории, победителем, достойным зависти богов, является тот, кого одолел только фатум.

Не удивительно, что философия судьбы нашла самое полное выражение у великого россиянина Льва Толстого.

Кутузов в «Войне и мире» во время решающей битвы под Бородино терпеливо ожидает исторического решения – в действие вступили массы, последствия боя уже не зависят от полководца. На самом ли деле Кутузов Толстого похож на настоящего Кутузова – вопрос спорный. Но правда, что подобной философии судьбы противостоят жизненные и военно-политические установки Наполеона. Как вспоминает Гете о своих разговорах с великим авантюристом XIX века, «тот неодобрительно отозвался по поводу драмы о фатуме. Вина – знамение темных времен. А что такое фатум в наши дни? – прибавил он. – Фатум – это политика». А политика зависит от человеческой воли, не воли богов-олимпийцев.

 

Первая мировая война

Октябрьский переворот стал возможным лишь благодаря Первой мировой империалистической войне, как мы в СССР привыкли ее называть, или Великой войне, как ее называли перед ее повторением – еще большей и еще более страшной Второй мировой. Ни одна из империй Центрального блока не пережила поражения. В Германии победила республика. Австро-Венгрия развалилась на составляющие национальные части. Турция не признала поражения, продлила войну и установила европейскую националистическую диктатуру, окончательно потеряв характер исламской империи. Парадоксально, но поражение испытала также и одна из стран победившей Антанты – Российская империя, и в результате на ее просторах была установлена неограниченная власть призрака коммунизма.

Колониальные «демократические империи» – Британская и Французская – пережили и Первую, и Вторую мировые войны. Они распались только в ходе третьей мировой войны, «холодной».

Ход Первой мировой войны хорошо изучен, приведены примеры довоенного соперничества больших государств, в первую очередь в колониальной политике, сотни раз повторен вывод, что мир был разделен и большие колониальные метрополии желали его передела. И мы привыкли к мысли о неизбежности первой Великой войны, о поражении государств Центрального блока, разгроме Российской империи – и, таким образом, к мысли о неизбежности русской революции.

Но никто еще не доказал, что европейская экономика не могла развиваться без военного нарушения политико-экономического равновесия. А следовательно, никто не доказал, что решение начать мировую войну было следствием экономической необходимости и продолжением экономической истории.

Давайте забудем, что история не знает сослагательного наклонения. Достаточно делить бытие на будущее время, в котором существует свобода выбора и ничего, кроме условного наклонения, нет, – и прошедшее время, в котором все события плотно упакованы и связаны причинно-следственными связями. В храме науки прошлое, историю, реконструировали как царство необходимости, но в будничной прагматичной политике пытались изучать ошибки предшественников и, следовательно, в будущем поправлять «историческую необходимость». Марксистские теоретики Красной армии в Москве так же, как и генералы Военной академии в Берлине, исходили с того, что поражения немецкой армии на Марне в 1914 г. могло бы и не быть, а следовательно, Германия могла бы выиграть войну, если бы не фатальные ошибки ее военного руководства. Другие военные теоретики утверждали, что произошло так, как должно было произойти, и фатум проложил-таки себе дорогу сквозь «толпу случайностей». И даже в СССР, где догматика исторической, в первую очередь экономической, необходимости под страхом наказания требовала, казалось бы, капитуляции перед Судьбой, невозможно было запретить умозрительный способ в истории. Ведь тогда лишними были бы все государственные структуры, призванные силой менять ход истории.

Трудно отрицать тот простой факт, что каждую битву можно или выиграть, или проиграть. Другими словами, война является игрой, игрой со своей тактикой и стратегией, которая может быть верной или ошибочной.

А если так, то в 1914 г. и сам выбор войны как способа решения мировых конфликтов, возможно, был чьей-то колоссальной ошибкой.

Пулемет для защиты от самолетов на платформе Эйфелевой башни. 1916

Собственно, не раз даже и говорилось чьей. Больше всего блефовал и самым рискованным образом играл накануне войны император Германии. В основе агрессивности рейха лежал опыт предыдущей, франко-прусской войны 1870–1871 гг. При этом, хотя франко-прусская война была самой кровавой из всех посленаполеоновских войн XIX ст., все же погибло на ней лишь немногим больше, чем на Крымской войне: в обеих странах вместе потери достигали 57 тыс. человек убитыми. Когда император Вильгельм II перед лицом поражения сказал: «Мы не хотели этой войны», – английский премьер-министр Ллойд-Джордж саркастически подтвердил: «Да, такой войны они не хотели».

Новобранцы на Лионском вокзале. Париж, 1916

В действительности именно такой войны не хотел и не предусматривал никто.

Что же было мотивом серии политических поступков, которые поставили европейскую цивилизацию на грань катастрофы?

С весны 1905 г. до начала мировой войны насчитывают 6–7 политических кризисов, которые ставили Европу на грань войны. Каждый раз инциденты выплывали из франко-немецкого соперничества в Марокко или австро-российского соперничества на Балканах. Выстрел в Сараево повлек военный обвал неслыханных масштабов.

Борьба велась между империями, которые в XIX ст. были уже преимущественно колониальными.

Термин «колония» употреблялся со времен Рима и имел в разные времена разное правовое и экономическое значение.

Не только в Риме, но и в Греции, еще раньше – в Карфагене, – словом, город-государство в эпоху полисной цивилизации учреждал дочерний город, по латыни – колонию (на Руси – пригород). Колонии возникали на чужой, «варварской» территории. «Малая Эллада» находилась в Греции, «Большая Эллада» – на колонизируемых землях, например в Италии. С тех времен менялись правовые структуры колонизации, но колонией называли не всякую покоренную территорию, а лишь ту, которую заселяли и осваивали. В завоеванных Испанией землях Америки испанские поселенцы раньше назывались колонами.

Слово «колония» – того же происхождения, что и слово «культура»; лат. colo значило «обрабатываю», «выращиваю». Колоном был всякий крестьянин, позже – крестьянин в особом крепостном статусе; колоном был также всякий поселенец на новом месте.

В Древней Греции не ставилась проблема ассимиляции или хотя бы унификации прав греческого и местного населения: были эллины – и были варвары. Проблема унификации правового статуса метрополии и колоний в Риме была разрешена приравниванием всех свободных обитателей подвластных территорий на основе «публичного права» (jus publicum). Римские традиции унаследованы преимущественно французским колониализмом. Французы объявляли колониальные территории чем-то вроде собственных департаментов, где все население считалось, так сказать, «политическими французами», и при этом учитывались культурные, религиозные, политические особенности аборигенов. В учебниках истории, по которым учились и в департаменте Сены, и в Сомали, и в Провансе, и в Гвинее, писалось: «Наши предки были большими и рыжими, и они назывались галлы». Франция ставила целью ассимиляцию аборигенов или, если это было невозможно в результате большого культурного разрыва, «ассоциацию» их так, чтобы разница между французской метрополией и французскими «заморскими территориями» становилась как можно меньшей. Так когда-то великий Рим если не ассимилировал, то «ассоциировал» колоссальные европейские территории и заставил их разговаривать на настоящей или испорченной латыни, которая породила романские языки от Тахо до Дуная.

Творец нового броненосного Военно-морского флота Великобритании адмирал Фишер писал: «Пять стратегических ключей, которыми закрывается земной шар, – Дувр, Гибралтар, мыс Доброй Надежды, Александрия и Сингапур – все в английских руках!» [30]

Английская колонизация больше похожа на эллинскую. В XIX ст. различались три типа заморских владений Британской империи: сеттльменты, или плантации, или колонии, как, например, Австралия и другие доминионы; торговые базы, или собственное владение (possessions), как Индия; военно-морские, или военные базы, как мыс Доброй Надежды, которые должны были обеспечивать жизнедеятельность первых двух типов владений.

Англичане в колониях и владениях считались покровителями или представителями интересов местного населения. Англичане оставались англичанами везде, куда бы их ни заносила судьба, и «свобода колоний» означала правовую автономию каждого английского заморского поселения. Британская империя, таким образом, не была содружеством наций (Commonwelth): это была империя англичан. Принцип колониальной свободы применялся к территориям, которые были «созданы британским народом или… с таким прибавлением британского народа, который бы позволял ввести представительские институции». В эпоху колониальной экспансии расширяется территория владений вокруг военных баз и изменяются системы управления каждым типом, что и приводит к различению собственно колоний и доминионов.

Инвалид на коляске с английским флагом. Лондон, 1919

Мир, с экономической точки зрения, распадался на «хозяйственные территории», и каждое государство хотело иметь территорию как можно более широкую и более богатую. С культурной точки зрения, мир распадался на зоны, которые должны были быть интегрированы тем или иным способом вокруг больших европейских национальных культур. С точки зрения военно-политической, мир был «закрывающимся» определенными «ключами», содержащим болевые точки, расположенные по всему земному шару, – и эти точки были или казались жизненно важными для существования Великих государств, империй. Так реально выглядел принцип «нации-государства» на пороге XX века.

Три измерения, о которых идет речь, – экономическое, духовное и военно-политическое, – мы привыкли сводить к одному определяющему, экономическому. По крайней мере, политика является «концентрированным выражением экономики», а война – «продолжением политики другими средствами». К войне вели в таком случае экономические факторы, которые толкали народы и государства к «переделу мира».

«Загнивание» капитализма европейские левые теоретики видели в «стагнации» и «паразитизме», которые якобы находили проявление в переходе от экспорта товаров к экспорту капиталов.

Пылающая деревня на Восточном фронте. Польша, 1915

Среди огромного количества книг и статей на темы колониальной политики и империализма, которые писались в начале XX века, выделяются многочисленные труды «еретического» английского экономиста и политического писателя левой ориентации Джона А. Гобсона. Он отправился в 1899 г. в Южную Африку, чтобы писать об англо-бурской войне, познакомился с реальностью жизни колоний, с выдающимися деятелями тогдашней колониальной политики и пришел к выводу о том, что в колониях действует «особенно грубая форма капитализма». Гобсон написал около 50-ти книг, приблизительно по одной за год; в знаменитой книге «Империализм» (она вышла в 1905 г. и выдержала много изданий, на русском языке издавалась в 1927 г. в Ленинграде) он обосновывал позицию, которая принималась позже всеми левыми, в т. ч. марксистами. Согласно Гобсону, через недопотребление внутри страны возникает избыток товаров и денег, которые толкают на поиски новых рынков и предопределяют колониальную агрессию. Борьба за колонии, таким образом, это борьба за рынки сбыта и дешевые источники сырья.

Этот тезис был особенно старательно обоснован социал-демократическим теоретиком Рудольфом Гильфердингом, экономические выкладки и выводы которого были приняты В. И. Лениным (собственно, Ленин полностью принял теорию империализма Гобсона – Гильфердинга, дополнив ее только политическим выводом о том, что империализм является «последней и завершающей» стадией капитализма). Во второй половине века эти тезисы левых теоретиков повторила, например, Анна Арендт в своем блестящем исследовании природы тоталитаризма.

Гильфердинг особенно настаивал на том, что протекционизм больших государств разбивал мир на изолированные «хозяйственные территории». Это должно было объяснить природу империалистической экспансии, эра которой началась в 1870-х гг. и достигла апогея в середине 1880-х. Однако нужно отметить, что, невзирая на протекционистскую политику, не было никаких признаков изоляции «хозяйственных территорий» – в 1870–1913 гг. обороты международной торговли выросли приблизительно в четыре раза! Охранительные пошлины не компенсировали растущие возможности проникновения на «чужую» рыночную территорию, связанные с развитием транспорта, интернационализацией хозяйственной жизни, ростом и разнообразием потребностей национальных экономик.

Чрезвычайно красноречивы данные о балансе ввоза и вывоза (в млн франков).

В Англии и Германии, которые увеличили экспорт соответственно на 1/3 и в четыре раза, вырос еще больше импорт, а с ним и дефицит (особенно в Англии). Франция, в отличие от Германии и Англии, в 1875 г. имела позитивное сальдо; увеличив экспорт почти вдвое, она увеличила при этом дефицит намного больше, чем Германия. Лишь Россия осталась в 1913 г. страной с позитивным, даже немного улучшившимся сальдо.

Но большие государства не переживали при этом никаких трудностей! И фунт, и франк, и марка держались до войны очень крепко, в то время как рубль немного падал. Большие государства имели большие деньги, и платежный дефицит этих государств полностью компенсировался выгодами от экспорта капитала. Германии в 1913 г. для покрытия дефицита достаточно было притока от зарубежных вложений меньше чем на миллиард марок, Франции – полтора миллиарда франков.

Никакой стагнации и паразитизма не знал «загнивающий Запад» на рубеже веков, в период, который получил ироническое название “la belle époque”» («прекрасная эпоха»). С конца XIX ст. началась вторая промышленная революция; ключевые новации того времени – паровая турбина, электроэнергия, железные дороги, телефон, радио – дали огромный толчок индустриальной цивилизации. Экспорт капитала не только не свидетельствует о прекращении промышленного развития в государствах-экспортерах – он стал важным условием нагромождения капитала и, следовательно, новых вложений в экономику.

Британские стрелки в Африке

Африканские части на отдыхе

При этом экспорт капитала осуществлялся в первую очередь не в колонии, а в развитые страны и страны, которые быстро развивались! Так, вложения Англии на 1913 г. составляли 3,763 млн фунтов стерлингов, в т. ч. на развитые страны, доминионы и Россию приходилось 1,907 фунтов стерлингов, на Латинскую Америку – 1,506 млн фунтов стерлингов. А на Индию с Цейлоном, классические колонии, приходилось всего 378,8 млн фунтов стерлингов – приблизительно столько, сколько на Аргентину или Южную Африку! Все другие колонии привлекли менее 100 млн, «полуколонии» Китай, Египет – всего лишь по 44 млн фунтов стерлингов!

Англичане на палубе корабля

Франция вложила накануне войны в свои колонии менее 1/10 своих инвестиций (4 млрд франков из 45 млрд). Капиталовложения Германии во всю Африку составляли 2 млрд марок из общей суммы 23,5 млрд, то есть тоже десятую часть, а в Россию – 1,8 млрд марок! За какие инвестиции она воевала?

В «горячих точках» планеты накануне войны продолжалась острая конкурентная борьба между банками разных стран. В России находилось 110 млн фунтов стерлингов, 11,3 млрд франков, 1,8 млрд марок; в Турции – 24 млн фунтов стерлингов, 3,3 млрд франков, 1,8 млрд марок; на Балканах – 2,5 млрд франков и 1,7 млрд марок. Но в Америке и английских доминионах немцы имели намного больше – 7,5 млрд марок против 3,5 в Турции и на Балканах; Франция – 8 млрд франков против 5,8 в Турции и на Балканах!

Английские офицеры с собачкой

Конечно, анализ экономических интересов и потоков капиталовложений покажет, что в случае военного выигрыша каждое государство получало и материальный, экономический выигрыш. Но об экономической необходимости военного выбора, то есть об экономическом крахе системы без насильственного «передела мира», не может быть и речи.

К сказанному можно добавить, что борьба за «хозяйственные территории», или «распределение и передел мира», была борьбой за кота в мешке. Никто до завоевания каждой такой территории не знал толком, что на ней находится. Лишь в Северном Алжире к 1880-м гг., через полвека после его завоевания французами, был закончен период общего географического и геологического изучения; итог ему был подведен в капитальном труде Ж. А. Баттандье и Л. Трабю, опубликованном в 1898 г. Несколько раз мировая война едва не вспыхнула из-за соперничества Франции и Германии за Марокко.

В свете данных, приведенных в цитируемой книге об открытии Африки европейцами, вызывает удивление вывод авторов о том, что каждое из государств «хотело стать единоличным хозяином плодородных земель и богатейших недр Марокко». Откуда они знали в эпоху довоенных кризисов, что недра страны богатейшие?

География государства Марокко оставалась на период марокканских кризисов 1905–1911 гг. тайной для европейцев. Лишь «дорога послов» от Танжера до Феса была более-менее известной дипломатам-разведчикам, и отдельные группы немецких путешественников в 1870–1880-х годах проникали в глубь страны преимущественно под видом местных жителей или арабских купцов. В 1901–1907 гг. пять путешествий по Марокко осуществил французский геолог Бровей, в 1906 г. геологическую съемку здесь начал немец Маннесманн с братьями. Лишь после французской оккупации в 1912 г. началось систематическое изучение территории Марокко.

В последней трети XIX века экспедиции Стенли, Ливингстона, бельгийского короля Леопольда, Камерона, Серпа Пинту, братьев ди Брацца, один из которых оставил нам название Браззавиля, и десятков забытых в настоящее время английских миссионеров и немецких лейтенантов, часто людей, слепым случаем вовлеченных в азартную игру открывателей новых земель, всех тех, кто пробирался среди тропических лесов и болот водами Убанги, Уэле или Луалубы, искал легендарные земли, проходил невольничьими тропинками через горы Митумба и пастбища Приозерья, через саванны вплоть до побережья Индийского океана, где уже торговались на суахили и где испокон веков рабов и рабынь продавали зинджам – чернокожим мусульманам, поставлявшим их на рынки стран ислама. «Британская Южно-Африканская компания» Сесиля Родса, «Британская Восточно-Африканская компания», «Независимое государство Конго», образованная лично королем Бельгии Леопольдом, английское «Церковное миссионерское общество», «Русское географическое общество», миланское «Общество коммерческого исследования Африки», «Немецкое Восточно-Африканское общество» и другие организации, которым не было числа, географы, охотники, ботаники, врачи, офицеры генеральных штабов, коммерсанты и просто авантюристы, которым не сиделось дома, – вся эта разношерстная публика делала крайне разнородную работу, исторический и человеческий смысл которой невозможно определить однозначно, тем более очертить просто как «деление и передел мира». Этот смысл может быть открыт лишь в соотношении всех тех открытий и овладений с общечеловеческим целым, что называется «мировой порядок».

Война 1914–1918 гг. не была войной за колониальные экономические интересы. Она оставалась национальной войной, как и войны XIX ст., только приобрела глобальный и чрезвычайно разрушительный характер.

 

Политика как продолжение войны другими средствами

В конечном итоге, война и политика были колониальными, но не столько в экономическом, сколько в духовном смысле. На старую цивилизацию Европы падал тревожный отсвет пламени жестоких страстей от экспансии в забытые историей околицы человечества. Киплинг и Пьер Лотти выразили тот беспокойный дух конкистадорства, который охватил именно сердце Старого Света. Отзвуки агрессивности нового конкистадорства были более существенными факторами европейского развития, чем скороспелые капиталы.

Больше всего азарта у европейцев вызывали именно торгово-промышленные авантюры, приносившие быструю прибыль и открывавшие, казалось, бескрайние перспективы обогащения.

Английский писатель конца XIX ст. Р. Б. Каннингем Грэхем (Дон Роберто) написал книгу об одном из великих испанских конкистадоров, Эрнандо де Соро, в которой показал романтическую сторону безжалостной и кровавой старой конкисты. На это отклонение бывших испанских завоевателей и колонизаторов от буржуазной прагматичной и алчной колонизации в духе короля Леопольда обратил внимание в письме к Дону Роберто английский писатель польского происхождения Джозеф Конрад, один из защитников завоеванных африканцев и в то же время романтик освоения африканского континента.

В запале лихорадочной активности, особенно по добыче каучука, как в Африке (Конго), так и в Америке (бассейн Амазонки) возникали компании, которые эксплуатировали труд негров и индейцев с неожиданной, неслыханной, садистской жестокостью. Разоблачению уродливой жестокости компаний с британским капиталом были посвящены два доклада британского генерального консула Роджера Кейзмента, ирландца по происхождению, который позже, в 1916 г., был повешен англичанами за организацию доставки немецкого оружия восставшим землякам. Доклады Кейзмента стали обвинительным актом в адрес нового конкистадорства и впервые заставили задуматься над угрозой европейской цивилизации, которая исходит от нее самой.

История экспансии европейской цивилизации конца XIX – начала XX ст. на мировые просторы – это балансирование на грани провалов в черное прошлое, сквозь туманную завесу, едва подсвеченную и подрисованную романтическими красками, балансирование на грани неслыханного варварства и «пространства смерти», которое формировалось на колониальных околицах цивилизации.

Жестокость начинается с вполне рациональных актов, направленных на установление контроля: нужно, чтобы производительность труда была не ниже определенного минимального уровня, чтобы рабочие не разбегались, чтобы, в конечном итоге, они боялись ослушаться. Шаг за шагом нарастает жестокость, все менее обоснованная рационально, вместе с ней растет страх, распространяются мифы о каннибальской дикарской мести, пока основа террора не теряет остатки рациональных мотивов и не превращается в иррациональную, сугубо мифологическую, идеологию ада. Издевательства и убийства становятся нормой, пытки применяются в эндемических масштабах, образуется «пространство смерти» – каверна в человеческом бытии. Ненависть порождает страх, страх и ненависть вызывают бессилие, молчание и одиночество большинства. В «пространствах смерти», как в одной тюремной камере, объединены палачи и истязаемые, и обновить дискурс можно, лишь создав новый, контрдискурс, в котором смерть такая же привычная вещь, как и жизнь, и нет разницы между добром и злом. Усиливаются и идут вверх человеческие элементы самые примитивные и наиболее некрофильские, нарастает индифферентность – приближается ад.

Вот именно этот ад и является альтернативой порядка, и если колониальная система является зеркалом метрополии, то устроенный в ней ад – это хаос, антипод европейского права и европейской морали. И все это объединено в рамках одной «нации-государства».

В 1976 году французский писатель Жак-Франсис Роллан опубликовал книгу «Великий Капитан» – результат его работы в архивах. Он обнаружил документы об одной из французских колониальных экспедиций конца XIX века, которые были засекречены, т. к. порочили французскую армию, да еще во времена дела Дрейфуса. Колоны капитанов Вуле и Шануэна в 1899 г. продвигались от берегов реки Конго в пустынные районы африканского востока, чтобы завершить объединение французских владений в одну большую территорию. Оба капитана славились своей грубостью и англофобией, что для командования после англо-французского инцидента при Фашоде скорее свидетельствовало в их пользу. По пути французские вояки беспощадно расправлялись с местным населением, истребляя всех, в том числе женщин и детей. После одного из боев просто так было убито около 10 тыс. африканцев. Как говорил один свидетель, трупы, в том числе детские, висели на деревьях, «как черные стручки». В обстановке вседозволенности руководители экспедиции потеряли разум. Убив руководителя встреченной французской колоны и ранив его заместителя, капитан Вуле заявил солдатам: «Я больше не француз, я черный вождь. С вами я могу учредить империю». В конце концов Вуле и Шануэн были убиты, а скандальное дело оставалось тайной вплоть до 70-х гг. XX века.

Освоение Европой новых земель стало испытанием европейской цивилизации – особенно тогда, когда европейцы получили новое оружие, способное истреблять сразу множество туземцев. Таким оружием массового истребления стала в конце XIX ст. винтовка, которая заряжается целой обоймой, и особенно пулемет. Его применение позволило англичанам сокрушительно разгромить восстание Махди в 1885 г. в Судане. О жертвах, которые понесли несчастные готтентоты в войне с немецким генералом фон Тротта, страшно вспоминать.

В пределах одного национального государства оставались народы, о равенстве и свободе которых не могло быть и речи. Для французов это означало крах самой идеи «ассоциации», англичане создавали в колониях свой отдельный изолированный мир, за пределами которого могло происходить все, что угодно. Трудно сказать, какой путь цивилизации был страшнее.

В 1861 году, на заре эпохи колониализма и империализма, лондонское Этнографическое общество было неприятно удивлено докладом французского исследователя дю Шайо, который объяснял и оправдывал религию африканцев и черты их характера. На следующем заседании капитан Ричард Бертон доказывал, что единственная позитивная черта туземцев – «ненормально развитая прилипчивость, или, говоря простым языком, особая сила привязчивости». «Как только африканец взрослеет, его умственное развитие останавливается, и с этого момента он идет не вперед, а назад». В докладе на заседании этого же общества в 1866 г. сэр Сэмюэл Бейкер по возвращении из экспедиции к Верхнему Нилу утверждал, что мозг африканца «такой же стоячий, как и болота, которые составляют его крошечный мир». Каноник Фаррар в материалах заседаний Этнографического общества в 1865 г. писал, что черты лиц африканцев «однообразны и ничего не выражают», их ум характеризуется «тупым и пустым однообразием», они «не предложили ни одной идеи… не додумались ни до одного открытия». Это высказывания людей науки, а что уж говорить о малоинтеллигентных капитанах и коммерсантах!

В конце XIX века европейский мир с огромным вниманием следил за военным конфликтом между Великобританией и бурами – потомками голландских колонистов в Южной Африке.

В конечном итоге, война англичан против буров действительно была войной за утверждение Британской империи на землях, уже освоенных бурами, и войной крайне жестокой.

Все симпатии образованного общества были на стороне буров. На улицах российских городов шарманщики пели: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне!» Никто не вспоминал, что буры относились к своим чернокожим рабам хуже, чем к скотине, потому что даже домашний скот не мордуют до смерти. Никто будто не замечал, что Британская колониальная империя запретила рабство и работорговлю в своих колониях еще в 1831 г., на тридцать лет раньше Соединенных Штатов, что вызывало конфликт с испанскими и португальскими работорговцами.

Дж. Гобсон первым, кажется, отметил опасность, которой для либерально-демократической идеологии являлось включение колониальных народов в состав наций-государств. Национальное государство, нация-государство – один из принципов построения западной цивилизации. Включение в состав государства этнически и культурно абсолютно чужих компонентов нарушает принцип политической нации, на основе которого завязывались в европейской истории социальные и межэтнические конфликты и без которого нет суверенитета народа – правового и идеологического основания демократии. Если внутренняя политика является продолжением войны другими средствами, то политическая нация не может быть демократией.

Перед Англией эта проблема стояла на протяжении всей ее истории.

 

Ирландия – угроза «нации-государству»

Иностранца в Англии поражает у входа в подъезд традиционного двухэтажного дома каменный лев, левый бок которого разрисован в другой цвет, нежели правый. Стремление англичанина иметь собственный угол на земле реализуется здесь в том, что ему принадлежат – хотя бы как квартиросъемщику – два этажа в отдельном подъезде, с отдельным лоскутком земли – «садиком» в один квадратный метр – и половина льва.

Английский индивидуализм удивляет даже европейских мелких буржуа.

Солидарность, высокая дисциплина и мужество в коллективных действиях всегда соседствовали на Британских островах с расчетом и групповой ограниченностью. В частности, англичане отличались нескрываемой враждебностью к чужестранцам; слово «иностранец» имеет в Англии неприятные, пренебрежительные коннотации.

В поезде англичанин может просидеть молча рядом с соседом по вагону, не делая попытки познакомиться, – знакомство без рекомендательного письма в Англии традиционно было почти невозможным. Невмешательство в чужие дела – закон английского быта, как и готовность прийти на помощь в случае, когда тебя позовут. На корабле, который терпит бедствие, черствые и эгоистичные англичане – образец настоящих джентльменов: мужчины никогда не покидали судно, не устроив сперва в шлюпки более слабых, женщин и детей.

Национальная солидарность основывалась всегда на четком классовом размежевании общества и умении правящих слоев найти консенсус, достичь компромисса классовых интересов. Разграничение начиналось в школьные годы даже в социально однородной среде; тот, кто закончил public school (государственную школу), да еще и не класс «а» для более способных, а какой-то из «в» или «г», куда отсеивались более слабые, не имел никаких шансов достичь каких-либо высот в жизни. В правящую элиту входил тот, кто закончил колледж в Итоне и состоял членом одного из аристократических клубов; люди из Ист-Энда, восточного района Лондона, обречены были пить свое вечернее пиво в пабе, где проводили свободное время их предки. В Англии не было постоянного войска и почти отсутствовала бюрократия, а криминальная полиция всегда активно поддерживалась гражданами. Эффективность политической власти достигалась не деспотизмом администрации, а силой традиции.

А сила традиции базировалась на коллективном противостоянии английского общества чужестранцам, к которым в давние времена относилось в первую очередь коренное кельтское население Британских островов. Секреты особенностей английского общества раскрываются при учете длительного сотрудничества всех социальных слоев населения со времен внутренней колонизации территории Британских островов.

В 1367 г. Англия приняла так называемый Килкеннейский устав, согласно которому англичанам запрещалось вступать в брак с ирландцами и вообще иметь с ними какие-то личные взаимоотношения. Даже сейчас доля англичан в населении ирландского острова незначительна. В государстве Эйре их несколько десятков тысяч, как и в Ольстере; основную часть агрессивного протестантского населения Северной Ирландии составляют не англичане, а шотландцы.

Система самой изоляции английских поселенцев на новоосвоенных землях, которая стала признаком колоний английского типа, давно нашла самое яркое выражение в Ирландии, которая не стала колонией в буквальном смысле слова – она долго оставалась подвластной, покоренной территорией королевства Англии и Шотландии без права на собственное национальное имя, английской территорией, но почти без английских колонизаторов и юридически – равноправной частью королевства. Теоретически Ирландии не было – были бедные и темные островные провинции Великобритании. В Британской империи не прижились те сакральные понятия Родины и Патриотизма, которые стали фундаментом либеральной политической риторики после Французской революции. Но была реальна солидарность «своих», причем не на трибальном уровне ощущения «общей крови», а на уровне преданности государству (ритуально – королю или королеве) и культуре (от Шекспира и парламента к овсянке и яичнице с жареной ветчиной на завтрак). То есть с тем комплексом идей, чувств и норм поведения, который называется «нацией».

Кельтская составляющая в виде валлийцев, которые сохранили свой язык лучше, чем ирландцы, и шотландцев, долго сохранявших по крайней мере свой ужасный акцент, не вредила этой британской солидарности. А ирландская вредила – более того, портила всю картину и ставила под сомнение сами понятия «нация» и «национальный интерес».

Англия завоевала остров еще в XII ст., но так его и не освоила. Великий английский революционер Кромвель со своими отрядами «железноголовых» сократил население острова почти вдвое, вырезав в 1641 г. около 650 тыс. ирландцев. Окончательную победу Англии, казалось, принесло поражение католического короля Якова, последнего представителя династии Стюартов, в 1690 г. на ирландской реке Бойн от войска призванного на английский престол Вильгельма Оранского. На протяжении XVIII века ирландцы не имели права на национальное самосознание и даже на официальное самоназвание нации, и называли свою страну иносказательно – Кэтлин-ни-Хулихен-Грануэйл, «бедной бабушкой», «шелковой буренкой». За это время Англия приложила колоссальные усилия, чтобы ликвидировать основу ирландской солидарности – клановую организацию общества.

Слово «клан» кельтское; фамилия «О’Хара» значит у ирландцев и шотландцев «внук клана Хара», фамилия «Мак-Миллан» – «сын клана Миллан». Чтобы искоренить клановые структуры, англичане запретили носить традиционную мужскую одежду – юбочки-килты, клетчатые гамаши и большие суконные береты, поскольку по одежде ирландец всегда мог определить, к какому клану относится мужчина. В XIX ст. ирландцы одевались приблизительно так, как англичане в XVIII веке.

Фанатичные противники католической Ирландии, оранжисты Ольстера, поднимают традиционный тост: «За вечную, славную и благоговейную память великого и хорошего короля Вильяма III (то есть Вильгельма Оранского. – М. П.), который лишил нас папства, рабства, своеволия властей, медной монеты и деревянных башмаков». Что и говорить, Англия принесла и твердый фунт стерлингов, и демократию, и бытовую цивилизацию в окутанный атлантическими туманами край торфяников, озер и бесплодных гор, покрытых зарослями вереска. Но несла она его в сопровождении таких несправедливостей, что ненависть к англичанам была сильнее хотя бы уважения. И в Ирландии всегда имелись достаточно энергичные люди, готовые воевать за папство, медные деньги и деревянные башмаки.

С V века, со времени, когда святой Патрик высадился на ирландский берег в Балликинлари, Ирландия играла в европейском мире роль католического миссионера.

Католическая вера приобрела в Ирландии особенную романтико-мистическую окраску, вытеснив или ассимилировав традиционную кельтскую мифологию и дичайшие предрассудки. В новейшую эпоху глубокая религиозность в Ирландии соседствовала с модными мистическими увлечениями, и вообще католицизм в Ирландии являлся антиподом и протестантизма, и духа просветительства. Именно поэтому трагически бессмысленно противостояние «Эйре – Ольстер», поскольку здесь традиционной религиозности ирландцев противостоит не более высокий и отрефлектированный просветительский скептицизм, а такой же ограниченный, только еще более агрессивный религиозный жестокосердный квиетизм «настоящих голубых» (давнее название шотландских пресвитерианцев не имеет ничего общего с современным значением выражения «голубой»). Противоположность европейски образованной Англии и консервативной старозаветной Ирландии приобрела характер злобного противостояния католиков и протестантов.

Ирландские монахи доходили до славянских земель, и допускают даже, что у славян еще до кириллицы было письмо – «резы», созданное этими миссионерами.

Это стало проклятием английской демократии. Но также и проклятием Ирландии.

В 1800 г. автономный парламент Ирландии был ликвидирован, наступила эпоха Унии – и вместе с тем началась новая эпоха борьбы за Ирландию, эпоха Джона О’Коннелла и Чарльза Парнелла.

Протестанты создали в конце XVIII ст. орден оранжистов (оранжевый цвет символизировал Вильгельма Оранского); католики демонстративно и символично поедали на своих собраниях апельсины. Это было бы смешно, если бы история ордена оранжистов не началась с резни католиков в ольстерском городе Арма. С того времени непримиримое противостояние на уровне средневековой межконфессиональной озлобленности сопровождает политическую жизнь Ирландии. И английские консерваторы всегда держались за ольстерский электорат, тогда как либералы готовы были на компромиссы.

О’Коннелл организовывал грандиозные – временами миллионные – митинги противников Унии, борцов за равноправие католиков и протестантов, и добился успеха. Противостояние носило сугубо религиозный характер, как во времена Кромвеля и Стюартов. О’Коннелл умер в Италии, сердце его похоронено там, в церкви Св. Агаты, тело – в Дублине.

Парнелл ушел из жизни совсем молодым. Он влюбился в жену капитана О’Ши, Китти, она бросила мужа и ушла к Парнеллу; капитан сначала смирился, а затем подал в суд. И здесь от пламенного вождя ирландского движения отказалась целомудренная католическая церковь, а за ней большинство ирландской фракции парламента. Это произошло в 1891 г. Выступая на митинге, Парнелл простудился и умер. И пришлось все начинать сначала. От Парнелла осталась только легенда. Когда началась англо-бурская война, многие ирландцы верили, что Парнелл жив и воюет под именем бурского генерала.

Английские либералы всегда пытались провести в жизнь какой-либо вариант home rool bill – билля о самоуправлении, и эти попытки регулярно срывались ольстерскими протестантами в союзе с консерваторами. Консерваторы конца XIX – начала XX ст. – Джозеф Чемберлен, лорд Роберт Сесил, Рэндольф Черчилль – выступали в то же время как активные империалисты и решительные противники любого самоуправления для Ирландии. Либерал Гладстон вынужден был уйти в отставку в 1893 г. из-за того, что был отклонен его проект гомруля. А в 1906-м, после победы либералов на выборах, которая положила конец двадцатилетному правлению консерваторов, страна очутилась на грани гражданской войны из-за отчаянного сопротивления ольстерских протестантов попыткам провести в жизнь гомруль – сопротивления, поддержанного армией, отказавшейся применять оружие против братьев по духу. Армейские офицеры, преимущественно с консервативными и националистическими взглядами, как и во многих других странах, начали подавать в отставку. Надолго в отношениях между гражданскими правительствами и военным командованием воцарилась подчеркнутая терпимость гражданских: политики, особенно либеральные, побаивались рецидивов 1906 г. Это был не только кризис ирландского общества, но и кризис профессиональной английской армии, основанной на принципах добровольности.

«Гэльское возрождение» разворачивалось в первую очередь в формах культурничества: возникали музыкальные общества (ирландцы очень музыкальны и любят пение), общества содействия ирландскому языку, по изучению древних национальных видов спорта и тому подобное. Сестры Йейтса создали в селе Дандрам (так называлось также священное место на Тропинке Гигантов близ Дублина) центр возрождения ирландских ремесел и издательство, где стихотворения Йейтса печатались на бумаге, сделанной ручным способом. Кое-кто из радикальных деятелей возрождения готов был порвать с религией, которая придавала борьбе безнадежно консервативный характер. Но глубокий мистицизм оставался присущим ирландскому движению. В частности, большое влияние на Ирландию имела наша Елена Блаватская и организованное ею Теософское общество, отделение которого существовало и в Дублине.

Упорная национально-освободительная борьба завершилась в 1922 г. предоставлением трем из четырех традиционных провинций Ирландии статуса доминиона, который в 1937 г. был легко изменен на статус независимого государства (до 1945 г. Эйре оставалась в составе Британского содружества).

Собственный язык ирландцы практически давно утратили; в настоящее время в Эйре не найдешь места, где бы господствовал гэльский язык – лишь в самых отсталых окраинах Ирландии, в горах запада и юга, разговаривают на двух языках – английском и гэльском. Несмотря на активную поддержку гэльского языка со стороны ирландского государства, в Эйре число лиц, которые владеют им, сегодня меньше, чем было в 1937 г., когда Ирландию провозгласили независимой, и не достигает 700 тыс. человек.

Первым президентом Свободного Ирландского государства в 1922 г. стал журналист и политик Артур Гриффит, основатель националистической партии «Шинн фейн», что в переводе значит «мы сами». Эти слова нужно было объяснять рядовым ирландцам, потому что кельтский язык большинство из них не знали тогда и не знают поныне.

Ирландия дала европейским национализмам образец двойной организации: легальное политическое крыло партии, определяющее парламентскую политику, и подпольное террористическое крыло, которое все больше подчиняет политиков. Ирландские избиратели поддерживали, правда, не военное крыло «Шинн фейн», а сравнительно умеренное легальное руководство партии.

В Эйре проживало в 1978 г. 3,2 млн ирландцев, а вне пределов родины – 4 млн, в том числе в США – 1,5 млн, в Англии – 2,25 млн. В столице Эйре Дублине насчитывалось тогда 710 тыс. ирландцев, а в Большом Лондоне – 750 тысяч.

Где же настоящая столица ирландцев?

Мы знаем Ирландию О’Коннелла и Парнелла, Йейтса и Гриффита, но знает ли большинство Ирландию Беркли и Свифта, Берка и Шерридана, Джойса и Бернарда Шоу? Или это уже не Ирландия?

Подавляющее большинство ирландцев жили в первой половине XX ст. в неприхотливых глинобитных домах на сельских фермах или в крошечных городках. По статистике 1970-х гг., почти две трети мужчин и около половины девушек в возрасте до 35 лет еще оставались неженатыми и незамужними, потому что не имели наследства: ферму, как правило, получал старший сын, а пригодной для возделывания земли в Ирландии очень мало. Поэтому эмиграция, в первую очередь в Англию, а позже и в США, оставалась для многих единственным выходом. Не удивительно, что население Ирландии сокращалось вплоть до середины XX ст., невзирая на многодетность ирландских семей.

Ирландцы выступают против «всего английского». Ирландская поговорка звучит так: «Бойся бычьих рогов, конских копыт и улыбки англичанина». Для многих и Шекспир оставался «улыбкой англичанина». Один из последователей Гриффита на посту президента страны – Дуглас Гайд, знаток кельтской филологии и активный деятель гэльского возрождения, известен как крайний националист, который ненавидел «все английское».

Но виновата ли в этом Англия?

Картофель быстро стал основным продуктом питания. В 1847 г. Ирландию постиг страшный голод в связи с неурожаем картофеля. Население страны уменьшилось с 6,5 млн человек до 4 млн (1 млн умерли от голода, 1,5 млн выехали в Англию и США), и с того времени вплоть до середины XX века непрерывно уменьшалось. Как эта беда отразилась в памяти «искреннего ирландца» – читаем в монологе Гражданина в романе Джойса «Улисс»: «У нас есть большая Ирландия за океаном. Их выгнали из родительского дома и родной страны в черном сорок седьмом году. Их глинобитные домики и придорожные хижины сравняли с землей, а в «Таймсе» радостно предвещали саксам, что скоро в Ирландии останется не больше ирландцев, чем краснокожих в Америке. Паша турецкий, и тот прислал нам какие-то пиастры. Но саксы умышленно пытались задушить голодом нацию, и хоть земля родила вдоволь, британские гиены напрочь скупали все и продавали в Рио-де-Жанейро. Крестьян наших они гнали толпами! Двадцать тысяч из них распрощались с жизнью на борту плавучих гробов. Но те, кто достиг земель свободных, не забыли земли рабства. Они еще вернутся и отомстят, это вам не мокрые курицы, сыновья Грануэйл, защитники Кэтлин-ни-Хулихен».

Хлеб и молоко были основной едой ирландца; собственно, и не хлеб – до последнего времени в селах на специальных треногах ежедневно пекли овсяные или ячневые караваи.

В глухомани севера, в селах Конноута еще в XX веке кое-где крыли крыши соломой достаточно примитивным ирландским способом, возили навоз на поля санками-волокушами, мальчиков и девочек одевали в старинные юбочки-кильты. Когда на рубеже веков началась активная деятельность гэльской лиги, получил распространение «старинный ирландский костюм» – зеленое платье с пышной полудлинной юбкой, плотно прилегающим лифом, вышитым «кельтским узором» и подпоясанным таким же расшитым шерстяным поясом. Хотя элементы ретро в этой моде на «настоящую Ирландию» и были использованы, в основном все это – театр и красивая выдумка. Искусственно созданная романтичная Ирландия – это не реальна традиция, а специально сконструированное прошлое, которое должно привлекать, как старинная сказка.

Духовный портрет Ирландии, острое переживание ирландской проблемы и осмысление на ее фоне проблем европейской цивилизации в целом можно найти в романе Джеймса Джойса «Улисс», который сегодня, пользуясь постмодернистской терминологией, называют образцом деконструкции реальности.

Джойс был неуравновешенным человеком с безосновательными страхами и разными чудачествами, по психическому складу очень похожим на Гоголя. Он преклонялся перед духовным вождем гэльского возрождения Йейтсом, но его раздражало консервативное ирландское оппозиционное общество. Если ирландское общество в Великобритании характеризовалось протестной, вызывающей антиструктурой, то Джойс был богемой и антиструктурой в антиструктуре. Ироническое отношение к ограниченным ирландским патриотам, антиангличанам и антисемитам проходит и через его рассказы, и через «Улисс». Этот роман-одиссею можно назвать антироманом и антиодиссеей, и именно как нонконформистский вызов он был воспринят культурным Западом.

Великий ирландец Джеймс Джойс писал роман «Улисс» на протяжении Первой мировой войны, находясь в Швейцарии. Роман был закончен в 1921 г. Его воспринял только литературный Париж, где он был напечатан сразу же. В США «Улисс» публиковался в журнальном варианте в 1918–1920 гг., но был запрещен, как непристойный, по инициативе Нью-Йоркского общества по искоренению пороков (запрет после громкого процесса отменили только в 1933 г.). В 1936-м роман появился в Англии и США и только в 1960 г. – в Ирландии.

Поначалу роман воспринимается как калейдоскоп впечатлений, как правдивое, вплоть до натурализма, изображение жизни в импрессионистском стиле – через сосредоточение внимания на потоке сознания и подсознания, на явной видимости не связанных мгновений внутренней жизни, словно цветных точек на полотнах Поля Синьяка. Новая манера письма только способствует выпуклой четкости картины, разве что откровенность демонстрации скрытой внутренней жизни действительно местами граничит с непристойностью. По реалистичной точности воссоздания Дублина «Улисс» можно сравнить с телефонной книгой. Но чем дальше, тем текст все хаотичнее, все больше разваливается, и если бы автор с такой назойливостью не вставлял роман в пространство скрытых цитат, он утратил бы подобие какой-либо организации.

Как и у Гомера, стержнем повествования является путешествие Одиссея в поисках дома – и в то же время поиски отца Телемахом, сыном Одиссея. Роман Джойса – не символическое переосмысление реальности; Стивен Дедал не символизирует Телемаха, как Блум не символизирует Одиссея: просто трезвые умные разговоры и пьяные разглагольствования, типичные конфликты типичных ирландцев и бессмысленные странствия героев по Дублину между барами и борделями и прочие бытовые и грязные мелочи жизни с опорожнениями и оргазмами – все это старательно накладывается на узловые моменты античного эллинского произведения, еще мифа, но уже и зародыша будущих приключенческих повестей-путешествий. Мифология протеизма – метаморфоз Протея – отвечает бесконечным вариациям одного и того же явления, одной и той же личности в зеркалах субъективного восприятия людей. Стивен Дедал, учитель и филолог-шекспировед, ищет свое настоящее «Я» среди своих двойников в истории, своих духовных предков, ищет духовного отца – и должен был бы найти его в суетливом и неприятном еврее Блуме, за которым стоит отеческая цивилизация Библии. И Блум не находит Стивена Дедала, он в призрачных виденьях в конечном итоге встречается с покойником, маленьким Руди, своим сыном, – заключительные сцены романа являются или пьяными галлюцинациями, или предсмертным бредом.

Внутреннее литературное пространство , над построением которого Джойс работал с особой тщательностью, – это структура «Одиссеи» Гомера, сопоставление с которой придает «Улиссу» настоящий смысл. Подобно «Мертвым душам» Гоголя, которые читаются лишь в литературном пространстве Дантового «Ада».

Вот, собственно, и вся символика. Потому что и поисков чего-то значительного в «Улиссе» не видно – есть бессмысленная суматоха. Встреча Дедала и Блума в романе не имеет ничего символично значимого, они разошлись, не заметив встречи и ничего не открыв друг в друге.

Роман Джойса разворачивается не во времени, а в пространстве: все, что произошло или описано в нем раньше, могло бы быть и более поздним эпизодом. Сюжет «Улисса» – не в событиях, которые влекут друг друга и конструируют целое, а в перемещениях по Дублину, как в старинных повестях-путешествиях. Можно сказать, время вынесено в романе за рамки; то, что происходит в «Улиссе»-«Одиссее», происходит в над -времени, островном литургическом времени праздника, к которому мы становимся причастными благодаря ритуалу и мифу.

Почему же в заключительном эпизоде нелепость жизни перерастает в мистерию, в апокалипсическое видение с бесконечными и бессмысленными метаморфозами Блума? Тогда не было еще труда Мирчи Элиаде о шаманизме и «шаманском полете», но с чутьем человека из пороговых, маргинальных сред Джойс понял, что, собственно, Одиссей странствовал через «тот мир», через пограничную ситуацию, через землю мертвых, как и Орфей. Мистика орфизма говорит и в мифе об Одиссее, и соответствие ему в христианской культуре найдено точно: это – апокалипсические мистерии, ощутимые и в Ветхом Завете, а в Новом Завете, по-христиански преисполненные древнееврейской образности.

Все события романа происходят на протяжении одного дня (16 июня 1906 г., дня, когда Джойс познакомился со своей женой).

Как в каждом причастии в момент таинства эвхаристии верующий повторяет Христову жертву, так и бессмысленная призрачная суматоха обитателей Дублина повторяет в то же время странствия Одиссея и библейский Апокалипсис.

Возможно, это уже не роман и вообще не литература. «Улисс» – роман-диагноз. Но обвинять Джойса в непристойности – это все равно, что обвинять в непристойности Фрейда.

А может, это не роман о нелепости бытия, а наоборот, роман о высоком, даже сакральном, смысле этой бессмысленной иррациональной повседневности?

«Улисс» – сугубо ирландский роман. Ирландские и сюжеты поиска своего «Я» в туманном прошлом, царстве мертвых, и мистика перевоплощений, и основная проблема – сочетание разных цивилизационных истоков.

Можно сказать и иначе: «Улисс» – роман сугубо английский.

Мотив эллинизации возникает в Англии благодаря сэру Мэтью Арнольду, который опубликовал в 1869 г. книгу «Культура и эпоха». Арнольд противопоставил «эллинский» мир толерантности, терпимости и бескорыстия познания – «иудаизации» Англии, духовному традиционализму, практицизму и дисциплинированности. Это было симптоматично для викторианской Англии, в которой правил любимец королевы Дизраэли, еврей по происхождению и лорд Биконсфилд по титулу, в Англии, где в 1851 г. было разрешено избирать евреев в парламент (первым евреем – членом парламента стал Ротшильд). Культ эллинизма развивал чрезвычайно популярный тогда в Англии поэт Элджернон Ч. Суинберн, эстетствующий символист и декадент, высокий интеллектуализм которого не помешал ему воспеть в стихотворении «На смерть полковника Бенсона» изобретение англичан времен англо-бурской войны – концентрационные лагеря для гражданского населения.

Аполлонический мир совершенства и красоты, который вдохновлял поколение образованных европейцев, прямо взятый из эллинской древности благодаря Возрождению или усвоенный через прозрачный рационализм латинской культуры, был одним из ликов Европы, которая понимала мутный и тревожный мир Библии хуже, чем мир Одиссея.

Однако Европа может полноценно развиваться лишь тогда, когда она будет питаться обоими своими цивилизационными корнями – библейско-христианским и греко-римским, античным.

В противостоянии Ирландии и Англии, а с ней – всего Трансальпийского Запада, не видно путей, на которых могли бы встретиться эти два цивилизационных мира.

В 1916 г. в Ирландии вспыхнуло восстание, жестоко подавленное англичанами. Демократы из лагеря Антанты пренебрежительно называли это восстание «путчем», немцы с энтузиазмом поддерживали его, в том числе оружием.

Ленин отозвался на ирландское восстание в брошюре «Итоги дискуссии о самоопределении». Логика Ленина была понятной: все, что нападает на капитал, – союзник социализма, а когда пролетариат возьмет власть, он разберется. Нет нужды сегодня доказывать, что этот подход сугубо прагматичен и не может быть принят как критерий оценки.

Ну, а какими же критериями обосновывать нам сегодня оценки подобных конфликтов? Признать национальную борьбу ирландцев (итальянцев XIX ст., поляков, украинцев, чехов и так далее) справедливой, независимо от того, что боролись они, возможно, за массу предрассудков, суеверий, реакционных фантазий и так далее, или считать их идеалы не суевериями и не реакционными фантазиями, а такими же равноценными продуктами цивилизации, как и базисные идеалы английского либерального общества?

«Социалистическая революция в Европе не может быть ничем иным, как взрывом классовой борьбы всех и всяческих угнетаемых и недовольных. Часть мелкой буржуазии и отсталых рабочих неминуемо будут принимать участие в ней… и так же неминуемо будут вносить в движение свои предрассудки, свои реакционные фантазии, свои слабости и ошибки… Но объективно они будут нападать на капитал …» [41]

Или, быть может, все-таки поискать критерии оценок где-то на перекрестках цивилизаций, которые имеют библейские и античные истоки, – перекрестках, так и не найденных Джойсом в своем Дублине?

В годы войны Ленин иронизировал по поводу некоторых европейских социал-демократов, которые были готовы принять лозунг независимости для колониальных народов, но отрицали такое право для европейских наций. «Русские социалисты должны требовать: «прочь из Туркестана, из Хивы, из Бухары и пр.», но они впадут, дескать, в «утопизм», «ненаучную» «сентиментальность» и пр., если такой же свободы отделения потребуют для Польши, Финляндии, Украины и пр. Английские социалисты должны требовать: «прочь из Африки, из Индии, из Австралии», но не из Ирландии». Правда, Ленин видел здесь лишь теоретическую противоречивость, а не этический принцип социализма, но он настаивал на том, что именно социалист господствующей нации обязан сказать в каждом случае это самое «прочь».

Следует признать, что немногие осмеливались в Европе военных времен на подобные слова.

 

Дело Дрейфуса

Дело Дрейфуса было символическим событием на рубеже XIX и XX веков, смысл которого нами сегодня уже достаточно хорошо понят. Известно, что французский офицер еврейского происхождения Альфред Дрейфус был необоснованно обвинен в шпионаже в пользу Германии, безосновательно осужден, вокруг приговора началась борьба, которая расколола общество Франции на реакционный и демократический лагеря, и закончилась борьба демократов-«дрейфусаров» и консерваторов-«антидрейфусаров» победой справедливости. Однако эти поверхностные сведения не позволяют понять, почему дело Дрейфуса оставалось, в сущности, открытым вплоть до конца Второй мировой войны.

Дело в том, что Дрейфус никогда не был оправдан. Он был осужден на пожизненную каторгу в 1894 г.; после публичных признаний настоящего шпиона, графа Эстергази, и в результате тяжелой борьбы «дрейфусаров» против антисемитов суд в Ренни в 1899 г. заменил пожизненное заключение на десятилетнее в связи со «смягчающими обстоятельствами» (что заключались в установлении его очевидной невиновности!), а через неделю президент помиловал Дрейфуса. Попытки Дрейфуса и «дрейфусаров» добиться судебного пересмотра дела не привели к успеху; только в 1906 г., когда премьер-министром Франции стал лидер «дрейфусаров» Клемансо, апелляционный суд рассмотрел дело, отменил решение суда в Ренни и освободил Дрейфуса от обвинений. Но официальная реабилитация Дрейфуса требовала повторного рассмотрения дела в суде, а по этому поводу существовало единодушное решение палаты депутатов от мая 1900 г. о запрещении последующей ревизии дела Дрейфуса.

В 1924 г. по инициативе праворадикальной организации «Аксьон франсез» был переиздан «Очерк дела Дрейфуса», написанный полностью в «антидрейфусарском» духе, а в 1931 г. правительство Лаваля запретило представления дрейфусарской пьесы «Дело Дрейфуса», поскольку они сопровождались «нарушениями общественного порядка» – скандалами правых в зрительском зале и дебошами отрядов «Аксьон франсез». [43]

После неохотной полуреабилитации на Дрейфуса на одной из улиц Парижа в 1908 г. было совершено покушение, и суд оправдал преступника под тем предлогом, что тот действовал, будучи «не согласным» с приговором суда, который «обелил» Дрейфуса. Уволенный из армии капитан Дрейфус вернулся в армию майором только в дни обороны Парижа осенью 1914 г., но дело формально оставалось открытым.

«Антидрейфусаров», естественно, во время оккупации поддерживал маршал Петен, и это способствовало после войны решительному преимуществу демократов в отношении к делу Дрейфуса. Тем более, что умы французских политиков в это время уже были заняты сокрытием активного участия вишистов в истреблении евреев, чтобы не навредить престижу Франции.

Дело Дрейфуса задевало, по крайней мере, три больших социальных проблемы: эмансипации еврейства, реального баланса социально-политических сил и принципов построения французского общества. Это были взаимосвязанные, но, тем не менее, разные проблемы.

Эмансипация еврейства с самого начала проходила трудно и где-то спустя столетие вызывала разочарование и сопротивление даже у многих еврейских деятелей – когда-то рьяных сторонников ассимиляции. Ассимиляционные процессы сопровождались не ослаблением, а ростом антисемитизма в достаточно широких кругах «коренного» населения «наций-государств».

В европейские сообщества евреи входили как сообщество с отдельной религией и сакрализованным поведением. А это означало, что в сущности они составляли почти отдельную касту, подобную «неприкосновенным» в Индии. Такое состояние дел не устраивало ни евреев, ни европейское гражданское общество. Построенное на принципах свободы и равенства общество не могло допустить существования рудиментов кастового уклада. Консервативные силы еврейского общества стремились сохранить status quo, но в обществе появлялось все больше и больше людей, которые стремились разорвать оковы традиций.

Эмансипация еврейства не была следствием борьбы евреев за равноправие – свободы и права человека, провозглашенные Французской революцией, были несовместимы с кастовой изоляцией еврейского общества. Это отмечал, в частности, один из лидеров сионизма Макс Нордау – уже после российских погромов и дела Дрейфуса – с нотками осуждения в адрес европейцев. Тем не менее, еврейское общество – и в первую очередь самые зажиточные его слои – все шире пользовалось возможностями, которые открывала ассимиляция.

Перелом произошел после наполеоновских войн. Евреи массово переселялись из местечек в большие города и европейские столицы, университеты были переполнены молодыми евреями. Началась эпоха гаскала – еврейского Просвещения. Уже в первой половине XIX в. в Западной Европе среди имен, которые украшали национальные культуры ее народов, появилось много фамилий интеллигентов еврейского происхождения. Ассимилировавшие евреи чаще всего становились врачами, юристами, учеными и вообще людьми интеллигентных профессий. Сохранил и усилил позиции и еврейский финансовый капитал.

Финансовая деятельность оставалась традиционным занятием зажиточной части еврейского общества.

Анна Арендт детально показала роль денежных «евреев двора» на протяжении XVIII–XIX ст., роль, которая, в конечном итоге, переоценивалась европейскими политиками. Так, Меттерних считал Ротшильдов наиболее влиятельными политическими фигурами Франции, а упоминавшийся выше левый английский экономист и политический писатель Дж. Гобсон писал в 1905 г.: «Может ли кто-то серьезно допустить, чтобы большая война могла быть поддержана каким-то европейским государством или чтобы можно было получить какую-то большую ссуду, если бы дом Ротшильдов и его связи были против этого?» В действительности же эти оценки очень демонизировали еврейский капитал.

Все европейские дворы имели своих евреев-банкиров – Ротшильды при французских и английских дворах выполняли те же миссии, что и Блейхредер или Гирш при Бисмарке. Блейхредер финансировал войну Пруссии с Австрией, а во время и особенно после франко-прусской войны он предоставил Пруссии неоценимую помощь своими связями с французскими Ротшильдами и с Дизраэли.

Еврейские банкиры в XIX веке сохраняют свое обособленное положение в христианской среде, самое большее ограничиваясь баронскими титулами и брачными связями с высшими сферами общества. Ротшильды выдавали дочерей замуж за падких на приданое аристократов (по еврейским традициям дети в таких смешанных браках считались евреями), а сыновей женили на еврейках. Невзирая на тесные связи с верхушкой европейских обществ и с международным финансовым капиталом, еврейские банкиры хранили привязанность к своей этнорелигиозной общине, что и позволяет говорить о еврейском финансовом капитале.

Осознавая себя частью еврейского общества и время от времени поддерживая его материально, банкиры-евреи придерживались в новых условиях старых принципов: они ограничивались ролью финансовых посредников и не рисковали ввязываться во внутриполитические комбинации и внешнеполитические авантюры.

Ситуация меняется на протяжении XIX века. Еврейские финансисты все больше втягиваются в культурную и политическую жизнь своих стран, теряют связи с общиной, ассимилируются во вненациональной среде. Их дети все чаще оставляли традиционную семейную сферу занятий, занимая маргинальное положение или полностью, насколько это возможно, включаясь в культурную среду, остававшуюся для родителей «чужой».

Старшие поколения еврейских финансистов строго придерживались принципов невмешательства в политические дрязги «чужих» наций; падение влияния французских Ротшильдов как раз и было следствием того, что глава дома ввязался в политические авантюры претенциозной Орлеанской династии. Если в начале африканской экспансии в Южной Африке преобладал еврейский капитал, то в разгар ее евреев-банкиров вытесняли такие авантюристы, как Сесил Родс. То же можно сказать о немецких евреях-банкирах: поначалу делами Багдадской железной дороги активно занимались Блейхредер и Гирш, а затем их сменили немецкие гиганты – «Сименс» и «Дойче Банк».

В целом роль еврейского капитала остается традиционной: евреи выполняют функции посредников. Во Франции именно такую роль в афере Лесепса, связанной со строительством Панамского канала, играли два еврея-финансиста, Жак Рейнак и Корнелиус Герц. Отец и сын Лесепсы построили Суэцкий канал и начали строительство Панамского канала, используя кредиты от частных лиц под гарантию парламента Франции. Кредиты достигли гигантской суммы в 1,3 млрд франков. Когда уже стало ясно, что компания терпит банкротство, Лесепсы, в надежде на чудо, продолжали доставать ссуды, лоббируя политиков. Среди оганизаторов этой аферы были министры, сам премьер, автор сооруженной незадолго до того башни инженер Эйфель и другие влиятельные лица.

Ситуация в цивилизованной Франции, в сущности, не отличалась от ситуации в реакционной России, где после гибели Александра II в 1881 г. никто не утверждал, что царя убили «хохлы», хотя украинцами были и Желябов, и Кибальчич, и правнучка гетмана Разумовского София Перовская, – запомнили почему-то несчастную беременную Гесю Гельфанд, и вспыхнула волна ужасных еврейских погромов, в первую очередь в Украине.

Разоблачение «Панамы» началось со статей в правой антисемитской газете Дрюмона «Либр пароль» в 1892 г. В результате неслыханного обвала разорились около полмиллиона средних французов, а коррумпированные политики вышли сухими из воды. Виновными оказались евреи – Рейнак и Герц, которые лоббировали интересы компании в парламенте: Рейнак – среди правых, Герц – среди левых. В результате они поссорились, Рейнак даже «заказывал» Герца за десять тысяч франков, что было неслыханно для политической жизни XIX века; в конечном итоге Рейнак застрелился. Дело «Панамы» вызвало вспышку антисемитских и антианглийских настроений и резкий крен вправо в политике Франции.

Именно на фоне этих событий разворачивалось дело Дрейфуса.

Наиболее поучительным следствием первых этапов ассимиляции евреев в западноевропейское общество стало усиление антисемитизма. Именно в дни «Панамы», а затем и борьбы «дрейфусаров» с «антидрейфусарами» парижский корреспондент влиятельной либеральной венской газеты Теодор Герцль, ассимилировавший австрийский еврей, считавший антисемитизм просто порождением невоспитанности, постепенно переходит на сионистские позиции. Комментируя эти процессы, современный израильский историк-политолог пишет: «Герцль с тревогой наблюдает усиленное проникновение евреев в хозяйственную, духовную и парламентскую жизнь Франции – процесс, который приводит к тому, что экономические кризисы и финансовые скандалы, интеллектуальные споры и парламентские диспуты искажаются до неузнаваемости, потому что в центре внимания оказывается участие в них евреев, что наглядно подчеркивает трудности положения евреев в современном обществе. Именно там, где эмансипация евреев проходила в наиболее радикальной форме – в республиканской Франции, наследнице Великой революции, – именно там возникает новый еврейский вопрос, который вытекает из специфических проблем современного общества. Дело Дрейфуса стало лишь венцом и самым откровенным проявлением этого глубинного процесса».

Еврейские политические писатели сионистского направления констатируют то обстоятельство, что антисемитизм в Европе рос не вопреки, а в результате ассимиляции, и делают из этого один вывод – вывод о бесперспективности ассимиляции.

Ассимиляция привела к открытости еврейского общества, к ежедневным контактам обществ, ранее отделенных непреодолимыми барьерами, к психологической и культурной несовместимости, к вспышкам конкуренции там, где раньше было своеобразное межэтническое разделение труда. Речь идет о появлении нового, политико-идеологического антисемитизма на месте старого, средневекового, религиозного.

Изменения аналогичного характера происходят во всей культуре Европы, и не только политической, особенно в ходе XIX ст.; но подготовлены они Просвещением. Еще XVIII век сделал европейскую культуру светской в своей основе, выведя ее из-под патронажа и решающего влияния церкви и неизмеримо усилив в ней государственнический элемент. Соответственно на место харизмы монарха – Божьего Помазанника – в политику, определяемую идеологией государства, приходит представитель Народа. Идеология политической нации, государства-нации, оставляет вне рамок структурной оформленности целостность «национального духа», в сущности объявляя причастность к нему, как и религиозные убеждения, личным делом гражданина. Лишь там, где нации в борьбе не добились своего независимого государства и не представлены им, туманные переживания «национального духа» претендуют на репрезентацию вечной национальной сущности. Будучи по сути такой же мифологией, как и племенное сознание, концепции «национального духа» опираются лишь на профессионально иную и более высокую культуру, нежели племенная. Образцом для всех европейских национальных безгосударственных тенденций на протяжении века остается концепция Гегеля.

Но отношение «национальный дух – национальное государство» несимметрично: если национальное государство является репрезентацией и воплощением «национального духа» или, более скромно, национальной целостности, то обратное отношение не имеет места, и не все, что представляет и защищает государство, есть «национальный дух». В рамках одного национального государства возможны разные «национальные духи», и государство стоит перед альтернативой: или решительно ассимилировать все «национальные духи», или до конца довести принцип невмешательства в мировоззренческие и культурные дела.

Правые, консервативные политические силы Франции в конце XIX века выступили с претензией на репрезентацию «французского духа» наряду с формальной структурой – государством. С точки зрения консервативно мыслящего человека, который способен понять явление лишь тогда, когда воспринимает его через его развитие, становление, историю, национальное государство является результатом развития и воплощения национального духа, национальной традиции, национальной идентичности. Тогда есть настоящие французы – и французы ненастоящие, а только «политические» – граждане Франции и такие же члены тела «политической нации», как и другие ее граждане, но чуждые ее духу. Соответственно человек, который мыслит либерально-демократически, исходит из будущего, из принципов, из государства как политической нации – и для него этническая, религиозная, политическая идентичность гражданина есть его личное дело, он является французом постольку, поскольку ощущает принадлежность к телу «политической нации». Конфликт «дрейфусаров» и «антидрейфусаров» был непримиримым именно потому, что задевал такие глубокие принципы политического самосознания французов.

В СССР ложно толковалось представление о Парижской коммуне как о зародыше «коммунизма» и предвестнике Великого Октября. В действительности, если уж проводить исторические параллели, Парижскую коммуну лучше сравнить с левоэсеровским мятежом 1918 г., направленным против Брестского мира. «Коммуна» значит не больше, чем самоуправление, разве что во Франции со времен Великой революции муниципалитет традиционно имел также собственные вооруженные силы – Национальную гвардию (ее копией и антиподом стала в России лета 1917 г. Красная гвардия).

Инициатором кампании в защиту Дрейфуса стал политик, известный деятель Парижской коммуны Жорж Клемансо, с именем которого связана история Франции от франко-прусской до конца Первой мировой войны.

Вспоминая Клемансо в первую очередь как деятеля Парижской коммуны, следует вспомнить, что парижский муниципалитет-«коммуна» отказался признать поражение в войне из Пруссией, акт капитуляции, подписанный правительством «изменников», и решил продлить войну своими силами, опираясь на патриотический энтузиазм. Это был скорее симптом неприятия национального поражения, недоверия к социальным верхам и распаду государства, чем порыв к «светлым вершинам социализма». Ненависть к «изменникам», которые привели к поражению, перерастала в общее недоверие к режиму и стихийные расправы с генералами, и против этих настроений мэр революционного Монмартрского округа Клемансо боролся как мог. Вопреки привычным в марксистской литературе оценкам, Клемансо не проделал какого-то сногсшибательного поворота вправо – он остался страстным патриотом и республиканцем и в своем дрейфусарстве, как позже и в своем антикоммунизме. Только бескомпромиссной якобинской беспощадности в нем добавилось – именно после дела Дрейфуса.

Жорж Клемансо

Против Клемансо выступали католическая церковь и в первую очередь орден иезуитов, Генеральный штаб, консервативные политики и журналисты, среди которых были и основатели французского «интегрального национализма» – Морис Баррес и Шарль Моррас. Правые, особенно военные, организовали широкое движение антисемитского плебейства, включая студентов-роялистов, и массовые выступления толпы под лозунгами «Смерть жидам!» имели место в Бордо, Марселе, Клермон-Феррани, Нанте, Лионе, Марселе, Руане, Тулузе.

Клемансо вел кампанию под лозунгами принципов свободы, равенства и братства. Пока речь шла о принципах, кампания успеха не имела.

В кампании, организованной Клемансо из чисто идейных и принципиальных мотивов, поначалу приняли участие лишь левые интеллектуалы – Эмиль Золя, Анатоль Франс, Эжен Дюкло, историк Габриель Моно и библиотекарь Люсьен Эрр, а также группа молодых людей, которые объединились вокруг журнала «Кайе де ля кензен», – ее лидер Шарль Пеги, молодой Ромен Роллан, Сюарес, Жорж Сорель, Даниель Алеви и Бернар Лазар.

Характерна позиция обеих социалистических партий Франции. Относительно Рабочей партии Жюля Геда (на которую рассчитывали Маркс и Энгельс, потому что среди ее лидеров были оба зятя Маркса – Поль Лафарг и Шарль Лонге), то ее поведение нетрудно было предусмотреть: социалисты-гедисты считали борьбу за демократию делом буржуазии и принципиально поддерживали правых против левых, потому что, как и большевики-сталинцы, считали левых демократических деятелей более опасными, чем откровенные правые. Из этих соображений они поддерживали сторонников военной диктатуры Буланже, из этих соображений они помогли правым провалить Клемансо на выборах в парламент в 1893 г. Жюль Гед заявлял, что «закон и честь – это просто слова». Более склонным к серьезному восприятию этих «слов» был Жан Жорес, но и он не поддержал инициативу Клемансо и левых писателей.

Казалось, из борьбы за торжество порядочности и за принципы республики ничего не выйдет. И ничего бы не вышло, если бы наступление антисемитов не имело такого ярко выраженного консервативного характера. Социалисты, сначала партии Жореса, постепенно втянулись в кампанию потому, что они были против попов и офицеров. Борьба против набрала такие обороты, что закончилась позорным поражением «антидрейфусаров». Католическая церковь признала свою ошибку, а в армии прошла чистка офицерского состава.

Консерватизм во Франции в результате дела Дрейфуса потерпел поражение. Но не стало это и победой принципов. Изменилось в интересах республиканского и демократического лагеря соотношение сил, но демократия поняла, что за нее французский народ не пойдет на баррикады.

 

Евреи

Еврейская проблема стала пробным камнем демократии не только во Франции – в истории XX века она была едва ли не самой раздражающей и для западной, и для исламской цивилизации. Поэтому стоит отвлечься от европейских хлопот начала века, чтобы выяснить отношения с той цивилизацией, которая была все время рядом с нами и которую мы пытались не замечать.

Левант еще в древнегреческие, а особенно в эллинистические времена был местом, где европейская культура основательно соприкоснулась с азиатским бытом, местными верованиями и культурными представлениями. И мало осталось народов переднеазийской цивилизации, которые прошли сквозь тигли левантийства и сохранили какие-либо следы своей идентичности. Не осталось арамейских языков Вавилона и Сирии, не осталось филистимлян, финикийцев, моавитян, идумейцев, угаритов, ничего из древнего западносемитского Ханаана. Кроме евреев.

Древние рельефы, среди которых, может, самый выразительный – из «Балаватских ворот» Салманасара III (IX ст. до н. э.), оставили нам иллюстрации к летописям о тогдашних войнах: победители-ассирийцы ножами отрезают головы врагам, отрубают ступни ног и кисти рук, на другом рельефе – тщательно склонившись над пленными вождями, растянутыми на кольях за руки и ноги, живыми освежевают их, а небоеспособных, женщин и старших детей (младшие уже сожжены на кострах) гонят в плен, как скот, и женщины в знак позора и повиновения держат высоко поднятыми подолы…

Евреи, согласно легенде о праотце Аврааме, пришли в Ханаан, вероятно, где-то в начале II тысячелетия до н. э., хотя первые письменные (на камне) свидетельства евреев относятся лишь к X ст. до н. э. Потом был, по библейской легенде, египетский плен, который закончился возвращением еврейского племени в Ханаан, как полагают, где-то в XV веке до н. э. Был и плен Вавилонский в VI ст. до н. э., из которого часть евреев вернулась на землю предков. Наконец, было и рассеяние евреев по миру во времена Римской империи.

Их пленения были беспощадными и свирепыми. В войнах не жалели людей, ни воинов, ни беззащитных стариков, женщин и детей, тысячами приносили их в жертву своим богам.

Эти события навсегда оставили след в библейских Книгах пророков, след давней, но не забытой боли и ненависти.

Холокост XX века словно продлил ту забытую лютую пору, которая уже казалась страшной выдумкой.

Согласно библейским источникам, число евреев, постепенно вернувшихся из Вавилона, достигло 42 тыс. человек. Часть евреев избежала плена и оставалась на земле Ханаана, в Самарии; и до сих пор самаритяне представляют особую секту в иудаизме. Часть осталась в Вавилоне, который стал самостоятельным культурно-религиозным центром еврейской диаспоры.

Со временем евреи, вернувшиеся в Палестину, составили центр еврейской диаспоры, расселившейся в Италии, а затем в северной Франции и Германии. Палестинские евреи были более восприимчивы к европейским влияниям, бльшими левантийцами.

Вавилонская еврейская ячейка стала позже центром еврейства, которое расселилось в странах ислама. В средние века на основе вавилонского центра сложился центр в Магрибе, охватывавший также мавританскую Испанию. Положение евреев в странах ислама было значительно лучше, чем в христианской Европе. Истерия Крестовых походов оборачивалась трагедиями для маленьких городов северной Европы, заселенных евреями. Нетерпимые христиане истребляли их, как крыс. Евреев выселяли из Англии, Франции; во время правления императора Максимилиана – после чумы, в которой конечно же были виновны они, – из Германии; уже в XVI ст. – из Испании. Иноверцы в странах ислама жили самоуправляемыми обществами, и не сразу эти «культурно-национальные автономии» стали формой апартеида.

В Вавилоне евреи не только сменили язык на арамейский, но и полностью изменили письмо; нынешний квадратный еврейский алфавит является переработкой арамейского и не имеет общих корней с древнееврейским письмом. Можно сказать, что в вавилонском плену евреи включились в культуру, которая распространила арамейский язык от Египта к Индии и центр которой был в древней Месопотамии.

Самые ранние тексты Библии написаны на языке иврит. Когда евреи вернулись из Вавилона, большинство из них иврит уже не понимали. Книги пророков сочинены по-арамейски. Спустя некоторое время пришлось переводить Библию на греческий язык, на котором говорило уже большинство евреев. Евреи Месопотамии с VI ст. н. э. изъяснялись по-арабски. Позже диаспора разговаривала на двух языках, которые сложились на основе разных европейских: жители стран ислама, когда центром еврейства сефардов стал Магриб, языком лудин («латынь»), еврейским вариантом испанского; обитатели заальпийской Европы, ашкенази, – идиш, еврейским вариантом немецкого.

Иврит никогда не был полностью забыт, но служил только культовым целям, его называли Святым языком, и разговаривать им не годилось; возрождение иврита как разговорного и литературного языка, приспособленного к коммуникационным потребностям XX века, стало одним из чудес нашего времени.

Язык не стал тем стержнем, который поддерживал в течение тысячелетий еврейскую целостность.

Из двух европейских народов – изгнанников из Азии, цыган и евреев, первые сохранили свою идентичность, невзирая на потерю религии, вторые – благодаря религии. Настолько, что в течение тысячелетий можно было считать евреев религиозным обществом с этническими чертами.

Еврейская религия держалась на Книге.

«Библия» – это книга вообще. По-гречески «библос» значит «лыко», «кора» (как и liber латынью): греки и латины писали сначала на липах, как через тысячелетие – славяне на бересте. Евреи оставляли надписи и на камнях, и на глиняных табличках, и на тростнике, и – уже, возможно, во времена Моисея – на специально обработанных кожах. Свитки-книги напоминают современные школьные карты: они закреплялись сверху и снизу палочками, только никогда не развертывались полностью, потому что были слишком длинными. Обычно книга-сефер была свернутой, перевязанной лентой и даже запечатанной. А слово, которое называло книгу, у евреев происходит не от названия материала: сфар – значит «писать», а также «считать», то есть интеллектуальный труд вообще.

В Моисеевом Пятикнижии есть раздел «Числа», который трактует не арифметику, а генеалогию еврейских царей и племен. Генеалогия, или «книга жизни», – это книга, в которую Бог вписывает живых и выписывает умерших. Это такая же структура Порядка, как и Древо Жизни или Древо Познания. И числа неотделимы от нее, как и от мирового дерева: один, два, три, четыре, особенно семь, а совершеннейшее десять – эти и другие производные от них числа являются мировыми ритмами, предметом размышлений более поздней еврейской мистики , каббалы.

Еврейское название книги более близко к греческому логос, что означало и «слово», и «мысль», и «число».

Книга есть опредмеченная мысль, мышление и исчисление, которое стало вещью. Все уважение к слову перенесено на эту вещь, и евреи не уничтожали сакральные книги – их закапывали в синагогах, прятали, как людей. В книге Иезекииля говорится, что пророк «съел свиток». Чтение и понимание книги представляется как съедение ее.

Мир будто книга, и книга будто мир. Книга разворачивается подобно небесному шатру, и горе, если будут сломаны печати Вселенной, уничтожено Слово и свернуто небо в свиток. Этот древнееврейский образ стал основным в апокалиптических видениях христианина Иоанна Богослова.

Основной чертой религии евреев был и остался монотеизм. Как могло произойти, что небольшой народ скотоводов сформулировал, а затем и записал в Книгу идеи, положенные в основу всей европейской цивилизации? По-видимому, не стоит искать для этого культурного явления причин – возможно, как историческая мутация, оно могло возникнуть и в других средах, но, раз возникнув, уже обнаружило чрезвычайную живучесть. По крайней мере, марксистские попытки объяснить появление единобожия, исходя из утверждения в хозяйстве универсального товарного эквивалента – денег, – не заслуживают доброго слова: изобретатели денег, финикийцы, славились своим архаичным и жестоким политеизмом и идолопоклонничеством, а евреи до вавилонского плена в хозяйственном отношении ничем не отличались от других семитских народов Ханаана.

Можно отметить культурный образ, который давал возможность на что-то списать парадигму единого Бога. Это – образ письма и книги. Позже в христианском изложении, в Евангелии от Иоанна, это приобрело классическую формулировку: «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог».

Семитские народы, начиная с финикийцев, а затем и арамейцев, стали изобретателями принципиально нового письма – буквенного. Письменности самых древних цивилизаций, которые сложились в Египте и Месопотамии, являли собой смесь словесных знаков, составных знаков, или слоговых комплексов, и особенных детерминативов. В конце II тысячелетия до н. э. появляется письмо, знаки которого помечают исключительно согласные звуки семитских языков. Абстракция согласной была достаточна для обозначения не смысла, а одного лишь звучания. В семитских языках гласные в корне могут меняться, они не так влияют на лексическое значение, и в принципе для письма можно обойтись одними лишь инвариантами слогов – согласными. Это был новый шаг в осмыслении звукового состава слова, шаг, перед которым в свое время остановилась египетская и аккадская культуры.

Стоит сказать, что следующий шаг предприняла греческая культура, введя знаки и для гласных. Буква стала атомом, из которого состоит слово; каждая конкретная буква и каждый конкретный звук не имеют ничего общего со смыслом, а в слове все вместе оказываются осмысленными. Эта идея, понятная древним грекам, возможно, стала фундаментом идеи атомизма – в последней главное не сама по себе дискретность мира, а то, что целое принципиально отличается от его составляющих.

Семитское консонантное письмо не полностью доводит до конца идею отделения знака от смысла, потому что его знаки означают все же не одно звучание, а целый комплекс звучаний. Но и в иудейской картине мира имеется тот же атомистический принцип: целое, которым является Бог, не тождественно отдельным естественным феноменам. Бог – не водоемы и не леса, не горы и не зори, не каменные идолы или другие предметы поклонения: Бог не воплощен в выделенном пространстве, не «сотворен», он есть везде как то невидимое, что являет собой целостность Вселенной. Бог может явиться в голосе или на письме, в Слове устном или писаном, в Книге. Не случайно в Библии Бог иногда говорит с людьми, но никогда не является им в видимом образе.

Введя в цивилизацию идею единого абстрактного Бога, «видимого всем и невидимого», древнее еврейство наделило его и абстрактными свойствами. Семитский Господь воплощает все те же функции ума, воли и чувства, которые были замечены в индоевропейской тройственной функциональности жрецов, воинов и производительной сферы общества. Если в ранних текстах преобладает атрибут Царства, неограниченной жесткой власти, то позже четко вырисовываются три основных атрибута, или функции, единого Бога: творение, откровение и избавление.

Язык и вещание, таким образом, есть всего лишь знак Божьего присутствия, а знаки можно менять. В Библии нет того семиотического релятивизма, который диктуется греческим письмом и принимает полную условность знака и его полную независимость от смысла. Библия еще преисполнена уважения к материальному субстрату – Слову. Но условность знака уже положена в основу идеологии, и неприятие «идолопоклонничества» означает именно недопустимость отождествления Божественного смысла с любым его знаковым воплощением.

Монотеизм, как и другие религии, открывает «скрытое», «невидимое» – дихотомия видимого и сокрытого присуща всем верам, но в монотеизме иудеев невидимое и сокрытое оказывается принципиально невидимым, «без-о́бразным». В связи с этим открывание сокрытого приобретает метафизические формы откровения. Творение – всегда и везде функция сверхприродного и Божественного существа; но в религиях и мифологии мира мы видим градацию творческих усилий – от «культурного героя», который просто находит для людей огонь и делает другие полезные дела, к максимальному напряжению Творца – творению мира из ничего.

Тем самым появляется начало и конец времени, история выпрямляется в линию. Избавление, которое должно реализоваться в конце времен, неминуемо, потому что было начало. Избавление должно прийти как преодоление всех горестей и несчастий, а в первую очередь наибольшего несчастья рода человеческого – смерти.

Косвенным образом идея абстрактного и принципиально невидимого Бога исключала не только идолопоклонничество, но и его самое жестокое проявление: человеческие жертвы.

Жертва сжигалась – дым относил ее к Невидимому, а часть мяса съедал тот, кто приносил жертву, тем самым вступая с Богом в общую трапезу и каждый раз воспроизводя акт причастности человека к Богу. В иудаизме незаметна сакральная семантика расчленения тела жертвы как символ дифференциации тела космоса и тем самым – упорядочивания хаоса в космос. Но идея жертвы предполагает единение с Богом в трапезе.

Огромное количество жертв животных приносилось Богу в ежедневных ритуалах и по разным специальным поводам, детально расписанных в Библии. Вся ритуальная часть давней еврейской религии, как и многих других архаичных верований, собственно, и концентрировалась в жертве. Бога, конечно, просили о чем-то, каждый о своем; но это были индивидуальные обращения, молились дома, а храм был для жертвоприношений.

Когда Храм был разрушен и жертвоприношение исчезло, место торжественных процедур заклания и сжигания жертвы заняли молитвы. Молитва стала тем самым способом упорядочивания хаоса в космос, которым служила общая с Богом трапеза.

Оформление «еврейской литургии», главный элемент которой – молитва «восемнадцать благословений», шмоне-есре, принадлежит к эпохе, длившейся с середины VI до середины IV ст. до н. э., то есть к тому же времени «книжников», к которому относится создание современного текста Библии – отбор книг, которые вошли в нее, унификация и редакция текста. В текст Библии введена в книгу Неемии глава 9, которую называют «великим обетом». Суть его заключается в том, что евреи признают себя виновными перед Богом в постоянном нарушении Закона и обязываются в дальнейшем настоятельно выполнять его. «По всему этому мы даем твердое обязательство и подписываемся, и на подписи печать князей наших, левитов наших и священников наших».

Основным следствием монотеизма является запрещение человеческих жертв. И христианство, и иудаизм исключают человеческую жертву. В конечном итоге, идея сыноубийства так же имеется в христианстве, как и в Библии иудаизма: Авраам готов убить своего сына Исаака, но в момент, когда он уже занес нож над сыном, он слышит Божий голос – Богу достаточно готовности принести самую кровавую жертву. В христианстве Господь приносит в жертву сына своего Иисуса Христа и позволяет распять его на кресте, конструкции, которая символизирует упорядоченность вселенной «на все четыре стороны». Жертва в обоих случаях приносится не Богу, а Богом (как и жертва первочеловека-Пуруши в индийской мифологии) и актом расчленения символизирует превращение хаоса в космос. Но человеческой жертвы здесь нет. Право на человеческое жертвоприношение отобрано у людей и передано Богу.

Танах, или Тора, как называется по-еврейски Библия, стала текстом, официально признанным Советом мудрецов. Обязанностью еврейского мужчины стало непрестанное изучение текста Торы – мицват талмуд Тора. Позже талмудистские мудрецы «говорили, что «тот, кто изучает законы о жертвоприношении, сам считается таким, который приносит жертву». [49] «Мицват талмуд Тора» является тоже разновидностью жертвенного упорядочивания хаоса в космос.

Творение мира завершается тем, что Адам обречен на смерть Богом – смертность рода человеческого как трагедия человека вынесена в «горний мир», преобразованная в акт упорядочивания Богом человеческого мира, и «внизу», в бытии, в будничности и обиходности «не убий» становится абсолютной ценностью. Жизнь и смерть отделяется от человеческого мира, для которого не должно быть категории «забрать жизнь». Это явление относится к аномалии, к наказанию за преступление.

Мирча Элиаде подчеркивал, что кровавые человеческие жертвы были в свое время шагом к осмыслению небудничности, необыкновенности и ритуальности смерти, отделения смерти от жизни, и таким образом – упорядочиванием мира. В иудаизме – как позже и в христианстве, и в исламе – утверждается новая идея: только Бог может приносить человеческую жертву и тем самым упорядочивать мир через смерть.

Тема Апокалипсиса неявно звучит только в некоторых книгах, в частности у Екклесиаста, но она задана уже образом мира как книги.

Андре Неер, франко-еврейский писатель, открыл филологическую тонкость в одном из самых глубоких и самых прекрасных разделов Ветхого Завета, в книге Кохелет (Екклесиаст), написанной, очевидно, царем Иудеи Шломо (Соломоном). «Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все – суета и томление духа! Кривое не может сделаться прямым, и чего нет, того нельзя считать… И отдал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость; узнал, что и это – томление духа. Потому что во многие мудрости многая печаль; и кто приумножает познание, приумножает скорбь». Слово «суета» имеет печальные коннотации безвыходного положения и тщетности, но в оригинале здесь – слово, которое лишено оценочных коннотаций и значит просто «пар», «дух», «выдох». Жизнь человеческая, как пар и выдох; бесследное и неощутимое, оно растворяется в небытии. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки… Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут потом».

Попытки взглянуть на мир с абсолютной позиции, с расстояния безграничного времени ведут к полной потере человека и поколений. Здесь зародыш апокалиптического видения мира, и здесь зародыш хасидской жизнерадостности – потому что не суета и нелепость является человеческой жизнью, а пар и дыхание. Жизнь существует, но только для нас, этот пар и этот выдох бытия: «Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, чем мертвому льву… Итак, иди, ешь с весельем хлеб твой и пей в радости сердца вино твое, когда Бог благоволит к делам твоим… Все, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле, куда ты уйдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости».

Андре Неер обратил внимание, что слово, неточно переведенное как «суета» и звучит на иврите «Эвель» («суета сует» – «Аколь эвель», «все является паром, дыханием»), на самом деле имя сына Евы, который переводится у нас как Авель. Авель, как дух, выдох и пар, исчезает бездетным, без наследников, убитый братом своим Каином. Имя Каин происходит от «кина», что значит «владеть», «иметь». Это слово мелькнуло и в строках второго раздела книги Екклесиаста (Кохелет), где могучий царь Шломо повествует нам, чем он владел и сколько всего он сделал: «И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их; и вот, все – суета (эвель) и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!» Более точный перевод, приведенный Неером, звучит: не «томление духа», а «пастьба ветра». Не «пользы», а «ничего». «И вот: все эвель: пастьба ветра, и нет от них ничего под солнцем».

Авель был младшим, вторым сыном, пастухом, а не земледельцем, как его грубый и примитивный старший брат. Авель не имел наследников, дети его есть чистая возможность, которая умерла вместе с ним, то же «ничто», которое нельзя (в книге жизни) считать. Каин имел детей много, что с точки зрения древних евреев было ужасно важно, – и вот Всемирный потоп забирает и уничтожает все, потому что все, что «имею» и чем «владею», есть также пар, выдох и суета. Остается лишь Ной, но он не из потомства Каинового, а из потомства третьего сына Адама и Евы, Шета (Сифа): Бог, говорит Ева, «положил мне другое семя вместо Авеля, которого убил Каин». Неер объясняет строфу из Екклесиаста: «Видел я всех живых, что ходят под солнцем: со вторым ребенком, который занимает его место». Он пишет: «Статус всех живых, которые ходят под солнцем, таков: они ходят со вторым ребенком (а это значит, с Авелем, поскольку он и был вторым ребенком Адама и Евы), и ходят с ним потому, что все они – дети Шета, дети того, кто был призван заместить этого второго ребенка».

Это позволяет прочитать и пятнадцатую строфу последнего раздела Екклесиаста: «Окончание книги: все услышано». Бог услышал все, к нему дошел и пар, дыхание, выдох, – такой конец. «Аколь нишма» – так звучит эта заключительная фраза, что полностью симметрично начальному «Аколь эвель» – «все является дыханием».

Здесь ответ на вопрос, поставленный вначале. В синодальных переводах этот вопрос звучит как-то прагматично: «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми он трудится под солнцем?» В оригинале Шломо спрашивает: «Ма итрон?» – что в остатке? Что осталось? Первый ответ – ничего не осталось, все «эвель», пар, Авель. Более глубокий ответ, который заканчивает книгу Кохелет на оптимистичной ноте: Бог все услышал.

Братья Каин и Авель – персонажи, неизвестные другой мифологии мира, но сама четность единоутробных братьев связана с культами близнецов, распространенными универсально. Можно сказать, что в еврейской мифологии имеем необычное воплощение идеи двойственности: утвердившийся на земле, материальный и эгоцентричный старший брат противостоит духовному, бессильному и бесплотному двойнику – двойнику, потому что оба, в конечном итоге, проходят, как все под солнцем, как пар и дыхание.

Человечество отмежевывается от братоубийцы, человечество происходит от Шета, что был «вместо Авеля», но возможно ли такое отграничение? Ведь люди грешат, хотя, может быть, и не так страшно, как Каин; однако имеет ли отступничество градации? Представим состояние дел так, как его понимал Соломон Маймонид: пусть у человечества половина дел праведные и половина – неправедные. Тогда одно наименьшее неправедное дело склонит весы, и все будут наказаны. Этот максимализм оценок присущ всей еврейской истории, и поведенческие нормы настолько же весомы в еврейском быту, как и теологические. Зажечь огонь в субботу, возможно, не меньший грех, чем навредить здоровью и жизни ближнего.

Культ близнецов, как показал Виктор Тернер, происходит от неприятия аномального и иррационального феномена рождения двух вместо одного, – и, как считали сторонники французской социологической школы, имеет корни в бинарных социальных структурах, которые основываются на сочетании «мужского» (своего) и «женского» (освоенного чужого, того, откуда брали женщин) рода-племени. Были времена, когда еврейские цари даже насильственно обращали в свою веру завоеванные народы, но те времена давно прошли. Вообще евреи не считали чужестранцев даже полусвоими. Победила норма, согласно которой ребенок, родившийся от отца-еврея и матери-нееврейки, считается незаконнорожденным. Чтобы брак был полноценным, нееврей или нееврейка должны пройти достаточно сложную процедуру геюр, но даже в более либеральной палестинской традиции лишь дети еров считались полноправными евреями.

Однако и в истории евреев имеем два начала. Даже двух правителей, хотя и не царей. В сущности имеем также и две категории святых людей – священников-левитов и пророков, более и менее «своих».

В Библии не упоминаются близнецы. Вообще два царя – нечастый феномен, а еврейская традиция его не знает совсем: ведь сугубо монотеистическая вера древних людей племени Авраамова даже врага Божьего превратила в отпавшего от Бога ангела. И на небе, и на земле Хозяин один.

Особенные исполнители культа появляются, по Библии, после Моисея – во времена патриархов главы семей сами осуществляли все обряды, в первую очередь жертвоприношение. Священники (коэны) могли быть не только обязательно евреями и даже могли происходить не только из колена Левия, а еще и из рода Аарона; левиты не из рода Ааронова только помогали священникам – левитам в собственном понимании слова. Пророки же могли быть из любого рода; предсказывали даже не-евреи – филистимлянин, мадианитянин, вавилоняне и римлянка. Священничество было постоянным наследственным занятием, коэны освобождались от военной службы и жили за счет общества; пророки же были и простыми пастухами, как и сам Моисей, но проповедовали, когда чувствовали в себе Божье слово: еврейское «нави», как и греческое «профетес», значит просто «вестник». Священник носил строго обусловленную ритуалом красивую одежду, опоясанную расшитым поясом, ему не позволялось снимать с головы тюрбан, потому что это у евреев означало скорбь и печаль. Пророки одевались в грубый шерстяной или волосяной плащ – вретище, подпоясанное кожаным поясом. Священники служили только в святилищах, пророки проповедовали везде, где собирался народ, – на улицах и торжищах, у городских ворот и во дворах храмов (не в наиболее сакральных частях храма, куда доступ имели только коэны). Поведение священника во время службы противопоставляется в Библии неистовости жрецов Ваала: «И стали они кричать громким голосом, и кололи себя, по своему обычаю, ножами и кольями, так что кровь лилась по ним». Моисей же завещал левитам не ворожить, не думать и не делать «ради умершего» (то есть в скорбном оплакивании) «порезов на теле вашем, и не накалывайте на себя письмена» – они должны были служить в святом покое. Пророки же впадали в транс, говорили не от себя, а от имени Божьего, предвещали «сокрытое и будущее», то есть думали, сообщая о своих видениях, невразумительными и путаными образами.

В деятельности пророков видим образец неформального, «антиструктурного» сообщества, которое противостоит легитимной и формальной институции священнослужительства.

Пророк разоблачает общество, судя его будто извне. Вместе с тем роль пророка не просто больше, чем роль коэнов, – ведь и сам институт священников установлен пророком Моше. В отделенном от Иудеи северном еврейском царстве Израиле не было коэнов, а были только пророки.

Левит – консерватор, хранитель духовного наследия. Пророк – новатор, духовный мутант, предсказатель судьбы.

Пророк имеет черты шамана, исключая только связь с высшими силами через посредников, – он общается прямо с Богом , точнее, «слышит голос Божий» (не обязательно понимая его) и, как орудие Божье, сообщает его людям. Священник действует противоположно направленным образом – не «сверху вниз», а «снизу вверх», передавая от людей просьбу и молитвы к Богу. Он, а не пророк, принадлежит к обществу.

Пророки своими страстными и неистовыми разоблачениями еврейских грехов в полупоэтической форме изображали сущность абстрактного и универсального Бога и пропагандировали тот грозный и непримиримый монотеизм, который так легко было потерять в общении с чужестранцами, сознательно или полусознательно на всякий случай угодничая чужеземным богам. Поэтому пророки, неформальные и не освященные для служения Богу устные «вестники» с улицы и торжища, вошли в Книгу. В Библии (Торе) Книги пророков занимают чуть ли не половину текста. К тому же Пятикнижие написано на иврите, а Книги пророков записывались в вавилонском плену по-арамейски. Пророк Эзра (Ездра) читал в собрании-синагоге текст на иврите или по-арамейски, а рядом стояли левиты, готовые перевести и разъяснить Слово. Слово было написано снова и снова, в том числе чужим языком.

С точки зрения религиозной подпочвы, средиземноморская цивилизация состоит из трех сфер: христианской, исламской и иудейской.

Ислам признает Библию, и в исламских империях считалось, что «народы Книги» находятся под покровительством власти. Самая поздняя по времени возникновения религия ислама принимала наследие «народов Книги», но ориентировалась на пророчества Мухаммада (Магомета), которые составляли Коран – сакральную Книгу ислама, и свидетельство о его жизни. На этой основе строятся все нормативы человеческого бытия, где правила повседневного поведения, правовые нормы и культовые правила совпадают в единственном «законе шариата». Моральные и правовые оценки совпадают в одном измерении. Разницы между грехом и преступлением, наказанием и покаянием в такой системе нет.

Христианство возникло как секта в иудаизме и признает сакральным весь текст Танаха – Ветхого Завета, однако рассматривая его как всего лишь предсказание и символическое иносказание Нового Завета. Нормы религиозного поведения в христианстве сливаются в одно целое с нормами нравственности, но правовые нормы унаследованы от Рима и отделены от морали и культа. Преступление и наказание отделено от греха и покаяния.

В обоих случаях древняя и чрезвычайно архаичная, практически непонятная книга, которую евреи называют Танах, христиане – Ветхим Заветом, а мусульмане – просто Книгой, практически – за исключением десяти заповедей Моисея – не принимает участия в формировании конкретных норм повседневной жизни и правовой деятельности.

Евреи сохранили единство морали, культа и права, приспособив все нормы к Танах.

Это требовало наведения мостов между древностью и новыми временами, между забытыми временами с их непонятными нормами и даже словами – и все новыми и новыми проблемами повседневной и общественной жизни. Это требовало гибкого отношения к ритуалам, которые просто не могли сохраняться от времен щедрых жертвоприношений до XX века, и норм повседневного поведения, которые должны были в чем-то оставаться неизменными при неминуемом изменении условий бытия в инородной естественной и социальной среде. Предельный консерватизм требовал целой науки иносказания, аналогии, скрытого смысла.

История еврейства имеет, кроме плена и иностранных господств, еще один отсчет: храмы. Самая давняя из исторических эпох – эпоха Судей и Первого храма (в 950–586 гг. до н. э.). Во времена сильного царства Иудеи – после Соломона-Шломо – действовал построенный им величественный храм в Ерушалаиме. По возвращении евреев из вавилонского плена в V ст. до н. э. храм был отстроен, и до 70 г. н. э., когда он был повторно разрушен римлянами, длится эпоха Второго храма. И в те времена ритуальные службы происходили то в храме (жертвоприношение на алтарях), то в молитвенном несакральном доме собраний – по-гречески синагога.

В синагоге читались молитвы; коллективное чтение стало обычаем по возвращении из Вавилона, когда евреи забыли иврит и могли лишь повторять молитву за чтецом. Верующие шли из храма к синагоге читать Книгу и молитвы, иногда – в зависимости от дня службы – возвращались к храму снова и потом снова собирались в синагоге. Коллективная культовая служба в иудаизме – вторичная, не связанная с дионисийскими радениями, скорее рационального корня и, по крайней мере, не имеет характера коллективного общения с Богом. Через молитву каждый общается с Богом сам.

После разрушения Храма синагога осталась единственным центром службы, рациональным и книжным по происхождению. Основные же культовые действия были перенесены в частный дом. Еврей всегда должен был держать на столе во время трапезы соль: ведь стол был вроде алтаря, перенесенного в дом, а на алтаре всегда стояла соль, которая, согласно обычным представлениям, очищает нечистое. Трапеза в доме приравнивается к сакральной трапезе после жертвоприношения, в связи с чем к столу принято было приглашать бедных. Перенесение сакральных действий в быт шло параллельно с сакрализацией быта.

Из смутной поры исканий евреи вышли с идеологией расширения круга сакральных текстов и сакрализации широкого круга правил поведения.

В следующие пять веков были завершены письменные тексты, которые, собственно, и представляют собой суть религиозной культуры еврейства. Устные комментарии к старинным текстам записаны и оформлены в книге Талмуд.

Что значит «изучение Торы»? Это означает не механическое заучивание текста как сакральной данности, а изучение архаичных текстов вместе с их смыслами, через их комментарий, настолько иногда утонченный, что это стало предметом еврейских анекдотов. Анализ, используемый в Талмуде, формалистический, но не буквалистский: раввинистическая ученость пытается за буквой увидеть скрытый смысл.

Это определяет особенности применения еврейского Закона (не совсем то же самое, что правовые нормы в нашем понимании!) в судебном процессе, и задача изучения сакральных текстов и состояла в наведении мостов между их скрытым смыслом и их применением в спорных практических ситуациях правового, морального и культового характера. В иудейском монотеизме не существует принципа борьбы добра и зла, потому что Бог один, и даже сатана является всего лишь тенью его. Благословлять следует не только добро, но и зло, поскольку шлет его Бог. В молитве в синагоге включены слова из Исайи: «Я образую свет и творю тьму, и произвожу бедствия, Я, Господь, делаю все это».

Талмуд состоит из двух частей. Мишна, или Галаха, является законом поведения религиозного еврея. Гамара, или собственно Талмуд, является записью комментариев и разъяснений к Мишне, а также записью дискуссий между знатоками Торы. Изучение Торы признано священным долгом каждого еврея. Текст Талмуда (в широком смысле слова) содержит около 2 млн слов.

Характерно, что и судебный процесс европейцев, заимствованный от язычников-римлян, воссоздает дуальность добра и зла через принцип защиты и обвинения, адвоката и прокурора.

Суд считает, что если нет выбора, если есть принуждение (Онес), то нет и ответственности и преступления. И суд не принимает решения на основе неблагоприятных доказательств: он должен установить, что преступник задумал свой коварный план и в решающий момент был выбор, и все же он выбрал зло.

В еврейском суде не обвиняют и не защищают – там тщательно допрашивают свидетелей, чтобы установить истину. Правда одна, как один Бог. Смысл слов и действий раскрывается не в диалоге между людьми – он должен быть расшифрован в бытии как монолог Бога, в действиях и словах – как диалог людей с Богом. Правда есть во всем. И следовательно, должен быть установлен не только факт преступления, но и наявность злонамерения, более того, понимание преступником, что он делает выбор в пользу зла.

В этом правовом принципе отражаются и давнее традиционное отношение к тексту и действиям человека как тексту: и буквы в тексте и действия в жизни мыслятся не только как знаки или материальные действия, но как эмпирически данное, вместе со своим смыслом. Так и в Книге – не сами по себе значки и их комбинации являются предметом восприятия, но не в меньшей мере их буквальный смысл, независимо от того, какой язык и какими буквами он записан.

Сам по себе символический ритуал в еврейской общественной и культурной жизни прост. Так, характерной для иудаизма является чрезвычайная простота брака: традиционно для его заключения было достаточно, чтобы при двоих свидетелях невесты были переданы свадебный контракт – перечень обязанностей жениха, или демонстративно вручены деньги, или при свидетелях совершен акт любви. Это может показаться крайней прозаичностью и прагматичностью евреев. Однако пусть христиане, охочие до театральности сакральных обрядов и четкого выделения таинств из повседневной жизни, не обманывают себя: ритуалы прозаичны, потому что они – семейные, повседневные. Для того чтобы ритуал был торжественным таинством, он должен быть, как у христиан, свершаем как церковное действо. Но социального института церкви еврейская традиция не знает. Сакральным является само существование норм поведения в повседневной жизни, поскольку их нарушение может повлечь суровое наказание, в том числе не в последнюю очередь херем – отлучение от еврейства.

При всей простоте ритуала и большом внимании к его скрытому смыслу, Талмуд придает исключительный вес поведенческим нормам, даже когда они абсолютно не имеют никакого функционального значения и служат только одному – отделению евреев от неевреев. Примером применения этих правил, касающихся продовольствия и питания, может быть запрет смешивать мясо и молоко.

Сегодня религиозная израильтянка никогда не поместит в одном отсеке холодильника мясо и молочные продукты. А между тем, в Танахе содержится лишь запрещение варить козленка в молоке его матери. Смысл этой нормы утрачен; по мнению ученых, так евреи отмежевались от некоторых древних языческих ритуалов. Но быстрое развитие ритуального уточнения чистоты и нечистоты способствовало процветанию бессмысленного символа и довело его до эпохи холодильников.

Однако общий характер Талмуда таков, что в нем раскрывается глубокий метафизический смысл поведенческих норм. И лучше всего это видно в центральном культовом проявлении иудаизма – субботе.

Существует много работ, посвященных смыслу Субботы (Шаббат). Иудаизм определенно отличается от христианства с его праздничным воскресением и от ислама с его пятницей. Для людей XX века праздничный день – это просто время для отдыха, если в этот день нет государственных праздников или религиозной службы. В конце концов, суббота в Торе и определяется как день, в который Бог отдыхал от своих работ и повелел всем людям отдыхать. Однако уже в Талмуде так тщательно выписаны все запреты на работу, так детально характеризуються виды запрещенных работ, что становится очевидным наличие общей концепции. Какой именно – об этом невозможно прочитать в Талмуде, потому что, как и все еврейские юридические тексты, тексты относительно Субботы не используют абстракции и общие понятия. Талмуд ближе к прецедентному праву, его идеология скорее номиналистична, чем платонистична, он избегает четкого изложения общих принципов, потому что идея уже выражена в Торе, и задача комментаторов – применить Тору к сложным жизненным ситуациям.

Эрих Фромм показал, что такие нормы субботы, как запрещение зажигать огонь, выходить за пределы (в неопределенном смысле этого слова) своей территории, поднимать чужой платок с земли не на своей территории, рвать цветы и травы и т. д., нельзя объяснить просто как запрет на трудовые усилия. «Первые работы в Библии в библейском и (позднее) талмудистском понимании – это не просто набор физических действий. Это гораздо более значимое понятие, которое может быть определено таким образом: любой «труд» является творческим или деструктивным вмешательством в жизнь природы. «Отдых» – это отказ от такого вмешательства. Другими словами, в субботу человек предоставляет природу самой себе, ничего не изменяя, не разрушая, не создавая. Тот же Адин Штайнзальц пишет: «Изустная традиция, основанная на тщательном изучении библейских источников, предлагает различные интерпретации понятия «трудов», запрещенных в субботу, что следует главным образом из концепции «следовать за Господом», которая содержится в Торе. Согласно этой концепции, запрет на работу по субботам не ограничивается тем или иным определением труда и означает предписание воздерживаться от любых творческих действий для изменений в физическом мире».

Поскольку Талмуд не дает общих определений, в качестве основания для запретов в субботний день была скиния откровения в пустыне и выделено 39 видов работ, которые при этом проводились, а далее шли по аналогии. Характер рассуждений объясняет следующий пример: если запрещена молотьба, тогда запрещено доение, потому что оба вида труда есть изымание продукта употребляемого из неупотребляемого.

В субботу нельзя покидать свою территорию; у ессеев это имело максималистский вид – средневековые евреи не выходили за границы городских стен или гетто.

Эти аналогии – не дедукция, а передача смысла; они принадлежат к талмудистской схоластике, не более грубой, с сегодняшней точки зрения, чем схоластика западноевропейская, и не менее благотворной по своим историческим последствиям. Но главное в концепции иудаистской субботы – «в следовании Богу», о чем говорит Штайнзальц.

В идее следования Богу было что-то притягательное и некоторая предосторожность. Человек был создан Богом по образу и подобию Бога – эта идея монотеизма, разбавленная чувством идолопоклонничества, не означала сходства человека и Бога. Человек подобен Богу в своих творческих возможностях. Суббота была примирением человека с окружающей средой и человека с Богом, так как в этот день человек отказывался от творческой работы, способностью к которой наделил его Бог. Это было высшее смирение.

Шаббат стал противоположностью вавилонскому арамейскому подчинению Богу Шапату – вавилоняне в этот день предавались самобичеванию. Еврею, чтобы избежать катастрофы, просто не следовало в Божий день заниматься актами творения.

Еще один библейский пример наказания за стремление стать равным Богу – это знаменитое строительство Вавилонской башни; обратим внимание на тот факт, что башня, как столб, горы или дерево, есть символ упорядочения мира в вертикальном измерении, и строительство гигантской башни вавилонянами рассматривалось как их желание повторить акт Творения.

Приближение человека к Богу проявлялось также как движение к Богу через его имя. Божественное имя для религиозного еврея было за семью замками. Имя провозглашено в храме, но это не полное имя. Полное имя провозглашалось, вероятно, первосвященником в Йом Кипур (Судный день) и потрясало народ, который, услышав это «великое и ужасное имя», падал на колени. Недостойный не мог знать имени, потому что оно могло дать смертному силу участия в акте творения. Талмуд упоминает мудрецов, которые умели творить из ничего. Штайнзальц отмечает, что легенда о человеке, который знал имя и потому имел власть над силой Творения (такой человек назывался Баал Шем), первый вариант легенды о Франкенштейне.

Можно сказать, что в концепции Субботы и Божьего имени сформулирована идея отчуждения человека от его творческих сил, превращая их во врага Бога и человека разрушительной силы.

Страх приблизиться к Богу слишком близко, стать слишком похожим на него и тем самым вызвать силы жизни, которых уже нельзя будет одолеть, держит верующего еврея в рамках традиционного образа жизни. И, следовательно, в рамках той же системы, что и в шариате, право не отделено от морали.

Евреи как этническая и культурная единица, как этнокультурная целостность выжили потому, что они были крайне консервативны и изменение культурной среды, языка, экономической жизни жестко регламентировалось вплоть до деталей. Еврейская культура не исчезла, потому что умела приспосабливаться к чрезвычайно нестабильным и неблагоприятным обстоятельствам и выживать в различных цивилизациях.

Концепция жизненного пути еврея, подчиненного нормам, вытекающим из Торы, сочетает в себе сохранение гибкости и создает духовную субстанцию, которая заменяет евреям простые и понятные физические основы общества – географическую среду, родину, землю их предков. Сама земля предков трансформировалась в полумистический Сион, достижение которого возможно только с концом времени и приходом Мессии.

При взгляде на вечный Сион как точку в литургическом пространстве и времени – времени минувшего и времени грядущего спасения – еврейская национальная идеология неизбежно приобрела значительный мистический оттенок. Консерватор и традиционалист Андре Неер говорит о поливалентности иудаизма, связанного с тем, что у него была не одна, а три канонических книги. «Наряду с Библией, отстоящие от нее по времени, но равные ей в духовной иерархии, находятся Талмуд и Зогар. Первая имеет рациональный характер, вторая мистический. Писаный закон (Библия), Устный Закон (Талмуд) и Закон мистического опыта (Зогар) вместе и формируют иудаизм». В частности, как мы видим, одна из самых глубоких интуиций иудаизма принадлежит одновременно и талмудическому учению о Субботе, и мистическому учению каббалы об Имени.

Книга Зогар («Сияние»), написанная в основном в XIII веке, в которой сформулированы основные положения каббалы, восходит к творению раввина Шимона бар Йохая (II век). «Каббала» означает «традиция», и здесь видна парадоксальность ситуации: каббала и мистика принадлежат к иудаистской традиции, сопровождают еврейскую историю, но конечно же каббалистическая Книга Зогар не может претендовать на ту же роль обязательной для изучения каждым евреем священной книги, как Тора и Талмуд. Мистический опыт не дается каждому верующему, хотя без мистики нет веры – как в христианстве, так и в исламе.

Сам по себе библейский символизм приводит к абстрактной и сухой теологии. Он позволил евреям изменить сакральный язык, переписать, перевести и отредактировать священные тексты, стимулировал теологические исследования, культивировал уважение к мудрецам – знатокам Книги. Но он лишил мистического чувства, без которого нет экстаза прямой связи с Богом и, следовательно, нет религии, веры как таковой. Поэтому в иудаизме абстрактный монотеизм дополняется мистическим «видением» Бога. Картины – «видения» того, чего вы не можете видеть, иррациональны и, как правило, апокалиптичны.

Ортодоксальная позиция в отношении сакральных текстов сводится к тому, что священными считаются не сами по себе буквы или звуки языка, а слова и фразы, взятые в своем буквальном смысле. За буквальным смыслом кроется двойной и тройной скрытый смысл сообщения. Каббала сакрализует знаки, символы, материальный субстрат текстов, и особое мистическое понимание Библии состоит в разгадывании комбинаций символов, числовых соотношений, случайных событий и совпадений в тексте, подобно гаданию и вещеванию. Тем самым мистика утрачивает контроль толкованием канона и опасно приближается к шаманизму.

Изучение Торы – это книжное занятие, оно требует знания и тонкости ума, а не ясновидения. В эпоху таннаев и амораев и в I–V веках до н. э., время написания Талмуда, сложилась система мудрецов, высших авторитетов иудаизма.

А пророки были скорее мистиками, а не учителями и священниками. И их роль не ограничивалась тем, что их страстные, созданные в трансе инвективы были включены в текст Библии, как лучшая публицистика монотеизма. Тексты пророков вошли также в тексты молитв и благословений, в комментарии к Танаху и – главное – в тайное учение, а именно: маасе брешит и Меркава.

Еврейское рав означает примерно то же самое, что грузинское « батоно » – «уважаемый». Посвящение в мудрецы привело к образованию высших и высоких степеней сановности – рабби и раббейну (раббан), «наш уважаемый». Раввинат – институт общественный и не имеет ничего общего с шаманизмом. Он ближе к традициям коэнов, нежели пророков.

«Маасе брешит» является, на самом деле, первой главой Книги Бытия, но тем не менее эта каноническая часть Библии также была предметом тайных штудий. Причина не в ее архаичности, а в том, что касается ее самого таинственного действа – акта творения. Мистика и магия коренятся для иудаиста уже тут, и каббала воспроизводит не что иное, как способность Бога сотворить мир. Что касается Божественной колесницы Меркава, то этот текст является наиболее мистическим по своему характеру. Это первая глава книги пророка Иезекииля, видение Божьего Престола. Святой Иероним говорит, что евреям моложе тридцати лет запрещалось читать эту книгу. Мистики периода Мишны изучали Божью Славу, то есть харизму, через мистический опыт пророков, которые «видели трон», учились испытывать «восхождение» к Богу.

Мистик, как верующий вообще, через участие в священнодействии литургии приобщается к священному. А поскольку время литургии в нормальном культе «где-то там», за пределами нас всех, то мистик переносит его в свой внутренний мир. «Так, исход из Египта, главное событие нашей истории, в глазах мистика не может происходить только один раз и в одном месте. Это должно происходить в нас самих: исход из внутреннего Египта, рабами которого все мы являемся».

Глубокий знаток еврейской мистики Гершом Шолем подчеркивал, что «великие мистики были верными сыновьями больших религий», но вынужден был признать и противоположное: «…субстанция канонических писаний, подобно субстанции всех других религиозных ценностей, расплавляется и трансформируется, пройдя через огненный поток мистического сознания. Поэтому не удивительно, что, как бы упрямо мистик не стремился оставаться в рамках своей религии, он часто сознательно или бессознательно оказывается на грани ее или даже переступает через эту грань». Для религии мистика всегда остается проблемой, и христианство так же с большими трудностями ассимилировало мистику монашеских орденов, как ислам – мистику суфийских.

Мистик совершает акт метафизического общения с Богом, сам, один непосредственно, без использования ритуальных и религиозных норм, подготовленных религиозным институтом. В случае иудаизма мистик также противостоит религиозной массе своим уникальным опытом. Ему дано образное видение Бога, абсолютно неприемлемое с точки зрения канонического иудаизма; но мистическое божественное вещество визуализации скорее предназначено для демонстрации иррациональности.

В иудаизме, кажется, сосуществование мистики с раввинистической ортодоксией не составляло серьезной проблемы. И в этом понимании мистика каббалы действительно так же принадлежит традиции, как и книжность мудрецов.

Религия как социальный институт переводит индивидуальное искусство общения с высшим и более низким миром в статус «службы Божьей», где транс не обязателен и даже излишен – он оказывается доступным отдельным личностям, святым, юродивым и им подобным, исключением, которое подтверждает правило. «Служба Божья» является таким же продуктом отчуждения, как нормы права и морали, которые замещают индивидуальную проверку эффективности поступка и характера его последствий. С появлением религиозных институтов общение с Богом в службе или через чтение канонических сакральных текстов перестает быть творческим актом, приобретает безликий и анонимный характер. Верующий член религиозного общества отдает свой ум и свою волю религиозному институту (в частности церкви), отказываясь от своего «Я», которое теперь через сообщество верных поглощается Богом.

Мистик погружается в глубину собственных видений, пролагая свой путь к Богу сам. Результат может быть тождественным – метафизическое единение с принятой сообществом священной субстанцией, Богом коллектива, а не каждой индивидуальности. Вся проблема теперь заключается в том, какое сообщество стоит за мистиком, организует ли он группу особенно склонных к экстатическому состоянию людей в особенную антиструктуру.

В еврейской истории бывали ситуации, когда экстатические группы приобретали опасную независимость. Такими были хасиды в XVIII веке в Украине, группировавшиеся вокруг своих мудрецов – цадиков, становившихся, таким образом, посредниками между Богом и верующими. Хасидские общества, которые безусловно и абсолютно верили в своих цадиков, выделяла из еврейской общественности и особенная атмосфера ощущения радости жизни, вкуса переживания «здесь и сейчас». Нездоровая экстатическая радость в условиях смертельной опасности в эпоху погромов на Украине XVIII века вызывала враждебное отношение у ортодоксального литовского иудаизма.

Однако следует отметить, что непрактичный и даже беспомощный цадик-мудрец не так уж и далек от классического мудреца еврейской раввинистической традиции.

Широко известен эпизод из истории иудаизма времен царя Ирода, когда сложились две школы – Шамая и Гиллеля. Рассказывают, что какой-то иноверец заявил, что готов перейти в иудаизм, если ему объяснят суть его за короткое время – время, пока он будет стоять на одной ноге. Суровый Шамай прогнал его, а терпимый и мудрый Гиллель ответил: «Вся Тора в том, чтобы не делать другому того, чего не желаешь себе сам. Иди и учись». Обычно обращают внимание на отличие между пониманием иудаизма и христианского учения: Гиллель суть видит в том, чтобы не желать другому зла, Христос учил желать другому то, что желаешь себе, то есть активно делать ближнему добро. Обратим внимание на другую сторону дела: Гиллель не остановился перед выполнением шутовского требования относительно стояния на одной ноге. Может, это в концепции мудреца главнее всего.

Отношение к собственности выражалось в талмудической прибаутке: «Тот, кто говорит: «Мое – это мое и твое – тоже мое», тот плохой человек. Тот, кто говорит: «Мое – это мое, а твое – это твое», это обычный человек. Но благочестивый человек говорит: «Твое – это твое, и мое – это тоже твое!» «Иногда даже в Талмуде правило «Мое – мое, а твое – твое» называется «содомским правилом», потому что в агадической традиции Содом – это не только сосредоточие всякого разложения, но также и место, где жестоких законов придерживались с беспощадной жестокостью, которая исключает справедливость». [70]

Мудрец должен быть готов пойти навстречу требованиям чужого, другого, поставить интересы ближнего выше собственных.

Можно сказать даже больше. В практике еврейского судопроизводства различались справедливость и добро, так что справедливый судья мог присудить даже очень бедному преступнику штраф, но как благочестивый мудрец он мог сам заплатить этот штраф за бедного. Тем самым отделялась справедливость от доброты, несправедливость от зла, которое являло собой существенное обогащение измерений социального пространства.

Эти правила сосуществования касались не всех, а лишь благочестивых, мудрецов, ребе, цадиков – тех, кто пользовался особенным уважением в обществе.

Но евреи жили в среде чужих, выполняли в ней функции посредников, подчинялись законам общества, в котором они жили как чужеродное тело. Двойной стандарт жизни был вызван двойственностью еврейского положения в обществе. И когда мы хотим ответить на вопрос, не было ли единство права и морали в еврейском обществе примитивизацией и обеднением его социального пространства, мы должны иметь в виду также и это обстоятельство. Кроме собственных измерений социального бытия в еврейском обществе действовали и такие измерения, которые навязывались ему внешними условиями.

В восприятии евреев европейцами и вообще неевреями чрезвычайно существенен один недостаток. Еврей воспринимается в первую очередь как купец, процентщик, трактирщик и тому подобное, т. е. как человек денег и богатства. Это – поверхностное и в сущности неверное представление.

Король Пруссии Фридрих Вильгельм IV как-то сказал: «Я желаю евреям добра во всех отношениях, но я бы хотел, чтобы они чувствовали, что они евреи». [71] Поэтому приравнивание евреев к немцам «во всех отношениях» означало для консерваторов растворение немецкого государства и немецкого общества в «еврейскости» (а для еврейских консерваторов – растворения «еврейства» в немецком обществе).

Дело не в процентах бедных в еврейском сообществе. В местечковых еврейских обществах, в целом очень бедных, процент зажиточных людей был небольшим, приблизительно таким же, как процент абсолютно нищих людей, которые жили за счет кагала. В городках Галичины зажиточные и попрошайки вместе составляли около трети. Суть дела в том, кто в еврейском обществе был социально престижным.

Монархи Европы всегда охотно пользовались услугами еврейских банкиров и брали их под защиту, но не поддерживали эмансипации еврейства и ассимиляции образованных евреев.

«Придворные евреи», без чьих денег не обходился ни один великий двор XIX ст., обеспечивали колоссальными ссудами все большие политические акции, но никогда не вмешивались в политику. Еврейские «нотабли» поддерживали отношения со своим обществом, имели самые тесные связи между собой. Но легенды о тайном еврейском трансевропейском правительстве не имели под собой никаких оснований: еврейский финансовый капитал был лишен политических амбиций и, собственно, потому выжил. Его интересовали только деньги, а когда еврейские банкиры вмешивались в политическую борьбу, они терпели страшные поражения. Так произошло в частности, как было сказано, с французскими Ротшильдами.

Без богатых торгово-финансовых деятелей, влиятельных не только в своем обществе, но и в мире чужих, не могло выжить и еврейское общество. Эти люди, которые поддерживали связь еврейства с окружением, были уважаемой социальной верхушкой. Но не элитой.

Элитой еврейского общества были мидрашим – мудрецы. Именно они имели неформальный авторитет и социальный престиж, который скреплял общество в одно целое. Сосредоточенные на себе, на своих талмудических проблемах, образованные, в понимании иудаизма, люди наиболее уважались в обществе.

Евреи-консерваторы и евреи-приспособленцы – это разные центры и измерения еврейства.

Те, которые имели дух, дыхание, – и те, которые владели, имели, держались крепко и реалистично на земле и не гнушались ничем. Разбитной саддукей, уверенно вертевшийся в чужом мире, – и непрактичные фарисеи, не желавшие знать ничего, кроме Закона.

Уже в XIX веке в Европе сложилась широкая прослойка еврейской по происхождению интеллигенции, которая вошла в немецкую, французскую, итальянскую и т. п. культурные элиты. В конце XIX – в начале XX века писатели братья Стефан и Арнольд Цвейги, Лион Фейхтвангер, философ Эдмунд Гуссерль, математики и физики Генрих Герц, позже Альберт Эйнштейн, Макс Борн, Эмми Нетер и многие другие составляли мировую славу Германии. Особенно много выдающихся имен дали евреи австрийской немецкоязычной культуры: здесь и Фрейд, и Кафка, и Кокошка, и Виттгенштейн. Значительная часть немецких и австрийских интеллигентов – евреев по происхождению – принадлежала к респектабельным социальным кругам с умеренными политическими ориентациями, в частности эти интеллектуалы пополняли руководство немецких и особенно австрийских либералов и социал-демократов. В довоенной социал-демократии Германии и Австрии такие люди, как Эдуард Бернштейн, отец и сыновья Адлеры, Рудольф Гильфердинг, составляли сердцевину марксистского идеологического штаба партий.

Высокий престиж мудрецов-талмудистов создавал особенную атмосферу в обществе: атмосферу уважения к учености и образованию. В еврейском обществе деньги имели огромный вес, но не были самоцелью: деньги и в древности, и позже расценивались в первую очередь как средство для образования. И когда в Западной Европе пали запреты на полноценное участие евреев в общественной жизни, выходцы из гетто ринулись в первую очередь в университеты. Врач и адвокат стали еврейскими профессиями.

С другой стороны, многие интеллигенты еврейского происхождения по вполне понятным причинам входят в художественную и политическую богему, протестные антиструктурные круги, чем дальше к востоку, тем более радикальные. В европейское общество интегрировались не только банкиры и не только адвокаты. Еврейские юноши, которые не могли получить престижного образования по бедности или становились жертвами явных и скрытых ограничений, все чаще шли в протестные группы, в первую очередь социалистические, которые провозглашали своим мировоззрением интернационализм. И именно таких социалистических интеллигентов и полуинтеллигентов ожидали во время вспышки европейских национализмов наибольшие испытания.

 

Немецкая проблема

 

Война и социалисты

Троцкий вспоминал, что когда немецкие социал-демократы проголосовали в рейхстаге за военные кредиты, Ленин не мог в это поверить и считал газеты фальшивкой немецкого Генштаба. Сам Троцкий рассуждал тогда таким образом: «“Что сказал бы Энгельс?” – спрашивал я себя. Ответ был для меня ясен. «А как поступил бы Бебель?» Здесь полной ясности я не находил». (Признанный немецкий рабочий лидер Август Бебель умер за год до войны.) «Ясно» значит, что классик, по мнению Троцкого, был бы против военных кредитов, то есть против согласия на войну.

Просто невероятно, как застилает глаза предубежденность. Ведь программа поведения немецкой социал-демократии в случае войны – включительно с голосованием за военные кредиты – проработана именно Энгельсом, в частности в его переписке с Бебелем. Измена немецкой социал-демократии учению Маркса и Энгельса – выдумка российских марксистов.

Левые ответили на войну по-разному. Выдвинутый Лениным лозунг поражения собственных правительств стал удивительнейшим лозунгом в политической истории XX ст. Понятно, что если кто-то терпит в войне поражение, то в таком случае побеждает его враг. Не могли терпеть поражение одновременно Германия и Франция, Австро-Венгрия и Россия! Война, оцениваемая с точки зрения интересов определенной политической группы, может быть признана захватнической и несправедливой для обеих воюющих сторон, и в таком случае адекватным и логическим лозунгом было бы пацифистское требование немедленного мира. Именно так рассматривал ситуацию в годы войны Карл Каутский.

Резко антивоенняя позиция, угроза общей забастовки в случае войны – это, действительно, решение II Интернационала, принятое его Штуттгартским конгрессом в 1907 г. Внес резолюцию Бебель, ее поддержали левые, в том числе Роза Люксембург и Ленин. Эта резолюция, вопреки ожиданию левых, осталась хорошим пожеланием, о ней никто не вспомнил в августовские дни 1914 года.

Но позиция Энгельса была совсем другой: он считал, что делу социализма будет служить именно победа Германии в ожидаемом издавна военном конфликте.

Вот что писал Энгельс Бебелю в письме от 29 сентября – 1 октября 1891 года:

«То, что существует угроза войны, и именно со стороны России, и что когда война разразится, то как раз мы, в наших собственных интересах, должны будем всеми силами способствовать разгрому России, – в этом вопросе наши мысли сходятся… Одно только мне представляется несомненным: если мы будем разбиты, то шовинизм и идея войны-реванша на долгие годы получат в Европе полный простор. Если же победим мы, то наша партия придет к власти. Победа Германии будет, таким образом, победой революции, и мы должны, в случае войны, не только желать этой победы, но и добиваться ее всеми средствами».

1 августа 1914 года на улицах Берлина

И Энгельс советует Бебелю (в письме от 13 октября 1891 г.) в случае военной угрозы голосовать за военные кредиты и за общую военную подготовку – «в случае нападения на Германию с востока и с запада любое средство будет хорошим». Более того, Энгельс, оправдывая данную ему близкими кличку Генерал, формулирует идею, которая еще не была воплощена тогда в Генеральном штабе в знаменитом плане Шлиффена: нужно «сдерживать россиян и в то же время быстро разгромить французов – вот с чего должна начаться война».

24 октября 1891 г. Энгельс писал Фридриху Зорге (дедушке знаменитого советского разведчика):

«Если Германия будет задушена, то и мы вместе с ней. В случае же благоприятного поворота борьба приобретет такой ожесточенный характер, что Германия сумеет держаться лишь революционными средствами, в результате чего мы, очень возможно, и будем вынуждены встать у кормила правления и разыграть 1793 год… И хотя я считал бы большим несчастьем, если бы дело дошло до войны и она привела нас преждевременно к власти, однако следует все же быть готовым и на этот случай, и меня утешает, что в этом вопросе я имею на своей стороне Бебеля – самого надежного из наших товарищей».

Вот и ответ на вопрос, который был Троцкому неясен, когда война наконец разразилась.

Но парадокс заключается в том, что на своей стороне Энгельс имел не только самого надежного Бебеля, но и – по ту сторону возможной линии фронта – Геда! Когда лидер французских социалистов выразил недовольство позицией Энгельса и Бебеля, Генерал в октябре 1892 г. ответил: «Если бы я исходил из положения, что в случае нападения извне французские социалисты возьмутся за оружие, чтобы защищать свой родной дом, вся моя статья не имела бы смысла. Я требую только того же принципа для немецких социалистов в случае нападения со стороны России, даже если это будет поддержано официальной Францией». Энгельс полностью солидаризировался со словами Геда: «Подобно тому, как Либкнехт заявил, что в случае нападения со стороны Франции он вынужден будет вспомнить, что он немец, так и мы в случае нападения Германии напомним Рабочей партии, что мы французы». Позже Энгельс писал Лафаргу: «Я не хочу говорить об употреблении слова «патриот», о том, что вы выставляете себя единственными «истинными» патриотами. Это слово имеет настолько односторонний смысл – или, вернее, настолько неопределенный, что я никогда не осмелился бы применить это определение к себе. Я говорю с немцами как немец, так же как я говорю с немцами просто как интернационалист, и, я думаю, вы достигли бы большего эффекта, если бы объявили себя просто французами, и этот факт включает тогда и те логические последствия, которые отсюда выплывают. Но оставим это, это – вопрос стиля».

Дело, таким образом, якобы упирается в прямое нападение и в тактику на случай обороны родины. С этой точки зрения немецким социал-демократам в 1914 г. можно вменить разве что отождествление убийства сербским террористом австрийского эрцгерцога с нападением России. Но провозглашение войны Германией было ответом на общую мобилизацию в России, а это можно было при желании трактовать и как начало российской агрессии.

В конечном итоге, дело и для Энгельса заключалось совсем не в нападении или обороне. «Люди должны понять, что война против Германии в союзе с Россией является в первую очередь войной против самой сильной и боеспособной социалистической партии в Европе, и что нам не остается ничего другого, как со всей силой наброситься на каждого, кто нападает на нас и будет помогать России».

Не было таким уж безосновательным обвинение Энгельса, если выразиться осторожно, в национальном предубеждении и немецкой патриотической некритичности. Позиции Маркса и Энгельса относительно прогрессивности онемечивания славян в Германии и Австро-Венгрии хорошо известны. Энгельс высказывается также в пользу аншлюса Австрии: «…становится больно, что этот чудесный народ отделен от остальной Германии, и понимаешь необходимость воссоединения, которое, однако, можем осуществить только мы». Энгельс, конечно, не антисемит; в непосредственное окружение Генерала входили и евреи – молодой Эде (Эдуард Бернштейн), с которым Энгельс был на «ты», и совсем уже молодой Рудольф Гильфердинг, да и сам Маркс принадлежал к ассимилированным выходцам из зажиточной еврейской среды. В то же время Бебеля Генерал призывал к осторожности относительно тех интеллигентных выходцев из кругов еврейской буржуазии, которые идут к социал-демократии: «…уже потому, что эти люди смекалистее других и, таким образом, обречены и выдрессированы вековым гнетом на карьеризм, к ним следует относиться с большой осторожностью».

Однако суть дела не в настороженности относительно самолюбивых и закомплексованных молодых людей из еврейской буржуазной среды, которым оппозиционные партии открывали возможности политической карьеры. Дело в том, что для Ленина, например, еврейское происхождение политических деятелей скорее говорило в их пользу, поскольку освобождало от подозрения в национализме господствующей нации, тогда как Энгельс явно озабочен другим.

Рейхстаг с энтузиазмом слушает доклад рейхсканцлера Бетман-Гольвега про ход военных действий 2 декабря 1914 года

Энгельс хотел бы, чтобы власть попала в руки социалистам «естественным путем», через парламент, и все меньше верит, что переворот осуществится на баррикадах. Но всю жизнь этот старый революционер ожидал, что вот-вот начнется решающий кризис. «Конечно, следующая революция, которая готовится в Германии с последовательностью и настойчивостью, более нигде не превзойденными, придет сама собой и в свое время, скажем, в 1898–1904 гг.; но революционный период во Франции, который подготовил бы общий кризис, ускорил бы этот процесс; и более того, если революция разразится сначала во Франции, скажем, в 1894 г., то Германия немедленно пойдет за ней, а затем франко-немецкий союз пролетариев принудит к действию Англию и одним ударом разрушит как тройственный, так и франко-российский заговоры. Тогда начнется революционная война против России – если даже не наступит революционный отклик оттуда, – будь что будет!»

Революционные прогнозы-утопии Энгельса – не больше, чем фантазии, так что их сегодня невозможно читать без улыбки. Эти фантазии – все, что осталось от энтузиазма бойца эпохи «Весны народов». Они угасали, когда вечно молодой духом Генерал возвращался к Realpolitik. А в этой «реальной политике» Энгельс отличался от своих учеников-оппортунистов только мотивацией соучастия в авантюрах империи Гогенцоллернов.

Источником патриотизма Энгельса были не столько немецкие национальные чувства, сколько иллюзии относительно близкого перехода власти к социал-демократии именно в Германии. «В Германии мы можем почти точно высчитать день, когда государственная власть окажется в наших руках», – пишет он Иглесиасу 26 марта 1894 года. [80]

И невозможно возразить Жоржу Клемансо, который писал в марте 1914 г. в своей газете: «Я часто напоминал о протесте Бебеля, Либкнехта, Зоннемана и их друзей в 1871 г. против аннексии Эльзаса и Лотарингии, считая делом чести выразить им за это благодарность. Но времена изменились… С социалистами не советовались, с ними не будут советоваться и впредь, а когда порох подожгут, члены социалистической партии, как и всех других партий, смирятся с наступательной войной кайзера, поддержат ее и придут с пушками и снарядами на французскую границу».

 

Немецкий национал-радикализм

Опьяняющая радость охватила толпы на улицах городов Германии и Австро-Венгрии в первые дни войны. В Австро-Венгрии немецкие мальчишки выкрикивали на улицах: “Alle Serben müssen sterben” («Все сербы должны умереть»). Когда началась война, Троцкий, который должен был срочно выехать из Вены, обратился за помощью к старому Виктору Адлеру, лидеру австрийских социал-демократов. «В автомобиле, по пути в префектуру, я обратил внимание Адлера на то, что война вызвала наружу какое-то праздничное настроение. “Это радуются те, которым не нужно идти на войну, – ответил он сразу. – Кроме того, на улицу в настоящий момент выходят все неуравновешенные, все сумасшедшие: это их время. Убийство Жореса – только начало. Война открывает пространство всем инстинктам, всем видам безумия…”» Выходец из австро-еврейской буржуазной семьи, Адлер остался трезвомыслящим человеком в эти дни массового националистического психоза. Однако Троцкий не удовлетворился замечаниями опытного политика и психиатра. Он пришел к выводу, что низшие слои общества связывают с войной какие-то надежды на изменения, невозможные при нормальных условиях.

Не именно ли эти надежды перевесили в настроениях рабочего класса – основного электората социал-демократов?

Внешним показателем усиления националистических настроений в Германии и Австрии было распространение слова “volkisch” (еще более «истинно немецкий» вариант – несколько позже – “volklich”) вместо привычного “national”.

Слово “volklich” выдумано в 1875 г. неким Германом Пфистером, который считал себя германистом и писал всякие глупости, в настоящее время давно забытые, об истории и природе немецкого духа.

Слова, производные от das Volk, – «народ», продолжали не просто филологическую традицию: источником словоупотребления здесь в годы Французской революции (Ф. Л. Ян в 1810 г.) было слово “Das Volktum” – «народность», за которым стояло представление о нации не как обществе (die Gesellschaft), социальной структуре и совокупности институтов, а как о сообществе (die Gemeinschaft), духовном целостном обществе, духовном источнике творения государства, национальном духе в стиле Гегеля.

Терминологическое различение между Gemeinschaft и Gesellschaft принадлежит профессору из Киля Фердинанду Тённису (Toennies), основателю немецкой социологии и президенту немецкого Социологического общества, который, между прочим, в молодости был знаком с Энгельсом и переписывался с ним. В основном труде «Сообщество и общество» Тённис рассматривал социальные общности как результат волевых отношений и различал два типа воли: естественную и рассудочную. Соответственно социальные группы, основанные на естественном, или инстинктивном, взаимном тяготении их членов, он относит к сообществам (Gemeinschaft), а группы, построенные на рациональных расчетах, – к обществам (Gesellschaft). Эта идея перекликалась с темой рационализации и рационализма, имеющейся, в частности, у Макса Вебера, а позже у Маннгейма; в частности рационализация рассматривается Маннгеймом как характерная черта буржуазного стиля мышления.

Рациональность в понимании Манн гейма является способом организации общества-Gesellschaft в противоположность иррациональному сообществу-Gemeinschaft. Апелляция к неясному Volktum выражала ориентацию не на гражданское общество с его прозрачными рациональными структурами, а на неуловимую иррациональную субстанцию, которая делает общность национально «народной» (volkisch, volklich).

Неотделимой от «немецко-народной» ориентации является враждебность к чужестранцам и особенно антисемитизм (слово родилось в 1879 г.). Этапами развития “volkisch”-национального сознания стали публикации композитора Рихарда Вагнера «Еврейство в музыке» (напечатанная в 1850 г. как журнальная статья, в 1869 г. – как книга), «Немецкие письма» ориенталиста Пауля де Лагарда (1853), «Еврейство и немецкое государство» Генриха Но (Naudh, 1860), а особенно после краха грюндерства в середине 1870-х гг. – Отто Глогау («Биржевое и учредительное мошенничество в Берлине», 1876); Вильгельма Марра («Победа еврейства над германизмом», 1879) и в многочисленных сочинениях Евгения Дюринга, социал-демократа, который стал широко известным благодаря полемичной книге Энгельса.

Большим успехом пользовались «немецко-народные» группы в Австрии, где после превращения ее в двойную монархию и по мере распространения общего избирательного права немцы все больше чувствовали себя национальным меньшинством в государстве. Здесь формулируется «Линцская программа» (1882), которая соединяет плебейско-народнические умонастроения с национализмом и антисемитизмом, возникают «христианско-социальные» движения, которые, в частности, выдвигают популиста и антисемита Карла Люгера на пост бургомистра Вены (1887); несколько позже в Вене организуются Немецко-национальная и Немецкая народная партии (1896), «Всенемецкий союз» (1901).

В 80–90-х гг. XIX века в Австрии возникает множество групп, группировок, организаций культурничества, сект, которые пропагандируют древненемецкие обычаи, нордическую мифологию, старинные имена и названия месяцев, шрифты, борются за языковой пуризм и тому подобное.

Антисемитизмом отличались и первые чешские национальные движения – в частности Ян Неруда, апеллируя к брошюре Вагнера, утверждает, что «еврей является совсем другим человеком, чем европеец». Накануне войны, в 1913 г., в Германии создается Немецкая народная партия (Deutsche Volkspartei Partei), возобновленная после войны, а следом за Чешской национальной социалистической партией (Česka Strana Národni Sociálni) в 1904 г. в среде немецких рабочих на чешских землях Австро-Венгрии возникает Немецкая рабочая партия, которая летом 1918 г. переименовывается в Национал-социалистическую рабочую партию (НСДАП) Германии и соединяет направление Линцской программы с немецким имперским национализмом.

Протеже наследника престола эрцгерцога Франца Фердинанда, фельдмаршал-лейтенант Блазиус фон Шемуа, который во время недолгой отставки Конрада фон Гетцендорфа даже исполнял обязанности начальника Генерального штаба, под именем Фра Готгард входил в одну из профашистских национальных группировок – Общество Гвидо фон Листа, как и бургомистр Вены Люгер. [84]

Однако сами по себе эти факты ничего не объясняют – они лишь свидетельствуют, что вульгарный национализм, ксенофобия, антисемитизм имели место в довоенной жизни двух немецких государств. Отдельные военные и политические круги, в первую очередь в Австрии, были очень близкими к протофашистским националистическим организациям.

Однако в целом все эти движения и политические организации находились на обочине политической жизни; будущее как Немецкой народной партии, так и национал-социалистов связано с другой, послевоенной эпохой. В довоенную «прекрасную эпоху» это были преимущественно группы «неуравновешенных и безумных», как говорил Адлер-старший.

Только примитивные трибальные сообщества можно охарактеризовать как целое, абстрагируясь от особенностей отдельных групп. В нациях, поскольку их можно рассматривать как целостность, как организм, как что-то такое, что не распалось на антагонистические непримиримые составляющие, всегда найдутся группы с противоположно направленными интересами и намерениями, традициями и культурно-моральными ориентациями. Пока нация не очутилась в хаосе гражданской войны или, по крайней мере, на пороге хаоса, едва сдерживаемая остатками идеологии и силовых структур, пока она не выродилась в стаю взбесившихся людей, бродящих по своей или чужой земле и истребляющих друг друга, – до этих пор нация держит равновесие благодаря какой-то общей для всех групп и классов атмосфере. Крайние антиструктурные группы, группы неуравновешенных и полупомешанных, находятся на обочине, будучи исключенными из духовного климата, но и они как-то примыкают к целому и поддерживаются «нормальными» правыми или «нормальными» левыми. В обстановке массового психоза и общественного хаоса они могут играть в обществе решающую роль. Но в норме эти группы не определяют ситуацию в целом, а лишь иллюстрируют ее.

Отношение широкого общественного мнения к вести о начале войны можно квалифицировать как патриотический подъем. Через четверть века старшие люди, которые помнили энтузиазм августа 1914 г., отмечали угрюмость берлинской толпы в первый день Второй мировой войны. Весть о начале второй Большой войны не вызвала в Германии вспышки массового патриотизма. Иначе было в четырнадцатом году. Готовность защищать Германию высказывало большинство немцев на пороге первой катастрофы европейской цивилизации. Даже после того, как мир вздрогнул от вестей о беспощадных расправах немецкой армии над бельгийскими заложниками, около ста известных немецких интеллигентов подписались под письмом, в котором засвидетельствовали свой патриотизм (или, по Энгельсу, свою «немецкость»). Среди них не было математика Гильберта, но был физик Рентген. Не было писателя Генриха Манна, но был его брат, писатель Томас Манн.

Когда Вильгельм II посетил Немецкий технический музей в Мюнхене и в отделе физики выслушал объяснение Рентгена, честолюбивый и претенциозный император решил показать, что и он в своей сфере является ученым, а потому в артиллерийском отделении музея начал объяснять Рентгену, что такое артиллерия. Объяснение вышло немощное и бессодержательное, о чем выдающийся физик и сказал своему кайзеру. Тот обиделся и покинул из музей. Ироническое отношение к Вильгельму не помешало исключительно порядочному Рентгену в 1914 г. присоединиться к интеллектуалам-патриотам.

 

«Немецкая духовность»: консерваторы и либералы

Немецкая нация противостояла странам либерально-демократического Запада как носитель своеобразной культуры, которая в некоторых точках достигла наивысших мировых вершин.

Германия включилась в начатые промышленной революцией XIX ст. процессы индустриализации позже своих западных соседей, и это дало ей некоторые преимущества. Немецкая промышленность сразу строилась на новейшей технической основе, в ней наибольшее развитие приобрели именно новые отрасли, в первую очередь электротехника и химия; сельское хозяйство, на малоплодородных немецких почвах традиционно бедное, получило мощную помощь от химической промышленности, резко увеличив свою производительность (на две трети в период между франко-прусской и Первой мировой войнами). Но, по-видимому, важнейшее заключалось в идеологии научно-технического прогресса.

Германия дала миру великих математиков, которые проложили дорогу новому видению физического мира, – Бернгарда Римана, Феликса Клейна, Георга Кантора, Давида Гильберта. Уже взошла звезда Альберта Эйнштейна. Сопротивление действовавших по старинке экспериментаторов не могло сдержать всплеск высокой теории, и Германия на рубеже двух веков выходит на передовые позиции не просто научно-технического прогресса – научного мышления человечества.

Политическая раздробленность Германии, по поводу которой немцы написали так много горьких слов, имела и позитивные последствия, полностью реализованные после ее объединения: разнообразие и автономность ее провинциальных культурных центров. Многочисленные и очень мощные провинциальные университеты создавали хорошо оборудованные лаборатории, намного лучшие, чем во Франции и Англии. Правда, специальность физика-теоретика была еще непрестижной; Макс Планк был первым «чистым» теоретиком, и немало его коллег считали подобное занятие недоразумением.

Не случайно, что после Первой мировой войны США выделили большие средства для развития французской науки, чтобы компенсировать ее отставание от немецкой: по инициативе Джорджа Биркгоффа и с помощью Рокфеллеровского фонда (деньги дал также и Ротшильд) в Париже был создан исследовательский центр математической физики – Институт имени Анри Пуанкаре. Луи де Бройль признавал, что «в отрасли математической физики французская наука, которая так блистала в начале XIX ст. – в эпоху Лапласа, Ампера, Френеля, Фурье, Сади Карно, Пуассона, Коши и Лиме, – отчасти потеряла то ведущее место, которое она в свое время долго занимала». Отставала от немецкой и английская наука.

Средний образованный немец начала века очень гордился немецкой наукой и промышленностью, немецкой Kultur; он имел о последней туманное представление, но был уверен в ее своеобразии и добротности. И действительно, можно говорить не только о быстром промышленном и техническом развитии Германии после 1871 г., не только о традиционной немецкой аккуратности, добросовестности и трудолюбии, но и о быстром подъеме в общем культурном развитии, который привел к образованию своеобразного духовного дискурса.

Проходя сегодня по главной улице Берлина – знаменитой Унтер-ден-Линден, застроенной во второй половине XIX ст. пышными псевдоклассическими зданиями музеев, университета, театров и дворцов, от Александерплатц вплоть до Бранденбургских ворот, – чувствуешь мощность и претензии нового великого государства, которое одним рывком стремилось преодолеть свою прежнюю отсталость.

В сравнении с Берлином Париж выглядит намного презентабельнее и более утонченным, и выглядит как культурная столица мира; однако за немецким грубоватым величием все же чувствуется что-то настоящее. Уже сам тот факт, что Унтер-ден-Линден демонстрировала в первую очередь не казармы и административные сооружения, а культурные и образовательные учреждения, свидетельствует о заявке Германии на духовное лидерство в новой Европе.

Томас Манн, один из известнейших писателей и мыслителей Германии, считал характерной особенностью немцев обращение их и ориентацию всей немецкой культуры к внутреннему миру человека, его «духовности». Это определяло, на его взгляд, всю немецкую культурную историю от Лютера до Гете, от Гете до Ницше. Например, в противоположность латинской цивилизации рационализма, которая создала социальный роман, немцы создали образовательно-воспитательный роман. Украинское «освіта» не имеет тех коннотаций, что немецкое “Die Bildung” (от Bild – картина, образ) и русская калька с немецкого – «образование». Гадамер отмечает, что после Канта и Гегеля у Вильгельма фон Гумбольдта «образование»-Bildung «уже не равнозначно культуре, то есть развитию способностей или талантов. Такое изменение значения слова «образование» пробуждает старые мистические традиции, согласно которым человек носит и лелеет в душе образ Бога». Возможно, эта черта протестантской этики – стремление опираться на высокочеловеческое в человеке как образе Божьем – имела еще большее значение для немецкой культуры, чем этика трудолюбия и бережливости, хозяйственный смысл которой раскрыт Максом Вебером.

Свобода для немцев оказывается соответствием условий человеческого бытия гуманной сущности человека, и освобождение человека от общественных пут может не иметь никакого значения, если его внутренняя пустота не дает ему возможности реализовать что-то глубокое и человеческое, «овнешнить» (veräussern), «опредметить» (entgegenständlichen). Томас Манн и во время войны, и во время республики видел основной немецкий идеал в человеческом достоинстве .

Эта черта немецкой духовности имеет обратную сторону – незаинтересованность немца в политической жизни, которую он традиционно воспринимал как что-то несущественное. Свобода по-немецки является свободой духа, а тонкости горожанин-бюргер готов был оставить политикам и адвокатам. Тема свободы легко перерастает в тему всесторонне развитой личности, такую до боли знакомую советским людям. В немецкой традиции больше обсуждается «свобода для», чем «свобода от». Проблемы гуманизма для немцев ставились в первую очередь в этой плоскости.

Здесь сказывается общая концепция либерального отношения к личности, тесно связанная с бюргерскими традициями, которые имеют корни еще в ганзейских городах. Бюргерское (в лучшем понимании слова) отношение к личности основывается на уважении к ее собственным добродетелям, а не на ее происхождении или семейных связях. Отсюда и вырастает немецкое обращение к духовному миру личности и высокая оценка внутреннего благородства.

Дух гражданства был неотделим от этой ментальности и противопоставлял бюргерство как аристократии, так и «еврейству». Аристократия ценит семейные связи выше национальных – родственные знатные роды жили в разных странах, дворяне служили разным королям. Как и аристократы, еврейские банкиры охватывали своими связями всю Европу; как и аристократы, евреи придерживались принципа «мой дом – моя крепость». Либералы с их бюргерской гражданственностью нередко одинаково относились и к аристократам, и к зажиточным евреям как к неисправимым индивидуалистам.

Как последовательные сторонники гражданского общества и рационального Gesellschaft в противовес мутному немецкому этническому духу, либералы всегда были сторонниками эмансипации евреев и их ассимиляции в немецком обществе и в то же время выступали противниками «еврейскости» как «государства в государстве и нации в нации». Выступления против «еврейства» в левой и либеральной прессе XIX ст., в том числе и в среде ассимилировавших евреев, внешне нередко были похожи на антисемитизм. Однако либеральные инвективы, направленные против «еврейства» как общества, культуры и социальной психологии, не относились к еврею как индивиду, как человеку и гражданину.

Английское и французское понимание свободы как необходимого условия жизни общества основывается на других традиционных принципах. Принципы рационализма, реализованные в законотворческой деятельности эпохи Французской революции, исходили из общей схемы общественного организма как целого, они рисовали каркас будущего и идеального состояния, к которому должны были приспосабливаться детали в повседневной реформаторской политической жизни. Ориентация на будущее характеризует, по Маннгейму, либерально-социалистический стиль мышления, тогда как романтизм самососредоточения рискует прибегнуть к истории, к выяснению генезиса социальных феноменов как отчужденных продуктов человеческой деятельности – и приближает мыслителя этого типа к консерватизму. В английском варианте либерализм сообщается с традиционным для всех политических течений осторожным недоверием к «Левиафану» – государственно-бюрократичному монстру, которому пытались поручать как можно меньше судьбоносных дел.

Как отмечает Анна Арендт, молодой Карл Маркс временами безосновательно обвиняется в антисемитизме, и его фраза «эмансипация еврейства является эмансипацией общества от еврейства» расценивается едва ли не как призыв к этнической чистке; в действительности же здесь содержится лишь типично леволиберальная критика «еврейства» как духа ограниченного сообщества- Gemeinschaft , «нации в нации», а не призыв к «освобождению от евреев» как людей и личностей.

В конечном итоге, мотив условности и конвенциональности государственной структуры в консервативной Англии никогда не переходил определенные пределы. У идеолога британского консерватизма Эдмунда Берка грань между соглашением и законом проведена очень четко: «Общество и в самом деле является договором. Договоры низшего порядка по поводу того, что являет собой сугубо случайный интерес, могут быть при желании разорваны, – но государство не должно считаться чем-то таким, что не выше партнерского соглашения в торговле перцем или кофе, перкалем или табаком; к нему нельзя относиться, как к каким-то пустяковым и временным интересам, разрывая договор, когда только захочется какой-либо из сторон. К государству нужно относиться с куда большим почетом, поскольку это партнерство касается не только третьеразрядных вопросов, подчиненных плотскому существованию тленной, преходящей природы. Это – партнерство в любой науке, в любом искусстве, во всевозможной добропорядочности и во всевозможном совершенстве. Поскольку цели такого партнерства не могут быть достигнуты и за многие поколения, оно становится партнерством не только между живыми, но и между живыми, мертвыми и теми, кто должен родиться». Конвенция между живыми, умершими и нерожденными приобретает, таким образом, сакральный характер и должна быть санкционирована религией.

В качестве курьеза следует отметить, во-первых, тот факт, что автор цитируемых слов – ирландец, а не англичанин (хотя и протестант), во-вторых, виг, а не тори, то есть по партийной принадлежности скорее не консерватор, а либерал. Более того, Берк был первым британским политиком, который настаивал на том, что партии следует строить не на личных связях, а по политическим принципам. Следовательно, эти консервативные принципы можно считать также принципами английского либерализма.

Формулировка идеологии консерватизма, которую дал Эдмунд Берк, настолько широка, что она могла быть использована и либералами, и консерваторами, если те и другие были достаточно умеренными. Это характерно для Англии, где партнерство и лояльность стали правилами политического консенсуса (в том числе и для таких ирландцев, как Берк) и где в конкретных политических вопросах либералов иногда трудно отличить от консерваторов.

В Германии политическая практика была, как отмечает Маннгейм, намного контрастнее. Либералы и консерваторы имели не только четко очерченный электорат, но и территории подавляющего влияния. Так, восточное юнкерство, которое поставляло Пруссии высших чиновников и офицеров, безусловно было консервативно, тогда как северные ганзейские города с их протестантским бюргерством тяготели к буржуазному либерализму, католический промышленный Рейнланд, консервативный по общей ориентации, враждебный протестантской бюрократии Пруссии – к центру, а католический же баварский юг – к своеобразному католическому консерватизму.

Следует заметить, что Пруссия была деспотическим государством, но это был так называемый «просветительский деспотизм». Немецкий рейх, сконструированный Бисмарком, являлся достаточно демократической на то время конституционной монархией с развитыми правовыми принципами. Действия чиновничества были легитимизованы не своеволием монарха, а харизмой анонимной монархии, притом образованной монархии, что близко к идее «христианского государства», но лишено выразительных иррациональных коннотаций.

Если исходить не из преходящих политических коллизий и парламентской партийной истории, а из принципов построения консервативного и либерального дискурса (или стиля мышления, проанализированного Маннгеймом), то немецкая реальность эпохи, которая предшествовала войне, обнаружит некоторые непонятные черты.

Консерваторы (такое название имела и партия фон Вестарпа, после войны переименовавшая себя в «немецко-народную», volkisch) были и остались наиболее влиятельной силой протестантской Германии. Им противостояли не только значительно более слабые национал-либералы и социал-демократы, но и католики (партия центра), против которых в 1870-х гг. правительство Бисмарка вело острую «культурную борьбу» – der Kulturkampf – под либерально-антиклерикальными лозунгами, за которыми скрывалась попытка подчинить католический юг прусскому государству. Консерваторы имели четко очерченное лицо, свои предубеждения и предрассудки, свои чувствительные болевые точки – словом, все, что определяет способность понять и отторгнуть, все, что очерчивает дискурс.

В государстве, согласно Гегелю, объективируется, воплощается, опредмечивается именно тот дух, который позже определен Тённисом как Gemeinschaft, «сообщество»; отчуждаясь, он приобретает рационализируемые черты правовой структуры. Но государственно-правовые нормы не охватывают всего многообразия поведенческой культуры человека, которая должна нормировать мораль. Государство не может прямо руководить моралью, но оно может контролировать нравственность общества через религию. Так еще молодой Гегель приходит к тому же консервативному взгляду, который противопоставил Великой французской революции Берк, только с большей философской убедительностью. В разных вариантах эта идеология остается господствующей в консервативной Германии на протяжении конца XIX – начала XX века.

Самым выразительным идеологом, философия которого определяла черты консервативного дискурса в Германии, оставался – независимо от спадов и подъемов его популярности – Гегель с его философией государства как воплощения национального духа.

По-видимому, консерватизм гегелевского типа был сильнее не в политической идеологии или абстрактной философии, а в социально-экономической концепции так называемой «исторической школы», которая господствовала в Германии вплоть до войны. На нее оказывала влияние не только философия Гегеля, но и взгляды консервативного правоведа Фридриха Карла фон Савиньи, профессора Берлинского университета в первой половине XIX ст. Индивидуалистская либеральная философия английского утилитаризма не находила поддержки в кругах прусской бюрократии; как писал американский экономист У. Митчелл, тогда в Германии «экономическая жизнь стабилизировалась, выкристаллизовалась в соответствии с определенными формами и порядками. Последние же в значительной мере определялись политическими институтами и обычаями, которые существовали на протяжении достаточно длительного времени». Либеральные экономические теории получили поддержку и развитие в Австро-Венгрии.

«Историческая школа» группировалась вокруг «Союза социальной политики», основанного в 1870-х гг. для поддержки экономических реформ Бисмарка. Ее лидер Густав фон Шмоллер, а после его смерти в 1917 г. – его бывший ассистент Артур Шпитгоф издавали «Ежегодник законодательства, государственного управления и народного хозяйства». Консервативно-государственнические ориентации не помешали Шмоллеру говорить о возможном социалистическом будущем Германии, которое наступит в результате согласования действий рабочего движения с государством.

Австрийская школа, представленная именами Менгера, фон Визера, фон Мизеса, фон Бем-Баверка, фон Хайека, обвиняла «историков» в смешении правовых, экономических, политических и тому подобных подходов. Отношения «исторического» направления с либеральными экономистами Австрии были настолько напряженными, что Шмоллер угрожал в государственном порядке запретить австрийцам распространять их взгляды в Германии.

В либеральных кругах Германии на рубеже веков самой выдающейся фигурой был Макс Вебер, социолог и политик, значение которого в истории науки трудно переоценить. Глубокую оценку Веберу дал Карл Ясперс еще в 1920 г. в посвященной ему речи-некрологе, произнесенной перед студентами Гейдельбергского университета.

«Он был патриотом, он верил в Германию при всех обстоятельствах. Впрочем, действительность он воспринимал без каких-либо иллюзий и не строил воздушных замков. В основе его беспощадно правдивой критики родины была любовь. Невозможно было сильнее чувствовать, что такое настоящий патриотизм, чем в те минуты, когда Макс Вебер, переходя после критических замечаний к позитивной стороне рассматриваемого вопроса, восклицал: «Благодарю Бога, что я родился немцем». Этот патриотизм служил ему высшим масштабом его политической воли. Благо Германии не было в его понимании благом какого-либо класса или утверждением какого-либо мировоззрения или какой-либо политической фигуры… Поэтому он был готов, если это казалось необходимым с точки зрения внешней политики, объединиться с любой партией, принять любое мировоззрение, которое обещало бы наибольший успех Германии… В годы войны он ужасно страдал – гнев и отчаяние были стихийными взрывами его великой натуры, – когда вновь и вновь видел политическую глупость, которая вела к нашим поражениям. Как только оказывалось возможным, он призывал к реформированию парламента, к демократизации – так же и в период революции».

Эти слова выдающегося философа и психиатра позволяют представить характер национального чувства у идейного лидера немецкого либерализма и чрезвычайно честного и объективного ученого, человека мирового универсализма и в то же время во всем остальном «настоящего немца».

В Германии все могло бы сложиться иначе, если бы в эпоху «Весны народов» она сумела объединиться на демократических принципах, символизированных так называемым Франкфуртским парламентом. Тогда немецкое демократическое движение не смогло сломить сопротивление европейского консерватизма, возглавляемого Россией Николая I и поддерживаемого монархической Францией. Объединение Германии прошло в варианте “Mit Blut und Eisen”, железом и кровью, и это определило если не будущее Европы, то по крайней мере мощную тенденцию, для преодоления которой у европейского либерализма не хватило сил.

 

Фаустовский дух

В конце XVIII – в первой половине XIX века в общественном сознании северных, протестантских государств Германии, в первую очередь в литературе, музыке, философии и теологии, преобладали взгляды и настроения, которые могли стать основой широкого демократического и либерального движения. Это касается как классических представителей немецкого Просвещения, так и более позднего романтизма. В бюргерской Германии этой поры как раз и находит проявление гуманистическая концепция человеческого достоинства, о котором как о самой существенной черте немецкой культуры писал Томас Манн. Наиболее яркое выражение идеология человека, открытого всем поворотам жизни и готового наложить печать своей воли на всю окружающую действительность, нашла в бессмертном «Фаусте» Гете.

Но есть линии связей, которые ведут от Фауста к элитаризму и философии «сильной личности» в ее правом радикальном варианте.

Так часто употребляемое в «ницшеанских» контекстах выражение «сверхчеловек» (Übermensch) появляется впервые у Гете. Фауст великого певца свободы и является «сверхчеловеком».

Проблема гениальной личности, любимая писателями романтического круга, и является проблемой ничем не ограниченного «сверхчеловека». Симпатии к Наполеону, который получил престол не милостью Божьего помазания, а собственным умом и собственной волей, – это симпатии демократического общества к «сверхчеловеку». И враждебность консервативно-аристократической Европы к парвеню, выходцу из социальных низов, который сам преодолел непреодолимые крутые ступеньки к властным заоблачным высотам, к статусу члена всеевропейской семьи христианских монархов, – это враждебность и к «узурпатору», и к самой идее «сверхчеловека».

Известно, что Гете долго выбирал среди классического мифологически-религиозного наследия такой сюжет, который позволил бы ему наиболее глубоко выразить идею величия неограниченно свободного человека. Как-то он упоминал сюжет искушения Христа в пустыне, который нашел отражение у его предшественника Клопштока и несколько раньше – в «Возвращенном раю» Мильтона. Гете обращался к теме «Вечного жида» (фрагмент незаконченной поэмы – 1774 г.), соединяя сюжет об Агасфере, наказанном бессмертием, с католической легендой о неузнанном Христе. Интерес к фольклорным легендам о Фаусте поддерживался национальными чувствами романтиков кружка «Буря и натиск», а также использованием этого сюжета в немецкой литературе, начиная с Лессинга. Первая редакция «Фауста» написана в 1773–1775 гг., впервые «Фауст» был напечатан под названием «Фрагмент» в 1790-м, над второй частью Гете работал в последние годы жизни и закончил ее незадолго до смерти в 1831 г., а опубликована она была в посмертном издании поэта в 1833 г. «Фауст» – главное произведение великого немецкого гения, над которым он работал почти всю свою жизнь и которое пережило все другие его творения, невзирая на поразительное изменение вкусов у следующих поколений и на полулитературный, полуфилософский характер поэмы, излишне нагруженной символикой и аллегориями, особенно во второй части.

Идея «Фауста» противостоит основному направлению христианско-католической традиции.

«Фауст» по структурно-сюжетному архетипу восходит к раннехристианскому сказу о маге Симоне. Краткое упоминание о попытке Симона, крещеного колдуна, получить святость и сверхприродные магические способности христианских апостолов, в Евангелии недостаточно выразительно; в апокрифических произведениях (житие св. Климента, II ст. н. э.) много рассказывается о спорах мага Симона с апостолом Петром и о попытках превзойти христианина в чрезвычайных деяниях.

Чудеса, которые совершал Симон, свидетельствуют о контактах его с «нижним миром»: он воскрешал мертвых, неповрежденным проходил сквозь огонь (то есть преодолевал рубеж между «этим» и «тем» мирами), менял свой образ и превращался в животных, наконец, летал и становился невидимым, – то есть осуществлял «шаманский полет» в полном комплексе признаков.

Маг был сконфужен апостолом Петром, который проявлял еще бо́льшие способности; Симон, прыгнув на глазах Нерона с высокой башни, после сказанного апостолом магического «слова» не полетел, а упал и разбился. В каноническом тексте сохранился только сюжет о попытке получить апостольскую святость за деньги и проклятия Петра: «Но Петр сказал ему: серебро твое пусть будет в погибель с тобой, потому что ты помыслил дар Божий получить за деньги; нет тебе в сем части и жребия, потому что сердце твое неправо перед Богом». Здесь мы имеем морализаторское резюме с привычным требованием покаяться (покаяние – идейная смерть врага Христова и христианский эквивалент убийства), а все детали соревнования христианской и более низкой, дохристианской магии деликатно опущены.

Характерно, что Симон-маг не стремится осуществить благую цель недостойными средствами, как это предлагает сделать Христу бес в пустыне. Ничего в апостольских деяниях Симона не изменилось бы, если бы он получил благословение за деньги. Изменилось бы только что-то ненаблюдаемое и глубоко внутреннее – мотивы апостольских дел: сердце Симона не было бы право перед Богом. Чистота, которой требует апостольское благословение, должна быть чисто внутренней. От дилеммы «цель и средства» дилемма, которая возникла перед Симоном из «деяний апостолов», существенно отличается: речь идет о соответствии цели не средств, а ненаблюдаемых в поступках духовных мотивов, состояний «сердца», которое должно быть «правым» – не перед людьми, а перед Богом.

Близкий сюжет разворачивается в упоминавшейся Григорием Назианзином в IV ст., записанной в V веке н. э. легенде о святых Киприане и Юстине из Антиохии. Языческий маг Киприан взялся соблазнить деву-христианку Юстину и призывает на помощь дьявола, но тот терпит поражение; Киприан кается, принимает крещение – и обоих ожидает мученическая смерть. Одна из версий этой легенды стала основой «католического Фауста» – трагедии Кальдерона «Маг-чудотворец» (1637), в которой поиски Киприаном истины и земной любви завершаются экстазом аскезы и мученичества.

Вспомним, что в раннехристианскую эпоху, как раз тогда, когда складывались легенды о Симоне и Киприане, шло состязание между христианскими и нехристианскими культами. Только в IV ст. н. э. окончательно складывается христианская догматика и – с учетом языческих культовых праздников – система христианских праздников, в первую очередь Рождественских, и культ Богородицы вместе с Богородничными празднествами. Раннее христианство в период патристики не только разрабатывает догматику, но и гибко ассимилирует языческие культы с их праздниками и магией; соревнования языческих жрецов с христианскими священниками были для простонародья соревнованиями двух типов магий. В памяти христианства это осталось в виде легенд о поражении нечистых языческих магов, а то, что на собственные чудеса ссылались и христианские проповедники, об этом канонические тексты говорят по крайней мере гораздо меньше, чем апокрифические.

Согласно каноническим представлениям, посредников между Богом и людьми в виде пророков, святых, юродивых и пр. не должно быть – ведь Господь в пустыне отказался от чуда как средства убеждения смертных. Но не только народные мистические практики фактически признают христианское чародейство, но и церковь, вводя в календарь дни святых и ясновидцев, чудес и чудотворных икон, фактически признает и визионерскую мистику с магией.

В христианской церкви священник не осуществляет непосредственного контакта с Богом, как и левит у евреев. Это – прерогатива пророков, святых, юродивых и других мистиков-визионеров. «Сверхлюдьми» в христианском значении слова можно было бы назвать именно их.

Плата за чрезмерное приближение к Богу – переход через рубеж, который отделяет «этот» мир от «того», – есть уподобление Богу-Христу как жертве. Идеология жертвенности особенного рода, искупительной жертвы Сына Божьего – особенность христианства. Поэтому мученическая смерть – естественная судьба особенно близких к Богу людей.

Но святой – не только великомученик Божий, который отдал Богу в жертву свою жизнь. Святость достигается и меньшими муками. Образом святой смерти, ее, так сказать, моделью является также аскеза, то есть отказ от радостей жизни, оставление жизни только в страждущем плане. Аскеза понимается в христианстве как высшая жизненная ценность, но это совсем не значит, что христианство проповедует аскетизм для всех верующих: аскеза является видом искупительной жертвы, которую должны приносить Богу священнослужители.

Один из вариантов аскезы – бездомность, добровольное изгнание, отрыв от родной земли и лишение родного окружения. Добровольными изгнанниками являются отшельники и монахи вообще. Изгнанник, лишенный смерти и обреченный на вечные странствия в ожидании конца, ассоциируется также с Христом, как с Христом связали Агасфера в легенде о неузнанном Иисусе. Наказание, на которое осужден Богом мифический Агасфер за то, что не пожалел Христа на его скорбном пути, via dolorosa, заключалось совсем не в бессмертии: эквивалентом смертной жертвы здесь выступает бесконечное одинокое блуждание по чужому миру. «Вечным жидом» легенда обозвала Агасфера именно потому, что таким бесприютным вечным путником, «безродным космополитом» был для средневекового сознания еврей. Кстати, неузнанность, или отсутствие собственного имени, является тоже одним из видов аскезы, социальной смерти, отсутствия среды своих.

Вариант аскезы – целибат, отказ от брака, обязательный в западной церкви для всех священников, а в восточной – для высшей их касты, которая должна происходить из монахов («черного духовенства»). Только этот класс духовенства имеет право на осуществление седьмого таинства, хиротонии – посвящения в священники.

Монахи обречены еще на один вид аскезы – они не имеют собственности. Монах не имеет также собственного имени – он отрекается от него, как и от другой собственности, когда идет послушником в монастырь, и получает новое, когда становится полноправным монахом. Правда, монастыри чаще всего были богатыми, да и бедные монастыри способны были обеспечивать своим монахам надежное существование. Иереи, которые распоряжались собственностью церкви и контролировали ее и потребление ее благ, на деле часто были богатейшими бесконтрольными владельцами, но юридически, как и более поздние председатели колхозов или директора советских заводов, оставались бедными как церковные мыши.

Наконец, еще один вид аскезы – добровольный отказ от мышления через сознательное принятие догматов.

Бытовое сознание различает жизнь светскую, где неограниченно господствует здравый смысл, и сакральную – с ее священным безумием. Плебейское влияние на христианскую веру хранит священное безумие в виде разного вида визионерств и вещеваний. Но собственно религиозная философия признает своего рода дисциплинированное безумие – веру через догмат, которое с гениальной выразительностью Тертуллиан сформулировал как credo quia absurdum – верую, потому что абсурдно. Догматизм не есть мистика, он не обязательно есть и абсурд – он может быть и абсурдом, иррациональностью, потому что критерии разумности и здравого смысла просто неприменимы к нему.

Аскет-священник, аскет-монах – двойник реального живого христианина; аскет для простого верующего является искуплением, простой верующий для аскета – искушением. Светское и священное находятся в дуальной дополнительности.

Гармония, «единство противоположностей» разрушаются по мере того, как в церковь проникает коррупция. Это тайное распутное баловство изголодавшихся от аскезы иереев получило в христианстве название симония по имени мага Симона.

В развитом виде напряженное противостояние верующего и искушения символизируется образом беса, который, в отличие от добиблейских верований, порожден Богом, как и все в бытии, только «отпал» от Бога, является его отчуждением – без чего невозможна свобода как свободное преодоление искушения.

Кстати, настоящее еврейское имя апостола Петра – Симон. Имя Кифа, по-гречески – Петрос, что означает «камень», он получил при крещении за твердость в вере.

Решительный мировоззренческий поворот, осуществленный Реформацией, полнее всего выражен в отношении к этой дуальности. Лютеранство (а еще больше кальвинизм) отбросило саму идею священнической искупительной аскезы. Коррупцию-симонию оно считало изобретением дьявола – неестественной ролью страждущего пастыря человеческих душ. Лютеранский священник – это в первую очередь нормальный человек, сдерживаемый так же, как и его паства, и святость его заключается в том, что всякий человек является образом Божьим. Найти в себе этот образ Божий – значит найти веру.

Жизнерадостному простому немцу теперь противостоит такой же простой немец-пастор. Что же касается аскезы, то с ней – по крайней мере в начале – ассоциируется «схоластическая наука», засушенный Вагнер из гетевского «Фауста». Жизнь понимается не как жертва и страдание – тему радости, которая мощно зазвучит в Шиллеровской оде и в Девятой симфонии Бетховена, можно услышать уже в лютеранском неприятии аскетизма как дьявольского искушения. Правда, Лютеровская радость слишком напоминает ту радость визионерского единения с Богом, которую мы можем почувствовать у мистиков, в частности у Якоба Беме. Повседневность остается слишком упорядоченной – Томас Манн не без основания видел в бюргерской сдержанности ганзейских городов преобразованное продолжение давней отваги купцов-разбойников. Но факт остается фактом: отвергнув аскезу, лютеранский протест принимает жизнь как дар Божий вместе с его радостью – радостью, которая может служить не только разъединению эгоистичных индивидов, но и их единству.

Тождественность религии и морали заложена задолго до консерваторов в идеологии реформаторской церкви. Но следует сказать, что и в католицизме, и в православии эта идея задана неявно – уже тем, что единение с Богом понимается как личное единение, – догма требует принятия тезиса о Боге как личности, невзирая на все абстрактные характеристики сверхчеловеческой и сверхрациональной природы несотворенного и трансцендентного Божьего бытия. Иудаизм считает христианство шагом назад из-за того, что оно возвращает человечество к идее кровавой жертвы-сыноубийства, запрещенной Богом праотцу Аврааму. Действительно, христианство вводит идею выкупной жертвы, но сыноубийство Божье повторяется в человеческом бытии лишь символично, через таинство евхаристии. Зато в человеческом бытии через появление среди людей Сына Божьего возможным становится человеческое и интимное чувство любви и сопереживания в отношениях Бога к людям и людей к Богу. Храня идею человека как образа Божьего, Реформация по-своему продолжает утверждаемую Ренессансом гуманистическую трактовку человечности Бога и божественности человека. По-своему – без аскезы, с радостью жизни, доступной для всех верующих через общение с Богом.

Фауст был реальным лицом времен Реформации, земляком и знакомым Меланхтона, студентом, а возможно, и профессором в университете не то Гейдельберга, не то Ингольштадта, не то Виттенберга. В народных легендах, персонажем которых он стал, отношение к нему отображает плебейское отношение к интеллектуальной элите вообще. С одной стороны, как и Пьер Абеляр, Роджер Бэкон, Альберт Великий, Раймонд Луллий, как и все или почти все папы, в народном сознании интеллектуал Фауст является одним из чернокнижников, который подписал договор с дьяволом и продал ему душу, как это делают многочисленные ведьмы и колдуны. Характерно, что союз с дьяволом человека вообще, непонятного и опасного ученого в частности, понимается как договор, с оплатой деньгами, как и в ситуации Симона-мага, тогда как праведный путь должен вести к успеху через жертву – бескорыстный дар Божий, как то уместно между своими, родными. Пара «искупление – искушение» примитизирована и преобразована в преступное торговое соглашение опасного умника с сатаной или его воплощениями-иноверцами, «чужими», – мавром-мусульманином или, чаще, евреем (в одном немецком шванке Мефистофель называется Моше). С другой стороны, опущенный таким способом в нижний мир ученый приобретает смеховые черты, как и фольклорный монах; его мудрые непонятные и опасные открытия превращаются в шутовские выходки, подобные выходкам Тиля Уленшпигеля. Смех снимает страх, и в конечном итоге фольклорный грешник-Фауст воспринимается с веселой симпатией и сочувствием.

Это фольклорное отношение родило в протестантской просветительской литературе Фауста, не побежденного грехом и дьяволом. Если у Лессинга Фауст просто побеждает, то у Гете он погибает, согласившись остановить прекрасное мгновение и признав таким образом конечную цель человеческого развития, – погибает, но душу его Мефистофелю забрать не удается. Потому что она была направлена в бесконечную даль истины, добра и красоты.

В эпоху Гете часто отождествляли сферы ума, воли и чувства, относя все к душе, и стремление к бесконечности у Фауста – это в то же время стремление и к бесконечному познанию, и к бесконечной неограниченности воли, и к безграничной неугасимой чувственности. Во всех трех сферах Фауст рвется вперед, разрушая запрещения-догматы.

Фауст в просветительском и романтичном протестантском восприятии стремится к бесконечному, потому что он отбросил аскетическое самоограничение и самопожертвование.

Либеральные защитники Фауста, как правило, пишут о бесконечных возможностях познания, консервативные противники «фаустовского человека» должны показать опасность жизнерадостного аморализма. У Гете все это практически одно и то же. Человек, который способен жить мгновением, но не ограниченным гедонистическим «теперь», а мигом как «посланцем вечности» (Гете в разговоре с Эккерманом), который способен познавать в конечном образ бесконечности, а в незавершенных реальных делах, которые ему предстоит сделать в течение своей короткой жизни, спокойно видеть фрагменты большой и величественной истории, – такой человек и является «сверхчеловеком».

И великий Шиллер обращается к людям с призывом сломать панцирь индивидуалистской ограниченности, питаясь враждебной аскезе радостью бытия:

Freude, schӧner Gӧtterfunken, Tochter aus Ellisium, Wir betreten feuertrunken Himmliche, dein Heiligtum. Deine Zauber binden wieder, Was die Mode streng geteilt, Alle Menschen werden Brüder, Wo dein sanfter Flügel weilt.     Seid umschlungen, Millionen!     Dieser Kuss der ganzen Welt!     Brüder – über Sternenzelt     Muss ein lieber Vater wohnen.

(Радость, прекрасная Божья искра, дочь Эллизиума, мы начинаем пить огненный напиток из твоего небесного святилища. Твои чары опять связывают то, что так разделила мода, все люди станут братья там, где нежно присутствует твое крыло. Обнимитесь, миллионы! О, этот поцелуй всего мира! Братья – под шатром звезд должен жить дорогой Отец.)

Под знаком этой пламенной романтической веры прошел весь девятнадцатый век. А возможно, и двадцатый.

В конечном итоге, это уже не связано с романтизмом как литературно-философским и политическим течением.

В предисловии к русскому переводу «Монологов» Шлейермахера один из глубоких мыслителей начала XX ст. С. Л. Франк писал, что «от одного лишь Шлейермахера идет в Германии непрерывная нить традиции и духовного действия вплоть до наших дней». В сущности, речь идет не только о Шлейермахере, а о всей протестантской теологии, которая очень долго – вплоть до середины XX века – одна из всей христианской теологии позволяла себе относиться к Священному Писанию как к рукотворному тексту и подготовила методику анализа евангелий, сформулированную уже после Первой мировой войны. Небольшая статья Шлейермахера, напечатанная в 1832 г., знаменовала появление гипотезы о двух первоисточниках евангельских текстов. Хотя во всей полноте проблема возникла перед христианской теологией лишь после 20-х гг. XX ст., научный филологический подход к «синоптической проблеме», проблеме расхождения между четырьмя признанными церковью каноническими текстами евангелий, требовал переосмысления основных представлений традиционного христианского вероучения. И хотя Шлейермахер писал, что «существует большая, могучая мистика… которая в самом мудром человеке вызывает благоговение своей героической простотой и своим гордым презрением к миру», признание религиозного опыта и религиозного чувства только подчеркивало светский и рациональный характер науки о религиозных текстах.

Вопрос о том, что отвечало в истории духовным легендам, изложенным в евангелиях, оказывается второстепенным, Священное Писание рассматривается как свидетельство истории веры, а не истории Христа. Происходит разделение труда между религией и рациональным познанием, мистика оборачивается индивидуальным и неповторимым чувством, свойственным личности: «…кто религиозен, тот безусловно сосредоточен на себе самом… предоставляя пока еще рассудочным людям для их целей исследования всего внешнего, как интеллектуального, так и физического».

Как же тогда появляется Бог, общий для всех?

Именно отсюда начинается Гегель. «В понятии позитивной веры, – писал он в ранней молодости, – во-первых, есть система религиозных положений, или истин, которые, независимо от того, считаем ли мы их верными, должны рассматриваться как истины, которые в любом случае оставались бы истинными, даже если бы они не были известны никому и никем не считались бы истинными, и которые потому часто именуются объективными истинами – такие истины должны становиться истинами для нас, субъективными истинами».

Оставляя личности внутренний мир человека с его религиозным опытом, последний большой романтик Шлейермахер отдавал рассудку исследование Святого Письма как «внешнего», как текста среди текстов, и на горизонте маячила перспектива осознания того обстоятельства, что представление о Боге каждый человек создает себе – или открывает в себе – сам.

Здесь уже в сущности все гегельянство. Его объективный идеализм начинается с противостояния с немецкими романтиками, и именно в философии религии, – а в первую очередь это было неприятие Шлейермахера. Очень характерно, что это обстоятельство показал только творец «философии жизни» и «философии понимания» Вильгельм Дильтей в 1870 г. и что марксист Дьердь Лукач в книге о молодом Гегеле почти не вспоминает о Шлейермахере.

Понятно, что представления о сверхчеловеческих истинах, которые существуют даже тогда, когда не существует людей, закладывали основу немецкого консерватизма в политике. В философии Гегеля формулируется принципиальное для консерватизма положение: истина является не соответствием мысли с реальностью, а соответствием мысли и действия их понятию, канону и норме, тому, чем эта мысль и действие должны быть. А из осознания того обстоятельства, что путь от человека к человеку через взаимное понимание составляет самую глубокую проблему, начинается (с Дильтея) и гуманистическая философия понимания, которая повлияла и на социологию Макса Вебера, и на обоснованную им идеологию немецкого либерализма.

Дьердь Лукач писал свою книгу в Москве в 1938 г.; по-видимому, он написал бы ее иначе тогда, в начале века, когда, будучи студентом из Венгрии, очень молодым человеком, левым, но еще не марксистом, входил в Гейдельбергский кружок интеллектуалов вместе с братьями Веберами и нашим Богданом Кистяковским.

Следом за консервативным гегельянством революционный марксизм отбросил саму проблему пути от человека к человеку, к которому остались чувствительными только индивидуалисты-либералы.

 

Балканы – цивилизационный разлом

 

Младотурецкое протофашистское государство

Балканский полуостров вместе с Придунавьем может служить типичным примером «разлома цивилизаций». К югу от Карпатского хребта на огромной гористой территории, через которую пролегают широкие долины Дуная и его полноводных притоков, у прорезанного гористыми заливами теплого средиземноморского побережья и островной части Эгейского моря – здесь, на землях одной из колыбелей мировой цивилизации, столкнулись не только интересы, но и культурные влияния трех империй: Австрийской, Российской и Турецкой.

«Тюрк» – самоназвание пришлых из степей и пустынь Закаспия и Центральной Азии на земле Анатолии кочевников; но уже во времена султана Мехмеда II тюрками называли крестьян-мусульман, а впоследствии слово «тюрк» употребляется исключительно в значении «простолюдин», «плебей». [100]

Империя Османов стала турецкой только с 1908 г., после младотурецкой революции, когда султанат провозгласили государством турецкой нации. Сами слова «отчизна», «нация», «свобода», «патриотизм» и «революция» появились в турецком языке благодаря первым просветителям – идеологам реформ, в частности основателю первой турецкой общественно-политической газеты «Тасвир-и ефкяр», участнику революционных боев в 1848 г. в Париже Ибрагиму Шинаси и его ученику, поэту и драматургу Намику Кемалю. Созданную их последователями в 1865 г. в Стамбуле тайную организацию, которая превратилась в партию «Иттихад ве терраки» («Единение и прогресс»), европейцы прозвали «Молодой Турцией» по аналогии с многочисленными тогда другими «молодыми нациями» – Италией, Польшей и тому подобное.

История «плодородного полукруга» к югу от Черного и Каспийского морей полна кровавых войн и геноцидов. Иногда создается впечатление непрестанного истребления очагов цивилизации. Странно, но данные антропологии не свидетельствуют о сколь-нибудь существенных изменениях населения в этом регионе. Везде в Передней Азии преобладает круглоголовый европеоидный средиземноморский (кавказоидный) тип, в регионе Месопотамии и Армении – ассироидный или, иначе, арменоидный, а близ южной части Каспия – долихоцефальный средиземноморский тип, характерный для азербайджанцев, жителей Гиляна и Мазандерана и туркменских кочевников.

Процессы появления и исчезновения народов здесь были не столько результатами больших переселений, сколько последствиями взаимной ассимиляции новых и новых волн пришельцев и коренного субстратного населения.

В исламские времена на малоазийских и балканских границах с Европой всегда толпились всевозможные искатели счастья, фанатики, авантюристы, деклассированные элементы, готовые образовать армию освобождения мира от греха, прославиться и при случае чем-то поживиться. Цементирующей силой здесь стали воинственные туркменские кочевые племена, которые проходили через Хорасан, Мазандеран, Азербайджан и Армению на земли Анатолии. Именно из этих храбрых и суровых туркменских уч бейлери, по-сегодняшнему – «полевых командиров», вышла династия Османов, которая в XVI ст. легко сбросила господство мамлюкских султанов и за шестьдесят лет завоевала весь арабский мир, включая Магриб.

Туркмены-османы, которые пришли в Переднюю Азию из кочевьев восточного Прикаспия, явно не составляли заметной части населения Анатолии.

Современные турецкие села имеют короткую историю – они построены преимущественно в XVII–XVIII веках, хотя есть поселки, которые имеют возраст 500–800 лет, то есть основаны еще до прихода тюркских кочевников. Еще в XVIII ст. самыми характерными для Анатолии были хижины из кустарника и камыша, которые назывались по-гречески кулюбе (откуда наша колыба ). Сегодня такие турецкие колыбы – жилье недавно оседлых кочевников, хижины рабочих-поденщиков и хозяйственные здания.

Вплоть до нашего времени в Турции сохранились остатки кочевых племен – юрюки, которых официальная статистика не выделяет из турецкой нации, в результате чего неизвестны их численность и этнические характеристики. Они были переселены султанами и в европейскую часть империи.

Очевидно, основная масса пришлых туркмен осела и приняла типичный для региона образ жизни. От Центральной Азии до Эгейского моря распространен иранский тип жилья с плоской крышей, покрытой землей; на Балканах типичной была иная крыша – с достаточно крутыми склонами, по-гречески покрытая полукруглой черепицей. Кирпич-сырец в Турции имеет иранское название керпич. До XIX века в Болгарии и XX века в Турции можно было видеть дома с открытым очагом посередине, где скот держали прямо в жилом помещении. Турецкие крестьяне носили вышитые носки; фигуры, изображенные на них, красноречиво свидетельствуют о местном происхождении турецкой одежды – вышивки имели символический характер, в них легко узнать византийские и даже еще хеттские мотивы. Это лишний раз подтверждает, что основой турецкого крестьянства стали не столько оседлые кочевники-тюрки, сколько исламизированное и отуреченное местное население Анатолии.

Ислам, как и другие мировые религии, культура сверхэтническая. Ислам создавал религиозно-правовое пространство, мамлякат-аль-ислам, от Гибралтара до Бенгалии, от Хорезма до Занзибара – пространство, которое редко бывало объединенным единым государством хотя бы в большей своей части, но обозначало определенный мир. Понятно, мир крайне разнообразный и пестрый. Однако как целое этот мир противостоял немусульманскому миру, а неразделенность в нем права и морали представлялась в отношении поведенческих норм правоверных настолько специфической, что мусульмане-славяне чувствовали себя этнически более близкими к туркам, чем к своим единоплеменникам-христианам. Правда, есть и исключения: аджарцы – в первую очередь грузины, а затем уже мусульмане. Албанцы – в первую очередь албанцы, а затем уже мусульмане или православные.

Ислам порожден в арабских кругах, уж никак не страждущих и не самых бедных. Однако в переднеазийском обществе, куда его занесли арабские завоеватели, он оказался религией простонародья, плебса, простых и честных скотоводов, которые уважали торговлю и ремесло, но выше всего ставили мужественный военный промысел. Лишь суфии отрицали принятое в исламе бедуинское убеждение в том, что торговля выше ремесла. Что же касается почитания мужских военных добродетелей, то они трансформировались в священный долг мусульманина – войну против неверных.

Хотя Коран неоднозначно высказывается об отношении к неверным, – отдельные места его можно трактовать как в высшей мере миролюбивые, – следует признать, что в сущности исламское понимание веры исключает неверного, кафира (гяура) из человеческого общества. По исламским представлениям, человек естественно верит в Аллаха, и, следовательно, состояние безверия – а в экстремистских представлениях даже состояние греха у мусульманина – неестественно и автоматически исключает отступника из круга людей. В целом политика исламского мира относительно Европы всегда была достаточно агрессивно воинственной. Не святыми были и христианские соперники ислама – бессмысленные жестокости португальских и испанских адмиралов, особенно великого Васко да Гама, и непрерывные попытки церкви возобновить массовый психоз средневековых Крестовых походов часто не дают возможности определить, кто в тех войнах нападал, а кто оборонялся.

Однако отношение к иноверцам как к неполноценным и неизвестно откуда взявшимся людям регулировалось шариатом. Заплатив джизья – выкуп за право жить и пользоваться благами завоеванной правоверными земли, кафиры получают статус мавля – покровительствуемых – и живут собственными самоуправляющимися обществами, которые судятся своим судом и несут перед исламским государством коллективную ответственность. А те религии, которые признают «Книгу» (Библию), то есть иудаизм и христианство всех конфессий, провозглашаются «покровительствуемыми». Учитывая, что джизья составляла большую часть доходов государственного бюджета, можно понять, что султаны были даже заинтересованы в сохранении обществ неверных – реайя, рая. Все это в XVI–XVII ст., во времена инквизиции и религиозных войн, было намного либеральнее, чем христианская нетерпимость.

Однако можно ли говорить о либерализме там, где султан Селим приказывал за потраву посевов крестьян-христиан рубить головы и виновнику – исламскому коннику – сипаги, и его коню? Это был режим дикий и жестокий, но его приспешники считали своей целью своеобразно и достаточно грубо трактуемую справедливость.

Ислам видит высшую цель деятельности светских обладателей и вообще высшую ценность власти в справедливости. Тема справедливого султана остается ведущей и ранних исламских писателей – ибн Сины, Низами, ибн Халдуна, – и у османских идеологов Кучибея Гемюрджинского, Кятиба Челеби, Али Чауша, Вейси и других.

Наиболее выразительно о справедливости высказался Кучибей: «От безверия мир не разрушится, а будет стоять себе; от притеснения же он не устоит. Справедливость является причиной долговечности, а благоустройство положения бедняков является путем падишахам в рай». [102] И дальше: «Словом, могущество и сила верховной власти в войске, войско существует казной; казна собирается с поселян; существование же последних предопределяется справедливостью». [103] Подобных высказываний разных авторов можно привести множество.

Коран осуждает зульм (зулум) – притеснение, подавление, принуждение, обиду, унижение, захват имущества и другие виды насилия над личностью. Всевозможные виды злоупотребления властью относительно подданных, в том числе относительно рабов, расцениваются как отступления от норм ислама. Проблемой остается только способ борьбы против зульма: во всяком случае, во время бунта правитель обязан сначала выяснить, не был ли бунт следствием зульма относительно подданных. Правилом также – вплоть до конца Османской империи – была амнистия мятежникам, если они сложили оружие. Конечно, зульм оставался таким же спутником истории исламских государств, как и коррупция чиновников и судей, как и пьянство и разврат неконтролируемых исламских бюрократов.

Высокий статус судьи в обществе ислама определялся идеологией справедливости. Представитель сословия улемов – лиц, которые занимались делами веры, права и образования, – достигший учености уровня мевлиет, получал звание моллы (муллы) и мог быть назначен на должность кади (судьи) с высокой оплатой. Впоследствии муллами начали называть всех ученых людей и лиц благородного происхождения. Со времени Сулеймана I установлена должность главного муфтия – шейх-уль-ислама, который назначал муфтиев в главные города и представлял султану кандидатуры кади. Муфтий выносил фетву – ответ-толкование на определенные правовые вопросы.

Провинциальная администрация состояла из кади и беев. Бей – титул поначалу племенных военных вождей (в том числе и самого основателя империи Османов Орхана, пока он не присвоил себе титул султана), потом – среднего звена администрации, которая занималась военно-управленческими делами. Судья же не подчинялся никому, кроме султана, получал жалованье из казны, был также как бы прокурором и нотариусом, рассматривал все жалобы населения и наблюдал за деятельностью цехов.

Халиф – представитель Пророка в этом земном мире – не является священной личностью; в исламе нет процедуры, подобной миропомазанию. Обязательным условием правления халифа остается только признание его священными городами – Меккой и Мединой. Вера не требует исключительности халифа – халиф как светское лицо может быть один, их может быть и несколько в разных исламских странах. То же касается султана как носителя власти.

Такой условный характер властного благословения если не допускал оппозицию со стороны исламских авторитетов, то во всяком случае устанавливал определенную межу между властью и религиозным обществом, которая в крайнем случае могла привести к оценке обществом правления как зульму. Исламские авторитеты время от времени выступали против администрации султана как носители принципов социальной справедливости, и в этом заключается сила ислама и источник его критичности относительно властных структур. Идеологический центр веса ислама, так сказать, находился ниже линии социального равновесия, ближе к социальной психологии низов общества. Как всегда в истории, чтобы система не перевернулась, верховная власть должна быть популистской, а виноватыми во всем считались посредники между султаном и народом, чиновники, «бюрократы».

Султан империи Османов имел титул «султан двух континентов, хан двух морей, слуга двух священных городов». Следовательно, легитимация абсолютной власти над Азией и Африкой, над Черным и Средиземным морями заключалась в том, что султана признавали Медина и Мекка, чьим «слугой» он официально провозглашался. При этом правового подчинения «двум городам» не существовало.

Внутри государства должен был господствовать гражданский покой; слово алям (мир) в старой турецкой литературе употребляется как синоним слова «государство». Если положение евреев в султанате было намного лучше, чем в христианских государствах до XX ст., то христиане находились в двойственной ситуации. С одной стороны, мусульмане оценивались ими как враги Христовы. С другой стороны, даже очень ортодоксальные православные авторы XVII–XVIII веков признавали веротерпимость турков и ставили их в пример католикам. Главная поместная церковь православных до сих пор имеет престол в Стамбуле-Царьграде, на турецкой территории.

С XVIII ст., когда Османская империя вступает в полосу глубокого и безвыходного кризиса, статус христиан резко меняется. Это сказывается, в частности, на изменении содержания терминов «реайя» и «тюрк». «Реайя» до XVIII века – это крестьяне вообще, как мусульмане, так и христиане. С XVIII ст. термин «реайя» означает христианское крестьянское общество. Статус «культурно-национальной автономии» все более отчетливо меняется статусом «апартеида». В это же время более отчетливыми становятся различия между этническими группами внутри исламского мира. Образование государств греками, сербами, черногорцами, болгарами, албанцами усиливает в турецком обществе враждебность не только к неверным, но и к не-туркам.

После восстания в Боснии и Герцеговине, войны с Сербией, кровавой резни, устроенной башибузуками в Болгарии, двух дефолтов Турции и ультиматума европейских государств началось массовое возмущение учеников духовных училищ (софт); возбужденные разговоры в кофейнях, мечетях и на базарах о неспособности правительства противостоять неверным и иностранцам переросли в уличные беспорядки, и младотурки в 1876 г. на время захватили власть.

В конечном итоге хитрый и жестокий султан Абдул Гамид быстро отстранил их от правления, и началась эпоха зулум – дикого неограниченного насилия.

В 1908 г. на фоне национального возбуждения, вызванного вмешательством России и Англии в дела, связанные с восстанием славян в Македонии, младотурки осуществили переворот, опять возглавили правительство и провозгласили эру реформ.

Султан Абдул Гамид Кровавый

Турция начала свою «перестройку» очень давно, еще в конце XVIII века. Мероприятия по реформированию властной и экономической системы в империи Османов инициировались султанами и были вызваны в первую очередь необходимостью реорганизации войска. Система регулярного войска на жалованье – как пехоты янычар, так и конницы сипаги – пришла в полную негодность; мятежные янычары и сипаги больше угрожали султанам, чем внешним врагам. В 1826 г. султан Махмуд II вырезал янычар и ликвидировал феодальную систему конницы-сипаги. В 30-х гг. XIX века Мустафа Решид-паша, выдающийся политик и дипломат, написал молодому султану текст так называемого «Гюльханейского хатт-и-шерифа», в котором определялась цель реформ – ликвидация системы деспотизма. «Мы считаем нужным через новые учреждения предоставить землям, которые составляют Османское государство, благосостояние под хорошим управлением. Эти учреждения должны прежде всего иметь в виду три пункта: 1) гарантии, которые дают нашим подданным полную безопасность жизни, чести и имущества; 2) правильное распределение и сбор государственных податей; 3) введение рекрутского набора и сроков военной службы. Действительно, не являют ли собой жизнь и честь самых драгоценных благ человека? Не бывает ли вынужден даже тот, чье сердце вздрагивает при самой мысли о насилии, употреблять его и тем наносить вред правительству и стране, когда его жизнь и честь находятся в опасности?.. Если, напротив, гражданин знает, что он полностью безопасно владеет своим имуществом, то он стремится не только расширить круг своих занятий и своих наслаждений, но и чувствует, как ежедневно в сердце его растет любовь к государю и отчизне и преданность родине».

Попытки султанов-реформаторов преодолеть сопротивление улемов-традиционалистов и устаревшие войска, остановить развал султаната в результате открытого и скрытого непослушания бесконтрольных провинциальных начальников – все это может служить острым сюжетом для исторического повествования о страдании народов империи Османов, в том числе турецкого. Реформы на протяжении двух веков шли чрезвычайно трудно, с незначительными успехами и глубокими падениями.

В марксистской литературе вся эта история выглядела как сплошной «раздел Турции» и «эксплуатация полуколонии». Сегодня, когда ситуация России и Украины чем-то до боли напоминает давнюю турецкую, мы могли бы уже более критически и самокритично ее оценивать. Кстати, «режим капитуляций», об унизительности которого столько писали друзья революционной Турции, не имеет с этим ничего общего. Обидное слово «капитуляции» значило с XVI ст., эпохи расцвета Османской империи, право экстерриториальности для европейских купцов и другие привилегии, которые предоставлялись им для развития торговли. Султаны не очень надеялись на торговые способности турков, а финансовая деятельность для мусульман вообще исключалась, потому что Коран запрещает ростовщичество.

Европейские государства, в надежде на создание на юго-востоке Европы цивилизованного противовеса России, предоставляли империи Османов колос сальные кредиты: сумма долгов Турции с 1854-го по 1878 г. составляла 5 млрд 276 млн франков. Куда пошли одолженные деньги, истории неизвестно. В 1872–1873 гг. прибыльная часть бюджета Турции составляла 18,5 млн лир, а ежегодная выплата задолженности в 1873-м и 1874 г. – 14 млн лир. После официального банкротства султаната кредиторы взяли дело выколачивания долга в свои руки, нанимая откупщиков через «управление Оттоманского долга».

«Инвестиционный климат» в Турции в начале XX ст. один российский автор характеризовал таким образом: «Предпринимателю придется перенести такую массу хлопот, канцелярщины и унижений, что пропадает всякая охота вести дела. Промышленная концессия выдается лишь специальным указом султана. Для осуществления дополнительных поисковых работ нужно получить разрешение генерал-губернатора, которому сообщается предыдущий план работ… Не удовлетворяясь тем, что предприниматель давно уже представил общий план технических работ и даже смету, управление поручает правительственному инспектору, обсудив дело с технической стороны, разработать план наиболее успешной его эксплуатации. Нечего и говорить, сколько новых хлопот, затрат, задержек и неприятностей это вызывало… Одна турецкая компания на протяжении 10 лет не могла добиться разрешения на эксплуатацию нефтяных земель в Ванском санджаке… Один видный паша, владелец медных месторождений, в Эрзерумском вилайете долго добивался, чтобы ему позволили выписать динамо-машины и другое техническое оборудование для более интенсивной эксплуатации своих месторождений. Все хлопоты остались без последствий, и до последнего времени он вынужден был придерживаться допотопных способов плавления и обработки медной руды… По той же причине были заброшено много каменноугольных, марганцевых и других месторождений, которые принадлежат турецким промышленникам». Понятно, что за этой неслыханной бюрократией стояло не только стремление государства как-нибудь удержать свое влияние на экономические процессы, но и полностью конкретные интересы власть предержащих, которые получали на каждом шагу большой бакшиш.

В известной степени можно усматривать основы бюрократической заскорузлости султанского режима в восточных и исламских традициях.

Экономическая политика Османской империи всегда была прямо противоположной меркантилизму европейских государств. Если в Европе XVI – первой половины XVIII ст. господствовало стремление меньше импортировать, больше производить и вывозить, завоевывать рынки, то Порта всячески ограничивала экспорт и побуждала импорт. «Османские государственные деятели считали, что благоденствие страны и народа зависело от достаточного наличия потребительских товаров и их дешевизны на внутреннем рынке».

Европейские путешественники быстро убеждались, что в Египте или Сирии нельзя платить наемным слугам заранее, потому что они тут же исчезнут и будут вести беззаботную жизнь, пока не закончатся деньги. На святых могилах вали-дервишей турки просили Аллаха, чтобы он послал им вкусной еды и красивых женщин, чем очень удивляли христиан, которые, даже будучи очень бедными, преимущественно стремились что-то приобрести .

Такая политика стала следствием естественного для Востока взгляда на потребление.

Нет ничего более чуждого и враждебного массовому сознанию южно-средиземноморской культуры, чем протестантская деловая скупость, ориентированная на будущее. Благоденствие края и наслаждение жизнью под защитой воинов ислама – наивысшая экономическая мудрость, на которую была ориентирована идеология исламского Востока.

Роскошь – неминуемый спутник властной культуры Востока, и мастерству наслаждаться властные круги Турции учились на традициях культуры роскоши, которая складывалась веками от Нила до Индийского океана. Так же исламские структуры насилия усваивали и местную культуру террора и истязаний, существенный вклад в которую, между прочим, сделали греко-византийские правители.

Султан Мухаммед V – формальное прикрытие диктатуры младотурков

…Переворот младотурков был встречен на Западе с энтузиазмом. И первым ударом по надеждам европейских демократов стали армянские погромы в следующем, 1909 году. Это был первый массовый геноцид XX века, который предвещал нацистские этнические чистки.

Обычно в дни христианских праздников в городах Турции бывало неспокойно. В этот раз возбуждение охватило мусульманские кварталы анатолийского города Адани на средиземноморском побережье за несколько дней до армянской Пасхи, который приходился на 11 апреля. На второй день Пасхи два армянина, очутившиеся в турецком квартале, были убиты, на следующий день – еще один. Поползли слухи, будто какой-то армянин оскорбил турчанку и убил ее мужа. К вечеру к Адани прибыли из окружающих сел башибузуки – пастухи и крестьяне, на время войны становившиеся воинами нерегулярной конницы. Они были вооружены топорами, вилами, кривыми саблями, нагайками с утолщенными концами, утыканными гвоздями. Немало было возбужденных кровью – по пути уже убивали встречных армян. К башибузукам присоединилась городская толпа.

Губернатор Аданского вилайета провел совещание, на котором пожилой судья пытался сдержать страсти, а большинство уважаемых граждан, включая самого губернатора и интеллигентов – санитарного инспектора и редактора местной младотурецкой газеты, – были за кровь.

14 апреля мусульмане пришли на базар в белых тюрбанах – опознавательных знаках погромщиков. Сначала грабили магазины ювелиров, потом все другие. Армяне закрылись в своем квартале, только на базаре несколько юношей с револьверами попытались защищать свои лавочки. Около одиннадцати часов озверевшая толпа вторглась в армянский квартал.

«Турки сразу не убивают мужчин, и пока эти последние плавают в крови, их жен насилуют у них же на глазах… Потому что им недостаточно их убивать» (мадам Доти-Вили). «Мы слышим крики, которые рвут душу, вой несчастных, которым распарывают животы, которых истязают» (сестра Мария-София). «Палачи жонглировали недавно отрезанными головами и даже на виду у родителей подбрасывали маленьких детей и ловили их на кончики своих тесаков» (отец Бенуа). Дальше документы и свидетельства цитировать просто невозможно.

Так было убито около 30 тыс. людей.

«Тысячи картин резни, ужасов, сладострастия представить невозможно, – писал очевидец. – Город во власти людей, в которых нет больше ничего человеческого. Они прибегают, убивают, колют, режут на части и отходят, задыхаясь, покрытые потом и кровью, воя, как дикие звери». [108]

Находящийся недалеко Александрийский залив был забит распухшими трупами, море наполнилось акулами.

Кто же бесился, резал, истязал и насиловал? Турки? Но турков было десять миллионов. Кое-кто отказывался принимать участие в резне. Некоторые турецкие семьи прятали армян.

В свидетельствах европейцев говорится о «башибузуках». «Баш-и-бузук» – «испорчена голова» – это рьяный турок, который в военное время шел служить в нерегулярную конницу, славившуюся своей храбростью, недисциплинированностью и звериными расправами над мирным населением. В XX ст. конницы башибузуков уже не было.

Упоминаются городские дадаши.

В кварталах медников, штукатуров, сапожников и пр. среди молодых людей выделялись «гуляки», которые регулярно ходили на свадьбы и угощения, устраивали соревнования, драки и поножовщину. Еще в XIX веке у них была суровая иерархия и кодекс, которого придерживались, чтобы продвигаться к ее вершинам; нож пускался в ход редко, хотя все «гуляки» были вооружены. С распадом остатков старого цехового братства ослабевали и принципы кодекса, борьба за ранг становилась все беспринципнее. Нередко дадаш жил за счет выплат от беззащитных лавочников, то есть рэкетом, занимался и грабежом. Молодежные стаи все больше сближаются с криминальной средой и, с другой стороны, через систематические взятки и выкупы – с полицией.

Турецкое слово « дадаш» означает сильного, грубого, решительного, по-современному крутого парня, заводилы в своем квартале. У турков, как и везде в старых городах на тюркско-иранском Востоке, как и где-нибудь в Ташкенте, Фергане или Мешхеде, город делится на кварталы- махалья , которыми ограничиваются жизненные интересы большинства обитателей, и в каждом есть свой крутой дадаш. Можно сказать, это неформальные лидеры городских молодежных антиструктур.

Дадаши и их стаи были активными действующими лицами резни 1909-го, а позже и в 1915 году.

После событий 14–16 апреля 1909 г. в Адани наступила тишина – пока не пришли вызванные из Румелии (европейской части Турции) войска. С их приходом погромы начались с новой силой и яростью. Солдаты жгли в школах живьем армянских детей.

Стамбул, начало XX столетия

Бесчинства младотурков противоречили законам шариата. В священной войне – джихаде – допускалось убийство всех взрослых мужчин врага от 15 до 60 лет и похищение молодых женщин, но недопустимым считалось убийство стариков, женщин и детей. Во время войны нормами кодекса поведения аскера был грабеж с насилием, убийствами противников-мужчин, но только в течение трех дней после взятия города. То, что сотворили молодые националисты, вызвало осуждение мулл.

Но Турция энергично двигалась от старого мира – куда-то.

Впереди был еще 1915 год с истреблением полутора миллионов армян, а затем еще и сотен тысяч греков.

Англичанин Найт, который хорошо знал среду младотурецких революционеров, писал: «Я встречался со многими из числа тех, кто составлял салоникский комитет. Все это были люди высшего и среднего класса: молодые офицеры, которые закончили военные школы…, далее молодые чиновники разных государственных учреждений, потом македонские землевладельцы, профессора, юристы, врачи и даже улемы (духовенство)… Революция пришла не снизу, не от забитой городской черни и не от темного крестьянства, а сверху, от того, что было в Турции лучшего».

На высших ступенях власти не видно этих лучших, честных и образованных националистов.

В 1915 г., когда уже шла война, руководители партии «Иттихад ве терраки» задумали полностью истребить армян и для этого образовали «Тешкилати махсуссе» («Специльную организацию») с подпольной сетью на основе тайной полиции, со своими агентами, автомобилями, оружием, шифрами и средствами связи. В руководство организации вошли также интеллигенты – в частности доктор Назим и доктор Бехаэтдин Шакир, врачи с французским образованием.

Руководил партией «Иттихад ве терраки» Генеральный совет во главе с Саидом Халим-пашою, который одновременно был и великим визиром. Фактическими же хозяевами положения в стране были трое людей, формально считавшихся просто «влиятельными членами Генерального совета»: Талаат-паша, во время переворота – немолодой уже толстый вульгарный телеграфист; офицер Энвер-паша, хрупкий малорослый красавец-садист, с девичьим румянцем, и старший из них – генерал Джемаль, державшийся немного обособленно.

Один из младотурецких лидеров, Мевлан-заде Рифат, издал позже полумемуарную книгу о преступлениях партийного руководства и воспроизвел выступления идейных вождей партии на совещании под председательством Талаат-паши.

Доктор Назим говорил тогда: «Необходимо действовать и действовать очень быстро. Если удовлетвориться частичной резней, как это было в Адани и в других районах, то это вместо пользы принесет вред… Армянский народ следует истребить в корне, чтобы ни одного армянина не осталось на нашей земле и забылось вообще это имя. В настоящий момент идет война, такого удобного случая больше не будет… Возможно, некоторые из вас будут считать это зверством, скажут: какой вред могут принести старики, дети и немощные, чтобы их нужно было уничтожать? Пусть будет наказан лишь тот, кто виноват; нападать же на женщин, которые сидят дома, стариков и младенцев является варварством и противоречит законам цивилизации и человеколюбия. Мол, доктор Назим преувеличивает и рассуждает неумно. Прошу вас, господа, не будьте такими мягкосердечными и милосердными, это опасная болезнь. В настоящий момент идет война. Я спрашиваю вас, разве война не варварство? Чем виноват земледелец, который пошел из родного села и был убит на фронте, или торговец, который оставил свой магазин для того, чтобы погибнуть от взрыва снаряда? Какое преступление совершили они, те, что погибают такой ужасной смертью? Жестокость – закон природы, принять и отклонить его можно только в умствованиях. Разве живые существа, даже растения, не живут, поедая и уничтожая друг друга? Может, вы скажете: «Запретите это, ведь это варварство!»

Гасан Фехми. Да, уважаемый, я также знаком с этой теорией пожирания слабого сильным, известной в биологии.

Доктор Назим (продолжая). Подумаем как следует: для чего мы осуществили революцию, какую цель преследовали? Я не хочу думать, что целью нашей было убрать людей султана Абдул Гамида и занять их места. Я стал вашим товарищем, соратником и братом для того, чтобы возродить туркизм. Я хочу, чтобы на этой земле турок и только турок жил и безраздельно господствовал. Пусть исчезнут все нетурецкие элементы, к какой бы национальности и религии они ни принадлежали. Нашу страну нужно очистить от нетурецких элементов. Религия для меня не имеет значения и смысла. Моя религия – туран.

Доктор Бехаэтдин Шакир (говорит слова раздельно и с ударением). Если такой бедняга, как Моисей, такой изгнанник, как Иисус, и такой сирота, как Магомет, смогли создать на земле отдельные большие религии, почему же мы, люди сильной воли, не можем создать религию и идею турана.

Гасан Фехми. Пусть простит Бог за эти слова (пугливо оглядываясь во все стороны). Как бы шайтаны не набросились на нас.

Кара Кемаль (заметив его испуг, говорит с насмешкой). Ходжа-эфенди, что вы бормочете, молитесь? Помолитесь над моей головой, чтобы прошла головная боль».

В армянском геноциде 1915 г. задействованы были уже бльшие массы людей – ведь убить надлежало 2,5 млн мужчин, женщин и детей. В этот раз сердцевиной толпы, которая захлебывалась кровью, были специально выпущенные из тюрем уголовные преступники и, конечно, государственные «силовые структуры»; принимали участие также темные курдские племена. Плохая организация дела и сопротивление некоторых влиятельных людей старшего, традиционалистского круга, а также в некоторых местах – отчаянное сопротивление армянского населения не дало партии и правительству довести замысел до конца.

Когда в окружении Гитлера обсуждался вопрос об истреблении евреев и кто-то сказал что-то об осторожности, Гитлер заметил: «А кто ответил за армян?»

 

Между Стамбулом и Веной

Балканские конфликты вызывают сегодня новый интерес, поскольку оказалось, что болезненные точки начала века остаются болезненными точками и поныне. Сараево, символ 1914 г., стал символом и 90-х г.; сербская проблема конца XX ст. вынуждает задуматься и о том, в чем же заключалась сербская проблема начала XX века. Создается впечатление, что какие-то глубинные сейсмические процессы в обществе этого региона действовали и действуют, невзирая на все социально-политические и экономические новации, а мы останавливаем свой взгляд на этой современной поверхности, не желая заглянуть в темные бездны вечных человеческих страстей.

После отступления Османов с основной территории Балкан, несколько веков оккупированной турками, там остались коренные этнические и религиозные группы общества – группы, взаимодействие которых определило, так сказать, обнаженный после отступления оккупационного наводнения рельеф местного социального пространства.

Основным военным противником Османов на юго-востоке Европы была Австрия. Россия активно и успешно включилась в антитурецкие военно-политические комбинации лишь с конца XVIII ст., но ее появление в Закавказье и активная роль на Балканах стали реальным геополитическим фактором лишь в 70-х гг. XIX века.

Возвращение австрийских провинций к католицизму после значительных успехов Реформации, укрепление позиций папизма в Польше в XVII ст. в достаточно большой мере предопределены активностью Ватикана в борьбе против турецкой агрессии. Империя Габсбургов, папский престол и Венецианская республика на протяжении веков организовывали разные блоки государств для сопротивления агрессии исламского войска, пока наконец под Веной в 1683 г. король польский Ян III Собеский не разбил Османов в битве, которая повернула в новом направлении историю Балкан. В этой битве вместе с поляками и австрийцами дрались против турков, как известно, и украинские казаки. С другой стороны, султаны поддерживали протестантов против папства, и протестантская Трансильвания была под протекторатом Османов так же, как и православные княжества Молдова и Валахия.

Эта многовековая традиция в XX веке, после вытеснения Турции с Балкан, уже была окончательно забыта. Однако в отношениях между нациями Балкан можно многое понять, если мы эту традицию учтем.

Император Австро-Венгрии Франц Иосиф. Худ. В. Унгер

В Австрийской империи немецкий этнический элемент никогда не был основным, и его удельный вес постоянно уменьшался – в XX ст. немцы едва превышали треть населения империи. Согласно переписи 1910 г., немногим больше половины населения Австро-Венгрии составляли славяне, менее четверти – немцы, около одной пятой – мадьяры, около одной семнадцатой – румыны. Немцы Австрии были переселенцами из Альп, Баварии и Швейцарии; большинство из них жили в горных сельских местностях, и вплоть до второй половины XX ст. очень бедно. Раньше немцев здесь появились славяне, которые к XX веку в основном ассимилировались, но еще кое-где и до сих пор живут обособленно селами в горах Каринтии и других австрийских земель. Австрийские немцы-горцы занимались горным промыслом и выжиганием угля, которым они торговали в городах. Города и урбанистическая культура в империи оставались преимущественно немецкими.

Немецко-католическая Австрия в культурном аспекте составляла единое целое с католической южной Германией и непосредственно испытывала итальянское влияние, особенно в эпоху барокко. Династия Габсбургов была самой старой из правящих династий Европы и временами возглавляла также «Священную Римскую империю немецкой нации», которой так и не суждено было стать политической реальностью Римско-католической церкви.

Выступая организатором и символом антиисламского сопротивления на Балканах, католическая немецкая Австрия в своей военной активности опиралась в первую очередь не на немецкий, а на венгерский элемент. Королевство воинственных мадьяр было основной организованной силой, которая стояла на пути Османов к Европе; турки победили под Мохачем в 1526 г., Венгрия потеряла независимость и не восстановила ее после Венской битвы 1683 г., превратившись в провинцию Австрии. Венгры, почти до основания вырезанные турками в XVI ст., продолжали оказывать отчаянное сопротивление и, что самое удивительное, после изгнания турок в конце XVII – в начале XVIII века восстановили свою численность в значительной мере за счет ассимиляции пришлых хорватов, поляков и немцев, о чем свидетельствуют, в частности, многочисленные венгерские фамилии Хорват, Лендьел и Немет.

Способность к ассимиляции чужестранцев вместе с чрезвычайной стойкостью этнического организма отмечают исследователи не только у мадьяр, но и у их отдаленных родственников – обских племен маньси (этнонимы маньси и мадьяр родственны): в смешанных браках маньси и хантов (тоже обские угры) дети, как правило, будут маньси. В старой Венгрии дворянские роды хранили память о том, что их предки «пришли с Арпадом»; никто из простонародья не мог о себе этого сказать. Это значит, что пришлые в долины Паннонии из евразийских степей венгерские коневоды и воины составили верхушку завоеванного ими сообщества и превратились в местную аристократию, полностью ассимилировав туземное, славянское или романское, население Паннонии и передав ему мадьярское самосознание и даже мадьярское чувство высокомерия и пренебрежения к соседям, которые, нужно признать, их никогда не любили. Венгерская аристократия входила в высшие круги Австрийского государства, но кроме военных традиций и огромных поместий она ничего другого не имела. Земли Венгрии богаты и плодородны, венгры создали одну из наилучших кухонь мира и умели жить в свое удовольствие; но крестьяне оставались достаточно бедными и очень зависимыми от магнатов. Перед венгерской нацией возникла угроза превращения в корпорацию обитателей роскошных имений и небогатых сел, тогда как вся профессиональная европейская культура развивалась – в том числе мадьярами – в немецкоязычной городской среде, а национальные капиталы сосредоточивались – тоже в городе – в руках немцев и немецкоязычных евреев.

Следует отметить, что чехов в империи было всегда больше, чем немцев-австрийцев, и немного меньше, чем мадьяр (в настоящий момент чехов 9 млн, словаков – чуть больше 4 млн, австрийцев – до 7 млн, мадьяр – за 10 млн). Чешские земли были наиболее промышленно развитыми в Австро-Венгрии, в горных районах Чехии большинство населения составляли пришлые немцы, рабочие и мастера горной промышленности. Словаки, хорваты и закарпатские украинцы принадлежали к венгерской сфере контроля и влияния.

Собственно, между этими двумя полюсами – Веной и Стамбулом – проходит культурно-политическая история славянства на Балканах, которая как раз и стала источником самых драматичных коллизий XX века в этом регионе и во всей Европе.

На землях Молдовы и Валахии, при огромном славянском влиянии, решающим оказался субстрат давнего населения Фракии, которое в свое время переняло по-своему язык римских гарнизонов. «Романши» близкого происхождения еще долго отдельными группами жили в разных местах на Балканах, но сегодня их почти не осталось. В частности по-романски говорили горные пастухи-валахи (влахи), которые создали особенную культуру на выпасах полонин Балкан и Карпат. В Албании валахи (влехи) перешли на местный язык, на севере и востоке Карпат – на славянские языки (словацкий, украинский). Только в малодоступных горах Албании остались горцы, язык которых унаследован от иллирийского.

Славяне пришли на Балканы в VII – VIII ст. н. э. преимущественно с востока, с нынешней украинской территории, а частично также с севера, из-за Карпат. Долгое время славянский говор господствовал почти везде, даже на территории Греции. Как свидетельствуют данные антропологии, балканские славяне – это скорее ассимилированные местные жители Фракии на востоке и иллирийского происхождения – на западе.

Влияние местного дославянского населения сказывается и на других элементах культуры. Балканское славянское жилище продолжает не столько славянские, сколько древние местные традиции. В Болгарии лишь в низменных придунайских поселениях сохранялись старославянские полуземлянки с печью. Южнославянская культура жилья сложилась на местной балканской основе – комната (къща по-болгарськи, куча по сербо-хорватски) с открытым очагом, который позже превращается в кухню, и вспомогательные помещения, прообраз собы – спальных комнат.

Можно выделить в славянском мире Балкан три региона: (1) словенцы – группа этносов, которая первой прошла с востока вверх вдоль течения Дуная и расселилась в его среднем течении и предгорьях Альп; (2) этносы, которые разговаривают в настоящее время на трех диалектах сербо-хорватского языка; (3) группы, которые были объединены тюркоязычными болгарами (в состав их верхушки, как мы в настоящий момент знаем, входили также ираноязычные элементы); сюда относятся и болгары, и македонцы.

История словенцев и хорватов связана в первую очередь с католическим миром – с итальянцами, немцами и венграми. Какую роль играли в большом переселении народов на Балканы собственно древние хорваты, ославяненный ираноязычный этнос, и сербы, само название которых известно с летописных времен, кто на кого оказал языковое влияние, если учесть, что границы диалектов пересекают сербскую и хорватскую территории совсем безотносительно к культурно-религиозному делению сербов и хорватов, – неизвестно; или, может, никто не хотел бы касаться этого спорного вопроса. Так или иначе, отношения между разными группами балканских славян складывались под большим влиянием турецкого культурно-политического давления и австро-венгерского наступления.

Хорваты вступили в династический союз с Венгрией и находились в зоне венгерского политического влияния вплоть до конца империи. Естественной границей между сербскими и хорватскими (или же итало-хорватскими) землями служили хребты, отделяющие побережье Адриатики от внутренних гористых регионов.

Берег Далмации вплоть до Дубровника оставался венецианско-хорватским; немало описаний внутренней балканской территории оставили дубровникские купцы с итальянскими именами и хорватскими фамилиями, которые во времена османского ига торговали вплоть до Болгарии. В конечном итоге, хорваты оставили по себе в Италии недобрую память со времен, когда они в составе австрийской армии расправлялись с национальным движением Мадзини и Гарибальди.

Когда в 1867 г. Австрия стала Австро-Венгрией, были образованы два парламента, немецко-австрийский и венгерский, которые делегировали каждый по палате в общий имперский парламент. После этого было заключено соглашение Венгрии с Хорватией, которое служило хорватской конституцией до 1918 года. Славяне, а в первую очередь чехи, оставались презираемым этническим элементом Австро-Венгрии.

Земли, населенные сербами, македонцами и болгарами, с XVI по XIX век находились под властью Османской империи.

Турция придавала европейской части империи особое значение. Основная, тюркоязычная территория империи Османов разделялась на две части, два элайета: малоазийский – Анатолию и европейский – Румелию, то есть «землю Рима». Румелия осознавалась турками как прежний Рим, который стал форпостом ислама в Европе. Обоими элайетами управляли до реформ середины XIX века бейлербеи, руководившие сбором налогов, охраной общественного порядка и имевшие право наделять разных выдающихся людей по своему усмотрению тимарами (источниками прибылей, в частности земельными наделами). При этом румелийский бейлербей считался рангом более высоким по сравнению с анатолийским.

Турецкое влияние сказалось в одежде, особенно мужской; все Балканы одевались в шальвары с широким шагом, узкие от колена, на головах носили фески разного вида, а на ногах – вязаные шерстяные носки с ботинками из сыромятной кожи. В конечном итоге, более богатые, а особенно турки, отдавали преимущество сапогам.

Центром Румелийского элайета была София, где находилась резиденция бейлербея. После утверждения власти на Балканах султаны и их румелийские бейлербеи пытались поддерживать алям – мир и содействовать развитию внутренней и внешней торговли. По всем Балканам, а особенно в Болгарии, вдоль путей, главные из которых повторяли контуры старых римских дорог и вели из Азии к верховьям и среднему течению Дуная, к Дубровнику – воротам в Европу, – развивались города как торговые и административные центры. Они приобретают восточный характер: дома сооружаются глухими стенами к улице, двор отгораживается от окружающего мира. В городах возводились безистаны – укрепленные, крытые оловом, нередко с куполами, огромные помещения, внутри которых во множестве дюкянов (лавок) шла бойкая торговля. Приезжие по делам большой торговли останавливались в караван-сараях; для потребностей мелкой торговли служили более скромные одноэтажные ханы. В ремесленных махалла мастера устраивали свои чаршия – торговые ряды; узкие кривые улицы с обеих сторон обрастали лавочками, где торговали медники своими казанами, мангалами, посудой, тенекеджии – жестяными печами, золотых дел мастера – всевозможными тонкими изделиями из золота и серебра, портные-терзия – одеждой, коверщики – коврами, муфтачии – изделиями из козьей шерсти. Число дюкянов достигало сотен в малых городах и тысяч в больших.

На жизнь балканских народов, находившихся под властью турок, наложила отпечаток турецкая бытовая культура. Привычными стали турецкие бани, где посетителям делали искусный, удивительный массаж, после которого они наслаждались особенными ощущениями – турки называли кайфом. Везде были кофейни, где мужчина мог выпить кофе по-турецки с чашкой холодной воды или йогурта или чашечку, лучшее сказать – рюмочку, крепкого ароматного чая. Отобедать с приятелями несколько часов изысканными турецкими кушаньями из несметного числа овощей, мясными кебабами, разнообразными сладостями… Перед подачей кофе мужчине взбрызгивали бороду розовой водой, чтобы запахи не навредили смаковать кофе… Такие кофейни в XIX ст. стали центрами и турецкой, и славянской общественной жизни, здесь обменивались новостями и обсуждали политические дела.

Был ли турецкий гнет тяжелым? Этого вопроса, казалось бы, можно и не задавать. Сегодня все пишут об «османском иге». Однако следы мирного сосуществования, которые остались в быту и в лексике, свидетельствуют о тесных контактах турков и славян.

Турецкие аскеры на фронте Первой мировой войны

Положение христиан в империи Османов даже в мирных условиях было унизительным и угнетаемым. Множество больших и малых обстоятельств – от налогов до неравноценности свидетельств в суде – вызывали постоянное чувство несправедливости. Можно уверенно сказать, что наиболее досадными были даже не официальные контакты с турецкими властями, а своеволие и беззаконие. Турецкие аскеры на базаре платили треть цены, а то и совсем не платили. Молодые турки – не обязательно близкие к властям люди, а какие-нибудь простые грузчики или чернорабочие – бесчинствовали, похищали и насиловали девушек. Самыми страшными были аскеры, которые не хотели после военных действий возвращаться к мирным занятиям и стаями бродили по Румелии, развлекаясь насилием.

Влияние турецкой культуры было сильнее в Болгарии, более слабым в воинственной Сербии и совсем слабым в Черногории. Объяснить разницу между Болгарией и Сербией могут простые цифры: в Болгарии горы и возвышенности занимают 33 % территории, в бывшей Югославии – 75 %. Коренная Сербия, без придунайских долин Шумадии, это просто страна гор. В давние времена болгарские торговцы были основными поставщиками скота для турецкой армии (джелебами); джелебов назначал сам султан. В XVII ст. две трети джелебов были болгарами, треть – турками. В конечном итоге, сербы и другие выходцы из балканских христиан составляли большинство сипаги, служа в регулярной коннице на условиях ленного земельного владения, обрабатываемого крестьянами на основе повинности. Реформа привела к тому, что земельные тимары были переданы турецким крестьянам в чифлик – наследственный надел типа хутора. В чифлике строилась хозяйская хижина, помещение для наемных рабочих, общая кухня. Только после освобождения чифликчейство в Болгарии было переориентировано на принципах обычной хуторной частной собственности.

Турков в славянских странах Балкан было не так много, только в пограничной с Валахией Добрудже они составляли значительный процент сельского населения; преимущественно турки жили в городах и выехали в Турцию после образования на Балканах христианских независимых государств. Болгары с конца XVIII века, с периода, который называется Возрождением, все более демонстративно отказываются от восточных черт быта; меняется планирование двора, в первую очередь в городе, дома ставятся передней частью к улице и выглядят все представительнее, ограждение становится более открытым, перед домами появляются цветники, кусты, деревья. Город решительно меняет вид, и за этим кроется большой внутренний культурный переворот.

Болгарское движение Возрождения, будучи преимущественно культурным, опиралось на круги местной интеллигенции и буржуазии. Сербское движение сопротивления, начиная с XVIII ст., приобретает прежде всего политический и военный характер. Особенно воинственное неприятие турецкой культуры и всего турецкого свойственно черногорцам. На Черную гору издавна идут наиболее непокорные сербы. Сербский путешественник Милорад Медакович в книге «Жизнь и обычаи Црногораца» (Нови Сад, 1860) так характеризовал быт черногорцев: «Черногорец имеет бедную еду и чаще всего питается сухим хлебом… Встает рано и сразу идет на работу, завтракает, когда рассветет. На завтрак ест хлеб с сыром или луком. К обеду имеет что-то получше. Сварит кашу или поест ломоть сыра или мяса… Редкий черногорец имеет достаточно хлеба, чтобы дожить до нового урожая, а следовательно, должен прикупать. Тяжелее всего для черногорца – дождаться святого Юрия, когда все в лесу зазеленеет и оденется травой и цветами. Тогда тот, который имеет дома какую-то живность, начнет доить и уже не боится голода… У черногорца хороший желудок, который может переварить любую еду. Пшеничного хлеба черногорец употребляет мало: только на большие праздники и свадьбы пекут пшеничный хлеб, варят мясо, пьют вино и ракию».

Не совсем понятно, почему преимущественно в Боснии сосредоточилось турецкое и мусульманское население Балкан: ни по естественным условиям, ни по административным позициям Босния не была чем-то особенно благоприятной для турков. Тем не менее, Босния отличалась не только тем, что сюда с XVIII века съезжались мусульмане со всех земель, где им угрожала опасность, в городах Боснии вообще существовала атмосфера более-менее мирного сосуществования мусульман и христиан, здесь восточный быт больше проникал в повседневную культуру христианского (преимущественно сербского) населения. Даже православная церковь, которая в Боснии и Герцеговини была отдельной, имеет черты идейного консенсуса – православные сербы в Боснии близки к богомильской ереси. Особая терпимость характеризовала Сараево, где при перевесе мусульман существовали также и православное, и католическое общества.

Этнографы считают, что демонстративный аскетизм черногорцев был скорее следствием их враждебности к турецкому гедонизму. По крайней мере, бедность черногорских крестьян соседствовала с показательной враждебностью к восточной роскоши. У сербов такого демонстративного аскетизма нет, но симбиоза с турецкой бытовой культурой гораздо меньше, чем у болгар.

Два, если выразиться по-современному, – политолога, которые имели диаметрально противоположные установки, в начале этой эпохи писали очень похожие вещи о российской внешней политике. Российский националист и консерватор Н. Я. Данилевский подчеркивал, что Россия не заграбастывает чужие земли, а продвигается на них по приглашению местных народов как их освободительница. Враг российского национализма украинский либеральный социалист М. П. Драгоманов, отмечал, что российское военно-политическое продвижение на земли Европы не связано с естественными направлениями российской колонизации – последние направлены в первую очередь к востоку, в Азию. Однако Россия не только продвигалась на запад и юго-запад, но и действительно пользовалась в этом своем вторжении поддержкой местных народов – в полном согласии с тем, что писал Данилевский.

По мнению Драгоманова, Россия решала – своими жесткими военными методами – вековечные национальные проблемы колонизируемых народов. Такими были проблемы польско-украинских взаимоотношений, проблемы взаимоотношений с Турцией народов Украины, Греции, Болгарии, Сербии, Армении и так далее.

Действительно, в начале российское вмешательство выглядело как помощь и даже, в критических ситуациях, как спасение; и потому, в частности, российское продвижение на Балканы получило горячую поддержку и консервативно-националистических, либеральных и леворадикальных элементов российского и украинского общества. Однако очень быстро братская помощь большого российского народа оборачивалась стремлением к бесконтрольной власти. Именно поэтому Россия быстро потеряла Болгарию, которая сменила ориентацию на австро-немецкую. Именно поэтому в России не складывались отношения с сербской династией Обреновичей.

В Болгарии непосредственным поводом для конфликта стало стремление России подчинить своим стратегическим интересам железнодорожное строительство (в независимой Болгарии после победы над Турцией в 1878 г. Россия сохранила контроль над железными дорогами). Российские генералы требовали, чтобы строительство железных дорог было подчинено идее развертывания армии на турецкой границе, болгарские политики и буржуазные круги хотели обеспечить интересы торговли с Центральной Европой. В результате к власти пришли пронемецкие круги во главе с Кобургской династией.

В Сербии отношения с Россией улучшились, когда в результате переворота власть взяла воинственная династия Карагеоргевичей. Их предок, Черный (Кара) Георгий, в начале XIX ст. был гайдуком, то есть «благородным разбойником», а затем, разбогатев, – торговцем скотом. Пережив на протяжении полвека несколько войн и с Турцией, и с Болгарией, Сербия стала милитаризированным государством с территориальными претензиями к соседям. Три срока перед войной военное министерство возглавлял умный и энергичный генерал Радомир Путник, благодаря реформам которого сербская армия стала полноценной военной силой. До сих пор неясно, насколько серьезно контролировала страну тайная офицерская организация «Црна рука», возглавляемая человеком под псевдонимом Апис, – начальником военной контрразведки полковником Драгутином Дмитриевичем. Ясно только, что «правительство Пашича его побаивалось», при том что старый Пашич был человеком самостоятельным, сильным и очень хитрым.

Традиционный дух воинственности и отваги, который жил в мужественных людях сербских гор на протяжении многовековой истории борьбы с турками, воплотился в военно-бюрократической структуре Сербского государства, готовой на авантюры с непредсказуемыми последствиями. Не раз сербское руководство шло на провокационные конфликты, рассчитывая, что в случае вооруженного столкновения Россия не сможет покинуть своего единственного надежного сообщника на Балканах. Такой авантюрой стало и убийство наследника австрийского престола, правого радикала Франца Фердинанда членом «Черной руки», что и развязало мировую катастрофу.

Сербские крестьяне-добровольцы идут на войну. 1914

На протяжении всего XX века между Сербией и Болгарией не угасал конфликт за Македонию. Сербы скорее готовы были признать этническую отделенность македонцев, поскольку это славянское сообщество по крайней мере более близко в языковом отношении к болгарам, чем к сербам. Для национального самосознания болгар признание Македонии отдельной нацией является чрезвычайно раздражающим обстоятельством, потому что тогда нужно было бы пересмотреть историческую легенду, – ведь без македонского Охридского царства история Болгарии теряет так же много, как история России без Киевской Руси. Однако это уже государственнические идеологические войны на поле истории, которые к реальным межэтническим взаимоотношениям имеют отдаленное отношение.

В межэтнических и религиозных отношениях в султанате особенную роль играли взаимоотношения турков с двумя большими христианскими нациями – греками и армянами.

Греки, этническая основа старой Византии, собственно, и начали серию освободительных войн на Балканах, которые завершились почти полной ликвидацией турецкой Румелии. Движущими силами греческого движения были как богатые купеческие общества греков в городах по всей территории Причерноморья, включая Одессу – наиважнейший центр греческого патриотического сопротивления, – так и (в коренной Элладе) организации крестьян и рыбаков во главе с «капитанами», традиционные структуры морской цивилизации. Отношение румын, болгар, албанцев, сербов к греческому антитурецкому сопротивлению было поначалу прохладным, учитывая давние конфликты с греческим торговым элементом. К началу века Греция уже вступает как государство в конфликты с соседями, исходя из разных территориальных мотивов. Значительная часть греков продолжала жить в подневольном положении на территории Турции, особенно в городах побережья, которые исторически были такими же территориями Эллады, как и греческие города на западных берегах Эгейского моря.

Единственной христианской нацией, большинство которой в начале XX века более или менее компактно проживало на землях, входивших в состав Турции, и не имело собственного государства, были в начале века армяне.

Можно отметить явления цивилизационного разлома.

Подобная несовместимость начала играть особенно опасную роль, когда в результате образования на Балканах национальных государств возникло несоответствие между государственными и этническими территориями. Такое несоответствие является самым болезненным результатом длительного существования больших империй. В пределах империй всегда пульсируют потоки миграций, переселения на чужие этнические земли, переселение из сел в города. Исторические территории этносов на их границах образовывали широкие маргинальные зоны со смешанным населением, которое давало и достаточно поводов для межэтнических конфликтов, и, в не меньшей мере, кое-где сглаживало межэтнические взаимоотношения. Понятно, что на всей территории Австрии проживали немцы и мадьяры; города – пункты самых энергичных миграций, преимущественно людей урбанистической культуры, но также притягательные центры для активной и малообеспеченной, если не нищей, части сельского населения, которое поставляло промышленности рабочую силу. Продолжалась и колонизационная миграция. Особенно много мигрировали сербы, на долю которых выпало больше всего кровавых войн с турками. Сербы спустились с гор до границ Венгрии и заново заселили поросли дубовых лесов-шумав в плодородных долинах Шумадии, где и сложился их государственный центр с Белградом; они переселялись и на хорватские земли, чтобы, как граничары, нести пограничную службу против турков.

Можно считать наследием турецкого господства взаимную враждебность болгар и сербов, которая породила несколько войн. Можно понять противостояние сербов и боснийцев. Можно усмотреть в культурной истории балканских этносов источники и других конфликтов.

В результате образования национальных государств возникли ячейки постоянных болезненных явлений в отношениях небольших, бедных и амбициозных балканских королевств.

Этническая территория каждого государства состоит из очерченной сердцевины и окружающей ее более-менее широкой окраины со спорными традициями и смешанным населением. Отсюда деление на Большую и Малую Сербию, Грецию, Румынию и так далее – и бесконечные взаимные территориальные претензии.

Но все это, а в первую очередь «цивилизационный разлом» и турецкое цивилизационное наследие, никак не может объяснить причину настоящей большой войны.

Если уж искать цивилизационные разломы, то последний и острейший из них пролегал именно от российской Армении к Киликии. Этот разлом действительно кровоточил и кровоточит поныне.

Но никакого отношения к взрыву ни Первой, ни Второй мировых войн это кровотечение не имело.

 

Война перед войной

 

Кое-что о семантике исторических действий

Мы не замечаем, как легко ответы на исторические вопросы подсказываются уже самой их постановкой. Какие силы повлекли к взрыву Первой мировой войны? А почему именно силы? Непосредственно мы наблюдаем совсем не «силы», а действия реальных людей. Мир, населенный абстракциями сил, буржуазий, пролетариатов, капиталов, трудящихся колоний и полуколоний, классовых или национальных интересов, существует лишь в воображении теоретика – политика и историка. Решения, которые приводят к войне, принимают люди, наделенные полномочиями через государственные должности, – опираясь не на «силы», а на других людей, объединенных во влиятельные группы, на подчиненные им государственные структуры, на официальные и неформальные связи, руководствуясь чувствами, амбициями, страхами, хорошей или плохой информацией и тому подобное. Не следует ли анализировать действия этих конкретных людей, учреждений, групп, их прозрения и ошибки, лишь потом пытаясь определить, мог ли тот или иной политик поступить иначе, какие его действия наталкивались на непреодолимое сопротивление? Ведь тогда только и можно говорить о «силах».

С этой точки зрения события и география оживают и получают исторический смысл лишь тогда, когда они становятся предметом заинтересованности политиков.

Президент Соединенных Штатов должен определить, не стал ли какой-нибудь забытый закоулок планеты сферой национальных интересов США. Проблема передается на специальные комиссии парламента, и если они принимают соответствующее решение, в этой «сфере» преступление и убийство может превратиться в специальную операцию. Так мы заканчиваем XX век, и так в сущности было всегда.

Но на самом ли деле события, провозглашаемые как сфера национальных интересов, имеют такой смысл – независимо от того, заметили его политики или нет? Могут ли политики проворонить то обстоятельство, что определенное нарушение стабильности где-то на планете, какое-то научное открытие, частный факт чьей-то сугубо, казалось бы, индивидуальной биографии будут иметь общенациональное или даже общечеловеческое значение? Может ли быть определение смысла события ошибочным? Истинным (правильным)? Создают политики смысл независимых от них мировых событий или только открывают его?

Событие, территория, человеческая жизнь, будущее или прошлое – все приобретало в истории человечества специальный смысл, когда на нем останавливала свой взор Медуза Горгона государственной машины. А если лицо, которое стояло у властного руля, никакими государственными институциями не контролировалась, то его личное «я так хочу» и «я так вижу» превращало всё в «сферу государственных интересов».

В марксистской литературе утверждение об историческом смысле событий всегда звучало очень категорически. В. И. Ленин писал о том, что классовый подход означает ответ на вопрос: qui prodest? кому выгодно? Объективное классовое содержание, таким образом, определялось последствиями определенного события, поступков, деятельности и чаще всего не совпадало с желаниями и намерениями политиков, исторических деятелей. Вот только остается неясным, как определить, каким классам в действительности выгодно то или иное решение проблемы. Класс, как правило, немой, он не может выразить свое одобрение или протест, но если бы и мог, то идеолог или историк всегда может сказать, что настоящие свои интересы класс не осознавал.

Здесь мы встречаемся с проблемой, которую не может обойти никто. В чем смысл нашей жизни? Что мы значим в мире? Признать, что человек есть то, что он сделал в жизни, то есть считать сутью человека совокупность его поступков – значит признать, что смысл жизни можно определить лишь в некрологе. Но и это не конец: наследие человеческой деятельности или бывает искаженным до неузнаваемости следующими поколениями, или вместе с именем исчезает из памяти бесследно через несколько поколений. Ни один итог жизни своими последствиями не может претендовать на исчерпывающую характеристику человека.

Лучше бы сказать: человек есть то, что он может сделать. Однако и это слишком неопределенно: никто точно не знает, на что он способен.

Является ли все действительно выдохом, аколь эвель? Услышит ли кто-то каждого из нас, наши временами тихие, а временами отчаянные вопли к времени, судьбе, Богу, истории?

Для историка и политика не обязательно углубляться в бездну философии жизни и смерти. Не имея возможности определить, qui prodest, он все-таки может очертить социальные силы.

Больше силы у того, у кого больше возможностей. Именно поэтому история разыгрывается дважды: в реальных действиях людей и институций – и в мире тех возможностей, которые данными действиями открываются. Появление и исчезновение «возможных миров» в результате действия и определяют смысл этого действия.

«Сила» как фактор политики – совсем не абстракция. Это – возможность осуществить акции полностью реального характера, возможность, которая зависит от денег, материальных ресурсов, армии и флота, дисциплины и преданности людей – и так далее.

В политике все служит намеком, поощрением или угрозой, символом чего-то совсем иного, чем то, о чем непосредственно говорится, – все имеет непрямой и символический смысл. Политическое пространство весьма условно. Будто формальная система, оно имеет свою собственную семантику или же несколько семантик, несколько возможных интерпретаций. И самой главной семантикой политики XX века является возможная война.

Война как возможность стоит за каждым действием в политическом пространстве. Блеф или реальная угроза? – такова игровая семантика всей политики: никто не должен угадать заранее, не блефует ли политик временами. Дипломатия – это тоже война, но всего лишь война нервов. И временами политики должны повоевать – хоть немножко – только для того, чтобы не оказалось, что они блефуют.

В жизни мировой цивилизации рядом с реальными событиями словно бы разворачивается модальная, возможная жизнь – жизнь через фантомные военные конфликты, которые произойдут, хотя, возможно, так и не произойдут, так и останутся в истории потерянными возможностями, не реализованными, но полностью серьезными и реалистичными намерениями и планами очень серьезных и ответственных господ из генеральных штабов и министерств иностранных дел.

Цель есть что-то существенно субъективное . Как намерение или мотив, она живет в конкретных человеческих душах, мыслях, переживаниях и воле индивидов, а не в весомой сотворимой материальности «объективных значений». Более-менее выразительной, но все же достаточно условной репрезентацией цели могут служить ее закрепления в официальных решениях и документах ответственных государственных институций. И уж совсем малоадекватной – реальные последствия действий: ведь чаще всего они не отвечают намерениям.

Неадекватность разных попыток определить смысл исторических акций через их последствия коренится в том, что исследователи стремятся зримо и материально представлять такую неуловимую вещь, как цель, – то ли через ее ощутимые последствия, то ли через конструирование больших социальных групп, которым эти цели якобы должны объективно служить.

Репрезентация цели социального действия через новые возможности, которые это действие открывает, тоже останется не более чем репрезентацией и, следовательно, будет неполной и односторонней. Цель связана с действием и явлением как целостностью. В точных науках, которые используют математический аппарат, мы только учимся учитывать фактор целостности. Социальный анализ может остаться качественным, но, как минимум, нужно осознание ограниченности попыток свести цель и целостность к причинно-следственным звеньям, к объективным измерениям через следствия действия, к репрезентации целого вещественной совокупностью его составляющих.

Мировой социально-политический порядок можно представить, в первую очередь, как определенное стабильное соотношение сил и его юридическое закрепление в системе договоров и международных организаций. Однако это не совсем и так. Можно исходить из структур – договоров, институций, обычаев и норм, которые должны регулировать жизнедеятельность народов. А можно, напротив, исходить из реальной жизнедеятельности людей. И тогда окажется, что некоторые структуры существуют только на бумаге, а реально никогда не функционируют; в некоторых областях структуры вообще просто не существуют, но в ходе «игры без правил» как-то достигаются компромиссы. Важны не сами по себе структуры – важно, как структуры используются при решении реальных конфликтов.

Международный, мировой порядок – это и структура, и целое. Это значит, что каждый из дискретных участков мира человека, его культурно-политического поля отображает в себе всю систему человеческого знания, человеческих норм деятельности и человеческого чувственного опыта. Каждое государство как целое, как субъект мирового порядка будто точка в силовом поле государств, монада «без окон», источник сил, которые распространяются на все мировое поле. Оно пытается занять как можно более высокую позицию, изменить свои координаты в военно-политическом пространстве, и для этого использует отдаленные территории, экономическую конкуренцию, открытия в математике, победы в футболе и так далее – все, что угодно. Усиление влияния одного государства за счет другого в любой точке планеты означает изменение мирового порядка.

Геополитика пытается охарактеризовать соревнование в силовом поле государств через понятие «контроль над территорией». При этом геополитика абстрагируется от ценностного смысла тех национально-государственных целостностей, вокруг которых формируются большие сферы государственных интересов. Например, с геополитической точки зрения несущественно, складывались ли Антанта и Центральный блок государств вокруг каких-то политических и моральных ценностей. Скорее, геополитики будут относиться к подобным ценностям иронически, как к идеологическим декларациям, которые имеют целью укрепить позиции государственной структуры в мире. Не будем так уж циничны. Признаем лишь, что описываемый геополитикой механизм повышения ранга государства в мировом порядке от скромных политических амбиций вплоть до борьбы за мировую гегемонию существует.

Одним из проявлений символического характера мировой политики есть ее двойная география – действительная география политических конфликтов и модальная география их смыслов, в первую очередь военных.

Создается впечатление, что такая разница в важности возникает на мировой периферии – в Марокко, на Ближнем Востоке, в верховьях Нила, в Сараево и так далее – и там, на периферии, конфликт должен развязаться. В действительности обострение франко-немецкого конфликта в Марокко началось с того, что Вильгельму дали кусок земли в Конго. Если кусок Марокко эквивалентен куску Конго, значит, каждый из них в отдельности равняется чему-то третьему, и дело совсем не в них.

Глобальная география конфликтов создает впечатление, что войной непримиримых интересов охвачен весь мир. В действительности конфликт оставался европейским, и военных разрешений его искали на европейской территории, потому что именно там «соотносились силы». Правительства выражали недовольство ситуацией где-то в тропических болотах бассейна реки Конго, а угрожали войной на полях Шампани и в долине Рейна, в Украине и в Придунавье.

Жизнь крутого и самонадеянного австро-немецкого националиста – эрцгерцога Франца Фердинанда и его милой жены были приравнены к чему-то гигантскому и всемирно-историческому, по сравнению с чем почти никакого значения не имеет жизнь их мальчишки-убийцы, который незаметно для мира умер от туберкулеза в тюрьме, пока государства определяли цену его выстрелов.

Мировая периферия – пространство, где словно отражается энергия цивилизационных центров. А происходит все здесь, в центрах, и получает от них свой смысл. Политические события на европейской периферии, в пустынях и болотах Африки, в водах Тихого океана вблизи экзотичных азиатских берегов, таких далеких от Европы, имели военную семантику на территориях основных больших государств.

Мировая война в сущности оставалась европейской. Это хорошо видно на данных о ее жертвах: потери народов Европы составляли 86,7 % всех погибших. Военные действия на мировой колониальной периферии были вспомогательными акциями, следствием планетарного расширения геополитического влияния Европы, ее глобального контроля над отдаленными территориями мира.

Вся внешняя политика больших государств начала XX века скорее напоминала ходы в огромной шахматной партии, где будто ничего особенного на доске не происходило, но фигуры создавали одну отдаленную угрозу за другой. С той существенной разницей, что каждый ход стоил миллионных денег и угрожал, как оказалось, совсем не теми последствиями, которые любой игрок мог предусмотреть.

 

Монархи и политические группы, или О реальных целях реальных людей

С точки зрения конкретных межчеловеческих отношений довоенная политическая реальность имела черты, которые уже никогда не повторятся в истории. Почти все европейские государства, за исключением, конечно, республиканской Франции, возглавлялись монархами, принадлежавшими к одной большой семье.

Браки членов царствующих семей могли быть или династическими, то есть осуществляться внутри этой огромной европейской фамилии, или морганатическими, – если и признанными церковью, то все же несовместимыми с правилами престолонаследия. Существенный резерв для таких браков составляла Германия, которая сохранила со времен раздробленности большое число семей бывших мелких государей, которые годились только на то, чтобы поставлять принцев и принцесс для полноценных династических браков.

Тот факт, что Болгария избрала себе династию из такой провинциальной династии Кобургов, как правило расценивается как выбор немецкой ориентации. В других случаях династические связи игнорируются, как, например, немецкие связи российской императорской семьи.

Монаршие дома жили двойной – реальной семейной и модальной чисто семантической – жизнью, поскольку функцией королей и императоров было освящение властных институтов харизмой власти, якобы спущенной от Бога. Но всегда была и реальная жизнь со сложными внутрисемейными отношениями. Правящий монарх – глава монаршей патриархальной семьи – занимался и тем и другим, и политикой в пределах, принятых в его государстве, и регуляцией внутрисемейных взаимоотношений, которые имели тоже свою высокую семантику.

Какое значение в действительности имели в XX веке династические связи?

Семья европейских монархов была сверхгосударственной группой, которая имела свои собственные интересы и негосударственные, но полностью очерченные и формальные отношения.

Невозможно представить себе Гитлера, Черчилля, Муссолини, Сталина, Чемберлена, Даладье, Рузвельта и других мировых лидеров, которые собираются в имении у кого-то из них, в окружении многочисленных кузин, дедушек и тетушек, все между собой на «ты», по имени или семейным кличкам – Фрэнки, Ади, Сосо, Винни и тому подобное, – играют в гольф, ездят вместе верхом, а затем отправляются в свои страны будто на работу, где ведут совсем другую жизнь и обсуждают со своими министрами и генералами планы войны против Сосо или против Ади. Король Великобритании Георг V и правда был кузеном кайзера Вильгельма II, Вильгельм II был для Николая II кузеном Вилли, а царь для него – кузеном Ники. Рассказы о Первой мировой войне временами начинаются с описания встречи монархов на похоронах английского короля Эдварда, которого называли «дядей Европы». Когда Вильгельм II обозвал своего английского дядю сатаной, это было выражение политических, а не семейных отношений между ними; однако и личные семейные отношения вряд ли можно считать несущественными и чисто декоративными.

Семья европейских монархов. В центре внизу – английская королева Виктория. Внизу слева – кайзер Вильгельм, над ним – царь Николай и его жена Александра. 1894

Макросемейство королей, царей и императоров Европы является примером аристократической, феодальной службы. В России потомки дворян, приглашенных на службу из-за границы, записывались в престижную четвертую книгу и были чуть ли не так же уважаемы, как столбовые дворяне шестой книги. Вообще настоящая аристократия имеет иные понятия родины и патриотизма, чем простые граждане. Она идет на службу, прежде всего военную, и преданна сюзерену так, как должен быть предан рыцарь, для которого главная моральная и политическая категория – честь. Члены одной семьи могут служить разным государям, могут даже воевать между собой, – это совместимо с нравственностью честной службы, хотя плохо увязывается с представлениями типа «Родина превыше всего», “Deutschland über alles”.

Здесь что-то не так, в чем-то искреннее, а в чем-то элемент игры. В действительности же, большинство феодальных воинов и бюрократов давно потеряли заграничные связи, глубоко культурно и религиозно ассимилированы нацией и сохранили разве что чужеземные фамилии. Но были и старинные аристократические роды, внутри которых поддерживались связи по разные стороны границ, и к этим родам принадлежали в первую очередь династии. Мы не можем, собственно говоря, определить их национальное происхождение; они имеют только то, что называется «политической национальностью».

Серьезно ли разделяли государственные границы эти династические семьи? Или, может, государственная политика оставалась для Ники и Вилли захватывающей, но все-таки игрой? Ведь, в конечном итоге, все окончилось тем, что на старости Вилли, уже эмигрант, женил своего внука-кронпринца на эмигрантке – племяннице убитого большевиками Ники, кузине румынского, английского, греческого и шведского королей.

Семейный характер отношений европейских монархов никогда не определял мировой политики. Их личные взгляды и убеждения по этой причине можно было бы, казалось, и проигнорировать. Однако по крайней мере одно обстоятельство все же оставалось существенным для государственной идеологии европейских монархий.

Харизма монархической власти требует, чтобы рядовой гражданин осознавал свою преданность государству как личную преданность монарху, которому он служит. А сам монарх не служит кому-то лично или чему-то, воспринимаемому чувственно и наглядно. Он – последняя ступень персонификации национальной государственности и служит государству, нации или родине, уже как абстрактной идее.

Отсюда возможность построения таких абстрактных и заоблачных «национальных интересов», которые не требуют никакого обоснования и ни одной экспликации в реальности. Если власть монарха надежно контролируется парламентским всенародным представительством, это обстоятельство реализуется только в абстрактной форме, которую приобретают провозглашаемые государством цели и мотивы. Если же монарх имеет возможность активно влиять на ход событий, его личные представления об абстрактных национальных целях и интересах могут стать опасной политической реальностью.

Отсюда и другое обстоятельство, которое оказывается тем сильнее, чем меньше контролируется обществом власть монарха: монарх естественно чувствует себя отцом своих подданных и должен в русле патерналистской тенденции заботиться об этих подданных во все более обширных областях их жизни. В XX веке в Европе осталась одна монархия, которая почти не знала препятствий такой тенденции, – российское самодержавие; однако и в других странах время от времени энергия царствующего дома прорывает дамбы.

Король Эдуард в действительности не был сатаной для Германии – его племянник Вилли, enfent terrible европейского монаршего семейства, неугомонный, безгранично самовлюбленный авантюрист, преувеличивал роль дяди, потому что мерял все своей прусско-немецкой меркой. Король Великобритании и Ирландии благодаря своим связям с другими европейськими монархами мог активно заниматься дипломатической деятельностью, если имел соответствующую натуру. Эдуард такую натуру имел. Но реально проблемами войны и мира занимались в Англии другие люди: политики из консервативной и либеральной партий, профессиональные военные и бюрократы – руководители Адмиралтейства, высший генералитет, разведчики и дипломаты, в конечном итоге, весь состав парламента, без решения которого невозможен был выбор между войной и миром.

И здесь существовала в начале века сложная иерархия неформальных структур, которые оказывали давление на политику. Во-первых, в Англии это была пресса и разные общественные организации типа Лиги Военно-морского флота Великобритании, которые влияли на формирование общественного мнения и через него – на действия парламента. Во-вторых, это – вплоть до второй половины XX ст. – были клубы, закрытые неформальные группы лично близких политиков и их друзей, где во время вечерних обедов вызревали важные решения. Наконец, среди таких клубов не последнюю роль играли масонские ложи, и интересно, что Великим магистром английской ложи был в Викторианскую эпоху, при жизни своей матери, будущий король Эдуард. Через масонские ложи политики Англии могли находить личные каналы, чтобы общаться с политиками-масонами Франции, Италии, а благодаря деятельности украино-русского либерала, известного социолога М. М. Ковалевского, который возродил уничтоженную царями российскую масонскую ложу, – также и с некоторыми либеральными политиками России.

Король Англии Георг V и кайзер Вильгельм II. 1913

Иначе была построена властная структура Германии. Юридически император здесь мог и не вмешиваться в подготовку и принятие высших политических решений, поскольку он хотя и оставался главнокомандующим, но при Генеральном штабе, который мог быть фактически всесильным, потому что имел на то достаточно полномочий. Политический вес решениям, которые принимались на ответственных совещаниях, придавало уже присутствие на них императора, хотя он мог сидеть там молча. В Японии, которая скопировала всю властную и военную систему у Германии, император так и делал – в случаях, когда его приглашали на совещание, он молчал. Зато он и не брал на себя ответственности. Что же касается Вильгельма II, то его характер не позволял ему промолчать. Он принимал самые главные решения сам – в рамках больших полномочий, которые предоставляла ему конституция империи. Руководители правительства и министерства иностранных дел, назначенные им из среды своих коллег по студенческим годам, несколько прежних буршей, что были с ним на «ты», не могли сопротивляться его воле. Единственной силой, которая имела собственные взгляды и могла сопротивляться монаршей воле, была армия, представленная Генеральным штабом, и флот в лице морского министра.

В Германии, как в настоящий момент мы можем уверенно сказать, существовала самая эффективная из возможных тогда систем управления вооруженными силами. Она была построена с учетом большого веса штабов в управлении войсками, что обеспечивало военному руководству профессиональность и достаточный интеллектуальный уровень. Традиционная немецкая организованность опиралась на опыт военной касты прусских юнкеров. Промышленный и политический подъем позволил Германии щедро ассигновать вооружение армии и военно-морское строительство. Окрыленная блестящей победой во франко-прусской войне, военная верхушка Германии подготовила хорошо обоснованные военные планы, казалось, не оставлявшие сомнений в очередном стратегическом выигрыше. Поддержка и даже давление консерваторов-милитаристов определяли активную и провокативную позицию Вильгельма в политических конфликтах.

В 1914 г. кайзер Вильгельм II посетил Восточный фронт

Император Германии Вильгельм II

Политическое обстоятельство, которое историки недостаточно принимают во внимание, заключается в том, что династии как правило были настроены консервативно, а в условиях довоенных противостояний либералов и консерваторов это имело очень существенное значение.

В Пруссии самый выдающийся лидер милитаристов, граф Гельмут Мольтке-старший, начальник полевого штаба прусской армии и фактический ее главнокомандующий в годы войны и победы, был позже и видным членом консервативной партии, ее депутатом в немецком рейхстаге. Важно не то, какой была роль генералитета в партии консерваторов, – существенной является органическая связь кайзера Вильгельма и милитаристов с консервативной партией, их консервативный «стиль мышления». Вильгельм, милитаристы и консервативные политики были определяющей политической силой довоенной Германии, хотя, поскольку это была конституционная монархия с парламентом, они вынуждены были искать компромиссы с левыми и либерально-центристскими силами.

В Англии ситуация отличалась, учитывая незначительное влияние королевской семьи на политику и слабость бюрократии и милитаристов в стране, которая ориентировалась на традиции больше, чем на властные институты, и имела небольшую профессиональную армию. Реальные политические цели ставились здесь руководством тех партий, которые приходили к власти. Правда, поскольку основой военного могущества Великобритании был флот, то Адмиралтейство имело большое политическое влияние, особенно в начале XX столетия.

Консервативная партия правила в Англии двадцать лет, и только в 1906 г. к власти вернулись либералы. Обе партии были партиями Британской империи, острейшие противоречия между ними касались ирландского вопроса, но либералы имели более гибкую внешнеполитическую позицию и лучше были связаны с финансовыми, нежели с военными и военно-морскими кругами. Финансовые круги были заинтересованы в покое и стабильности мирового порядка, и накануне войны Сити предупреждала правительство, что военное решение конфликта приведет к краху мировой финансовой системы. Нет никаких свидетельств о том, что руководство либеральной партии ставило перед страной военные цели.

Аналогичные механизмы политической жизни России были по разным причинам проигнорированы историками.

Роль личности последнего царя серьезно не оценивалась – в его адрес отпускались преимущественно проклятия и эпитеты типа «бездарный», «беспозвоночный», «безответственный» и тому подобное; другой лагерь ограничивался скорбью по поводу трагической судьбы слишком, по мнению консерваторов, хорошего и воспитанного монарха. Как ни странно, были полностью проигнорированы политические расхождения в царском доме, а между тем Россия резко отличалась от других европейских стран именно тем, что была самодержавной монархией. Это значило, что важнейшие решения принимались в узком личном кругу самого царя. Правда, великокняжеские «малые дворы», которых в канун революции были десять, официально политикой не занимались, а в канун 1917 г. в большинстве находились в конфликте с императором и императрицей; и все же семейно близкие к царю лица и придворные кружки имели не меньшее влияние на события, чем партийно-политические группировки в Думе или правительстве.

Россия была самодержавной монархией, то есть автократическим государством, где оценка ситуации и воля к действию полностью сосредоточивались в лице императора. В оценке обстоятельств и ресурсов он был ограничен лишь своим пониманием и своей способностью принимать единоличные волевые решения.

Конец XIX – начало XX века в Российской империи проходит под знаком бурного экономического развития, – следствие либеральных реформ 1860-х гг., хотя и не завершенных, – и в то же время неслыханного для Европы консерватизма политического мышления. После бессмысленного убийства революционерами Александра II реакция его сына Александра III и внука Николая II на общественные движения российской общественности была просто-таки средневековой. Все усилия обоих императоров были направлены на то, чтобы само слово «конституция» было навеки забыто в России. Оба изо всех сил поддерживали режим патриархальной опеки над крестьянством, не допускали послабления общинного контроля, до последней возможности задерживали очередные шаги аграрной реформы. Только катастрофа 1905 г. заставила Николая II пойти на уступки либеральным силам общества и дать России конституцию Витте и аграрные реформы Столипина.

Символом и душой авторитарного режима Александра III – Николая II был обер-прокурор Победоносцев, воспитатель последнего царя, патологический консерватор, который органически не воспринимал даже незначительных изменений в режиме, – ему слышалась в них угроза глобальной катастрофы монархии.

Если царь Александр III был при своей реакционности человеком неглупым и остроумным, миропомазанным, работящим бюрократом, с хорошим чутьем на талантливых, пусть по-своему, помощников и с пониманием государственнической проблематики, то его сын не имел и этих добродетелей. Фамильное романовское безразличие нашло в Николае II какое-то особенно убогое выражение; в один из драматических дней Первой революции он отмечает в дневнике единственное интересное для него событие – «катался в лодке и застрелил ворону». Болезненная вялость сочувствия и сопереживания компенсировалась аристократической воспитанностью, умением поддерживать вежливый разговор, демонстрировать благосклонность, что способствовало имиджу хорошего царя; не умея настоять на своем, может, через невыразительность мыслей и чувств и внутреннюю интеллектуальную ленивость, Николай II никогда не прощал сотрудникам, если он вынужден был уступать их энергии. А мести у него всегда предшествовала вежливая доброжелательность. Иногда там, где вопрос задевал его скрытые амбиции, он неожиданно для окружения проявлял чрезвычайное упрямство, и спорить с ним не имело смысла.

Победоносцев был давним сотрудником и единомышленником Достоевского. Но если великий русский писатель при своем политическом ретроградстве страдал, сочувствовал исканиям молодежи, сам искал и сомневался, то Победоносцев со свойственным ему особым безразличием к чужой беде, аподиктической неспособностью не просто к дискуссии – к диалогу, принципиальной безликой анонимностью убивал всякое сомнение, всякий поиск и всякое сочувствие к страданиям. Его отставка и смерть не были замечены в лихорадке первой революции, но это был действительно символ конца империи.

Чуть ли не единственным случаем, когда Николай обнаружил силу чувств, было его бракосочетание. У него был роман с балериной Матильдой Кшесинской, семейной любовницей Романовых, которая потом вышла замуж морганатическим браком за одного из великих князей; и вдруг Николай влюбился в немецкую провинциальную принцессу, высокую стройную красавицу Аликс, полностью подходящую династическую партию. Отец был против, поскольку у него были свои планы: Александр III, осуществляя курс на историческую переориентацию российской политики, хотел женить сына не на немке, а на француженке из дома Орлеанов. Но Николай проявил характер, а Александр III не был упрямым самодуром. Этот брак сыграл трагическую роль для супругов и для России. Аликс была женщиной недоброй, со скрытой, истерической, предельно религиозной натурой, из-за своей психической неуравновешенности склонной к мистике. Все эти черты были усилены неизлечимой болезнью их единственного сына, так долго ожидаемого наследника, цесаревича Алексея. Словно предчувствуя ужасный конец свой и своих детей, больного мальчика и старших девочек, в том кровавом екатеринбургском подвале в 1918 г., Аликс – императрица Александра Федоровна – постоянно требовала от мужа твердости и неуступчивости в борьбе с врагами-либералами, и Николай поддавался ее натиску.

В семейных отношениях Аликс обнаруживала особенную неприязнь к дяде царя, великому князю Николаю Николаевичу. Это имело, кроме личного, и свой политический подтекст.

Очень высокий, импозантный, всего на 12 лет старше царя, великий князь Николай Николаевич с 1905 г. был командующим Петербургским военным округом, а следовательно, и лейб-гвардией, и по должности обязан был принимать каждого российского офицера перед назначением на службу. Его предшественник на этом посту и кузен, великий князь Владимир Александрович, вышел демонстративно в отставку, оскорбленный царем: сын его, будущий император России в изгнании Кирилл Владимирович, вопреки воле Николая II вступил в брак с разведенной молодой женщиной, своей двоюродной сестрой, и был лишен царем всех великокняжеских привилегий. Дело, в сущности, заключалось не столько в нарушениях норм «святого семейства», сколько в злопамятности самого царя, а еще больше царицы – жена князя Кирилла перед этим рассталась с родным братом императрицы Аликс, который оказался педерастом. Этот семейный конфликт был исчерпан только перед войной.

Царь Николай II и его дядя, великий князь Николай Николаевич

У великого князя Николая Николаевича в молодости была скандальная история – он хотел вступить в брак с дочерью купца и очень настаивал; отец, великий князь Николай Николаевич Старший, даже согласился, но глава царственного семейства, Александр III, не позволил, заметив, что Романовы родственны со многими дворами, но среди них еще не было Гостиного двора. Потом появилась на горизонте легкомысленная графиня Потоцкая, дело забылось, а в конце концов Николай Николаевич вступил в брак с черногорской принцессой Милицею. Это тоже была достаточно сложная ситуация, потому что его родной брат, великий князь Петр Николаевич, был уже женат на родной сестре Милицы; Николай II мог бы и отказать, тем более, что императрица Аликс ненавидела Николашу.

Но Николай Николаевич был не в таком положении, как его племянник Кирилл Владимирович, хотя тоже великий князь и боевой офицер флота, но персона намного менее весомая. (Между прочим, в эмиграции Кирилл Владимирович стал его соперником в борьбе за императорский титул.) Великий князь Николай Николаевич имел особый авторитет как лицо, близкое к армии, что было семейной традицией Николаевичей. Отец великого князя, Николай Николаевич Старший, был главнокомандующим в русско-турецкой войне 1878–1879 гг., и сам Николай Николаевич Младший знал армейские дела, знал лично многих офицеров и действительно был особенно близок к армии и обществу, в частности к думским политическим деятелям.

Стиль правления последнего российского императора сочетал вялость и непоследовательность с упрямым беспросветным консерватизмом. Во внутренней политике он совмещал аристократическую пренебрежительность самодержца, ориентированного на ему одному видимые великодержавные цели, с мистическими ощущениями собственной «народности», с верой в то, что не грязные мужики и замасленные «фабричные», и тем более не «жиды» и «интеллигенты» (самого этого слова Николай не выносил, как и Гитлер), а российский Народ, умытый, с расчесанной бородой и в смазанных сапогах, ему безгранично предан. На практике это находило проявление в поддержке предвестников фашизма – люмпенов из «Черной сотни» и «Союза Михаила Архангела», а также каких-то лжепророков и авантюристов, последним из которых был зловещий Распутин. Авантюрное мистическое окружение, в конечном итоге, не столько толкало Николая II к необдуманным рискованным поступкам, сколько усиливало унылое ощущение трагической обреченности.

Великий князь Николай Николаевич был связан с верхушкой армии, националистическим славянофильским обществом и с сербско-черногорскими кругами. Император Николай II и императрица Аликс, фанатичные сторонники самодержавия, династически близкие в первую очередь к немецкой аристократической верхушке, ненавидели общество и не доверяли никому, кто с ним был связан.

В российских националистических кругах в годы войны существовало убеждение в том, что царь находится в плену у немецких шпионов, которых поддерживает царица-немка. Потом, в советские времена, эта версия как-то забылась. Представляется, что в определенном смысле она не была совсем безосновательной. Конечно, ни о каком «плене» и ни о каком «шпионаже» не могло быть и речи. И Николай II, и императрица Александра оставались по-своему российскими патриотами – так, как могли быть патриотами самодержцы, для которых Россия была чистой абстракцией, сформованной их собственным воображением, а служение России отождествлялось со служением императору. Идея Великой России у императорской пары была мистически заоблачной и порождала туманные великодержавные цели и намерения, которые были и личными их стремлениями, и политическими установками военно-бюрократического механизма империи.

Распространение мистических настроений при дворе вообще не было исключительным явлением для тогдашней России. Распутин, в котором русские националистические круги видели проявление маразма царицы-немки и ее ближайшего окружения, в действительности был персонажем давней истории, его предшественниками были такие мракобесы, как Иоанн Кронштадтский или Илиодор. Эти темные личности являлись для двора не только святыми мистиками, но и олицетворением туманной субстанции Народа. Распутин, крайне эгоцентричный шаман с чрезвычайной жизненной силой, даже в своих сексуальных приключениях символизировал не столько распущенность двора, сколько языческое торжество сакрализованного тела. Царская чета видела в нем воплощение православия и народности как последней опоры самодержавия. В претензиях на святость у пророков было что-то нездоровое и языческое, вернее, какое-то тяготение к отсутствующему примитивному здоровью. Его русские вышитые рубахи, бобровые шубы, армяки с парчовой подкладкой, песни и пьяные «плясы» – все это то, чего не нашли император и императрица в «Союзе русского народа», во что верили, за что хватались.

Последний царь России при всей склонности к немецкой родне скорее более близок к карикатурной этно-религиозной российской «Gemeinschaft», чем к западничеству. Его гладко выбритые предки строили университеты, похожие на казармы, и казармы, похожие на университеты, а все же были западниками.

Поэтому в политических ориентациях Николая II великодержавные амбиции соседствуют с колебаниями в сторону Германии. Оставшись в рамках созданной его прагматичным отцом российско-французской Антанты, Николай пошел на конфликт с Германией с тяжелым сердцем и только под давлением обстоятельств, которые сложились на Балканах.

«Народность» Николая II находила выражение в нелюбви ко всему либеральному, интеллигентскому и интеллигентному, которая была связана с внутренней отчужденностью от европейских союзников – французов и англичан как разновидностей либерального «жидовства».

Что же касается проевропейского праволиберального общества, то его верхушка в среде думских политиков, буржуазии, бюрократии, генералитета и придворных кругов возлагала надежды в первую очередь на великого князя Николая Николаевича. Эти группы готовы были на решительную великодержавную националистическую политику и настроены в целом достаточно агрессивно.

 

Война как реальная возможность. Намерения больших государств

С конца XIX века возможность европейской войны реальна на двух театрах: на франко-немецкой границе и на подступах к Босфору.

С точки зрения здравого смысла, война Германии с Францией порождена непонятными обстоятельствами. Германия после 1871 г. не имела территориальных претензий к Франции – наоборот, это Франция должна была бы отвоевывать у Германии Эльзас и Лотарингию. Бисмарк, кстати, был против аннексии этих французских провинций, чтобы не давать повода для реванша, но вынужден был отступить под натиском генералов-победителей. Однако во Франции после поражения милитаристов и католического клира в связи с попытками военного переворота Буланже и провалом дела Дрейфуса позиции консерваторов резко ослабели, и у власти находились левые и центристские силы – социалисты и радикалы; эти политики не предприняли ни одного шага, который можно бы трактовать как попытку реванша.

Можно сказать, что планы войны разрабатывались немецким Генеральным штабом на всякий случай, для поддержки активной политики. Опасение «всякого случая» стимулировало разработку плана войны на рубеже веков (в 1891–1905 гг.), во время, когда Генеральный штаб возглавлял граф Альфред фон Шлиффен. Шлиффен встретил на этом посту свое семидесятилетие, и потом, уже в отставке, боролся за идеи своего знаменитого плана даже в открытой печати, под быстро разгаданным псевдонимом, так что план Шлиффена в достаточно существенных деталях обсуждался специалистами и любителями так же, как пьеса известного драматурга перед ее постановкой в театре.

Франция боялась усиления военного могущества и повышения мирового статуса немецкого враждебного государства, а Германия в лице кайзера и Генерального штаба боялась, что в случае европейской войны Франция первой вонзит ей штык в спину. Но мотивом для объявления войны сами по себе взаимные страхи могли быть лишь в состоянии общей политической паранойи.

Как было убедительно показано историками, ставка Германии на блицкриг была неминуемой, поскольку лишь инициатива и молниеносные решительные удары могли позволить немцам избежать поражения в затяжной войне с коалицией европейских противников. Замысел разгромить армию Франции, охватив ее левый фланг и обойдя Париж с северо-запада, был смел, но не так уже неожидан. Новым здесь был скорее элемент политический – нарушение нейтралитета Бельгии, о котором Шлиффен писал, что оно неминуемо, и выиграет тот, кто захватит Бельгию первым. Но это было чисто военное решение. Политически Германия, напав на Бельгию, навлекла бы выступление Англии против себя. Ведь Бельгия как государство стала творением английской политики, – сочетание валлонов и фламандцев могло прикрывать Британские острова перед возможным вторжением с континента.

Генерал-фельдмаршал фон Шлиффен

В конечном итоге, политические мотивы не должны были занимать Шлиффена и Генеральный штаб: функции военных заключались в выработке оптимального военного решения, а запускать в ход военную машину или нет – дело политиков. Сдерживать Великобританию должна была военно-морская мощь Германии, созданная усилиями выдающегося морского военачальника Альфреда фон Тирпица, статс-секретаря морского министерства (то есть фактически – морского министра) с 1897-го по 1916 г., а позже видного консервативно-националистического политического деятеля. По его инициативе, активно поддержанной Вильгельмом II, Германия быстро создала мощный военно-морской флот, который мог соперничать с английским. Часто описываемая история англо-немецкого морского соперничества сама по себе тоже мало что объясняет: флот не столько должен был завоевывать Германии заморские территории, сколько угрожать господству Англии на морях и особенно – на Северном море. Если бы Англия хотела уничтожить немецкие военно-морские силы, ей не нужно было ожидать мировой войны; проекты разгрома немецкого флота, пока он еще не окреп, выдвигались английскими адмиралами, но никогда серьезно не принимались политиками во внимание.

Бельгийский король Альберт награждает пилота В. Копенса

Англо-немецкое военно-морское соревнование действительно было модальной войной, которая велась на судоверфях. Создав дредноуты, английская военно-инженерная мысль упростила технические условия соревнования и тем самым дала возможность немцам успешно соперничать с военно-морским флотом Соединенного Королевства. Но финансовые ресурсы Англии были несравненно больше, чем у ее возможного противника. В результате флот оставался возможным противником на протяжении почти всей войны. Только в Ютландской битве стороны вывели значительные военно-морские силы в открытое море; немцы одержали там победу, но победу пиррову – еще одно такое сражение, и от величественного детища адмирала фон Тирпица ничего не осталось бы. Гигантские суммы, вложенные в войну на стапелях, были, казалось бы, выброшены в мусорную корзину военной истории, однако в действительности благодаря своим деньгам, артиллеристам и инженерам, без победных Трафальгаров Британия все же правила морями и в ходе войны сумела организовать успешную блокаду Германии.

Английские планы относительно войны не были ясно осознаны политическим руководством Германии вплоть до последней минуты; Вильгельм, как ни странно, серьезно надеялся, что ему удастся избежать военных действий с Англией. Советские историки писали, что Англия старательно скрывала свое стремление вступить в войну с Германией, чтобы спровоцировать всемирную империалистическую бойню; на деле соотношение голосов пацифистов и сторонников войны в правительстве и парламенте вплоть до вторжения немцев в Бельгию было не на стороне вступления Англии в войну, даже влиятельный либеральный лидер Ллойд-Джордж склонялся к антивоенной позиции. Красноречиво убедить парламент сэр Эдвард Грей, молчаливый и замкнутый министр иностранных дел, сумел лишь тогда, когда намерения немцев пройти через Бельгию уже были вне сомнений.

При всей несдержанности и агрессивности Вильгельма II трудно представить ситуацию, когда бы был запущен в ход военный и военно-морской механизм Германии, если бы все ограничивалось угрозой на франко-немецкой границе или морским соперничеством с Англией. Однако в дело вступал российский фактор, который, в сущности, и определил судьбу всей европейской войны.

На строительстве линейного корабля «Бесстрашный» (“Dreadnoght”) – родоначальника дредноутов

Мы не придаем значения этому обстоятельству, потому что России была отведена второстепенная роль в первый, маневренный период войны, и вообще она присутствовала как будто где-то на обочине. А в сущности российский фактор решал, будет ли война и какой она будет.

Хронология войны, казалось, дает понять, что логика глобализации конфликта была такова: Германия нападает на Францию, а заодно уже и на Бельгию, Англия поддерживает Францию и Бельгию, Россия – западные государства, втянута в войну, очевидно, финансовой зависимостью от Антанты.

В действительности логика имела прямо противоположное направление.

На протяжении полувека Россией создавалось напряжение на Балканах и закавказских выходах к Ближнему Востоку. Российская угроза Босфору была реальной – еще Александром III запланирована на 1897 г. экспедиция по захвату проливов. Окончательный разгром Турции и овладение Балканами, даже подчинение Персии и выход в Персидский залив – центральный пункт военных планов России. И именно поэтому в конечном итоге складываются следующие европейские комбинации:

Россия против Турции – Австрия против России;

Австрия против России – Германия за Австрию против России;

Германия против России – Франция за Россию;

Франция за Россию – Германия против Франции;

Германия против Франции – Германия идет напролом через Бельгию;

Германия идет через Бельгию – Англия против Германии.

Если бы даже в 1914 г. разгром Франции состоялся в полном соответствии с расчетами Шлиффена, то как собиралась немецко-австрийская коалиция победить Россию? Поход армий Наполеона на Петербург и Москву вспоминался европейскими политиками и военными как кошмарное предупреждение всем потенциальным противникам необозримой Российской империи.

Ситуация будет более понятной, если мы проведем параллели со Второй мировой войной. В 1940 г. план разгрома Франции был блестяще реализован, и Германия очутилась один на один с Англией и Россией. Англию можно было временно проигнорировать, поскольку она на своих островах была сильна лишь в обороне. И центральным театром военных действий мировой войны стали пространства Восточной Европы, где судьба войны и была решена.

Дэвид Ллойд-Джордж

Так, в сущности, обстояло дело и в Первой мировой войне – только план разгрома Франции реализовать не удалось. На западе стороны увязли в позиционной войне, и более-менее активные маневренные действия продолжались только на российском фронте. Они и были решающими в той войне и закончились для России поражением – невзирая на то, что на Западном фронте у немцев было всегда намного больше сил, чем на Восточном. Тем не менее, и тогда Германия проиграла.

В отличие от прекрасно проработанных планов войны против Франции, немецкий Генеральный штаб не имел четких стратегических представлений о том, как будет достигнута победа над российской армией.

Гросс-адмирал фон Тирпиц

В расчетах российских правящих кругов принималось во внимание, что противники России на западе будут ставить перед собой цель не глобального завоевания империи, а частичные цели – отколоть от империи «народности» ее западных окраин, недостаточно ассимилированные. Отсюда политика поспешной и вульгарной русификации Польши, Украины и других национальных «окраин». Однако и немецкие, и австрийские политики не имели планов решения польской и украинской проблем. Даже после того как Пилсудский, лидер боевиков польских социалистов, а затем «ППС-правицы», предложил Генеральному штабу Австро-Венгрии союз против России, австрийцы реально никак не прореагировали, приняв во внимание лишь возможность оперативного сотрудничества с его подпольем в случае войны. Украинские национал-демократические политики Галичины взяли курс на поддержку австрийского правительства в войне против России в 1910–1913 гг., но кроме обещаний изменений в культурной политике от австрийских властей ничего не дождались. В лице поляков немцы имели тех же врагов, те же ассимиляционные цели и те же проблемы, что и россияне, и у них не было серьезных планов как в поддержку украинского «мазепинства», так и на политическое сотрудничество с польскими ирредентистами.

Такова была модальная, возможная история, которая разворачивалась как бы над поверхностью дипломатических кризисов. Каждый раз правительства должны были решать, запустят они военную машину в действие или нет.

Опора могущества Британии

Характерно, что в подписанных правительствами соглашениях были сформулированы достаточно четкие основания для открытия военных действий, casus belli, но нигде не было указано согласованных целей возможной войны и победы. Первая формулировка военных целей Великобритании дана была либеральным премьер-министром Асквитом 25 сентября 1914 г. в речи, произнесенной в Дублине. Цели войны Асквит выводил из заявления либерального лидера Гладстона еще в годы франко-прусской войны: «Высшим достижением нашего времени было бы утверждение идеи международного права как руководящей идеи всей европейской политики». По Асквиту, это должно было означать отказ от милитаризма, «право на место под солнцем» для малых государств (перечислены были только европейские), замену режима силы «настоящим сотрудничеством европейских стран, основанным на признании равных прав, которые устанавливаются и проводятся в жизнь с общего согласия». 2 ноября Асквит прибавил к этому более конкретное требование возобновления Бельгии, «гарантий безопасности» для Франции, утверждения прав малых народов Европы и уничтожения военного могущества Пруссии. 22 декабря французский премьер Вивиани прибавил к этому требование возвращения Франции Эльзаса и Лотарингии.

Это были единственные зафиксированные официально цели военного конфликта со стороны государств Антанты. В сущности такая скромность намерений означала, что либеральные западные страны готовы удовлетвориться возобновлением status quo и самим фактом военного поражения Германии, с решительным снижением ее фактического и формального статуса. Все территориальные и другие проблемы были уже деталями.

Не было четких территориальных или других официально сформулированных планов и у Центральных государств. Однако здесь ситуация была прозрачнее. Австро-Венгрию чрезвычайно беспокоил рост веса Сербии – наличие сильного славянского государства на Балканах дестабилизировало и без того неустойчивое внутреннее равновесие «лоскутной империи». Не только и не столько родительское горе цесаря – крайне нервной позицию австрийского правительства после Сараево делали именно внутриполитические мотивы. И оно было первым европейским правительством, которое приняло сознательное решение идти на европейскую войну, когда прозвучали выстрелы террориста.

28 июня 1914 г. в столице Боснии и Герцеговины восемнадцатилетний член «Черной руки» Гавриил Принцип застрелил Франца Фердинанда и его жену, которые приехали в Сараево на маневры и чтобы отметить свою свадьбу. Война России была объявлена Германией 1 августа, – больше месяца было нужно для того, чтобы Австрия и Германия решили, насколько глубоко они поражены поступком чахоточного сербского студента.

Австрийский эрцгерцог Франц Фердинанд с женой в Сараево

Арест Гавриила Принципа

Решение начать войну было принято в Берлине и в Вене. Основным мотивом было то, что Россия пока еще не готова к войне или, по крайней мере, будет готова намного лучше через пару лет. В июле, когда все решалось, статс-секретарь Министерства иностранных дел Германии Ягов писал послу в Лондоне: «В основном Россия в настоящий момент к войне не готова. Франция и Англия также не захотят в настоящий момент войны. Через несколько лет, по всем компетентным предположениям, Россия уже будет боеспособна. Тогда она задушит нас количеством своих солдат; ее Балтийский флот и стратегические железные дороги уже будут построены. Наша же группа, между тем, все ослабевает». Аналогичные экспертные оценки давались и другими высокими чиновниками.

Ответственность за развязывание Первой мировой войны полностью лежит на политическом руководстве Германии и Австро-Венгрии. Ими было также достигнуто неформальное соглашение с руководством Партии младотурков (не с правительством и не с султаном!), благодаря которому в следующем году действия немецкого флота в Черном море с турецких баз спровоцировали вступление в войну Турции. Особую роль в провокации сыграл Энвер-паша.

Решение приняли оба императора – Вильгельм II и Франц Иозеф – после консультаций со своими высшими правительственными чиновниками, так что персональную ответственность за развязывание войны несут, кроме монархов, правительственные лица – в первую очередь канцлер Бетман-Гольвег, начальник Генерального штаба фон Мольтке, статс-секретарь Министерства морского флота фон Тирпиц – с немецкой стороны, начальник Генерального штаба Конрад фон Гетцендорф, премьер-министр граф Тисса, министр иностранных дел граф Берхтольд – с австрийской стороны. Они получили поддержку основных политических сил своих стран, но то уже вопрос о политической ответственности партий и течений.

Вскоре после неспровоцированного Россией вступления Турции в войну правительство Николая II тайно обратилось к правительствам Антанты с заявлением о судьбе проливов после победного окончания войны. Англия и Франция пошли навстречу России.

Монархи Центральных держав (слева направо: германский кайзер Вильгельм II, болгарский царь Фердинанд, император Австрии, король Венгрии Франц Иосиф и турецкий султан Мухаммед V

Необходимо ясно и определенно сказать, что ни французское, ни бельгийское, ни английское, ни сербское, ни российское политическое руководство не несут ответственности за развязывание Первой мировой войны. Их позиция была позицией обороны своих стран, и они были поставлены или в условия отпора прямой агрессии, или в условия, при которых должны были осуществлять оборонные мероприятия. Еще раз стоит подчеркнуть: Николай II и его окружение не были инициаторами войны, и их действия явились ответом на военную провокацию Вильгельма II, немецкого и австрийского генеральных штабов и соответствующих дипломатических служб. Они вынуждены были начать мобилизацию, в ответ на которую Германия объявила войну России. «Коллективная вина империалистов всех стран» является мифом, рожденным мятежным сознанием в годы отчаяния и деградации, вызванных предельным напряжением сил всех участников войны.

 

Две стратегии России: континентальная и морская

Признав, что руководство Российской империи не несет ответственности за решение военного конфликта и что, таким образом, война с российской стороны имела оборонный характер, мы не решаем тем самым вопрос о целях России в войне. Самодержавная империя не определяла свои цели и стратегию в официальных документах – воля императора оставалась главным фактором ее военно-политической истории. Тем не менее, венценосный самодержец единолично просто физически был неспособен сформулировать и проводить в жизнь стратегический курс гигантского государственного корабля.

Модальная война в каких-то возможных мирах велась генералами и дипломатами все время. Как же собиралась воевать и победить Россия?

Что касается стратегических целей России, то, по-видимому, лучше всего процитировать типичное выражение, штамп, который принадлежит к совсем другой эпохе – эпохе ренессанса российского национализма в преддверии краха СССР: «Обеспечение свободного выхода сначала в Черное, а затем в Средиземное море всегда было одной из главнейших задач русского государства начиная с Киевской Руси». Подобные штампы не сходят со страниц патриотической российской прессы.

В принципе черноморско-средиземноморские, или балкано-турецкие цели никогда не теряли своей актуальности в российской политике. Во времена императоров Александра III и Николая II Турция стабильно оставалась целью военных планов и внешнеполитической стратегии, что вполне естественно для воинственного консервативного российского национализма. Автоматически это означало антиавстрийскую и антинемецкую позицию, следовательно, профранцузскую ориентацию. Ситуация с Англией зависела от обстоятельств.

В 1880 г., то есть еще при Александре II, Германия была определена как вероятный военный противник России. В следующем году состоялось заседание Особого совещания при участии военного министра, министра иностранных дел и управляющего морским ведомством; председательствовал великий князь Алексей Александрович, куратор флота. Совещание приняло решение «возродить Черноморский флот» для захвата проливов, а перед Балтийским флотом поставили скромную цель – оборону баз и портов. Поскольку на Тихом океане Россия еще не утвердилась, лишь незадолго до того Владивосток получил статус города, перед создаваемой Тихоокеанской флотилией выдвигалась тоже скромная задача – бороться с английским торговым судоплаванием.

Основная идея всех планов войны против немецко-австрийского альянса, разработанных в России с 1880-х гг., заключалась в том, что кроме войск, непосредственно сосредоточенных против Германии и Австро-Венгрии, создавалась группа войск в более или менее далеком тылу, на р. Нарве, где и сосредоточивались стратегические силы для генеральной битвы. Польский выступ планировалось отдать – правда, с боями – вплоть до Варшавы. Такова была идея, выдвинутая еще генерал-адьютантом Обручевым при Александре II, и позже менялись лишь ориентировочные территории расположения группы войск (во времена Второй мировой войны такая группа войск называлась бы у нас «резервным фронтом»). Активные боевые действия намечались в первую очередь против Австрии.

Таким образом, стратегия России в соответствии с традицией была в первую очередь балканской, то есть антитурецкой и антианглийской. И только через столкновение на Балканах интересов с Австро-Венгрией – антинемецкой и антиавстрийской.

Это требовало огромных финансовых жертв – Россия включилась в гонку вооружений на море, что на то время означало в первую очередь строительство броненосных линейных кораблей и крейсеров. Началась «модальная война» на море.

И здесь для консерваторов не все становилось таким очевидным.

В 1882 г. Александр III утвердил программу строительства флота, рассчитанную на 20 лет. Она несколько раз пересматривалась, но основное военно-политическое содержание ее оставалось неизменным: Россия выходила на мировой стратегический уровень больших государств. В те годы только тот и мог претендовать на статус большого государства , кто имел броненосные линейные корабли.

Тяжкая необходимость принимать у себя республиканцев и слушать «Марсельезу» стоя смирно демонстрировала неестественность союза самого либерального и самого реакционного режимов Европы. И это отражалось на колебаниях внешних ориентаций российской политики.

Одна из лучших книг о Первой мировой войне написана женщиной, американкой Барбарой Такман. Характерной чертой этой книги является также удивительная неграмотность в российских вопросах. Но общий климат российско-европейских взаимоотношений Такман характеризует верно. «Англичане рассматривали Россию как старого врага времен Крыма, а что касается последних лет, то как угрозу, которая нависала над Индией. Либералы и лейбористы считали Россию страной кнута, погромов и казненных революционеров 1905 г., а царя, – как заявил Рамсей Макдональд, – «обычным убийцей». Неприязнь была взаимной. России не нравился союз Англии с Японией. Она также ненавидела Англию за то, что та оказывала сопротивление ее историческим посягательствам на Константинополь и Дарданеллы. Николай II слил два своих любимых предрассудка в одной фразе: “Англичанин – это жид”». Двойственность английской политики воспитанников Победоносцева – в первую очередь идеологическая, и она не могла быть неподвластной постоянным общим колебаниям.

Порт-Артур

Колебания можно видеть уже в проведении традиционной политики великого мирового (и, следовательно, морского) государства. Россия во второй половине XIX века колонизирует Сибирь и Дальний Восток, выходит к Тихому океану, в 1898 г. начинает строить Порт-Артур и контролирует всю «Квантунскую область», то есть Маньчжурию, через которую пролегла российская Китайско-Восточная железная дорога. Маньчжуры, родственные с подвластными России тунгусами, были тогда элитарным этносом Китая, где правила Маньчжурская династия. После так называемого «боксерского восстания» Россия без больших усилий отхватила от Китая больше, чем все другие претенденты на наследие слабеющей империи. Все это выводит Россию на конфликт с молодой Японией и старой доброй Англией.

Гигантская морская программа 1880–1895 гг. в результате недостатка финансовых средств была выполнена лишь наполовину. Морское ведомство настаивало на том, что Россия не может воевать на два фронта и должна сделать выбор.

Выбор сделал уже молодой царь Николай II, который взошел на трон в 1894 году.

В 1896 г. Россия определяет, что главным театром военных действий для нее является Дальний Восток.

Флот, который базировался на Балтийском море, должен был быть готов для перехода в случае войны на Дальний Восток; в 1897 г. была принята специальная морская программа «для потребностей Дальнего Востока». Она должна была завершиться в 1905 году.

Ориентация на Дальний Восток имела существенные последствия и для европейской политики России. Она обостряла отношения с Англией, усиливала тенденции к нейтралитету в Европе и возвращению к союзу с Германией и Австрией.

За несколько лет до смерти Александр III предпринял решающие шаги во внешнеполитической переориентации. В 1891 г. состоялось совещание министров иностранных дел России и Франции, в следующем году – совещание военных министров, которое выработало военную конвенцию, подписанную царем в 1893-м. Неудивительно, что самый роскошный в Париже мост через Сену назван именем Александра III: отныне Франция знала, что конфликт на немецкой границе немедленно отзовется канонадой близ Восточной Пруссии. Характерно, что франко-российское военное соглашение оставалось тайным; оно должно было быть ратифицировано французским парламентом, но правительство так и не дождалось благоприятного для этого момента. Война заставила действовать в соответствии с договором без его ратификации.

С принятием новой великодержавной стратегии Николая II реальные военные планы России больше зависели от ее восточной политики, чем от европейской.

Генерал-лейтенант В. В. Сахаров

В марте 1902 г. под председательством царя в Главном штабе состоялось совещание высших военных руководителей, где доклад о стратегии войны против Тройственного союза сделал тогдашний начальник штаба В. В. Сахаров. В его докладе была воспроизведена старая концепция Обручева, которая предусматривала стратегическое развертывание в районе к востоку от Варшавы с оборонными боями на польской территории западнее Вислы, отступлением на ее правый берег и следующим ударом по наступающим войскам противника. При этом Николай II хотел отодвинуть эти территории как можно дальше на запад, вплоть до Минска.

Драгомиров на упомянутом совещании и в докладной записке царю после него вполне правильно увидел в этом плане пассивно-оборонительный способ действия. По его мнению, целью боевых действий российской армии должно было быть только наступление на Берлин, до которого, между прочим, было с этих рубежей всего полторы сотни километров; это расстояние с чрезвычайно тяжелыми боями Красная армия в 1945 г. прошла за четыре месяца. В условиях одновременных военных действий Франции и Англии подобная задача представлялась полностью реальной; в докладе Драгомирова большое место занимали рассуждения о союзнических обязательствах перед Францией. Эта активная антинемецкая позиция явно не понравилась царю. Немедленно после принятия плана стратегического развертывания на 1903 г. Драгомиров был переведен на почетную и чисто декоративную должность члена Государственного Совета, а еще через два года умер у себя в Конотопе.

В эти годы Николай II пошел на скандально известные переговоры с Вильгельмом II, которые едва не закончились разрывом франко-российского военного союза (напомню, тайного и не ратифицированного парламентом Франции).

Царь Николай II и президент Франции Жюль Пуанкаре на борту царской яхты. 1914

Как известно, в разгар российско-японской войны, осенью 1904 г., Вильгельм предложил царю тайно заключить соглашение, несовместимое с обязательствами России перед Францией. Николай согласился, но отступил под натиском либеральных бюрократов – председателя Комитета министров Витте и министра финансов Коковцева, которые убедили его в необходимости французских ссуд. Однако в июле 1905 г. Вильгельм все-таки встретился с Николаем II на острове Берке близ берегов Финляндии и легко уговорил царя вернуться к прошлогоднему проекту. Николай не только сам подписал соглашение, но и заставил ее завизировать морского министра адмирала Бирилева: он позвал Бирилева в каюту, закрыл ладонью текст и предложил адмиралу подписаться, не читая, что тот и сделал.

Следовательно, идея отказа от франко-российского союза и заключения соглашения с Германией живет в душе Николая II на протяжении 1904–1905 гг. Нужно думать, в случае победы над Японией франко-российской Антанте пришел бы конец. Но военная судьба не улыбнулась царю.

Следует сказать, что Бирилев, очевидно, подписал бы договор и после прочтения. Он летом 1905 г. сменил на должности морского министра скомпрометированного поражениями великого князя Алексея Александровича, человека легкомысленного и некомпетентного, а в декабре 1906 г. поддержал доклад Генерального морского штаба России о необходимости союза с Германией против Англии. Позиция моряков вытекала из всемирно-великодержавных ориентаций флота: они встречали сопротивление в первую очередь в Великобритании.

Витте и министр иностранных дел Ламздорф уговорили царя отказаться от соглашения с Германией. Царь скрепя сердце пошел на это потому, что война на Дальнем Востоке была проиграна, весь Балтийский флот был разгромлен в Тихом океане. В России началась революция. В 1905 г. царь подписал новую директиву, согласно которой Россия переходила к стратегии обороны и откладывала реализацию далеко идущих планов. Все валютные запасы, накопленные Россией за время, когда министром финансов был Витте, в годы войны были потрачены. Спасти Россию могли лишь большие ссуды, и их добыванием и занялся Витте. Деньги дали, конечно, французы, точнее, франко-еврейские банки. А в 1908 г. новое либеральное правительство Англии, порвав с традиционной оборонной имперской политикой консерваторов, пошло на соглашение с Россией. Царь принял предложение о союзе от короля Эдуарда, своего дяди.

Следствием поражения России в вой не с Японией и революционного кризиса в империи стал не просто отказ от активной великодержавной мировой стратегии, но и победа во властной среде кругов, ориентированных на более реалистичные задачи на континенте – задачи, которые разрешались силами сухопутной армии. Эти круги были представлены великим князем Николаем Николаевичем.

Эпизод с неудачным сближением Вильгельма и Николая расценивается обычно как проявление той же фатальной «бездарности» и «беспозвоночности» царя. О том, что в поведении царя в этом эпизоде была своя логика, свидетельствуют и дальнейшие события.

Великий князь Николай Николаевич

28 февраля (13 марта) 1905 г. в Царском Селе под председательством Николая II состоялось совещание высших руководителей армии и флота. Великий князь Николай Николаевич познакомил собравшихся с подготовленным им проектом «Положения о Совете государственной обороны». Идея создания подобного органа вызывала решительное сопротивление некоторых военных. Тогдашний военный министр генерал В. В. Сахаров за несколько дней до царского указа отправил царю доклад, в котором писал, что кроме ненужных споров и затягиваний в проектируемом Совете ничего не будет, а помощник командующего Киевским военным округом В. А. Сухомлинов пошел еще дальше – позже он оценивал образование Совета как «новое вторжение демократии в дело аристократической перестройки военной жизни, а потому и покушение на армию». Бюрократические игры вокруг проекта положения продолжались больше года, и 8 (21) июня 1906 г. царь подписал указ о создании Совета государственной обороны.

«Председатель Совета был наделен огромной властью. Он считался главой всего дела обороны в государстве и имел право обращаться ко всем министрам с любыми запросами… Председатель и члены Совета наделялись контрольными функциями. Их выводы о результатах проведенных инспекций предварительно рассматривались на заседаниях Совета государственной обороны, после чего с резюме председателя направлялись императору».

Важным моментом в реорганизации стало создание полномочного органа руководства войсками – Генерального штаба, созданного на базе Главного штаба, который имел второстепенный статус одного из главных управлений военного министерства. Главный штаб был подчинен министру, а вновь созданный Генеральный штаб – непосредственно великому князю Николаю Николаевичу. Соответственно наряду с Главным морским штабом (ГМШ) был создан Морской генеральный штаб (МГШ), также подчиненный великому князю.

Суть дела заключалась не просто в том, что между царем и министрами был образован новый бюрократический орган, главное, что его председателем стал дядя царя Николай Николаевич. Во внешнеполитических ориентациях великого князя особенно видна враждебность к Германии и Австрии, усиленная его браком с черногорской княжной. Как человек, связанный с армейскими кругами, великий князь сопротивлялся влиянию моряков и не поддерживал претензии России на мировое лидерство. По настоянию Николая Николаевича был снят с должности военный министр Сахаров и заменен А. Ф. Редигером. В первых же конфликтах на Совете обороны князь поддержал Редигера против моряков и министра иностранных дел Извольского. Если позиции моряков отражали ведомственные интересы флота, то идеология министра иностранных дел формулирует имперские великодержавные амбиции России: «Я должен заявить, что флот России, как великой державы, нужен, и без него оная обойтись не может… Бытие флота России желательно для того, чтобы принять участие в той обстановке, которая может быть выдвинута политикой. Но этот флот должен быть свободным, не связанным частною задачей обороны того или иного моря и залива. Он должен действовать там, где укажет политика».

А. И. Гучков в годы войны

15 (28) октября 1907 г. в Государственной Думе была образована комиссия по государственной обороне, которую возглавил А. И. Гучков – лидер партии октябристов, – правых либералов. Если левые либералы – кадеты – ориентировались на введение конституционного режима через Учредительное собрание и, таким образом, через отмену существующего монархического режима, то октябристы, либералы, последовательно консервативные, пытались осуществить конституционные реформы в строгом соответствии с законами Российской империи. Правые либералы были решительными националистами и сторонниками антинемецкой и профранцузской ориентации. Гучков к тому же был москвичом, а не петербуржцем, происходил из известной старообрядческой богатой семьи и отличался активным и авантюристическим нравом.

Гучков имел связи с армейскими кругами, поддерживал хорошие отношения с великим князем Николаем Николаевичем, что особенно сказалось в годы войны и после Февральской революции. Что касается царя, то Гучков его тайно ненавидел, а царь и особенно царица видели в нем интригана и главного врага.

Лидеру левых либералов Милюкову Гучков когда-то сказал: «Вы сильны наукой и книгами, а я – коренным, стихийным чувством московского купца, которое безошибочно подсказывает мне в каждую данную минуту, что именно я должен делать». [125]

В 1906 г. состоялись очень важные события в мировой гонке вооружений. 10 февраля 1906 г. в Портсмуте был торжественно спущен на воду новый линейный корабль под названием «Бесстрашный» (“Dreadnote”). Началась новая эра в истории военно-морского флота. Первый морской лорд адмирал Джон Фишер вместе с коллективом вдохновленных его идеями моряков и инженеров одним рывком вывел английский флот на самые передовые позиции. Англичане учли грустный опыт российских поражений на море, который заключался в том, что при разнородности кораблей и калибров эскадра как целое будет всегда иметь характеристики самого слабого звена. Менее способные к быстрому маневру обветшалые корабли навязывали российскому флоту свои темпы и свою неповоротливость. Разнородность калибров корабельной артиллерии чрезвычайно затрудняла пристрелку, управление огнем. И англичане начали строительство линейных кораблей класса «дредноут», которые по скорости и маневренности хода, бронезащите, мощности артиллерии, дальности огня и – благодаря одинаковости калибров, высокой его прицельности – превышали все мировые образцы. Из однокалиберных кораблей, которые имели близкие качества, могла складываться вся эскадра. Дредноуты были чрезвычайно дорогими (стоимость каждого из первых дредноутов составляла более полутора млн фунтов стерлингов, не считая дополнительных средств на вооружение, – то есть около 16–17 млн золотых рублей).

Первый лорд Адмиралтейства Великобритании Дж. Фишер

Перед большими государствами замаячила перспектива бесконечного наращивания непомерно дорогих флотов, которые к тому же нужно было менять намного чаще, нежели старые хорошие парусники. Характерно, что появление однокалиберных дредноутов стало следствием энергии сэра Джона Фишера, поддержанного консервативным правительством; параметры будущего корабля заданы Комитетом по разработке новых типов кораблей, созданным в декабре 1904 г., корабль построен молниеносно быстро – за 20 месяцев – и успешно прошел испытание осенью 1906 г. Что не помешало либеральному лидеру Д. Ллойд-Джорджу поддержать очень влиятельных врагов дредноута и назвать корабль «образцом безответственной и распутной растраты». Только один тогдашний деятель либеральной партии, молодой Уинстон Черчилль, очутившись на посту первого лорда Адмиралтейства накануне войны, проявил понимание военной роли дредноутов и решительность в подготовке к морской войне, – в конечном итоге, по-видимому, потому, что в глубине души всегда был консерватором, а его тогдашний выбор в интересах либеральной партии был чисто конъюнктурным.

Именно в 1906 г. начальник немецкого Генерального штаба Мольтке-младший предвидел, что все закончится для Германии войной на истощение и в конце концов поражением.

Понятно, что в России «армейская» группа во главе с великим князем, поддержанная «обществом», вела острую борьбу за финансирование сухопутных сил против «морской группы», поддерживаемой царем.

Уинстон Черчилль с женой Клемантиной на борту первого супердредноута

С большим простодушием современный российский военно-морской патриот пишет об этой борьбе, не подозревая, что в действительности речь шла не о бюрократических недоразумениях, а о высокой политике и стратегии: «Потеря корабельного состава в русско-японской войне могла быть компенсирована строительством новых кораблей и главным образом дредноутов. Но до 1909 г. Морское ведомство вело бесплодную борьбу с Советом государственной обороны и Государственной Думой при выделении средств на эти цели. Когда же снова возник вопрос о конкуренции с Германией, то оказалось, что России защищать свои интересы на море просто нечем». Как пишет автор, лишь вмешательство Николая II «поставило точку в 4-летней борьбе Морского ведомства за кредиты на новое вооружение». Закладка четырех российских дредноутов типа «Севастополь» состоялась в 1909 г. То есть после того, как было ликвидировано ведомство Николая Николаевича.

Но интересно, что решительная поддержка председателем Совета государственной обороны континентальной антинемецкой стратегии мало что изменила в конкретных планах Генерального штаба.

Из документов военных лиц той поры наиболее интересным является доклад сотрудников Генштаба генерал-майора Алексеева, позже знаменитого командующего российской и белогвардейской армией, и подполковника Добророльского. «Если мы хотим и будем в состоянии путем дальновидной политики ослабить значение враждебной для нас системы, – писалось в докладе, – мы все-таки не можем ослабить усилий по развитию государственной обороны на западе, поскольку политика черпает силу в широкой готовности государства поддерживать в крайнюю минуту оружием свои интересы». Основная стратегическая идея сформулирована российскими генштабистами следующим способом: «Таким образом, строго оборонная для первого периода войны идея нашего плана войны и стремление в первую очередь к полностью безопасному сосредоточению главной массы наших войск, которые подвозятся из внутренних областей империи, в центральном положении по отношению к обеим неприятельским армиям, вторгшимся в наши пределы, – австрийской и немецкой – и на расстоянии от границ, достаточно близком для перехода в наступление и быстрое столкновение с врагом по окончании сосредоточения». Что касается планов операций после стратегического сосредоточения, то, как пишет историк, «потом намечался переход совокупными силами в решительное наступление в том направлении, которое должно быть своевременно указано главнокомандующим» (курсив мой. – М. П.).

Генерал-майор М. В. Алексеев

Проблема реально возводилась, таким образом, не к разнице в стратегических идеях, потому что идеи ограничивались в сущности мобилизационными планами и планами стратегического развертывания, а к представлениям о необходимых для армии и флота вооружении и материально-техническом обеспечении. До 1909 г. Россия еще не ликвидировала последствий революционного кризиса и не имела средств для серьезной реорганизации армии, и потому единственное, чего могла добиться ее антинемецкая «сухопутная» группа, это сорвать фантастические ассигнования на строительство дредноутов.

Не случайно, что, когда в 1908 году великий князь был отстранен, а в следующем году Совет ликвидирован, на пост министра царь назначил генерала В. А. Сухомлинова.

Сухомлинов был заместителем командующего войсками Киевского округа генерала Драгомирова. Оба генерала – ветераны турецкой кампании. Михаил Иванович Драгомиров – украинец по происхождению, хорошо знавший участников Громады, добивавшийся для солдат разрешения петь в строю украинские песни – этот верноподданный украинско-имперский патриот оценивался в советской прессе очень по-разному. В 20–30-х гг. XX века подчеркивалось, что Драгомиров был противником всех военно-технических нововведений, начиная от винтовок, которые заряжались из казенной части (в России это были с 1870 г. «берданки», а с 1891-го – винтовка Мосина), и пулеметов и кончая щитами для пушек. Неоднократно отмечалась отеческая забота Драгомирова о солдате – «святой серой скотинке», согласно его бессмертному высказыванию.

Все это имеет один общий знаменатель: Драгомиров немного играл в Шельменко-денщика, но это была часть карнавальной шутовской маски Суворова с его «пуля – дура, штык – молодец». И не только поведенческой позы, но и военно-теоретической и стратегической позиции. Сочетание чрезвычайного консерватизма в технике с надеждой на русского солдата было единственно возможным в России способом сохранить маневр, пренебрегая огнем. В этом и была суть суворовского «пуля – дура, штык – молодец». На свой российский манер военная идеология генералов турецкой войны переводила наполеоновский опыт, обобщенный врагом Наполеона, прусским генералом (долгое время российской службы) Клаузевицем. Характерно, что Драгомиров сам перевел (с французского) классическое произведение Клаузевица о войне, которое вышло с его предисловием в 1888 г. в Петербурге. Комментируя этот факт, современный российский генерал пишет: «Огромное значение в пособии уделялось нравственным силам на войне, а труд в целом проникнут наступательным порывом».

В советской офицерской среде долго расходились легенды о разных выходках Драгомирова. Например, забыв поздравить царя в день его тезоименитства, Драгомиров телеграфировал: «Третий день пьем здоровье Вашего императорского величества», на что Александр III телеграфом ответил: «Пора бы и кончить».

Именно поэтому Драгомиров выступил один против всех участников совещания в Главном штабе в 1902 году.

Его преемник в Киевском военном округе генерал Сухомлинов стал военным министром после отстранения великого князя Николая Николаевича и его ставленника Редигера в 1909 г. В 1914-м, когда началась война и именно великий князь стал верховным главнокомандующим, Сухомлинова сняли с должности и едва не судили, обвинив в связях с немецкими и австрийскими шпионами; но заступничество царя и царицы на некоторое время его спасло. Близкий к Сухомлинову полковник Мясоедов был даже повешен за шпионаж, хотя, как оказалось потом, серьезных оснований эти обвинения не имели и отражали лишь истерию шовинизма 1915 г. Временное правительство в 1917 г. отдало Сухомлинова под суд за плохую подготовку армии к войне. Другими словами, Сухомлинов считался представителем немецкой партии, которая потерпела поражение в связи с началом нежелательной для нее «германской» войны. С этой точки зрения ничего общего между ним и Драгомировым, по крайней мере относительно репутации, не могло быть.

Однако у обоих генералов было и нечто общее именно в «суворовском» отношении. У Сухомлинова с его мягкими и «обходительными», как тогда говорили, манерами отсутствовало суворовское юродство, но была показная патриархальная консервативность, установка не на новейшие средства огня, а на особенные героические качества русского солдатика. Как и Драгомиров, Сухомлинов был ретроградом в военной технике. Он говорил, что его раздражает само выражение «современная война». «Какой война была, такой и осталась… все это зловредные новшества. Взять меня, к примеру. За последние двадцать лет я не прочел ни одного военного учебника». Преподавателей военных училищ увольняли за одно лишь распространение идей «огневой тактики». Еще один характерный штрих: как и Драгомиров, Сухомлинов был не против того, чтобы поиграть в Шельменко-денщика. Между прочим, он пробовал силы в беллетристике под красноречивым псевдонимом Остап Бондаренко.

Сухомлинов был креатурой непосредственно царской семьи; новый министр иностранных дел Сазонов, который заменил Извольского в 1910 г., был родственником и доверенным лицом Столыпина.

Петр Аркадьевич Столыпин в настоящее время в России имеет имидж великого реформатора и патриота. Подчеркивают также, что, в сущности, Столыпин осуществил программу реформ, намеченную уже Витте, за что ревнивый Витте не любил своего преемника.

С. Ю. Витте

П. А. Столыпин

Безусловно, Столыпин был мужественным и умным человеком, твердо проводившим в жизнь собственную политику и храбро противостоявшим террористам, бомба которых изуродовала его ребенка на даче на Аптекарском острове. Однако реформы Столыпина никак нельзя назвать либеральными. Это было доведение до конца программы, намеченной еще Александром II и сорванной его преемниками, программы рыночной, но никак не демократической. И в этом отношении между С. Ю. Витте и П. А. Столыпиным существовала большая разница.

Выходец из обрусевшего немецкого рода, а по линии матери (сестры известных тогда Фадеевых – генерала-писателя и екатеринославского губернатора, отца знаменитой Блаватской, так что Витте был ее кузеном) – из знатного рода Долгоруковых, Витте не был принят при дворе, потому что вступил в брак с разведенной еврейкой. Жизнелюбивый рыжий здоровяк Витте, собственно говоря, не имел политических принципов; он был чрезвычайно настойчивым и деловым бизнесменом от политики, честно служил обоим монархам, и, хотя с Николаем II у него отношения не сложились, Витте считал самодержавие самой рациональной системой для России. Однако Витте мог бы при необходимости сконструировать на заказ и любой либеральный вариант, что он, собственно, и сделал, подготовив либеральные законы 1906 г., которые фактически стали конституцией России.

Конституция Витте предусматривала возможность законного государственного переворота с роспуском Думы, чем и воспользовался Столыпин. Но Столыпин – при всех сложностях в личных отношениях этого волевого и самостоятельного человека со слабохарактерным, но очень самолюбивым и упрямым царем – был именно идейным борцом за самодержавие, за авторитарный режим во главе с венценосцем.

Столыпин, интеллигентный помещик из российской глубинки, гордился семейными связями с Лермонтовым, был русским националистом, крайне жестким политиком по отношению к национальным меньшинствам и никогда не был ни на йоту демократом. Характеристики режима Столыпина как режима диктаторского, террористического и даже кровавого имеют под собой все основания. Нужно подчеркнуть, что убийство Столыпина в 1911 г., в организации которого подозревали царя и политическую полицию, в действительности было индивидуальным и стихийным актом террора, осуществленным как выражение отчаяния и мести молодым мужчиной еврейского происхождения, Багровым, путем шантажа завербованным в агенты охранки. Николай II мог холодно расстрелять рабочую демонстрацию, но не был способен на коварный акт тайного убийства своего собственного премьера. К тому же серьезных политических расхождений между царем и премьером после того, как Николай осмелился на ликвидацию сельской общины, не было.

В сфере внешней и военной политики основной идеей Столыпина было сохранение мира до тех пор, пока реформы не дадут результатов и не будут восстановлены вооруженные силы России. И нужно отметить, что это была политика, которая полностью отвечала намерениям Николая II. Она отличалась от политики Витте тем, что последний, будучи противником дальневосточных авантюр, в то же время связывал перспективы России с Антантой и ее капиталами. И царь, и Столыпин стремились к самостоятельной российской стратегии.

После подавления революционного движения, стабилизации внутреннего положения и в результате реформ Россия начала богатеть и могла выделять больше средств на военные нужды. Каковы же были основные направления реформирования вооруженных сил?

Была принята большая программа строительства нового флота и в первую очередь дредноутов, что по тогдашним представлениям выводило бы Россию в круг сверхдержав; предусматривались и некоторые изменения в организации, размещении и вооружении сухопутных войск. Речь шла даже о большем – о реорганизации Вооруженных сил России, конечно, после того, как они будут освобождены от функций подавления революционных движений.

Эпоха усиления праволиберальных влияний, континентальной стратегии и утверждения англо-французской ориентации, эпоха первых Дум и великого князя Николая Николаевича во главе военной машины сменилась в 1908–1909 гг. эпохой «столыпинской реакции».

Планы реорганизации армии были рассмотрены на заседании Совета государственной обороны при участии П. А. Столыпина в конце марта (ст. ст.) 1908 г. Генеральный штаб (генерал Ф. Ф. Палицын) предложил мероприятия, которые требовали ежегодных затрат 12–17 млн руб. в течение 20 лет. (Отметим, что на протяжении 1908–1911 гг. на военное судостроение ежегодно выделялось 31 млн рублей.) Столыпин возражал против таких сумм. Состоялась острая дискуссия. А через четыре месяца, 28 июля (8 августа) 1908 г., Николай Николаевич был отстранен от должности, а следом за ним уволены и начальник Генштаба Палицын, и министр Редигер.

Ф. Ф. Палицын успел подписать 22 августа (4 сентября) 1908 г. вместе с генералом М. В. Алексеевым подготовленный ими «Доклад о мероприятиях по обороне государства, подлежащих осуществлению в ближайшее 10-летие». Переделанный проект был представлен новым военным министром Сухомлиновым в записке о государственной обороне, поданной царю в 1909 г. «Это была целая программа безотлагательных реформ в российской армии, которая охватывала вопрос ее комплектования, организации и боевой подготовки».

Что же было и чего не было в этой программе?

В. А. Сухомлинов в записке о государственной обороне определял два основных принципа реформ: 1) «не усугублять намеченными мероприятиями тяготы населения по отбыванию военной повинности и с этой целью не увеличивать временно общую численность армии в мирный период»; 2) «не перегружать государственный бюджет новыми постоянными расходами». «Главной целью полагалось удовлетворение насущных потребностей армии путем удешевления существующей организации». [135] При таком подходе не могло быть и речи о серьезном техническом перевооружении российской армии.

Все армии Европы предусматривали структуру дивизий в 12 батальонов (12 тыс. человек) при 12-ти батареях в немецкой, 10-ти в австро-венгерской, 9-ти во французской, 13-ти в английской армиях, то есть в дивизии в немецкой армии – 72, в австро-венгерской – 60, английской – 76, французской – 36 орудий. Только в российской армии дивизия состояла из 16 батальонов (16 тыс. человек) при всего лишь 6-ти батареях, то есть 48 пушках. Реформа предусматривала увеличение числа полевых батальонов с 1110-ти до 1252-х, пеших, горных и мортирных батарей в них – с 494-х до 558-ми. Таким образом, можно подсчитать, что в 1909 г. одна батарея приходилась на 2,5 батальона, а после 1910-го – на 2,2 батальона.

Русская армия входит во Львов. 1914

Следовательно, существенных изменений в вооружении полевых войск не планировалось. Увеличение артиллерии предусматривалось в горных (на 20 %) и инженерных частях (на 7 %), а в первую очередь – морской (гаубичной) артиллерии – на 186 %!

Эти цифры ясно показывают, в чем суть разницы в организации и военной доктрине России и зарубежья: в России недостаточность технических средств компенсировалась «святой серой скотинкой».

Еще ярче это видно в обеспечении патронами и снарядами. В 1908 г. (то есть при Николае Николаевиче) армия определила, что ей не хватает до нормы 1750 млн патронов на сумму в 76,5 млн рублей. Правительство (то есть Столыпин) отказало в таких расходах, да и уменьшенная сумма так и не была отпущена. Россия вступила в войну даже без такой определенной произвольным способом нормы, которая конечно же оказалась ужасно заниженной.

Стремление сэкономить на армии выражалось в том, что Сухомлинов не использовал даже правительственные фонды для производства боеприпасов. Россия начала войну, имея 850 снарядов на каждую пушку, по сравнению с 2000–3000 в западных армиях, хотя еще в 1912 г. Сухомлинов согласился с компромиссным предложением о доведении этого количества до 1500 снарядов на пушку.

Ту же картину мы видим и в артиллерийском вооружении. Положение в артиллерии накануне войны считалось нормальным. Объясняя причины недостатка снарядов в первые же дни войны, начальник Главного артиллерийского управления в 1915 г. оправдывался: «Предыдущие войны давали наглядное доказательство тому, что армия обходилась тем запасом боевых припасов, который существовал в мирное время. Все заказанное с объявлением войны обычно поступало только после ее окончания и служило для пополнения использованных запасов…»

В чем же заключались реформы Сухомлинова?

Здесь мы касаемся вопроса, который из-за своей деликатности оставался тайной за семью печатями и при царской, и при советской империи.

Известно, что преимуществом австро-немецкого блока была возможность быстрой мобилизации и сосредоточения войск благодаря хорошо развитой сети железных дорог. К линии границы Австро-Венгрия ежедневно могла доставить приблизительно столько же эшелонов, сколько Россия, зато Германия – намного больше. А внутри собственной территории маневренность возможных передвижений больших военных эшелонов в Центральной Европе была несравненно больше, чем в Восточной. Все цифры, которые безусловно свидетельствуют об экономической отсталости России, публиковались многократно.

Но никто не считался с тем обстоятельством, что Россия могла осуществить удивительно большой объем военных перевозок. Так, в Варшавском военном округе 99,4 % новобранцев должны были отбывать воинскую повинность в других округах. В целом в 1907 г. лишь 12,5 % от общего числа новобранцев было назначено в войска, расположенные на территории своего военного округа.

В России не действовало правило, общепринятое в западных армиях, где дивизии комплектовались по территориальному принципу.

Почему же так неуклюже была построена система комплектования войск?

Военная реформа 1874 г. предусматривала, что вся территория Российской империи разделялась на три зоны: 1) великороссийскую с преобладанием «русского» населения (75 %), 2) малороссийскую с преобладанием «русского» (то есть в данном случае украинского и белорусского) населения (75 %), 3) «инородческую» – все другие. И хотя украинцы официально именовались «русским» населением, генералы и чиновники прекрасно различали, где россияне, а где украинцы.

Если бы западные округа России комплектовались по территориальному принципу, дивизии были бы польскими, украинскими, литовскими и так далее. Так было в Австро-Венгрии, но на это не осмеливалась Россия. Финны и мусульмане Кавказа вообще освобождались от службы с чисто символическим откупом. В других округах «инородцев» действовали другие нормы. Именно поэтому почти все новобранцы-поляки отправлялись в центральные российские округа. Перевозки во время мобилизации достигали 223 тыс. человек, в Варшавский округ ввозилось 82 тысячи, в Виленский – 40 тыс. человек.

Отсюда и другая проблема. В армии к реформе 1910 г. почти половина (42,5 %) всего личного состава служила в Виленским, Варшавском и Киевским округах. Доля войск Московского округа составляла 8 %, Казанского – 2 % от общей численности войск. А подготовка новобранцев осуществлялась не в полевых, а в резервных частях, которые были, конечно, и по вооружению, и по кадровому составу на порядок слабее по сравнению с полевыми. Реформа предусматривала переход от учебы в слабых резервных частях к так называемому «скрытому кадру», то есть к подготовке новобранцев через систему некоторого избытка офицерского и унтер-офицерского состава в полевых частях.

А это, в свою очередь, требовало изменения в дислокации войск – за счет западных округов должны были быть усилены центральные, великороссийские. Правда, это существенно усложняло главную проблему – проблему военных перевозок на случай войны с Германией. Но именно на этот вопрос в проекте Сухомлинова нашелся ответ, который полностью устраивал царя. «…Мы не можем сосредоточивать более свое исключительное внимание на западе; мы должны быть готовы к серьезной борьбе также на наших широко раскинутых восточных границах, чему совершенно не отвечает скученность наших войск на западе».

Вот она, реформа-реорганизация 1910 г. Как видим, военная стратегия и внешняя политика Николая II после внутренней стабилизации вновь постепенно приобретает явно великодержавные и глобальные ориентации.

Генеральный штаб был передан военному министерству, и за шесть довоенных лет – с 1908-го по 1914 г. – на должности его начальника сменилось шесть генералов. После убийства Столыпина правительство вернулось к статусу чисто декоративно-совещательного старого Комитета министров. Никаких признаков реалистичного подхода к будущему кризису самодержавие не обнаруживает. Оно словно застыло в нерушимой тишине, ожидая чуда.

«Премьер Коковцев, вернувшись из Берлина в ноябре 1913 г., лично представил царю доклад о немецких приготовлениях к войне. Николай слушал, глядя на него напряженным, немигающим взглядом – «просто мне в глаза». После длительной паузы, которая наступила по окончании доклада, он, «как будто проснувшись ото сна», сказал уныло: «Пусть будет на то воля Божья». На самом же деле, как решил Коковцев, царю было просто скучно».

Так думал Коковцев, так думала и автор этих строк Барбара Такман. Но не удивительно ли, что царю становилось скучно, когда речь шла о войне с Германией? Почему именно здесь он вспоминал волю Божью? Почему так оживлялся, когда речь шла о могуществе России на Мировом океане или о «Желтороссии» на Востоке?

По-видимому, все-таки потому, что «германская» война была не его войной. На нее его толкали обстоятельства, и он относился к ней как к неумолимой судьбе. И попробовал выйти из нее, когда почувствовал угрозу краха империи.

Царь вяло упирался судьбе, которая тянула его в ту войну. Он не был, конечно, пацифистом и не жалел свою «святую серую скотинку». Но не он был инициатором мирового конфликта.

В России влиятельные военно-политические круги ставили своей целью участие в войне на стороне либеральных европейских государств. Но и они не могли втянуть Россию в войну, потому что не они все решали.

Когда пришло время больших решений, их могли принимать несколько человек, и в первую очередь сам царь. И кажется, руководители Российской империи не имели уже иного выбора, как объявить общую мобилизацию, что означало войну.

 

Реальность войны

 

Та война, которой никто не хотел

Слова кайзера, сказанные перед лицом катастрофы, мог бы с чистым сердцем повторить любой европейский политик – и тот, кто противился наступлению войны, и тот, кто ее стремился развязать.

Генеральный штаб Германии готовил войну, исходя из идеи молниеносного разгрома Франции для сосредоточения всех сил против России. На время, пока на западе немецкая армия будет уничтожать французскую, на востоке гигантскую российскую армию должны были сковать австрийцы и небольшие силы немцев. После этого все силы Германии и Австро-Венгрии планировалось сосредоточить против России – правда, здесь серьезных расчетов у генеральных штабов обеих армий не было, и стратегия разгрома России оставалась неясной.

После битвы на Марне ситуация стала прямо противоположной. Немецкая армия теперь сдерживала вооруженные силы Франции и Англии, чтобы разгромить российскую армию. Эта задача решалась четыре года – и была решена. Российская армия оказалась на грани развала, царь уже не возражал против сепаратного мира, а затем наступила Февральская революция, в октябре еще один переворот – и сепаратный Брестский мир позволил Германии наконец сконцентрировать все силы на западе. Немецкое наступление на объединенные силы Франции, Англии и США, однако, закончилось провалом, и война была Центральными государствами проиграна.

Почему немецкая армия проиграла маневренный период войны? Все историки осудили стратегию французского командующего Жоффра, все согласны с тем, что слабодушие Мольтке-младшего и судьбоносная ошибка командующего правофланговой армией фон Клюка привели к провалу немецкого наступления и срыву замыслов Шлиффена. Как же Жоффр все-таки выиграл? Как выиграли французы вопреки своей ошибочной военной доктрине, ошибочной стратегии и технико-организационной несостоятельности? Как произошло, что Германия все-таки увязла в окопной войне? Неужели в силу того, что Мольтке перебросил два корпуса к востоку и два – в Лотарингию? Неужели немцам просто в решающую минуту для победы над Францией не хватило пары корпусов на правом фланге? Может, и так.

Рейхстаг единодушно приветствует Вильгельма II. 4 августа 1914 года

Можно переиграть на компьютере давно прошедшую битву – и найти те ходы, которые немцам следовало сделать в августе-сентябре 1914 года. Но для философии войны не меньше значит и поиск тех ограничений, которые в той реальной обстановке уменьшили вероятность победы.

Более упрямый и дальновидный генерал, чем племянник «великого» Мольтке, возможно, устоял бы перед натиском влиятельных людей своей среды и сосредоточил бы всю пехоту на северо-западных подступах к Парижу. Историки той войны, снова и снова анализирующие действия Мольтке и его генералов, согласны с тем, что Генеральный штаб, связанный с милитаристской юнкерской средой, слишком чувствительно реагировал на ее политическое давление. Из-за этого милитаристы не хотели рисковать Лотарингией и особенно Восточной Пруссией. Почти бесконтрольное положение прусской группировки в армии и на флоте, ее исключительное влияние на императора обеспечивали высокопрофессиональный уровень военных решений, но в то же время слишком обременяли и ограничивали оперативные рассуждения политикой.

Война – это игра. Игра со своей более или менее интеллектуальной стратегией и полным или частичным использованием возможностей, которые иначе как в игре не откроются. Все попытки найти причины для каждого поступка и каждого события имеют мало смысла – задним числом все умные, история тоже. Историка должен интересовать вопрос, какие возможности были потеряны . А кто способен посчитать все бессмысленные случайности, которые с каждым шагом повышали уровень хаоса и неуправляемости на полях боев и отдаляли от первичных расчетов Шлиффена?

Но и с чисто стратегической стороны осторожность Мольтке не была неосмысленной. Ведь после разгрома Франции должно было начаться главное – разгром России. Захват русскими Восточной Пруссии означал бы, что ликвидирована угроза с севера всему польскому направлению, – а путь к Берлину с востока намного ближе и естественнее, чем с запада. Мольтке не мог не думать об этом. Ослабляя свой правый фланг в Пикардии, он решал стратегические задачи второго, российского этапа войны.

Безусловно, действия французского главнокомандующего Жоффра не были полностью адекватными относительно реальных военных условий. Он не оценил возможности стратегического маневра, опасности глубокого обхода французской армии немцами через Бельгию, его даже утешало то, что немцы втягиваются в боевые действия где-то на севере. Французские планы предусматривали исключительно наступательные действия, не определяя конкретно, где и какие именно, а согласно представлениям Жоффра, наступление должно было осуществляться в глубь Германии через труднодоступный гористый и лесистый массив Арденн. Это наступление быстро захлебнулось. В бессмысленных контратаках французы теряли больше людей, чем немцы, хотя немцы как наступающая сторона должны бы нести бо́льшие потери (соотношение потерь было в целом 3:4 в пользу немцев). Это очень напоминает «активную оборону» Красной армии в 1941–1942 годах.

Детальное планирование операций немецкими штабами вызывало у французских военных идеологов насмешки по поводу немецкого педантизма – точь-в-точь так же, как у советских военных идеологов через четверть века. Наступательный пафос французского командования прикрывал отсутствие конкретных стратегических разработок так же, как и в российской армии – и в Красной армии в первые годы Отечественной войны.

Ограничившись мобилизационными планами, французское военное руководство в дальнейшем рассчитывало на энтузиазм и героизм французского солдата и смекалку офицера в боевой обстановке.

Маршал Франции Ж. Жоффр инспектирует войска

При характеристике тогдашней французской военной доктрины историки временами ссылаются на аналогии с философской концепцией Анри Берсона о «жизненном порыве» (élan vital). Можно также вспомнить о философии модерна, усиленное внимание к человеческой субъективности, импрессионизм как искусство сиюминутного впечатления и так далее. Все эти аналогии бессмысленны. Как немецкая военная доктрина не имела никакого отношения к Ницше, так французская – к Бергсону или Сезанну. На французскую доктрину «наступления во что бы то ни стало», в вульгарном виде проповедовавшуюся в школе Сен-Сира полковником Гранмезоном, а более разумно – будущим маршалом Фошем, могло повлиять наследие колониальных войн, которые не требовали большого умственного напряжения. Большинство генералов мировой войны если не воевали где-нибудь в Африке, то, по крайней мере, служили в колониальных войсках или администрации. Но в целом стоит говорить просто о необоснованных претензиях французских военных на особенную роль в жизни нации и их неготовность к той войне, которая на них свалилась.

Дискуссия о том, перейти ли армии на защитный цвет мундиров, сохранить ли гордость Франции – красные панталоны, была ярким проявлением интеллекта и духовности французских военных (кстати, французская армия таки вошла в войну в красных панталонах, что ей дорого обошлось). Накануне войны борьба армии против социалистов за продолжение сроков службы до трех лет показала характерную черту французской военной психологии. Казалось бы, не было лучшего свидетельства несостоятельности социалистической концепции «общего вооружения народа». Однако в действительности социалисты Жореса в чем-то были правы. Настаивая на коротких сроках действительной службы, они стремились усилить роль резерва, приблизив войско таким способом к идеалу «народной армии». Генералитет, презирая резервистов, оказывал сопротивление именно этой тенденции, отстаивая армию-элиту, как и ее символ – красные штаны.

Ф. Фош, маршал Франции, Великобритании и Польши, академик

Следует подчеркнуть, что немецкая армия была ближе к образцу «народной армии». Резервные дивизии принимали участие в боях наравне с полевыми, хотя кайзер поначалу и обещал, что отцы немецких семейств воевать не будут. Характерно, что только около 30 % офицеров немецкой армии, преимущественно ее верхушка, происходили из прусских военных кругов. Основной состав офицерства составляли «образованные классы» Германии, то есть в первую очередь бюргерство. Высокие боевые способности немецких вооруженных сил в значительной мере отображали национальную солидарность и достаточно высокий образовательный уровень основной массы населения.

«Битва на Марне» уже не похожа на генеральные битвы наполеоновских времен. Это уже был вообще не бой, а множество или последовательность боев. «Битва на Марне» никому не принесла решающей победы, она лишь сорвала стратегию блицкрига, тем самым выведя стороны на уровень иной войны – позиционной войны на истощение.

Короче говоря, французское высшее офицерство и генералитет профессионально были на более низком уровне, чем немецкое. Можно даже сказать, что мышление выпускника школы Сен-Сира было на уровне идеологии командира полка или батальона – единицы, которая организует бой. Тот решающий бой, который мог иметь судьбоносное значение, – генеральная битва, – все равно был боем, только очень значимым. «Что такое генеральная битва? Это бой главной массы вооруженных сил, бой… с полным напряжением сил за настоящую победу». Даже после войны битву на Марне расценивали как генеральную битву.

Говоря об ошибках немецких генералов накануне и в ходе «битвы на Марне», стоит принять во внимание, что военное руководство французов значительно облегчило немцам выполнение их планов. На пути к Марне у немецкой армии могли бы возникнуть более серьезные препятствия.

С удивительным упрямством Жоффр игнорировал уроки боевых действий. В его защиту нужно сказать, что он не поддавался политическим рассуждениям и был, например, готов отдать Париж, если бы этого требовали чисто военные соображения. Для Жоффра главным было уничтожение вооруженных сил противника, чему он и подчинял, как умел, свои действия. Как умел. Удар по открытому в результате ошибочного поворота к востоку правого фланга армии Клюка был бы невозможен, если бы командующий обороной Парижа, недоброжелатель Жоффра, смертельно больной и готовый на любые служебные конфликты генерал Галлиени не проявил собственную инициативу и большое упрямство. Удар англичан в стык между армиями Клюка и Бюлова был скорее следствием совпадения случайностей, чем продуманного плана. И французы, и немцы часто делали ошибки из-за отсутствия необходимой информации, которую частенько заменяли самые разные слухи.

Ж. Жоффр, маршал Франции

Все это так, и непредсказуемых элементов было, безусловно, еще больше. Но в этом и заключалась суть дела.

Дело в том, что план Шлиффена был рассчитан с большой точностью и, следовательно, с большим риском, и тот уровень «шума», которого достигли неплановые случайности в сентябре 1914 г., был для замыслов талантливого генерала предельно опасным. Нужно чрезвычайное стечение обстоятельств, чтобы все, согласно предсказаниям, пошло как по маслу. Вероятность сохранения темпов и направлений наступления, достаточной точности выполнения приказов становилась все меньше с нарастанием элементов хаоса.

Железные дороги позволяли молниеносные для того времени переброски войск на большие расстояния, но эти стратегические маневры тут же обесценивались, как только солдаты на станциях выгружались из эшелонов. Дальше все двигались пешком и на лошадях, как и сто и двести лет тому назад. Чтобы правый фланг сохранил ударную силу, пройдя с боями такие расстояния, нужно было очень большое военное счастье. История такого счастья немецкой армии не дала.

Следовательно, проигрыш на Марне был для немцев в высшей степени вероятным. Ситуация после «чуда на Марне» полностью изменилась. Теперь на Западном фронте нужно было оставлять заслоны, а на Восточном выигрывать войну. А ослаблять натиск на западе не позволяла мощь Антанты.

Влияние русского наступления в Восточной Пруссии могло бы, очевидно, быть еще бо́льшим, если бы оно было по-человечески организовано. Дело не в том, что наступать приходилось спешно, – решение великого князя Николая Николаевича о наступлении было для немцев неожиданным и стратегически вполне осмысленным: без разгрома восточно-прусской группировки немцев активные наступательные действия русских в направлении на Берлин были невозможны. Причина поражения заключалась в слабости системы руководства войсками.

Российская армия напоминала подслеповатого и глуховатого гиганта с плохо координированными движениями. Две армии, которые в обход Мазурских болот должны были взять немецкую 8-ю армию в клещи, с самого начала не имели связи между собой, а 2-я армия Самсонова вообще распалась на три отдельных части – центр, левое и правое крылья. Российское командование не имело информации о реальных последствиях своих действий и расценивало их, как заблагорассудится. Благодаря прослушиванию открытых радиопереговоров немецкое командование прекрасно представляло положение русских. Российские армии подверглись разгрому по частям – сначала Самсонова, потом Ренненкампфа. Это был именно проигрыш, в котором виноваты были и российские командиры, и не зависимый от них фактор – необеспеченность армии техническими средствами. В российской армии не хватало телефонов, кабелей и связистов, что только отражало плохой уровень управления и его инфраструктур.

Русские пленные. Восточный фронт

На протяжении 1914 г. Россия отчасти реабилитировала себя успехами в войне против Австро-Венгрии, отразив австрийское наступление и заняв Львов, а в марте 1915 г. – также и Перемышль со стотысячным гарнизоном. Украинская Галичина была оккупирована, Россия вышла на Карпаты, осуществив давнюю стратегическую мечту о нависании над равнинами Придунавья с перспективой прорыва на Балканы. Однако на деле за первый год ни одна из сторон чего-либо решающего не достигла. Великий князь Николай Николаевич планировал наступление на Силезию, но немецкое командование, перебросив из Пруссии армию Маккензена, сумело локализовать успех россиян. Русские взяли Лодзь, но о наступлении на южную Германию уже не могло быть и речи.

В 1915 г. Германия попробовала с помощью Австрии достичь на востоке решающей победы. Сформированная новая армия Маккензена вместе с австрийцами, имея над россиянами значительное численное преимущество, особенно в артиллерии, разгромила 3-ю армию Радко-Дмитриева и вышла к р. Сан, к границе украинской Галичины. Дальше австро-немецкие планы предусматривали грандиозные клещи с полным разгромом российских армий на территории Польши. Удалось причинить русским огромные потери и оттеснить их на рубеж Рига – оз. Нароч – Пинск – Ковель – Ровно. Но стратегические намерения немцами не были реализованы.

Российская армия избежала окружения и отошла более-менее организованно. Тем не менее, поражение было несомненным. К нему приобщился разгром сербской армии. Царь воспользовался поражением для устранения Николая Николаевича от руководства вооруженными силами. Главное командование Николай II взял на себя. Это вызвало глухие сетования «общества», но авторитет великого князя был настолько велик, что назначить на его место царь мог только самого себя.

В феврале 1915 г. младотурецкое руководство устроило армянский геноцид, вырезав миллион или полтора мирных армян, а в мае войска под началом одного из руководителей кровавого режима Энвер-паши были разгромлены под Сарыкамышем. Русские заняли Трапезунд. Успехи русских на Кавказе, однако, не могли оказать серьезного влияния на европейские события. Таким образом, Балканы – а вместе с тем Австро-Венгерская империя – оставались надежно защищенными.

Союзники попробовали разбить турецкую армию, высадив десант в Галлиполи, но операция провалилась.

В 1916 г. русские решили перехватить инициативу. Началось с наступления близ оз. Нароч в марте, но российские войска понесли колоссальные потери (около 70–100 тыс. убитыми против 20 тысяч у немцев) и исчерпали наступательные усилия. Полной неожиданностью для австро-венгров в июне 1916 г. стало наступление Юго-Западного фронта генерала Брусилова. Русские не имели численного преимущества над австро-венгерскими войсками и обошлись без длительной артиллерийской подготовки, но их удар на участке шириной в 450 км был неожиданным и притом фронтальным, что не давало возможности определить главные и второстепенные направления. Это был лобовой удар, неинтересный с точки зрения стратегии и оперативного искусства, но на первом этапе он обеспечил россиянам успех, которого они не имели ни раньше, ни позже. Однако и потери русских были огромны. В сентябре наступление немцами и австрийцами было остановлено.

Николай II беседует с командующим Юго-Западным фронтом А. А. Брусиловым

Брусиловский прорыв дал возможность французам выдержать оборону Вердена, помог итальянцам, привел к вступлению в войну Румынию, которая, в конечном итоге, понесла ужасные потери и ничего своим участием в войне не решила.

По абсолютным потерям в мировой войне на первом и втором местах оказались Россия и Германия: Германия – на первом, Россия – на втором месте по общему числу убитых и умерших; Россия – на первом, Германия – на втором месте по числу убитых и умерших среди мобилизованных. Жестокость и бездушность российского командования в отношении своих подчиненных, которых гнали в атаки как на убой, – все это очень хорошо известно, и можно думать, что терпение у русских раньше лопнуло именно потому, что они больше всего пострадали от войны. Однако, как ни странно, Россия была не самой потерпевшей от войны страной, если принять во внимание относительное количество жертв, то есть количество убитых на 1000 душ населения. А именно этот показатель позволяет понять, как пострадали села и города от «похоронок».

Российская патриотическая военная литература чрезвычайно гордится брусиловским прорывом; особенно советская – тем более, что генерал Брусилов после революции перешел на сторону красных. Однако есть основания считать, что именно это наступление принесло российской армии такие потери, которые сделали дальнейшую войну невозможной. Как показали исследования российских историков, Брусилов приуменьшил свои потери в официальных донесениях в десять раз .

Российские жертвы по количеству убитых и умерших на 1000 жителей страны были не такими значительными, как жертвы других стран. Россия потеряла 1,8 млн убитыми, а Франция 1,3 млн; понятно, что во Франции эти смерти ложились более страшным моральным грузом на меньшее по количеству население. Франция была на третьем месте по количеству убитых на 1000 человек населения – на первом оказались Сербия и Черногория, на втором – Турция, на четвертом – Румыния и только на пятом и шестом – соответственно Германия и Австро-Венгрия! Как ни странно, Россия не входит в первую десятку относительно наиболее пострадавших – она, невзирая на гигантское количество жертв, очутилась даже в лучшем положении, чем Новая Зеландия и Австралия.

После атаки

Груз человеческих жертв по-разному ложился на страны-участники мировой войны, а главное, что они при этом по-разному на него реагировали. Самые страшные опустошения принесла война на землю сербов, но они не потеряли волю к сопротивлению. Уже после подписанного турецким правительством перемирия Кемаль Ататюрк продолжал войну, пользуясь широкой поддержкой турецкого народа. Наконец, когда Австро-Венгрия уже не могла вести войну, немецкие вооруженные силы были еще вполне боеспособными; развал их армии наступил только после провала наступления в 1918 году.

Франция понесла колоссальные потери не только в силу объективных причин. Французское командование с его требованием героизма и жертвенности от солдат и офицеров, с его неумением и нежеланием беречь людей, настолько растратило моральный капитал своего государства – жертвы агрессии, что через два года начались военные бунты. Доверие к руководству страны катастрофически падало.

А для России потери и страдания оказались просто непереносимыми.

Согласно статистическим данным, 20 % новобранцев были непригодны к службе по состоянию здоровья, а юнкерские училища не могли подготовить нужное количество офицеров из-за общего низкого образовательного уровня. На 1 октября 1914 г. в России воевали 38 тыс. офицеров, под конец войны – 136 тыс. офицеров, на фронтах погибли 115 тысяч. Таким образом, Россия вынуждена была выставить на войне не менее 250 тыс. офицеров, а потребности были значительно больше.

В полевом госпитале

В юнкерские училища брали с наименьшими образовательными данными, в командный состав российской армии мог пройти любой приказчик. При этом потери среди офицерского состава в процентном отношении были выше, чем среди солдат: на 100 офицеров было убито 8,29, а на 100 солдат – 5,94 человек. Удивительно, что в солдатской среде господствовала такая враждебность к офицерам. Старое недоверие к «господам», к «образованным классам» прорывало сдерживающее поверхностное напряжение традиционного повиновения, и назревала катастрофа.

Представление о России как о неисчерпаемом источнике «пушечного мяса» было распространено и среди простого люда, и среди западных политиков. Полковник Энгельгардт, который ведал в годы войны в Государственной Думе отношениями с союзниками, вспоминал потом, что они никак не могли поверить в близость возможности исчерпания человеческих ресурсов России.

Военные придерживались максим, сформулированных Клаузевицем. «Бой состоит из двух существенно отличных составных частей: уничтожения огнем и рукопашного столкновения или индивидуального боя; последний, в свою очередь, является или нападением, или обороной… Артиллерия, очевидно, действует исключительно поражением огнем, кавалерия – лишь путем индивидуального боя, пехота – тем и вторым способами… Из этого распределения элементарных сил между разными родами войск вытекает преимущество и универсальность пехоты по сравнению с двумя другими родами войск, поскольку лишь она совмещает в себе все три элементарные силы». Бой, где основной силой является пехота, это бой «индивидуальным способом», то есть рукопашная, со штыковой атакой, где уже никто никого не остановит и никому не скомандует, разве что подбросит резервы в нужное время в нужное место.

В действительности Великая война в первую очередь была войной огромных армий, созданных мобилизациями, армий, насыщенных огневыми средствами массового уничтожения, от которых спасала только матушка-земля. Марш, бивак, снова марш, огневой или рукопашный контакт с противником, отдых или ночное преследование, опять бой, снова отдых – все это осталось в прошлом. Боевой контакт с противником в мировой войне не прерывался ни на минуту, перед войсками всегда были вражеские окопы. Основным стало объединение отдельных боев в какое-то осмысленное целое. Конкретный отдельный бой должен был вести к предполагаемым последствиям, может, к успеху, может, к потере и людей, и территории, – но при этом должно было планироваться что-то совсем другое, какие-то новые соотношения сил, – и вот в результате операции перед нами возможность, ради которой все и затевалось.

Со стороны стратегической Первая мировая война оказалась совсем не такой, на какую надеялись и широкие слои гражданской публики, и генеральные штабы. Будущая война всегда представлялась похожей на наполеоновские, вроде маршей больших масс пехоты с генеральной битвой после промежуточных боев.

Последний способ планирования действий на войне английский военный писатель Б. Лиддел-Гарт условно назвал «стратегией непрямых действий», хотя, собственно, это и есть просто стратегия.

Возникает вопрос: виноваты ли в этом недостаточно подготовленные генералы, или система государственного руководства, которая, исходя из политических мотивов, исключает чрезмерный риск, или же дело в тогдашних технических и организационных средствах управления огромными массами людей, приведенными в действие общими мобилизациями?

По-видимому, действовали все упомянутые факторы.

Подчеркивая необходимость планирования опосредствованных акций, Лиддел-Гарт хотел яснее показать недостатки стратегий Первой мировой войны – их лобовой характер, неспособность руководства – за отдельными исключениями – планировать на много шагов вперед, включая позорно невыигрышные, а то и проигрышные действия, которые должны дать эффект в будущем.

Реальная война всегда представляется подобием прошлой. Генералы Первой мировой войны были молодыми офицерами во франко-прусской или русско-турецкой. Они сознательно или бессознательно сопротивлялись нововведениям, и значение танка или авиации поняли лишь единицы. Никто не думал, что потери от артиллерийского огня будут составлять две трети от общих потерь. Никто не представлял, каким необходимым для пехоты оружием станет пулемет. Вообще роль и силу огня в этой войне по достоинству оценили поздно, а во французской армии ни Фош, ни Жоффр так ее и не осмыслили – понял силу огня только маршал Петен, что и сделало его, по словам социалиста Леона Блюма, наиболее человечным руководителем военной поры.

Самое важное, по-видимому, заключается в том, что Первая мировая война привела в действие такие колоссальные силы, столько оружия, материальных ресурсов и человеческих масс, что эффективно руководить всем этим оказалось чрезвычайно трудно. Сила в этой войне явно преобладала над умом, огонь – над движением и маневром. Развитие военных замыслов на полях битв оказывалось настолько медленным и громоздким, что планета, опутанная колючей проволокой, увязла в войне, казалось, безнадежно.

 

Кризис патриотизма

Война началась с неспровоцированной агрессии Германии и Австро-Венгрии против Сербии, России, Бельгии и Франции и вызвала вспышку патриотического подъема по обе стороны линий фронтов. Через исторически короткое время усталость и безнадежность стали все больше определять настроение воюющей Европы. Пацифистские лозунги становились все привлекательнее не только в истощенных блокадой странах Центрального блока, но и в либеральных демократиях Запада, которые вели оборонительную войну. Между тем, невзирая на безумное сопротивление милитаристов, контуры поражения государств Центрального блока уже вырисовывались, и руководство Антанты прилагало все силы, чтобы довести войну до победного конца.

Пацифистская и интернационалистическая пропаганда грозилась не только ликвидировать плоды всех военных усилий стран «сердечного согласия», но и разрушить один из фундаментов европейской цивилизации – принцип национальной организации государственности. Объединение усилий всех бедных слоев («пролетариев») всех воюющих держав мира против своих богатых означало бы ликвидацию солидарности в национальных рамках каждого государства и разрушение национально-организованных обществ. Произошло бы что-то вроде явления, описываемого в физике как фазовый переход, – когда электроны внешних орбит покидают каждый свою систему и вместе создают новую, с неожиданными свойствами. Могла ли образоваться новая система или нет, сказать трудно, а что старые национальные атомы европейского общества развалились бы, несомненно.

Во время мобилизации немецких войск жены и подруги сопровождают солдат на марше

В конце Первой мировой войны на горизонте Европы якобы замаячила перспектива интернациональной империи мамлякат аль марксизм.

Война привела к кризису идеи патриотизма, идеи национальной организации государства. Казалось, эти идеи задушены газами, расстреляны пулеметами и похоронены под землей, исполосованной взрывами снарядов.

Возвращаясь к “Belle époque” накануне войны, зададим себе вопрос: было ли в тех патриотических чувствах, которые господствовали в европейских нациях, что-то нездоровое, агрессивное, жестокое?

Трудно в этом сомневаться. Нигде, ни в одной из самых демократических стран не была показана до конца внутренняя консолидация наций на политической и культурной основе. Нигде не смогли избежать пренебрежительности и враждебности к иностранцам. Где господствует любовь в первую очередь к своему, там незаметно появится и отторжение чужого, ксенофобия, даже агрессивность.

Но в умонастроениях подавляющего большинства людей, в официально закрепленных государственных установках, даже в личных представлениях и стремлениях ведущих политиков господствующими были, можно сказать, нормальные национальные чувства – в отличие от агрессивного и злобного национализма тридцатых годов. По крайней мере, трудно признать силы национальных чувств ответственными за военную катастрофу.

Прощание с любимой женщиной перед уходом на фронт. Лондон, вокзал «Виктория»

С другой стороны, национальное самосознание и солидарность, патриотизм, о которых писал и старый Энгельс, вроде бы забыв все радикалистские призывы юношеского «Коммунистического манифеста», и ветеран Парижской коммуны Клемансо, – все эти морально-политические нормы оказались недостаточными для самосохранения европейской цивилизации.

Война неминуемо основывается на такой же мифологии и иррациональности, как и иное пространство смерти, и должна опираться на идеологию, простую и доступную для плебса, которому нужно умирать как можно легче. Даже не идеологию, а совокупность наративов, рассказов о случаях зверского поведения со стороны ожидаемого противника, агрессивного умонастроения, которое опирается на расхожие мифологемы. Результат войны для общества – превращение убийства, издевательства и пыток в привычку, возвышение подонков и авантюристов.

В ходе войны национальные чувства неминуемо приобретали новый, угрожающий характер. Война является состоянием без моральной правовой структуры, коллапсом, точкой бифуркации, через которую проходит система, чтобы выиграть в большой стратегической игре.

Война является культурой террора и пространством смерти, беспределом. Но это беспредел, вынесенный наружу, в мир чужого, и потому при некоторых условиях война не приводит к последствиям, катастрофическим для общего порядка и общей нравственности. Для того чтобы война поддерживала достаточно высокое состояние социального порядка у воюющей нации, она должна удовлетворять простым условиям: 1) к противнику следует сохраняться отношение как к человеку, уважая его чувство достоинства; 2) мирное население должно быть вне сферы массового насилия, вызванного войной. Этих требований придерживались в среде профессиональных воинов (рыцарей), создавших специфическую военную этику и свой этикет, максимально приблизив войну к игре и соревнованию (включая плен как условное, игровое, будто в шахматах, убийство), руководствуясь солидарностью высшей казни. Правда, никогда войны не велись одними лишь рыцарями и никогда рыцари не вели себя так уж по-рыцарски – озверевшее плебейство всегда проглядывало во всех, даже наиболее рыцарских военных соревнованиях. Но общество оберегало себя от гангрены идеологией «благородной войны».

Раненый солдат на временных санях. 1914

XIX век еще несет на себе печать воспитания на примерах войны как на мужском занятии, и наполеоновская легенда служит этой печатью в войнах века двадцатого. Но XX век уже отбросил дымку романтичного рыцарства и нарушил все основы эстетики благородной войны. Это стало следствием как превращения войны во время общих мобилизаций в массовое занятие, так и вытеснения идеализма практическим рациональным расчетом и волюнтаризмом без границ.

Все факторы действовали в направлении, которое примитивизировало войну, сводило ее к дикой рукопашной или непереносимому сидению месяцами в грязи окопов во вшивых шинелях под обстрелом шрапнельних снарядов.

Война требует взаимопомощи, окопного братства, способности на самопожертвование. Но в целом уровень морали и политики, свойственный войне, намного примитивнее и более низок по сравнению с уровнем мирного времени. Все процессы на войне становятся более простыми и более грубыми. Это не значит, что они становятся худшими; обычные дружеские отношения в условиях повседневной смертельной опасности иногда приобретают величественную силу. Война порождает экстатические состояния высокого подвига, но эти сильные страсти тоже грубо упрощают те высокие мотивы патриотической преданности своему краю и своей культуре, которыми руководствовались люди в мирном времени.

Местные крестьяне хоронят павших русских воинов возле Луцка. 1914

Конечно, в официально провозглашенных Антантой целях войны было много политической риторики. Но за риторикой стояла историческая реальность. Утверждение режима международного права, защита принципов нации-государства (политической нации), защита личных прав и свобод действительно отвечали природе либеральных демократий и были их реальными военными целями. Однако лозунги свободы и правопорядка не могли стать идеологией миллионных масс, как это показал уже довоенный опыт. Политические руководители Антанты плохо осознавали, что международное право и абстрактные идеалы свободы не могут вдохновлять простых людей на неслыханные страдания окопной жизни и на самозабвение в озверевших атаках. В свою очередь, практическая политика требовала и от либералов циничного прагматизма.

На передовую принесли газеты

И ни о каких либерально-демократических целях не могло быть и речи в политическом союзе, где определяющую роль играла самодержавная Россия.

Во всех воюющих странах были введены военная цензура, перлюстрация писем, запреты на правдивую информацию. Государство создавало свою высокую идеологию войны и стремилось контролировать духовную жизнь. Солдаты знали, что пресса врет, и когда у них под сомнением оказывались цели войны и способности командиров, авторитет легко завоевывали антиправительственные листовки.

Молодой русский солдат, павший в бою

Чем тяжелее переживались трудности войны, чем больше пресса приукрашивала действительность, тем меньше солдатская масса принимала на веру высокие слова. Патриотизм превращался в неискренний штамп. К тому же, чем больше близилась война к завершению, тем более прозаичными становились тайные переговоры о конкретных чертах будущего мира. Усталость и ненависть все больше становились реальными факторами с обеих сторон. Ненависть к чужестранцам замещала культуру патриотизма, усталость порождала недоверие к своим гордецам.

Война вызывает неспровоцированную и неконтролируемую жестокость – всегда найдутся садисты и подонки, которым приносят радость чужие страдания. Сопротивление противника порождает страх, страх – примитивную жестокость. Достаточно было несколько случаев стрельбы бельгийских снайперов по оккупантам, чтобы немецких солдат охватила паника, результатом которой стали расстрелы мирного населения. Немцы верили, что бельгийские женщины добивают раненых и выкалывают им глаза. В свою очередь, слухи о немецких жестокостях, которые перекочевывали на страницы антантовской прессы, нередко были просто фантастическими.

Чем меньше информации, тем больше слухов; в начале войны молниеносно распространялись слухи об ужасающих преступлениях противника, причем преимущественно о том, как солдат продают командиры и тыловики.

Не использовав преимущества, которые давала немецкой армии ее военная идеология и высокая организованность, немецкое командование пыталось компенсировать их иным видом решительности – жестокостью и неразборчивостью в средствах. Началось с массового захвата заложников и их расстрелов в Бельгии, потом – нарушение Гаагской конвенции и использование ядовитых газов. Наконец, Германией была провозглашена неограниченная подводная война. Австрийские войска проявили массовую жестокость в отношении мирного населения во время боев в Сербии. Российские казаки совершали еврейские погромы в завоеванной Галичине. Мир погружался во тьму.

Все генеральные штабы перед войной исходили из того, что война закончится быстро, потому что она будет требовать слишком большого напряжения сил. Напряжение сил, муки солдат и офицеров и страдания гражданского населения были намного страшнее предполагаемого.

Решающим фактором оказалось терпение. А терпение измеряется иными мерками, чем боевой экстаз. Экстаз боя и короткое возбуждение после него сменяются усталостью и безразличием человека, который уже оставил позади свою одиссею через «тот мир» под пулеметным огнем, но с командой командира все должен повторять снова и снова. Это требует сочетания жертвенности с рациональным расчетом, с пониманием своего места в жизни.

К газовой атаке готовы

После войны молодой тогда французский писатель Андре Мальро много лет провел на Востоке и почувствовал ту волну энтузиазма, которая охватила Китай и соседние страны. Он думал о подобной волне в другие времена в других мирах; да, Франция эпохи Великой революции была охвачена энтузиазмом равенства, Россия в 1917 г., по его мнению, еще более прозаичным крестьянским энтузиазмом владения землей. Глубинный мотив китайской революции, по убеждению Мальро, был другим. Мальро видел китайцев, умерших от голода, видел ряды их босых ног, худых и посиневших. Он знал солдат революции, которые однажды почувствовали себя людьми, а не скотиной, и никогда больше об этом не забудут. Мальро понял, что этим солдатам нужны не равенство и не победы в классовой борьбе. Для них речь шла о возможности жить и быть человеком.

Конечно, российские солдаты – «крестьяне в солдатских шинелях», как тогда говорили, – больше думали в окопах о земле, своей и чужой, помещицкой. Правда, что в конечном итоге Гражданская война на безграничных пространствах бывшей империи обернулась крестьянской войной за землю. Солдат стал крестьянином. Но тогда, когда крестьянин был солдатом («в солдатской шинели»), «окопным человеком», он чувствовал то же, что и китаец, описываемый Мальро. Для него речь шла о возможности жить и быть человеком. Уже во вторую очередь, уже мысленно дома – о том, что человеком он не сможет быть без земли.

Энтузиазм равенства, собственности или иных социальных целей принадлежит к другой, социально структурной плоскости военной одиссеи, нежели энтузиазм умереть и жить, быть человеком. Семантика жизни и смерти – семантика подсознательного и архаичного пласта личности. Экстаз самопожертвования – состояние человека, который скорее не выделяет себя из общества-Gemeinschaft. Семантика сознательных целей вынуждает бойца смотреть на самого себя со стороны, как на члена общества-Gesellschaft, который рискует для достижения реальных социальных позиций, в том числе и своих собственных или своей семьи и близких. «Великая война» вынуждала людей почувствовать себя в первую очередь живыми смертными людьми, а затем уже бездумными жертвами.

Как жертвы, которые приносятся Богу, судьбе или истории, люди воспринимают свою одиссею полумистическим образом. Как сознательные участники великих событий, они должны понимать цели войны и воспринимать их как собственные прагматичные цели. У правительств логика обратная. Они хотят, чтобы исполнители своих ролей в исторической трагедии вдохновлялись высокими идеологиями войны вплоть до транса. А жертвы должны быть расчитаны как плата за прагматичные выигрыши в будущем мире. Чем больше жертв понесла нация, тем больше ей должны заплатить противники и союзники. Мир – наиболее циничный аспект войны, и цинизм был все более ощутимым с приближением желанного конца.

Могила немецкого солдата на чужой земле

О войне можно сказать все то, что сказано этнологами о кровавой жертве: как историко-культурный шаг жертва была открытием ценности жизни, а не отождествлением жизни и смерти. И война – не только ужас массовых убийств, но и ритуал массовых жертв, который имеет почти мифологическую семантику.

Для любого биологического индивида в мире живого смерть всегда – цена жизни; смерть трагическая, ожидание смерти отравляет жизнь, но этим все живое платит за то, что оно живо. Своей смертью я плачу не только за жизнь моего рода, но и за свою жизнь, которая вопреки всему – прекрасна.

Готовность солдата умереть – или следствие сознательного самопожертвования патриота, для которого интересы сообщества выше собственных, даже жизненных инстинктов, или же следствие слепого повиновения власти, если ей доверяют больше, чем собственным инстинктам. Или героизм, или тупое повиновение. Готовность умереть в разгар боя, дионисийский энтузиазм как транс, как безрассудство для обезболивания – это один лик войны. Другой лик войны – безразличие и привычка к возможной гибели, постоянное заглушаемое смертное томление.

Необходимость жертвы появляется перед каждым человеком, когда он осознает неизбежность собственного конца для продолжения жизни того целого, к которому он принадлежит. В архаичных сообществах это переживалось и осмысливалось как готовность отдать жизнь за «обожаемого монарха». «Жизнь за царя» в демократических режимах превращается в «жизнь за народ» или «жизнь за Родину». Речь идет о готовности индивида в критическую минуту естественно отдать жизнь во имя национальных или других групповых интересов. Так же естественно, как отдают жизнь за своих родных.

Смерть (убийство) чужого и готовность принести себя в жертву для утверждения своих и своего всегда в человеческой истории выполняло роль сопоставления жизни со смертью в качестве цены жизни, «измерения» жизни по принципу «смертию смерть поправ». Кровавая жертва является игрой в смерть, игрой, материалом которой является сама смерть. Этот архаичный феномен остается при высших этапах цивилизации, потому что иначе человечество не научилось бы проходить через «точки бифуркации», дабы социальный прогресс приобретал игровые формы, чтобы мы могли выиграть в истории свой шанс.

Иди и гибни безупрёчно, Умрешь не даром, дело прочно, Когда под ним струится кровь.

Эти слова Некрасова прекрасно выражают суть жертвенности в русском революционном движении, но также и суть жертвенности вообще: победа в войне обеспечивает «право завоевания», потому что наиболее прочным является то дело, под которым струится кровь.

В ходе войны вырисовывались контуры мира и, следовательно, контуры дела, под которым щедро струилась кровь.

Братание на австро-российском фронте. Февраль 1918 года

В воспоминаниях политиков и дипломатов о подготовке мира и тайных соглашениях Антанты с ее союзниками едва ли не самое значительное место занимает Италия с ее грандиозными претензиями на великодержавную роль в Средиземноморье. Начиная войну с лозунгами возвращения тех австрийских областей, которые исторически входили в Italia irredenta, итальянское руководство все более расширяло территорию своих «национальных интересов», что принесло англо-французкой дипломатии много хлопот. Игра стоила свеч, потому что союзник на австрийском участке был нужен, а ему нужно было платить.

Но то уже было после того, как свою плату выторговала Россия. Россия вступила в войну под только что написанный марш «Прощание славянки», война была торжественно названа «Отечественной», как и, «скажи-ка, дядя, ведь недаром». А в марте 1915 г. союзники тайно согласились отдать России после войны Босфор и Дарданеллы – империя хотела выйти в Средиземноморье.

Российский фактор в войне придавал Антанте сомнительный политический облик. Уже тогда влиятельный английский публицист Норман Энджел, к мнению которого прислушивался, в частности, президент США Вудро Вильсон, ставил вопрос, стоит ли «воевать за Европу под российским контролем». Победа, добытая с определяющим участием российской армии, угрожала повернуть Европу к Священному союзу. Симпатии правящих кругов Антанты и США были на стороне либерально-консервативных политиков России, к которым принадлежали как Гучков, Сазонов, Родзянко, Струве, так и Милюков и наш великий земляк Вернадский. Защитник русской «национальной идеи» и «либерального империализма» Струве писал еще накануне войны: «Империализм означает большие задачи внешне, осуществляемые внутренне примиренной и духовно объединенной страной, преобразованной в настоящую империю в современном, высшем, англосаксонском смысле, – максимум государственного могущества, объединяемого с максимумом личной свободы и общественного самоуправления». Еще раньше по поводу «права наций на самоопределение» Струве писал в «Русской мысли»: «Принадлежность Царства Польского к России является для последней самым чистым вопросом политического могущества. Каждое государство с последними силами стремится удержать свой «состав», даже если принудительных хозяйственных мотивов для этого и не было. Для России, с этой точки зрения, необходимо было сохранить в «составе» империи Царство Польское».

Вудро Вильсон

Мотивом вступления России в вой ну была защита балканских славян и притесняемых турками христианских народов, и этот мотив, во-первых, не был искренним и никого на Западе не обманывал, во-вторых, никогда не мог вдохновлять на длительные самопожертвования широкие народные массы Российской империи.

В 1916 г. после поражений на польской территории Россия отважилась пообещать Польше на войне статус автономного в составе империи Царства Польского, но это не могло обмануть поляков. Об Украине ни один российский политик и слышать не хотел.

Реальные цели войны были целями российского империализма, черносотенного или либерального, одинаково компрометирующего для либеральных демократий Запада.

Англия давно работала над тем, чтобы оторвать от Турции арабский мир. В арабской политической жизни большую роль играл знаменитый полковник Лоуренс, которому, в конечном итоге, удалось противопоставить туркам только вольнолюбивых воинственных конников Йемена. Как пишет Ллойд-Джордж, остальные арабы сделали свой взнос в войну дезертирством и массовой сдачей в плен. И это тоже было учтено. Интересно то, что все либеральные политики высчитывали, какие решения территориальных проблем будут лучше всего отвечать жертвам, понесенным участниками войны. Не забыли Англия и Франция также и себя. В «соглашении Сайкс – Пико» был предусмотрен раздел между ними арабского Востока на сферы влияния.

Колониальные территории не играли такой роли в послевоенных планах больших государств, как это изображали потом противники войны. Но когда большевики опубликовали тайные договоры, дипломатия Антанты выглядела отвратительно. Вся высокая идеология войны и победы, все патриотические чувства, которые вдохновляли защитников своих отечеств в первые месяцы войны, были безнадежно скомпрометированы.

Особенно показательной была позиция левоцентристского руководства Франции и в первую очередь самого Клемансо, который стал ее национальным лидером. Того Клемансо, который, вдохновленный идеей равенства и справедливости, начал почти безнадежную войну за Дрейфуса – и выиграл, но выиграл не ее, а другую войну, войну простонародной Франции против аристократов, попов и генералов. Теперь он возглавлял войну Франции против немецкого милитаризма, который заграбастал земли его родины и растоптал право и справедливость, – но выиграл войну за возрождение национального величия великого французского государства, против немцев как нации, поставив Германию на колени и заставив ее дорого заплатить за жертвы, принесенные на алтарь победы французской нацией. Клемансо разочаровался не в немцах, а во французах и людях вообще; после дела Дрейфуса он уже мыслил абстрактными категориями нации и государства.

В последние годы Первой мировой войны и в первый послевоенный год происходил «перевод» неформального диалога наций-обществ на рационализируемый правовой язык диалога наций-государств. Дела жертвенные и глубоко духовные стали делами «национальных интересов» наций-государств , предметом расчета и торга. Европейская дипломатия превратилась в нечто среднее между международной научной конференцией историков, географов и экономистов – и огромной международной ярмаркой, где торговали этническими территориями.

При этом принцип национального самоопределения в последовательной его трактовке, то есть с правом больших этнических сообществ Османской и Австро-Венгерской империй образовать собственные независимые государства, до 1916–1917 гг., в сущности, и не обсуждался. В отношении Австро-Венгрии даже президент Вильсон длительное время был сторонником сохранения ее государственного единства.

Результатом глубокого кризиса той идеологии патриотизма, которая задевала сами основы существования национальных государств, стала новая интернационалистическая идеология побеждающего большевизма. Но не только решительный разрыв коммунистической России с тайной дипломатией Антанты свидетельствовал о неблагополучии в лагере либеральной демократии. Самый яркий и самый сильный лидер демократического Запада, президент США Вудро Вильсон привел свою страну в войну, но не захотел стать союзником европейской либеральной Антанты. Вильсон принципиально не желал принимать участие в тайных торгах относительно национальных интересов государств – участниц войны и победы.

Суть позиции Клемансо и других европейских лидеров Антанты заключалась в том, что они настаивали на ответственности немецкой нации за развязывание войны и за жертвы, понесенные ее участниками. Коммунисты утверждали, что ответственна мировая буржуазия и должна за это с лихвой заплатить. Вопрос «кто платит?», такой понятный для рыночной экономики, принципиально был неприемлем для фанатичного пресвитерианца Вильсона, который, как утверждали специалисты, подсознательно отождествлял себя с Мессией – Христом. Идея коллективной ответственности вообще неприемлема для европейской цивилизации. Отвечать может только личность, потому что она сделала свободный выбор. За войну отвечают правительства, то есть конкретные люди, а не народы, хотя именно народы и ведут все войны.

Такая позиция была бы перенесением на международно-правовые отношения принципов, которые давно укоренились в практике западной цивилизации и жизненной философии демократий. Однако эти принципы никогда не учитывались, когда речь шла об отношениях между нациями-государствами: здесь всегда шла речь о реальном соотношении сил. Даже мотивы мести, находившие проявление в подсчете жертв во имя победы, на деле прикрывали полностью прагматичные рассуждения о выгоде, которую можно будет выторговать нации-государству после победы.

Президент Вильсон тоже не забывал выгоду для своей нации-государства. Но он хотел, чтобы все заключалось в рамках принципов моральной правовой международной структуры. Именно поэтому Вильсон настаивал на том, что в этой войне не может быть победителей и побежденных.

Но Вильсона не послушали ни Европа, ни Америка.

 

Конец войны

 

Русская революция как эпизод мировой войны

В 1916–1917 гг. наиболее напряженные военные действия Германия вела, как и раньше, на Западном фронте. В дни самых тяжелых боев потери Антанты достигали 20–25 тыс. человек в месяц. За 1916–1917 гг. (с августа по август) немецкая армия потеряла на Западном фронте 315 тыс. человек, на Восточном – 73 тысячи, то есть по 32 тыс. человек среднемесячно, в том числе на Западном фронте приблизительно по 25–26 тысяч, на Восточном – по 5–6 тысяч. При этом именно на востоке она добивалась очевидных успехов. А Россия на протяжении 1916 г. ежемесячно теряла 224 тыс. человек!

Австро-венгерская армия была в намного худшем состоянии, чем немецкая. Она комплектовалась по территориальному принципу, как и другие армии Европы, потому ее дивизии были разными по национальному составу и воспринимали поражения по-разному. Поскольку славяне составляли большинство населения империи, их неравноправное с немцами и венграми положение отражалось на моральном состоянии армии. Особенно враждебным к императорской власти было отношение чехословацких частей, которые массово сдавались в плен русским.

В зиму 1916/17 г. Россия входила морально опустошенной. Брусиловский прорыв окончательно подорвал веру в возможность решительного разгрома противника российской армией. Экономические трудности, вызванные поголовной мобилизацией всех работоспособных, особенно на селе, и плохой организацией военных действий, все больше подавляли население. В этих условиях авторитет Николая II, непосредственно ответственного за поражения и человеческие потери в качестве Верховного главнокомандующего, падал все ниже. Круги общества, близкие к правительственным, особенно были раздражены влиянием на царскую семью шамана и авантюриста Распутина. Убийство Распутина группой монархистов было крайне опасным симптомом развала власти.

В это время Николай все больше надежд возлагал на Протопопова, назначенного министром внутренних дел по рекомендации Распутина. Протопопов, помещик из российской глубинки, бывший правый либерал («прогрессист»), истерик, на которого, по его выражению, временами «накатывало», по собственной инициативе ездил в Швецию для переговоров с представителями Германии о возможности подписания сепаратного мира. Николай II приветствовал эту инициативу. Германия уже выдвигала мирные предложения, но они были вызывающе неприемлемыми для Антанты. Правительство Николая II готово было пойти очень далеко. Вырисовывалась перспектива сепаратного мира между Россией и Германией, что, в сущности, значило если не фактический переход России на сторону Центральных государств, то, по крайней мере, выход ее из Антанты.

Либеральные круги России укрепили свои позиции благодаря деятельности многочисленных общественных организаций, созданных для помощи фронту и составлявших действенный каркас гражданского общества. Государственная Дума, роль которой была сведена Николаем к минимуму, была скорее общественным органом, чем подобием парламента. Она и стала очагом сопротивления политике царя.

Противником такого курса было либерально-проантантовское российское общество.

В январе – феврале 1917 г. разгорелся конфликт между Думой и царем по поводу созыва очередной сессии Думы. Царь оттягивал созыв, ожидая неприятных столкновений с оппозицией и планируя вообще прикрыть Думу. Конфликт был усугублен беспорядками, которые начались в Петрограде на почве хлебной паники. Россия не смогла даже ввести карточную систему на хлеб, и достаточно было первых тревожных слухов и первых очередей в хлебных магазинах, чтобы начались забастовки. Николай распорядился арестовать управляемые социал-демократами – меньшевиками рабочие комитеты при общественных организациях. В ответ забастовки усилились. Народ высыпал на улицы, то здесь то там убивали полицейских, войска разгоняли толпы неохотно, наконец даже казаки начали присоединяться к недовольным и демонстрантам.

Среди левых и правых либералов давно зрела идея устранения Николая II путем военного переворота. Гучкова поддержал высший генералитет. Почувствовав полное отсутствие опоры, Николай II отрекся от престола.

Демонстрация в Петербурге. Март 1917 года

Отречение царя было не совсем юридически корректным. Согласно законам Российской империи, царь не имел права назначать наследника – лишь законный наследник в этом случае становился новым императором. Но наследником престола был Алексей, больной гемофилией мальчик, которого Николай II не хотел подвергать испытаниям в смутное время. Обходя закон, царь отрекся от престола в пользу великого князя Михаила Александровича. Великий князь также немедленно отрекся, опять же незаконно: преемником его мог бы стать великий князь Кирилл Владимирович, и образованный и сравнительно либеральный Михаил Александрович поручил решение последующей судьбы монархии Учредительному собранию.

Временное правительство, сформированное комитетом Государственной Думы из правых и левых либералов, в противоположность пронемецкому пацифизму Николая II было воинственно настроено в пользу «российской идеи», то есть стремилось возродить военное могущество России и закончить войну с территориальными приобретениями на условиях тайных соглашений. Политики либерально-националистического лагеря совсем не представляли себе размеры развала армии и империи.

П. Н. Милюков

После воинственных заявлений Милюкова правительственный кризис привел к власти левоцентристское правительство Керенского, которое отказалось от тайных имперских целей и было готово на «мир без аннексий и контрибуций», то есть на условиях, сформулированных президентом Вильсоном. Социалист Керенский, молодой кадетский лидер Некрасов да еще кое-кто из лидеров российской демократии были масонами и имели дополнительные тайные связи с влиятельными лидерами Антанты. В частности, французский социалист, масон Альбер Тома во время своего визита в Россию взял с них обещание довести войну до победы. Однако правительство практически не имело власти в стране. Достаточно сказать, что оно так и не смогло освободить арестованных в мятежном Кронштадте офицеров-моряков, которые, очевидно под боком у правительства, были постепенно перестреляны в подвалах революционными матросами. Наибольшую опасность представляла армия, которую уже нельзя было удержать в окопах. Дезертирство приобрело массовый характер, митинги шли за митингами, по всей армии распространились нормы, выработанные Петроградским Советом относительно военных своего округа. Созданные в армии Советы солдатских депутатов контролировали командование и полностью развалили российское войско.

В связи с этим крайне необходимой была какая-либо военная операция, которая в случае успеха приблизила бы конец войны и укрепила позиции командования, а в случае провала дала бы возможность найти виновных и опять же укрепить режим. Наступление в июне под Тернополем, конечно, закончилось поражением небоеспособной уже российской армии, и в результате ряда мероприятий в первые дни июля Временное правительство фактически ликвидировало двоевластие. На фронте была восстановлена смертная казнь.

Однако ситуация оставалась неопределенной. По всей стране начались разгромы и поджоги помещичьих имений. Летом на улицах больших городов уже бесчинствовала толпа, вспыхнула преступность, вершились самосуды над воришками, которых убивали просто так, на трамвайных путях. В Петрограде дезертиры открыто торговали на тротуарах подсолнечными семечками.

Правительства Антанты все надежды возлагали на военный переворот, который должен был бы на определенное время поставить у власти диктатора, чтобы затем перейти к нормальному либеральному режиму. Такая попытка была сделана в августе – и привела к потере едва-едва достигнутого равновесия. Произошли что-то вроде компартийно-генеральского путча 1991 года.

Разгром попытки переворота генерала Корнилова в августе 1917 г. резко усилил левые антиправительственные элементы в обществе, а всплеск инфляции и нарастание беспорядков поставили под сомнение уже существование России.

Если вернуться к опыту Парижской коммуны и планов немецких социал-демократов относительно завоевания власти, то можно сказать, что в России вариант свержения консервативного правительства как правительства национальной измены, продолжения войны левыми, социалистическими правительствами с последующей поддержкой антивоенных пролетарских выступлений в лагере противника – это как раз и был сценарий российских социалистов, меньшевиков и эсеров. Он полностью провалился летом – осенью 1917 года.

При этих условиях в октябре состоялся большевистский переворот.

Октябрьский переворот сопровождался серией декретов, в том числе о мире и о земле. Армия покинула позиции и, силой захватывая эшелоны, двинулась по домам, чтобы разбирать землю согласно большевистскому декрету. Вся Россия зимой 1917/18 г. была пробольшевистской, поскольку война была фактически закончена, а размеры поражения никого не беспокоили. Развал властных структур и доминирование в стране дезертиров-фронтовиков назывались в советской литературе «триумфальным шествием советской власти».

Мирные переговоры с немцами и австрийцами, начатые большевистским правительством в декабре 1917 г., оказались крайне сложными. Правительство Ленина – Троцкого не сумело найти такие условия сепаратного мира, которые российское руководство могло бы подписать.

Предложения, изложенные в ленинском Декрете о мире и позже – в речи Троцкого в начале мирных переговоров в Брест-Литовске, были настолько близкими к мирным предложениям Вудро Вильсона, что некоторые американские исследователи до сих пор считают это совпадение хитрым ходом большевиков. В действительности право наций на самоопределение вплоть до государственного отделения было программным положением большевиков, отстоянным Лениным против ультралевых в острой полемике накануне и в ходе мировой войны.

Летом 1917 г. Ленин активно поддерживал требования независимости Финляндии, Польши и даже Украины, а после переворота большевистское правительство признало независимые правительства Финляндии и Польши (в Брест-Литовске Троцкий признал Центральную Раду правительством независимой Украины).

Шла речь у большевиков, как и у Вильсона, и о конце тайной дипломатии – именно большевиками были опубликованы тексты тайных соглашений правительств Антанты.

Переговоры в Брест-Литовске зашли в безвыходный тупик, Троцкий мирный договор не подписал – приехав в Петроград, он убеждал Ленина: «Немцы не будут наступать!» Под Нарву был направлен отряд балтийцев Дыбенко. Посмотрев на «братишек» в невероятных клешах, генерал М. Д. Бонч-Бруевич, брат известного большевика, который привлек его к организации сопротивления немцам, понял, что никаких боевых действий матросы вести не в состоянии. Отряд раздобыл где-то бочку спирта, и пьяные «братишки» были вдребезги разбиты немцами; Дыбенко исключили из партии. Немцы наступали и жестоко разогнали в боях какие-то наскоро сформированные части (в том числе и в том бою 23 февраля, который потом был безосновательно провозглашен первой победой и днем рождения Красной армии). Расчеты на революционизирующее влияние социалистической революции на немецких рабочих и крестьян в солдатских шинелях оказались наивными.

В 1917 г. в войну вступили уже США и Греция. Греческая армия держала оборону на южных подступах к Сербии, что позже оказалось очень важным, но тогда не имело непосредственного оперативного значения; американская армия только начинала прибывать во Францию. Германия начинала испытывать голод, близился полный крах экономики. Она могла или капитулировать, или сделать последнюю попытку.

Добившись наконец победы на востоке, выведя из строя Россию и завладев ресурсами Украины, немецкое командование оставило для оккупации огромной территории 34 дивизии и направило человеческие и материальные ресурсы для разгрома Антанты. 3 марта 1918 г. делегация Советской России подписала в Бресте мирный договор, а 21 марта началось наступление немецких войск на Западном фронте.

Генерал-фельдмаршал фон Гинденбург

Организатором операций был генерал Людендорф, умный и энергичный командующий, который вместе со своим начальником Гинденбургом уже тогда стал символом немецких побед. В 1916 г. пожилого Гинденбурга назначили начальником Генерального штаба, Людендорфа – генерал-квартирмейстером; фактически он стал теневым хозяином штаба, занимавшимся вопросами оперативной деятельности вооруженных сил Германии. В командовании Людендорфа было немало слабых мест – он не умел использовать неожиданный успех, слишком боялся за фланги, неверно оценивал замыслы и возможности противника, не понимал значения танков. Но каковы бы ни были недостатки Людендорфа-командующего, дело было совсем не в них: немецкая армия могла избежать разгрома только в том случае, если бы ее противник действовал очень неумело.

Боевые действия, чрезвычайно напряженные и кровопролитные, на фронте свыше 400 км при участии 6 млн человек, с применением газов, самолетов и танков, огромного количества пушек и пулеметов, продолжались 235 дней. 18 июля 1918 г. французы нанесли мощный контрудар, после чего союзники полностью перехватили инициативу.

26 сентября союзные войска перешли в общее наступление.

За это время немецкая армия полностью исчерпала свои материальные и духовные ресурсы и очутилась на грани катастрофы. Немцы побежали в беспорядке, проклиная кайзера и генералов. С ужасом немецкое командование констатировало, что войско неуправляемо и война проиграна.

Генерал Э. Людендорф

Наступил коллапс и в Австро-Венгрии. Союзные войска легко вышли с греческого плацдарма через всю Сербию в долины Дуная. 29 сентября перемирие подписала Болгария, 30 октября – Турция. 3 ноября Австро-Венгрия капитулировала.

В начале октября немецкое правительство обратилось к Вильсону с просьбой о немедленном перемирии.

8 ноября на маленькую станцию в Компьенском лесу неподалеку от Парижа прибыла немецкая делегация для подписания перемирия. А в Берлине, Мюнхене, Киле – главной базе флота – уже не было имперской власти. Перед зданиями Рейхстага и правительства волновалась огромная толпа, кайзер сбежал, 9 ноября «красный» принц Макс Баденский от собственного имени заявил об отречении Вильгельма и назначил рейхсканцлером социал-демократического лидера Фридриха Эберта; в середине дня в рейхстаге глава Социал-демократической партии Германии (СДПГ) Шайдеман провозгласил республику, а с балкона Берлинского замка Карл Либкнехт – Социалистическую республику. 11 ноября было подписано перемирие, и военные действия, которые продолжались 51 месяц и 2 недели, закончились.

Американский солдат обыскивает трупы немцев

Даже поражение России и использование ее ресурсов не смогли спасти Германию в войне на исчерпание сил. Шанс выиграть был утерян, когда война практически перестала быть игрой, сведясь к предельно напряженному соревнованию военных экономик и моральных ресурсов.

Зато вселенская катастрофа, развязанная авантюрными игроками, вывела на авансцену истории призрак коммунизма.

В ноябре 1918-го на улице Берлина, возле Бранденбургских ворот

Теперь он мог или выполнить свои угрозы, или перестать быть привидением, воплотившись в мировые структуры или, по мере возможности, сосуществуя с ними.

 

Россия меняет ориентиры

Декрет о мире содержал обращение Совета Народных Комиссаров к правительствам и народам мира немедленно закончить войну «миром без аннексий и контрибуций», на основе признания права наций на самоопределение, но было непонятно, как к этому отнесется Германия с союзниками и как вообще можно ввести мир односторонним декретом. Если Декрет о земле можно было понимать как призыв к реальным действиям – грабежу помещичьих имений и раздела земель, провозглашенных «Божьими», или же общенациональным достоянием, – то Декрет о мире оставался пропагандистским призывом. За настоящим документом скрывались не столько конкретные политические расчеты, сколько общие идеологические концепции.

Откровеннее всего стратегию социалистической революции Ленин изложил в брошюре «О карикатуре на марксизм и об “империалистическом экономизме”», которая была написана в начале октября 1916 г. и опубликована лишь после смерти Ленина, в 1924 г., в ленинградском журнале «Звезда». Брошюра имела полемический характер и была направлена против Юрия Пятакова (псевдоним П. Киевский), в 1920-х гг. видного «троцкиста»; очевидно, статья была напечатана по инициативе Зиновьева, тогда ленинградского руководителя и врага Троцкого. В конечном итоге Зиновьев не только стремился получить сиюминутный выигрыш, компрометируя Пятакова, но и как председатель Коминтерна полностью разделял приведенные там мнения Ленина о мировой пролетарской революции. Он и понятия не имел, как оказалось позже, об открытой его многолетним главарем «победе социализма в отдельно взятой стране».

Позже, во времена фракционной борьбы против Троцкого, сталинское руководство ВКП(б) полностью запутало дело вымышленной «ленинской теорией неравномерности развития капитализма», из которой якобы вытекала стратегия победы социализма в одной отдельно взятой России. Эта идея «подтверждалась» несколькими выдернутыми из контекста фразами Ленина об упомянутой неравномерности. Между тем, представления Ленина о ходе и приходе мировой социалистической революции достаточно ясно выражены в его многочисленных статьях и не имеют ничего общего со сконструированной идеологами сталинского ЦК «теорией».

Ленин отстаивал в брошюре политические позиции, известные как «право наций на самоопределение». Эти позиции включали защиту демократических свобод, в том числе права Ирландии, Польши, Украины, Финляндии, Индии и так далее на государственную независимость, поскольку эти демократические преобразования были необходимы для подготовки социалистической, пролетарской революции. Позиции Ленина в довоенной дискуссии с Розой Люксембург и другими левыми социалистами о «праве наций на самоопределение» хорошо известны, но в неопубликованной Лениным брошюре особенно впечатляют его общие рассуждения как раз по поводу «неравномерности» и победы социализма в отдельно взятых странах.

«Политической надстройкой над новой экономикой, над монополистическим капитализмом (империализм является монополистическим капитализмом) есть поворот от демократии к политической реакции. Свободной конкуренции отвечает демократия. Монополии отвечает политическая реакция. “Финансовый капитал стремится к господству, а не к свободе”, справедливо говорит Р. Гильфердинг в своем “Финансовом капитале”». Но это касается только тех стран, где цикл капиталистического развития уже закончен и на повестке дня стоят не демократические, а социалистические преобразования. Там же, где речь идет о последующем развитии и утверждении капитализма свободной конкуренции с его политической надстройкой – национальными государствами, патриотизмом и демократией, – там необходимо поддерживать политическую свободу во всех проявлениях. Такова в целом ленинская концепция. Поэтому Ленин, в частности, часто и вполне искренне выступал и за независимость Украины – также и в 1917 г., вплоть до Октябрьского переворота.

Ленин был убежден, что «империализм» является концом свободной конкуренции и, следовательно, демократии. Раз есть тресты, значит, есть свободная конкуренция, а потому и нет демократии – такова железная логика вождя мирового пролетариата.

А как же с социалистической революцией? Здесь Ленин полностью разделяет взгляды «классиков марксизма». «Социальный переворот не может быть объединенным действием пролетариев всех стран по той простой причине, что большинство стран и большинство населения земли до сих пор еще стоят даже не на капиталистической или только в начале капиталистической степени развития… Для социализма созрели лишь передовые страны Запада и Северной Америки, и в письме Энгельса к Каутскому… П. Киевский может прочитать конкретную иллюстрацию той… «мысли», что мечтать об «объединенных действиях пролетариев всех стран» значит откладывать социализм до греческих календ, то есть до «никогда». Социализм осуществят объединенными усилиями пролетарии не всех, а меньшинства стран, которые дошли до степени развития передового капитализма… В этих передовых странах (Англии, Франции, Германии и др.) национальный вопрос давно разрешен, национальная общность давно изжила себя, «общенациональных задач» объективно нет. Именно поэтому в этих странах можно теперь же «взорвать» национальную общность, установить общность классовую». Далее Ленин говорит (ссылаясь на Энгельса) даже о возможности войны национально-революционной Индии против социалистически революционной Англии, именно в этом видя «неравномерность». «Если они (неразвитые и подавленные нации. – М. П.) пользуются даже таким, в сравнении с социальной революцией совсем маленьким, кризисом империалистической буржуазии, как война 1915–1916 гг., для восстаний (колонии, Ирландия), то нет сомнения, что тем более большим кризисом гражданской войны в передовых странах они воспользуются для восстаний».

Ленин, как и все социал-демократы того времени, считал, что социалистическая революция победит сначала в цивилизованных странах Запада, может, и в США.

Вот и вся тайна «закона неравномерности развития капитализма». Ни о какой победе социализма в отсталых странах типа России здесь нет и речи.

В ходу у социалистов была также и формула «россиянин начнет, немец закончит». Все это ужасно напоминает рассуждение Энгельса о близости победы социалистов в Германии, в частности в случае войны. Энгельс, стоит напомнить, считал, что для социал-демократов наилучшим способом осуществить социалистическую революцию будет взятие власти для победного завершения войны против России и ее союзников. Так, как это импульсивно делала Парижская коммуна. Поздней осенью 1916 г., за несколько месяцев до Февральской революции, никаких других прогнозов и проектов относительно социалистического переворота у Ленина не было. Самым вероятным кандидатом на социалистическую революцию оставались Германия и Австрия, самыми реакционными странами – страны Антанты. А вообще, левые социал-демократы большевистского типа должны были бороться за поражение собственных стран аж до тех пор, пока не возьмут власть.

И вот пришел семнадцатый год, а с ним развал российской армии и государственности, – и стратегия Ленина круто изменилась. Суть этих изменений Ленин просуммировал позже, за год до смерти, в заметках по поводу записок Н. Суханова (Гиммера), русского левого меньшевика. Заметки под названием «О нашей революции» были напечатаны в мае 1923 г. и принадлежат к последним документам, которые продиктовал смертельно больной вождь.

Грубо ругая «пугливых реформистов», которые «боятся отступить от буржуазии», заявляя публично, что «тех, кто думает так, своевременно было бы объявить просто дураками», Ленин постоянно полемизирует с бывшими коллегами по Интернационалу: «Для создания социализма, говорите вы, – требуется цивилизованность. Ну а почему мы не могли сначала создать такие предпосылки цивилизованности у себя, как изгнание помещиков и изгнание российских капиталистов, а затем уже начать движение к социализму?.. Помнится, Наполеон писал: “On s’engage et puis… on voit”. В свободном русском переводе это значит: «Сначала нужно ввязаться в серьезный бой, а там уже видно будет». Вот мы и ввязались сначала в октябре 1917 г. в серьезный бой, а там уже увидели такие детали развития (с точки зрения мировой истории это, конечно, детали), как Брестский мир, или НЭП и тому подобное. И в настоящее время уже нет сомнений, что в основном мы одержали победу… Нашим европейским мещанам и не снится, что последующие революции в неизмеримо более богатых населением и неизмеримо больших по разнообразию социальных условий странах Востока будут подносить им, несомненно, больше своеобразия, чем русская революция».

Несомненно, что и в 1916 г., и позже Ленин считал неслыханно кровавую планетарную Великую войну «совсем маленьким кризисом мировой буржуазии» по сравнению с ожидаемой грандиозной общечеловеческой катастрофой – «революционным переходом человечества к социализму». Лозунги демократии и национального освобождения целиком и полностью принадлежали к эпохе, которая предшествовала этой апокалиптической катастрофе, и в период «мировой пролетарской революции» могли быть использованы лишь для привлечения «стран Востока» и им подобных союзников к борьбе против Запада.

Союзником, подобным «странам Востока», «европейской колонией Антанты» в представлении Ленина стала также и побежденная Германия.

Российские большевики возлагали надежды в первую очередь на революцию в Германии. Революционные события в России, безусловно, оказали влияние на Германию, как и на всю Европу.

Правительство послереволюционной Германии имело название «Совет Народных Уполномоченных» – почти «Совет Народных Комиссаров»; это правительство в составе трех представителей социал-демократов «большинства» и трех социал-демократов «независимых» было утверждено в цирке Буша общим собранием Советов рабочих и солдат Берлина. В рабочих городах, на флоте и в армии были образованы Советы депутатов, органы «прямой демократии», подобные российским Советам. В декабре 1918 г. собрался Всегерманский съезд Советов, – но, к большому разочарованию российских большевиков, огромным большинством голосов съезд отказался признать Советы основой будущей конституции.

По российскому сценарию в канун выборов в Учредительное собрание Германии, 5–12 января 1919 г., группой ультралевых была сделана попытка коммунистического переворота – 6 января Карл Либкнехт подписал документ об отстранении правительства Эберта – Шейдемана и передаче власти Революционному комитету. Но путч «спартаковцев» был легко задушен, и 19 января состоялись выборы в Учредительное собрание. Участие в них приняло 35 млн человек – 83 % всех избирателей. Социал-демократическая партия Эберта – Шейдемана получила 38 % голосов, левая Независимая СДПГ Гаазе – Каутского – 8 %; «спартаковцы» (коммунисты) не имели шансов пройти 5 %-ный барьер и бойкотировали выборы.

Правые партии набрали приблизительно 16,6 млн голосов, то есть 47,5 % – больше, чем обе социал-демократических партии вместе.

Эти данные вынуждают задуматься, особенно при сравнении с результатами выборов в российское Учредительное собрание.

В России подавляющее большинство населения голосовало за народническую партию социалистов-революционеров, не очень разбирая, о каких эсерах идет речь – прокоммунистических левых или антикоммунистических правых. Можно сказать, что это был протестный электорат, но с четко выработанными установками на национализацию земли с последующим «справедливым» уравнительным переделом в пользование, то есть электорат в основном крестьянский и бедный. Надежды большевиков (которые получили меньше, чем рассчитывали, – не треть, а четверть голосов, преимущественно в промышленных районах вокруг Москвы и в Петрограде) были на то, что именно большевистское правительство провозгласило подготовленный эсерами Декрет о земле и потому будет поддержано крестьянами. Правые и центристские партии получили жалкое меньшинство голосов. Социал-демократы-«меньшевики» потерпели полную катастрофу.

В Германии правые и право-центристские партии получили почти половину голосов, немногим больше, чем левый центр. Они полностью могли бы претендовать на участие в правительстве или и на власть. Но правые не хотели власти. С момента, когда армия начала разваливаться, генералы и консервативные политики категорически отказывались возглавлять властные структуры – они знали, что массовой поддержки в армии и народе не будут иметь, и ответственность за унизительный мир хотели перевести на плечи новой, левой и демократической, власти.

Но дело не только в правых. Немецкие социал-демократы большинства, – так сказать, немецкие «меньшевики», те же, кто голосовал за военные кредиты, – сохранили и усилили свое влияние на рабочий класс и те прослойки населения, которые теперь принято называть «средним классом».

Левые социал-демократы, к которым принадлежала и группа марксистских интеллектуалов во главе с Каутским, где-то через год оправились от моральной катастрофы, которую принесла социал-демократии массовая поддержка населением войны и решения партийного руководства. Каутский, Гаазе, Ледебур и их группа заняли последовательно пацифистскую позицию и вошли в Циммервальдское, потом в Кинтальское интернациональные объединения. В отличие от Ленина, Каутский и его сторонники защищали идею немедленного мира, а не иррациональный лозунг поражения собственных государств. После революции «независимые» социал-демократы готовы были сохранить Советы, но только как один из элементов парламентского конституционного строя. О диктатуре, которая не опирается на закон, для «независимых» не могло быть и речи. В СДПГ их поддержала треть организаций; в 1917 г. эти организации были исключены из партии и образовали независимую СДПГ. Однако, как видим, в массах влияние партии Гаазе – Каутского оказалось намного слабее.

Немецкие рабочие и средний класс не мыслили себя в государстве «прямой демократии», они были сторонниками законности, порядка и парламентской демократии нормального европейского типа. А наиболее интересно то, что и левые центристы, и даже ультралевые, не считая крайних радикалов, не представляли себе политическую будущность Германии без Учредительного собрания и общего избирательного права.

Что же касается ультралевых, то такие признанные вожди, как Роза Люксембург и неистовый Карл Либкнехт, даже революционный переворот в канун выборов рассматривали как средство сведения к минимуму давления буржуазно-юнкерских и генеральских кругов, чтобы передать власть демократически избранному Учредительному собранию. Роза Люксембург, которая много лет находилась на крайнем левом фланге международной социал-демократии, не признавала право наций на «буржуазное» самоопределение, – благородная революционерка Роза Люксембург никогда не поддерживала Ленина в его централизаторских партийных тенденциях, была стойкой «меньшевичкой» в организационных вопросах и искренне и наивно верила, что разгон большевиками Учредительного собрания и отказ от общего избирательного права – «ошибка» Ленина и Троцкого. Сидя в тюрьме после неудачной попытки январского красного переворота, Роза Люксембург писала не предназначенный для публикации труд «Рукописи о русской революции». В ней, в частности, говорилось: «Основная ошибка теории Ленина – Троцкого заключается именно в том, что они, как и Каутский, противопоставляют диктатуру демократии… Последний решает для себя вопрос, естественно, в интересах демократии, а именно буржуазной демократии, потому что именно ее он противопоставляет как альтернативу социалистической революции. Ленин – Троцкий, напротив, разрешают вопрос в пользу диктатуры в противовес демократии и тем самым диктатуры горсточки людей, то есть буржуазной диктатуры. Таковы два противоположных полюса, равноудаленных от истинной социалистической политики».

Роза Люксембург

Произошло почти так, как предсказывал старый Энгельс: консервативно-националистическое правительство Германии потерпело поражение, кайзеровская корона покатилась, в Германской республике к власти пришло – без кровопролитной революции – правительство социал-демократов. Но не для того, чтобы продлить и выиграть войну. И не для того, чтобы брататься с социалистами и революционерами Франции и России: в России власть взяло такое течение социалистов, с которым немецкие социал-демократы не хотели иметь ничего общего. Социал-демократы вместе с либералами взяли на себя ответственность за поражение, чтобы выйти из войны и построить в Германии демократию.

Летом 1919 г. деятельность Учредительного собрания завершилась в Веймаре принятием одной из самых демократических межвоенных конституций. Подписание Версальского мира и принятие Веймарской конституции летом в 1919 г. начинали в Германии эпоху нормального развития. Российские большевики еще лелеяли надежды на немецкую пролетарскую революцию, но для самой Германии это уже не имело никакого значения.

В ноябре 1918 г. начались совещания союзников в Лондоне, а 18 января 1919 г. открылась Парижская мирная конференция. Результатом ее были мирные договоры, подписанные на протяжении 1919–1920 гг. 28 июня 1919 г. в Версале заключен мирный договор с Германией, 27 ноября в Нейи – с Болгарией, 4 июня 1920 г. в Трианоне – с Венгрией и 10 августа 1920 г. в Севри – с Турцией. Парижская мирная конференция была продолжена в 1921–1922 гг. Вашингтонскою, и обе они заложили основы послевоенного мира («Версальско-Вашингтонская система»).

Характерно, что правительство Ленина не признало Версальский договор и оценило его крайне негативно. В частности, такая оценка была дана в докладе Ленина на II Конгрессе Коминтерна, который состоялся в Москве 19 июля – 7 августа 1920 г. «Война путем Версальского мирного договора показала им (народам. – М. П.) такие условия, – говорил Ленин, – что передовые народы очутились на положении колониальной зависимости, бедности, голода, разорения и бесправия, потому что они на многие поколения связаны и поставлены в такие условия, в которых ни один цивилизованный народ не жил».

Это был неприкрытый призыв к свержению «Версальского ига» с помощью «пролетарской революции». Апеллируя теперь к национальным чувствам немцев, якобы превращенных системой Версаля в европейских негров, российские коммунисты стремились вернуться к ситуации конца войны и привести к власти в Германии коммунистическое «правительство национального спасения» по сценарию Энгельса. В годы Гражданской войны в России ленинское руководство всегда имело в виду возможность прорваться с пылающим революционным факелом в Германию и на Балканы.

Уподобление послевоенной Германии колониям наводит на мысль, что большевики ожидали от Германии того же, что демонстрировала Турция.

Правительство султана подписало Севрский мир, согласно которому от Турции отходили арабские территории к новообразованным государствам – Ираку, Сирии и Ливану; на востоке значительная часть земель от озера Ван к Трапезунду, в том числе с преимущественно турецким населением, – в независимую Армению; большая территория вокруг Смирны со смешанным греко-турецким населением – в Грецию; что-то выделялось для итальянской колонизации, а проливы оказывались под международным контролем. Настоящий договор никогда не вступил в силу, потому что фактически в это время Турция успешно продолжала войну против Антанты.

В последний раз попытка революционного свержения законного немецкого правительства была повторена ленинским руководством в 1923 г.; согласно опубликованным в настоящее время документам, Политбюро ЦК РКП(б) приняло решение о начале восстания в Германии 9 ноября (символично – словно бы на второй день после Великого Октября и словно бы переписывая историю, которая пошла «не тем путем» после 9 ноября 1918 г.). Символическим оказалось другое – в тот день начался «пивной путч» Гитлера в Мюнхене.

В феврале – апреле 1919 г. Верховный суд судил руководителей младотурков (Талаат, Энвер и Джемаль убежали из страны). Новый визирь, зять султана, албанский феодал Ферид-паша выполнял все условия перемирия, а затем и мира, но именно по его разрешению 30 апреля 1919 г. в Эрзерум на должность начальника III армейской инспекции, а фактически для организации сил сопротивления Антанте отправился бывший командующий Сирийским фронтом Кемаль-паша. В Турции действовали около 25 тыс. партизан, среди которых были и «исламские социалисты» (крестьянская армия «Ешиль Орду»). Кемаль-паша, блондин с холодными светло-голубыми глазами, для друзей – Серый волк, человек решительный, умный и жестокий, преобразовал антиевропейскую стихию в дисциплинированное движение турецкого национального сопротивления. Сопротивление Антанте был также сопротивлением султанскому правительству. В январе 1920 г. в Стамбуле собрался парламент (меджлис) и под носом у союзников принял «Национальный обет», отбросив попытки «расчленения отчизны». Союзники разогнали меджлис и вернули Ферид-пашу, но непокорная часть меджлиса собралась в Анатолии, где 23 апреля 1920 г. конституировалась как Великое Национальное собрание и вручила власть Кемалю.

Между тем Грецию постигло национальное несчастье. В своих мемуарах Ллойд-Джордж рассказывает о нем очень романтично: молодой король Александр играл в саду со своей обезьянкой, она укусила короля, начался сепсис, Александр умер, и на престол вернулся прежний король Константин, пронемецкий консерватор и полное ничтожество. Все это правда, но дело не только в обезьянке – летом либеральный национальный лидер Венизелос полностью проиграл выборы, и возвращение реакционного короля послужило антивоенным симптомом, который удивительным образом соотносился с правым поворотом в политическом сознании масс.

Король поневоле сделал все для поражения Греции. Поскольку генералитет и высшее офицерство подбирались Венизелосом, Константин замещал их кем придется; так, командующим армией стал психически больной генерал Хадженестис. Кемаль-паша полностью разгромил парализованную греческую армию, и в конечном итоге союзники были вынуждены признать его правительство и отказаться от Севрского мирного договора.

Ленин возлагал большие надежды на сопротивление турков Антанте. Характерно, что бывшие младотурецкие лидеры Энвер-паша и Джемаль-паша, кровавые убийцы, дело которых Верховный суд Турции весной 1919 г. передал в военный суд, в 1920-м появились в Москве. Оттуда Джемаль поехал в Афганистан как советник эмира Амануллы-хана, а Энвер отправился в Баку на съезд народов Востока, потом – в советскую Бухару. Там он сначала был командующим красными войсками, а затем сбежал к повстанцам-басмачам и провозгласил себя главнокомандующим войсками ислама как зять халифа – наместника пророка. В августе 1922 г. Энвер погиб в бою около афганской границы. Джемаль вернулся из Афганистана в советскую Грузию и в том же 1922 г. был убит на одной из улиц Тбилиси армянским мстителем. Годом раньше в Берлине армянский студент Согомон Тейлирьян убил Талаат-пашу.

Невзирая на колоссальные внутренние трудности, на голод в стране, правительство Советской России не жалело оружия и денег для помощи туркам. Из Туапсе в Трабзон шли транспорты с оружием. Летом 1920 г. Орджоникидзе получил из России для отправления Кемалю 6 тыс. винтовок, 5 млн патронов, 17 600 снарядов. А в сентяб ре 1920 г. уполномоченному Кемаля в Эрзеруме большевики передали два центнера золота в слитках. За российское золото Кемаль покупал оружие у итальянцев.

В то же время Ленин пытался усилить коммунистический фланг «турецкой революции» в расчете на «перерастание» ее из революционно «демократического» этапа в «пролетарский». Кемаль вел переговоры с руководителем турецких коммунистов Мустафой Субхи, романтиком, бывшим студентом Сорбонны, предлагая ему отправиться из России в Турцию и принять участие в борьбе против Антанты. Субхи хотел вернуться с полком азербайджанских добровольцев, но с Турцией граничит не Азербайджан, а Армения. Наконец в январе 1921 г. председатель компартии Турции Субхи, генеральный секретарь компартии Этхем Неджет и 13 членов ЦК отправились в Турцию. Командующий войсками округа Кязим Карабекир имел директиву Кемаля – не допустить Субхи к Анкаре и действовать «в соответствии с обстоятельствами». Субхи и его товарищей схватили, заковали в кандалы, беспощадно избили, вывезли на моторной лодке в море, а там подъехали убийцы на другой моторной лодке, перекололи коммунистов штыками и сбросили в море. Обезображенные тела прибило волнами к берегу. В советской прессе писали, что их убила «толпа, подкупленная купцами». Но ленинская помощь Кемалю продолжалась.

Отметим парадоксальный факт. Россия Ленина – Троцкого на новых социально-политических принципах реализовала тот поворот к Центральным государствам, к которому склонялся император Николай II. Россия Брестского мира стала нейтральным и неявным союзником Германии. После Октябрьского переворота главным внешним врагом красной России стал либерально-демократический Запад – Англия, Франция и Соединенные Штаты. Советское правительство ищет контакты с теми силами в Германии и Турции, которые готовы продолжать войну с Антантой. Поэтому оно демонстративно не признает «Версальскую систему», не признает и Лигу Наций, и решения Вашингтонской конференции, которые прекратили гонку морских вооружений.

Геополитические расчеты Коминтерна исходят, конечно, из других соображений и выражают иную систему ценностей, чем имперская политика старой России. Но в своих общих итогах они обнаруживают определенное сходство.

Здесь можно было бы вспомнить о давних симпатиях немецкого Генерального штаба к Ленину и большевикам, подкрепленных финансовыми вливаниями, которые сегодня уже не составляют секрета. Тогда, в годы войны и после победы большевиков, это была глубокая тайна, и даже Троцкий, нужно думать, с искренним гневом опровергал слухи о немецкой помощи Ленину. Идея финансовой поддержки Ленина была подсказана немецкому Генеральному штабу давним приятелем и единомышленником Троцкого Парвусом (Гельфандом), который и осуществлял передачу денег большевикам сложным путем через своего дальнего родственника, большевистского финансиста Ганецкого (Фюрстенберга).

Правительство Керенского знало об этих контактах, но не имело в своем распоряжении серьезных доказательств. Сегодня архивы открывают эту едва ли не самую неприглядную тайну партии Ленина.

Однако сама по себе история с тайной поддержкой большевиков немецкими милитаристами говорит только о том, что Ленин был способен заключить соглашение во имя революции с кем угодно, хоть с самим дьяволом. Конечно, большевики не были немецкими шпионами. Ленин считал, что он использует немецких генералов, а немецкие генералы считали, что они используют Ленина.

Во всяком случае и Брестский мир, и система Рапалло с последующим тайным сотрудничеством РСФСР с немецкими милитаристами – настолько тайным, что о нем не должны были знать даже социал-демократические руководители немецкого правительства, а когда они что-то разнюхали, то подняли огромный скандал, – и явные и тайные военно-политические отношения большевиков с турецкими националистами, и открытая враждебность к «Версальско-Вашингтонской системе» свидетельствуют о попытках создать «ось» Москва – Берлин – Анкара, открытую для всех врагов Антанты, в будущем, возможно, дополненную Пекином и Дели. И по крайней мере, в этом отношении политика большевиков обнаруживает удивительную общность с супервеликодержавными глобалистскими тенденциями, которые находили проявление в политике их крайнего антипода – последнего императора России.

 

Первый кризис XX века: итоги

Итак, вернемся к общей оценке катастрофы, которая называется Первой мировой войной и включает такие последствия, как Версальско-Вашингтонская система и коммунистический режим («диктатура пролетариата») в России.

Связанные с оценкой причин и общего характера Великой войны проблемы занимали науку на протяжении всего XX века и остаются предметом острых дискуссий и сегодня. Классические труды по поводу причин войны вышли во Франции в межвоенный период; это – книги П. Ренувена «Непосредственные причины войны» (Париж, 1925) и «Исторические споры: 1914. Проблема происхождения войны». В послевоенное время острую дискуссию вызывала книга немецкого историка Ф. Фишера, которая вышла в 1961 г. и была переведена на французский язык в 1970-м. Дискуссии были просуммированы в книге Ж. Дроза «Причины Первой мировой войны. Историографический очерк», которая опубликована в Париже двумя изданиями – в 1973-м и 1997 гг.. На месте битвы на Сомме в 1916 г., в Перронне, создан Музей истории Великой войны, при котором действует Центр исследований; на русском языке опубликована обзорно-аналитическая статья его президента Жан-Жака Беккера. Один из самых глубоких трудов на эту тему, книга выдающегося французского историка Ж.-Б. Дюрозелля «Великая война французов (1914–1918)», законченная им незадолго до смерти и опубликованная в 1994 г., вышла с подзаголовком: «Необъятное» (“L’incompréhensible”).

Необъятным и необъясненным остается не только факт огромного национального подъема, который позволил французам выдержать чрезвычайное напряжение и непереносимые трудности войны – так же, как и немцам, и всем другим участникам планетарной трагедии. Настоятельным остается и вопрос: как могло все это произойти.

Стоит ли для ответа на этот вопрос возвращаться к переоценкам причин Первой мировой войны?

По-видимому, не стоит. В конечном итоге, причины войны при всем их запутанном разнообразии описаны и установлены в необъятной литературе. Причины для прошлого всегда можно установить, но, как уже говорилось, история, когда она умирает и превращается в книгу, в архивно-музейное прошлое, теряет пульсирующее разнообразие своих нереализованных возможностей, а вместе с тем многомерность и, так сказать, выпуклость.

Исследования истории Великой войны на протяжении последних десятилетий сосредоточивались главным образом вокруг социально-психологической проблематики, изучались мотивы поведения целых народов и разных социальных групп, массовые проблемы. Именно здесь мы выходим на модальную историю, потому что настроения и мотивы действий больших масс людей существенно ограничивают варианты будущего. С решением массовых проблем мы вступаем в открытый мир возможностей и вероятностей.

Об исторической необходимости, конечно, можно и нужно рассуждать. Но для этого нужно постулировать абстрактную возможность «иного хода событий» и показать, что этот «иной ход событий» реально был невозможен. А следовательно, нужно оперировать понятиями возможного и невозможного, мыслить категориями вероятностей.

Бастующие шахтеры покидают шахты. Уэльс. 1912

Однако разговоры о возможностях, выборе и ответственности уже выводят нас за рамки чистой истории в область, которую более логично отнести к философии истории. Здесь мы стремимся рассматривать исторический процесс как целостность и ставим вопрос не о причинах и вероятностях, а о смысле исторических событий. И здесь нас ожидают проблемы, временами и неразрешимые.

Значение или смысл исторического события мы естественно отождествляем с совокупностью последствий, которые это событие повлекло за собой. Но такие катастрофические события, как война, имеют логично несовместимые возможные последствия – потому что война может закончиться по-разному: выигрышем – полным или частичным – одной или другой стороны. Потому что война является игрой, соревнованием с непредсказуемым исходом. Следовательно, смысл катастрофы вообще, войны в частности, совмещает противоречивые возможности, а это называют абсурдом.

Смысл катастрофы в том, что она является историческим абсурдом.

В сущности характеристика войны как справедливой или несправедливой – это всегда характеристика послевоенного мира. Но война, как и каждая катастрофа, имеет несколько возможных результатов. Пытаясь охарактеризовать смысл войны, мы характеризуем смысл мира; а в чем же тогда смысл войны как таковой, как социального явления, как катастрофы?

Пытаясь определить, какой смысл имела война, революция или другая катастрофа, мы опираемся на характеристики мира , который наступил после катастрофы.

Катастрофа является прохождением системы через «точку бифуркации», через точку, в которой все измерения совпали, слились в одно. Вопрос о морально-правовом, философском и политическом смыслах катастрофической полосы истории не решен потому, что мы находимся здесь в ситуации исторического абсурда. Попросту говоря, и те, кто был исторически прав, несправедливо унижен и оскорблен, и те, кто был носителем зла и агрессивности, впадают в ситуацию «беспредела» и вынуждены делать глупости и совершать преступления. На то война – и на то таков ее позорный конец, как более-менее несправедливый мир. Критерии оценок поведения миллионов, втянутых в войну, мы берем из будущего, из того – одного из многих возможных – мира, который катастрофа породила.

Война, как и каждая катастрофа, не имеет смысла – она является историческим абсурдом. Но это не значит, что каждый человек – участник войны, живет и погибает бессмысленно и абсурдно. Каждый участник войны сам определяет смысл своей жизни. Если человек не является настолько бездумным конформистом, чтобы погибать не задумываясь, он должен осознавать себя жертвой и сознательно идти тем самым на самопожертвование.

В условиях кровавого конфликта, где платят смертью или здоровьем за риск, и чужая и своя жизнь противопоставлена индивиду как отдельный и отчужденный объект. Человеческие жизни считают, как патроны и снаряды. Об этом можно научиться не думать, но так оно есть.

Конечно, есть огромное количество людей, которые на войне тупеют и теряют чувство ежеминутного смертельного риска, есть и такие, которые в военных условиях приобретают какую-то значимость, которой полностью было лишено их никчемное и рядовое гражданское существование. Есть понятие военной карьеры с ее всплесками и надеждами посреди грязи и крови. Но рано или поздно человек – жертва войны – должен почувствовать, что он отдает жизнь за какое-то дело, сообщество, идею, веру – за что-то, к чему он причастен или принадлежит. Когда масса определяет таким образом смысл жизни каждого принадлежащего к ней индивида и когда мир после победы имеет приблизительно тот смысл, который определял каждый для себя как смысл своей жизни и смерти, тогда говорят, что жертвы принесены недаром.

Мэри Смит зарабатывала шесть пенсов в неделю, стреляя из трубочки горохом в окна спящих рабочих, чтобы разбудить их

Иллюзия «небесполезности жертв» возникает всегда у победителя, каким бы ни оказался мир. А побежденный всегда страдает от сознания, что жертвы принесены зря. На грани исчерпания сил все участники конфликта могут чувствовать огромные сомнения, и тогда им нужно ощущение принадлежности к чему-то, что выше индивидуальной смертности «Я», что-то весомое и фундаментальное. Когда люди, большие массы людей начинают сами искать смысл и оправдание своей жизни и своей смерти, наступает самый рискованный момент для системы как целого. Под угрозой оказывается солидарность, на которой держится целостность системы.

Возвращаясь к безоблачным годам легкомысленного довоенного десятилетия, которые грубо оборвались гигантским общечеловеческим несчастьем, мы видим полное отсутствие понимания ведущими политиками всех государств меры риска, который они брали на себя или могли принимать во внимание в политической игре.

Фатальные ошибки, которые допустили руководители государств и армий, стали следствием скорее не каких-то новейших волюнтаристских влияний, скажем, ницшеанского мироощущения или киплинговского комплекса завоевателя, а тривиальной ограниченности, стратегической и геополитической малообразованности, просто человеческой рядовой глупости.

Генералы и политики мыслили так, как их предшественники пятьдесят-сто лет тому назад, и не понимали, чем они рискуют. То, что представлялось небольшой одиссеей, оказалось ужасным «путешествием на тот свет», в ад, откуда многим миллионам не суждено было вернуться.

Примитивность военно-дипломатических решений накануне войны свидетельствует скорее о непригодности традиционных мотиваций в формировании «национальных интересов».

Оценивая сегодня, с дистанции длиною в век, идеологию патриотизма и национального интереса, которая господствовала в тогдашних «нациях-государствах», можем констатировать ее «нормальность» и в то и же время – недостаточность для новых условий. Чувство принадлежности к своей национальной культуре и родства в общей национальной судьбе и на рубеже XX и XXI веков мы считаем нормой. Даже возгласы немецкого либерального интеллигента «Благодарю Бога, что я родился немцем!» еще не имеют в себе тех агрессивных ксенофобских коннотаций, которые подобные заявления имели десятилетие спустя у радикальных националистов. Что же, собственно, оказалось под угрозой в Первой мировой войне, что дало повод говорить о банкротстве национальной идеи? Что изменилось в нашем отношении к нации-государству на протяжении века?

Национальный интерес, национальная судьба и «национальный дух» (в сущности – национальная культура) полностью и исчерпывающе должны быть представлены, предъявлены, наблюдаемы в виде государства с его бюрократией, дредноутами и заморскими базами – такова парадигма начала века, которая и привела к войне. Властные институты, пушки и территории и есть нация и носитель национального интереса.

Изменилось отношение к государству как репрезентанту национального культурного бытия и национальной судьбы.

Отождествление национальности как Gemeinschaft, как неформального сообщества и духа целостности с формальными структурами Gesellschaft и в первую очередь с государством – вот та черта самосознания европейского общества, с которым оно входит в XX век. В меньшей мере это касается либерально-демократических обществ, в наибольшей степени – авторитарных.

Несоответствие национальной государственности титульной нации-Gemeinschaft, которое находит проявление в этнонациональной пестроте европейского мира, уже накануне войны поставило вопрос о формировании национального интереса на какой-то другой основе, чем это было привычным в традиционной многовековой государственной практике.

Стремление перевести национальные проблемы, по сути своей духовные и глубоко интимные, на язык институций и властных отношений чрезвычайно усиливало риск вооруженных межгосударственных конфликтов. А средства регуляции этих конфликтов человечество не выработало.

Для каждого сообщества проблема солидарности является одной из главных. Для государства это – проблема национальной (в политическом смысле слова) солидарности. Перед войной эту проблему заостряли стремления больших государств расширить сферу властного контроля на новые и новые территории или хотя бы сохранить контроль над старыми завоеваниями. «Нация-государство» почти нигде не заключалась в рамки собственной этнической территории или не находила места большим этническим группам «чужих». Это дает повод и сегодня некоторым исследователям утверждать, что уже к Великой войне идея «нации-государства» обанкротилась. По крайней мере, мы можем отметить, что уже на уровне государственной репрезентации национально-культурных интересов этнически пестрого состава населения, даже в самых демократических тогдашних странах существовало несоответствие «политической нации» и «нации в этнокультурном смысле».

Кризис европейского общества обусловил не сам по себе принцип самоопределения наций, а отсутствие механизмов согласования эгоистичных национальных интересов.

С этой же точки зрения стоит подойти и к довоенным попыткам партий II Интернационала не допустить мировой войны. О крахе II Интернационала и позорном поведении его лидеров писалось еще больше, чем позже – о неэффективности Лиги Наций. Будем все же справедливы: в начале XX века не было другой политической силы, кроме социалистов, которая бы попробовала помешать разгоранию военного конфликта. Эта попытка оказалась неудачной.

В известной степени ее сорвала догматичная убежденность лидеров немецкой социал-демократии в том, что Германия находится на передней линии прогресса, в частности в борьбе с российской реакцией, и вот-вот станет первым социалистическим государством. Однако вряд ли это было главным мотивом поддержки агрессивного национализма Вильгельма.

Социал-демократы Германии были парламентской партией с постоянными заботами о своем электорате. Большевики много писали о том, что социал-демократическая «бюрократическая верхушка» рабочего класса изменила пролетарским классовым интересам. Но никто и не пытался доказать, что массовый избиратель, в том числе пролетарий, был против войны, а партийно профсоюзные «бонзы» – за. Легенда об особенном прирожденном интернационализме рабочих – не больше, чем легенда. Выше национальных предрассудков остаются в первую очередь достаточно тонкие прослойки интеллигенции и интеллигентных политических лидеров. Можно думать, немецкая социал-демократия очень рисковала потерять политическую поддержку достаточно широких масс простого люда, если бы решительно отказалась голосовать за военные кредиты. Этот прагматичный мотив и явился решающим в выборе политического поведения лидерами СДПГ. В сущности, об этом пишут современные немецкие социал-демократические авторы Сюзанна Миллер и Хайнрих Поттхофф: «Пока шла речь об обычных кризисах где-нибудь в Марокко или на Балканах, батальоны рабочих масс единодушно выступали, как и в июле 1914 г., против войны. Но в тот момент, когда региональный конфликт 31 июля явно перешел в большую войну, II Интернационал развалился. В России и Сербии, где социалисты, численно слабые и жестоко преследуемые, ориентировались на насильственную революцию, они выступили против военных кредитов. Во всех других странах – участниках войны, где рабочее движение имело широкую, хорошо организованную, массовую базу и шло за партией демократических и социальных реформ, которая ориентировалась на парламентаризм, социалисты в своем большинстве солидаризировались со своей нацией и поддержали правительство. Именно перелом в настроениях рабочих масс в момент начала войны показывает, насколько сильно рабочие в этих странах чувствовали себя частью нации и вросли в существующее государство».

В какой же мир вернулось европейское общество после сокрушительной войны? Был ли он лучше довоенного?

Война поставила под сомнение сам принцип национальной солидарности, вывела на историческую авансцену силы, которые пытались ее «взорвать». Однако в результате войны принцип национальной организации государства не только не развалился – он распространился из Западной Европы на центрально– и восточноевропейские и даже ближневосточные территории.

Как бы цинично это ни звучало, следует констатировать, что Европа в результате военного потрясения преодолела кризис западной цивилизации, в частности кризис принципов «нации-государства».

Мирная система усложнила территориальные проблемы национальных государств, она несла в себе возможность новых и новых межэтнических конфликтов, но все же опиралась на «самоопределение наций».

Предусматривая возможность новых Балкан в послевоенной Европе, Версальско-Вашингтонская система впервые в истории попробовала реализовать идею международного правового механизма урегулирования конфликтов через Лигу Наций. В адрес этой организации было высказано много упреков из-за того, что она оказалась в конечном итоге неэффективной. Сегодня эта старая проблема снова появилась в виде дилеммы – справедливая в моральном и правовом отношениях, но малоэффективная Организация Объединенных Наций или эффективная, но сомнительная с морально-правовой точки зрения организация вооруженных сил «североатлантических» государств – носителей принципов западной цивилизации. Проблема, таким образом, настолько сложная, что XX века не хватило для ее решения. Лига Наций была лишь шагом в поисках эффективных средств реализации старой мечты о «вечном мире».

На формирование послевоенной «Версальско-Вашингтонской системы» повлияло и то обстоятельство, что в большинстве стран-победительниц левые и центристские силы были оттеснены от власти консерваторами.

Подписание мирного договора в Версале

В первую очередь это случилось в США, где партия Вудро Вильсона проиграла республиканцам. Американские консерваторы совмещали безудержный либерализм в экономической политике с изоляционизмом во внешней и от Лиги Наций США отдалились, что резко уменьшило ее возможности.

Во Франции на выборах победил Национальный центр, который собрал около трех четвертей голосов; следствием стало укрепление правого крыла французского политикума, особенно после падения Клемансо. Клемансо политически был более близок к Национальному центру, чем к левым – радикалам и социалистам, потерпевшим ощутимое поражение. Устранение Клемансо имело скорее личные причины – сильная личность, он по характеру был абсолютно непереносимым деспотом, что можно было терпеть в годы войны, но не в мирные годы. Но его личные противники, в первую очередь тандем Пуанкаре – Мильеран, были явно на правом и консервативном фланге республиканского центра. Агрессивный националист и очень рядовой политик, Пуанкаре усилил те опасные антинемецкие тенденции «Версальской системы», которые определенно проглядывались и в политике Клемансо.

Выборы в канун Парижской мирной конференции усилили центристское коалиционное правительство Ллойд-Джорджа, который подвергался критике со стороны обеих оппозиций – левой лейбористской и правой консервативной антикоалиционной. Однако уже после конференции поражение потерпело и правительство Ллойд-Джорджа, а с ним навсегда сошел с политической авансцены английский либерализм.

В новых национальных государствах востока Европы, которые уцелели под натиском коммунистических сил, естественно, господствовали правые политические группировки. Все это деформировало исходные замыслы левоцентристских либерально-демократических конструкторов послевоенного мира.

Тем не менее, утверждение принципа национальной государственности привело не только к признанию права наций на самоопределение – хотя бы декларативного и хотя бы только для Европы, а не для колоний, – но и к решению ряда запущенных европейских болезней. Среди них едва ли не первой была ирландская проблема, которая в конечном итоге была разрешена в духе английского либерализма: Ирландия, за исключением Ольстера, наконец получила самоуправление, которое естественно переросло в государственную самостоятельность. Чрезвычайно сложная австрийская проблема была также решена в интересах принципа национального самоопределения.

Последнее достижение, нужно сказать, было связано с большими жертвами. Первый канцлер новой Австрийской республики, социал-демократ Отто Бауэр, в своей речи 7 июня 1919 г. в Учредительном собрании немецкой Австрии произнес речь, которая стала пророческой.

Дэвид Ллойд-Джордж (слева)

«Десять миллионов немцев жили в прежней Австрии на одной территории с другими народами. Когда бывшая Австрия развалилась и на руинах австро-венгерской монархии выросла молодая республика, мы намеревались объединить эти 10 млн немцев в нашем новом государстве. Но условия мира, которые теперь нам навязывают, отрывают от нашей республики немецкие земли, где проживает более 4 млн немцев. Не меньше чем две пятых нашего народа окажется под иностранной властью без любого плебисцита и вопреки их несомненной воле. Они лишены, таким образом, права на самоопределение.

В первую очередь мы теряем самую богатую промышленную часть немецкой Австрии, наиболее цивилизованную, именно ту часть, где находятся наши самые большие заводы и самые развитые сельскохозяйственные предприятия; население этой части опередило все другие области немецкой Австрии по своему промышленному и духовному развитию. Я имею в виду нашу немецкую Богемию и Судетскую область».

Отто Бауэр был полностью прав. Его предостережение отчасти поддержал и Ллойд-Джордж, который предвидел серьезные осложнения европейского мира на почве чешско-немецких противоречий. Но «немецкая Богемия» и «немецкие Судеты» были результатом исторической несправедливости, длительного онемечивания чешских этнических земель. Независимая Чехия без «немецкой Богемии» и «немецких Судет» превратилась бы в крестьянскую провинцию Европы. Как быть в такой ситуации?

На Вацлавской площади в Праге в день провозглашения независимости Чехословакии

Аналогичные проблемы возникали и в других новых государствах, что уже тогда чуть ли не привело к военным конфликтам. Между прочим, среди хорватских лидеров, которые тогда выступали за объединение с Сербией в единой Югославии, был и вице-президент Национального совета в Загребе Анте Павелич, будущий лидер хорватских фашистов-усташей; тогда хорватским националистам было более выгодно быть вместе с победителями-сербами в одном государстве, чем нести ответственность за политику Австро-Венгрии. Но даже этот союз был непрочным.

Предусматривая подобные обострения межэтнических взаимоотношений на почве нерешаемых территориальных проблем, Вильсон, автор «14-ти пунктов», в которых провозглашалось право наций на самоопределение, до последней возможности держался за перспективу демократической Австро-Венгерской республики, где самоопределение оставалось бы культурным и не доходило до государственной независимости. Но жизнь взяла свое – после поражения венгерские военные части подчинялись только венгерскому Национальному совету в Будапеште, чешские и словацкие – Национальному совету в Праге и так далее.

Экспансия немецкой нации на Придунавье и Балканы реализовалась в империи Габсбургов, центре католической культуры в Средней Европе, тесно связанной с культурой Италии, с одной стороны, и протестантской и католической Германии – с другой. Немецкоязычной и ориентированной на Вену оставалась вся высшая профессиональная урбанистическая культура империи, в том числе венгерская, и в сильно развитой национальной оппозиционности очень ощутимым был провинциализм. Немецкий и венгерский элементы оставались подавляющими в численном отношении и влиятельными во всех национальных регионах. Новый виток междунациональных противоречий был бы крайне опасным.

Однако в лихую годину империя Габсбургов не смогла найти идею, которая бы удержала в целостности разноэтнические лоскуты. И без каких-либо катаклизмов она немедленно распалась на национальные составляющие.

Коммунизм оказался единственной жизнеспособной альтернативой национально-патриотическому решению. Европейский разлом прошел, в частности, через сердце еврейского этноса, который получил надежду на радикальное решение еврейской проблемы через интернациональную коммунистическую государственность. С другой стороны, ответом Запада на массовое отклонение влево в политически активной еврейской среде была декларация Бальфура, которая открыла эпоху становления еврейского государства в Палестине. Исправление исторической несправедливости в этом случае было с точки зрения отношений с соседями еще более рискованным, чем аналогичные решения в Европе.

Единым супернациональным государством, которое пережило катаклизмы войны, стала коммунистическая Россия. Она сумела найти ценности, которые радикально заменили крайне истлевшие идеалы «Бога, царя и отечества».

Образование новых национальных государств могло породить новые, еще более тяжелые конфликты. Курс на самоопределение наций не давал никакой гарантии в том, что результатом развития будет утверждение западной цивилизации, а не падение в трибалистическое этническое сознание с его ограниченностью и ненавистью. Это был риск.

Но возрастание риска – черта прогресса в условиях новейшей цивилизации.