Кровавый век

Попович Мирослав Владимирович

Раздел III

Третий кризис западной цивилизации – «холодная война»

 

 

Советский тоталитаризм – главный враг демократии

 

«Холодная война»

В послевоенный мир империя Сталина вошла как потенциальный военный противник мировой демократии и западной цивилизации. Победителей не судят, и руководители режима пытались забыть об ответственности за поражения первого периода войны и за цену победы. Армия была овеяна славой Великой Победы, бессмысленная гибель миллионов людей и страдания униженных рядовых тружеников фронта, тыла и «зоны» приобрели высший исторический смысл. Сталинский режим, исторической миссией которого стала решающая роль в войне с опаснейшим врагом цивилизации – фашизмом, теперь оказался во главе всех противников западной экономической, политической и духовной культуры. Вырисовывалась новая мировая война, самая сокрушительная и опасная. Сталин не очень таился с оценками ее перспективы. В присутствии Джиласа он еще в 1945 г. оценивал возможную длительность мира в 10–15 лет; война, следовательно, должна была вспыхнуть где-то в 1955–1960 годах.

Определяющим обстоятельством послевоенной эпохи была антикоммунистическая «холодная война», которая началась еще до окончания антифашистской Второй мировой.

Сегодня приобретает чисто негативное значение выражение «Ялтинский мир», который символизирует оценку известной встречи Большой тройки как раздел мира между супердержавами и как капитуляцию Запада перед Сталиным. Это чисто пропагандистская и идеологическая оценка, которая игнорирует тогдашнюю реальность. Идея заключения подобного соглашения с СССР возникла в самом начале истории Большой коалиции, в 1941 г., у лидеров английских консерваторов; альтернативой была бы координация усилий без планов послевоенного уклада, в расчете на то, что в конце войны все будет зависеть от военного исхода. Однако Черчилль пришел к полностью правильному выводу, что лучше заранее совместно со Сталиным обусловить некоторые позиции, на которых можно будет пытаться остановить коммунистов в случае их победного наступления. Прежде всего это касалось Польши, правительство которой не капитулировало в 1939 г., продолжало сопротивление (маршал Ридз-Смиглы остался в подполье и умер в Варшаве) и имело официальное местопребывание в Лондоне. Англия, прекрасно понимая, что Сталина ничего не остановит, если Красная армия вступит на польскую территорию, имела, однако, все юридические основания для защиты прав законного польского правительства. Драматичная история утверждения коммунизма в Польше никак не является свидетельством ошибочности англо-американской «ялтинской» политики – Запад сделал все возможное, чтобы по крайней мере сохранить за партиями польской демократии какие-то министерские портфели. Однако Центральная и Восточная Европа, освобожденная советскими войсками от господства Германии, на протяжении 1946–1948 гг. полностью оказалась под контролем Кремля, что нетрудно было предусмотреть. Во всяком случае Англии ценой больших усилий пришлось отстоять Грецию, чтобы сохранить хотя бы плацдарм на Балканах; Сталин делал попытки вопреки договоренностям завладеть ситуацией и здесь, но проглотил поражение коммунистического партизанского движения генерала Маркоса – именно благодаря предыдущим договоренностям. В 1945–1947 гг. Англия оказывала Греции и Турции большую материальную помощь. Только когда она оказалась не в состоянии нести этот груз, президент Трумэн обнародовал свою доктрину, провозгласив обе страны опорой демократии на юго-западных границах сферы влияния СССР и обязавшись от имени Соединенных Штатов помогать им.

Черчилль, Рузвельт и Сталин. Ялта, 1945

Президент США Гарри Трумэн выступает по радио со своей исторической речью («доктриной Трумэна»)

Запад активно готовился к возможному военному конфликту с СССР. Еще 6 января 1945 г., то есть во время войны и при жизни Рузвельта, Объединенный разведывательный комитет (ОРК) – подраздел Объединенного комитета начальников штабов (ОКНШ), возглавляемого адмиралом Леги, – представил аналитический документ «Возможности и намерения СССР в послевоенный период», в котором прогнозировал, что СССР будет отдавать высший приоритет экономическим проблемам и ограничится классической целью создания пояса безопасности вокруг своих границ, по возможности избегая международных конфликтов (документ ОРК 80). В документе ОРК 250/1 от 31 января 1945 г. подтверждается взгляд, что СССР приблизительно до 1952 г. будет избегать конфликта с Великобританией и США, поскольку у него нет ресурсов и возможностей вести авантюристическую политику и даже гонку вооружений со странами Запада. Однако в документе ОКНШ 1545 от 9 октября 1945 г. говорится, что СССР имеет возможность захватить всю Европу «в настоящий момент или до 1948 года» силами 40 дивизий, а также включить в свою сферу влияния Турцию и Иран. В Азии СССР, возможно, захватит Китай.

Правда, вторжение в Европу в Кремле не планировалось, но в военном отношении это было полностью возможным, и Западу тогда нечего было бы противопоставить Советской армии.

Эксперты адмирала Леги оценивали перспективы преодоления Советским Союзом своего отставания таким образом: а) затраты в человеческих ресурсах и разрушение промышленного потенциала будут требовать 15 лет восстановления, б) отставание современных технических сил можно будет преодолеть за 5–10 лет, в) отставание стратегических военно-воздушных сил – за такое же время, г) отставание военно-морского флота – за еще большее время, 15–20 лет, д) плохое состояние транспорта – за 10 лет, е) уязвимость нефтяных источников и военно-промышленных центров СССР для авиации останется навсегда, ж) на подготовку атомной бомбы СССР давалось 5–10 лет, допускалось, правда, и меньше, з) опора в оккупированных странах будет создана за 5 лет, и) численная военная слабость на Дальнем Востоке, особенно относительно ВМС, может быть преодолена за 15–20 лет. Как видно, в большом приближении расчеты были верными, но возможности сталинского тоталитарного режима американские эксперты недооценили.

5 марта 1946 г. Черчилль выступил со своей знаменитой речью в г. Фултоне (США), где впервые сказал о «железном занавесе». Более основательным, чем яркая пропагандистская речь бывшего премьера Великобритании, был анализ ситуации Дж. Кеннаном. Посол США в Москве, знаток России Джордж Кеннан послал 22 февраля 1946 г. Белому дому телеграмму в 8 тыс. слов. Кеннан настаивал на том, что СССР стремится «разрушить гармонию нашего общества», опираясь на «глубокий и мощный поток российского национализма». Он призывал показывать настоящее лицо тоталитарного режима и свести все возможные отношения с ним к минимуму. Впоследствии, по возвращении в США, Кеннан опубликовал под псевдонимом «мистер Х» статью в журнале «Форин афферс», где изложил стратегию «холодной войны». Еще раз процитируем предсказание Кеннана: «Соединенные Штаты в состоянии в гигантской мере наращивать нагрузки, которые будут обременять советскую политику, навязывать Кремлю намного большую умеренность и осторожность, чем ей свойственны в последние годы; таким образом могут быть поощрены тенденции, которые в конечном итоге приведут или к развалу, или к постепенному размыванию советской власти». Приведенный план-прогноз Кеннана можно считать наиболее глубокой формулировкой антикоммунистической стратегии американской демократии, но он абсолютно не видит конкретных путей «размывания» и «развала».

Казалось, единственным способом преодоления угрозы российского тоталитаризма остается война.

Война против мирового коммунизма и его оплота – СССР определялась как «война по идеологическим мотивам» (документ ОКНШ от 9 апреля 1947 г.). Меморандум РНБ 7 (март 1948 г.) говорил о руководящей роли США в «организации всемирного контрнаступления во имя мобилизации и укрепления наших собственных сил и антикоммунистических сил несоветского мира, а также подрыва могущества коммунистических сил». Директива РНБ 20/1 от 18 августа 1948 г. рекомендовала путем «балансирования на грани войны» достичь «сдерживания советской власти», превращения СССР в образование, «слабое в политическом, военном и психологическом отношениях по сравнению с внешними силами, которые находятся вне пределов его контроля». В случае, когда коммунистическая власть все же уцелеет на значительной территории, директива планировала предъявить ей требования военно-политического характера, которые обеспечили бы ее длительную военную «беспомощность», и требования экономического характера, которые вызывали бы существенную экономическую зависимость. «Все условия должны быть жесткими и унизительными для коммунистического режима. Они могут напоминать Брест-Литовский мир 1918 года».

Американские солдаты наблюдают за испытанием атомной бомбы. Лас-Вегас, 1945

4 сентября 1945 г. ОРК в меморандуме за № 329 ставил цель отобрать 20 важнейших целей для атомной бомбардировки на территории СССР. 19 сентября 1945 г. ОКНШ пришел к выводу о неизбежности выбора стратегии первого, превентивного, опережающего удара. На протяжении 1946–1949 гг. строятся конкретные планы с определением все новых баз, из которых наносятся все более мощные атомные удары, – «Пинчер» (1946), «Бройлер» (1947), «Граббер», «Эрайзер», «Даблстар», «Гафмун», «Фролик», «Интермеццо», «Флитвуд», «Сиззл» (1948), «Дропшот» и «Оффтекл» (1949). В плане «Дропшот» атомному удару подлежит уже 200 целей в 100 городах, на что планируется потратить 300 атомных и 29 тыс. тонн обычных авиационных бомб, чтобы уничтожить 85 % промышленности, да еще 75–100 атомных бомб для уничтожения советской авиации на аэродромах. Полная готовность к такой большой войне предусматривалась планом «Дропшот» на начало 1957 г., а до того шла речь об использовании подрывных элементов, тайной организации массовых волнений и вооруженных беспорядков.

Существенно, что идея превентивного атомного удара по СССР на протяжении послевоенного десятилетия была открыто принята в Соединенных Штатах. Джордж Кеннан говорил: «Мы базируем нашу оборонную структуру на атомном оружии и намереваемся первыми использовать ее». США всегда были готовы первыми использовать атомный удар для достижения победы на раннем этапе войны против СССР, как говорилось в директиве Совета национальной безопасности (СНБ-68) от 14 апреля 1950 г. А значит, были политические силы и военные круги, которые совершенно серьезно планировали атомный апокалипсис, не представляя, что это было бы концом и мировой цивилизации.

Генеральские планы чисто военного характера могут сегодня вызывать разве что смех. В документе объединенного командования 496/1 определяются оккупационные силы США на случай войны: для взятия Москвы – две дивизии и две авиагруппы, в Ленинград, Киев, Архангельск, Мурманск, Горький и так далее – по одной дивизии, всего 22 дивизии и 22 авиагруппы.

Со временем пришли к политическому решению по поводу применения атомной бомбы. 30 сентября 1950 г. президент Трумэн открыто заявил, что рассматривается вопрос о нанесении атомного удара в Корее. Волнение, которое началось в мире после этого заявления, заставило США отступить, но проблема оставалась открытой.

Планы военных и радикальных политиков, к большому счастью для человечества, не были реализованы, хотя трудно оценить, насколько рискованными были реальные ситуации балансирования демократического и тоталитарного миров на грани войны. Готовность военно-политических лидеров западных демократий к массовому убийству 65 млн человек – а именно так определялись возможные жертвы Советского Союза после превентивного атомного удара – сама по себе является позором для Запада, поскольку нет такой цели, которая оправдывала бы подобные средства.

Учитывая огромную степень риска, президент США требовал преимущества в атомном оружии не менее чем 10:1. Такого преимущества НАТО никогда не достигала, и это было главным фактором, который удержал от вооруженного конфликта.

В первое послевоенное десятилетие в военном руководстве Соединенных Штатов – основного военно-политического гаранта западной цивилизационной системы – главные должности занимают военные деятели Второй мировой войны: адмирал Леги, генералы Маршалл, Эйзенхауэр, Макартур, Брэдли и другие. Именно Джордж Кетлетт Маршалл был правой рукой Рузвельта в военных делах как начальник объединенного комитета штабов, и президент обнаружил определенный эгоизм, назначив не его, а Эйзенхауэра командующим вооруженными силами вторжения. Маршаллу принадлежат и важнейшая послевоенная инициатива во внешней политике США во время его пребывания на посту государственного секретаря – знаменитый «план Маршалла», проведенный в жизнь в 1947–1952 гг. Влияние Эйзенхауэра в военно-политических кругах было очень значительным, и еще перед выборами в 1948 г. Трумэн предлагал ему выставить свою кандидатуру в президенты от демократической партии. Если бывший начальник Эйзенхауэра, командующий войсками США в Тихом океане генерал Макартур был известным «ястребом» и сторонником использования атомного оружия при первых же осложнениях, то «Айк» не верил в опасность глобального российского нападения и был очень осторожен относительно превентивного атомного удара. Кроме политического реализма, здесь действовал и чистый расчет: у Соединенных Штатов тогда не было достаточного атомного арсенала, чтобы быстро выиграть войну. Сдержанная и скептическая оценка Эйзенхауэром угрозы, создаваемой военной империей Сталина, особенно показательна в свете той паники, которая охватила Запад после сообщения о том, что СССР с 1949 г. имеет атомное оружие.

Джордж Кетлетт Маршалл

Были ли планы Сталина рассчитаны в рамках малой, европейско-континентальной стратегии, имели ли они глобальное направление максималиста? Имеется в виду аналогия с двумя стратегиями Российской империи и двумя стратегиями, между которыми выбирал Сталин в довоенные годы. Допустима ли такая аналогия вообще, если идет речь о послевоенном десятилетии? Поскольку в «холодную войну» мир вступил уже в атомную эру и поскольку СССР создал собственное атомное оружие и работал над водородной бомбой, можно думать, что вопрос тем самым снят: третья мировая война могла использовать всю новейшую технику и иметь глобальный характер.

Сталин в последние годы своей жизни относился к глобальной термоядерной войне лишь как к отдаленной перспективе. В 1946–1949 гг. могло казаться, что СССР сосредоточен на частичных континентальных задачах, среди которых, кроме закрепления в Центральной Европе и на Балканах, можно выделить Иран, Турцию, Китай. Больше всего нагнеталась обстановка именно в Европе и именно вокруг Берлина и Германии в целом. Наивысшего уровня напряжение в Европе достигло во времена блокады Берлина с 24 июня 1948-го по 4 мая 1949 г. Казалось, в сердце Европы вот-вот вспыхнет военный конфликт. Образование НАТО 4 апреля 1949 г. было главенствующей реакцией Запада на нагнетание военной напряженности.

Однако это был блеф. Удар Сталин нанес не в Европе. В те дни октября 1949 г., когда коммунистический блок торжественно провозгласил образование Германской Демократической Республики, намного важнее было почти одновременное провозглашение Китайской Народной Республики. Сталин в Берлине угрожал войной, чтобы отвлечь внимание Запада от Китая. Благодаря разведке Сталин знал, что Запад не имеет сил для нанесения атомного удара в двух местах одновременно.

Бойцы НОАК входят в Пекин

Разгром режима Чан Кайши и победа коммунистов в Китае были колоссальным успехом СССР. А 24 июня следующего года началась война в Корее; вооруженные и обученные в СССР войска Корейской Народно-Демократической Республики вторглись на территорию Корейской Республики, война едва не переросла в мировой ядерный конфликт. Армия Ким Ир Сена дошла до южных берегов полуострова. Войска США спасли Южную Корею от полного разгрома и добрались до реки Ялу на севере, потом китайские «добровольцы» восстановили status-quo. Мир вернулся к исходной точке, на которой он теперь, пользуясь терминологией Джона Фостера Даллеса, «балансировал на грани войны».

Победа коммунистов в Китае и наступление КНДР в Корее заставили по-новому посмотреть на ситуацию в Азии. Сразу за границами Китая начинались территории, где выстрелы не умолкали со времен Второй мировой войны.

В Филиппинах, которым США предоставили независимость, война управляемой коммунистами партизанской армии Хукбалахап против правительства закончилась поражением коммунистов только в 1954 г. В Индонезии восстание коммунистов против националистического правительства, завоевавшего независимость от Голландии еще в 1945 г. (действуя вместе с коммунистами), продолжалось до конца 1948 г., но и после гибели вождей коммунистической армии ситуация оставалась нестабильной. Наконец, восстание коммунистов во Вьетнаме закончилось в 1954 г. поражением французов в Дьен Бьенфу, после чего в войну постепенно вступают Соединенные Штаты.

Характерно, что в этот сталинский период коммунисты во всем азиатском регионе не растворяются в местных националистических движениях и не оставляют надежд оттеснить националистов от руководства борьбой за национальную независимость. Эта политика завещана Сталиным еще за двадцать лет до того. «…Октябрьская революция открыла новую эпоху, эпоху колониальных революций, которые проводятся в угнетаемых странах мира в союзе с пролетариатом, под руководством пролетариата… Раньше «принято было» думать, что единственным методом освобождения угнетаемых народов является метод буржуазного национализма… Теперь эту легенду следует считать опровергнутой». Как и во времена борьбы против «правого уклона», Сталин не собирался отдавать дело «освобождения угнетаемых народов» в руки «буржуазного национализма».

Сталинская стратегия может добиться успехов там, где вдруг будут сосредоточены все военные усилия; но это уже не стратегия «мировой революции», даже в ограниченном Азией гигантском регионе планеты. Это – серия конкретных операций российского коммунистического Великого Государства, каждая из которых опирается на материальную военную силу, используя, конечно, идеологический революционный энтузиазм.

Стратегия Сталина в колониальной периферии мира опирается на малоперспективные, как оказалось впоследствии, коммунистические силы и потому остается ограниченной частичными задачами.

Ориентируясь на перспективу торжества российского коммунизма в мировом масштабе, Сталин осуществлял характерную для этого осторожного хищника стратегию «частичных операций» в самых слабых для Запада звеньях, чтобы обескровить и ослабить противника в его уязвимых местах.

Стратегию или тактику? С точки зрения самого Сталина, по крайней мере, его взглядов 1924 г., – тактику. Стратегия от самого Октябрьского переворота считалась неизменной. Вот как определял ее Сталин в лекциях, прочтенных в Свердловском университете и опубликованных в апреле – мае 1924 г. в «Правде»: «Наша революция пережила уже два этапа и вступила после Октябрьского переворота в третий этап. Соответственно с этим менялась стратегия… Третий этап. Начался он после Октябрьского переворота. Цель – укрепить диктатуру пролетариата в одной стране, используя ее для преодоления империализма во всех странах. Революция выходит за рамки одной страны, началась эпоха мировой революции. Основные силы революции: диктатура пролетариата в одной стране, революционное движение пролетариата во всех странах. Главные резервы: пролетарские и мелкокрестьянские массы в развитых странах, освободительное движение в колониях и зависимых странах. Направление основного удара: изоляция мелкобуржуазной демократии, изоляция партий II Интернационала, которые являют собой основную опору политики соглашения с империализмом. План расположения сил: союз пролетарской революции с освободительным движением колоний и зависимых стран». Трудом «Об основах ленинизма» открывались все 11 изданий сборника «Вопросы ленинизма», что подчеркивалось и при переиздании его в 6-м томе «Сочинений» Сталина.

То, что было в действительности очень крутыми поворотами в политическом курсе, самому Сталину казалось лишь изменением тактики. Главным врагом для него оставалась демократия и ее политическая опора в массах – социал-демократические партии. Однако серьезных надежд на «пролетарскую революцию» в Западной Европе он уже давно не возлагал. Реальные расчеты можно было основывать лишь на «мировом селе», и глобальная стратегия осторожного продвижения к мировому господству строилась на отдельных прорывах на культурно-политической периферии мира. Китайский вариант должен был быть образцовым, поскольку он соединял «освободительное движение колоний и зависимых стран» с коммунистическим, а не националистическим руководством.

Как и тогда, так и в 1980-е гг. люди на Западе, которые планировали «холодную войну», были правы в одном: только губительное для экономики СССР военно-техническое соревнование привело за сорок шесть лет к краху коммунизма. Но произошло это, к счастью, совсем не так, как мерещилось тогдашним политикам и военным Запада. И великий советский диссидент Андрей Сахаров никогда не выражал сожаления по поводу того, что способствовал созданию могучего ядерного потенциала СССР. Потому что военная победа США над коммунизмом была бы такой же гибельной для цивилизации, как и победа коммунистического тоталитаризма; она породила бы не только «ядерную зиму», но и неслыханное поправение и ожесточение Запада, которое свело бы на нет плоды победы демократии. Ярко выразил это один из самых умных генералов и самых радикальных антикоммунистов Америки Дуайт Эйзенхауэр в первый год своего президентства в речи 4 сентября 1952 г. в Филадельфии: «Только поражение, понесенное в современной войне, может быть ужаснее, чем полученная в ней победа. Единственный путь к победе в третьей мировой войне – это ее предупреждение».

Дуайт Эйзенхауэр

Если определять координаты прогресса, то, как это ни парадоксально, все более ощутимый военный баланс сил демократии и тоталитаризма оказался гарантией выживания человечества, и работа советских ученых и гуманитариев на военный потенциал тоталитарного государства – СССР – объективно не была изменой ни их национальных обязательств, ни их общечеловеческих гуманистических убеждений, хотя и должна была порождать глубокую внутреннюю раздвоенность.

Драматизм ситуации особенно ярко проявился в работе ученых разных стран над ядерным оружием. Часть ученых-атомщиков еще в годы войны пыталась поставить работу над атомной бомбой под фактический международный контроль научного содружества. Этим, в частности, объясняется позиция Нильса Бора, Лео Силларда, Энрико Ферми, самого Альберта Эйнштейна и других физиков, благодаря которым научные засекреченные данные стали доступны для советских атомщиков. Упомянутые ученые были категорическими противниками чьей бы то ни было монополии на производство атомного оружия, а некоторые из физиков пошли – из идейных соображений! – на сотрудничество с советской разведкой и разглашение военных секретов. Противоположную позицию занимал, например, Теллер.

В СССР такие инициаторы разработки атомного оружия, как В. И. Вернадский, А. Ф. Иоффе, П. Л. Капица, принадлежали именно к тем ученым, которые – возможно, наивно при тех условиях – стремились оставить атомное оружие под контролем научной общественности, тогда как молодой Курчатов не имел никаких гуманистических иллюзий и был горячим сторонником коммунистической бомбы. Именно в этом была причина противоречий между научным руководителем атомного проекта Капицей и государственным контролером и организатором работ над проектом Берией. Характерно, что Сталин, принимая отставку Капицы, предупредил Берию, что опального физика он ему «не отдаст». Сталин чувствовал, что неприятность с Капицей может перерасти в серьезное противостояние с «яйцеголовыми», значимость которых в атомном проекте он оценивал в целом адекватно. В конечном итоге, Берия был рачительным хозяином «проекта № 1» и хорошо заботился о занятых в нем инженерах и ученых.

П. Л. Капица

Этот потайной конфликт нашел продолжение позже в конфликте Сахарова с Хрущевым, а затем и со всем коммунистическим руководством, что сыграло значительную роль уже в формировании политической оппозиции в СССР.

В качестве исторического курьеза можно отметить, что в создании советской атомной бомбы большую роль сыграл украинец В. И. Вернадский, а американской – украинец Джордж (Георгий) Кистяковский, сын Богдана Кистяковского, хорошего знакомого, коллеги и единомышленника Вернадского. На Джорджа Кистяковского пытались повлиять советские разведчики, но из этого ничего не вышло. Сын самого Вернадского, тоже Джордж (Георгий) и тоже профессор одного из американских университетов, был известным историком, евроазийцем и антикоммунистом.

Равновесие в возможностях уничтожить цивилизацию – крайне опасное и шаткое условие мирного сосуществования, а когда параноидальным диктаторам принадлежит бесконтрольная власть в супердержаве, все висит на волоске. Без преувеличений можно сказать, что человечество чудом пережило середину XX века.

 

Метафизика времени

Западноевропейские философы обнаруживают определенную самонадеянность в оценке общего значения своей деятельности. Обсуждение в университетских аудиториях, в своем профессиональном сообществе, в книгах, статьях, на многолюдных международных конгрессах и узких семинарах философской проблематики современности для них является настоящим движением эпохи – движением философского сознания общества, а следовательно, и самого общественного бытия, поскольку сознание от бытия неотделимо и есть его концентрированным выражением. Так представлял себе дело Гегель, так представлял это и Гуссерль. Учитывая, что оба они оставались мыслителями, которые формировали философский дискурс века, можно понять слова Жака Деррида: «Для Гуссерля, как и для Гегеля, разум является историей и не существует другой истории, кроме истории разума» (курсив мой. – М. П.).

Философские отцы европейской цивилизации XX века, на которых ссылаются сегодня как на классиков, в большинстве своем формировались в 1920-х гг., а писали в 1930-х. Их не слышали перед войной, особенно в Германии, и начали перечитывать их труды в 1940–1950-х; возникает проблема, не были ли они уже тогда, после войны, анахронизмом? Самосознание Европы оставалось ретроспективным. Возможно, это и так, если говорить о ценности философских диагнозов состояния общества.

А в конечном итоге и в самом ли деле это такая уж самонадеянность? Так представляется нам, в чьем «совковом» подсознании крепко сидит представление об интеллигенции как «прослойке», которая имеет историческую вину перед трудовым народом и обязанность искупать эту вину своей жертвенностью. С западной точки зрения, интеллектуальная элита просто лучше других понимает то, что вокруг происходит, потому что такова ее профессия и такова ее работа. То, что другие делают неосознанно, элита должна обдумывать и выносить на поверхность общественного самочувствия. Так творится то, что Хайдеггер называл метафизикой времени. Во всяком случае, именно в философии нужно искать следы тех общих идей, замыслов и целей, настроений и чувств, которые определяли направление исканий Запада во всех сферах жизни.

Концепции Zeitgeist’а («духа времени») 1940–1960-х гг. мы можем рассматривать не как диагнозы, а как симптомы состояния европейского духа.

Характерной чертой господствующих мировоззренческих концепций была их сконцентрованность на субъективности. Когнитивные измерения с их обязательной общезначимостью все меньше интересуют интеллигентного европейца, он все больше проникается ценностными и особенно властными измерениями бытия. Этим самосознание Европы XX ст. отличается от традиционного духа Просвещения, которое в первую очередь возлагало надежды на разум, истину и практическую рациональность. В конечном итоге, внимание к субъективным измерениям человеческой жизнедеятельности само по себе не выводит из просветительской парадигмы, поскольку, как это стало понятным с некоторым опозданием даже для Гегеля – автора «Феноменологии духа», – субъективность является отправной точкой. Но о Разуме и Прогрессе трудно стало говорить после Освенцима, и это определяет разницу между идеологией Просвещения и «духом времени» второй половины XX ст. Развитие образования, науки и техники не дает никаких гарантий против общечеловеческих катастроф и падения в такие бездны ужаса, о которых даже в кровавые времена якобинской гильотины нельзя было и подумать. Память о крематориях не дает возможности беспечально повторять: «Ничего, добро возьмет верх»; современный образ сатанинских сил зла безмерно далек от образа оперного Мефистофеля. Сознание Запада направлено на осмысление природы человека, истоков добра и зла в свете трагического опыта 1930–1940-х гг., который перечеркивал оптимистичные надежды Просвещения.

Удивительно, но все современные антропологические концепции природы человека имеют истоки в сугубо сайентистской и позитивистской европейской традиции. Источники «философии понимания» XX ст. не столько в философии религии Шлейермахера и протестантской герменевтике, сколько – через Гуссерля – в теории чрезвычайно рационалистической теории значения и смысла немецкого математика конца XIX ст. Готлоба Фреге.

Философски осмысленная позитивная наука рассматривается как единственно надежный репрезентант «духа времени». Это касается физики и такой знаковой фигуры в ней, как Эрнст Мах, а также математики, которая вышла на философскую авансцену исследованиями бесконечности и непрерывности в теории множеств и ее логических реконструкциях. Фреге был мыслителем-математиком и положил начало эмансипации логико-математического анализа от традиционной философии, сделав попытку перевести вечные проблемы на точный язык дедуктивных наук.

XIX век знаменовался эмансипацией естественных наук от философии и их попыток полагаться в первую очередь на философское значение своих собственных общетеоретических достижений.

Уже в теории Фреге принималась дуальность доказательства и понимания, поскольку «значение» раздвоилось на «смысл» и собственно «значение» (das Sinn и die Bedeutung). Фреге представил этим понятиям точные формулировки, удобные для математических теорий. Значение переменной, как результат математической операции (действия), есть объект (например, число), тогда как само действие или операция является смыслом написанных на бумаге знаков. Из этих идей исходили и Рассел, и Гуссерль, но намеченные ими пути разошлись. Продолжая труд Фреге по логическому анализу основ математики, Рассел, логики-математики и философы логического позитивизма явно или неявно исходили из представления о значении как совокупности обозначенных объектов. Дело в том, что логика и математика по возможности опираются на экстенсиональные (объемные) характеристики выражений. Для них, в частности, «истина» является не метафизическим понятием, а просто множеством всех истинных утверждений; соответственно «определить понятие истины» означает прозаичную вещь – указать каким-то образом совокупность всех истин (то есть объектов, которые называются «истинными предложениями»). На этом пути теоретики сумели создать прекрасную теорию доказательства.

Гуссерль, феноменология, а затем и экзистенциализм отталкивались от туманной идеи смысла как субъективной данности, как репрезентации мира в человеческом духе и интеллекте.

Феноменологию Гуссерля интересует именно интенсиональная (содержательная) сторона мышления, мыслительный процесс как понимание и операция над смыслами.

Философия логического позитивизма, принципы которой сформировались в межвоенной Австрии («Венский кружок»), стала чрезвычайно авторитетной в научной среде в 1940–1950-е гг., в первую очередь в США, куда преимущественно эмигрировали австро-немецкие и польские либеральные ученые. Она хорошо согласовывалась с формалистической трактовкой математики и эмпирическим и чисто инструментальным толкованием достижений новейшей физики, развитым, в частности, Копенгагенской школой. Взгляд на научную теорию как на всего лишь орудие для предсказания результатов наблюдения и эксперимента не удовлетворяет многих ученых, но имеет свои практические преимущества. Развитие математической физики столь бурное, что уверенность в истинности ее построений благодаря все более тонким математическим доказательствам и все более изобретательным экспериментам достигается намного раньше, чем понимание смысла научных открытий. В эмпирических науках вообще в этот период все более широкое применение приобретает понятие вероятности, а в квантовой механике предсказания вероятности результатов эксперимента просто вытесняет классическое причинное объяснение. Место нерушимой объективной причины занимает математическое ожидание, а следовательно, разрушается вся привычная схема научного объяснения природных явлений. Для определения того, приемлема физическая теория или нет, достаточно вычислений, математических доказательств и экспериментальной проверки. Физика стремится вообще отказаться от таинственного «смысла», ограничившись так называемым «физическим смыслом» формул как результатом их соотношения с опытным материалом через ряд промежуточных гипотез и вычислений. Главное же – содержание того, что рассказывает нам о реальном мире абстрактная теория языком математики, – остается при этом (по крайней мере на первых стадиях развития теории) за пределами понимания.

Когда-то кардинал Беллармин был готов согласиться с Галилеем, лишь бы только ученый признал свою гелиоцентрическую гипотезу не более чем математическим инструментом для вычислений. Сегодня, кажется, сама наука для удобства избирает взгляды инквизиции.

Что скрывалось за релятивистским «отказом от объективной истины» в математизированном природоведении? Наука XX века, в сущности, ни на минуту не отказывалась от максимализма своих давних борцов за истину. Самый радикальный релятивизм и конвенционализм не отдал скептикам ни одной формулы. Однако непримиримой осталась защита истины только как защита научной обоснованности отстаиваемых тезисов процедурами доказательства, верификации и фальсификации гипотез. Что же касается смысла научных утверждений, то здесь точные науки готовы были признать безграничную готовность к компромиссам. Теоретическое природоведение вырвалось на безграничное пространство таких высоких абстракций, что им невозможно найти соответствия в нашем чувственном опыте, как невозможно представить бесконечность или ультрафиолетовый цвет. Староверский «диалектический материализм» упрямо пытался держаться за наглядно представляемые предметы, но уместить свои абстракции в мире вещей, которые можно увидеть, потрогать и лизнуть, наука давно не может.

В этом и заключался отказ позитивистски настроенной науки от универсальности и объективности истины. И источники такой познавательной установки – в природе научного прогресса, который смог освободить мышление теоретика от пут ошибочной «наглядности» и «очевидности». А альтернативу «действительного смысла» и «правильного понимания» вне мира непосредственно наблюдаемых или хотя бы воображаемых вещей найти не удалось.

Однако развитие исследований и последующая их техническая специализация не привели к утверждению рационализма в новейшей логико-позитивистской форме. Сосредоточиваясь на экстенсиональных характеристиках мира, теряя контакт со смысловыми его характеристиками, рационализм в форме аналитической философии-науки оказался в роли философски-логической секты и во второй половине XX века потерял серьезное влияние на духовную историю.

Связь логико-математического и структурно-лингвистического формализма с вычислительной техникой, которая начала бурно развиваться в 1950-х гг., поддерживала авторитет аналитической философии.

На протяжении 1930–1960-х гг. реализация программы логического анализа дедуктивных наук принесла выдающиеся результаты и позволила по крайней мере сказать, какие задачи проекта являются разрешимыми. В целом попытка отобразить всю конструкцию науки в стройной системе дедуктивных построений оказалась максималистской и неисполнимой. Но для гуманитариев, по-видимому, существеннее всего не открытие принципиальной неполноты дедуктивных построений, а отказ от попыток радикального устранения «абстрактных объектов». Первичный замысел Рассела заключался в том, чтобы любой разговор о классах или множествах перевести в разговор об индивидуальных вещах и их свойствах. Нет абстрактной сущности «сладость», а есть множество сладких вещей. Нет класса «пролетариат», а есть конкретные рабочие, которые зарабатывают на хлеб своими руками. Конечно, построение удобной математической модели, которая обходилась бы без таких абстрактных объектов как классы, не привела бы к справедливости либерального индивидуализма, потому что жизнь не является математикой. Но все же с победой номинализма либеральное мировоззрение получило бы определенную поддержку. Однако интенсивные поиски номиналистических решений в логике и метаматематике в 1940–1950-х гг. закончились в конечном итоге неудачей.

Более существенным для всего европейского сознания вопрос заключается в том, принадлежат ли идеи и цели, которые являются бесконечными и воплощаются в интеллектуальных, моральных и правовых нормах, совокупному общественному сознанию, в частности, реализуются в целях нации и государства, – или же цели должны преследоваться только отдельными людьми, а дело государства и других общенациональных институций – следить за соблюдением норм, и не больше. Приоритет национально-государственнической идеологии означал бы также принятие за исходный принцип потребности не отдельных индивидов, а «общества в целом» или «социальных классов в целом», то есть абстрактных объектов – социальных фантомов, которые противостоят реальным людям.

Отдаленным соответствием тех номиналистических концепций философии науки, которые стремились устранить абстрактные сущности и иметь дело исключительно с реальными наблюдаемыми объектами или событиями и их предполагаемым поведением, в социальных науках XX ст. оставались экономические теории австрийской школы, которая пустила глубокие корни в Америке. Львовянин отроду, Людвиг фон Мизес, твердый консерватор в политике и радикальный либерал в экономике, стал профессором университета Нью-Йорка, а его младший венский коллега Фридрих фон Хайек уже после войны переехал из Лондона в Чикаго. Здесь, в университете, господствовало либерально-консервативное направление экономической науки, представители которого относились враждебно к «Новому курсу» Рузвельта. Позже выдающийся представитель этой школы Милтон Фридмен стал вдохновителем, идеологом и практиком неоконсервативного либерализма. Как Библию современного либерализма мир до сих пор воспринимает книгу фон Хайека, которая подводила итог его плодотворной прагматичной и идеологической деятельности.

Хайек утверждает, что любая попытка признать цели человеческой деятельности также и целями общества и государства неминуемо ведет к тоталитаризму. Цели могут быть только индивидуальными, и задача общества заключается в том, чтобы узаконить такие нормы, которые бы позволяли жить и конкурировать людям с разными целями. «Поэтому правила поведения, которые существуют в «большом обществе», предназначены не для того, чтобы приводить к отдельным предполагаемым результатам для отдельных людей; они являются многоцелевыми инструментами, которые развились в результате приспособления к определенным типам окружающей среды, потому что помогали справиться с определенными типами ситуаций». Приблизительно в том же направлении двигалась мысль Джона Ролза (его «Теория справедливости» вышла в Оксфорде в 1972 г.); Хайек, однако, более радикален, потому что для него любая идея социальной справедливости является миражом, поскольку основывается на фантоме – общенациональной цели. Эти поздние публикации подытоживали идейный опыт многих лет и десятилетий консервативного либерализма.

Лауреат Нобелевской премии по экономике Хайек в конце 1960-х гг. начал работать над обобщающим итоговым трудом по политической и социальной философии – «Право, законодательство и свобода», – который стал едва ли не наиболее последовательным изложением философии современного либерализма.

Концепция Ролза подверглась критике Полем Рикером, и эта критика полностью относится также и к Хайеку; Рикер отмечает, что отбор норм неявным образом обоснован на идеологических целевых приоритетах и тем самым косвенно принимает понятие общенациональной цели, которой эти нормы должны в будущем служить. Аргументы против такой критики содержатся уже у Хайека и свидетельствуют о глубоко консервативном характере неолиберальной концепции свободы. В отличие от отдельных норм или правил, по Хайеку, невозможно «воспроизвести всю систему норм, потому что нам недостает знаний обо всем том опыте, который принимал участие в ее формировании. Поэтому систему норм в целом никогда нельзя возвести к какой-то сознательной конструкции, направленной на известные цели; она должна оставаться для нас унаследованной системой ценностей, которая руководит данным обществом». Следовательно, систему норм мы не выбираем, как не выбирают родителей и родину, – как целостность она дана традицией. Такая традиционная система норм не поддается рациональной проверке, потому что ее менять нельзя даже тогда, когда она неразумна. Без всякой гарантии качества мы принимаем эту данность, как консерваторы, а дальше уже можем реформировать общество по частицам в либеральном направлении.

В сущности, то, что говорит Хайек, полностью отвечает консервативному реформаторству, как его охарактеризовал Карл Маннгейм. Но в учении о социальных и индивидуальных целях и нормах Хайек – последовательный либерал. Возможно, это иллюзия или недосягаемый идеал, но именно так, как у Хайека, должно было бы выглядеть последовательно либеральное общество: никакого принуждения в выборе целей, свободная борьба платформ и проектов, – при строгом соблюдении норм, не только формально закрепленных в праве, но и не выраженных явным образом в любых текстах.

Чрезвычайная популярность в послевоенные годы такой тяжелой для восприятия литературы, как произведения Гуссерля или Хайдеггера, объясняется привлекательностью именно исходного принципа их философии – стремления взглянуть на мир человека не через вещи, что его окружают, а изнутри, из его духовного естества.

Европейская и американская реальность после войны обнаруживает все большую склонность к подобному рационалистическому консервативному прагматизму, а философия склоняется к альтернативному способу мышления. Вообще стремление к овладению миром вещей связывается с потребительским обществом и американизмом.

Европейское сознание послевоенного времени не принимало последовательно индивидуалистский либерализм – в нем ощутима острая потребность в нетоталитарном коллективизме, христианском или национальном.

Самой яркой правой политической оппозицией либеральному американизму в послевоенной Европе был национализм харизматичного лидера Франции де Голля, который последовательно боролся против «атлантической» линии, исходя из высших приоритетов величия нации и государства. Идеологию голлизма глубоко обосновывал писатель, интеллектуал и политик Андре Мальро, который в 1930-е гг. был чрезвычайно левым и сохранил свой энтузиазм, трансформировав его в патриотические голлистские формы.

5 марта 1948 г. в зале Плейель Мальро произнес свое «Обращение к интеллигентам». Он начал с того, что драма XX века заключается в одновременной агонии мифа об Интернационале и беспрецедентной интернационализации культуры. После Мишле и Жореса считалось, что ты тем более человек, чем меньше связан с родиной.

Гюго мечтал о Соединенных Штатах Европы как прелюдии к Соединенным Штатам Мира. Россия, сделав «Интернационал» своим гимном, присвоила мечты XIX века.

Андре Мальро говорил о трех центрах мировой цивилизации – США, Европе и России. Выбор его был в интересах Европы как культуры и политического тела цивилизации. Однако Мальро чувствовал какую-то пустоту в европейском доме. Он говорил о драме современной Европы и определял ее как «смерть человека». Европа, которая остается для мировой цивилизации высшей ценностью, теряла, по мнению Мальро, энтузиазм освобождения, охватывавший ее в давние революционные времена и опять пережитый ею в годы войны с фашизмом. Она не находила ту силу стремления человека к величию, которая одна помогает ей выстоять перед лицом всесильной смерти.

Выход писатель видел в возвращении назад к национальному дому. Приведя факты взаимопроникновения национальных культур через издание и переводы, а прежде всего через кино, Мальро противопоставляет торжеству транснациональности то движение, которое «отбрасывает» нас в наши отечества. Мы, говорил Мальро, не можем без отчизны и хотим видеть Европу такой, которая возвышалась бы над ними, но не замещала их. Это возвращение в национальный дом гарантирует полноценное развитие культуры, потому что «только в наследнике происходит метаморфоза, которая рождает жизнь».

В этой апологетике «энтузиазма освобождения» ощутимо стремление к величию и силе, персонифицированным в национальной государственности, и такой вариант самосознания Европы все меньше был способен владеть умами ее культурной элиты. В послевоенной Европе агрессивному фашистскому национализму и идеологии «диалектического материализма», вырожденного в бессердечную схоластическую догматику, противопоставится христианский и атеистического оттенка гуманизм, который приобретает новые, персоналистские и субъективистские черты.

Подводя в упомянутой выше статье итоги духовного развития Европы XX века, Жак Деррида говорил о переходе от довоенного интелектуалистского или спиритуалистского гуманизма Брюншвига и Бергсона к концепциям экзистенциализма «человеко-реальности» и гегелевско-гуссерлевско-хайдеггеровской антропологии. «Определенные так, гуманизм и антропологизм в течение этого периода имели общее основание в христианском или атеистическом экзистенциализме (правом и левом), марксизме в классическом стиле. А если брать лозунги из оснований политических идеологий, антропологизм остается незамеченным и, бесспорно покидает общее основание марксистского и социально-демократического или христианско-демократического дискурса. Это глубокое согласие было обусловлено в своем философском выражении антропологическим прочтением Гегеля (интерес к «Феноменологии духа», как она была прочитана Кожевым), Маркса (привилегия, предоставленная «Рукописям 1844 г.»), Гуссерля (чья дескриптивная и периферийная стороны подчеркивались, но трансцендентальные вопросы которой игнорировались) и Хайдеггера, чьи проекты философской антропологии или экзистенциальной аналитики были известны или вспомнились («Бытие и время»)».

Переосмысление Маркса благодаря исследованиям «Философско-экономических рукописей 1844 года» на фоне нового интереса к «Феноменологии духа» Гегеля в известной степени возрождало старый европейский (и особенно немецкий) романтизм.

Маркс исходил из тезиса об отчуждении человека от его собственной сущности в гражданском обществе, которое он характеризует как царство денег и расчета. Как показал Юрген Хабермас, почти тем же языком этот тезис сначала был сформулирован немецкими романтиками эпохи Просвещения и нашел ясное выражение в «Письмах об эстетическом воспитании» Шиллера, написанных еще в 1793 г. «Его выбор слов напоминает нам молодого Маркса. Изобретенный часовой механизм служит ему моделью как для овеществленного экономического процесса, который отчуждает удовлетворение трудом от самого труда, средства от целей, усилие от награды… так и для автономизационного государственного аппарата, который отчуждает себя от граждан, «классифицируя их как объекты государственного управления, подчиненные бездушным законам»… На том же дыхании, как он критикует отчужденный труд и бюрократию, Шиллер выступает против интелектуализованной и узко специализированной науки, которая отдаляется от проблем повседневности…». Перед философским взглядом послевоенной Европы появился новый, антитоталитарный Маркс – Маркс-романтик с его концепцией отчуждения, которая была уже тогда основой исторического оптимизма.

Так широко понятый (от Гегеля и Маркса к Гуссерлю и Хайдеггеру) «антропологизм» не воспринимает идеологию объективной исторической силы или миссии, которая противостоит индивидуальным потугам как фатум.

Маркс в конечном итоге пришел к выводу, что сущностью человека является совокупность общественных отношений. Поначалу эти слова были направлены против тех, кто искал общественные отношения где-то вне человека; Маркс и Энгельс настаивали, что ничего помимо конкретных людей, их реальной жизнедеятельности не существует, и все поиски социальных структур должны исходить из этого важнейшего пункта – нет «общества» и «структур» его, а есть люди, которые действуют, надеются, радуются и страдают. По мере того как Маркс углублялся в анализ социальных – прежде всего экономических – структур, люди как-то исчезали с горизонта. Оставалось то, что не исчезает, когда исчезают конкретные люди, – социально-экономические структуры. И тогда в учении Маркса проблема обнаружения «сущности» или «природы» человека незаметно переросла в проблему объективной и рациональной научной характеристики социальных структур как совокупности (системы) общественных отношений.

Старая проблема сущности и существования, которая вдохновляла и раннего Маркса, приобрела в «зрелом» марксизме формы соотношения «бытия и сознания», где к бытию уже причисляли что-то совсем другое, чем простое человеческое «быть», – а именно совокупность экономических форм. Афоризм «Das Bewusstsein ist das bewusste Sein» («сознание есть осознанное бытие») превратился в догматику «общественного бытия», которое определяет «общественное сознание».

Неприемлемость объективизма для Гуссерля, его учеников и продолжателей – «экзистенциальных аналитиков» Хайдеггера, Ясперса, Сартра вызвана, в частности, постоянной путаницей бытового сознания между духовными и вещественными явлениями, попытками рационального мышления всегда представлять предметом духовные явления, – или, как сказал бы логик, путаницей между интенсионалом и экстенсионалом. Хайдеггер иллюстрирует это примером: ренессансный художник дорисовывал в уголке картины среди изображаемых персонажей также и себя самого (хотя его «Я» должно быть представлено духом и смыслом картины, способом виденья мира, а не одним из объектов, нарисованных на ней). Прибавим к этому, что ренессансное толкование человека как существа, созданного по образу и подобию Бога, значит превращение в предмет также и Бога, который приобретает в изображениях ренессансных художников черты античного или библейского старца.

Как и Гуссерль, и Хайдеггер, Жан Поль Сартр исходил из того, что человек в своем человеческом мире не является «вещью среди вещей». В лекции 1946 г. об экзистенциализме, которая сразу принесла уже известному писателю-философу чрезвычайную популярность, он говорил: «Человек – это прежде всего проект, который осуществляется субъективно, а не мох, не плесень и не цветная капуста… В первую очередь экзистенциализм отдает во владение каждому человеку его бытие и возлагает на него полную ответственность за существование».

Каждый человек проектирует себя на течение бытия, оценивая его, предоставляя ему смысл в соответствии с тем, как он мыслит самого себя и какой меркой меряет свою собственную сущность. И если он не хочет осмысливать свое бытие, если он поверяет его неосмысленной привычностью, его мутным и невыразительным течением, то это не освобождает человека от ответственности.

Гуманизм приобретает индивидуалистские измерения. Тема тошноты, «заброшенности в бытие» с его липкой заурядностью, мерзостью и тревогой (Сартр), которая настойчиво звучит в европейской послевоенной культуре и самосознании, может показаться признаком духовной болезни западной цивилизации. Однако в действительности она свидетельствовала о заостренной самокритичности и готовности к радикальным изменениям. В этом смысл новейшей субъективности.

В этом, собственно, смысл и туманной метафизики Хайдеггера. Той чертой новоевропейской культуры, какую Хайдеггер считает ответственной за все катастрофические последствия, есть ориентация на представление, репрезентацию, по-немецки Vor-stellung, то есть на «постановку перед собой» всего, в чем живет человек, в виде вещей, объектов, сущностей, сущего (как тот ренессансный художник, который умещает свой автопортрет на картине как «вещь среди вещей»). Переводчик и последователь Хайдеггера В. В. Бибихин вводит для выражения этой идеи в русский язык неологизм постав (от поставлять) как название деятельности по превращению всего, с чем имеет дело дух человеческий, в ряд объектов, на имеющееся имущество. Таким образом создается картина мира, где расположены и разным способом упорядочены объекты, которые в совокупности являют собой сущее. Вне сущего остается то, что собственно и является главным и забывается метафизикой новоевропейской культуры, – Бытие. Забыть, значит оставить быть где-то «за».

Критически пересмотрев теорию власти и взяв за основу понятие техники как «остов», Хайдеггер, по словам Хабермаса, стал «способен рассматривать фашизм непосредственно как симптом и классифицировать его в одном ряду с американизмом и коммунизмом, как проявление метафизического доминирования техники. Лишь после этого поворота фашизм, подобно ницшеанской философии, приписывается к объективно амбивалентной фазе преодоления метафизики. Вместе с этим смысловым сдвигом активизм и децизионизм самоутверждающего тут здесь-бытия теряет – в обеих его версиях, как экзистенциалистской, так и национал-революционной – его бытийно-раскрывающую функцию; только теперь его пафос самоутверждения достигает фундаментов доминирующей в Модерне субъективности».

Это, собственно, было главной идеей уже у Гуссерля: «натурализм» и «объективизм» неприемлемы, потому что лишают ум его бесконечной интенции и делают «картину мира» совокупностью вещей, а не бесконечным смыслом. А смысл и истина являются как бы не предметом, а будто лучом, нацеленным человеком наружу. «Окружающий мир – это понятие, уместное исключительно духовной сфере. Что мы живем в нашем нынешнем мире, которым определяются все наши труды и заботы, – это чисто в духе совершившийся факт. Окружающий мир – это духовное явление нашей личной и исторической жизни». Мир – это способ видеть свет, это смысл увиденного, а не груда вещей. Отсюда и хайдеггеровское: истина – не «соответствие вещи и интеллекта», а что-то вроде света. Мы видим вещь, если она освещена; но когда мы пытаемся заменить идею света-истины анализом критериев приемлемости истины, доказательств, мы замещаем свет вещами, освещенными им. Большое пренебрежение ко всей проблематике теории доказательства чувствуется в выражении Хайдеггера «событие истины»: философу абсолютно неинтересно, как отличить истину от ложности, – ему достаточно знать, что истина «происходит», как и другие духовные события.

Гуссерль видел особенность европейского мышления и Европы как духа и культуры в появлении – еще в античности – философии как особенного способа сознательного творения нормы жизненной и интеллектуальной деятельности.

Абстрактная норма несет в себе требование бесконечности – в отличие от плоского «обобщения опыта» или от мертвой и неосознанной традиции. «Постоянная направленность на норму внутренне присуща интенсиональной жизни отдельной личности, а отсюда и нациям с их особенными сообществами и, наконец, всему организму объединенных Европой наций». «Одновременно формируется новый способ общественных объединений и новая форма постоянно действующих сообществ, духовная жизнь которых несет в себе благодаря любви к идеям, сотворению идей и идеальному нормированию жизни бесконечность в горизонте будущего: бесконечность поколений, которые обновляются под действием идей». В этой характеристике античности соединен гуманитарный анализ и анализ научного сознания Европы: «Древность подала пример: одновременно с математикой были впервые открыты бесконечные идеалы и бесконечные задачи. Это стало на все более поздние времена путеводной звездой науки».

Замысел Гуссерля, сформулированный на склоне жизни и в условиях нацистской «сумеречности Европы», был грандиозен. «Чтобы постичь извращенность современного «кризиса», нужно произвести понятие Европы как исторической телеологии бесконечной цели ума; нужно показать, как европейский «мир» был порожден из идеи разума, то есть из духа философии. Потом «кризис» должен быть объяснен как мнимый развал рационализма. Причина затруднений рациональной культуры заключается, как было сказано, не в сути самого рационализма, но лишь в его овнешнении, в его искажении «натурализмом» и «объективизмом». Есть два выхода из кризиса европейского существования: сумеречность Европы в отчуждении ее рационального жизненного смысла, ненависть к духу и впадение в варварство, или же возрождение Европы в духе философии благодаря преодолению натурализма героизмом разума».

В оптимистичном проекте Гуссерля ощутимо стремление возродить на новой основе веру в разум и прогресс, присущую Просвещению. Невероятно, но это писалось мыслителем тогдашней Германии, преследуемым как еврей и интеллигент, за два года до смерти, в глухую ночь беспросветной реакции. Несколько позже, в 1943 г., в американской эмиграции великий немецкий писатель Томас Манн в докладе о своем романе на библейские темы «Иосиф и его братья» объяснял свой замысел: «Я рассказывал о рождении «Я» из первобытного коллектива, – Авраамово «Я», которое не удовлетворяется малым и считает, что человек имеет право служить лишь более высокому – стремление, которое приводит его к открытию Бога. Притязание человеческого «Я» на роль центра мироздания является предпосылкой открытия Бога, и пафос высокого назначения «Я» от самого начала связан с пафосом высокого назначения человечества».

Стоит привести длинную цитату из этого доклада Томаса Манна, прочитанного в самые тяжелые и итоговые для него и для Германии времена. «Путь от земли Ханаанейской в Новое Египетское царство – это путь от благочестивой примитивности, от праотцов, которые идиллически творили и созерцали Бога, к высокой степени цивилизации с ее искушениями и снобизмом, которые доходят до абсурда, в страну внуков, где Иосифу именно поэтому так хорошо и дышится, что он сам – один из внуков, и душа его открыта для будущего. Путь, который ведет вдаль, изменение, развитие, очень сильно чувствуются в этой книге, вся ее теология связана с развитием и выводится из него, точнее, с трактовкой присущей Ветхому Завету идеи союза между Богом и человеком, то есть мысли о том, что Богу не обойтись без человека, человеку – без Бога и что стремление того и другого переплетаются между собой. Ведь и Богу свойственно развитие, Он тоже изменяется и идет вперед; от демонизма обладателя пустынного космоса к одухотворенности и святости; и подобно тому как Он не может пройти этот путь без помощи человеческого разума, так и разум человека не может развиваться без Бога. Если бы меня попросили определить, что лично я понимаю под религиозностью, я сказал бы: религиозность – это чуткость и послушание; чуткость к внутренним изменениям, которые происходят в мире, к переменчивой картине представлений об истине и справедливости; послушание, которое немедленно приспосабливает жизнь и действительность к этим изменениям, к этим новым представлениям и следует таким образом велениям разума.

«Беспокоиться о Боге» – значит всеми силами своей души слушать веление мирового разума, прислушиваться к новой истине и необходимости, и отсюда выплывает особенное, религиозное понятие о глупости: глупость перед Богом, которая не ведает этого беспокойства или пытается отдать ей дань, но делает это так неуклюже, как родители Потифара…»

Жить в грехе – значит жить не так, как этого хочет разум, из невнимательности или непослушания цепляться за обветшалое и отсталое и продолжать жить в этом заблуждении…

Бог, который находится в становлении, – это ли не чистый Гегель с его мировым духом, который вечно развивается? Лучше сказать, что это Гете, который действительно составлял литературное и философское пространство творчества Томаса Манна (Гете принадлежит также идея романа на старозаветные сюжеты). Мировой разум – это также из арсенала Просвещения. Однако здесь есть идеи, вызванные к жизни новейшими тенденциями. Ведь Бог Томаса Манна – это тот Бог, который открывается в сознании и жизни каждому человеку, и у каждого человека, а вместе с тем для каждого исторического этапа развития человечества, Бог свой и неодинаковый для всех.

Бытие вообще – это «неспрошенное» бытие, по Хайдеггеру, априорная предпосылка жизни, а priori не в понимании Канта, не как формальные предпосылки познания, а как жизненное течение, в которое мы «заброшены» (Сартр) и которое мы воспринимаем некритически. Поиски «Я» есть в таком понимании поисками пути от «Я» к «над-Я», а через эту трансцендентность – к «другому». Мифология книги Танах – Ветхого Завета – превращается в модель бесконечного путешествия человека в поисках своей идентичности.

Согласно Томасу Манну, выход человека за пределы собственного горизонта бытия, к своему Богу начинается тогда, когда он начинает спрашивать себя, кто он есть.

Ход мысли Гуссерля об «исторической телеологии бесконечного разума» как «понятия Европы» обнаруживает общность с литературно-мифологическими конструкциями Томаса Манна. Бог Ветхого Завета в представлении немецкого писателя нуждается в опредмечивании и отчуждении в человеке, в человеческом «Я», которое завоевывает в истории свободу духа, а не просто играет человеческими судьбами. «Бесконечный разум» не может быть стабильным и очерченным идеалом, как того требовал бы классицизм, который вмещал эту идеальную норму в античности. Философский ум, сформированный античностью для всей европейской истории, может быть бесконечным только потому, что требует развития и становления, «чуткости и послушания» истории.

Такое нестандартное толкование Бога и веры не настолько уж далеко от христианской теологии, как это может показаться на первый взгляд. Томас Манн происходил из ганзейского бюргерства, которое свое чувство достоинства взращивало на протестантской этике. Из школы протестантской теологии вышли чуть ли не все немецкие философы-классики, а протестантские ученые были со времен Лессинга и Гердера заняты так называемой «синоптической проблемой». Евангелие они изучали как филологи изучают рукотворный текст; сакральный текст в протестантской теологии рассматривается как Уведомление, и не как реальная история, а как рукотворный текст со всеми филологическими последствиями.

Положение Гуссерля о бесконечности цели и нормы выдвигает перед духовной Европой, которая перестраивала свою ментальность на персоналистских принципах, самую сложную проблему: как сохранить индивидуализм и личную волю, если цели принадлежат не индивиду, а группе – нации, классу, государству? В персоналистском «экзистенциальном анализе» Хайдеггера было слабое место: он, абстрактно говоря, допускал трактовку воли и выбора как коллективной воли и коллективного выбора – и это стало также и его личным уязвимым пунктом: Хайдеггер поскользнулся на неконтролированном индивидуализме в 1933 г., незаметно перейдя предел между личным и коллективным «Я», что сказалось в его поддержке нацистов. Невзирая на всю самоотверженную публицистическую работу его бывшей студентки и возлюбленной, еврейки Анны Арендт, которая сумела убедить общественность в его философской и личной лояльности, некоторые сомнения не только в политическом, но также и философском отношении мировоззрение Хайдеггера все-таки оставляет. Как писал позже Хабермас, «Хайдеггер придает такой вид своему историческому опыту отношений с национал-социализмом, который не вызывает сомнений в его элитарной претензии на привилегированный доступ к истине… В хайдеггеровских лекциях по философии истории именно всеобщая мировая поступь мира должна была взять на себя ответственность за собственное авторство, причем авторство не конкретной, а сублимированной истории, которая вздымается к умозрительным высотам онтологии».

Со времени Шлейермахера ячейкой истины считают ту точку, которая называется личность . Мост между индивидами и настоящим вместилищем веры является чувственным единством, единством «религиозного опыта».

Очерченная Гуссерлем ориентация на разум и философию как особенность европейской цивилизации у философа и психиатра (и даже классика психиатрии) Карла Ясперса приобретает характеристики, которые описывают мир личности. По Ясперсу, человек способен осмыслить свое бытие тогда, когда оно оказывается в пограничных ситуациях перед абсурдом, – как, например, перед лицом смерти, – не абстрактной, а смерти своей или близких, – а также перед лицом страдания или переживания вины. Тогда перед человеком открывается бездна того, что не имеет названия и не имеет смысла, – и это может быть названо трансцендентностью. Путь к трансцендентности через мифологический экстаз или через религиозно спиритуалистическую сопричастность к сакральному миру закрыт – без участия разума никакое единение людей невозможно.

Все апелляции к разуму таких непохожих между собой философов и писателей (у Томаса Манна даже откровенно к «мировому разуму») совмещает с ранним Просвещением тот рационализм, который в последние десятилетия принято считать характерной чертой так называемого Модерна.

Религиозная нетерпимость не раз перекрывала людям пути к взаимопониманию. Только через разум, «философскую веру» – осмысленную констатацию трансцендентного – возможно объединение людей. И именно на этом пути можно найти смысл истории – сочетание духовной жизни народов перед лицом абсурдных ситуаций создает общую духовную жизнь человечества и предоставляет истории смысл .

Существенной чертой Модерна (Нового времени) является разрыв европейской цивилизации с принципами, характерными для традиционного общества, – поворот, не повторенный ни одной другой цивилизацией. Маркс в рукописях 1857 г. называл это переходом от традиционного общества к обществу свободы. Другими словами, условием приемлемости новаций больше не была возможность согласования их с каноническими нормами прошлого. Основания для принятия (соответственно отбрасывания) новаций европейское общество Модерн, буржуазное общество могло найти в современности. Особенное ощущение ценности Настоящего (Современного), открытое когда-то Бодлером, вдохновляло Вальтера Беньямина, погибшего в 1940 г. немецкого философа, который интересовался марксизмом в духе близкой ему Франкфуртской школы, мистикой талмуда и эстетикой (он написал, в частности, книгу о Бодлере). Настоящее (Современное), «сиюминутное (сейчас-время)» в эпоху Модерна для Беньямина есть остановка хода времени, которая прекращает и кристаллизирует события и благодаря которой «каждое мгновение становится узкими воротами, через которые мог бы войти Мессия». Во время традиционного общества в Прошлом человек чувствовал себя уютнее всего – оно не может быть ни лучше, ни хуже, чем оно есть. Будущее же может быть и значительно хуже, чем Настоящее (Современное), и потому всегда является источником тревог.

Переход к нетрадиционному обществу выглядит как увеличение дистанции между «пространством опыта» и «горизонтом ожидания», и разница между Просвещением и XX веком – лишь в количественных характеристиках этой дистанции.

Р. Козеллек в книге «Пространство опыта и горизонт ожидания» (1979) сформулировал проблему значимости современного («модерна» с малой буквы) таким способом: «Мой тезис заключается в том, что в Новое время дифференциация между опытом и ожиданием значительно выросла, а точнее, что Новое время начало себя осознавать новым временем лишь тогда, когда ожидания стали все больше дистанционироваться от всего, уже осуществленного, опыта».

Суть дела в том, на чем в рамках современности теперь должен базироваться выбор приемлемого будущего? Каким путем общество должно выбирать свои цели и какова роль рациональности в их выборе и реализации?

Эта проблема остается в сердцевине европейской цивилизации, начиная с эпохи Просвещения. Общество эпохи Просвещения вдохновлялось идеей Прогресса. Можно прибавить, Прогресса в условиях Свободы. В самом радикальном либеральном варианте – Прогресса как приближения к обществу Свободы, Равенства и Братства. Все, что не отвечало идеалам Прогресса, должно было быть отброшено. А критерии Прогресса находятся в будущем, потому что только Будущим могут быть оправданы любые принципы.

Бытие для рационалистической традиции Модерна (Нового времени) является развитием, потому что альтернативой было бы размещение канона и нормы в Прошлом. Пафос «Фауста» заключается в невозможности достижения бесконечной цели разума, остановки «прекрасного мгновения». Идея становления, однако, неминуемо приобретает трансформацию, когда бытие воспринимается в персоналистских измерениях как бытие личности. У Ницше становлению отвечает воля к власти, и эта его философия, по утверждению автора, является философией ценностей, потому что именно на ценностях и оценке имеющегося построены условия хранения и роста власти над миром. Что-то близкое к этому имел в виду Хайдеггер: «“Ценности” являются условиями, с которыми должна считаться власть как таковая. Расчет на рост власти, на овладение каждый раз очередной ступенью власти является сущностью воли к власти… Воля к власти в метафизике Ницше более наполненное имя для захватанного и пустого термина “становления”». Пафос становления оказывается пафосом власти над миром.

Опасности этой стороны рационализма раскрываются уже в критике Просвещения философами Франкфуртской школы Хоркхаймером и Адорно, которые в 1948 г. опубликовали свои беседы и рассуждения времен эмиграции в книге «Диалектика Просвещения».

Хоркхаймер и Адорно проводят параллель между путешествиями Одиссея и «Феноменологией духа», чтобы показать общую черту эмансипации античного Логоса от мифов и преодоления философией Просвещения порождаемых ею же духовных препятствий – оба, и Гегель, и Одиссей, чтобы избавиться от мифов, снова и снова возвращаются к ним.

В пессимистическом видении проблем Хоркхаймером и Адорно отразилось разочарование немецких левых интеллектуалов – крах надежд на мировую революцию, веры в революционную Россию, подавленность самим фактом торжества нацизма на их родине.

Такое свободное толкование мифа об Одиссее – не говоря уже о «Феноменологии духа» – могло бы вызывать отторжение у ученых-структуралистов, которые резонно отметили бы, что ничего подобного ни Гомер, ни исполнители древнегреческих мифов об Одиссее не имели в виду. Но исследователи мифов имеют дело с никудышными доказательствами, а не со светом истины-события. Оставив иронию, можно серьезно спросить: была ли история вообще, были ли поиски человеком своей идентичности от Авраама до наших дней, победил ли Одиссей силы, которые находились за горизонтом его «Я» и за горизонтом его жизни, принесло ли ему возвращение в свой дом, на Итаку, освобождение от тревог и ту мгновенность, которую стоит остановить? И возможно, античный и библейский источники европейской культуры не могут встретиться именно потому, что никаких путешествий, никаких поисков и находок не было и нет?

Чтобы ответить на эти вопросы, нужно иметь координаты морального прогресса человечества и ясное понимание природы добра и зла. В послевоенной литературе сформулированы два альтернативных ответа, каждый из которых опирался в первую очередь на обобщении опыта ужасов нацистского геноцида. Не случайно выдвинули их немецко-американские мыслители еврейского происхождения – Эрих Фромм и Анна Арендт.

Наиболее интересная схема психологических параметров человеческой личности предложена немецко-американским философом и психоаналитиком Эрихом Фроммом. Участник Франкфуртской школы, в 1950-х гг. в американской эмиграции Фромм занимает самостоятельные позиции и в 1970-х, уже будучи совсем пожилым человеком, создает обзорные фундаментальные труды, в которых эмпирическая обоснованность, в том числе собственной клинической практикой, сочетается с философской широтой миропонимания.

Согласно Фромму, нормальным состоянием индивидуальной психики является многомерное состояние, которому свойственны 1) критичность и чувство реальности, 2) нормальное стремление к власти при способности поступиться своими интересами, 3) способность к любви. Нарушения нормы возможны как «вверх» (в направлении «святости» или «пассионарности») так и «вниз», в направлении разложения и деградации личности. При деградации потеря критичности ведет к усилению эгоизма вплоть до предельной самовлюбленности – нарциссизма, где отсутствует осознание разницы между желаемым и действительным; ненормальное стремление к власти развивается в направлении садизма и предельным проявлениям удовлетворения от чужого страдания – некрофилии, потребности в мертвом окружении; развитие эгоизма в сексуальном плане ведет к синдрому инцеста, так детально расписанного в психоаналитической литературе. «Точка распада» – это минимум отказа от своего «Я», максимум эгоцентризма, который означает отождествление желаемого с действительным, некрофилию, потерю самых глубоких запретов, в том числе синдром инцеста. Фромм особенно подчеркивает то обстоятельство, что в патологическом состоянии все измерения личности совпадают, и нет смысла спрашивать о каждом из состояний отдельно.

Анализ Фроммом психики Гитлера, которым пользовались в годы войны американские спецслужбы, является классическим примером анализа деградированной личности. В персоналистском плане абсолютное зло представлено деградированной личностью, которая существенно отличается от нормы тем, что действует с целью причинения зла другим.

Анна Арендт стала знаменитой не столько как ученица Хайдеггера, сколько как исследователь природы тоталитаризма. Ее взгляды на природу зла исчерпывающе изложены ею в репортажах с процесса над нацистским палачом Эйхманом, непосредственным организатором Холокоста. По мнению Арендт, массовые преступления не нуждаются в массовом сатанинском сознании. Зло банально. Исполнители кровавых ужасов делают свое маленькое чиновническое дело, на задумываясь, они, как правило, – не демонические фигуры, а серенькие людишки, которые добросовестно и старательно исполняют свои обязанности. Цели человека, таким образом, могут быть и не зловеще кровавыми – для достижения простой и банальной эгоистичной цели люди могут, ничего не чувствуя, переступать через трупы. Но они могут и не видеть своих жертв, действуя по чужим указаниям.

У Фромма зло – это господство четко очерченного зла над четко очерченным добром. У Арендт весь ужас в неразличимости добра и зла, хаосе. Есть ли здесь альтернатива?

 

Классическая система тоталитарного контроля и ее первые трещины

Вся внутренняя политика тоталитарного режима осуществлялась в глубокой тайне. На поверхности оставались только некоторые персональные перемещения, в ходе которых некоторые фамилии исчезали надолго или навсегда, регулярные (1 апреля) снижения цен на 1–2 %, кампании подписки на государственные займы и громкие идеологические кампании, направленные против разных «грубых идейных ошибок». Под этой невыразительной поверхностью крылись новые и новые секретные замыслы гениального вождя, а также напряженные столкновения в подковерной борьбе разных групп и кланов.

Послевоенное время для СССР было временем самой полной реализации тех тоталитарных потенций, которые заложены в коммунистической однопартийной диктатуре. Это – пора более классического тоталитаризма, чем эпоха Великого перелома с коллективизацией или приснопамятным «тридцать седьмым годом».

Диктатура 1940–1950-х гг. осуществлялась ближе к ленинскому идеалу, – не столько путем ужасающего массового террора, сколько взмахами «дирижерской палочки», за которыми слышалась молчаливая угроза. Вонь от «зоны», «нижнего мира» ГУЛАГа и бесчисленных СИЗО слышна была даже в кремлевских палатах; но все, что происходило в подвалах МГБ и заброшенных в безвестность лагерях, было окутано глухой непроницаемой секретностью так же, как тайны наивысших властных кабинетов. Зато контроль над обществом был почти абсолютным, он охватывал всю науку и культуру, включая повседневное поведение; террор был минимально публичным и максимально эффективным. Экономика, отгороженная от мирового рынка, была в конечном итоге сбалансирована как никогда за годы коммунистической власти. Влияние коммунизма на мировые процессы, контроль над значительной частью территории планеты был наибольшим в его истории. Все это создало причины всплеска 1960–1970-х гг., но в то же время заключало в себе все противоречия «развитого социализма» и тенденции, которые привели к краху коммунизма.

Конечно, перед мировой демократией вставали вопросы о внутренних политических силах, которые могли бы стать опорой новой России. Имевшиеся на то время антикоммунистические вооруженные и политические структуры могли рассматриваться как замыслы высших штабов «подрывных элементов», способных лишь на «тайную организацию массовых волнений и вооруженных беспорядков». Насколько их можно было рассматривать как серьезную политическую оппозицию коммунистическому режиму – об этом военные и политические лидеры Запада не задумывались.

В упомянутой директиве РНБ от 18 августа 1948 г. говорилось: «В настоящее время есть ряд интересных российских эмигрантских группировок… Любое из них куда больше подходит, с нашей точки зрения, для руководства Россией, чем Советское правительство». Очевидно, среди таких эмигрантских группировок были не только коллаборационистский НТС («Национальный трудовой союз»), но и люди, близкие к Керенскому или Чернову. По крайней мере, если не признавать Советское правительство законным, то наилучшим кандидатом было бы Временное правительство 1917 г., глава которого был тогда еще жив, или руководство Учредительного собрания (Чернов был его председателем), законно избранного в 1917 г. Опасность переориентации союзников на Керенского или Чернова в случае поражения СССР в войне имели в виду советские руководители еще в 1941 г., как вспоминает Судоплатов. Со слухами о том, что главу созданного ОУН «Антибольшевистского блока народов» Ярослава Стецько должен заменить Керенский, связаны планы убийства премьер-министра Временного правительства России, вынашиваемые Сталиным в последние годы жизни. Так или иначе, готовность Запада поддержать кого угодно, только не коммунистов, ориентация на вооруженное противостояние с СССР, ставка на бывших коллаборационистов и на военное сопротивление праворадикальных националистических группировок были лишены шансов на понимание и широкую поддержку в советском обществе.

Лесопилка в Архангельске. 1950-е годы

Говоря о послевоенном сталинском тоталитаризме, можно выделить в нем два периода: до 1949–1950 гг., когда отстраивалось разрушенное войной хозяйство, и последние годы жизни Сталина, когда СССР стабилизировал экономическое и финансовое положение, утверждался в европейских «странах народной демократии», создал атомное оружие и вышел на новые азиатские плацдармы. Все это время действовали и те факторы, которые поддерживали стабильность режима, и те, которые составляли для него серьезную внутреннюю опасность.

Большой театр. Празднование 30-летия Великой Октябрьской социалистической революции

Стабильность режима предоставляла инерция войны и победы, которая поддерживала солидарность общества. Речь шла, в конечном итоге больше чем о традиции военного братства.

Вскоре после капитуляции Германии Эйзенхауэр в июне 1945 г. имел с маршалом Жуковым откровенные разговоры, о которых позже рассказывал сын генерала Милтон. «Обращаясь к Эйзенхауэру, Жуков спросил: «Генерал, объясните мне, в чем смысл американского мировоззрения». Главнокомандующий начал рассказывать об образовании США, о Декларации независимости и других событиях ранней американской истории. Жуков перебил собеседника: «“Я понимаю то, о чем вы говорите. Но мне неясно, почему вы верите во все это. В Америке каждый борется сам за себя, каждый стремится улучшить свое материальное положение. Какое же значение при подобных условиях имели все эти абстрактные истины о добре?”»

Жукова, типичного советского человека, не устраивало общество, которое не определяло бы гражданам общих далеких целей, ограничиваясь нормами сожительства, и по-либеральному оставляло бы подобные проблемы каждому отдельному индивиду или политическим, религиозным и тому подобным группам. Нормы, заложенные в демократию, – «абстрактные истины о добре», – были неинтересными уже потому, что все это происходило в «ранней американской истории». В Америке не было того, что Мальро назвал «энтузиазмом освобождения». А в России война усилила и оживила ощущение жертвенного энтузиазма, которое уже угасало даже у пламенных коммунистов 1920–1930-х годов.

Возвращаясь к психологии советских людей той бедной и голодной поры, когда они были абсолютно беззащитными перед системой тотальной власти от Кремля до председателя колхоза, удивляешься не столько мерзким проявлениям насилия, сколько этому искреннему энтузиазму. Бездумная преданность, которая не пережила девальвации ценностей даже в результате очевидной неспособности Сталина организовать защиту страны, читается и у тех, кто, в сущности, был чужеродным телом в коммунистической системе. Так, Константин Симонов, один из ближайших к кремлевским верхам политик-писатель, безусловно преданный партии и Сталину, принадлежал к семье «бывших»: и отец, и отчим его были русскими офицерами, причем отчим даже «сидел»; и мать – княжна Оболенская, и ее сестры-ленинградки – тетки писателя – очутились в ссылке после убийства Кирова. Симонов начинал с ремесленного образования, но эта псевдорабочая карьера не была для него просто мимикрией – поэт и журналист искренне отдал советской власти свой не очень большой, но настоящий талант. В чем же сила тех идей, которые воодушевляли людей, подобных Симонову? Перечитывая сегодня его размышления о прожитых годах, чувствуешь то, что было фоном всех его убеждений: это – чувство особенной исторической миссии Советского Союза, России.

Константин Симонов

Так все-таки – Советского Союза или России?

В годы войны сложилась идеология не только российского великодержавного патриотизма, но и русской этнической ксенофобии. Не говоря об отношении к немцу вообще, пренебрежительно именовавшегося «фрицем», не говоря о преследовании лиц немецкой национальности, в 1944 г. были осуществлены акты геноцида – этническая чистка на Кавказе и в Крыму. Возобновление Московского патриархата под пристальным присмотром Наркомата государственной безопасности (НКГБ) мыслилось как начало новой эры российской истории. Однако послевоенная реальность заставила Сталина и его идеологов кое-что изменить в направлении политической активности.

Сохранить патриотическое – российское или советское, одно и то же – чувство исторической миссии, подкрепленное реальными воспоминаниями людей, которые, не жалея жизни, исполняли ее на войне, было не просто. Ведь советские люди, которых убеждали, что они живут в социалистическом раю, пересекли с боями – без всяких таможен и контролей – границы своего государства и собственными глазами увидели, насколько бедна их жизнь в сравнении с жизнью немцев и даже небогатых непосредственных соседей. «Железный занавес» опустился, но уже было поздно. И в первую очередь беспокоила совесть человеческую та система бедности крепостных, которую называли колхозным строем.

Смутное недовольство коммунистической политикой, вызванное контактами с западными реалиями и колхозной действительностью, которую невозможно скрыть, приобретало кое-где формы зародышей политической оппозиции. Так, в 1947 г. в Воронеже была создана «Коммунистическая партия молодежи», антисталинское подполье с марксистско-ленинской платформой. Создали ее ученики 9 класса, насчитывала «партия» 53 человека, а во главе ее стоял сын второго секретаря обкома партии Борис Батуев. Группа решила бороться за «восстановление настоящего ленинизма»; она просуществовала 8 месяцев и была разгромлена Министерством государственной безопасности (МГБ) в 1949 г. В 1953–1954 гг. ее участники были амнистированы.

Были и совсем взрослые люди с более или менее радикальными протестными настроениями. Капитан Овечкин вернулся с фронта с собственным взглядом на мир и на советские проблемы. Он имел большой опыт – совсем молодым коммунистом в 1932 г. Валентин Овечкин был председателем колхоза, который находился в «черном списке» и был таким образом обречен на вымирание; Овечкин с риском для жизни подкармливал людей. Он воевал в Крыму и называл Мехлиса кровавой собакой. В Киеве после демобилизации он оставил повесть «С фронтовым приветом», которая заслужила разгромную рецензию: «Писанина т. Овечкина – явление, которое лежит вне пределов художественной литературы. Это насквозь вредная и враждебная писанина, независимо от намерений автора. Она подлежит запрещению и не может быть напечатана». В 1952 г., в канун XIX съезда партии, Овечкин закончил серию очерков – знаменитые позже «Районные будни»; первый экземпляр он послал Сталину, второй перед отходом поезда отнес в редакцию «Нового мира» и отдал уборщице. Так началась история «колхозной тематики» в советской литературе, критических размышлений, которые вели уже в хрущевские времена к прямой «новомировской» оппозиции.

Валентин Овечкин

Был и еще один капитан-фронтовик: Александр Солженицын, который тоже хотел «обновленного ленинизма» и через наивную веру в тайну переписки отбыл из армии просто в каторжные лагеря.

А были и генералы.

В январе 1947 г. были арестованы командующий Приволжским военным округом генерал В. Н. Гордов с женой, его заместитель, бывший маршал Г. И. Кулик, и начальник штаба генерал Ф. Т. Рыбальченко. «Органы» сохранили звукозаписи подслушанных ими ночных разговоров супругов Гордовых, в ходе которых генерал, между прочим, сказал: «Значит, я должен дрожать, по-рабски дрожать, чтобы они дали мне должность командующего, чтобы хлеб дали мне и семье? Не могу я! Что меня сгубило – то, что меня избрали депутатом. Вот в чем моя погибель. Я поехал по районам и когда все увидел, все это страшное, – здесь я совсем переродился. Не мог я смотреть на это. Отсюда у меня пошли настроения, рассуждения, я стал их выражать тебе, еще кое-кому, и это пошло как платформа. Я в настоящий момент говорю: у меня такие убеждения, что, если сегодня распустят колхозы, завтра будет порядок, будет рынок, будет все. Дайте людям жить, они имеют право на жизнь, они завоевали себе жизнь, отстаивали его!»

В разговорах вспоминался с матерною бранью Сталин, что сыграло решающую роль в судьбе генерала. Вспоминался и Жуков. «Когда Жукова сняли, ты мне сразу сказал: все погибло», – напомнила Гордову жена. О надеждах, которые возлагали генералы на Жукова, свидетельствовали и разговоры Григория Кулика с генералами И. Е. Петровым и Г. Ф. Захаровым еще в 1945 г. Оба генерала в письменном виде покаялись в том, что не донесли своевременно на Кулика, который вел сомнительные разговоры по-соседски за рюмкой и поднимал тост за Жукова.

Между прочим, Кулик вместе с братом жены Сталина Павлом Аллилуевым и генералом Д. Г. Павловым в августе 1938 г. направили письма Сталину, где писали о губительности развернутого в армии Ежовым террора.

24 августа 1950 г. Военная коллегия Верховного Суда СССР приговорила Гордова, Кулика и Рыбальченко к расстрелу. Пусть военные историки скажут, какими они были генералами. Но и без того можем отдать им почести как первым, кто начал подниматься с колен.

Масштабы и характер недовольства не были ясны коммунистическому руководству, но разные сигналы – от писем искренних и наивных коммунистов к материалам НКВД – НКГБ и СМЕРШу (военной контрразведке «Смерть шпионам») – поступали и на высший уровнень. И особенную опасность составляла, конечно, армия.

Армия после поражений или разваливается, или способна на переворот против несчастливого лидера. В ходе победной войны она еще никогда не осуществляла переворота, а после победы армию всегда трудно успокоить. «Потерянное поколение» является неминуемым спутником не только проигранной, но и победной войны.

Репрессии в вооруженных силах начались с летчиков. 14 декабря 1945 г. арестован командующий ВВС на Дальнем Востоке маршал авиации С. А. Худяков. Настоящее имя его – Арменак Ханферянц, он назвал себя Сергеем Александровичем Худяковим в 1919 г., когда настоящий С. А. Худяков, его командир и друг, погиб в бою. Худяков-Ханферянц был прекрасным командующим, он командовал 1-й Воздушной армией на Западном фронте; по предложению Жукова и командующего ВВС Новикова в мае 1942 г. его назначили начальником Главного штаба ВВС – заместителем командующего ВВС, он сопровождал Жукова на Курской дуге.

До сих пор непонятно, чем была вызвана ликвидация Худякова. Его 22 августа 1946 г. официально обвинили и 18 апреля 1950 г. расстреляли как английского шпиона и участника расстрела 26 бакинских комиссаров. Дело слепили Абакумов и палачи-следователи Герасимов и Лихачев. Конечно, инициатором был Сталин. Допускают, что это был материал на всякий случай против Берии и Микояна. Очень вероятно, что через летчиков Сталин планировал выйти на Жукова. Характерно, что на встречу с Рузвельтом и Черчиллем в Ялту Сталин взял с собой как военных экспертов генерала Антонова (сразу по возвращении в Москву назначенного начальником Генштаба), адмирала Кузнецова и маршала авиации Худякова – блестящих представителей военного поколения. Все они по-разному угодили в его немилость.

Маршал авиации С. А. Худяков (Арменак Ханферянц)

Основным обвинением против руководителей военно-воздушных сил и авиационной промышленности послужило то обстоятельство, что многочисленные аварии самолетов были следствием заводского брака, о котором авиационные начальники помалкивали. К жалобе на главкома ВВС А. А. Новикова и наркома авиапромышленности А. И. Шахурина был причастен сын Сталина Василий, которому главнокомандующий ВВС Новиков якобы отказался присваивать генеральское звание.

В июле 1946 г. начались массовые аресты командного состава авиации и руководства Наркомата авиапромышленности: в лагеря пошли командующий ВВС Главный маршал авиации А. А. Новиков, его заместители – первый заместитель маршал авиации Г. А. Ворожейкин, командующий авиацией дальнего действия Главный маршал авиации А. Е. Голованов; генерал-полковники О. В. Никитин, И. Л. Туркель, главный инженер ВВС инженер-генерал-полковник А. К. Репин, главный штурман ВВС, начальник Штурманской службы генерал-лейтенант Б. В. Стерлигов, начальник Военно-воздушной академии генерал-лейтенант П. П. Ионов и многие другие. Кого не арестовали, того отправили в отставку или понизили в должности. Начальника штаба ВВС маршала авиации Ф. Я. Фалалеева спас тяжелый сердечный приступ и реанимация. Не пропустили даже прославленных довоенных Героев Советского Союза М. М. Громова и А. Б. Юмашева. «Сели» нарком Шахурин и весь его руководящий аппарат. Пострадал от дела ВВС также Маленков, который отвечал за авиапромышленность.

Адмирал Н. Г. Кузнецов

В деле Шахурина был небольшой недавний подтекст. В 1943 г. неподалеку от Кремля, на Каменном мосту, его сын Володя застрелил одноклассницу Нину – дочь дипломата Уманского, назначенного послом в Мексику, и застрелился сам. Во время обыска была найдена тетрадь, где описан был будущий «переворот» и распределены роли в «правительстве» Володи. Двое сыновей Микояна оказались там «министрами». Арестовано было 26 мальчишек, которые ни сном ни духом не знали ничего; все оказались в недолгой, но настоящей ссылке. Среди осужденных были сыновья Микояна, сын начальника тыла Красной армии Хрулева, сын Хмельницкого (многолетнего адъютанта Ворошилова) – школа была для высокой номенклатуры. Конечно, дело детского «переворота» в душе Сталина зародило кое-какие подозрения.

Весной 1946 г. Сталину пришла в голову идея разделить Балтийский флот на два флота, и министр ВМФ, адмирал Кузнецов, эту идею не поддержал. Начальник штаба ВМФ адмирал Исаков, с которым по поручению Сталина на эту тему говорил Молотов, узнав, кому принадлежит идея деления флота, поддержал ее. Возник конфликт, который был разрешен в интересах Кузнецова, но с тяжелыми для адмирала последствиями. Через два года, в 1948 г., по доносу чиновника возникло дело о выдаче англичанам тайны парашютной торпеды. Торпеда давно была рассекречена, но было решено провести расследование и «суд чести». Во главе суда был поставлен маршал Л. А. Говоров, и этот прекрасный военный покорно выполнил позорное поручение (сам он, бывший офицер Колчака, едва избежал расстрела в 1941 г.). Суд чести вынес решение передать дело в Военную коллегию Верховного суда, что могло означать и расстрел. Четыре адмирала были осуждены: двое на 10 лет лагерей, один, начальник штаба ВМФ Л. М. Галлер, – на четыре года (он умер в тюрьме в 1950 г.), Кузнецов осужден условно и отправлен на Тихий океан, в Хабаровск, заместителем Главнокомандующего по Дальнему Востоку маршала Р. Я. Малиновского. Адмирал Кузнецов оставался членом ЦК, и при встрече в Кремле Молотов сказал ему мимоходом: «Придется на некоторое время съездить туда». Летом 1951 г. Сталин вернул его в Москву и назначил опять министром ВМФ.

Однажды на ближней даче за обедом Сталин рассказал адмиралу Кузнецову, что Абакумов предлагал ему арестовать его, и тогда МГБ докажет, что тот – враг народа, но он, Сталин, отрицал: «Не верю, что Кузнецов враг народа». Абакумов на время разговора уже был арестован.

Основным фигурантом конфликта с армией был бывший член Ставки и заместитель Верховного главнокомандующего маршал Жуков, после войны – Главнокомандующий оккупационными войсками в Германии и Главнокомандующий военной администрацией. Жукова на Западе расценивали как «человека № 2» в Советском Союзе и возможного преемника Сталина, что не было секретом для вождя.

Жуков на белом коне принимал Парад Победы, которым командовал Рокоссовский. Сталин собирался принять парад сам, но горячий арабский скакун сбросил его в манеже во время тренировок. Сталин больно ушибся, понял, что уже и в самом деле стареет и вообще не предназначен для героических поз. Во время Парада Победы Сталин на мавзолее в кругу избранных сказал, что ему пора уже на покой. Понятно, это была провокация. Все единодушно заговорили, что о таком и помыслить невозможно. На выставке в Колонном зале во время праздничного концерта, посвященного Победе, был показан портрет Жукова, написанный художником В. Яковлевым под впечатлением Парада Победы. Жуков был изображен на вздыбленном коне, который попирает немецкие знамена. Это явно был уже не только Георгий Жуков, но и Георгий Победоносец.

Маршал Г. К. Жуков

На одном из многолюдных совещаний в Кремле в конце 1945 г. Сталин обвинил Жукова в том, что он приписывает себе все победы в войне. Чтобы разъяснить собранию свою роль в победе, Сталин обстоятельно рассказывал, как была организована работа Ставки по подготовке и проведению операций в годы войны. Жукова на совещании не было.

В августе 1945 г. начальник Главного управления СМЕРШа Группы советских оккупационных войск в Германии генерал А. А. Вадис направил рапорт о попытках Жукова и уполномоченного НКВД в Германии И. А. Серова подчинить себе партийно-политические органы Советской военной администрации. Весной 1946 г. подчиненный непосредственно Сталину начальник СМЕРШа генерал-полковник В. С. Абакумов приехал в Германию для расследования поведения офицеров и генералов и провел несколько арестов без санкции маршала Жукова. Жуков рассказывал, что вызвал к себе Абакумова и сурово спросил его, почему он не представился по прибытии и на каком основании осуществляет аресты. Он в резкой форме затребовал немедленно отпустить арестованных и отбыть в Москву, а в противном случае арестованных освободит он, маршал, своей властью и отправит Абакумова в Москву под конвоем. Абакумов, который не молчал перед самим Берией, здесь пока еще стерпел и покорился. Позже Серов вступил в тяжелый конфликт с Абакумовым, и оба писали Сталину письма-доносы друг на друга.

Маршал Г. К. Жуков принимает капитуляцию Военных сил Германии. 9 мая 1945 года

В марте Сталин позвонил Жукову в Берлин и сказал: «Булганин представил мне проект послевоенного переустройства руководства нашими вооруженными силами. Вас нет в числе основных руководителей Вооруженных сил. Я считаю это неправильным. Какую бы вы хотели занять должность? Василевский выразил желание занять пост начальника Генерального штаба. Не хотите ли вы занять пост Главнокомандующего сухопутными силами, они у нас самые многочисленные». Это было похоже на аналог немецкой ОКХ, и Жуков согласился.

Жуков приехал в Москву и начал работу на новой должности с подготовки проекта приказа Главнокомандующего сухопутными силами. Работа шла трудно; угадывая настроения Сталина, Булганин как-то сказал: «Жуков хочет под власть Главкома забрать даже все резервы Главного командования, а нас оставить с голыми руками». Жуков ответил, что это детский лепет. Василевский разъяснил ему один на один, что «Сталин хочет издать приказ наркома, а не Главкома». Жуков переделал свой приказ на приказ наркома, и Сталин со всем согласился. Характерно, что в материалах к выборам в Верховный Совет СССР Жуков официально характеризовался как «выдающийся полководец сталинской школы, воспитанник партии Ленина – Сталина», который всегда «настойчиво, блестяще и искусно выполнял замыслы Верховного главнокомандующего».

1 июня 1946 г. Сталин собрал заседание Главного военного совета, на которое были приглашены члены политбюро, маршалы и военные руководители. На заседание Сталин пришел угрюмым и грозным, достал из кармана листки бумаги и отдал их секретарю ГВС генералу Штеменко. Штеменко прочитал показания арестованного Главного маршала авиации А. А. Новикова и бывшего адъютанта Жукова, подполковника Семочкина, в которых Жуков обвинялся в антисталинских разговорах и заговорщицкой организации группы преданных себе людей. На совещании выступили с резкой критикой в адрес Жукова члены политбюро, но реакция военных была неожиданной.

В штабе Западного фронта. Слева направо: Н. А. Булганин, Г. К. Жуков, В. Д. Соколовский, И. С. Хохлов

Никто Жукова не защищал, однако только заместитель министра генерал Голиков полностью поддержал членов политбюро. Даже Конев, который особенно завидовал Жукову и больше всех лебезил перед Сталиным, отметив грубость и высокомерие маршала, выразил убеждение в его честности. Тот же Конев через десяток лет поддержал все бессмысленные обвинения против Жукова, выдвинутые Хрущевым. А тогда, сразу после войны, Конев проявил генеральскую солидарность. Особенно резко выступил маршал бронетанковых войск Рыбалко: он сказал, что пора перестать доверять «показаниям, вытянутым насилием в тюрьмах». Сам Конев позже рассказывал: «После всех выступал Сталин. Он опять говорил резко, но уже кое-что по-другому. Видно, у него сначала был план ареста Жукова после этого Военного совета. Но, почувствовав наше внутреннее, да и не только внутреннее, сопротивление, солидарность военных касательно Жукова и оценки его деятельности, он, видно, сориентировался и отступил от начального намерения. Так мне показалось».

9 июня министр вооруженных сил Сталин подписал подготовленный Булганиным и Василевским и отредактированный им приказ о снятии Жукова, в котором, в частности, отмечалось, что маршал «потерял всякую скромность и, будучи охваченным чувством личной амбиции, считал, что его заслуги недостаточно оценены». Жукова сняли с руководящих должностей в Министерстве вооруженных сил и отправили в Одесский округ. На посту командующего сухопутными силами его сменил Конев, который занимал эту должность до 1951 года.

Но дело Жукова только начиналось.

Маршал бронетанковых войск П. С. Рыбалко

Еще в августе 1946 г. Булганин докладывал Сталину, что в таможне близ Ковеля задержано 7 вагонов с немецкой мебелью, предназначенной для Жукова. «Трофейное дело» разворачивалось и охватывало широкие генеральские круги (в том числе коснулось и Абакумова, и Серова, – а может, и началось с них). Что касается Жукова, оно приобрело новые стимулы позже.

В 1947 г. был арестован бывший командующий кавалерийской дивизией и корпусом, потом – конно-механизированной группой Герой Советского Союза генерал-лейтенант В. В. Крюков, который еще до войны в дивизии Жукова командовал полком. Наиболее сенсационным был даже не арест Крюкова, а арест его жены, знаменитой актрисы Лидии Руслановой. Чрезвычайно популярная певица, исполнительница русских песен в неповторимом народном стиле, которая постоянно давала фронтовые концерты и приобрела на свои средства боевую технику для минометной батареи, была награждена орденом Красной Звезды приказом маршала Жукова как командующего 1-м Белорусским фронтом. Их обвинили в шпионаже, антисоветских разговорах и настроениях. Кроме того, в квартире генерала и актрисы были найдены драгоценности и 132 полотна российских художников, большинство из которых было приобретено в голодном блокадном Ленинграде при посредничестве академика Игоря Грабаря. В конечном итоге, Грабарь помогал в аналогичном деле Неждановой, Утесову, Любови Орловой, Дунаевскому… Награждение орденом по приказу Жукова и решением Военного совета фронта было оценено как грубое нарушение полномочий, хотя при фронтовых условиях ордена раздавали фактически и намного низшие командиры. Арестованные супруги получили по 20 лет заключения каждый и провели последние сталинские годы в кошмарных колымских лагерях.

В июне 1947 г. начальник Главного управления кадров Министерства вооруженных сил Ф. И. Голиков вызвал бывшего члена Военного совета Западного, потом 1-го Белорусского фронта К. Ф. Телегина и объявил ему, что он отчислен из армии за ошибку – награждение орденом Лидии Руслановой. 22 июня они были вызваны в ЦК уже вдвоем с Жуковым, и Жукову объявили выговор с занесением в личное дело, а Телегина исключили из партии. 24 января 1948 г. Телегин был арестован и перевезен во внутреннюю тюрьму МГБ. Сам Абакумов начал с ним «следственную работу», а затем пошли страшные истязания, в ходе которых от Телегина требовали данных о заговоре Жукова, Телегина и генерала И. А. Серова. Последний в то время был заместителем министра внутренних дел – начальником ГУЛАГа и слал Сталину письма о недостойном поведении Абакумова во время и после войны. 26 февраля Телегина перевели в Лефортовскую тюрьму, где пытки были неописуемо тяжелыми. Генерал Телегин, длительное время – партийный комиссар у Жукова, оказался в руках у одного из самых страшных следователей-палачей МГБ садиста Соколова. Он в конечном итоге стал почти безумным и подписывал все, но потом начал отказываться от показаний. Телегин сидел в лагерях вплоть до смерти Сталина.

Генерал Ф. И. Голиков

Жуков был выведен из состава ЦК ВКП(б), при этом Жданов сказал: «Жуков еще молодой и не созрел до ЦК». Позже он был переведен в Уральский округ.

5 января 1948 г. МГБ провел тайный обыск на московской квартире Жукова. Грустно и гадко читать о результатах обыска: было найдено 4000 метров шерстяных тканей, 323 шкуры дорогих мехов, 35 шевровых кож, 8 аккордеонов, 2 ящика серебряных столовых гарнитуров и чайных приборов и так далее – всего 51 ларь и чемодан, «а также лежит навалом»…

Сталин в конечном итоге решил Жукова не трогать. В случае чего он был скомпрометирован как мародер. Подслушивание показало, что Жуков обижается, но неспособен на оппозиционные разговоры.

Можно точно определить время фактического закрытия «дела Жукова». В начале 1951 г. дела генералов Телегина, Крюкова, Терентьева и Минюка были наконец рассмотрены Военной коллегией Верховного суда СССР, и на заседании коллегии обвинения в возглавляемом Жуковым заговоре не фигурировали. Генералы пошли в лагеря. Значит, они были уже не нужны как возможные свидетели для дела Жукова. А в конце 1952 г. Сталин предложил включить Жукова в состав кандидатов в члены ЦК КПСС.

Сам опальный маршал рассказывал об этих эпизодах во фрагментах воспоминаний, которые не вошли в его опубликованные мемуары: «В 1947 г. была арестована большая группа генералов и офицеров и главным образом те, кто когда-то работал со мной… Всех их физически вынуждали сознаться в подготовке «военного заговора» против сталинского руководства, организованного маршалом Жуковым. Этим «делом» руководили Абакумов и Берия. Их усилия сводились к тому, чтобы арестовать меня. Но Сталин не верил, что я будто пытаюсь организовать военный заговор, и не давал согласие на мой арест. Как потом мне рассказывал Хрущев, Сталин будто говорил Берии: «Не верю никому, чтобы Жуков мог пойти на это дело. Я его хорошо знаю. Он прямолинеен, резок и может кому-либо сказать в глаза неприятность, но против ЦК он не пойдет». И Сталин не дал арестовать меня. А когда арестовали самого Абакумова, то выяснилось, что он преднамеренно затеял всю эту историю так же, как он творил их в мрачные 1937–1939 годы. Абакумова расстреляли, а меня опять на XIX съезде партии Сталин лично рекомендовал ввести в состав ЦК КПСС. За все это неблагоприятное время Сталин нигде не сказал обо мне ни одного плохого слова. И я был, конечно, благодарен ему за такую объективность».

Как говорят, no comments.

Версия о кровавых интригах Абакумова пущена после его ареста в 1951 г. Сталиным, после расстрела Берии она переросла в версию о кровавых интригах Берии и Абакумова, потом дополнена рассуждениями о болезненной реакции Сталина на чужую славу. Впоследствии историки открыли кабинетную войну между Ждановым и Маленковым, и картина преступлений «банды Берии» была дополнена интригами, которые охватили уже почти все политбюро. Как всегда, личными чертами («недостатками») Сталина и пакостями его клевретов объяснялись все его действия, а во времена демократии и антикоммунизма детали истории утонули во мраке.

Какие были глубинные мотивы сталинских интриг, важнейшими орудиями которых всегда были «органы»?

В. С. Абакумов

В годы войны военная контрразведка (СМЕРШ) была поставлена под непосредственное руководство Сталина, и начальником ее по предложению Берии был назначен Виктор Семенович Абакумов. Абакумов был энкаведистским палачом ежовского призыва, чрезвычайно вульгарным, жестоким и грубым, но не примитивным – он имел твердый нрав, природный крестьянский ум и большое честолюбие. С 1943 г. началась конкуренция между ним и Берией, и позиции Абакумова были достаточно крепкими, поскольку как заместитель наркома, то есть Сталина, он не был подчинен Берии. Важнейшие радиоигры велись под руководством Берии, Меркулова и Кобулова, поскольку агентура была завербована через секретно-политический отдел НКВД, и Абакумов безуспешно добивался перевода всех операций под контроль армейской контрразведки. Виктор Семенович начал и аресты сотрудников НКГБ без санкций Берии или Меркулова, что было началом открытой войны против них. Но Абакумов твердо усвоил важнейшее правило кремлевского царедворца: не проявлять инициативы в делах, которые выходят за пределы его компетенции.

Сталин был психически нездоровым человеком, и параноидальные черты его психики заострялись с возрастом. Но в истории с Жуковым и другими генералами, как и в подобных историях последних лет его жизни, поражает больше не его болезненная подозрительность, а его феноменальная выдержка и хищное умение выжидать. Собственно говоря, маниакальные подозрения Сталина были не шизофреническим бредом, а циничным прогнозированием полностью нормальной и при других условиях, в другой системе, у других людей ожидаемой реакции его подчиненных.

Борьба между кликами – или, как говорят в наше время, «холдингами» – Жданова и Маленкова разворачивалась на фоне этой послевоенной реальности. Предметом борьбы стали не только личные судьбы, но и принципы организации тоталитаризма, принципы и механизмы партийного и государственного руководства. Последствия ее трудно переоценить.

В ленинской модели «диктатуры пролетариата», как неоднократно говорилось выше, роль партийного Gemeinschaft принадлежала партии как целому и проявлялась в дискуссиях, борьбе платформ, утверждению догматики и агитационной деятельности. Роль структурированного общества, Gesellschaft, выполнял коммунистический аппарат – государственный и партийный. И всегда существовала проблема их взаимоотношений.

Плакат послевоенных лет

Мы знаем, как решил эту проблему Сталин к концу 1920-х гг. Он все постепенно перетянул в партию, руководство которой стало теневым диктатором страны. Идеология стала полностью догматизированной. Партийный аппарат, который обеспечивал деятельность партийной вегетативной нервной системы, теперь по совместительству стал выполнять функции головного мозга.

Проблема приобрела специфическую организационную форму взаимозависимости территориальных, то есть горизонтальных, и ведомственных, вертикальных, структур. Теократическая структура всегда ориентирована на территориальный принцип, потому что она стремится контролировать жизнь каждого индивида с рождения до смерти. Но построить партию сверху вниз по территориальному принципу – значит потерять контроль над решающим локусом жизни современного человека, над его производственным или управленческим коллективом.

Тоталитарный подход комбинировал оба принципа. Силовые структуры и крупная промышленность не были поставлены под руководство территориальных партийных структур, но в известной степени от них все же зависели. Чем ниже был уровень иерархии, тем большей была роль территориальных партийных структур.

За годы войны резко изменилось соотношение вертикальных и горизонтальных (территориальных) структур во властной партийно-государственной системе. Военная ориентация государственной партийной системы требовала исключительно вертикальной организации общества, и партия оказывалась лишней или чем-то при государственно-военной власти. До войны на высшем уровне преобладали вертикальные структуры, но руководители Ленинграда и Украины, то есть Жданов и Хрущев, входили в политбюро. Война оттеснила и их на скромные роли членов военных советов фронтов. Лишь после 1944 г. ситуация меняется: Хрущев остается на освобожденной Украине, а Жданова Сталин забирает в Москву.

Послевоенный период начинается с реорганизации партийного и государственного аппарата. Сталин не осмелился проводить партийный съезд: отчитываться пришлось бы и о победе, и о поражениях, да и сама идея отчета перед партией о руководстве военными операциями выглядела бы бессмысленно. В войне руководила не партия, руководили Ставка и ГКО. Партии хватало «коммунисты, вперед!».

Однако какой-то эквивалент партийного съезда все же был. Это были «выборы» в Верховный Совет СССР в феврале 1946 г., в ходе которых 12 февраля Сталин выступил с речью перед избирателями, заменившего по своим функциям отчет перед съездом, а также пленум ЦК, 19 марта этого же года сформировавший новое партийное руководство, и первая сессия нового Верховного Совета, избравшая руководство государства. Собственно, на выборах в Верховный Совет депутатские мандаты получили те номенклатурные деятели, в том числе первые секретари обкомов, которые должны были по должности быть членами ЦК, и соответственно не получили те, которые хотя и были избраны в ЦК на довоенных XVIII партийном съезде и XVIII партийной конференции, но потом были сняты с высоких должностей. Теперь люди в рангах, являясь членами ЦК, были фактически назначены Сталиным, но предварительно отобраны в депутаты аппаратом ЦК.

Сталинская демократия

Руководил этим отбором скромный партийный чиновник ЦК в ранге секретаря Центральной избирательной комиссии. Им был на выборах в 1946 г. Н. Н. Шаталин, заместитель начальника Управления кадров ЦК Маленкова, дядя будущего перестроечного экономиста-реформатора.

В политбюро теперь вошли, кроме довоенных членов – Андреева, Ворошилова, Жданова, Кагановича, Микояна, Молотова и Хрущева, – переведенные из кандидатов в члены Берия и Маленков; в кандидатах остался Шверник (занявший должность умершего Калинина) и Вознесенский (переведенный в члены политбюро в следующем году), в кандидаты были введены также Булганин и Косыгин. Почти все члены и кандидаты в члены политбюро, за исключением Маленкова, Жданова, Хрущева и Шверника, вошли в Президиум Совета Министров СССР как заместители Председателя Совета Министров.

Это было чрезвычайно важным обстоятельством. Учитывая, что каждый заместитель Сталина вел в Совете Министров какие-то министерства, можно считать всех их Большими министрами, а Президиум Совета Министров – Узким или Большим Советом Министров. Следовательно, политбюро совпадало теперь с правительством Государства. За исключением двух членов политбюро – секретарей ЦК, которые, собственно, и были реальными первыми лицами при Хозяине: Маленкова и Жданова, и «территориального» Хрущева.

Сталин посадил основной состав партийного правительства – политбюро на правительственную, государственную вертикаль.

Булганин, Сталин и Маленков на трибуне Мавзолея

Особенное значение теперь приобретало Оргбюро ЦК ВКП(б), которое рассматривало текущие дела, не имевшие особенного политического значения, в том числе и – преимущественно – «кадровые вопросы», утверждая большинство должностных лиц. Вот состав Оргбюро, утвержденного пленумом ЦК, в том порядке, в котором фамилии наводились в сообщении о пленуме:

Сталин И. В. – Генеральный секретарь ЦК и Председатель Совета Министров СССР;

Маленков Г. М. – секретарь ЦК;

Жданов А. О. – секретарь ЦК;

Кузнецов А. А. – секретарь ЦК;

Попов Г. М. – секретарь ЦК и Московского комитета;

Булганин Н. О. – заместитель министра вооруженных сил;

Михайлов Н. А. – секретарь ЦК ВЛКСМ;

Мехлис Л. З. – министр Госконтроля;

Патоличев Н. С. – с мая 1946-го секретарь ЦК;

Андрианов В. М. – секретарь Свердловского ОК;

Александров Г. Ф. – нач. Управления пропаганды и агитации ЦК;

Шаталин Н. Н. – зам. начальника Управления кадров ЦК;

Кузнецов В. В. – председатель ВЦСПС;

Родионов М. И. – председатель Совета Министров РСФСР;

Суслов М. А. – зав. Иностранным отделом ЦК, со следующего года – секретарь ЦК.

Приведенный список членов Оргбюро – это состав высшего аппаратного партийного органа и высшего кадрового резерва партии. Среди членов Оргбюро к лицам, которые явно или неявно принадлежали к сфере влияния Маленкова, можно отнести лишь его заместителя Шаталина, возможно, также секретаря Свердловского обкома Андрианова, в будущем (именно тогда, когда Маленкова понизили до уровня руководителя сельским хозяйством) главу комиссии по делам колхозов и первого секретаря МК и ОК Ленинграда во время «Ленинградского дела»…

Маленков зарубежными советологами оценивается как партийный технократ, поскольку еще перед войной реализовал кадровую политику, направленную на подбор руководителей из инженеров-партийцев. К его выдвиженцам можно отнести Сабурова, Первухина, Малышева и других деятелей индустрии и особенно военно-промышленного комплекса, причисленных, естественно, к управленческой вертикали. Среди перспективных молодых деятелей, намеченных пунктирно в 1946 г., ее представителей не было, и это отображало новые ориентации Сталина на партийно-территориальную элиту.

Особенно заметный удар по государственнической вертикали нанесен перемещениями в силовых структурах. Выдвиженец Жданова ленинградец А. А. Кузнецов, назначенный в марте 1946 г. секретарем ЦК, стал куратором силовых структур. 15 января 1946 г. Берия, которому было присвоено звание маршала, был освобожден от должности наркома внутренних дел «в связи с перегруженностью его другой центральной работой». Наркомом, впоследствии министром внутренних дел, стал С. Н. Круглов – человек из партийного аппарата Маленкова. Министром вооруженных сил был назначен вскоре Булганин, то есть гражданский человек, политический генерал, а вскоре даже и маршал. Сталин перестал непосредственно возглавлять военное министерство, и в июне 1946 г. контрразведка была возвращена военным ведомством к МГБ, а Абакумов был назначен первым заместителем министра (Меркулова).

В. Н. Меркулов

А. А. Кузнецов

Неожиданно Сталин сменил руководство МГБ. На заседании политбюро, где был решен вопрос о контрразведке, Сталин вдруг подверг работу Меркулова сокрушительной критике (немедленно с ходу поддержанной Берией) и предложил заменить Меркулова провинциальным гэбистом Огольцовым, незадолго до этого переведенным из Куйбышева на пост первого заместителя министра. Перепуганный Огольцов заявил, что не имеет опыта и знаний, и здесь же Сталин предложил на эту должность Абакумова. Берия и Молотов промолчали, а Жданов горячо поддержал предложение. По-видимому, кандидатура Огольцова была предложена Сталину Ждановым и Кузнецовым, секретарем ЦК, который ведал «органами». Берия здесь же сдал Меркулова, рассчитывая спасти его от худшей судьбы. Когда не прошла операция Жданова – Кузнецова с Огольцовым, Сталин выдвинул своего любимца Абакумова, и Жданову пришлось сделать хорошую мину при плохой игре. В конечном итоге, Абакумов в первые годы войны работал у Жданова в Ленинграде, а отношения его с Берией и Жуковым были очень напряженными.

Таким образом Берию оттеснили от руководства «органами», хотя там оставались его люди; после этого Берия, вопреки распространенному мнению, уже никогда не имел монопольного влияния на силовые структуры. В Совете Министров Берия остался руководителем работ над атомным проектом. Деятельность МГБ начала проверять комиссия во главе с секретарем ЦК А. А. Кузнецовым. А в Грузии верный человек Берии Рапава был переведен из МГБ на второстепенную должность и заменен Рухадзе, старым врагом Берии. Внешняя разведка перешла в конце 1947 г. в ведение Молотова как министра иностранных дел и председателя Комитета информации, которому были подчинены Первое управление МГБ и Главное разведывательное управление (ГРУ) Министерства вооруженных сил. Этот шаг вызывал молчаливое недовольство профессионалов-силовиков.

В начале 1946 г. опытным кремлевским политиканам уже, очевидно, стало ясно, что позиции Маленкова и Берии ослабевают под натиском молодых энергичных сотрудников Жданова.

Жданов еще до войны привез с собой из Ленинграда Н. А. Вознесенского, «пересевшего» из Ленинградского облплана на Госплан СССР, ряд хозяйственников, в том числе Косыгина и Устинова, а из идеологов – своего родственника А. С. Щербакова, который еще до войны стал секретарем Московского комитета и кандидатом в члены политбюро (умер в 1945 г.), и философа Г. Ф. Александрова, ставшего его заместителем в Управлении агитации и пропаганды ЦК. Как бывший секретарь Нижегородского ОК партии Жданов оставался покровителем Горьковской области; оттуда появились некоторые его выдвиженцы, в том числе Родионов, глава правительства Российской Федерации. К тому же Жданов имел особенное отношение к РСФСР как председатель Верховного Совета Российской Федерации, что имело также и особое политическое значение.

Н. А. Вознесенский

Об Алексее Александровиче Кузнецове, замеченного в свое время еще Кировым комсомольского работника, выросшего под внимательным присмотром Жданова в руководители Ленинградской парторганизации и посаженного им на самую болевую точку в партии – партийного куратора силовых структур, сказано в свое время много хороших слов. Очевидно, это был преданный партиец, который искренне добивался осуществления недостижимых целей – партийной справедливости, победы над коррупцией, торжества, как стали говорить позже, «ленинских норм и принципов партийной жизни». Сам Жданов менее всего подходил на роль борца за справедливость; этот толстяк никогда ни в чем себе не отказывал и в самые тяжелые дни блокады лакомился изысканными кушаньями. Но чистка верхов «вертикали» проводилась под лозунгами скромности и партийности в поведении. Под этим предлогом в ходе «трофейного дела» были устранены слишком самостоятельные генералы, осторожно было подвинуто даже чекистское руководство. Маленков подсовывал Сталину материалы о непорядке в ленинградской писательской среде – и Жданов сосредоточил свой удар на ленинградцах Анне Ахматовой и Зощенко. Маленков компрометировал выдвиженца Жданова философа Г. Ф. Александрова – и Жданов громил его в «философской дискуссии», заменив на должности зав. Отделом агитации и пропаганды секретарем ЦК Сусловым.

Анна Ахматова

Михаил Зощенко

Дмитрий Шостакович

Особенно заметных успехов добилась группа Жданова в 1947 г., когда ей почти удалось свалить самого Маленкова: тот был освобожден от должности секретаря ЦК, переведен в Совет Министров на провальную должность ответственного за сельское хозяйство и даже одно время был уполномоченным ЦК в Центральной Азии. Но из далеко идущих планов молодых ждановских выдвиженцев ничего не выходило, партийный съезд и новая программа отодвигались в неопределенную даль, а борьба против государственническо-бюрократической вертикали приобретала непредвиденные формы.

Жданов возглавлял идеологическую службу партии. Его заместитель, а затем и преемник на должности начальника управления агитации и пропаганды ЦК Г. Ф. Александров (после 1946 г. управление реорганизовано в скромный отдел), человек умный, с легким партийным пером, распутный и лживый, соблазнился академическими лаврами и «сгорел на работе»; еще долго коллеги по партии хорошо его помнили, побаивались как серьезного конкурента и добили уже в раннехрущевское время, поймав на сексуальных развлечениях (вместе с Кружковым). Круг идеологических работников, приближенных к Жданову, – Федосеев, Иовчук, Кружков, Шепилов, Ильичев и другие, – потеснил старшее, довоенное поколение (Митина, Юдина); из деятелей эпохи чисток 1930-х гг. лишь надежный Поспелов остался главным редактором «Правды». Большинству из ждановских подчиненных нельзя отказать в энергии, чрезвычайном трудолюбии, умению готовить документы и те «марксистские» статьи, в которых десятки страниц заполняли канонические, правильно выстроенные формулы без видимого содержания. Мастера искусства догматики и не хотели, и не могли творить ничего, кроме формулировок. Их потеснили следующие выдвиженцы. Интересно, что уже в хрущевско-брежневский период большинство из них поддерживало прогрессивных идеологических деятелей, таких как П. В. Копнин или И. Т. Фролов, – в отличие от стариков Митина и Юдина или сталинистов Чеснокова и Константинова. Все люди из команды Жданова претендовали на позиции в ученом мире и воспользовались своими должностями для как можно более быстрого получения званий академиков или хотя бы членов-корреспондентов.

А. А. Жданов

Особо приближенные. Жданов в конце 1930-х годов в кругу семьи Сталина: Василий Сталин, Жданов, Светлана Сталина, Сталин, Яков Джугашвили

Что касается человека, который шел в списке Оргбюро последним номером, – М. А. Суслова, – то он оказался наибольшей посредственностью, зато и наиболее осторожным, не впутывался ни в какие интриги, которые были выше его уровня, не рвался писать пустые монографии и получать на всякий случай академические звания – и выиграл больше всего. Берия считал его бездарностью, Маленков тоже не любил, но он не пострадал от кремлевских подковерных битв и в конце сталинской эры писал по поводу «порочной книги Вознесенского» в «Правде» грозную статью «Товарищ Федосеев хитрит». Берия, очевидно, не просто правильно определил уровень способностей Суслова – Суслов работал недолгое время в Ростове у Евдокимова, бывшего чекиста-ежовца, который собирал на Берию материал.

Как идеологический работник Жданов, безусловно, был на несколько голов выше своих подчиненных. Дело не только в том, что он сам писал свои выступления, – двигался он в определенном, избранном им культурном пространстве. Анализ его докладов 1946–1949-х гг. показал, что «в докладах и документах есть своя логика, строго выдержан метод, заимствованный у Писарева, есть, наконец, масса литературных аллюзий. Иначе говоря, мы имеем дело с погромом, выполненным средствами, которые содержатся в самой русской культуре. Средства расправы избраны Ждановым именно культурные».

Анализ многочисленных речей и докладов Жданова показывает, что несомненный русский национализм его нигде не связан с антисемитскими аллюзиями. Русский патриотизм соединяется здесь с «классовым подходом», последовательно проводится тезис о «двух культурах в каждой культуре». И все.

Кроме хорошо известных идеологических погромов, организованных Ждановым по указанию Сталина в 1946–1948 гг., под непосредственным руководством Жданова велась тайная работа по подготовке очередного съезда партии и пересмотра Программы ВКП(б). Наиболее радикальные и «перестроечные» экономические предложения списывались в архив с пометкой «вредные взгляды». Но новая Программа планировала и некоторые решительные политические новации. «В набросках новой Программы партии, которую планировалось подготовить до конца 1947 г., имели место пункты, которые предусматривали ограничение пребывания на руководящих выборных партийных должностях, соревнование кандидатов в депутаты при выборах на всех ступенях Союза, недопустимость подмены политического партийного руководства административным и другие положения, которые ведут к демократизации партии и обществу».

Мы не знаем обстоятельств, по которым была заморожена работа над проектом Программы, но характерно, что Сталин поначалу допускал возможность достаточно радикальной «борьбы с бюрократизмом» в партии и государстве. Следует сказать, что и в действующем Уставе ВКП(б) предусмотрены были механизмы контроля над низшими слоями партбюрократии. Так, на выборах парткомов можно было вносить кандидатур больше, чем предусматривалось мест в комитете, и не проходили в выборный орган те, кто собрал максимальное количество «против». Больше всего шансов провала имели предполагаемые секретарь парткома и руководитель учреждения или предприятия. Правда, представителю высшего органа, который привез согласованный список парткома и не сумел его провести в жизнь, угрожало исключение из партии. Тем не менее эти уставные нормы очень раздражали партийную бюрократию и были ликвидированы во времена Хрущева. Следовательно, сталинская тоталитарная система не принимала ничего подобного «принципу фюрерства» и допускала определенный механизм контроля «снизу» над руководящими кадрами. Но изменения в направлении свободы выбора, которой как панацеей от «бюрократизации» бредили вплоть до Перестройки, оказались лишними, когда была достигнута стабилизация. Тем самым прошла пора ленинградских мечтателей.

В противостоянии государственно-партийной вертикали и партийно-государственной горизонтали с ее территориальным принципом власти война привела к решительному преимуществу вертикали. Послевоенное время породило колебание в сторону горизонтали, но через пару лет с кровавыми судорогами установилась опять имперская вертикаль.

Группу Жданова сразу, очевидно, можно было обвинить в том, что они «ленинградцы», а это в глазах Сталина – особенно опасно. Состояла эта группа из старательно подобранных российских национальных кадров новой формации, преимущественно из рабочих семей, а не из довоенных интернационалистов, среди которых было много евреев. В первые послевоенные годы они служат делу преодоления автономии «вертикальных» отраслевиков-профи, особенно из силовых структур. В условиях возросшего социального расслоения – быстрого выделения «нового класса» в особенную страту со свойственными только ей манерами одеваться или даже униформой, уровнем «спецобслуживания» и материальной обеспеченности, возможностями влияния и связями, – силе административных структур должна была быть противопоставлена едва не антиструктурная, в сущности фундаменталистская, идеология «настоящего коммунизма». Уже тогда этот «настоящий коммунизм» совмещается с могучим русским национализмом, о котором с тревогой писал Кеннан. Это и стало источником слабости ждановского «коммунистического Ренессанса».

Так называемая «групповщина», которая имела тенденцию перерастать во фракционность, всегда жестоко преследовалась в тоталитарной партии-государстве. Однако считалось естественным, что новый начальник тянет за собой каких-то старых своих сотрудников, свою команду, как сейчас говорят, – без команд не бывает политики. Но одно дело, когда со своей командой приходит новый командующий фронтом, директор завода, наконец, министр, а совсем другое дело, когда это – первый секретарь обкома или, не дай бог, ЦК нацкомпартии. Здесь связи по горизонтали земляка могут оказаться сильнее, чем вертикальное подчинение, и если это перерастет в клановое объединение по национальному принципу, империи конец.

В конце 1947 г. отец и сын Ждановы (сын Юрий заведовал Отделом науки ЦК) испытали неудачи в борьбе против Лысенко, в начале 1948 г. Маленков вернулся на должность секретаря ЦК. Жданов, как пишут, пытался угомонить стрессы алкоголем, сердце подводило все больше. Жданов страдал атеросклерозом с нарушениями сердечных сосудов. 13 июля 1948 г. он поехал в санаторий «Валдай», 23 июля ему позвонил новый зав. отделом агитации и пропаганды Шепилов, который уже переметнулся на сторону Маленкова, и состоялся крайне неприятный для Жданова разговор. Ночью у него произошел сердечный приступ. Врачи констатировали «функциональное расстройство», но зав. лабораторией ЭКГ Л. Тимашук пришла к выводу, что это инфаркт. После третьего приступа с отеком легких Тимашук 29 августа написала письмо начальнику охраны генералу Власику, что Жданова неверно лечат. 30 августа письмо прочитал Сталин, но Жданов его уже не интересовал. На сопроводительном документе министра Абакумова Сталин написал: «В архив». 31 августа 1948 г. перед рассветом Жданов умер.

После смерти Жданова началась подготовка к истреблению его команды. За кулисами кровавой интриги были Маленков и Берия.

Вся процедура «лепки» «ленинградского дела» легла на Абакумова, имевшего большой опыт в этих вещах еще с Ежовым.

«Ленинградское дело» было пущено в ход в феврале 1949 года. Как известно, были расстреляны Кузнецов, Вознесенский, его брат – ректор ЛГУ, Родионов и другие. Вознесенский был расстрелян немедленно после получения санкции Сталина, 30 сентября 1949 г., говорят, просто где-то в пересылочном вагоне.

Показательными были обвинения по адресу московского руководителя Н. Н. Попова, который, в конечном итоге, не очень пострадал, – его передвинули на должность министра строительства. На Москве Жданов испытывал механизм партийного контроля над государством: пользуясь тем, что министры находились на учете в МК как коммунисты, через аппаратные парторганизации московская городская территориальная парторганизация стремилась контролировать государственную министерскую вертикаль.

Что же так напугало Сталина в «ленинградском деле»?

В 1949 г., перед своим семидесятилетием, Сталин перенес второй инсульт. После выздоровления он стал больше бояться смерти и тайных врагов. В том же году Сталин решил изменить состав редколлегии «Правды»; один из мотивов – раздувание старой редколлегией его, Сталина, культа личности (!). Прохаживаясь по кабинету, Сталин называл фамилии заведующих отделами новой редакции. В кабинете господствовала мертвая тишина. Все эти журналисты были давно расстреляны. Сталин жил в мире покойников. Закончилось назначением на должность главного редактора секретаря ЦК М. А. Суслова. Живого трупа.

В подобных ситуациях, невзирая на параноидальность психики, у Сталина в конечном итоге всегда просматривался жестокий здравый смысл. Если мы переберем все предъявленные фигурантам по делу обвинения, то наиболее серьезными следует признать те, которые казались наиболее анекдотическими и даже шизоидными. Разговоры о перенесении столицы в Ленинград, о выделении партийной организации Российской Федерации в отдельную нацкомпартию отображают не столько те обвинения, которые были реально тогда представлены, сколько то, чего Сталин наиболее боялся: противостояния центральной имперской власти и России как территориальной и этнонациональной единицы.

Что, в конечном итоге, и развалило Союз.

 

Приближение коммунистического режима к нацистской модели

В 1949–1950 гг. происходят изменения в международной и внутренней ситуации СССР, которые немедленно отразились и на борьбе пауков в высшей номенклатурной банке, и на общем состоянии коммунистической системы, обусловив ее быструю эволюцию в направлении к фашизму и нацизму.

29 августа 1949 г. СССР успешно провел испытание своей атомной бомбы. Точнее, свою бомбу СССР испытал несколько позже, а тогда в Семипалатинске была взорвана копия американского «изделия» – бомба, сделанная советскими атомщиками на основе данных разведки и даже тайных советов Бора и других физиков-пацифистов. Начались работы над водородной бомбой. Не было еще необходимых средств доставки, но Королев, Глушко и тот коллектив, который остался от Группы изучения реактивного движения (ГИРДа), на базе немецких достижений в отрасли ракетной техники и собственных довоенных результатов начали работу над межконтинентальными и космическими ракетами. В перспективе уже маячило ядерное равновесие супердержав.

Важным событием, которое имело внутриполитические последствия для коммунистического режима, стало образование еврейского государства Израиль и победа евреев в войне с арабами.

Следствием успеха для кремлевской кабинетной политики было укрепление позиций председателя Спецкомитета по атомной проблеме Берии. Список ученых, инженеров, военных и работников служб безопасности, заготовленный Берией для наград, должен был стать списком для расстрелов и отправки в лагеря, если бы испытания провалились. Не сносил бы тогда головы и сам Лаврентий. Но все обошлось, и Берия возглавил список победителей.

В первое послевоенное время демонстративная поддержка руководством СССР еврейского дела была связана с политическими соображениями. Шла речь и о традиционных связях с теми антифашистскими кругами, левой интеллигенцией Запада, среди которых было немало евреев и принципиальных противников антисемитизма; шла речь также и о межгосударственных отношениях с Западом. Сталин в годы войны стремился обеспечить себе серьезную финансовую поддержку Запада для восстановления страны. Этой цели, в частности, была подчинена еврейская политика Сталина. Через Молотова, через его жену, еврейку Жемчужину, через Еврейский антифашистский комитет (ЕАК) Михоэлса велись переговоры о возможном образовании еврейской автономии на территории Крыма, откуда было депортировано татарское население. Под эту акцию Соединенные Штаты обещали большую финансовую помощь. Однако крымские проекты не были реализованы.

Большую роль во внешнеполитических ориентациях Сталина играла ближневосточная политика. Позиции СССР на Ближнем Востоке ограничивались союзом с курдами, направленным против прозападно ориентированных правительств Турции, Ирана и Ирака, и поддержкой сепаратистского движения азербайджанцев в Иране, разгромленного шахом в 1947 г. Конфликт арабских государств с Англией и США по поводу стремлений сионистов образовать еврейское государство в Палестине открывал широкие возможности для интриг. Требования сионистов были встречены враждебно в арабском мире, и для мероприятия, а особенно для Англии это создавало много проблем. Сопротивление, которое оказывали арабы образованию Израиля, привело в конечном итоге к отказу Великобритании предоставить евреям, выжившим в Европе, возможность иммигрировать в Палестину. Радикальные еврейские националисты вели вооруженную борьбу и с арабами, и с англичанами; свои антиарабские оборонные усилия скрывали от англичан и умеренные социалистические лидеры Еврейского агентства. Все эти конфликты и были действительной причиной поддержки советской дипломатией сионистских политиков.

По словам бывшего помощника Молотова Ветрова, Сталин высказывался по этому поводу таким образом: «Давайте согласимся с образованием Израиля. Это будет как шило в заднице для арабских государств и заставит их повернуться спиной к Британии. В конечном итоге британское влияние будет полностью подорвано в Египте, Сирии, Турции и Ираке». Эти расчеты объясняют участливость, которую вдруг проявил СССР к сионистской идее. Не кто иной, как А. А. Громыко, будущий член политбюро и министр иностранных дел СССР, проводивший антиеврейскую политику на Ближнем Востоке, на Генеральной Ассамблее ООН 14 мая 1947 г. говорил: «Огромное количество еврейского населения Европы, которое уцелело, оказалось лишенным своей родины… То обстоятельство, что ни одно западноевропейское государство не оказалось способным обеспечить защиту элементарных прав еврейского народа, объясняет стремление евреев к созданию своего государства. Было бы несправедливо не считаться с этим и отрицать право еврейского народа на осуществление такого стремления».

Согласно заявлению Англии и при энергичной поддержке СССР, сессия ООН 29 ноября 1947 г. приняла резолюцию об аннулировании мандата Великобритании на Палестину и образование в этой стране еврейского и арабского государств.

Началась война арабских стран против Израиля. Хотя в ходе войны СССР оказал через Чехословакию помощь войскам Израиля, на быструю победу евреев никто не рассчитывал. За год отчаянного и разумно управляемого еврейского сопротивления арабы были полностью разбиты. В результате надежды Сталина не оправдались. Государство Израиль существовало, арабский мир с этим не согласился, но реальность вынуждала его считаться с Израилем так же, как и с Великобританией и США. Израиль ничем не походил на «страну народной демократии», и Россия осталась ни с чем.

И наконец, новые политические проблемы принесли утверждение коммунистического тоталитарного режима на территориях Центральной и Восточной Европы, контролируемых СССР.

Поначалу, во времена и Ялтинской и Потсдамской конференций, в планы советского руководства не входило установление коммунистических режимов в этих странах. Так, в конце войны эксперты из разведывательных служб обсуждали эту проблему под руководством заместителя председателя ГКО Берии и замнаркома обороны, ответственного за кадры и за разведку, генерала Голикова. Как свидетельствует Судоплатов, «Берия и Голиков вообще не вспоминали о перспективах социалистического развития Польши, Чехословакии, Венгрии, Румынии. Социалистический выбор как реальность для нас в странах Европы был более или менее ясен только для Югославии. Мы исходили из того, что Тито как руководитель государства и компартии опирался на реальную военную силу. В других же странах ситуация была иной. Вместе с тем мы сходились в том, что наше военное присутствие и симпатии к Советскому Союзу широких масс населения обеспечат стабильное пребывание при власти в Польше, Чехословакии и Венгрии правительств, которые будут ориентироваться на тесный союз и сотрудничество с нами».

Маршал Тито

Произошло как раз наоборот. Статус контролируемого нейтралитета, планировавшийся для европейских государств-соседей, фактически достался только Финляндии. От ориентации на политически неопределенные режимы-сателлиты осталась сама лишь конструкция системы независимых государств. В контролируемых СССР странах утверждались социалистические режимы в большой мере с учетом национального разнообразия, что само по себе было принципиально опасным для тоталитаризма. А наиболее своеобразный, независимый и откровенно коммунистический режим Тито вывалился из красного «содружества» и вступил в острый конфликт с материнской системой.

Утверждение коммунистической власти под видом режима «народной демократии», обязательным признаком которого была ликвидация выборов по партийным спискам и переход к «выборам» по единственному списку «народного фронта» или подобных объединений, значило утверждение власти именно России, СССР. В конституции «стран народной демократии» вносились статьи, где говорилось об освобождении народов Советской армией. Следовательно, власть происходила не от Бога и не от народа, а от СССР и его армии. Таким образом, уже установление контроля над Восточной Европой было торжеством государственнической вертикали и в первую очередь силовых структур. С идеями мировой революции это не имело ничего общего. Коммунизм должен был быть принесен на штыках российских солдат.

Еще в годы войны, как вспоминает Джилас, возникли первые конфликты между Югославией и СССР по поводу отдельных фактов безобразий советских военных на освобожденной территории. Судя по данным, которые приводит Джилас, этих фактов не так много. Это были одиночные, неминуемые на войне случаи грабежей, насилия и изнасилований. Но абсолютно непонятной для руководства Тито была позиция советского командования в этом вопросе. Советские представители и слушать не хотели о каких-то мероприятиях против насильников и мародеров. Все заявления о подобных фактах с порога отметались, как клевета на победную Красную армию.

Можно быть уверенным, что Сталин и не одобрял массового насилия на освобожденных территориях, но он ничего не имел против того, чтобы определенный страх даже в памяти освобожденных народов Красная армия по себе оставила. Россию должны были уважать и бояться. Что касается Германии, то она была до определенного времени отдана армии на растерзание. О грабеже, убийствах, а особенно о массовых коллективных изнасилованиях рассказывали тогда шепотом страшные вещи. Отбой насильственной стихии официально дала статья Александрова «Товарищ Эренбург упрощает». Выходило, что лозунг «Папа, убей немца!», популярный в годы войны, вымышлен Эренбургом, который сильно все упрощает и к тому же, между прочим, еврей.

После утверждения силовыми методами власти коммунистов главным врагом оказалась Югославия, где власть утверждалась в первую очередь благодаря коммунистическому подполью и партизанскому движению и где советской оккупации после войны не было.

Не только руководство Тито, но и его мнимые или настоящие единомышленники в «странах народной демократии» в годы немецкой оккупации принадлежали к партизанам или подпольщикам. Им противостояли – и Кремлем были поддержаны – эмиграционные коминтерновские деятели, пришедшие из Москвы в обозе советских войск. Выяснение отношений между ними вызывало проблемы, которые заострялись благодаря подозрительности Сталина.

Подпольщиком был первый секретарь ЦК Польской рабочей партии (ПРП) Гомулка, который почти все время провел в оккупированной немцами Польше. Его соперник Болеслав Берут возглавлял Польский комитет народного освобождения в тылу советских войск. В 1948 г. Гомулка был арестован, Берут стал первым секретарем ЦК.

Владислав Гомулка

Димитров с Червенковым приехали из Москвы, а Трайчо Костов, расстрелянный как агент «титоизма», находился в подполье в Болгарии. Ласло Райк, Янош Кадар и другие венгерские коммунисты-подпольщики были полностью изолированы от московского руководства; Кадар пытался даже пробраться в Югославию в освобожденные коммунистами районы, чтобы установить связь с Москвой. Группа Ракоши возглавляла скорее московскую коминтерновскую организацию венгерских эмигрантов, чем реальные силы на родине. Все эти люди могли как-то достичь взаимопонимания и разделить власть.

Тито и его товарищи, как вспоминает Джилас, очень удивлялись, почему Москва не признает установленную ими власть в партизанских районах «диктатурой пролетариата», почему они для Сталина какие-то «не свои». А дело было простым: Сталин не доверял тем, кто хотя бы на время вырвался из-под его контроля. Это была не только паранойя. Партизанская борьба, подполье, независимая от Коминтерна политическая деятельность – это коммунистическая Gemeinschaft, неуправляемое сообщество, стихия, которую Сталин ненавидел и которой боялся. Освоение ее и превращение в структурированную Gesellschaft поручалось в первую очередь органам безопасности и контролируемым ею и ЦК ВКП(б) эмигрантским коминтерновским группам.

Еврейский вопрос здесь был вторичным, но он играл свою роль: естественно, что в оккупационном подполье остались в первую очередь не евреи, а люди «коренных национальностей». В Польше к руководству рядом с твердым и надежным коминтерновским поляком Берутом и русским поляком, советским маршалом Рокоссовским (которому подчинялась военная служба безопасности, и через нее осуществлялся силовой контроль), входили еврей Минц (идеология) и Берман (экономика). Руководящая верхушка венгерских коммунистов – генеральный секретарь Ракоши, ответственный за экономику и правительство Гере, «силовик» Фаркаш, идеолог Реваи, так называемая «еврейская квадрига» (все они четверо были евреи по национальности) – имели поддержку Сталина, Жданова, позже Суслова; интересно, что Берия обозвал их в 1953 г. «сионистским гнездом». Именно Ракоши и его группа стали инициаторами серии процессов против «агентов Тито», пустив под нож или посадив в тюрьму руководство коммунистическим подпольем. Сталин, как уже говорилось, доверял мадьярам и полякам еще меньше, чем евреям.

Болеслав Берут

Однако уже несколько позже в Румынии коминтерновская группа еврейки Анны Паукер оказалась «шпионской» и «титоистскою». Правая рука и наследник Готвальда еврей Рудольф Сланский, который руководил всеми акциями по установлению диктатуры коммунистов в 1948 г., был уничтожен вместе с вдовой Яна Швермы, руководителя словацкого восстания, а другие руководители словацкого подполья – Гусак, Клементис и другие – были посажены в тюрьму. Антисемитская ориентация оказалась сильнее, чем враждебность относительно подпольщиков и партизан, или же равноценной.

Анна Паукер

Аналогичные процессы проходили и в СССР. Сразу после войны на освобожденной территории бывали случаи, когда секретарями райкомов партии работали не только люди, которые потеряли в хаосе оккупации партбилеты, но и вообще беспартийные партизанские деятели. Присланные «сверху» секретари обкомов нередко вступали в Украине в тяжелые конфликты с подпольными руководителями. Один из таких конфликтов охватил Винничину, где позиции подпольного обкома партии были достаточно сильными – здесь была ставка Гитлера и действовал связанный с подпольным обкомом разведчик, старый энкавэдист Медведев. Присланный «правильный» обком просто отрицал, что существовало какое-то подполье, и это дело тянулось и после смерти Сталина. Все красное партизанское движение, которое не было непосредственно создано центром из Москвы и не находилось под его неусыпным контролем, было поставлено под сомнение.

Между прочим, эта ситуация отразилась и в литературной жизни. Александр Фадеев написал роман «Молодая гвардия» о самочинно возникшей в Краснодоне юношеской подпольной организации. Роман стал официально признанным классическим литературным произведением и вошел в школьные учебники. И вдруг оказалось, что Фадеев допустил «грубые идейные ошибки» – не было показано, что комсомольское подполье возникло по указанию и под руководством подполья организованного, партийного, управляемого из Москвы. Начались дописывание и переписывание романа – а поскольку он претендовал на документальность, то и прямая фальсификация действительной истории. И это никого не смущало: история должна была быть похожа на художественный образ, а не художественный образ на историю. Как в иконописи.

Для Сталина во внутриполитическом плане не было вещей более страшных, чем привидение «ленинградской оппозиции» и украинского сепаратизма. А Украина была оккупирована и на несколько лет выпала из-под контроля. Украинцы были хуже ленинградцев – как нация они оказались под подозрением, как и все, кто «находился на временно оккупированной территории» и считался человеком второго сорта. Мало значило то, что в Украине было стотысячное подполье и полумиллионная партизанская армия, что Украина была разрушена и разорена оккупантами и военными действиями, испытала бесчетное количество пыток и убийств.

В тяжелые первые годы войны Украине позволялось иметь собственный патриотизм, поставленный на службу Отечественной войне. В частности, эти мотивы звучали в публикациях очень партийного Н. Н. Петровского, директора Института истории АН УССР, «Несокрушимый дух великого украинского народа» (1943), «Воссоединение украинского народа в единое украинское государство» (1944). В те годы в эвакуации в немногочисленных центрах украинской элиты господствовало настроение искренней преданности Украине, и то время вспоминалось позже как светлые и даже свободные годы. В далекой эвакуации Украина становилась еще ближе и более родной. Тогда пишет Сосюра стихотворение «Любіть Україну», Андрей Малышко – взволнованный поэтический цикл «Україно моя!», Леонид Первомайский – преисполненные тоски по родной земле стихи, а Максим Рыльский начинает поэтическую «Мандрівку в молодість» («Путешествие в молодость»), прокладывая непрочные мостики между национальным современным и прошлым. И наконец, Александр Довженко создает киноповесть «Украина в огне» и пьесу «Потомки запорожцев», проникнутые пылким национальным чувством.

Вот что Хрущев говорил по поводу сталинской политики массовых переселений народов СССР: «Украинцы избежали этой судьбы потому, что их слишком много и некуда было выслать. А то он бы и их выселил». [652] Можно думать, что это не шутка. Проблемы массового переселения украинцев, очевидно, в Кремле всерьез обсуждались. По крайней мере, мобилизация мужчин на освобожденных от оккупантов территориях проводилась не так, как обычно, – нередко их сразу же бросали в бой почти безоружными и даже не переписанными, использование «примаков» не отличалось от использования штрафных батальонов.

Все или почти все эти произведения быстро были прокляты режимом за «серьезные ошибки и перегибы буржуазно-националистического характера».

В 1942 г. Александр Довженко в частном разговоре сказал: «Таки догадались: пересели из гремящего интернационально-космополитического шарабана на верных коней доброго старого патриотизма». В 1944 г. заседание политбюро было посвящено тому, чтобы показать Довженко и другим украинским деятелям, что те верные кони – не для Украины, которой предназначен гремящий шарабан. На заседании с резкими обвинениями по адресу Довженко в национализме выступал Сталин, все закончилось бодрым резюме Берии: «Будем вправлять мозги!» Довженко был фактически изолирован от украинской культуры, и жить на территории Украины ему было запрещено, как когда-то Шевченко, Драгоманову, Чубинскому, а затем Шумскому и другим «национал-уклонистам».

В 1946 г. серия постановлений ЦК ВКП(б) – «О перегибах и недостатках в “Очерке истории украинской литературы”», «О журналах “Перец” и “Отчизна”», «О репертуаре драматических и других театров Украины» и тому подобное – создала то тюремное духовное пространство, в котором дозволено было прозябать украинскому национальному сознанию.

В Кремле не угасал страх перед украинской коммунистической самостийностью. В 1946 г. Каганович и Хрущев поставили перед Сталиным вопрос о страшной опасности, которую якобы являет собой заключенный парализованный Александр Шумский, и по указанию Сталина Шумский был убит МГБ. Для руководства операцией Каганович лично был отправлен в Саратов, где находился Шумский. Это, нужно полагать, подготовило назначение Кагановича в Украину в 1947 г. на должность первого секретаря ЦК КП(б)У (Хрущев остался главой правительства). Каганович задумал грандиозную чистку парторганизации Украины в духе 1937 г. Это была бы борьба против местного коммунистического «национализма».

Л. М. Каганович

Командировка Кагановича в Украину по указанию Сталина связана с голодом, который охватил республику в 1946–1947 гг. В январе – июне 1947 г. в Украине зафиксировано 130 случаев людоедства и 189 случаев трупоедства. Только загсами зарегистрированы 282 тысяч голодных смертей в 1946 г. и 520 тыс. – в 1947-м. Попытки Хрущева объяснить Сталину опасность ситуации вызывала у того только ярость. В феврале 1947 г. Каганович стал первым секретарем ЦК Компартии Украины, Хрущев остался главой правительства.

С приездом Кагановича ЦК КП(б)У принял постановление «О политических ошибках и неудовлетворительной работе Института истории Академии наук Украины», готовил новый идеологический погром в литературе. 22 августа 1947 г. литературные критики Е. Адельгейм и И. Стебун написали письмо Кагановичу, где обвинили руководителей писательской организации Украины А. Малышко и И. Неходу, а также ряд писателей, в том числе старшего поколения (П. Панча, И. Сенченко), в украинском национализме и антисемитизме. Можно думать, что у мирного литературоведа Ильи Стебуна (Кацнельсона) и храброго фронтовика-корреспондента Евгения Адельгейма имелись какие-то основания говорить об антисемитских настроениях у собратьев-писателей, и обращались они к Кагановичу не как к еврею, а как к представителю довоенных интернационалистических времен. В конечном итоге, это суть дела не меняло. Из заявления Адельгейма и Стебуна Каганович начал «лепить» дело о националистическом подполье в Украине. С помощью антиукраинской провокации он хотел поправить свое положение и продемонстрировать, что у него есть еще порох в пороховнице. Помощник Кагановича уже начал составлять список членов «подпольной организации», возглавляемой М. Рыльским. В него входили и бывшие «хвилевисты» – Ю. Яновский, П. Панч, И. Сенченко.

В сентябре был созван пленум правления Союза советских писателей Украины, на котором с докладом выступил председатель Союза Александр Корнейчук. Каганович выкрикивал из президиума разные ругательства и угрозы. В них уже были все политические оценки, необходимые для большого расстрельного дела, включая «национал-уклонизм». Готовился пленум ЦК с повесткой дня о «националистическом уклоне» в КП(б)У. На очереди были аресты, ночные допросы с пытками, суды, предрассветные расстрелы, вонючая «зона» с террором криминальных и для каждого украинца – клеймо неблагонадежного.

Хрущев сумел через Жданова сорвать интригу Кагановича. Благодаря Жданову Сталин принял Хрущева с его жалобами и оправданиями и якобы стал на его сторону, сказав, что Каганович хочет поссорить его, Сталина, с украинским народом. В декабре 1947 г. Каганович был возвращен в Москву.

Это была как раз та избыточная политическая инициатива, которую Сталин у подчиненных не любил.

Сталина не устраивал в Украине ни вариант 1937 г., ни вариант Ракоши. Взвесив сложность украинской проблемы, он решил не делать из Хрущева Тито. Сталин перевел напряжение на новое направление: борьба против украинского национализма переросла в борьбу против «сионизма», на первых порах – против «космополитизма».

Осенью 1948 г. был распущен Еврейский антифашистский комитет. А уже 18 октября этого года орган ЦК КП(б)У газета «Советская Украина» словно бы отозвалась на это событие: статья «За высокую идейность, художественную зрелость изобразительного искусства» (за подписью А. Пащенко) начала кампанию критики «формалистических» и «идейно ошибочных» произведений. Очень скоро выяснилось, что главные «эстетствующие формалисты» являются в то же время «безродными космополитами», а со временем все больше выяснялась их еврейская сущность. В конце этого года на II съезде Союза писателей Украины Корнейчук в докладе подверг беспощадной критике И. Стебуна, Л. Санова (Лазаря Смульсона – тоже корреспондента-фронтовика) и Е. Адельгейма, раскрывая их литературные псевдонимы и называя настоящие еврейские фамилии. Украинскому писательству бросили на потраву их вчерашних обвинителей. Сразу после снятия Кагановича появляются таинственные знаки якобы сочувствия украинским интеллигентам. Сталин сам визирует забытую просьбу Рыльского о выделении ему участка под постройку личного дома в Голосеево. Юрию Яновскому дают Сталинскую премию за второстепенный сборник рассказов. Однако ни одна из формулировок не пересматривается, а в 1951 г. начинается новая серия разоблачения националистических идейных ошибок – критика в «Правде» оперы «Богдан Хмельницкий» (музыка Данкевича, либретто Корнейчука), беспощадная критика стихотворения Сосюры «Любіть Україну».

Что было настоящим: ненависть к «эстетствующим формалистам», интеллигентным писателям, независимо от происхождения – или пещерная антисемитская ярость?

Антисемитские настроения неявно стали признаком хорошего тона в сталинском руководстве, особенно с 1946 г. Антисемитизм не декларировался, как не декларировались матерные слова и пьянство, но он стал такой же, скрытой для непосвященных, нормой. Уже 12 октября 1946 г. министр госбезопасности Абакумов написал письмо Сталину о националистической деятельности Еврейского антифашистского комитета, который выступает в роли защитника всех евреев в СССР и за рубежом. 26 ноября 1946 г. аналогичное письмо направил Сталину секретарь ЦК Суслов. В этом же году министр Абакумов подписал приказ об ограничении приема евреев на офицерские должности в МГБ. Уже в 1947 г. была задумана, а в ночь на 13 января 1948 г. осуществлена операция по убийству в Минске председателя ЕАК Михоэлса (операцией руководил лично первый заместитель министра Госбезопасности, упоминавшийся выше Огольцов).

«Ленинградское дело» началось в феврале 1949 г. 3 января 1949 г. Маленков и глава Комиссии партийного контроля Шкирятов подписали документ на имя Сталина о деятельности Еврейского антифашистского комитета, где было названо имя главного тайного космополита. Им оказался старый партийный работник, бывший меньшевик-интернационалист, заместитель министра иностранных дел Молотова С. А. Лозовский (Соломон Дридзо). Среди арестованных была жена Молотова.

Соломон Михоэлс

С. А. Лозовский (Дридзо)

Полина Жемчужина

Полина (Перл) Семеновна Карповская, партийный псевдоним – Жемчужина, еврейка, родом из той же станции Пологи около того же Гуляйполя, человек очень амбициозный и властный, была чрезвычайно предана семье, любила Молотова – жили они дружно, никогда не ссорились и даже не повышали голос; умирая, она звала Вячеслава, и он, умирая, звал: «Поля, Поля…» Молотов рассказывал: «А она мне сказала: «Если это нужно для партии, мы разойдемся». В конце 1948-го мы разошлись. А в 1949-м, в феврале, ее арестовали». Когда после смерти Сталина Полину Жемчужину освободили из тюрьмы, ее ввели в кабинет Берии. Там находился и Молотов. Берия воскликнул: «Героиня!» – и протянул к ней руки. Отведя объятия Берии, Жемчужина спросила: «Как Сталин?» И, узнав о смерти вождя, потеряла сознание.

В следственной части по особо важным делам МГБ работал некий подполковник Рюмин, очень скомпрометированный тем, что скрыл от партии факт своего кулацкого происхождения и службы тестя у Колчака. Такие вещи в МГБ не прощались, но Рюмина терпели, учитывая его широко известный среди «своих» зоологический антисемитизм. Скоро Рюмин стал заместителем министра, и бесконтрольный судебный орган – Чрезвычайное совещание при министре Госбезопасности – состоял из Абакумова, Рюмина и секретаря ЦК Игнатьева.

С. Д. Игнатьев

За этим всем стоял Сталин, но были и другие частные интересы. В 1951 г. через своего помощника Суханова Маленков организовал письмо Рюмина к Сталину с обвинениями Абакумова в заговоре с сионистами и подготовке переворота. Текст письма малообразованный Рюмин переписывал 11 раз. Здесь и было использовано письмо Лидии Тимашук о неправильном лечении Жданова, о котором знали все члены политбюро. Абакумов, правильно побаиваясь инициативы в таком большом вопросе, в соответствии с резолюцией Сталина не дал письму хода. Дело попало под контроль секретаря ЦК Игнатьева – партийного куратора «органов», Рюмин побывал на приеме у Сталина, и закончилось все арестом Абакумова и повальными арестами евреев из ЕАК, аппарата МГБ и МИД. Маленков посадил в кресло министра госбезопасности своего человека – С. Д. Игнатьева.

Рюмин был инициатором дела еврейских «врачей-убийц», которое начинало эпоху «борьбы с сионизмом», – политику почти открытого государственного антисемитизма. В центре репрессий должны были оказаться евреи-«сионисты», планировались вроде бы даже и стихийные погромы как выражение народного гнева, который должен был вспыхнуть после процесса врачей-убийц. Сталин внимательно следил за работой Рюмина, ходом допросов и характером показаний, как и во времена Ежова. Все сценарии, как всегда, разрабатывались им.

Когда дело было раскручено, Сталин устранил Рюмина как фигуру слишком одиозную. Пламенный следователь сам стал кандидатом в покойники.

Одновременно в 1951 г. Сталин предупредил Маленкова, чтобы тот хорошо следил за Берией. Ставленник Берии Чарквиани был снят с должности первого секретаря ЦК КП(б) Грузии, и на этот пост Сталин выдвинул врага Берии комсомольского деятеля Мгеладзе. Мгеладзе и министр госбезопасности Грузии Рухадзе были вызваны в Москву, где Сталин обсуждал с ними тайные планы действий против Берии. В апреле 1952 г. слепили «мингрельское дело», и люди мингрела Берии (Рапава, Шария, Шония, Барамия и другие) оказались в тюрьме. Здесь и возникла версия о скрытом еврействе Берии, которая действовала на Сталина безошибочно, невзирая на абсолютную беспочвенность. Для начала Берию направили в Тбилиси для «разоблачения» своих ставленников: он сам мог накинуть себе на шею петлю. Сталин заменил на своей даче проверенную грузинскую обслугу российской и арестовал многолетнего начальника личной охраны генерала Власика.

Берия был не единственным членом высшего руководства, которого ожидала опала, а вероятнее всего и смерть. Микоян был обречен как последний кремлевский кавказец, связанный и с Орджоникидзе, и с Берией, и с истребленными «ленинградцами». А непосредственной целью Сталина стали старые кадры – Молотов, Ворошилов, Андреев, женатые на еврейках, и еврей Каганович.

В течение 1951–1953 гг. все они были фактически отстранены от власти, а на XIX съезде партии в секретном выступлении на пленуме ЦК Сталин дал сокрушительную характеристику Молотову и Микояну (Ворошилова он заподозрил в шпионаже в интересах англичан. Якобы во время прогулки в лодке Сталин так прямо и сказал Ворошилову об этом и в ответ получил пощечину. Между прочим, всю жизнь личным адъютантом и ближайшим сотрудником Ворошилова был еврей Рафаил Хмельницкий, тот самый, чей сын попал в ссылку вместе с сыновьями Микояна). Сталин опять «попросился в отставку» и опять легко согласился остаться вождем партии и народа. Съезд избрал чрезвычайный Президиум ЦК, в котором тонуло небольшое секретное «бюро президиума», – все это было прелюдией к грандиозной чистке и формированию нового высшего руководства на базе широких и невыразительных президиума и секретариата.

И. Сталин и К. Ворошилов с женами

Во всей этой уродливой суматохе чувствуется обострение параноидальных черт психики Сталина. Здоровье его все ухудшалось, и подозрительность приобретала все более болезненные черты. Он, очевидно, и в самом деле подумывал о шпионской деятельности своих ближайших и верных соратников, таких по-собачьему преданных, как Молотов или Ворошилов. Недоверие Сталина к врачам обостряло его болезни и приближало смерть. Можно сказать, что последние пару лет жизни Сталин уже не был психически нормальным человеком и абсолютно не мог критически относиться к своим безумным страхам. Страна стала заложником в руках безумца. Однако, как это часто бывает, в определенных практических пределах больной ум диктатора сохранил и даже обострил хищническую расчетливость и хитрость.

Нельзя сомневаться в неподдельности антисемитского ожесточения Сталина, которое с годами в нем все больше нарастало и сочеталось с общей параноидальной тревожностью.

Но нельзя не видеть и той черты сталинской политики, которая роднит управляемые им идейно-политические погромы с довоенным истреблением интеллигентной среды в коммунистической верхушке и, в частности, в армии.

В личном, культурно-психологическом плане здесь можно видеть все более полное торжество хамства.

Среди интеллигентных людей, которые по иронии судьбы попали в среду Сталина, был китаевед, дипломат и переводчик разговоров Сталина с Мао Цзэдуном – Н. Т. Федоренко. Вот как он описывает соратников Сталина: «Когда же Сталина не было в комнате, возникал иногда стихийный разговор людей, которые сидели за столом, наделенных фактически ничем не ограниченной властью, немыслимыми правами. Высший элитарный симбиоз демонстрировал в отсутствие хозяина беззаветную ему преданность. Они, казалось, все знают, но все знают неверно. Они редко держатся естественно, будто боятся, что человек в них окажется ниже кресла, которое они занимают. В общении с людьми они, к сожалению, оказываются куда менее значительными, чем в кремлевских их кабинетах за огромными казенными столами, в неподвижных дубовых креслах. Посторонним образом и беспристрастно наблюдал я эти персонажи высшей номенклатуры, всматривался в них вблизи и с расстояния. На сеансе, который длился не один год. Словом, люди эти в моих глазах являли собой образцы противоречивости и непоследовательности человеческих существ. Достаточно было уже одного того, что выступали они, как правило, с бумажкой, читая чужие писания, притом не без трудностей, нередко игнорируя всякие правила грамматики и знаки препинаний. Они привыкли нарушать все правила, включая дорожное движение, в своих многометровых лимузинах. Сначала приходилось удивляться, что многие из них почти ничего не читали. Отечественную литературу не знали. О писателях судили часто по сплетням о них и разного рода скабрезным слухам. Об иностранных авторах не имели никакого представления. Но невежество не способно мириться с тем, что оно что-то не схватывает. Ограниченность инстинктивно презирает предмет своего непонимания, рисуя его врагом».

Возможно, Федоренко писал под воздействием впечатления контраста между способным и информированным Сталиным и жалкими диадохами, старательно им же подобранными; возможно, дал о себе знать исторический русский комплекс презрения и ненависти к злым боярам при хорошем царе. Но он не просто прав – он говорит о самой сути дела. Характер и ход политической борьбы в коммунистической России определялся уровнем культуры ее участников, в том числе и уровнем их политической культуры. Этот уровень был чрезвычайно примитивен.

Окружение Сталина постоянно и много пило, и даже могучего в этом отношении Молотова выносили иногда смертельно пьяным, а воспитанные на винах кавказцы, Берия и особенно Микоян, пьянели уродливо.

Сталин культивировал хамство. Он, конечно, подбирал не идиотов, хотя ему были нужны также и недалекие «толкачи». Его помощники и приближенные, как правило, имели волю и характер, находчивый ум и хищническую хитрость. Их выдержке можно позавидовать – сама по себе работа со Сталиным, капризным непрогнозируемым грубияном, с ежеминутной неуверенностью в собственной судьбе, была особенно опасной. Сталин не держал в своем окружении людей выше своего интеллектуального уровня, а его уровень не был слишком высоким. Невзирая на свою несомненную личную одаренность, бывший подпольщик Сталин был скорее тюремным паханом, чем революционным рыцарем без страха и упрека. Сталин был чрезвычайно циничен.

Василий Сталин

Имея своеобразное чувство юмора, он был склонен к шуткам и розыгрышам грубым, вульгарным и жестоким. Сталин любил наблюдать превращение людей в животных; сам он много пил только в тридцатые годы.

Русского человека не нужно заставлять пить. Пило все офицерство, пили солдаты, безбожно пили генералы. До войны этого не было – первомайские праздники с чаем за общими на всю казарму столами остались сентиментальным воспоминанием. После войны уже не били подчиненных, но хамство осталось везде. Громкое с матом разносительство стало стилем государственной и партийной работы так же, как не очень потайные примитивные развлечения с бабами и водкой.

Светлана Аллилуева

В конечном итоге, нам мало известно о характере этого вездесущего хамства. Александр Твардовский отдыхал когда-то в Барвихе вместе с бывшим секретарем Сталина Поскребышевым и предложил ему написать мемуары для «Нового мира». Поскребышев неожиданно заплакал. «Ах, не могу я о нем писать, Александр Трифонович! Ведь он меня бил! Схватит за волосы вот так и бьет головой об стол!» В официальных отношениях с широким кругом специалистов, которые бывали у него время от времени, Сталин становился внимательным и сдержанным, и они не догадывались, что там делается за кулисами.

Неприязнь Сталина к интеллигентным кругам усиливалась личными обстоятельствами. В кругу его детей – сына Василия, летчика, беспутного пьянчуги, и дочери Светланы, девушки с непредсказуемым характером, находились люди, которых смело можно назвать тогдашней элитой: в Зубалово на даче Сталина, где жили старики Аллилуевы, собирались сценарист Александр Каплер, оператор Роман Кармен и его жена Нина, поэты Константин Симонов, Михаил Слуцкий, балетмейстер А. Мессерер с сестрой Суламифь, кинозвезды Валентина Серова (за романом которой с Симоновым следила тогда вся Москва), Людмила Целиковская и другие. В этом бомонде читали Ахматову, Гумилева, Ходасевича, «Иметь и не иметь» и «По ком звонит колокол» Хемингуэя, «Все люди – враги» Ричарда Олдингтона. Нину Кармен Василий отбил у мужа, но после вмешательства Сталина она вернулась в семью; пылкий платонический роман Светланы с Каплером закончился его заключением как «английского шпиона» по приказу разгневанного отца, а Светлана, можно сказать, назло, вышла замуж за Григория Морозова из окружения брата; оба еврея, Каплер и Морозов, олицетворяли для Сталина международные еврейские силы.

Однако дело не только в личном хамстве Сталина и его окружения. Мы видим в разрыве с довоенным коминтерновским интернационализмом, в «переводе стрелок» на антисемитизм тенденцию к последующей идейной и политической примитивизации коммунистической диктатуры.

Сталин написал за это время «теоретические труды» по языкознанию и политической экономии, а также фактически был соавтором или по крайней мере редактором доклада Трофима Лысенко на сессии ВАСХНИЛ о состоянии биологической науки. Сталинское «языкознание» с теоретической точки зрения было глубокой реакцией, оно возвращало лингвистику к младограмматикам начала XIX века. Правда, и поверженное Сталиным языкознание Марра было провинциальной марксистской карикатурой на науку. Но суть сталинского «открытия» младограмматики заключалась не в лингвистических симпатиях и антипатиях, а в отказе от традиционного марксистского понимания нации как продукта экономической интеграции. Вместо концепции слияния диалектов в национальный язык на основе рыночного общения пришла концепция разветвления первобытного языково-этнического единства на «буржуазные нации» с их национальными языками. Это создавало идеологическую основу для российского национализма, потому что полностью порывало с традиционной марксистской концепцией «формирования наций» на экономических принципах, отброшенной, в конечном итоге, уже вместе с идеями Покровского. Теперь можно было говорить о вечной России, что, как «народность», предшествовала «нации».

Но это были осмысленные и рациональные с точки зрения государственной идеологии шаги. В отношениях же Сталина и Лысенко мы видим удивительные вещи. Трофим Денисович Лысенко был сыном достаточно зажиточного крестьянина и украинцем, и даже скомпрометированным оккупацией – его родной брат оставался в Харькове и был коллаборационистом. Никому бы Сталин такого не простил, а вот Лысенко прощалось все. Лысенко был доносчик и мерзавец, он покупал благосклонность Сталина разными проектами типа ветвистой пшеницы, которой уже дал имя вождя. Все это так, но Сталин «покупался» охотно. Шаманство Лысенко заражало Сталина, задевало в нем струны, приглушенные технической культурой эпохи: Сталин чувствовал в себе самом диалектико-материалистического пророка или шамана, который может делать чудесные открытия потому, что он является классиком марксизма.

Лысенко был хитрым карьеристом, непорядочным как агроном-селекционер, с претензиями на ученость, способным без колебаний фальсифицировать эмпирический материал. Но при этом он был фанатик и шаман. Лысенковская «наука» была простой. Она противостояла «формалистической» генетике, которая возилась с мушкой-дрозофиллой, такой мелкой и оторванной от жизни, что о ней стыдно и говорить. Интеллигентная и интеллигентская наука должна была погибнуть и дать место науке народной, простой и ясной, в которой истины достигаются не путем доказательства, а диалектико-материалистическим путем, чтобы согласоваться с простыми и ясными принципами, и где абсурд можно не учитывать, потому что где противоречия, там диалектика. Такая наука была мила сердцу коммуниста, как и народное и простое партийное искусство, враждебное всевозможному «эстетствующему формализму», оторванному от жизни, как жалкая дрозофилла.

Трофим Лысенко

Грегор Мендель был католическим монахом, но «менделизм» и «вейсманизм» звучали как-то очень по-еврейски. В сталинские времена появилась категория «скрытых евреев», что равнозначно «жидо-масонам» современных антисемитов. В сущности, все эти «эстетствующие» «формалисты»-интеллигенты воспринимались Сталиным как «скрытые евреи». Источником неприятия была не столько антисемитская озлобленность, сколько ненависть к интеллигенту и интеллигентности. Органическая враждебность Сталина и его кругов к людям типа Эйзенштейна, Шостаковича, Прокофьева, Кольцова, Четверикова, Тимофеева-Ресовского, Фалька или Филонова, Ахматовой, Пастернака или Гумилева, – это ненависть не к евреям, настоящим или «скрытым», а к уровню интеллектуальности, недосягаемому для понимания, а тем самым для управления. Сталину хотелось разоблачить релятивистскую физику, и только безумное сопротивление президента Академии наук С. Вавилова и французского физика-коммуниста Жолио-Кюри удержало гениального марксистско-ленинского мыслителя от решающих шагов в борьбе против эйнштейновской еврейской скверны. В повестке дня был также разгром идейно порочной математической теории множеств и математической логики.

Лысенко на сессии ВАСХНИЛ

В 1950-е гг. начинается новый поход не только на евреев – на интеллектуальную элиту советского общества, новое обвальное снижение духовного уровня его официально признанного политического и культурного руководства. Идеология тоталитаризма теряет последние остатки интернационального или космополитического мировоззрения раннего коммунизма и приобретает все больше российско-великодержавные и ксенофобские очертания. Антисемитизм, в основе которого была теперь не устаревшая религиозная и этническая вражда к «чужому», а ненависть к слишком хитрым умникам, избирается как главное средство укрепления солидарности общества, в том числе средство решения украинской проблемы. Коммунизм приобретает расистские черты.

Российский коммунизм не породил такого массового движения духовного плебейства, как фашизм или нацизм: его опорой оставались аппаратные силовые стуктуры, а не стихия толпы. «Народную стихию» сталинский режим терпел только в хорошо отрепетированном виде как «волеизъявление» митингов трудящихся или кампании партийных собраний. То, что по-английски называется mob и может быть переведено как чернь, подражало своей ненавистью к этнически и культурно чужой системе западного мира. Коммунистический тоталитаризм позже использовал подобный механизм в Китае, в движении хунвейбинов. Но чиновники, подобные Рюмину, и «академики», подобные Лысенко, – это та же чернь-mob, только старательно отобранная через кадровую и идеологическую политику. Если бы события развивались согласно планам Сталина, волна выступлений mob могла бы достичь уровня «народных» погромов. Во всяком случае, опора на самые низкие инстинкты черни становилась все более свойственной режиму коммунистической диктатуры.

Мао Цзэдун, как и Тито, был партизаном и революционером, но достать его в Китае и заменить послушным клевретом из Москвы было невозможно – здесь поражение потерпел уже Коминтерн в начале 1930-х гг. Москва пошла на компромисс. Признание Сталиным суверенитета Китая, приглашения Мао Цзэдуна в Москву и помпезное подписание договора о «дружбе», демонстрация уважения к независимости коммунистического Китая и Компартии Китая во всех сферах таили в себе все те опасности, которые, казалось, преодолены с остракизмом Тито. Поэтому параллельно идет обострение отношений с Югославией, кульминацией которого были организация подпольного «ЦК» и подготовка убийства Тито.

Сталин (один из последних фотопортретов)

Сталин принял неизбежность определенного многообразия и пошел выверенным путем объединения своих на основе ненависти к чужим. Такими чужими должны были стать агенты международного империализма, в первую очередь в лице Тито и его «клики», и понятный и «естественный» враг – евреи. За этими карнавальными врагами угадывался образ настоящего непримиримого врага – европеистских интеллигентных сил, порождаемых в собственной среде культурным и научно-техническим прогрессом.

И здесь неожиданно умер Хозяин.

 

Так что же такое тоталитарный режим?

Итальянские фашисты назвали свое общество тоталитарным скорее от хвастовства и для эпатажа, скорее играя мышцами, чем из философских и правовых мотивов. Что они имели в виду, трудно сказать с уверенностью, но термин оказался удачным. Следует отметить, что несколько раньше появились слова «тотальная война» – так назвали подводную войну, провозглашенную Германией в 1917 г., войну без правил и без пощады. Можно сказать, что тоталитарный режим является режимом тотального контроля государства над нацией без правил и пощады.

В демократическом лагере выражение «тоталитаризм» употреблялось прежде всего как ругательство; попытки ввести его в строгие рамки политико-юридической лексики не слишком успешны. Но существует определенный консенсус относительно его содержания. Читаем в международном энциклопедическом словаре: «Тоталитаризм, характерная для диктаторских режимов XX ст. система управления, которая стремилась к полному подчинению общества государству с помощью монополии на информацию и пропаганду официальной государственной идеологии, обязательной для граждан, террора секретных служб, массовых монопартий; творцы теории тоталитаризма (А. Арендт, З. Бжезинский) подчеркивали структурное подобие фашистских и коммунистических государств». Первым и до сих пор самым глубоким фундаментальным трудом о природе тоталитаризма была книга Анны Арендт (1950), которая выдержала много изданий. Как и более прагматичные политологические труды Збигнева Бжезинского, книга Арендт исходит из структурной близости коммунистического и фашистско-нацистского тоталитаризма – можно сказать, описывает и анализирует их общие черты. В первую очередь это, согласно Анне Арендт, тотальная пропаганда и террористическая организация.

Можно найти немало черт, которые противопоставят коммунизм, тоталитарный или нет, фашизму и нацизму во всех его разновидностях – как левое и красное всегда можно противопоставить правому и черному. Проблема здесь не в дефинициях, а в выборе исторического материала для сравнительного анализа. Почему только коммунизм и фашизм? Тоталитаризм означает тотальный контроль; но были ли диктатуры XX века единственными режимами, практиковавшими тотальный контроль над индивидом и обществом? Такой властный режим, созданный Китайской империей, или такие режимы контроля, провозглашенные некоторыми давними теократическими государствами в мусульманском мире, безусловно, самым полным образом осуществляли обе функции тоталитаризма – пропаганду и террористическую организацию (если современным словом «пропаганда» можно назвать религиозный идеологический контроль). Истоки тоталитаризма можно видеть в теократических государствах средневековья, а можно даже и раньше – в трибалистских организациях общества, в которых контроль за поведением и мнениями каждого члена общества на основе традиционных норм достигал наибольшей полноты.

У Желю Желева, болгарского диссидента-философа и будущего президента, в книге о фашизме анализируется неявным образом также и коммунистическая диктатура; Желев отмечает такие черты тоталитаризма, как монопартийность, слияние партии и государства, массовый террор (в связи с чем – обязательное наличие наряду с тюрьмами лагерей массового заключения) и тотальный идеологический контроль.

Тем не менее, мы сегодня не называем тоталитарными ни секту типа раннехристианских или кумранских общин, которые оставили нам описание обычаев, чрезвычайно похожих на более поздние тоталитарные коммуны, ни агрессивное государство исмаилитов, ни касты индийского общества, в которых контроль за поведением индивида охватывал даже его физические отправления. Правда, нередко мы говорим о современных «тоталитарных религиозных сектах», пытаясь определить их юридически с тем, чтобы запретить явно изуверские формы духовного контроля, не нарушая при этом принципов свободы совести. Однако здесь уже идет речь о современной эпохе, эпохе средств массовой информации и развитой системы политической жизни.

По-видимому, в этом суть дела и заключается. Именно таким способом будем различать общества тотального контроля и тоталитарные общества.

Где возможности правовой самозащиты являются фикцией, в частности, в борьбе индивида с властью, там общество не является правовым – и там господствует сила и насилие, а не справедливость и право.

Тотальный духовный и организационный контроль – это явление, которое имеет в истории человеческого общества глубокие корни. Как способ организации общества он неминуемо использует физическое и духовное насилие, то есть доправовые и неправовые механизмы, поскольку право не только вынуждает к подчинению, но и обеспечивает индивиду возможности защиты своих прав.

Тотальный контроль может господствовать в трибалистском («родо-племенном») обществе, используя власть, основанную на мифологии как нерасчлененной системе знаний-верований, норм-традиций и искусства-обрядов, – системе, которая базируется на стихийном ощущении единства своих и враждебности к чужим. Слепая трибалистская солидарность и слепая ксенофобия – явления, с которыми цивилизованное человечество вошло и в XXI век. Но когда мы говорим о тоталитарном обществе в России или Германии XX ст., мы имеем в виду общество с дифференцированными и разветвленными социальными структурами, способными к автономному функционированию и взаимодействию, общество с политическими партиями, автономией знаний от верований, относительной независимостью экономической деятельности от государства, разнообразием идеологий, которое возвращается к упрощенным формам, соединяется в примитивную структуру. Такое общество имеет черты, общие с архаичным трибалистским строем: в нем проблемы разрешаются «просто», и это уже насильственное вмешательство террористического ножа в тонкую специализированную общественную ткань. Соответственно информационная бедность – или лучше нищета – структур приходит на место информационного богатства, поскольку теперь для управленческих решений не требуется большой и детальной информации. Управленческие цели и идеалы ставятся перед обществом сверху, без учета возможных результатов, без самого управления, и гигантские монстры ломают кости истории, пока не погибают под действием непредсказуемых факторов.

Разница между собственно тоталитарным обществом и архаичными обществами тотального контроля находит проявление в том, что тоталитарное общество XX века строится на руинах более сложного и информационно богатого предшественника, которого оно должно умертвить. Культ убийства и жертвы является неминуемым спутником провала модерного общества в тоталитаризм. Это резко отличается от жизнерадостного садизма трибалистского общества первобытных земледельцев, скотоводов и охотников. Тоталитарный режим оставляет от цивилизации, в сущности, лишь технику и то, что для нее необходимо. Лишенная гуманитарной подпочвы, техническая культура превращается в мертвое технохранилище некрофильской цивилизации.

Сославшись на силу и насилие как средство упрощенного и примитивизированного решения проблем, мы должны установить разницу между тоталитарным и авторитарным обществом. Авторитарным является всякий строй, который употребляет насилие вместо права и морали. Если «силой» считать силу влияния, то есть каждый регулятор жизни индивида в обществе, в том числе традицию, привычку, повиновение авторитету, предрассудки, страх перед осуждением окружения, рациональные рассуждения об эффективности или неэффективности планируемого действия и тому подобное, не говоря уж о послушании перед законом и нормами морали, – то при таком расширенном понимании силы всякое общество авторитарно.

Авторитаризм является путем к тоталитаризму, поскольку он удовлетворяется заменой морали и права насилием, – заменой свободного решения, оцениваемого согласно норм морали и права, безразличным к справедливости приказом, подтвержденным угрозой физической расправы. Наилучшим примером может быть диктатура военных со свойственным ей распространением командной системы управления на те отрасли общественной жизни, которые регулируются обычно правом, представительскими институтами, наконец, соображениями эффективности, выгоды или нравственности: все замещает приказ и послушание.

Отождествление права и силы – не просто выбор дефиниций. Что разница между правовым и неправовым строем в действительности крайне важна – в этом человечество могло не раз убедиться.

Но это еще не тоталитарная форма организации, поскольку авторитаризм не посягает на те жизненные сферы, которые обычно находятся вне властных и вообще побудительных измерений. Когда приказ распространяется за пределы побудительной сферы, в области, где важны знание и способности, выражение и утверждения человеческого «Я» в самых разнообразных формах, тогда авторитаризм деградирует в тоталитаризм.

Принимая такие характеристики, мы уже пользуемся туманными аналогиями между схемой человеческой личности, предложенной Фроммом, и схемой организации общественного организма. В обществе мы таким образом выделяем структуры, ответственные за «чувство реальности» (умение отделить знание от веры), за отношения власти и послушания, за связанную с чувственной сферой экспрессивную активность индивида. Если общественную психологию можно рассматривать с точки зрения схемы Фромма, то во всяком случае следует при этом помнить, что принимаются какие-то – может, достаточно грубые – предположения. Ведь «общественный организм» не похож на умноженного и увеличенного индивида. В обществе, которое поднялось над трибалистским уровнем организации, существует взаимодействие и равновесие разных социальных групп с разными функциями и очень отличной психологией и ценностными ориентациями, и всегда идет речь лишь о преобладающих социально психологических типах. А не о «типичном», «среднем» менталитете, не о «рядовом украинце» и тому подобное со свойственными ему статистически усредненными чертами ментальности, так что все конкретные украинцы являются лишь несовершенными представителями общего типа.

Говоря об «агрессивном обществе», мы должны иметь в виду, что агрессивной является лишь группа, не всегда самая многочисленная, которая имеет рычаги общественного влияния и какую-то поддержку снизу, – возможно, в результате дезинформированности или нехватке политической культуры. Остальные группы могут быть индифферентными или враждебными, однако в сообществе существуют связи, которые объединяют даже врагов – хотя бы чувствами взаимной ненависти.

В сообществе есть преобладание определенных групп, и именно они воспринимаются как ее «типичные представители». «Преобладание» может быть не количественным, а социально-политическим – преобладающий тип может быть в меньшинстве, зато «просто» иметь власть в стране. Он может ее иметь – в демократическом варианте – в результате давления «снизу», от масс- mob с их приоритетами и симпатиями, а может иметь и в результате господства определенных «элит» благодаря власти, деньгам, знаниям или верованиям.

В нормальном обществе достаточно высокой степени сложности жизнь большинства людей проходит в пространстве оценок и дискурса, который можно отнести к широкому «поясу нормы». Другими словами, нормальное общество многомерно. Например, в норме проекты, которые нуждаются в оценке на их истинность или ошибочность, должны обсуждаться рационально, в познавательном дискурсе – независимо от того, нравятся ли они из идеологических соображений. Поведение и выражения экспрессии оцениваются по нормам допустимого в обществе, и принимаются, если не задевают какие-либо нормы, обычаи, чувства меры или чье-то самолюбие. Человек может плакать и смеяться в зависимости от того, какие чувства его переполняют, и собеседники могут воспринять и поддержать эти жесты. Проявления человеческого «Я» в разных измерениях коммуникации, в разном дискурсе автономны и могут быть принятыми для участников общения, если они по крайней мере не взаимоисключающие. В обществе же тотального контроля каждый дискурс должен быть согласованным с общими критериями, навязанными властью.

Индивид является ненормальным, если он опускается ниже нормы в эгоцентрическую сферу распада личности или поднимается над своим эгоизмом к экзальтированной пассионарности и святости. Является ли тоталитарное общество, по аналогии с индивидом, «ненормальным»? Поднимается ли оно выше нормы, опускается ли ниже?

Все полностью подчинить тотальному контролю невозможно. Ни один тотальный контроль не может полностью охватить все сферы деятельности, хотя бы сферу непосредственных практических действий, – рабочий забивает гвозди, руководствуясь рациональными мерками здравого смысла, а не идеологией или мифологическими параллелями. «Пояс нормы» остается и в тоталитарном обществе.

С другой стороны, и в нормальном обществе у каждого человека сфера личных знаний упирается в вещи, которые он принимает на веру, – ведь даже самый большой ученый не проверяет все знания, которые он получил в школе и университете, не перепроверяет всех теорем и не ставит сам эксперименты для подтверждения или опровержения предлагаемых ему истин. Каждый нормальный человек должен быть способным на «ненормальное» самопожертвование ради близких, а также может быть способным на очень эгоистичный поступок. Ни в личной психике, ни в психике сообщества как целого нельзя обойтись «поясом нормы» – всегда есть какие-то аномалии, выбросы в сторону избыточной некритической веры или в сторону неистовых претензий, срывы или к неоправданной жестокости, или вплоть до самоуничтожения, явления отказа от свободы в виде имитации смерти – аскезы, или волюнтаризм вплоть до нарушения элементарных, уже едва ли не инстинктивных, запретов. В общественной организации параллель этим мутациям поведения нормального индивида можно видеть в существовании антиструктур, которые противоречат фундаментальным принципам общества. Так, в обществах, где близорукий приземленный эгоизм господствует в повседневной бытовой практике, действует как противовес аскеза, чем-то привлекательная; в грубом средневековом корыстном обществе образуются сообщества аскетов-монахов – монастырь, который словно бы компенсирует общий баланс добра и зла.

Нормальное поведение нужно даже там, где в целом преобладает аномалия: так, впадал в транс и вроде бы терял контроль сознания воин племени масаи или древнегерманский воин-берсерк, который кусал в пылу боя свой щит, но дрались они «нормально» в хищническом сознании, трезво используя все ошибки врага.

В тоталитарных обществах власть и насилие вторгаются во вневластные сферы, к дискурсу, в котором при нормальных условиях есть свои собственные, несиловые критерии принятия и отбрасывания предложений. Сфера нормальной – интеллектуальной, волевой и чувственной – деятельности в тоталитарном обществе существует, но она неоправданно и неестественно сужена. Тоталитарное общество знает не только диктат в информационной сфере, но и экономику, построенную и управляемую по идеологическим принципам. Такое общество плохо структурировано. Каждый раз оно вынуждено апеллировать не к норме, а к целесообразности, и употреблять для достижения своих целей насильственные средства. Таким образом, тоталитарное общество нестабильно.

Отсутствие внутреннего равновесия как раз и нужно тоталитарному обществу для того, чтобы всегда были возможными упрощенные силовые решения, и образуется оно, чтобы концентрировать все усилия вокруг определенной цели и сделать возможным невозможное. И иногда ему это удается.

Какие же группы в тоталитарном обществе преобладают? Нормальные или ненормальные? Пассионарии или выродки-эгоцентристы? Быть может, так ставить вопрос неверно – морально-психологические качества группы лидеров не зависят от того, тоталитарное общество или демократическое.

Мы возвращаемся к проблеме элиты, потому что идет речь о том, действительно ли доминирующие группы тоталитарного общества является элитами, или же только присваивают себе видимость элитарности, притесняя действительно элитарные личности и группы.

Что такое элита? С чем мы ее сопоставляем, что такое противоположность элиты – масса? толпа? чернь (mob)?

Этот вопрос имеет разные ответы в зависимости от типов общества. В сословном обществе и такой его предельной форме, как кастовое общество, социальные группы изолированы наследственно, и «высшие» группы – воины, жрецы – являются «элитой» по определению и по рождению, в то время как более низкие являются от роду «чернью». И это имеет основания потому, что низшим кастам – «черни» – высшие ступени культуры недосягаемы, они монополизированы «высшими сословиями», – хотя при этом «чернь» культурно может быть не более низка, а является просто другой, хотя бы потому, что создает неисчерпаемую культуру фольклора.

Двусмысленность противопоставления особенно выразительна в классовых обществах, где – в отличие от сословных – формирование социальных групп происходит более-менее свободно, на основе собственнических отношений, разных форм власти, образования, дохода и богатства, и где принадлежность к социальному классу не соотносится ни с происхождением, ни даже с образованием и культурностью. Над классовой структурой тяготеет наследие сословной. На первых этапах формирования классового общества, когда действуют еще сословные критерии, так называемое «третье сословие» в действительности являет собой чрезвычайно пестрое в классовом, культурном и имущественном отношении сообщество, да и дворянство очень отличается по происхождению, образованию и богатству (во Франции, например, «дворянство шпаги» чувствовало себя элитой в отношении к знатному чиновническому «дворянству мантии»). Жрецы и священники, говоря точнее, не являются элитой общества, потому что они должны быть вне общества и выше его, что символизируется в той или другой степени аскезы в каждой религии и церкви. Реально они – или их часть – входят в элиту постольку, поскольку религиозная структура (например, церковь) активно участвует в общественной жизни. Дервиши или члены монашеских орденов в определенном и очень условном смысле все-таки являются общественной элитой. Ученые и вообще интеллигенция безусловно принадлежат к элите в буквальном смысле слова, но реально они могут быть крайне униженными и маловлиятельными «прослойками».

В классовом обществе господствует более или менее высокая социальная мобильность, поскольку социальные координаты определяются отношениями собственности. В Европе середины XX ст. с этой точки зрения класс работодателей (по-марксистски это значит буржуазия) насчитывал более 5–7 % население, класс самозанятых («мелкая буржуазия») – около 7–10 %, а от 80 до 90 % населения принадлежали к наемным работникам; среди них на западе выделяют менеджеров (управляющих), супервизоров (контролеров-надзирателей) и исполнителей. Конечно, в интуитивном понимании менеджеры скорее составляют один класс с работодателями («буржуазией») в культурно-политическом измерении. Объявить по-марксистски всех наемных пролетариями было бы бессмысленно потому, что именно менеджеры реально управляют собственностью буржуазии и по всем критериям принадлежат к «буржуазной» элите. По образу жизни менеджеры почти не отличаются от работодателей и очень далеки от низших прослоек наемных работников. Но если элита – это просто высшая группа своего класса, своего сословия, своего профессионального сообщества и тому подобного, которая выделяется своим образованием, профессиональной и общей культурой или жизненным опытом, влиянием на массу своей общественной группы, то вполне понятно, что можно говорить о рабочей элите, крестьянской (фермерской) элите, финансовой элите, религиозной (церковной) элите и так далее.

Большинство воспринимает мир как данность, которая не будит сомнений и вопросов; данность а priori для этих людей – это не какие-то врожденные формы мировосприятия, как у Канта, а просто то, что течет сквозь человека, не вызывая сопротивления и не создавая проблем. Образцовым элитарным интеллектуалом XX века с этой точки зрения был Эйнштейн, который шутя говорил о себе, что он просто не знал многих общеизвестных вещей в физике и потому они составляли для него открытый вопрос, на который он самостоятельно искал ответа. В действительности он прекрасно знал эти вещи, но они не были для него «неспрошенными», априорными и без объяснений приемлемыми. Гениальный физик ставит вопросов к реальности намного больше, чем средний, – вот и вся разница. Если же вопрос правильно поставлен, то остроту проблемы вдруг начинают чувствовать массы. В том числе «массы» физиков. А научная чернь (среди врагов Эйнштейна были и нобелевские лауреаты) – это не просто те, кто не понял вопроса, а следовательно, и не ищет возможных ответов; научная чернь – это те, кто свое непонимание нового превращает в добродетель, чтобы оправдать и возвысить себя в собственных глазах, кто агрессивно настроен против непонятного и объединяется с себе подобными на основании общего неприятия научного прогресса, руководствуясь вненаучными критериями и рассуждениями.

Элита может быть охарактеризована в терминах философии Хайдеггера как совокупность таких людей, для которых сфера «неспрошенного» бытия является самой широкой в ее классе или группе.

Если распространить сказанное на все виды дискурса, то будет идти речь не только о непонимании, а обо всех других видах неприятия культурных явлений, специфических для разного дискурса, – агрессивное неприятие ценности и нормы, просьбы или приказа, поэзии, музыки или просто жеста, – исходя из резонов, которые сформированы вне данного дискурса. Группы, объединенные на основе этого неприятия, можно характеризовать как чернь (mob).

В отличие от концепций социальных классов (Маркс, Вебер, Маннгейм, Сорокин), концепции элиты, противопоставляют низшие и высшие уровни компетенции и уже как следствие – социальные позиции. Такое измерение полностью правомерно, но здесь возникает возможность смешения понятий. Движение бедных классов общества – это не одно и то же, что движение черни. «Низшие классы» не являются чернью. Они имеют свои элиты, в истории на сторону обездоленных часто переходили лучшие пассионарии из высших классов, которые имели прекрасное образование и руководствовались высокими ценностями. Коммунистические движения возникали не как движения черни, а как движения бедных классов; они нередко захватывали благородных молодых людей из высших классов, разные прослойки общественной элиты.

Таким образом, имеем классификации социальных групп, по крайней мере, по трем принципам:

1) по принципу социально-экономических позиций (сословия, касты, классы);

2) по принципу культурной компетентности (в рамках своей группы или в рамках общества в целом) – элиты, массы, агрессивная чернь;

3) по принципу социальной психологии и патопсихологии (нормальные группы, группы альтруистов-пассионариев, группы эгоцентриков).

В России в конце XIX – начала XX ст. элиты разных классов общества переходили преимущественно к оппозиционным или революционным движениям, в том числе и к леворадикальному большевистскому.

Остается открытым вопрос, насколько могут совпадать группы, выделенные по разным признакам (принципам). Оставим в покое этот общий вопрос. Взглянем с этой точки зрения на тоталитарное общество.

Тоталитарное общество может быть разным с точки зрения его классовых характеристик: с диктатом зажиточных классов и общественных слоев, с диктатом бедных классов. Оно может выделять правящую верхушку и не по классовым, сословным и тому подобным критериям: в нее будут отбирать из элит, из сереньких рядовых, социально невыразительных людей, которые импонируют массам, из агрессивной черни. Оно может культивировать страстный альтруизм и самопожертвование первопроходцев к раю на земле, а может бросать вульгарные эгоистичные лозунги и основываться на безгранично жестоком карьеризме. Неизменным будет лишь грубое насильственное подавление соперников при опоре на безразличие масс или их злобную недоброжелательность к «общему врагу».

Тоталитарное общество напоминает предельного эгоцентрика, лишенного чувства реальности, ограничений, любых норм и ценностей и приспосабливающего их к собственным прихотям, разнузданного и разложившегося диктатора.

Важно, что тоталитарное общество выделяет бесконтрольную верхушку, наделенную средствами тотального контроля над мыслями и поведением огромных масс. Если господствует эгалитарная идеология, верхушка властвует «от имени и по поручению» масс, делает вид, что источником ее властных полномочий является не чрезвычайная природа элиты, а ее определенный идейный багаж, который принимается с религиозным энтузиазмом. Если господствует идеология элитаризма и иерархии, право на власть дает якобы исключительная природа элиты – расовая, национально-духовная, религиозная и тому подобное. В обоих случаях место общественных элит быстро заполняет чернь, более приспособленная к абсолютному господству и подчинению.

Тоталитарному обществу необходимо дополнение – подвластная ему и подчиненная масса-чернь. Подчиненная слепо, – или в силу того, что поверила в свою элитарность и превосходство, или же в силу того, что повинуется догматизирующим мертвым верованиям. И следовательно, тоталитарное общество можно рассматривать по аналогии с индивидом, который находится ниже нормы, где-то близко к состоянию распада, – и в то же время выше нормы, где-то ближе к самоотверженной пассионарности. Другими словами, в тоталитарном обществе нет средств различить высокое и низкое, бескорыстную пассионарность и ее противоположность – безгранично эгоцентрическую претенциозность. Тоталитарное общество несет в себе вирусы хаоса и смерти.

В этом понимании тоталитарное общество напоминает ненормального индивида. Потому что оно является больным обществом.

 

Антикоммунизм как идеология и политика: итоги первого десятилетия

С нашей точки отсчета, первый послевоенный период заканчивается смертью Сталина. Безусловно, это была дата знаковая не только для бывшего СССР, но и для всего мира; но даже с точки зрения отношений «Запад – Восток» где-то до 1955–1956 гг. сталинский период продолжается без существенных изменений. Это сказалось, в частности, в том, что после кризиса в 1950 г. на Дальнем Востоке, когда США решали, бросать на китайцев атомную бомбу или нет, наступили тревожные дни 1955 г., когда американцы решали вопросы: принадлежат ли острова Куэмой и Мацзу Тайваню или же континентальному Китаю и следует ли отвечать на захват красными этих островов как на агрессию коммунизма против свободного мира – атомным ударом? Человечество находилось на грани атомной войны и позже, во время Кубинского кризиса, но то уже была другая эпоха с другими проблемами.

Джон Кеннеди

Основы американской и мировой монетарной политики формировались в 1944–1945 гг. на переговорах, которые закончились соглашением в Бреттон-Вудсе. Бреттон-Вудская система действовала до 1973 г., а первые шаги к ее пересмотру предпринял Кеннеди. Суть системы заключалась в том, что стоимость национальных валют ее участников определялась одновременно в золоте и долларах в соответствии с письменным обязательством правительства США поддерживать конвертированность доллара в золоте, данного им в письме в Международный валютный фонд. В случае дефицита баланса своих внешних расходов Соединенные Штаты обязывались не принимать никаких ограничительных мер и, таким образом, не действовать во вред европейским валютам. Следовательно, неявным образом все трудности в западном мире, которые могли возникнуть в финансовой сфере, США брали на себя.

Поначалу в Европе определенные националистические круги протестовали против преимущества США, связанного со статусом доллара как международной валюты, равной золоту. В действительности же Бреттон-Вудская система была непосредственно выгодна европейцам и невыгодна Соединенным Штатам. Доллары использовались европейскими и японскими банками наравне с золотом (а также национальными валютами и фунтом стерлингов) для создания резервов. Доллары потекли за границу, образовался дефицит внешнего баланса США, достигший в 1950-х гг. около миллиарда долларов в год; доллары поступали к европейским банкам, которые на них покупали американские ценные бумаги. В связи с особенной ролью доллара спрос на него был повышен, завышенной в результате оказывалась оценка доллара, и американские экспортеры оказывались в проигрыше; естественная в подобном случае девальвация доллара была исключена из-за того, что американское правительство обязалось ее не допускать.

Для Соединенных Штатов симптомом больших изменений, которые закончили послевоенный период, был приход в Белый дом в 1960 г. Джона Кеннеди. Это касалось не только идеологии и политики американского либерализма, но и тонких механизмов мировой финансовой и экономической политики Америки.

Позже оживленно обсуждался вопрос, была ли эта система обреченной с самого начала. Но суть дела заключалась в том, что американская экономика была несравненно более сильной и более динамичной, чем европейская, и американская финансово-кредитная система могла взять на себя груз обязательств, подобный Бреттон-Вудскому. Благодаря этому мировая монетарная система избежала обвалов, которые разрушили ее в 1930-х гг. С 1947 г. Европа и Япония наращивают экспорт и переживают непрестанный подъем, существенно уменьшая разрыв с США в жизненном уровне. Если в 1930-х гг. серия девальваций европейских национальных валют выражала стремление улучшить условия для экспорта и перенести груз безработицы на соседей, то теперь находился партнер, который своим отказом от девальваций брал все проблемы на себя. Общей проблемой оказалась лишь инфляция, сопровождавшая экономическое процветание.

Американцы, присоединившись своей Великой депрессией к европейскому хаосу в 1930-е гг., теперь помогали Европе избежать голода, безработицы и финансовых кризисов. Делалось это не только через прямую помощь в системе плана Маршалла, но и монетарной политикой, которая играла еще большую роль. Завышение стоимости доллара способствовало экспорту, особенно Японии и Германии, а также поощряло американские компании к инвестициям в Европу. Таким образом происходила санация европейской экономики; слабые и обанкротившиеся фирмы покупались американцами, обогощавшими европейцев новыми технологиями. В свою очередь монетарная система способствовала европейским инвестициям в Америку, поток которых становился все мощнее и в конечном итоге превысил поток американских инвестиций в Европу.

Можно сказать, что такая ситуация в конечном счете была выгодна и Соединенным Штатам, поскольку нарастание хаоса в Европе способствовало бы деструктивным тенденциям также и в здоровой американской экономике.

Период 1944–1971 гг. принес западному обществу опыт международной организации экономики, который не использовал насильственное вмешательство в финансово-экономическую деятельность, но существенно включал влияние властных факторов – ведь основой Бреттон-Вудской системы были письменные обязательства правительства США, то есть вмешательство американского государства. Система, способствовавшая существенно экономическому процветанию Европы и в конечном итоге также Америки, была связана с участием государства в регуляции экономических процессов. Это была последняя акция администрации Рузвельта и в то же время – последнее большое дело выдающегося экономиста XX века Джона Мейнарда Кейнса, который подорвал окончательно свое здоровье в Бреттон-Вудсе и умершего в 1946 г. Правда, Кейнс отстаивал не принятый вариант соглашения, а более выгодный для Англии, но по своей сути политика Бреттон-Вудса была близка к кейнсианской идеологии. Дело в том, что Кейнс настойчиво учил относиться к деньгам не как к простой тени отношений стоимости, которые реализуются в товарном обмене, а как к элементам сложного и важного, относительно самостоятельного денежного хозяйства. Монетарная политика, или влияние на экономические процессы через денежное хозяйство, может оказаться более важным стимулом, чем прямая государственная регуляция.

Поддерживая европейских партнеров в первую очередь как силы демократии и антикоммунизма, США укрепляли фундаменты европейской цивилизации и косвенно выигрывали сами. Только в начале 1970-х гг. возросшие финансово-экономические трудности США и возросшая мощь Европы привели к существенным изменениям в мировой системе.

Поддерживая международные механизмы монетарной регуляции, руководство Соединенных Штатов решительно отказалось от попыток государственной регуляции экономики и вернулось к политике неограниченного либерализма свободной конкуренции. Это ослабляло позиции сторонников социальных реформ, и американская история 1940–1950-х гг. не слишком богата примерами акций мирового значения, направленными на последующую демократизацию общества. Исключениями могут быть очень существенные шаги в направлении расовой десегрегации, которые осуществлялись как демократом Трумэном, так и республиканцем Эйзенхауэром. Преодолевая сопротивление консерваторов в своей партии, Трумэн после специального послания Конгрессу 2 февраля 1948 г. осуществил ряд мероприятий, усиливающих федеральный контроль за справедливыми условиями найма на работу и равными возможностями в образовании и службе в вооруженных силах. На то время в армии еще были вспомогательные подразделения, укомплектованные исключительно черными американцами; в начале президентства Эйзенхауэра небольшое число таких подразделений сохранилось только в войсках, расположенных в Западной Европе.

В агитационной кампании Эйзенхауэра на президентских выборах 1952 г. требование равенства прав и возможностей американцев независимо от расы занимало первое место.

Большую роль сыграло решение Верховного суда о десегрегации в школах, принятое в 1954 г. Борьба администраций обоих президентов и судебных властей США против агрессивной расистской белой черни была тяжелой и драматичной, тем более что негритянские массы реально были далеки от материального и культурно-политического уровня белого большинства, а равные возможности нельзя просто декларировать. В конечном итоге, это специфически американская проблема, которая досталась демократическому обществу в наследство от рабовладения, и она до сих пор далека от решения.

Позиция Америки как военного и политического лидера либеральной цивилизации порождала опасные тенденции. Руководство Соединенных Штатов имело перед собой и либеральную, и реакционную альтернативы коммунизму, и слишком много сил толкало его на путь реакции.

Показательная в связи с этим история с похищением в 1945 г. советской разведкой секретов атомного оружия, которое оказалось в центре внимания американцев на протяжении 1950–1953 гг. Паника в связи с испытаниями атомного оружия в СССР вспыхнула на фоне Берлинского кризиса и особенно войны в Корее. Парадоксально, что преследование тех, кто способствовал передаче секретов американской атомной бомбы Советскому Союзу, осуществлялось одновременно и в США, и в СССР. В 1950 г. в США были арестованы супруги Розенберги – курьеры советской разведки, работавшей на атомном направлении, и через два с лишним года состоялся громкий процесс над ними, закончившийся казнью обоих. В то же время организаторов советской разведывательной сети в США Хейфеца, Семенова, Эйтингона и других одного за одним арестовывали в СССР по обвинению в «сионистском заговоре» или, как супругов Зарубиных, Василевского и прочих, тихо убирали из «органов».

О каждом из этих советских разведчиков можно писать приключенческие романы. Василий Зарубин, профессиональный нелегал, как секретарь посольства в США был резидентом разведки, ему задачи ставил лично Сталин. Его жена Елизавета, родственница румынской коммунистки Анны Паукер, сотрудница секретариата Дзержинского, была замужем за чекистом Блюмкиным, донесла в «органы», что муж привез тайное письмо Радеку от Троцкого, что стоило Блюмкину жизни; она работала со вторым мужем-нелегалом в нацистской Германии. Хейфец был секретарем Крупской, дядя его, коминтерновец, – один из организаторов компартии США; Хейфец работал нелегалом в Германии, закончил в Йене университет. Он был сильной и привлекательной личностью и благодаря своему влиянию на левых интеллектуалов – ключевой фигурой в советской разведывательной сети в США. После успешного завершения операций в США Хейфец возглавлял отдел зарубежных связей Еврейского антифашистского комитета и не был расстрелян вместе с Лозовским и другими только потому, что его держали для «дела Молотова». Семенов (Тауберг) закончил (по заданию советской разведки) Массачусетский технологический институт, после США работал налегалом в советской сети в Палестине. Это были фанатики коммунистической идеи, жизнь которых была непрерывным риском, профессионалы высокого класса, люди, способные своей личной привлекательностью, культурой (все говорили свободно на нескольких языках), тактом завоевывать симпатии интеллектуальной элиты. А к тому же среди них были евреи, что облегчало контакты и с американскими евреями, и просто с людьми антифашистского мировоззрения. Разведчики-коммунисты имели широкие связи с американскими коммунистами (руководитель проекта Оппенгеймер был тайным членом Компартии США) и с левыми по своему мировоззрению ведущими физиками, среди которых были даже Гамов, Бор и Эйнштейн, сознательно помогавшие утечке секретов супероружия. По мнению руководителя советской атомной разведки Судоплатова, ФБР провело следствие в деле Розенбергов поспешно и неквалифицированно, в духе худших традиций НКВД, и большинство связей советских разведчиков осталось нераскрытым. Но арестовано было около 200 человек, второстепенные фигуры сети – курьеры Розенберги – после отказа дать показания против своих сообщников были 19 июня 1953 г. казнены на электрическом стуле, а в стране развернулась антикоммунистическая кампания, которая дорого стоила американцам.

В. М. Зарубин

И американские правые, и сталинская диктатура были врагами довоенных, коминтерновских «красных».

Героем Америки стал зловещий сенатор-республиканец Джозеф Маккарти, который был наиболее агрессивным правым противником правительства Трумэна и благодаря своим нападкам на демократов занял высокое положение, а теперь стал организатором и вдохновителем настоящей инквизиции. Разоблачениям Маккарти не было конца, только аппарат ЦРУ оставался недосягаемым для его проверок; охота на ведьм дошла до варварских демонстраций – сжигания «прокоммунистических» книг перед библиотеками. Маккарти боялись все. Инсинуации его были просто безумными, Маккарти даже администрацию Эйзенхауэра обвинил в том, что она оказывает помощь лейбористской Англии, «красной» потому, что торгует с Китаем. В конечном итоге деятельность Маккарти 2 декабря 1954 г. была осуждена Сенатом США, а вскоре он окончательно спился и умер; однако его глубоко реакционная фигура не была случайным и исключительным явлением в эру Эйзенхауэра. 24 августа 1954 г. президент Эйзенхауэр подписал закон о контроле над коммунистической деятельностью, согласно которому компартия лишалась всех прав, которые, согласно законам, предоставляются организациям в США. Комиссия Конгресса по расследованию антиамериканской деятельности не опускалась до уровня маккартизма, но о ее деятельности в настоящий момент пытаются вспоминать пореже. Антикоммунизм эпохи правления республиканцев был именно той реакционной альтернативой коммунизма, против которой предостерегал Рузвельт.

Джозеф Маккарти

Показателем настроений в американском и европейском политикуме было отношение к Испании. Рузвельт придерживался точки зрения, что Франко не место в европейском сообществе, но американцы и не собирались после войны вмешиваться во внутренние дела Испании. Первым сигналом к пересмотру отношения к Франко подал Черчилль, который еще в мае 1944 г., выступая перед Конгрессом США, похвалил Испанию за решимость остаться вне войны (ему пришлось потом извиняться перед Рузвельтом). Франко до конца надеялся на победу Германии и держал на столе портреты Гитлера и Муссолини (их потом заменили портреты папы Пия XII и португальского президента Кармоны). Умонастроения испанской верхушки выразил министр Карреро Бланко в письме к Франко в сентябре 1944 г.; он писал, что Англия ошиблась в выборе врага, ей нужно было воевать с немцами против России, а теперь мир ожидает катастрофа – американское господство, евреи и масоны; единственное спасение от которых – ось Англия – Испания, ее должен построить Франко. На протяжении всего периода своей диктатуры Франко под псевдонимом публиковал статьи о мировом еврейско-масонском заговоре. И позже, когда к власти в Англии пришли левые, Франко утверждал, что нет разницы между «социалистическим империализмом Лондона» и «коммунистическим империализмом Москвы», и упрямо настаивал на объединении усилий Англии и Испании для защиты западной цивилизации.

Попытки Франко прийти к согласию с Черчиллем закончились неудачей, а вскоре великий консерватор надолго отошел от руля Британской империи. В 1946 г. ООН приняла резко антифранкистскую резолюцию, предложенную Мексикой, а лейбористское правительство заняло непримиримую антифранкистскую позицию. Черчилль иронизировал по этому поводу: «Немыслимо: иметь посла в Москве и не иметь в Мадриде. Жизнь каждого отдельного испанца намного счастливее и более свободна, чем жизнь отдельного русского, поляка или чеха». Хотя он, может, и был прав, но это не было основанием для реабилитации фашизма и «наших мерзавцев» из лагеря ультраправого радикализма. Вопреки настояниям лейбористов в их антифашистских оценках в марте 1950 г. Трумэн заявил, что не видит разницы между СССР, нацистской Германией и франкистской Испанией, поскольку все они – «полицейские государства». Франко возмущался, но, по существу, высказывания Трумэна и Черчилля задним числом реабилитировали именно довоенный европейский консерватизм.

Провинциальный политик, вознесенный на высший государственный пост предвыборными комбинациями Рузвельта, Трумэн воспроизводил в своих концепциях антикоммунизма идею с наивным и образным простодушием, выраженным им во время войны: «…если побеждать будет Германия, нам следует помогать России, а если будет побеждать Россия, следует помогать Германии, и пусть они таким образом убивают как можно больше».

Приход Эйзенхауэра к власти в условиях обострения противоречий с коммунистическим блоком положил конец колебаниям Запада. Осенью 1953 г. заключен конкордат Ватикана с Испанией, и папа Пий XII наградил Франко высшей наградой Ватикана – Верховным орденом Христа. 26 сентября 1953 г. Эйзенхауэр подписал договоры об обороне между Испанией и США, чем была официально оформлена интеграция полуфашистской Испании в западное содружество.

Другие альтернативы коммунизму в 1940–1950-е гг. выдвигает европейское развитие, поскольку в ведущих европейских государствах состоялся поворот влево.

В Англии консерваторы в 1945 г. на выборах потерпели поражение, и к власти пришло лейбористское правительство Эттли – Бевина. Во Франции партия Леона Блюма – Ги Молле имела достаточно сильные позиции, и социалисты не раз входили в правительственные коалиции и возглавляли правительство. В Германии Социал-демократическая партия имела много сторонников, хотя и уступала по влиянию христианским демократам. Сильные позиции имели во Франции и особенно в Италии коммунисты. В идейно-политической жизни Европы все больший вес приобретала Швеция, в которой социал-демократы возглавляли правительство (во время войны – коалиционное) на протяжении сорока лет, с 1936-го по 1976 г. Внимание привлекала также социалистическая политика правящей партии в новом еврейском государстве, а после разрыва с Москвой на новые формы социалистического управления все больше претендует Югославия.

Какие же новые идеи выдвигает некоммунистическая европейская левая?

Больше всего можно было ожидать от английских лейбористов, которые начали после прихода к власти реализовывать идеи «демократического социализма», альтернативного тоталитарному. Была проведена серия национализаций отраслей промышленности, требовавших больше всего обновления. В планах лейбористов принципы социалистического управления национализированной экономикой имели бо́льшее значение, чем проблемы эффективности. В так называемые Working groops – «рабочие группы» – на национализированных предприятиях вводили представителей промышленников, инженеров и профсоюзов для согласования взаимных претензий и выработки общих позиций. В реальности, однако, роль национализаций свелась к использованию государственных ресурсов для модернизации отсталых отраслей, после чего в 1970-х наступила пора массовых приватизаций.

Характерно, что «шведский социализм» никогда не стремился к любым формам национализации производства или банков. Началом «шведского социализма» можно считать соглашение между Конфедерацией работодателей и Конфедерацией профсоюзов 1938 г., где на многие годы исключался из практики такой вид неявного насилия, как забастовки. Договоренности и компромиссы между трудом и капиталом стали элементом национальной политики, которой придерживались организации всех классов шведского общества. Какими бы острыми не были противоречия между партиями и классами, шведы достигали понимания, касающегося национального интереса, – в первую очередь в вопросах внешней политики. Это было очень непросто, потому что в довоенное и военное время Швеция проводила политику нейтралитета, в конечном итоге выгодную нацистской Германии, поскольку без шведского стратегического сырья она не могла вести войну. Левые и правые шведские политики проводили в жизнь политику нейтралитета, поскольку альтернативой была бы война с немцами, которую Швеция неминуемо проиграла бы. Проблему шведского сырья союзники должны были решать сами. После войны Швеция продолжала политику нейтралитета в конфликте демократии и коммунизма, что тоже не вызывало протестов ни слева, ни справа.

Испытанием для национального единства Швеции стала идея собственного атомного оружия как гарантии нейтралитета, выдвинутая влиятельным министром обороны Пером Эдвином Шельдом в 1954 г. Идея Шельда встретила решительное сопротивление Социал-демократической партии и поддержку у некоторых ее руководителей, но окончательно была осуждена социал-демократами только в 1959 году.

Сферой, где действовали принципы «шведского социализма», стала в первую очередь политика на рынке труда, а наибольшее обострение противоречий принесли проекты пенсионной реформы, вынесенные на референдум в 1957 г. К этому времени оформились разные платформы – рабочих, или «синих воротничков», поддерживающих Конфедерацию профсоюзов, профсоюза «белых воротничков», профсоюза высшей интеллигенции (людей творческих профессий), объединения самостоятельных работников (не работодателей и не наемных рабочих) – партии аграриев, преобразованной в партию центра, а также консерваторов и либералов, которые представляли работодателей и высшую интеллигенцию. Победили «синие воротнички»; пенсионная система стала одним из элементов перераспределения национального дохода в интересах более бедных классов, который обеспечивал выравнивание социальных возможностей. В Швеции существовала собственная очень интересная школа экономистов; Гуннар Мюрдаль, один из видных шведских ученых и социал-демократический министр, позже – известен как деятель ООН, сформулировал важные идеологические принципы, которые можно считать социал-демократической альтернативой философии либерализма фон Хайека. Мюрдаль различал в социальных теориях ценностные ориентации и объективное научное содержание, независимое от идеологии. Ценностными ориентациями экономической теории гуманистического характера Мюрдаль считал защиту демократии и принцип равных возможностей.

В социальной практике еврейского государства Израиль особенное внимание привлекали сельские коллективные хозяйства – кибуцы разных форм. Правящая социалистическая Партия труда поддерживала движение кибуцев из идеологических соображений: еще в XIX ст. социалисты в сионистском движении наибольшую опасность для возрождения еврейского государства видели в том, что в обществе Израиля не будет собственного рабочего класса и собственного крестьянства. Освоение новых земель путем руками наемных арабских рабочих, что было типичным для первых волн колонизации, лидеры сионистов следом за Мозесом Гессом считали гибельным для будущего.

Коллективные хозяйства в Израиле не только реализовали социалистические идеи, но и стали способом эффективного ведения сельского хозяйства бывшими горожанами, которые приехали осваивать земли полупустынь засушливой страны. В условиях противостояния демократий Запада и тоталитарного режима Востока еврейский кибуц приобретал символический характер антитезиса советскому колхозу.

Германия 1940–1950-х гг. не родила какой-либо плодотворной социалистической альтернативы тоталитарному коммунизму. Лидер социал-демократии Курт Шумахер в первые послевоенные годы имел наибольший личный авторитет: он не был эмигрантом, а сидел в концлагере, руку потерял еще в Первую мировую войну, был страстным и даже злым критиком власти и пламенным антикоммунистом, а в дополнение мог себе позволить такую меру немецкого патриотизма, которая была недосягаема для буржуазных политиков, мирно переживавших диктатуру. Что касается социалистических идеалов, то Шумахер, критиковавший перед войной социал-демократическое руководство с правых позиций, в целом сохранил отношение немецкой социал-демократии к традиционным высоким принципам: отдавая «воскресный» почет марксизму как политической религии социал-демократии, в «будничных» делах Шумахер больше полагался на личный опыт и здравый смысл. В результате пылкий критический заряд социал-демократии был направлен против «четырех К» – капитализма, консерватизма, клерикализма и картелей, – а вместе с тем против европеистской политики Аденауэра.

Конрад Аденауэр

Как это ни парадоксально, именно немецкие консерваторы подхватили в эти годы самые передовые реформаторские начинания, инициаторами которых были французы.

Во Франции, как и в Англии, прошла серия национализаций, осуществленная еще под руководством националиста и государственника де Голля (он подал в отставку с поста премьер-министра в начале 1946 г. и впоследствии возглавил правую и националистическую оппозицию). Однако во французском варианте национализации были лишь одним из элементов политики плановой модернизации, рожденной совсем не в левых кругах. Инициатором новых подходов был давний сторонник европейской интеграции, вполне «буржуазный» деятель Жан Монне. Монне, по происхождению и профессии виноторговец из города Коньяк и по призванию мастер больших коммерческих соглашений и компромиссов, служил идее Соединенных Штатов Европы как способу согласования взаимных интересов национальных европейских бизнесов. Именно в русле идей «буржуазного» европеизма рождается та идеология и политика, которая сегодня служит левопрогрессистским целям европейских социалистов.

Шарль де Голль

В первую очередь Монне с группой своих сотрудников осуществил компетентный анализ состояния французской экономики. Результаты были плачевны. Франция, невероятно ослабленная двумя войнами, давно страдала от слабости инвестиций в производство и модернизацию. Оказалось, что самое современное металлургическое предприятие построено в 1906 г., да и то в Лотарингии, то есть еще до немцев. Средний возраст машин во Франции составлял 25 лет, в США – 5–6, в Англии – 8–9. Французам была нужна перспектива решительной модернизации, и группа Монне выработала такой перспективный план, рассчитанный до 1952 г. Рычагами, используемыми в реализации этого плана, был не командно-административный режим, а преимущественно кредитная политика и другие средства непрямого воздействия. Кредиты и другие виды американской помощи благодаря четко сформулированным перспективам были использованы не для латания узких мест, а для решения далеко идущих задач реконструкции с модернизацией. В каждой отрасли были созданы ассоциированные группы, которые состояли из членов администрации, экспертов и представителей профсоюзов. До 1947 г. в этой системе охотно и плодотворно работали и коммунисты.

Следующей акцией было объединение усилий Франции и Германии, что реализовалось в Европейском объединении угля и стали (ЕОУС) по инициативе того же Монне. К интеграции и немцев, и французов толкали диаметрально противоположные послевоенные обстоятельства, которые имели тем не менее одинаковый результат. Французская промышленность не могла конкурировать с более динамичной немецкой, немцы, особенно с условиях «холодной войны», не могли позволить себе выступать на мировой и европейской арене самостоятельно.

ЕОУС многими политиками воспринималось поначалу как очередный картель и потому было встречено в штыки государственным секретарем США Дином Ачесоном так же, как и социал-демократом Куртом Шумахером. На деле для Монне, поддержанного министром иностранных дел Робером Шуманом, шла речь о зародыше общеевропейской государственности, но государственности нового, невиданного характера. Европа как государство возникала из «общественного договора» – из правового согласования экономических интересов, а не из силовых структур. Тем не менее, центральное правление ЕОУС не только называлось официально «Властным центром», но и имело функции государственной власти в том ограниченном объеме, который был необходим для решения экономических проблем.

Из этой нетрадиционной сверхгосударственной и межгосударственной структуры, которая была наиболее либеральной как продукт свободного соглашения сторон, исключающего любое силовое давление, и в то же время недостаточно либеральной, поскольку опиралась не на парламентские формы народной воли и народного контроля, начинается история нового типа европейской государственности. К сожалению, очень быстро европейская структура приобрела формы обычного межнационального договора, поскольку на первый план вышла проблема военного союза европейских государств во главе с Америкой – проблема НАТО и немецкого участия в этом военном объединении. Задача построения европейской государственности отошла на второй план, и это привело к отставке Монне в 1955 г. и созданию им Комитета борьбы за Соединенные Штаты Европы.

Подытоживая опыт европейских интеграционных процессов и реформирования общества на гуманистической основе, можно сказать, что процессы обобществления производства в них имели место, но не всегда и не как самоцель, а всего лишь как одно из средств для повышения эффективности и модернизации. Там, где национализаций можно было избежать, западные социалисты их избегали, получая желаемый главный эффект – повышение жизненного уровня более бедных классов населения, в первую очередь «синих воротничков». В других случаях социалисты шли даже дальше, чем национализация больших предприятий, – вплоть до национализации земли и образования коллективных сельских хозяйств (Израиль). Вырисовывалась перспектива разных, не обязательно через коллективную собственность, путей для достижения больших гуманитарных целей, которые формулировались как политическая демократия, общество равных возможностей и наднациональная государственная организация «наций-государств».

 

Диктатура Хрущева

Процесс распада и гибели тоталитарного режима в СССР, который шел почти полвека и закончился развалом коммунистической империи, представляет исключительный интерес. Перспективы и механизмы краха диктатуры не были ясны ни ее сторонникам, ни ее врагам. На исходе века существовал лишь опыт трансформации режима Франко в испанскую демократию, если не принимать во внимание такие силовые варианты, как падение фашистских режимов в результате военного поражения. Август 1991 г. свалился на головы специалистов-советологов и простых граждан как гром среди ясного неба. Аргументированный ответ на все вопросы нуждается в объективном анализе исторического процесса, начиная с того удара по тоталитаризму, который был нанесен Никитой Сергеевичем Хрущевым.

В настоящий момент забыто тогдашнее официальное определение периода, связанного с именем Хрущева: «великое десятилетие». Оно появилось в печати где-то в начале 1964 г. Не прошло и полгода, как это название было вычеркнуто из исторической памяти.

Между тем хрущевское десятилетие действительно стало началом процессов, которые развязали грандиозные – конструктивные или деструктивные – силы, развалившие в конечном итоге коммунистическую империю. Великое оно или трагическое, бестолковое или смешное; открывало ли оно возможности обновления социализма, стало ли началом его неминуемого исторического конца; какие силы толкали Кремль к ревизии сталинизма, в какой мере личные прозрения или ошибки Хрущева повлекли обвальные для судьбы коммунизма последствия?

Смерть Сталина открыла эру дворцовых переворотов, как всегда бывало в деспотической Российской империи. Неограниченная власть верховного правителя простиралась и на правила престолонаследия, так что каждый монарх пытался определять преемника сам и при том как можно позже. Собственно говоря, таким преемником Сталин неявно назначил Георгия Маленкова, хотя и не хотел писать «завещания», ссылаясь на то, что вот Ленин написал и в результате «всех перессорил». Но независимо от наличия или отсутствия «завещания» нехватка правовых механизмов в системе диктатуры перечеркивала саму идею наследственности, и неминуемой была длительная и жестокая борьба за престол. Она продолжалась с 1953-го до 1957 г. В отличие от борьбы за место Ленина, которая приобрела преимущественно идеологическую расцветку, битвы наследников Сталина имели в основном «подковерный» характер – никто не хотел заявлять, что он является «Сталиным сегодня».

Всенародное горе

Миллионы советских людей, в том числе и бесправные и ограбленные колхозники, искренне рыдали в те мартовские дни 1953 г., а Москва в день похорон Сталина превратилась в Ходынку дней коронации Николая II: толпа, так же охваченная эйфорией преданности и бездарно организованная, как и шестьдесят лет тому назад, затаптывала слабых. 16 марта в редакционной статье «Литературной газеты», написанной в основном ее редактором К. Симоновым, перед советскими писателями ставилась как главная на годы и десятилетия задача – отобразить величие деяний бессмертного Сталина. Статья вызвала ярость у секретаря ЦК Хрущева, который намеревался немедленно снять Симонова с должности, что было абсолютно неожиданным и непонятным для партийно-писательской верхушки. Симонова оставили, но одна за другой пошли охлаждающие поправки к идеологии пламенной сталинской верноподданости.

Постепенно оказывалось, что Кремль Сталина не любил. Для народа Сталин был синонимом порядка, его смерти боялись, как боятся неизвестности и хаоса. А люди, близкие к самым интимным механизмам власти, знали, что от Сталина веет определенностью и покоем могилы.

Как это ни странно, оценить общую кремлевскую ситуацию позволяют именно детали «еврейского дела». Если бы Сталин умер на пару лет раньше, дворцовые перевороты, возможно, не нуждались бы в крутых идеологических решениях. Если бы Сталин умер позже и успел замордовать старшее поколение своих соратников, оформление нового курса тоже не нуждалось бы в больших политико-идеологических новациях. Но Сталин покинул этот свет в момент, когда все его соратники были охвачены ужасом перед приступами его паранойи. Готовилась большая чистка и большое обновление кадров. Евреи или женатые на еврейках – Молотов, Каганович, Ворошилов, Андреев – ожидали ареста и смерти. Кавказцы, которые знали слишком много, – Берия и Микоян – тоже осознавали, что пришла их очередь. Как в глубине души относился к Сталину его избранник Маленков, мы не знаем, но можно допустить, что очень трезво-критически, с тем же общим страхом. Булганин Сталина панически боялся, а Хрущев просто ненавидел. Атмосфера мира, ограниченного «ближней дачей» в Кунцево и кремлевским кабинетом на Ивановской площади, была нестерпимой и наэлектризованной до крайности.

Г. М. Маленков выступает с докладом на XIX съезде КПСС

Отдельно следует сказать о мотивах ненависти Хрущева к Сталину. Сталин имел на Никиту компромат, как и на каждого. Этим компроматом была гибель старшего сына Хрущева от первого брака, Леонида. Он был летчиком и погиб в воздушном бою, но, как часто бывало, тело погибшего не было найдено, и официально Леонид Хрущев считался пропавшим без вести. Как водится, пошли слухи, что он в плену, говорилось даже о том, что якобы его видели в составе какой-то немецкой карательной экспедиции. Сталин положил делу Хрущева-младшего (в действительности делу Никиты) конец, распорядившись считать его погибшим; возможно, он даже чувствовал что-то наподобие солидарности – ведь его сын от первого брака Яков Джугашвили таки действительно попал в плен, то есть по законам тоталитарной страны считался изменником родины. Больше никого из политбюро такая судьба не постигла. Однако на всякий случай вдова Леонида Хрущева была отправлена в лагерь. Внучку Юлию Никита Сергеевич забрал к себе в семью и удочерил, но с ней практически не общался. И только после отставки он передал ей, что мама ее ни в чем не виновата.

Ужас и извращенность ситуации не нуждаются в комментариях. Хрущев этого Сталину не простил, может, больше, чем постоянный страх и унижение по работе.

Леонид Хрущев

Сталин как абсолютный владыка независимо от официального статуса его должности не только распоряжался деньгами и ресурсами, но и имел возможность непосредственно руководить силовыми структурами и расписывать своим заплечных дел мастерам сценарии политических процессов, арестов, истязаний, признаний и казней. После его смерти появился главный вопрос: кто и как будет осуществлять террор?

Ответ на этот вопрос прозвучал не так уж и неожиданно: никто и никак.

На исходе сталинской эпохи власть окончательно перешла от партии в государственные органы империи. Уже после войны политбюро фактически совпадает с Бюро Президиума Совета Министров. Все директивы, в том числе партийные, Сталин подписывал как Председатель Совета Министров СССР. Пост генерального секретаря ЦК был после XIX съезда партии (1952) ликвидирован, хотя Сталин оставался первым в списке членов секретариата. Собственно партийный секретарь, руководитель партийного аппарата, стал чем-то при главе государственной исполнительной власти – она же законодательная, она же судебная. Как Гесс или Борман при рейхсканцлере Гитлере.

Очень чуткий к сталинским новациям Кавказ отреагировал быстро: фактический хозяин Азербайджана Багиров сдал должность первого секретаря ЦК своему человеку, Якубову, а сам остался председателем Совета министров республики. В последние годы Сталина Маленков, как второй человек в государстве, выступал в первую очередь в роли первого заместителя главы правительства. После смерти Сталина он стал Председателем Совета Министров СССР и при этом председательствовал на заседаниях Президиума ЦК КПСС. Когда в 1953 г. сместили Ракоши, это сказалось просто в том, что Ракоши остался на своем партийном посту, а главой правительства Венгрии стал Имре Надь. В сентябре 1953 г. официально первым секретарем ЦК избран Хрущев, но это еще не было переворотом и концом «коллективного руководства». Лишь снятие Маленкова с должности главы правительства и замена его Булганиным в январе 1955 г. означали перемещение властного центра в партийные структуры.

Н. С. Хрущев официально объявляет о смерти вождя

Это было следствием «мини-переворота», который выглядел как «разоблачение Берии», а в действительности был устранением чекистов с первых позиций и первой чисткой сталинского ядра МГБ – МВД.

После смерти Сталина на политической авансцене оказался триумвират Маленков – Берия – Молотов. Неожиданный арест одного из членов триумвирата состоялся по всем правилам сталинской эпохи, и осенью Берия был расстрелян как якобы иностранный агент, который готовил государственный переворот и разоблачен, во всем сознавшись. Движущей силой ареста был Хрущев, а осуществили его военные – возвращенный к власти Жуков и люди командующего войсками столичного округа генерала Москаленко, близкого к Хрущеву. Важно подчеркнуть обстоятельство, которое до сих пор остается в тени: стая чекистов во главе с Берией действительно существовала, но арестованы были отнюдь не только «бериевцы». Участниками «заговора Берии» стали Судоплатов, который долгие годы был организатором тайных политических убийств, Майрановский, многолетний сотрудник лаборатории, занимавшейся ядами, Огольцов, первый зам. министра госбезопасности, который вел «еврейское дело» и лично руководил убийством Михоэлса, Эйтингон, Серебрянский и другие организаторы террористических акций, в частности убийства Троцкого; многие руководители советской разведки и контрразведки были отправлены дослуживать до пенсии куда-нибудь в систему ГУЛАГа или вообще уволены из «органов». Как признавался позже и сам Хрущев, кремлевские руководители хотели свалить на Берию грехи сталинского правления, которые нельзя было замалчивать.

Г. М. Маленков

Поставим, на первый взгляд, наивный вопрос: были ли наследники Сталина, люди из его ближайшего окружения, искренними и честными в своих убеждениях коммунистами, или это была стая преступников и убийц, которая использовала идеологическую догматику коммунизма для манипулирования сознанием масс в собственных карьерных целях?

На этот вопрос сразу можно дать полностью уверенный ответ. Жизненный путь каждого из кремлевских руководителей исключал любую некоммунистическую альтернативу. Переход власти к противникам коммунизма для каждого из них неминуемо значил бы личную гибель. Их жизненные успехи с молодых лет целиком и полностью зависели от того, что мощная политическая сила – ее называли «советская власть» – подняла их над никчемной средой, из которой они вышли. Кровь сталинского террора крепко привязала их к священным идеологическим формулам, которые символизировали для них «советскую власть» и их личную судьбу. В этом отношении циничный Берия был таким же преданным коммунистом, как и твердокаменный фанатик Молотов или беспокойный энтузиаст Хрущев.

Но перспектива падения «советской власти» была все же призрачной, а погибнуть очень просто можно было и без контрреволюции – от каприза Сталина и интриг собратьев по Кремлю. Карьера в атмосфере террора не раз проходила по лезвию ножа. И тогда идеологическая коммунистическая символика ценностей не помогала выбирать решения, оказывалась неэффективной.

Маленков, Берия, Хрущев, Булганин, Суслов и некоторые другие принадлежали к поколению коммунистических руководителей, которых Сталин заранее начал подбирать еще в эпоху Великого перелома. Маленков принадлежал к самым молодым (ему в год смерти Сталина исполнилось 52), но в сталинских придворных кругах он занял позиции раньше всех и надежнее всех – в кабинетах кремлевских штабов-секретариатов, будучи отмеченным вниманием вождя еще как студент и секретарь парткома Московского высшего технического училища им. Баумана. На него практически не было компромата – так, пустяк у Берии, якобы Маленков скрыл службу в оренбургских казаках. Не то, что у Маленкова было на Берию, – все материалы, накопленные ростовскими чекистами, начиная со службы юного Лаврентия в мусаватистской контрразведке якобы по поручению подпольной парторганизации Баку. Правда, все эти дела разбирались в 1938 г. и результаты следствия удовлетворили Сталина, но в конечном итоге папка была у кадровика Маленкова, который дружил с Лаврентием Берия так же, как перед этим – с Николаем Ежовым. Короткая опала Маленкова в 1949 г. сменилась крепкой позицией кронпринца. Около гроба Сталина наследники заключили соглашение, распределив власть так, что тандем Берия – Маленков оставил около руководства старую когорту, неформальным лидером которой был Молотов.

В. М. Молотов

Инициатива в тандеме издавна принадлежала Берии, более умному, волевому и циничному политику. Огромной ошибкой Маленкова было то, что он послушался уговоров Хрущева и согласился на арест и убийство своего давнего «друга». Лично Берия был абсолютно безвреден для Маленкова. Как грузин (собственно, мингрел), он имел мало шансов стать после грузина Сталина «вождем советского народа». Вождем должен был быть более слабый партнер с безукоризненным русским анкетным экстерьером – Георгий Максимилианович Маленков, а Лаврентий рассчитывал править за его спиной. Крови на руках у Берии было очень густо, но трудно сказать, у кого ее было больше – молодой Маленков был одним из тайных организаторов Большого террора наряду со Ждановым, Шкирятовым, Вышинским, Ульрихом и чекистами. Старательно и щедро измазаны кровью были абсолютно все другие – их резолюции на «делах» бывших подчиненных и коллег позже понемногу демонстрировались публике. Сам Хрущев приехал в Украину в 1938 г. в паре с ежовцем Успенским и провел здесь основную массовую чистку, следы которой на протяжении «великого десятилетия» старательно устранялись. Берия сам лично истязал и был абсолютно растленным чекистско-партийным вельможей, но качественной разницы между ним и другими сталинцами нет. Шла речь тогда не о Берии, а о всемогущем МГБ – МВД.

Как государственный человек Берия был скорее технократом; прекрасный организатор, он хорошо знал оборонную промышленность и нефтяное дело, а о ядерной проблеме нечего и говорить. В одной из «золотых клеток» Берии спокойно работал сам Тимофеев-Ресовский (Зубр), изучая генетические последствия использования атомного оружия. Душа сообщества физиков П. С. Капица, противник Берии и предшественник Сахарова, в 1955 г. осмелился выпустить легендарного Зубра с докладом на свой «капичник» в Московском университете, что вызвало безумное сопротивление лысенковцев. Это было бы невозможно, если бы в свое время не существовало тайного покровительства Берии генетике. Берия вообще пытался быть покровителем на всякий случай. Молотову он при встречах шептал: «Полина жива». Он даже встретился с вдовой Бухарина, вызвав ее к себе из камеры, угощал ее и достаточно мило с ней разговаривал, чего она, безусловно, оценить не смогла. Берия был циничен, но он прошел через ЧК, всевозможные разведки и контрразведки, застенки и партийные интриги с двадцати лет, от самого начала советской власти. Иногда он тосковал по мольберту и кистям, как в свое время Тухачевский по скрипке. Берия и Маленков знали все, и это формировало из них технократов, трезвых политических прагматиков.

Л. П. Берия

Направления реформации коммунистической политики четко определились уже с первых шагов Маленкова – Берии. В первую очередь был дан отбой «еврейскому делу». «Врачей-убийц» немедленно выпустили, у Лидии Тимашук отобрали орден Ленина, выданный ей за донос, отыскали и куда-то дели Рюмина. Страна была подведена к мировой ядерной войне, и необходимость положить конец конфликта в Корее и Вьетнаме стала неотложным требованием времени. Берия, поддерживаемый Маленковым, настаивал на объединении Германии (как и Австрии) на основе статуса нейтрального государства. Относительно Германии эту идею публично выдвинул Сталин, убежденный в том, что это – наилучший путь к утверждению в Германии коммунизма, поскольку противоречия между империалистическими государствами ведут Запад к империалистическим войнам между собой (эти безумные идеи он изложил в «Экономических проблемах социализма»).

В варианте Берии – Маленкова концепция нейтральной Германии должна была кардинально развязать европейский узел противоречий и поддержать немецкое «национально-освободительное движение» против союзников. Позже, в начале 1954 г., Маленков в речи перед избирателями в Ленинграде заявил, что ядерная война будет означать гибель мировой цивилизации.

Во внутренней политике Берия инициировал курс на резкое повышение статуса национальных республик и в частности Украины, где после его поездки в Киев и на Галичину началось что-то такое, что очень напоминало украинизацию 1920-х гг. Первым секретарем ЦК Компартии впервые стал украинец по национальности, А. И. Кириченко. Эта политика закончилась так же внезапно, как началась, но более стойкими оказались другие новации, – освобождены были приусадебные участки и сады колхозников от гнета сталинских налогов, оживились базары, началось что-то похожее на НЭП. Большая амнистия, правда, была сорвана и преобразована в амнистию для тяжелых и мелких криминальных преступников, которая принесла волну грабежей и убийств, но курс на уменьшение роли репрессий все же ясно проявился. Короче говоря, Берия и Маленков начали либерализацию режима.

Как должна была бы выглядеть «перестройка» по-бериевски и по-маленковски, можно судить по опыту Венгрии 1953–1954 гг. Имре Надь, «венгерский Маленков», был выдвинут даже не Маленковым, а Берией, – в коминтерновские времена Надь был сексотом с кличкой Володя, что не помешало ему искренне ненавидеть тоталитарные порядки и не отступить перед смертельно опасным натиском московских гордецов, которые так рассчитывали на его страх перед компроматом. Стоит напомнить, что одна из площадей Будапешта сегодня носит его имя. Реформы Надя были достаточно радикальными, но не имели характера «шоковой терапии». Как и Маленков, Имре Надь был больше склонен к «бархатной» тактике, медленно ослабляя поводки и стремясь будить скорее не критику, а надежды. В 1955 г., после падения Маленкова, Имре Надь был снят с должности, и на его место Хрущев и Суслов вернули сталиниста Ракоши.

Имре Надь

Либерализация коммунистического режима, затеянная Маленковым поначалу вместе с Берией, имеет все черты консервативного реформизма, классически охарактеризованного Маннгеймом. Маленков не исходил из какой-то заранее принятой схемы желаемого уклада, он пытался устранять один за другим те препятствия развитию, которые казались наиболее очевидными. Это отвечает «морфологии консервативного мышления» по Маннгейму: «Неромантический консерватизм всегда выходит из конкретного случая и никогда не выходит за горизонт, очерченный конкретным окружением. Он занимается непосредственной деятельностью, изменением конкретной частичности и в результате не утруждает себя тем, чтобы заниматься структурой мира, в котором живет… Консервативный реформизм основывается на замене одних единичных факторов другими единичными факторами («улучшении»)». В этом заключаются и сильная, и слабая стороны консервативного реформизма: он в состоянии на те и только те реформы, которые поддерживают стабильность.

Но хрущевский способ мышления непохож на альтернативу консервативному реформизму, очерченную Маннгеймом. «С другой стороны, каждая прогрессистская деятельность пользуется сознанием того, что возможно… Она убегает от конкретности не потому, что хотела бы заменить ее другой конкретностью, а потому, что стремится к созданию другой системной исходной точки для последующего развития… Таким образом, прогрессивный реформизм стремится к изменению системы как целого, в то время как консервативный реформизм занимается отдельными деталями».

Что же представлял собой хрущевский реформизм?

Хрущев был тем ответом на смерть тирана, которая больше всего устраивала всех. Этот ответ можно определить как «коммунизм без Сталина» или «марксизм-ленинизм без Сталина». Слабость политической позиции Хрущева иногда видят в том, что он возводил все к личности Сталина. Это не совсем так. Суть формулы в том, что это должен был быть тоталитаризм без массового террора.

Когда в октябре 1964 г. пленум ЦК освобождал Хрущева от всех должностей, он поначалу не хотел подавать заявления и прекращать борьбу, а затем в конечном итоге передал через Микояна: «Я уже старый и устал. Пусть теперь справляются сами. Главное я сделал. Отношения между нами, стиль руководства поменялись в корне. Разве кому-нибудь могло пригрезиться, что мы сможем сказать Сталину, что он нас не устраивает, и предложить ему пойти в отставку? От нас и мокрого места не осталось бы. Теперь все иначе. Исчез страх, и разговор идет на равных. В этом моя заслуга. А бороться я не буду».

Эта фраза объясняется обычно как свидетельство антитоталитарного направления политического курса Хрущева. Для такого толкования нет оснований.

Для покойного тирана – Сталина – Хрущев в крайнем случае хотел оставить какое-то скромное место среди тех побед коммунизма, которые ему самому казались бесспорными. При этом в определении места немало зависело от конъюнктуры – под давлением обстоятельств Хрущев иногда даже заявлял, что «мы не отдадим нашего Сталина». Но и личная ненависть, которая в результате все же проступала сквозь все декларации, и нежелательность кровавых методов для Хрущева как коммунистического политика и как личности не исключают другую сторону дела: Хрущев никогда не отказывался от попыток удержать систему тотального контроля над всей экономической, политической и духовной жизнью общества.

Хрущев действительно не применял террористических методов коммунистической власти, и он действительно хотел бы вычеркнуть имя Сталина из истории партии.

Как и его предшественник Маленков, Хрущев не имел целью реализацию какой-то желаемой системы как целого, и его уж никак нельзя назвать «прогрессистским реформатором» в том значении слова, которое имел в виду Маннгейм. Скорее можно было бы говорить о «романтичном консерватизме» Хрущева, или, как это в настоящий момент принято называть, коммунистическом фундаментализме. Раздувание культа личности Ленина, которое началось в годы «великого десятилетия», отражало претензии Хрущева на «очищенное от сталинской скверны» наследие «настоящего (ленинского) коммунизма». Хрущев делал вид, будто, выбросив Сталина из Мавзолея и, желательно, исторической памяти, «партия» без каких-либо трудностей «возобновила ленинские принципы и нормы партийной жизни». Аналогии хрущевской критики коммунистической реальности можно найти именно в истории ислама в фундаменталистских течениях, которые критиковали господствующие коррумпированные режимы за отступления от «настоящей давней веры» и всегда были глубоко консервативными в своей идеологической части. Возвращение Ракоши не было случайным: несколько интервью зарубежной прессе, данных Хрущевым после устранения Маленкова, такие же агрессивные, как и его выступления и все «башмачное» хулиганское поведение на сессии ООН осенью 1960 г. и как его «общение с интеллигенцией» в 1960-х гг. И тем не менее, он возвращается снова и снова к критике «культа личности Сталина», доходя вплоть до несмелых замыслов реабилитировать Бухарина и его товарищей.

Эпоху правления Хрущева смело можно назвать эпохой его личной диктатуры. Хрущев вмешивался во все детали жизни общества, от космической техники до джазовой музыки, не терпел тех, кто ему перечил, переставлял «кадры», как хотел, в меру возможностей своей фантазии менял все, что ему не нравилось, создав, наконец, такую атмосферу хаоса и нестабильности, что стал жертвой дворцового переворота (потому что без вмешательства кагэбистских «лейб-гвардейцев» «демократическое освобождение» его октябрьским пленумом Центрального Комитета партии в 1964 г. было бы невозможным). Во время правления Хрущева активно преследовались политические противники режима, хотя Хрушевым было провозглашено, что в СССР нет политических узников – непокорных «судили» как криминальных преступников или сажали в дома сумасшедших. Именно он внедрил и не постыдился «обосновать» в газете «Правда» систему бессрочного заключения через «психушки».

Хрущев гордился не тем, что ввел демократические порядки. Он гордился тем, что десять лет осуществлял коммунистическое правление в нормальных (как говорят в армии, «штатных») ситуациях, не применяя террор – и по крайней мере, не применяя массовый террор.

И диктатура Хрущева действительно не была кровавой диктатурой. Поскольку тоталитарный режим связывается именно с массовым террором, лагерями смерти, страхом, который парализует умственные усилия нации, весьма сомнительно, можно ли считать коммунистический режим эры Хрущева тоталитарным. Если не пересматривать привычные дефиниции тоталитаризма, то уже режим Хрущева можно считать посттоталитарным. Систему хрущевского «тотального контроля» низы терпели – раздраженно, под анекдоты, но терпели именно потому, что тотального контроля он так и не установил. Хрущева не боялись.

На совести Хрущева кровь Венгрии в 1956 г., Хрущев настоял на расстреле Имре Надя и его товарищей, на его совести также Берлинская стена со всеми последствиями, а фактически и расстрел русских рабочих в Новочеркасске. Это были «нештатные» ситуации, когда, по мнению Хрущева, террора нельзя было избежать.

Как победил Хрущев в соревновании с опытными кремлевскими карьеристами? Хрущев с декабря 1949 г. фактически стал партийным секретарем при Хозяине. Он имел достаточно большие рычаги власти. Да, руководили министерствами госбезопасности и внутренних дел ставленники Маленкова Игнатьев и Круглов, но в МГБ три заместителя министра – Епишев, Рясной и Савченко – были людьми Хрущева, а в МВД первым заместителем оставался связанный с Хрущевым еще довоенной службой в Киеве Серов. Однако дело не столько в подобных аппаратных связях. И провинциальная карьера, и личный нрав Хрущева были такими, что он – в отличие от старой кремлевской аристократии – имел важные личные связи именно в партии.

Консервативная реформация сталинизма технократами-прагматиками Берией и Маленковым была сорвана старыми сталинистами во главе с Молотовым вместе с Хрущевым через два года. Поскольку режим больше не опирался на массовый террор МГБ – МВД, в первую очередь террористический контроль над самой партией, его основой, как и в 1920-е гг., стали партийные структуры; реформы осуществлялись в соответствии с психологией и представлениями не государственнической «вертикали», а территориально-партийной «горизонтали». Никиту Хрущева партийная номенклатура сначала с энтузиазмом поддерживает как кремлевское воплощение лучших черт рядового провинциального партийного работника, чтобы на исходе его карьеры возненавидеть его как символ ничтожности и бесталанности все того же рядового провинциального партийного работника, который замахнулся на высокую для его харизмы бюрократическую должность.

Хрущев был умным, одаренным и нестандартным человеком. Он имел прекрасную память, живое воображение, разнообразные способности, знал неизвестно откуда, не имея фактически никакого образования, очень много вещей, необходимых руководителю, был полон замыслов и идей, освоил искусство дипломатических хитростей и интриг – как малых, кабинетных, так и больших, международных. Если употреблять слово «элита», то Хрущев не принадлежал ни к рабочей, ни к крестьянской элите. Крестьянином Хрущев давно не был, из села он молодым ушел работать на шахту и всю жизнь гордился, что зарабатывал до революции очень хорошо – 30 руб. золотом. И рабочим лидером он никогда не был – бывший красноармеец Никита стал провинциальным партийным работником, которого судьба вынесла на самый государственно-партийный верх. Его давние «связи с массами» уж никак не могли сохраниться в том номенклатурном быту, в какой он попал. Это были почти забытые воспоминания далекой молодости.

Много писалось о «природном крестьянском уме» Хрущева, который он якобы прятал под маской «Иванушки-дурачка». Нужно сказать, что «крестьянского ума» не бывает – так же, как не бывает ума сапожного, портняжного, шахтерского и так далее. Просто есть умные крестьяне и есть дураки – как бывают также глупые дворяне, генералы и профессора. А всякий ум, как и глупость, – от матушки-природы.

С этой точки зрения и в этом, «элитном», измерении скорее следует говорить о Хрущеве как о представителе не масс, а партийной черни. С ее вульгарностью, необразованностью, комплексом неполноценности, враждебностью к интеллигенции и «умникам» вообще. С ее стремлением превратить свои недостатки и свою ничтожность и невоспитанность в какие-то особенные «народные» добродетели. «Произведения» Хрущева, щедро изданные его лакеями и бесследно исчезнувшие после его отставки, полны кичливости его мнимыми победами над «кабинетной наукой». Время от времени его охватывала буквально ненависть к настоящей науке, культуре, интеллигенции, он хамил, кричал, теряя достоинство. Характерно, что при Хрущеве не делались попытки пересмотреть «еврейское дело»: политика государственного антисемитизма, установленная Сталиным, продолжалась нетеррористическими методами. Преданность «черному» Лысенко просто трудно объяснить; здесь оказывались бессильными и его близкие, с которыми Никита обычно считался, – когда шла речь о Лысенко и генетике, он ничего не слышал. Бессмысленный конфликт Хрущева с Сахаровым и Академией наук по поводу выдвиженцев Лысенко ускорил его падение.

Он был груб, но не чувствовал болезненной потребности в убийстве и даже в унижении чужого достоинства. Хрущев хамил подчиненным и вульгарно кричал на поэтов и художников, но в его хамстве было больше обычной базарной сварливости.

Кинорежиссер М. Ромм рассказывал о своем выступлении на «встрече с интеллигенцией» в Свердловском зале Кремля, где Хрущев непристойно издевался над культурной элитой:

«Стали мы спорить. Я слово, он – два, я слово, он – два. Наконец я ему говорю:

– Никита Сергеевич, ну, пожалуйста, не перебивайте меня. Мне и так трудно говорить. Дайте я закончу, мне же нужно высказаться!

Говорит он:

– Что, я не человек, – таким оскорбленным детским голосом, – что, я не человек, своего мнения не могу выразить?»

Когда открывали в Москве первый подземный переход, Хрущев демократически приехал на торжество; собрались люди, и какой-то человечек воскликнул «Хинди, руси, бхай, бхай», приветствие, популярное по приезде Неру. Никита обиделся и вел себя как сварливая тетка, чуть не подрался с тем человеком, орал – устроил уличный скандал. Этим все, в конечном итоге, и закончилось.

Тогда же он сказал Андрею Вознесенскому: «Вы это на носу себе зарубите: вы – ничто». Грубый крик должен был внушить подчиненным мысль, что все они – ничто: такова природа тотального контроля, этого добивался и Хрущев. Но грубый крик Хрущева не служил намеком на возможную тайную расправу в подвале на Лубянке: Никита кричал не символично, а просто позволял себе «базарное» хамство и даже возбуждал себя – словесная ссора должна была быть настолько обидной, чтобы полностью заменить все полицейские виды наказания.

Умный, хитрый и волевой политик, Хрущев был необразованным самоучкой, смолоду испорченным большевистским пренебрежением к «буржуазной науке» и «буржуазной интеллигенции». Парадокс заключался в том, что его домашние, в первую очередь сын Сергей, дочь Рада и ее муж Алексей Аджубей, действительно принадлежали к московской интеллигенции. Нужны были крах честолюбивых замыслов и пересмотр всех жизненных позиций, чтобы в душе признать свою ограниченность и малообразованность.

Хрущев не играл при Сталине «Иванушку-дурачка» – он им был. Сказочный Иван-дурак – чаще всего младший сын, то есть «худший», более низкий по социальному рангу, а следовательно, более близкий не к норме, а к «нижнему миру», «глупый» глупостью скомороха, шута, близкого к священному безумию. Он делает запрещенные, табуированные вещи «из глупости», якобы не зная, что их нельзя делать, – и близость смеха к таинственному «нижнему миру» оборачивается чудодейными способностями героя-шута, который посрамляет «нормальных», «высших» и «старших» братьев.

Конечно, никакой сказочной мистики в кремлевской реальности не было. Но в статусе Хрущева при сталинском дворе было именно это, шутовское. Для Сталина он был мужичком-«народником», да еще и «хохлом» в вышитой рубашке (он всегда называл Хрущева по-украински, не «Никитой», а «Микитой»). Сталину приятно было видеть около себя Санчо Пансу, чтобы чувствовать себя романтичным идальго. Это была иллюзия, но черты Санчо Пансы – «Иванушки» в Хрущеве Сталин любил. Такое пренебрежительное отношение усвоили и псевдоаристократы из сталинского окружения. Хрущев подтверждал их оценки не из особенной хитрости, а потому, что плебейство было для него органично.

Хрущев оказался сильнее своих противников, он парадоксально более близок к элите, чем к массе и тем более к черни: как шут, он нонконформист, его все интересует, у него крайне широкое поле «вопрошаемого бытия». Только человек из научной элиты Эйнштейн притворялся, будто он «не знает» в физике основного, а человек из партийной черни Хрущев действительно не знал и потому, берясь за все, был храбрее соперников.

Противопоставление рационального мышления, эффективной работы, научно-технической грамотности, простого назойливого труда, – одноразовым озарением, открытием чрезвычайного характера, которым человек обязан своим сверхприродным свойствам, то есть комплекс «Иванушки-дурачка», типологически есть надежда на чудо. Марксизм как практико-политическая философия соединяет холодный прагматизм с надеждой на чудо, на открытие научных истин не благодаря науке, а вопреки ей – благодаря диалектико-материалистическому прозрению. Надежда на чудо занимала большое место в деятельности Хрущева. В его время на западе уже говорили о «экономическом чуде» – немецком, японском. В настоящий момент забыт апологетический фильм Торндайка об эре Хрущева, который так и назывался: «Русское чудо». Хрущев полагался не на свое исключительное владение шаманской диалектико-«материалистической методологией», как большевики предыдущих поколений и в первую очередь Сталин, а на свое «исключительное практическое чувство», свой практический политический опыт. С его точки зрения, все кремлевские кабинетные вожди, и Сталин в первую очередь, не имели харизмы открывателей чуда, потому что были «оторваны от жизни». Вульгарная плебейская зависть к «очкарикам» рефлектировала и на мир кремлевских лжеинтеллектуалов. Коммунизм и марксизм в Хрущеве превратился из самодовольной догматики в энергичную практическую деятельность методом проб и (скрываемых) ошибок. Этим он, партийный «демократ», противопоставил себя кремлевским партийным «аристократам». И нужно сказать, что такой вульгарный практицизм намного более симпатичен по сравнению с надутым безмозглым догматизмом.

Власть Хрущева, как говорилось, была диктаторской. В отличие от коммунистического режима 1920-х гг., который при Ленине и первые годы после Ленина был диктатурой партии, режим Хрущева никогда не был диктатурой партии, потому что не допускал ни одного обсуждения действий руководителя партии и государства. Возвращение к «настоящему коммунизму» и диктатуре партии требовало бы признания правомерности оппозиции и пересмотра оценок партийных дискуссий, на что Хрущев как диктатор, который стремился сохранить тотальный контроль без террористического тоталитаризма, пойти не мог. Вся история эпохи Хрущева является историей исканий и инициатив в рамках его личной диктатуры, благодаря чему она во всех политических деталях несет на себе печать его личности и даже просто есть его личная история.

Хрущев обличает абстракционизм

По своему нраву Никита Хрущев был человеком беспокойным, непоседливым, очень живым и энергичным. Он не терпел одиночества и молчания. Говорливость и даже стремительность вещания стали предметом шуток, позже очень недобрых. Такой психологический тип достаточно распространен, и, если он не выходит за пределы нормы или находится под контролем окружения, может быть очень полезным и даже приятным для коллег и близких. У человека этого типа всегда приподнятое настроение, большая жажда деятельности и повышенная словоохотливость с тенденцией постоянно отклоняться от темы разговора. Даже эта неудобная черта нередко оказывалась положительной – Хрущев разбрасывался, но был всегда преисполнен неожиданными ассоциациями и благодаря этому – все новыми и новыми идеями. Оптимизм и естественная веселость Хрущева легко обманывали – он казался доброжелательным; но у людей такого типа, вообще говоря, слабые социальные инстинкты, они слишком эгоцентричны и имеют слабое чувство справедливости и ответственности, а веселость их, наталкиваясь на сопротивление окружения, легко переходит в раздражение и вспышки гнева.

Будучи всевластным, Хрущев, конечно, никакого контроля окружения не чувствовал – все, кто его позже предал, заглядывали ему в рот. Когда его отправили на пенсию, он резко изменился: любил быть в одиночестве и мог за целый день не сказать ни слова. Это была депрессия, и в таком состоянии Хрущев прожил семь лет, до семидесяти семи. Окружение изменило ему, и он переживал это очень тяжело, осмелился пойти на открытый конфликт с руководством партии – передал мемуары на запад, как какой-то диссидент. После тяжелого разговора с главой Комиссии партконтроля Пельше о своих мемуарах он пережил первый инфаркт, после такого же повторного разговора с другим своим выдвиженцем, секретарем ЦК Кириленко, – второй инфаркт; третий инфаркт в сентябре 1971 г. забрал у него жизнь. Депрессия полностью выбила его из седла, но и будучи враждебно настроенным к руководству КПСС, Хрущев ненамного продвинулся в понимании окружающей реальности.

Хрущев сам был просто болен инициативностью и любил инициативных подчиненных. Эта инициатива раскрывает природу не только его натуры, но и всей «советской власти».

Н. С. Хрущев с внуком Алешей

Инициатива для активиста советских времен была эрзацем свободного действия, эрзацем свободы. Получив задание, активист мог творчески и вдохновенно искать способы его наилучшего и быстрейшего выполнения. Но бюрократический режим не переносит ни одной выдумки, ни одной инициативы, он основывается на выполнении скрупулезном и точном. Инициатива является не бюрократическим, а харизматичным способом исполнительной деятельности. Формально тоталитарная бюрократия требует «творческого подхода» к выполнению приказов и распоряжениям, но за творчество легко заплатить головой. На войне наименьшая инициатива разрешена наивысшим генералам, наибольшую инициативу имеет солдат. Хорошие бюрократы из кремлевского окружения Сталина знали, что инициатива подлежит наказанию, знали пределы, за которыми инициативу проявлять в любом случае не следует.

У провинциальных работников полет проявления инициативы был шире, потому что инициатива была разрешена в делах низшего уровня. Хрущев был провинциальным руководителем, в своих провинциальных пустяках он меньше зависел от недремлющего ока, мог добиваться результата там, где не могли его коллеги из других регионов – такое соревнование Сталин любил.

Вообще говоря, Хрущев не знал меры и из-за своих инициатив легко мог попасть – и попадал – в глупое положение. Известно, что генерал Ватутин запретил ему, члену Военного совета фронта и члену политбюро, приходить на оперативные совещания и написал по этому поводу докладную записку Сталину. Он объяснял Верховному, что Хрущев постоянно вносит некомпетентные предложения, а кроме того, «обладая болтливым характером», нередко разглашает военные тайны. «Поступайте как командующий фронтом», – ответил Сталин. После смерти Ватутина фронт принял Жуков, но он не стал рыться в архивах. После Жукова командовать фронтом назначили Конева, и этот недобрый и хитрый генерал записочку на всякий случай изъял и сохранил.

Инициатива не была поводом для наказания, если она касалась только технологии дела, технических деталей. Широкое пространство для инициативы и экспериментов открывалось в сельском хозяйстве, где он оказался более-менее компетентным человеком. Хрущев вообще любил землю и всякие эксперименты на земле.

Вся «антикультовская» политика Хрущева несет на себе следы той же неполитической, чисто технологической, инициативы, «свободы мышления», которая способна привести к появлению торфоперегнойных горшков, четырехкратного или двукратного доения или выбора кукурузы, во вред черным парам и травам, но не больше. Альтернативой сталинскому тоталитарному массовому террору в исполнении Хрущева выступали массовые посевы кукурузы до полярного круга и ливни надоев молока на гектар угодий.

Перечислять историю реформаторских исканий эпохи «великого десятилетия» просто неинтересно, потому что она такая же путаная и бессистемная, как многочасовые речи или беседы Хрущева. Характерно, что менялись не только лишь проекты, но и точки зрения и подходы. Провозгласив на первых порах – еще в маленковские времена – право колхозов самим планировать посевы и сбыт, Хрущев никогда не возвращался к этому глубоко рыночному способу мышления, потому что инициативы его были именно технологическими и требовали постоянного вмешательства в повседневную жизнь колхозов. Хрущев отменил крепостническое ограничение прав на паспорта для колхозников, которое привязывало их к земле, он продал машинно-тракторные станции колхозам, что должно было бы укрепить независимость их от государства, – все эти мероприятия можно считать рыночными. В то же время, когда стагнация сельскохозяйственного производства проявилась в недостаче хлеба, Хрущев начал ликвидировать приусадебные участки, на которых якобы и скармливалось козам и свиньям драгоценное зерно. Хотя именно при Хрущеве начали кристаллизоваться проекты реформ рыночного характера в промышленности и сельском хозяйстве, нет оснований говорить о его хозяйственных инициативах как о попытках осмысленного реформаторства.

Хрущев и Сталин. 1 мая 1932 года

В своих инициативах Хрущев был безудержен и безответственен, лучше всего можно бы сказать по-русски беспечен, что имеет лишь приблизительные украинские соответствия «недбалий» («небрежный») или «безтурботний» («беззаботный»). Кстати, точного соответствия слову «беспечный» нет в европейских языках. Эта сугубо русская, свойственная психологическому типу Хрущева и русскому культурному опыту беспечность, просто-таки недопустимые в серьезных делах безответственность и легкомысленность стали источником и его наибольших исторических завоеваний, и его личных просчетов.

Хрущев в перерыве XX съезда КПСС перед докладом «о культе личности» Сталина

Таким беспечным решением было в первую очередь его выступление на XX съезде КПСС о «культе личности» Сталина. Задумывалось все по-серьезному: у Хрущева в канун съезда возникла идея создать комиссию по расследованию деятельности Сталина. Вполне понятно, что замысел был направлен против старой гвардии и уже на то время отставленного Маленкова; Молотов, Каганович, Ворошилов и Микоян были против, Булганин, Сабуров, Первухин, Кириченко, Суслов – за. Руководство комиссией поручили тертому партийному бюрократу-идеологу Поспелову, тогда – секретарю ЦК по идеологии. Между прочим, Поспелов был одним из авторов «краткой биографии» Сталина, в которой, в частности, писалось: «И. В. Сталин – гениальный вождь и учитель партии, великий стратег социалистической революции, руководитель Советского государства и полководец. Непримиримость к врагам социализма, самая глубокая принципиальность, сочетание в своей деятельности ясной революционной перспективы, ясность цели с исключительной твердостью в достижении цели, мудрость и конкретность руководства, неразрывная связь с массами – такие характерные черты сталинского стиля в работе». Теперь духовный раб, который составлял эти формулы, мог писать что-то противоположное, и, выполняя заказ, представил в Президиум ЦК материалы, которые свидетельствовали об ужасах сталинского режима и «стиля работы». Президиум, ошарашенный приведенными фактами, не пришел к какому-то решению. Материалы оставались тайной, но на самом съезде во время одного из перерывов Хрущев вдруг ультимативно настоял на предании огласке материалов комиссии Поспелова, добился одобрения своей инициативы Президиумом ЦК и сам сделал почти импровизированный секретный доклад, увековечивший его имя.

Перед стартом

Это было недопустимое легкомыслие, потому что за такую серьезную проблему необдуманно, экспромтом, без многодневной работы над текстом целых бригад никто никогда в коммунистическом мире не брался. Последствия, как известно, были чуть ли не катастрофическими – закачался режим в Польше, чуть ли не полетел в Венгрии, начала складываться оппозиционная атмосфера в СССР, коммунистическое движение затрещало по всем швам. Враги Хрущева в Президиуме ЦК тихо радовались, дело не закончилось его свержением в следующем году только потому, что Никита и его люди проявили прекрасные бойцовские качества – и, нужно сказать, если бы Хрущева сбросили тогда, могла бы не на шутку подняться волна сталинистского террора. Почувствовав именно это, партийная бюрократия решительно поддержала Хрущева, что и закончилось победным для него «мини-переворотом» в 1957 г. Сама идея непоколебимой и непреклонной «генеральной линии», которая оставалась верной все годы террору, невзирая на горы трупов и другие «отдельные ошибки Сталина», была, мягко говоря, идиотской. Но пути назад уже не было. Благодаря своей шутовской безответственности Хрущев предпринял огромный шаг куда-то в неопределенное пространство, но вперед от тоталитарного прошлого.

Другим беспечным шагом Хрущева была дипломатия шантажа, которая чуть не привела к ядерному апокалипсису. Речь идет о Карибском кризисе в 1962 году.

«Понятно, господин президент, мы стремимся к переговорам». Английская карикатура, 1962 год

Чтобы понять, как могло дело дойти почти до войны, следует иметь в виду те скрываемые тогда победы военно-промышленного комплекса, поддерживающие Хрущева в его состоянии эйфорического оптимизма. Хрущев получил в наследство чрезвычайно невыгодную для СССР военную ситуацию: страна была окружена американскими военными базами и была беззащитна перед возможными атомными ударами бомбардировочной авиации. В 1955 г. СССР содержал колоссальную армию в 5,7 млн человек, но уже корейская война показала, что американская техника способна компенсировать численное преимущество противника. В мае 1955 г. началось сооружение знаменитого в настоящее время Байконура, в этом же году приступили к реабилитации кибернетики, начальника Вычислительного центра Министерства обороны Китова комиссия маршала Рокоссовского по старинке рекомендовала исключить из партии за идеологические ошибки. В 1957 г. СССР запустил первый искусственный спутник Земли, а весной 1960 г. американцам пришлось прекратить разведывательные полеты над СССР после того, как 1 мая был сбит самолет У-2 с летчиком-разведчиком Пауэрсом. В этом же месяце успешно испытан первый космический корабль-спутник; с 19 сентября по 13 октября Хрущев сидел в Нью-Йорке и скандалил на сессии ООН, а 24 октября 1960 г. состоялись испытания межконтинентальной ракеты. Испытания были неудачными – Никита Сергеевич очень спешил и подгонял главного конструктора Янгеля и главкома ракетных войск маршала Неделина, потому что ожидал победного отчета к октябрьским праздникам, ракета взорвалась, в числе погибших был и маршал (Янгеля спасло то, что он отошел покурить). Однако дело в конечном итоге было сделано. СССР имел на 1963 год всего 300 боеголовок в сравнении с американскими 5 тысячами, зато теперь у него были средства доставки – межконтинентальные ракеты Р-16. И когда Фидель Кастро попросил помощи в связи с запланированной ЦРУ агрессией, Хрущев предложил разместить на Кубе советские ракеты с ядерными боеголовками.

Эта акция была двойной авантюрой, потому что продолжала непродуманные поиски Хрущевым союзников в третьем мире, начатые им еще в 1955 г. Тогда он осмелился помочь Насеру, в том же году в СССР нанес визит Джавахарлал Неру. Сталин не шел на контакты с такими идеологически сомнительными союзниками, Хрущев был решителен в возвращении к стратегии опоры на «мировое село». Тогда уже сложилась система союза с тройкой Алжир – Египет – Сирия, лидеры которых – Насер, Бен Белла и наместник Насера в Сирии Амер – стали Героями Советского Союза (Хрущев привез золотые звезды, скрыв это от Президиума ЦК). Помощь Кубе была продолжением курса поддержки похода «мирового села» против западной цивилизации, и это добавляло особенную беспечность в игре на грани войны, потому что в известной степени ставило СССР в зависимость от непредсказуемой политики новых друзей.

Но, нужно сказать, маневр Хрущева, несомненно наивный, если учитывать последствия, и беспечный, оказался полностью оправданным и принес в результате не только улучшение ситуации для Кубы, но и надолго приучил Америку к равновесию сил как к свершившемуся факту. Без Карибского компромисса невозможны были бы более поздние договоренности, которые имели историческое значение. Это был последний крайне рискованный неловкий маневр на грани ядерной катастрофы, достаточно циничный как военно-дипломатический шаг, но эффективный и, в сущности, выигрышный для СССР.

Наконец, последним проявлением беспечности Хрущева как политика было его крайне легкомысленное отношение к информации о готовящемся его окружением перевороте, что и привело к его устранению с поста лидера партии и государства. Какую бы мину при проигранной игре он ни делал позже, у него были еще большие планы. Но терпения партийно-государственной бюрократии на них не хватило.

 

Развитие некоммунистического сознания в СССР

Сильным импульсом в развитии политического самосознания советского общества стала вторая критическая волна, которая была вызвана разоблачениями преступлений Сталина и пришла с запада, в первую очередь в виде «событий в Польше и Венгрии». Центром политического самосознания страны оставалась Москва, но непосредственно польские и венгерские события больше влияли на население Украины через соседскую близость и знание обоих языков, особенно польского. Польские газеты, среди них «Штандар млодых», были главным источником информации для Львова и Киева.

Герои Советского Союза Никита Хрущев и Абдель Насер открывают Асуанскую плотину. 13 мая 1964 года

«События в Польше и Венгрии» в 1956 г. в действительности по своему ходу и последствиям были совсем разными событиями. Общность между ними заключалась разве что в том, что и в Польше, и в Венгрии реакция широких слоев населения на развенчивание коммунистами Сталина была особенно бурной. Это можно объяснить тем, что вспышка антикоммунистических настроений в обеих странах в соответствии со старыми традициями приобрела антироссийскую расцветку и сопровождалась заострением массовых национальных чувств. Однако непосредственно социальное напряжение не сразу поднимало на поверхность праворадикальные националистические элементы. Реакция рабочей массы и студенческой молодежи была направлена скорее на демократические преобразования и освобождение общества и партии от власти «бюрократов», источником которой, понятно, представлялась российская оккупация.

На этом параллели заканчивались. В Польше ситуацией завладела коммунистическая партия, и после октябрьского пленума ЦК ПОРП в 1956 г., который подверг сокрушительной критике контролируемое Москвой политическое руководство группы покойного Берута, общество более-менее успокоилось аж на четырнадцать лет. В Венгрии, напротив, попытки партии завладеть ситуацией с самого начала были безрезультатными, и в конечном итоге улица оказалась бесконтрольной, дружеские протесты демократических сил начали сопровождаться все более частыми актами насилия. Кризис был ликвидирован повторной интервенцией советских войск, которые сломили отчаянное вооруженное и невооруженное сопротивление мадьяр и привели к власти правительство Кадара.

В сравнении с Венгрией в Польше вообще не было никаких «событий». Но с точки зрения Кремля, то, что произошли в Польше, было еще опаснее, чем венгерский мятеж. Дело в том, что в октябре 1956 г. на своем пленуме ЦК ПОРП избрал первым секретарем выпущенного из тюрьмы Владислава Гомулку, не согласовав свое решение с ЦК КПСС, где бывшему политзаключенному Гомулке не доверяли и хотели видеть у руля партии Эдварда Охаба. Почти сразу после того, как Гомулка был освобожден, у него на квартире начали собираться члены политбюро и секретари ЦК, он стал неформальным лидером партийного руководства. В канун пленума ЦК ПОРП в Варшаву прилетели Хрущев, Молотов, Маленков и Каганович, требовали повиновения, угрожая введением войск. Но с начала волнений в Варшаве на митингах на заводах и в университете Гомулка и реабилитированные вместе с ним бывшие «правые», «ревизионисты», выступали от имени обновленного руководства ПОРП. Партия пошла на вживление некоторых югославских новаций, как, например, рабочие советы на предприятиях, но более действенными оказались позже такие политические маневры, как усиление антисемитизма (во времена Гомулки Польшу покинули почти все ее евреи), возобновления культа Польского государства, и если не культа, то демонстративного почтения к Пилсудскому, своеобразный гомулковский «самокритичный национализм» и при всем этом – существенная либерализация системы.

Вешают коммуниста. Будапешт, 1956

Венгрия, в сущности, пошла обратным путем. К руководству опять был призван Имре Надь, устраненный всего лишь год назад, но старые лидеры не давали ему реальной власти – они пытались использовать авторитет Надя для успокоения народа и в то же время как можно быстрее дискредитировать его в глазах населения. В результате через несколько дней после драматической демонстрации 23 октября улицу уже никто не контролировал. Советские танки были введены в действие на второй день после массовых демонстраций, сразу после попыток толпы прорваться к студиям венгерского радио, и после первой крови поправить дела уже было почти невозможно. Хотя армия осталась под контролем Имре Надя и повстанца-полковника Пала Малетера, хотя большинство восставших требовали лишь вывода советских войск, возобновления независимости и демократизации режима, охоты на «желтоногих» (людей в мундирах с желтыми ботинками – работников службы безопасности), венгерское восстание сильно скомпрометировали садистские издевательства над коммунистами и повешения на улицах, штурм здания горкома партии и другие акции радикального крыла. Если осуждение советской интервенции после 24 октября было общим и захватило также и западные компартии, то оправданность вторжения 4 ноября признал даже Тито, который в оценке венгерских событий навсегда разошелся с Москвой, едва успев помириться. Главным образом благодаря настояниям советского посла в Венгрии Андропова к власти пришло правительство Яноша Кадара, тоже, как и Гомулка, сталинского политзаключенного. Кадар не имел никаких иллюзий относительно политических способностей людей из Кремля, но сохранил искренние коммунистические убеждения в прагматичном и европейском варианте. Эпоха реформ Кадара начинается только с 1960-х гг., а до той поры режим Кадара ассоциируется лишь с расправами над повстанцами 1956 г. и лицемерными присягами и обещаниями.

В. Гомулка на 300-тысячном митинге

Как же стояло дело с антитоталитарным сознанием в СССР? Почему ни в Москве, ни в каком-то рабочем или университетском центре, ни в одной из столиц национальных республик не поднялось волнение масс, хоть в какой-то степени соизмеримое с тем, которое происходило в Варшаве и Будапеште?

Сравнивая влияние польских и венгерских событий на внутреннюю политику в СССР с другими подобными явлениями, можем сразу констатировать, что в конце «великого десятилетия» намного более значительным оказалось влияние «китайских событий». В 1963 г. уже был подготовлен пленум ЦК КПСС по идеологическим вопросам, инициаторы которого секретарь ЦК Л. Ф. Ильичев и зав. отделом культуры ЦК Д. А. Поликарпов планировали самым решительным образом «навести порядок» во вверенной им сфере. Но препятствием стала начатая по инициативе Мао Цзэдуна открытая и очень враждебная полемика китайцев с «советскими ревизионистами». Консерваторам в ЦК КПСС пришлось полностью повернуть фронт против «догматизма», и пленум завис в воздухе.

Чтобы оценить характер сдвигов в сознании масс, следует принять во внимание характер советской идеологии. На самом ли деле верили в нее люди или нет, было ли это глубоким и искренним убеждением или только пустым ритуалом, господствующая от детского садика до Академии наук идеология имела характер политической религии. А это значит, что никто и никогда не мог полностью осознавать, насколько глубоко проникают в его мировоззрение некритически воспринятые общепризнанные догматы. Религиозно воспитанные люди могут практически не посещать храм и не молиться, рассказывать анекдоты о попах и даже иронизировать по поводу непорочного зачатия, но не осмелятся изменить в вероучении хотя бы несколько догм. Полный разрыв со всякой религией может оказаться даже более легким делом, чем впадение в ересь, реформирование вероучения.

Имре Надь во время оглашения приговора

«Глубины» догматики, марксистско-ленинского богословия оставались делом специалистов, как и в церкви. Общепринятые же нормы марксистской веры были достаточно просты: «там» «они» живут при условиях капитализма; хотя благодаря эксплуатации всего мира эти страны и богатые в целом, зато они находятся на низшем этапе общественного развития; мы, хоть и бедствовали, освободили мир от фашистской угрозы и пролагаем путь народам к будущему. Кто был искушеннее терминологически, мог дополнять эту общую схему из багажа трех источников и трех составных частей марксизма. В «основном мифе» схема простая, и она соединяет с мессианской идеей личных воспоминаний о собственных жертвах, особенно недавних – со времен войны. Мессианский характер всенародной жертвенности находил проявление в вере в особенный характер господствующей идеологии, якобы способной разгадать тайны бытия, в отличие от ограниченных буржуазными классовыми интересами, «бездуховных» западных «учений». Такая идеология обеспечивала ту духовную опору в беспросветной повседневности, без которой жизнь была бы просто непереносимой. И за догмы и предрассудки коммунистической «духовной сивухи» цеплялись ее сознательные защитники так же упрямо, как и рядовые жертвы режима.

Идеология коммунизма тотальна и монолитна, она действительно, как высказывался Ленин, словно бы вылита из одного куска стали – и, следовательно, не допускает частичных замен деталей и гибких реконструкций. Каждая ремонтная работа дается с большими трудностями и может принести глубокие и неожиданные осложнения. История преобразована идеологией на сакральную историю, на подготовку конечной цели общественного развития – коммунизму. Из истолкованной по-марксистски истории тоже нельзя изъять ни одного элемента. Тотальная идейная конструкция хрупка и негибка, она непрочна, потому что рассчитана не на конкретное – длительное или короткое – время, а на вечность или, лучше сказать, вневременье.

Характерно, что на общественное сознание в СССР мало влияли «ревизионистские» публикации в Югославии, которые тогда не только были почти малодоступны для нашей читательской публики, но и не находились в центре интересов политических, слишком московских, оппозиционных исканий.

Тем не менее, критическое осмысление коммунистической реальности и элитой, и массами, началось и шло быстрыми темпами.

Известный литератор-диссидент Григорий Померанц позже писал об этой эпохе и о своей среде: «Политика не была нашим ремеслом. И, ухватившись за нее, мы просто свалили в кучу все, что слышали здесь и там. Какая-то мешанина из лозунгов, которые промелькнули в Венгрии, в Польше, с некоторыми домашними дополнениями (сократить сроки военной службы, возобновить суд присяжных). Так что, по-видимому, можно назвать это анархо-синдикализмом. Но ни одного нового веяния, ни одной новой веры». [672]

Еще до XX съезда КПСС и обличительного доклада Хрущева политическое сознание элиты советского общества шаг за шагом ломало догматичные ограничения политической религии коммунизма, поскольку даже скромная критика эпизодов прошлого порождала ливень вопросов, на которые в рамках официальной доктрины не было ответов. После того как – вопреки партийной цензуре – доклад Хрущева стал достоянием общественности, в элите советского общества воцарилось в той или другой форме глубокое недовольство официальными «объяснениями» истории коммунистического прошлого в духе «легкого возобновления ленинских норм и принципов партийной жизни» благодаря «смелой критике партией культа личности Сталина и его последствий». Однако это недовольство породило в основном лишь массу анекдотов о Сталине, Хрущеве и «армянском радио». Идеологически оппозиция коммунистической доктрине повсеместна, но абсолютно не локализована ни идейно, ни организационно. Кружки разного рода, «семинары», достаточно лояльные неформальные объединения и тому подобное возникают (главным образом в Москве) и растут как грибы, но только в следующую, «брежневскую» эпоху некоторые из них становятся чем-то подобным политической оппозиции. Отдельные группки и личности выпадают из этой возбужденной, но в целом лояльной атмосферы.

На время мятежа против Хрущева антитоталитарная общественность была уже достаточно разнообразна и по-разному настроена. Однако ни нового подполья, ни диссидентского движения в СССР добрежневского периода не существовало.

«Семинар», организованный Владимиром Осиповым, неожиданно принял предельно радикальное направление – его руководители решили убить Хрущева как «поджигателя мировой войны» и сразу же были арестованы.

Выразительной альтернативой коммунистической идее на обочине общества остается радикальный правый антикоммунизм. В Украине, например, продолжают возникать недолговечные молодежные группы ОУНовского направления, деятельность которых ограничивается рукописным «журналом» длительностью в один-два выпуска, парой открыток или «жовто-блакытным» флагом над сельсоветом. В русской эмиграции и в России единственным претендентом на лидерство в антиправительственной оппозиции был эмигрантский Национальный трудовой союз. Однако влияния на общественные движения эти и подобные им бескомпромиссные группирования не имели. Сам Бандера, как и его противник в ОУН, лидер ревизионистской группы «двийкарив» Лев Ребет, стали жертвами КГБ – отголоском Венгерского восстания. Шелепин лично организовал убийство Ребета 12.10.57 г. и Бандеры – 15.10.59 г. Возможно, Хрущев не пошел бы на зарубежное политическое убийство, если бы в Венгрию во время «событий» не приехал радикально правый эмигрантский лидер, бывший генерал-полковник Ф. Фаркаш де Кишбарнак. Особенного влияния на ход событий генерал не оказал, но он был членом президиума так называемого Антибольшевистского блока народов (АБН), фактически созданного в эмиграции бандеровцами и возглавляемого Ярославом Стецько. Акция ликвидации руководителей ОУН выражала страх кремлевского руководства перед радикально националистическим противником, которого оно считало реальным своим врагом, собиравшимся выйти из-за спин «ревизионистских» юнцов сразу же, как только они внесут смятение в общество.

Господство в антикоммунистической среде старых праворадикальных групп с их неясными отношениями с оккупационными немецкими властями усилило процессы разграничения в оппозиционных кругах. На Осипова уже в лагере сильное впечатление произвели рассказы националиста-эстонца, бывшего в годы войны добровольцем в армии Финляндии и как пулеметчик – убивавшего сотни красноармейцев, которых гнали в атаку на финские доты. Тогда в Осипове сформировалась идея русского национализма и антисемитизма как защитная форма против отождествления «нас» с «ними», коммунистами, масонами и евреями. Наивный юношеский шовинизм Осипова находит соответствие в воинственном антисемитизме и русском национализме математика Шафаревича, найдем более культурный консерватизм этого же типа позже и в оппозиции, и в близком к правящим кругам русском шовинизме. Однако тогда такие настроения были редкостью. В отдельных человеческих судьбах и литературно-политических выступлениях в зародыше видны все будущие коллизии некоммунистического движения, но преобладало невыразительное демократическое осмысление проблем прошлого и будущего.

В 1956 г. вышел в свет том «Из ранних произведений» Маркса и Энгельса, где были опубликованы «Философско-экономические рукописи» молодого Маркса, до того практически неизвестные советскому читателю. Это положило начало ряду публикаций молодых философов, которые создавали незнакомый публике образ Маркса и марксизма.

В гуманитарной сфере искания начались сразу же после смерти Сталина и становились все интенсивнее в конце 1950-х – начале 1960-х гг. Все большую роль играла развернутая по инициативе партийного руководства «критика современной буржуазной философии и социологии», благодаря которой общество знакомилось с достижениями западной мысли.

В публикациях молодых философов можно было услышать резонанс с югославской и польской «ревизионистской» литературой, с идеями Дьердя Лукача, который в то время проживал в Венгрии, окруженный общим признанием (дочь его якобы с автоматом в руках принимала участие в восстании, квартира Лукача была в октябрьские дни чуть ли не штабом молодежи, но Кадар не трогал старого уважаемого философа). Из произведений «классиков» выбирались положения, более всего отвечающие умонастроениям общества, и демонстрировали тупость и убогость догматики сталинской эпохи. Центральной оказалась идея отчуждения, которая хорошо согласовывалась с диалектикой немецкой классики и политически прекрасно обосновывала концепцию бюрократизации коммунистической партии и советской власти. В связи с этим даже публикация «Феноменологии духа» и «Философии духа» Гегеля в русском переводе приобретала оппозиционный политический смысл. Понимание сталинской диктатуры как результата старения, омертвения и «отчуждения» революционной идеи и социальной конструкции, неминуемого, если против него не употреблять меры предосторожностей, – такова была альтернатива официальной идеологии в гуманитарном сообществе, альтернатива, пока еще четко не сформулированная, но наиболее приемлемая для оппозиционной элиты.

Концепция «отчуждения» связана с субъективистскими элементами философии раннего Маркса, и хотя направление «красного экзистенциализма» вполне согласовывалось с по-новому прочитанным классиком, большее развитие приобрел критицизм рационализма, принципиально направленный против политической религии как способа самоосознания. С 1960-х гг. это умонастроение находит выражение в «логико-методологическом» направлении в философии, которое устанавливает тесные связи с математиками и естествоведами и имеет четкие западные ориентации. Первые проявления духовной независимости демонстрируют именно физики – после ознакомления коммунистов с докладом Хрущева суровые репрессии направлены в первую очередь против парторганизации Института теоретической и экспериментальной физики АН СССР, а сотрудник этого института доктор физико-математических наук Юрий Орлов стал первым открыто непокорным, которого власти преследовали и тогда, когда он после изгнания с работы нашел пристанище в Армении. Уже в 1960-х гг. отец советской водородной бомбы А. Д. Сахаров, скрыто или явно поддерживаемый значительной частью научной элиты, вступает в конфликты с военными и партийно-государственным руководством во главе с самим Хрущевым (вначале по поводу испытаний ядерного оружия).

За «абстрактный гуманизм» и «общечеловеческие ценности» Хрущев терпеть не мог кинофильм Михаила Ромма «Девять дней одного года». В этом фильме за непрерывными диалогами-спорами физиков, достаточно, нужно сказать, поверхностными и надуманными, прятался призыв прислушиваться к мнениям интеллигентных людей, которые чувствуют опасность ядерной катастрофы для всего человечества.

Рационалистическая критика режима двигалась, так сказать, «по прямой» и заходила достаточно далеко в либеральном направлении, вызывая у Хрущева и других иногда просто ярость своим «абстрактным гуманизмом» и «пацифизмом».

«Пацифистское» умонастроение довело Хрущева до настоящего бешенства, когда он посмотрел на «Мосфильме» ленту, в которой американские летчики не выполняют приказ и сбрасывают атомные бомбы в море. По его указанию Суслов начал уже готовить разгромное постановление ЦК, и ничего не могли сделать даже попытки повлиять на Первого через его помощника Лебедева. Зятю Хрущева Алексею Аджубею, главному редактору «Известий», с большими трудностями удалось сорвать эти проекты, – последствия их могли стать намного серьезнее, чем конфликт Хрущева с художниками и поэтами после выставки на Манежной площади. Конфликт с Академией наук и лично с Сахаровым все-таки разгорелся по поводу провала на выборах в академики поддержанной Хрущевым кандидатуры Нуждина, креатуры Лысенко, и был позже использован высокими противниками Хрущева. Однако это еще не была непримиримая диссидентская война – самый выдающийся из либеральных оппозиционеров Андрей Дмитриевич Сахаров еще действовал как самый авторитетный неформальный лидер значительной и влиятельной части членов Академии наук.

Тем не менее все эти интеллектуально-политические движения оставались эпизодами в общественной жизни. Средой, в которой полнее всего отражались все оппозиционные умонастроения, стала художественная литература, а центром духовной оппозиции режима – возглавляемый Александром Твардовским журнал «Новый мир».

Роберт Рождественский

Евгений Евтушенко

Советские люди очень активно читали, огромный спрос имели не только книги, но и литературно-художественные журналы и дешевые и популярные издания «Роман-газеты». Можно сказать, что потребность общества в самосознании в основном удовлетворялась через чтение и осмысление романов и повестей, полухудожественных очерков, а также – особенно среди студенческой молодежи – переживанием новейшей поэзии. Москва дала такие неслыханные явления чуть ли не коллективного поэтического транса, как собрание молодежи вокруг памятников Маяковскому и Пушкину, вечера поэзии в Политехническом музее и тому подобное. В эти годы происходит настоящая вспышка русской советской поэзии: любимцами молодого читателя становятся Евгений Евтушенко, Белла Ахмадуллина, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский, Римма Казакова, Юлия Друнина, Евгений Винокуров, Новелла Матвеева, Давид Самойлов. Еще больше поражает уровень читательских ожиданий и культура аудитории. Благодаря высокой общей литературной и музыкальной культуре образованного общества появляются «барды», поэты-исполнители, которые поют под гитарный аккомпанемент собственные и чужие песни; первой была Новелла Матвеева, потом всех затмил Булат Окуджава, а позже пошел поток самодеятельных песен, как правило, высокого художественного качества, которые писались физиками, геологами, инженерами.

Копии магнитофонных записей с песнями бардов сотнями распространялись по Союзу, как и перепечатанные на машинках или в фотокопиях, не разрешенные цензурой произведения, как новые, так и давние. Это было высокое переживание настоящего искусства, подкрепленное ощущением человеческой общности и коллективного открытия нового времени.

Создавалось настроение «весны народов», хотя быстро распространилось менее оптимистичное, брошенное Ильей Эренбургом словцо «оттепель» (тогда уже не помнили, что впервые его сказал Тютчев об эпохе Александра II). Общее настроение поэзии «оттепели» не выходило за пределы коммунистической или, точнее, социалистической романтики: все или подавляющее большинство чувствовали так, как Окуджава: «… я все равно умру на той, /на той далекой, на Гражданской / и комиссары в пыльных шлемах / склонятся молча надо мной». В том поэтическом сознании есть самопожертвование и готовность, но нет фанатичной самоуверенности. В лучших произведениях этой поры щемит предчувствие того, что будущее открыто и непонятно и не будет отвечать ожиданиям: «/…и стало нам так ясно / так ясно, так ясно / что на дворе ненастно, /как на сердце у нас / что жизнь была напрасна / что жизнь была прекрасная / что все мы будем счастливы – / когда-нибудь, Бог даст…» (песня «Под музыку Вивальди» бардов Сергея Никитина и Петра Барковского на слова никому не известного Александра Величковского).

Белла Ахмадулина

Булат Окуджава

Александр Галич

Дискуссии и интриги в писательской среде стали в эти годы формой, которая имитировала серьезное политическое противоборство.

Структура писательской организации была продумана Сталиным еще тогда, когда он вместе с наивным Горьким собирал всех писателей под флаги единственного непартийного Союза. Этот Союз советских писателей СССР (ССП) был, как теперь часто говорят, министерством литературы, но все-таки это было не министерство, а самоуправляемая организация. Опасность самоуправления на таком важном участке духовной жизни существовала и для тоталитарного режима, но риск оправдывал себя тем, что, по замыслу Сталина, выигрывалось немногим больше. Положив функции политического контроля за «качеством писательской продукции» на сообщество писателей и поэтов, ЦК партии обеспечивал преимущество серости над отдельными талантами. Ведь «коллектив», в который входят все официально признанные, наделенные членскими билетами ССП литераторы, не может равняться на высшие уровни мастерства – он, напротив, неминуемо будет тянуть яркого писателя к среднему уровню. Давать волю посредственности нельзя, но контроль «сверху», со стороны партийно-писательской верхушки, позволяет использовать маргиналов для «воспитания» высокомерных, а в нужном случае может, напротив, в случае необходимости способствовать талантам и сдержать натиск доброжелательности посредственности. Мир посредственности легче управляется, чем мир ярких одиночек; из посредственных произведений для наград и поощрений отдельные «наилучшие» выбираются произвольно, по капризу начальства и с помощью связей с посредственными же литературными руководителями. Все это обеспечивало возможности манипулирования литераторами при минимальных проявлениях открытого партийного вмешательства, тем более, что всем своим материальным благополучием красное писательство было обязано своему Союзу.

Илья Эренбург

Сталин задумал еще более смелый шаг: в 1947 г. он расширил возможности «Литературной газеты», в расчете на то, что этот орган псевдогражданского общества сможет якобы от имени «советской общественности» выступать по вопросам внешней и внутренней политики более широко, чем официальный государственно-партийный орган. Честный коммунист Константин Симонов, поставленный им на место главного редактора «Литературной газеты», воспринял свое задание слишком серьезно и начал временами проявлять опасную инициативу, что вызывало раздражение Сталина, и даже не подозревал, какие опасности его караулят.

Первый литературный разгром в 1954 г. проходил по канонам сталинских идеологических постановлений: по указанию Президиума ЦК КПСС и конкретно Первого (Хрущева) секретарь ЦК по идеологии Поспелов подготовил постановление ЦК о политических ошибках журнала «Новый мир». Главный редактор журнала А. Твардовский был снят с работы и «признал свои ошибки», руководство журнала было «укреплено» К. Симоновым. Одна маленькая деталь отличала погром «Нового мира» от предыдущих: постановление было секретным, на него не ссылались, как на «ждановское» 1946 г., основные его положения были обнародованы только – без ссылок – в статьях партийной прессы («Правда», «Коммунист») и в первую очередь проведены через решение ССП, первым секретарем которого тогда был Алексей Сурков. Теперь на «писательскую общественность» было полностью возложено проведение в жизнь закулисного и секретного партийного решения. Это было последнее партийное постановление того старого типа: все последующие шаги, включая разгром «Нового мира» уже при Брежневе, ЦК делал исключительно через руководство Союза, прячась у него за плечами. При этом о покаянии Твардовского и других жертв партийного давления в 1967–1970 гг. уже не могло быть и речи. Попытки переложить ответственность за идеологические репрессии со стороны ЦК на партийно-писательское руководство все больше характеризуют стиль контроля за духовной жизнью общества. Чем это можно объяснить?

Вернемся к ситуации в общественном сознании и выражению ее в литературе. На протяжении «великого десятилетия» появилась масса новых журналов – «Юность», «Молодая гвардия», «Дружба народов», «Москва», «Наш современник», «Театр», «Вопросы литературы» («Вопли»), «Иностранная литература», «Литература и жизнь» («Лижи»), который потом был преобразован в «Литературную Россию», в русской провинции – «Нева», «Север», «Дон», «Подъем», «Волга», «Урал». За отдельными исключениями, эти и старые журналы «Октябрь», «Знамя» и другие были не просто серыми, а органами идейно-художественной серости. Конечно, печаталось везде всякое, можно было найти и в публикациях плохих журналов проблески талантов. Но «Новый мир» Александра Твардовского и «Юность» Бориса Полевого были профессиональны, по-литературному более высокими по сравнению со своим литературным окружением. И 1960–1964 годы были годами острой и бескомпромиссной борьбы «Нового мира» во главе с Твардовским против конъюнктурной псевдолитературы, которая в то же время была стражем «социалистического реализма» и «коммунистической партийности».

Сказать, что партия хотела скрыть свою позицию и всю ответственность переложить на свою агентуру в писательском руководстве, было бы не совсем верно: сам Хрущев со свойственным ему легкомыслием открыто вмешивался в писательские дела и очень наивно поучал поэтов, как писать стихотворения, а художников – рисовать.

Художественный уровень журналов зависел непосредственно от уровня редакторов, работавших с авторами и текстами, потоки которых никогда не пересыхали. «Новомировский» редакторский коллектив был чрезвычайно крепок и профессионален, но в первую очередь судьбу журнала решало лицо его главного редактора.

Александр Трифонович Твардовский был рослым, крепким, здоровым круглолицым человечищем, поэтом от Бога, но нескладным и без претензий на высокую эстетику. В годы Великого перелома это был талантливый сельский парень, такой себе Павлик Морозов, который отрекся от раскулаченного отца во имя солнечной «страны Муравии» и всю жизнь тайно терзал себе этим душу; человек духовно несколько нездоровый и сильно пьющий, Твардовский был очень умным, по-детски иногда доверчивым, иногда предвзятым, но всегда способным свои предубеждения пересмотреть. Он стал опытным партийно-писательским деятелем, поэтом и редактором с ощущением настоящей литературы, в чем ему немало помогла дружба с Самуилом Маршаком. Как и Горького, Твардовского можно назвать собирателем русской литературы. Традиция простоты и открытости раннего большевизма сказалась в нем в определенном инфантилизме, однако партийно-литературным бюрократом он был тертым и твердым. Главным редактором «Нового мира» Твардовский был с 1952-го по 1970 год с перерывом в 1954–1958 гг.; он пришел в журнал в возрасте 42 года и был устранен в 60, а через год умер. И. Сац, А. Дементьев, В. Лакшин, А. Кондратович, Б. Закс, И. Виноградов, Е. Дорош и другие стали его надежной литературной и политической командой в журнале, который превратился в орган русской свободной мысли, повторив проторенный сто лет назад путь некрасовского «Современника».

Его главными врагами стали «Октябрь» во главе с бездарным и агрессивным Всеволодом Кочетовым, черный и злобный партийный «поэт» Николай Грибачев, редактор рекламно-парадного журнала «Советский Союз», «Знамя» во главе со слабеньким писателем и видным партийным аппаратчиком Вадимом Кожевниковым, и «Литературная газета», возглавляемая очень посредственным писателем и умным и коварным интриганом Александром Чаковским (его первый заместитель Ю. Барабаш был особенно ярым врагом «Нового мира»). Все откровеннее выступали против Твардовского руководители ССП – Константин Федин, второй секретарь правления ССП Георгий Марков и секретарь Константин Воронков. Если учесть, что в случае необходимости на защиту «коммунистической партийности» дружно поднимались провинциальные российские журналы (особенно свирепо – «Дон» М. Д. Соколова) и (правда, чем дальше, тем осторожнее) партийно-литературные вожди национальных ССП, в частности украинские, то откровенное вмешательство ЦК представляется просто лишним. Вплоть до устранения Хрущева конфликт изображали как внутрилитературную борьбу двух журналов – «Октября» и «Нового мира». Статья А. Дементьева против романа Кочетова «Братья Ершовы» в действительности была направлена против сталинизма, но партии было более выгодно этого не замечать и выдавать борьбу журнала против сталинизма за борьбу руководства «Нового мира» против руководства «Октября». Об идейно-политических расхождениях между ними власть не хотела высказываться вслух. Именно слово «сталинизм» цензура не пускала в свет, видя в нем «ревизионистскую» диверсию.

Александр Твардовский

Всеволод Кочетов

Николай Грибачев

Поэтому, собственно, ЦК партии и избегал открытого противостояния с оппозицией, действуя за кулисами. Противостояние требовало прямой формулировки политической позиции, в чем хрущевское руководство не было заинтересовано. Ведь официально «генеральная линия партии» была одна и неизменная с ленинских времен, а «культ личности Сталина» как несущественное наслоение партия легко преодолела вместе с его последствиями! Твардовский говорил об «идейно-художественной линии» своего журнала, и это можно было трактовать не как политическую линию, потому что тогда «генеральная линия» как-то раздваивалась на «линию XX съезда КПСС» и политическую практику тотального контроля.

Жизнь журнала «Новый мир» была заполнена постоянной борьбой Твардовского против его противников и проталкиванием хороших повестей и романов сквозь цензурные барьеры.

Следует отметить, что вкусы Твардовского полностью отвечали требованиям господствующей художественной идеологии – Твардовский был интеллигентом в стиле Чернышевского, Добролюбова и других русских разночинцев; Набокова, которым уже тогда зачитывалась московская элита, он на дух не переносил, а у близкого к нему прекрасного писателя Эмиля Казакевича именно слово «стиль» вызывало аллергию. Журнал следовал традициям русской реалистичной литературы правдолюба, он просто не слышал произведения, если в нем не звучали социальные ноты. В этом, возможно, была слабость журнала и его лидера – большинство из опубликованных тогда повестей и романов принадлежат истории и перечитываться не будут. Лучшие произведения тех лет, которым дал путевку в жизнь журнал Твардовского, выходят за пределы политически заангажированной литературы, невзирая на подчеркнуто актуальный материал.

Журнал был несравненно сильнее профессионально, чем его враги. Но если тоталитарный сталинистский политический фон сочинений Грибачева, Кочетова и им подобных не вызывает сомнений, то не все так ясно с политической позицией и программой Твардовского и его команды.

Твардовский с жаром подхватил хрущевский критицизм относительно Сталина и на этой почве разошелся с большинством своих руководящих литературных коллег, которые в душе остались партийцами старой школы. Но настоящие идейные противники сталинского тоталитаризма и особенно молодежь не могли остановиться на отрицании Сталина как личности, то есть, в сущности, принять позицию Хрущева – «тотальный контроль без тоталитаризма». Неясный образ свободы замаячил на политическом горизонте. Сначала Твардовский выступает категорически против партийного контроля над духовной жизнью и процессами творчества, что было самой впечатляющей стороной его поэмы «Теркин на том свете», за которую в 1954 г. Хрущев и снял его с «Нового мира». Твардовский неутомимо борется за право литературы (и общества в целом) говорить правду, выступая как продолжатель традиций русского реализма и как коммунист – последовательный противник Сталина как политического явления. «Правдолюбие» журнала было предшественником идеи «гласности». Твардовский, оставаясь сторонником «настоящего» социализма, не принимает его тоталитарной модели даже без массовых репрессий и борется за продолжение демократического реформирования общества. В этом заключается его особая политическая позиция, которая время от времени вынуждает его конфликтовать с партийными верхами.

Через несколько лет, уже после эпохи Хрущева, мерзавец Чаковский говорил: «Твардовский для заграницы и для всех, кто поднял вокруг этой истории шум, – лидер либерального направления». Так же оценивал линию Твардовского Грибачев: «…Нам незачем затушевывать назревшие проблемы литературы. За рубежом Твардовского называют либералом (это было в зарубежных газетах). Но в нашем понимании либерализм – это ругательное слово». А откровенные оценки главного редактора журнала «Дружба народов» В. А. Смирнова вызвали скандал, который разбирался на заседании секретариата ССП 25 февраля 1964 г. Смирнов почти прямо говорил об антикоммунистической линии журнала: «Я не понимаю Твардовского как редактора и считаю, что он ведет ошибочную и вредную для советской литературы линию в журнале». Твардовский действительно был лидером либерально-демократического направления в рамках коммунистического партийного сознания и партийной дисциплины, то есть в рамках демократического социализма. Если бы подобное делалось лет за тридцать перед тем, его линию прямо назвали бы уклоном в партии – правым или социал-демократическим, и это отвечало бы действительности. Но поскольку такая квалификация требовала бы санкций, а без террора никакие санкции никого не пугали, то лучше было избегать политических формулировок, делать вид, будто происходят скандалы в литературной коммуналке, и регулировать опасную ситуацию усилением натиска твердолобых.

Н. Хрущев и А. Твардовский

Направление, избранное Твардовским как политиком, было достаточно невыразительно-демократическим, но с самого начала в публикациях, которые он отстаивал, видна чрезвычайно глубокая интуиция журнального либерализма. Общей идеологией журнала была настойчивая защита бескомпромиссной правды, и началась она статьей Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» еще в 1953 году. Эта статья вызвала наибольшее ожесточение партийного руководства, потому что она ставила под сомнение партийно-политический заказ литературе. Отрицать необходимость писать искренне было даже смешно, но тем не менее лозунг искренности был расценен как «направленный в сущности против основ нашей литературы… против ее коммунистической идейности, против ленинского принципа партийности литературы, против важнейших требований социалистического реализма». Устами Суркова, в ту пору еще лишенного сомнений, коммунистическая власть сказала сущую правду.

В статье Померанцева была не только политика. Здесь можно видеть прозрение новой эстетики, для которой художественное произведение в первую очередь выражает, потому что соотносится непосредственно не с внешним миром реальности, как наука и познание вообще, а с внутренним миром художника. Искренность и есть адекватное «отображение» в искусстве эмоционально-эстетического переживания мира, что не позволяет возводить литературу к познанию и морализаторской и пропагандистской функции. Абсолютная неприемлемость для тоталитаризма подобной попытки обосновать либеральную эстетику была сразу почувствована партийными руководителями того времени.

Овечкин вначале считал Твардовского своим врагом (переписывались они с 1946 г.), потому что тот не пускал его пьесы и настойчиво советовал писать очерки. Позже Твардовский называл публикацию очерков Овечкина эпохальным явлением, и это было правдой.

Первая из ярких публикаций Твардовского – серия очерков Валентина Овечкина «Районные будни», начатая еще в 1952 г. и законченная при Симонове, в 1956 году.

Овечкин вывел образ партийного бюрократа Борзова, и слово «борзовщина» (а после романа Дудинцева также «дроздовщина») стало синонимом слова «бюрократизм». Очерки Овечкина были, конечно, наивными, но они открывали эпоху развенчивания «бюрократизма» в преднамеренно «забытом» после дискуссий с Троцким смысле. Судьба Овечкина сложилась трагически – он стрелялся в 1961 г., после поездок по целине, потом его припек в Узбекистане Рашидов, где он писал захватывающие очерки о вожаке местного корейского клана директоре совхоза «Политотдел» Хване, заболел и рано умер. Жанр очерка остался украшением «Нового мира».

Статьей Федора Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе» началась «крестьянская тема» в «Новом мире», которая продолжила традицию очерков Овечкина. Колхозная тематика вообще занимала особенное место в сознании эпохи. Во-первых, колхозники были, невзирая на хрущевскую либерализацию, крепостным сословием общества, и сочувствие народа, гуманистические инстинкты реализовались в первую очередь в сочувствии к селу, как и в России после реформ Александра. Во-вторых, село все же было носителем рыночной стихии, – и, следовательно, многострадальная экономика его была все же живой. Здесь жизнь хранила разные варианты, была возможна какая-то экономическая игра. Наконец, давно сложилась иллюзия, что все у нас упирается в слабость колхозного сектора экономики, и это стимулировало интерес к колхозу. Г. Троепольский, В. Тендряков, С. Залыгин, Е. Дорош и другие ставили под сомнение соответствие политики коллективизации ленинским планам и раскрывали бесперспективность существующей системы экономики сельского хозяйства. В 1960-х гг. журнал в ряде очерков популяризировал идеи либеральных рыночных экономических реформ.

Федор Абрамов

И наконец, война. «Пядь земли» Г. Бакланова (1959), «Несколько дней» и «Резерв генерала Панфилова» А. Бека (1960), «Семь пар нечистых» В. Каверина (1962), «Убиты под Москвой» К. Воробьева (1963), рассказ «Вторая ночь» (1960) и «Новичок» (1963) В. Некрасова, «Рассказы радиста» В. Тендрякова (1963), «Второй эшелон» Е. Ржевской (1964), маленькие рассказы В. Богомолова не просто открывали гуманистический аспект большой катастрофы и показывали войну глазами маленького «человека из окопа», как это было основано еще Виктором Некрасовым в первые послевоенные годы – они вынуждали думать о причинах поражений и характере сталинского руководства войной.

Виктор Некрасов

В те годы Твардовский и его журнальная команда стремились скрыть расхождения с господствующими взглядами и политической практикой, приспосабливая свою платформу к словесности «линии XX съезда КПСС». Сегодня надо отдать должное мужеству той небольшой группы литераторов, которая бросила вызов компартийной власти, пытаясь подталкивать реформирование общества вперед, к системе, которую охотно и, наверно, откровенно назвала бы «демократическим социализмом».

Острейшей ситуация вокруг «Нового мира» стала после появления на литературном горизонте Александра Исаевича Солженицына.

Повесть «Один день Ивана Денисовича» пришла в журнал просто в редакционной почте, была отмечена редакторами и залпом прочитана Твардовским. Никто, кроме него, не осмелился бы и попробовать пробить ее в печать. С помощью Дементьева через помощника Хрущева В. С. Лебедева Твардовский передал повесть Солженицына Первому. Он рисковал должностью и журналом – реакции Хрущева были непредсказуемы. Но произошло чудо: Хрущеву повесть Солженицына понравилась. Она была простой, оптимистичной, герой обнаруживал удивительную живучесть, в лагере была даже романтика коллективного труда, автор, бывший зэк, не скулил, а воспевал трудового человека. Капитан Солженицын угодил в лагеря за наивную критику личности Сталина в частном письме. Хрущев дал почитать повесть членам Президиума ЦК КПСС, но поскольку им уже было известно мнение Первого, то и Первому предварительно было известно их мнение. В 1962 г. повесть была в «Новом мире» опубликована.

Александр Солженицын

Что было такое в повести Солженицына, не в самом сильном из его произведений и, может, не самом сильном из тогдашней подцензурной прозы, что так поразило читательскую публику и произвело такое сильное впечатление на редакцию «Нового мира»? Почему автор был воспринят как пророк, как писатель, который появился одиночкой на выжженной земле русской литературы (сравнение принадлежит одному из оппозиционеров того времени)? Ведь был в 1959 г. «Доктор Живаго» Бориса Пастернака – проза высокопоэтическая, в лучших традициях литературы Серебряного века. В московских кругах читались и неопубликованные произведения Василия Гроссмана. Нужно признать, что Гроссман дальше всех своих советских коллег зашел в критике русского коммунизма. Он первый в романе «Жизнь и судьба» глубоко показал общность нацистского и коммунистического тоталитаризма. В повести «Все течет» Гроссман рассматривал сталинский режим как русский национальный вариант коммунистической идеи, который опирался на традиции подавления индивидуальной свободы от Руси до наших дней. Национальную «мистику русской души» он характеризовал как результат тысячелетнего рабства. Отсчет режима духовного рабства в СССР Гроссман начинал не от Сталина, а от Ленина и Октябрьского переворота, который установил господство «государства-партии». Насколько это было радикальнее, чем все, на что решились тогдашние оппозиционеры!

Василий Гроссман

Роман «Жизнь и судьба» Гроссман отдал в журнал «Знамя», и Кожевников передал его в КГБ. Обыск на квартире писателя длился 48 часов, забрали все, даже тесьму от старенькой машинки. Суслов сказал ему на приеме, что «Жизнь и судьба» не будет напечатана на протяжении ближайших 25 лет. Секретарь ЦК выполнил обещание: роман был опубликован через 28 лет, когда не было уже в мире ни Суслова, ни Гроссмана. Почему же не Гроссман, а Солженицын стал флагом «Нового мира»?

Публикация повести Солженицына вызывала ярость у сталинистов, невзирая на высокую поддержку Хрущева. Статья Владимира Лакшина проводила водораздел в советской литературе по принципу отношения к «Одному дню Ивана Денисовича». Это отвечало действительности и в то же время это делало из Солженицына символ, который не отвечал его политической и писательской природе.

Повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича» журнал «Новый мир» выдвинул на получение Ленинской премии, на страницах газеты «Правда» ее поддержали Маршак и… Ермилов, она прошла первый тур, и только после инициированного председателем КГБ Семичастным открыто клеветнического выступления секретаря ЦК ВЛКСМ Павлова, который заявил о сотрудничестве Солженицына с немцами, сумели провалить «Ивана Денисовича» при тайном голосовании.

Через три года Твардовский с острым раздражением называл письмо Солженицына к съезду писателей «листовкой». Впоследствии сказались существенные расхождения между Солженицыным и Сахаровым, что, в конечном итоге, представлялось тогда поправимым расхождением единомышленников. Не сразу стало понятно, что Солженицын просто «белый», для которого даже кадеты – «красные». Именно эта радикальность мироощущения бывшего зэка читалась в его пьесе в стихах «Пир победителей», написанной в лагере, пьесе, от которой он настойчиво отказывался как от произведения, сочиненного «не членом Союза писателей Солженицыным, а арестантом Щ-232». Александр Исаевич тогда кривил душой: пьеса, которая так раздражала его сторонников своей откровенной антисоветскостью, выражала его настоящие умонастроения, к которым общество было еще не готово. Но именно внутренняя, не обнаруженная в политических лозунгах непримиримая радикальность делала его таким привлекательным. Можно согласиться с авторами, которые писали позже, что публикация «Одного дня» произвела не меньшее впечатление, чем секретный доклад Хрущева. Странно только, чем именно? Ведь никаких открытий в буквальном смысле там не было. Было, чувствовалось «только» настроение абсолютной непримиримости и полного неприятия.

Солженицын видел в «русской душе» не травмы тысячелетнего рабства, как Федотов или Гроссман, а надежду и опору новой России – и этим тоже был близок к народническому гуманизму новомировского «правого уклона».

Была и еще одна черта произведений Солженицына, которая делала их понятными и близкими. Сам писатель подчеркивал свой «оптимизм», и эта черта приближала его к народническим традициям в русской реалистичной литературе. Может, это и было причиной духовной близости «Нового мира» именно к Солженицыну, а не к Гроссману. В годы Перестройки А. Бочаров писал об общности основных идей и оценок В. Гроссмана, Н. Бердяева и Г. Федотова – специально для того, чтобы противостоять идеологии русского национализма Шафаревича и других, для которых тезис о «тысячелетнем русском рабстве» (Г. Федотов) был еврейским клеветническим обоснованием ущербности русской души и русской истории. Тогда уже русские националисты брали себе в союзники Солженицына (Бочаров в упомянутой статье пытался опираться на Солженицына против националистов).

Влияли ли эти мощные интеллектуальные движения на позиции партийных верхов? В частности, изменились ли каким-либо образом позиции Хрущева под воздействием «Нового мира» и Солженицына?

Нет никаких оснований думать, что такое идейно-политическое влияние имело место.

Хрущев принимал повесть Солженицына как дополнение и иллюстрацию к антисталинской «линии XX съезда». Что его восприятие «Одного дня» было поверхностным и неадекватным, не приходится и говорить. Но не было оно полностью адекватным и у «друзей и врагов Ивана Денисовича». Хрущев имел свое кремлевское видение политических перспектив, и на него могли воздействовать только какие-либо аппаратные формулировки, рожденные в глубинах партийного штаба.

Если можно говорить о серьезных изменениях политических умонастроений в партийном руководстве, то здесь в первую очередь нужно вспомнить Отто Вильгельмовича Куусинена, когда-то очень давно – левого финского социал-демократа, при Хрущеве – главу Идеологической комиссии ЦК. Куусинен был отмечен еще Лениным как «разумный человек, хотя и революционер», а Сталин сохранил его среди немногочисленных работников Коминтерна, уважая как специалиста. Жена и сын Куусинена погибли во время Большого террора. Это очень повлияло на его политическую позицию, но главное все же в том, что Куусинен остался единственным живым реликтом эпохи антифашистского Народного фронта и VII конгресса Коминтерна. Куусинен был искренним и преданным сторонником Хрущева, на которого возлагал большие надежды в деле модернизации коммунизма.

Отто Куусинен

В партийном аппарате во времена Хрущева появились люди из академической среды, консультанты отделов ЦК, в первую очередь в отделе компартий зарубежных стран (возглавляемого секретарем ЦК Б. Н. Пономаревым) и отделе стран социалистического содружества (по возвращении из Венгрии его возглавил Ю. В. Андропов). Многие из молодых и способных работников оказались в этих структурах через участие в комиссиях, возглавляемых Куусиненом. В будущем немало из них стали активными деятелями горбачевской Перестройки (Черняев в отделе Пономарева, Бурлацкий, Шахназаров, Бовин, Шишлин и др. в отделе Андропова). Особенно много молодых идеологов весьма демократического способа мышления прошли через международный партийный журнал «Проблемы мира и социализма», который издавался в Праге под редакцией А. М. Румянцева, человека в теоретическом отношении ничем не выдающегося, но крайне прогрессивно настроенного и всегда готового защитить независимую талантливую молодежь.

Б. Н. Пономарев

Один из таких способных и молодых тогда аппаратчиков, Михаил Бурлацкий, описал свою деятельность сначала в комиссии Куусинена, а затем в отделе Андропова. В частности, Бурлацкому принадлежит определенная заслуга в продвижении идеи «общенародного государства», которая нашла отображение в Программе КПСС, принятой XXII съездом партии. Куусинен вовлек Бурлацкого в работу своей комиссии потому, что молодой кандидат юридических наук напечатал в журнале «Коммунист», где он работал, статью о развитии демократии, которая Куусинену понравилась. Бурлацкий, хорошо владевший партийным жаргоном, прекрасно знал тексты Ленина, откуда таскал малоизвестные цитаты, немало послужил обоснованию идеи «общенародного государства». Можно сказать, что отказ от идеи диктатуры пролетариата и принятие отброшенного «классикой» лозунга общенародного государства был таким же важным сдвигом в коммунистической догматике, как более позднее признание Брежневым в Хельсинки свобод и прав человека и признание Горбачевым на сессии Генеральной Ассамблеи ООН приоритета общечеловеческих ценностей. То были шаги к социал-демократизму, как бы они не были непоследовательными с идеологической точки зрения и как бы они не противоречили реальной политике коммунистов.

Для Хрущева замена формулы «диктатуры пролетариата» формулой «общенародное государство» означало то же, что «генеральная линия партии без Сталина», а именно тотальный контроль без тоталитаризма , без массовых репрессий, социалистический «лагерь» без «зоны».

Дело было, конечно, не в Бурлацком или других молодых консультантах. Идея устранения лозунга диктатуры пролетариата принадлежала Куусинену. Ее дружно отвергали все члены президиума ЦК – пока не узнали, что Куусинен давно все согласовал с Хрущевым.

От других «писак» шла и сомнительная программная идея, решительно подхваченная Хрущевым. Профессор Алексеев, один из тех внештатных консультантов, которых вовлекали в подготовку партийных документов, пришел к выводу, что СССР может в короткий срок догнать и перегнать США по важнейшим показателям производства. Предложенный им расчет через председателя Госплана Засядько лег на стол к Первому и поразил его воображение. Ведь считалось, что, перегнав капитализм (то есть США) в производстве, мы тем самым сделаем все решающее для построения коммунизма. Невзирая на все (правда, не очень активные) протесты аппаратных интеллектуалов, соответствующие цифровые выкладки и лозунги вошли в новую Программу КПСС. В результате после экономических провалов 1961–1964 гг. Хрущев оказался виновником не только невыполнения планов, но и срыва Программы партии. При нормальных условиях его следовало устранить именно за это.

Но не поэтому его сбросили ближайшие друзья и соратники в борьбе за торжество идей коммунизма во всем мире.

 

Маоистская альтернатива российскому коммунизму

Сталин признал Мао и оказал ему всевозможную поддержку, но взаимоотношения китайских и российских коммунистов при Сталине не были безоблачными. В годы войны Сталин делал все возможное, чтобы Народно-освободительная армия Мао Цзэдуна как можно активнее втягивалась в боевые действия с японцами, а Мао стремился хоть как-нибудь сохранить силы для будущей войны с Чан Кайши. Советский посол при правительстве Чан Кайши Панюшкин, в то же время главный резидент советской разведки в Китае, прилагал все усилия для примирения Мао и Чана, чтобы усилить антияпонский фронт, но натыкался на сопротивление с обеих сторон. После победы коммунистов СССР оказывал Китаю помощь материальными ресурсами и специалистами, но при этом широко практиковал привычный для колониальных империй метод контроля – образование совместных советско-китайских предприятий с 51 % советского капитала. Сталин, безусловно, искал опоры и в окружении Мао – тем более, что основные силы Мао Цзэдуна пришли из центрального и южного Китая, а северяне больше были связаны с россиянами и не всегда находили общий язык с южанами. Мао враждебно относился к руководителю коммунистов северного Китая Гао Гана, у которого, без сомнения, были также и тайные связи с Москвой. Мао Цзэдун поначалу не очень охотно демонстрировал свою ориентацию на СССР. У него была мысль два года после завоевания власти не устанавливать дипломатических отношений ни с кем, в том числе и с СССР, чтобы не исключать возможность американской помощи. В свою очередь, среди американских политиков существовали оценки Мао Цзэдуна как не более чем «аграрного реформатора», что не закрывало путь к сотрудничеству США с Китаем.

Пока Сталин был жив, Мао Цзэдун и руководство Китайской компартии не претендовали на самостоятельную роль в коммунистическом движении, удовлетворяясь положением опекаемых. СССР и КПСС оставались для Китая чем-то наподобие бо (старшего брата), что обязывало к определенному ритуалу. А корейская война не оставила Мао пространства для политического маневра, и советская ориентация коммунистического Китая стала очевидным фактом.

Чтобы оценить курс, принятый Мао и его группой в 1953 г., следует сопоставить политику Компартии Китая (КПК) с политикой Гоминьдана. Мао и его власть называли коммунистами, гоминьдановцев – националистами, но социально-экономическая разница между ними в начале была не так очевидна. Может показаться странным, что провозглашенная КПК национализация промышленных предприятий свелась к огосударствлению собственности японцев и гоминьдановских «врагов народа». А дело в том, что промышленность была национализирована Гоминьданом еще в 1929 г. согласно решениям его III конгресса, который принял «Программу материальной реконструкции на период опеки». Национализация слабой китайской промышленности была вызвана потребностью мобилизации всех сил нации для войны против сепаратистов, коммунистов и Японии. Вспомним, что об отмене частной собственности и передаче промышленности, сельского хозяйства и торговли в руки общества, мечтал учитель императора Гуансюя, Кан Ювей. Этот реформатор-южанин, прозванный сторонниками «современным Конфуцием», не раз вспоминался и Мао Цзэдуном как высокий авторитет.

В гоминьдановском Китае оставалось под частным контролем банковское дело, очень развитое на основе старых ростовщических традиций. За кулисами огосударствленной промышленности стояли четыре банка – Центральный банк Китая, Китайский банк, Банк путей сообщения и Сельскохозяйственный банк, за которыми скрывались интересы соответственно семей Цзян Шецзы, Сун Цзывень, Кун Сянси и братьев Чень Гофу и Чень Лифу. (Сестры банкира Суна были женами Сун Ятсена и Чан Кайши; самая молодая и самая «левая» из семьи вдова Сун Ятсена, Сун Цинлин, перешла на сторону коммунистов и играла определенную роль в руководстве КНР. Кун Сянси был по прямой линии потомком Кун Цзы – Конфуция.)

Власть Гоминьдана чрезвычайно быстро была разъедена коррупцией, такой характерной для Китая, и государственная промышленность Китая больше напоминала формально государственную, подпольно «прихватизированную» собственность в постсоветских странах.

После 1947 г. Чан Кайши контролировал почти весь Китай; глубокая коррумпированность государства объясняет ту легкость, с которой за два года под ударами коммунистов обвалилась вся система власти Гоминьдана.

Поэтому американские политики поначалу правильно оценивали Мао именно как аграрного реформатора, – коммунистам оставалось лишь реформировать китайское село. Да и здесь для реформы было немного пространства: поначалу аграрная реформа свелась к распределению пустошей и другой необработанной земли. В Китае с его аграрным перенаселением, с маленькими участками, которые чрезвычайно старательно, руками, с самой примитивной техникой обрабатывали работящие крестьяне, удобряя землю даже человеческими фекалиями, не было свободных земельных фондов. Удовлетворить земельный голод можно было только путем перераспределения «помещичьих» земель (слово это заключено в кавычки, потому что с европейской точки зрения считать помещиками владельцев тех лоскутов земли, которые сдавались в аренду, посто смешно).

Чан Кайши

Подавляющее большинство китайцев с энтузиазмом поддержали красных, которые выступали как защитники бедных против разжирелых взяточников из администрации Чан Кайши, а заодно против европейских и американских «заморских чертей». Коммунисты определяли гоминьдановскую государственную промышленность как «бюрократический капитал» и противопоставили ее послереволюционной «народной» промышленности. Между тем статус национализированной промышленности с победой КНР в сущности не изменился. Перед коммунистическим руководством Китая встала та же проблема, что и перед Гоминьданом: избежать моментальной коррупции, которая свела бы на нет все политические усилия и поставила власть перед угрозой обвала. Земельная реформа не обещала быстрой ликвидации бедности, но перераспределение земель создавало повсеместную атмосферу острейшей социальной напряженности, в которой коммунистическая власть могла чувствовать себя защитником справедливости и человечности жень.

После смерти Сталина в китайском руководстве вроде бы спало напряжение, и, как позже свидетельствовал Мао, оно почувствовало себя более консолидированным и сплоченным. С 1953 г. начинается первая китайская пятилетка, то есть реализация экономико-политической программы, которая не только строилась самостоятельно, но и в определенном смысле противостояла привычным российским коммунистическим представлениям.

Она выглядела как чрезвычайно умеренный и даже «бухаринский» вариант социалистических превращений. Кооперирование в сельском хозяйстве планировалось закончить только к 1967 г. В первой пятилетке планировалось охватить разными, в том числе самими начальными, видами кооперации всего 20 % крестьянских хозяйств, и эта установка даже вошла в принятую тогда Конституцию КНР. Конечно, кооперирование сельского хозяйства выходило за рамки «аграрного реформаторства» и однозначно помещало Китай в пространство «социалистического лагеря». Однако и на либеральном Западе, и у зарубежных коммунистов сопоставления китайских планов с жесткой сталинской первой пятилеткой создавало впечатление необычной умеренности, осторожности и змеиной мудрости Мао и его окружения.

Началом поворота были инициированные Мао Цзэдуном решения о развитии сельскохозяйственной кооперации, принятые уже в декабре 1953 г. Число кооперативов планировалось за зиму довести с 14 до 95 тысяч, кооперирование завершить на севере до 1957 г., по всей стране – на протяжении 1958–1962 гг. В то же время зимой 1953–54 г. сплоченное вокруг Мао ядро китайского руководства вело жестокую борьбу против руководителей Северного Китая Гао Гана и Восточного Китая Жао Шуши (с 1953 г. – зав. орготделом ЦК). Поскольку группа Гао Гана – Жао Шуши обвинялась в «правом уклоне», можно думать, что северяне – вероятнее всего с ведома и с моральной поддержкой Кремля – сопротивлялись принятому в конце 1953 г. радикальному курсу Мао и не были поддержаны большинством руководства КПК, невзирая на то, что часть его, как показали последующие события, с большими сомнениями относилась к новой линии Мао Цзэдуна. Борьба закончилась самоубийством Гао Гана и арестом, а затем и смертью Жао Шуши. Мао Цзэдун всегда рассматривал Гао Гана и его группу как чужих, заслуживающих одного – полного уничтожения, сравнивал их с Чан Кайши и Троцким.

После ликвидации группы Гао Гана – Жао Шуши в марте 1955 г. была созвана конференция КПК, которая избрала политбюро ЦК КПК в составе: Мао Цзэдун, Лю Шаоци, Чжоу Эньлай, Чжу Дэ, Чэнь Юнь, Кан Шэн, Пэн Чжэнь, Дун Биу, Линь Боцюй, Чжан Веньтянь, Пэн Дэхуай. Через месяц после конференции пленум ЦК дополнительно избрал членами политбюро Дэн Сяопина та Линь Бяо. К этому времени уже круто изменились политические установки Мао, и в политбюро ему оказывалось сопротивление, отчасти инспирированное из Москвы. В этот раз противниками Мао были первый посол КНР в Москве, один из патриархов КПК Чжан Веньтянь и известный военачальник Пэн Дэхуай. Не полностью соглашались с Мао также председатель постоянного комитета Всекитайского собрания народных представителей (китайский вариант спикера парламента) Лю Шаоци и особенно Дэн Сяопин, тогда – один из заместителей главы правительства Чжоу Эньлая. Мао позже говорил, что Дэн Сяопин «сложил оружие» 31 июля 1955 г., то есть тогда, когда Мао выступил на совещании секретарей провинциальных, городских и районных комитетов партии, где и был поддержан провозглашенный в июне курс на «борьбу за искоренение контрреволюционных элементов в государственных учреждениях, народных организациях, в Коммунистической партии и в разных демократических партиях».

Гао Ган

Уже в 1954 г. пришлось ввести нормирование на предметы первой необходимости. Нагнетание экономической и политической напряженности в стране началось с новых перевыполнений первоначальных планов коллективизации и заданий промышленности, но параллельно шла волна не сразу всем понятной идеологической кампании. Вне пределов Китая эта кампания была поначалу воспринята как проявление умеренного и мудрого китайского либерализма; она якобы допускала разнообразие мыслей и дискуссии. В действительности новая политическая линия Мао Цзэдуна очень напоминала сталинский Великий перелом. Позже в заметках о «материалистической диалектике» Мао писал о своем «либерализме»: «Есть два метода создания противоположностей. В одном случае противоположность существует в обществе с самого начала, например, правые существовали всегда. Дать им волю или не давать – это вопрос политики. Мы решительно даем им волю, допускаем широкое высказывание мыслей, даем выход для того, чтобы представить ее как противоположную сторону, чтобы поднять трудящихся на полемику с ней, на борьбу и сопротивление ей с целью ее ликвидации». «Дискуссии» 1953–1954 гг. были провокацией, которая дорого стоила китайской культурной и политической элите.

Началась кампания осенью 1954 г. с поддержки в центральном партийном органе – газете «Жэньминь жибао» – статьи двух молодых людей в Шаньдунском университетском журнале, не принятой к печати журналом «Веньибао». Статья «Жэньминь жибао» называлась «Больше внимания критике ошибочных взглядов в изучении романа “Хунлоумин”». Центральный орган ЦК КПК писал о необходимости «выдвижение новых сил», борьбы против «маститых ученых» и «больших имен». Началось шельмование литературного критика Ху Фына, который стал объектом критики партийных газет еще в феврале – марте 1953 г., а затем и патриарха китайской культуры Ху Ши, инициатора введения в литературную норму разговорного языка байхуа. А закончилось все массовым террором против «правых контрреволюционеров».

Ло Жуйцин сообщал, что в ходе движения было обнаружено свыше 100 тыс. «контрреволюционеров и других вредных элементов», больше 65 тыс. «рядовых контрреволюционеров, разного рода реакционеров и криминальных преступников», причем «откровенно покаялись» 20 % обнаруженных или около 20 тыс. человек, а примерно 25 %, или около 25 тыс. человек, «покаялись после легкого толчка». Были выяснены «темные политические моменты в прошлом» у более чем 1,7 млн человек, «причем почти у 130 тыс. человек эти моменты были серьезного характера». [683]

Министр общественной безопасности КНР Ло Жуйцин подводил через несколько лет такие итоги «массовой борьбы». «По октябрь 1957 г. это движение, которое успешно развернулось, охватило больше 18 млн рабочих и служащих. В результате напряженной борьбы, которая проходила на протяжении двух с половиной лет, были получены огромные успехи. По широте масштабов и глубине, по большим результатам и богатому опыту подобной борьбы, управляемой нашей партией, в прошлом не было».

Подытоживая годы «борьбы», Мао на съезде КПК в 1958 г. говорил: «По-моему, Цинь Шихуанди… был большим специалистом. Он издал приказ, который гласил: «Кто ради стародавности отбросит современное, род того будет искоренен до третьего колена». Если ты предан древности, не признаешь нового, так вырежут всю твою семью. Цинь Шихуанди закопал в землю живьем 460 конфуцианцев. Однако ему далеко до нас. Мы во время чистки расправились с несколькими десятками тысяч человек. Мы делали, как десять Цинь Шихуанди. Тот закопал 460 человек, а мы 46 тысяч, в 100 раз больше. Ведь убить, а затем вырыть могилу и похоронить – это тоже значит закопать живьем! Нас ругают, называя Цинь Шихуанди, узурпаторами. Мы все это признаем и считаем, что еще мало сделали в этом отношении, можно сделать еще больше».

С вульгарной откровенностью Мао Цзэдун часто повторял, что «интеллигенты знают меньше всех», что они «малообразованные люди».

Что являла собой коварная чистка 1955–1957 гг. – реставрацию сталинских методов диктатуры, проявление архаичных китайских культурно-политических архетипов, или ни то, ни другое? Как и в более поздних кампаниях, в «борьбе с правыми контрреволюционерами» руководители КПК непрестанно апеллировали к китайской древности, приводили примеры из давней истории, опирались на традицию, особенно такую безгранично жестокую и аморальную, как никогда не одобряемые в народной памяти принципы империи Цинь Шихуанди. Вне всякого сомнения, свойственная китайской политической истории абсолютная ценность власти, а вместе с тем и садистская жестокость правителей, их циничная неразборчивость в средствах создавали соответствующий культурный фон, который заглушал всякие сомнения. В политическом поведении подавляющего большинства многомиллионного китайского народа, даже в попытках оказывать элементарное сопротивление насилию мы видим скованность личности традиционными групповыми нормами и обязательствами, несостоятельность нонконформистского протеста самостоятельного и свободного от предрассудков «Я». С другой стороны, неоформленность стремлений к личной независимости, потребность в групповом действии, побег «Я» в эйфорию толпы даже в протесте находит выражение в самых примитивных вариантах марксистской, коммунистической словесности. Такого убожества, такого ничтожества догматики, как в «китайском марксизме» и в китайском искусстве «социалистического реализма», невозможно отыскать у марксистов в другие времена и в других местах.

«Мудрость вытекает из народных масс. С нашей точки зрения, интеллигенция – наиболее невежественная часть общества, – поучал Мао Цзедун интеллигентов на собрании представителей общественности Шанхая 8 июля 1957 г. – …Ваши знания ограничены. Вы интеллигенция и вместе с тем не интеллигенция. Было бы правильнее называть вас верхоглядами. Объем ваших знаний таков, что, как только язык заходит о больших, принципиальных вопросах, вы здесь же ошибаетесь. Если у вас так много знаний, то почему же вы ошибаетесь? Почему колеблетесь? Почему вы клонитесь то туда, то сюда, как трава, которая растет на стене, под порывами ветра?.. Знания более глубоки у тех людей, кого интеллигенция считает необразованными». Злобная враждебность к «гнилой интеллигенции», которую мы видим у российских большевиков, начиная с Ленина, здесь просто находит очень откровенное и даже личностное выражение. Мао апеллирует не к массам – к черни с ее комплексами неполноценности, завистью и недоброжелательностью к «умникам». Но имеет это и свои китайские особенности: в Китае как почитание образованного чиновника, так и ненависть к нему выражали одновременно отношение к власти. Критика бюрократизма и коррупции («три “плохо”» и «пять “хорошо”», которые были лозунгами начала первой пятилетки) перерастает в демагогию «массовой борьбы против правых», в ходе которой под ударом оказываются в первую очередь люди, хоть немного мыслящие самостоятельно.

В конечном итоге в ходе этой кампании был некоторый сбой, связанный со знаковым событием – VIII съездом КПК. Советская критика маоизма изображала этот период чуть ли не победой «генеральной линии» партии над «кликой Мао Цзэдуна». Действительно, есть свидетельство, что Мао потерпел в этот период какое-то поражение, – однако, в конечном итоге, быстро нашел выход из трудностей и восстановил свои позиции.

Дело было, конечно, не в «волеизъявлении партии», потому что новый поворот маоистской политики получил полную поддержку того же съезда (на его «второй сессии» в 1958 г.). «Первая сессия» съезда состоялась осенью 1956 г. Сбой был отголоском скандала в коммунистическом движении – доклада Хрущева на XX съезде КПСС и его последствиями.

Руководство КПК отозвалось на критику «культа личности Сталина» Хрущевым постановлениями об историческом опыте «диктатуры народной демократии», умеренно сталинистскими и сугубо догматичными по содержанию и по форме; обсуждению большие проблемы перерождения коммунизма не подлежали. 6 декабря 1955 г. Мао Цзэдун сделал секретный доклад «О борьбе против правого уклона и консерватизма» и в том же месяце изложил основные его положения в предисловии к сборнику «Социалистический подъем в китайском селе»; суть этих выступлений заключалась в призыве завершить социалистическую революцию за 3 года. Теперь, после XX съезда КПСС, в руководстве КПК начали раздаваться голоса сомнения по поводу этих заданий. Критике подвергали «слепое забегание вперед», нереалистичную политику. А старые некоммунистические деятели критиковали и жажду Мао власти.

Хотя Сталина китайские руководители не любили и хотя с точки зрения властной традиции примеры жестокости Сталина не так уж ошеломляли «китайских товарищей», проникновение текста хрущевского доклада в китайскую коммунистическую среду внесло определенную растерянность и покачнуло личную диктатуру Мао.

Мао Цзэдун пытался отвести критику, выдвинув новые принципы в докладе на политбюро 25 апреля 1956 г. «О десяти важнейших взаимоотношениях». Сам он позже, на совещании в 1958 г., говорил: «Я созвал 34 министров и обсудил с ними 10 важнейших взаимоотношений. Оказалось, что у меня происходит головокружение от успехов, что я допускаю «слепое забегание вперед». С того времени я не осмеливался встречаться с министрами». Из ближайших к нему людей не подвергся сомнениям Чжоу Эньлай, а Лю Шаоци и Дэн Сяопин осторожно не одобряли «забегания». Особую позицию занимала армия в лице министра маршала Пэн Дэхуая и начальника генерального штаба Хуан Кечена, а также старого Чжан Веньтяня, – все близко связанные с Россией. Однако расхождения в ядре группировки Мао не привели к осмысленной оппозиции. Только Пэн Дэхуай и Чжан Веньтянь твердо ориентировались на СССР, а другим лидерам была ближе идея «китайского пути».

Отношение к СССР неявно определяло все другие политические позиции. После XX съезда КПСС отношения между обеими партиями ухудшались непрестанно, но на поверхности не все выглядело явно. На пленуме ЦК КПК в ноябре 1956 г. Мао Цзэдун заявил, что «в Советском Союзе ленинизм в основном отброшен». На том же пленуме в заключительном слове Мао говорит: «Китайско-советские отношения нужно налаживать как следует, нельзя допускать колебаний относительно руководящего, главенствующего положения Советского Союза, в противном случае будет нанесен вред всему лагерю социализма». После событий в Польше и особенно в Венгрии уверенность китайского руководства особенно выросла.

Итоги кризиса коммунизма подвело Московское совещание коммунистических партий, созванное в 1957 г. по поводу 40-летия Октябрьской революции. На этом совещании Мао Цзэдун обосновывал, почему именно СССР должен возглавлять «социалистический лагерь». Китайцы рассматривали совещание как свою идейную победу: в решении было принято 9 пунктов – догматов, признание которых было обязательным для всех компартий, причем бльшая часть из них была раньше сформулирована в китайских документах.

В начале 1957 г. делегация КПК во главе с Чжоу Эньлаем совершила длительную поездку по СССР и странам Восточной Европы, которая выглядела инспекционной.

В этих условиях понятно, что созванный в сентябре 1956 г. VIII съезд КПК отличался своим умеренным тоном и стилем от агрессивных и предыдущих, и последующих выступлений китайского руководства. А уже 27 февраля 1957 г. Мао Цзэдун провозгласил на Верховном государственном совещании речь «К вопросу о правильном разрешении противоречий внутри народа», после которой началось так называемое «упорядочивание стиля работы». И уже осенью в 1957 г., как он говорил позже, «никто меня не опровергал, я взял верх и возвысился духом».

Речь и соответствующая статья Мао была абсолютно неверно воспринята за рубежом – как на Западе, в частности в США, так и в СССР – как признак «либерализации». Здесь оказалась, как говорят культурологи, цивилизационная лакуна. Недоразумение возникло из-за противопоставления «противоречий» между своими и чужими, с одной стороны, и между «лучшими» и «худшими» своими. Отнеся даже «правых» к «своим», китайские коммунисты якобы отказывались от террористических методов борьбы с «ошибками». В действительности категории «лучших» и «худших», на которых были разделены китайцы, не исключали самых жестоких наказаний. Сколько людей стало жертвами чистки, точно неизвестно; приведенная Мао Цзэдуном цифра в 46 тыс. «закопанных» скорее является метафорической.

В 1958 г. Мао Цзэдун задумал новый сногсшибательный политический поворот – политику «трех красных флагов». «Флаги» – это «новая генеральная линия», «большой прыжок» и «народные коммуны». Формула «генеральной линии» являла собой китайскую символико-иероглифическую загадку: сами по себе слова не объясняли ничего. «Генеральная линия» значила: «напрягая все силы, стремясь вперед, строить социализм по принципу больше, быстрее, лучше, экономнее». За этой пустой и таинственной формулировкой крылось общее стремление добиться чрезвычайных успехов во всех отраслях, то есть осуществить китайское чудо. «Путем всего этого как можно быстрее превратить нашу страну в большое социалистическое государство с современной промышленностью, современным сельским хозяйством и современной наукой и культурой». В феврале 1958 г. в «Шестидесяти тезисах о методах работы» был впервые употреблен Мао термин «Большой скачок», а в мае 1958 г. на «второй сессии» VIII съезда КПК торжественно провозглашена политика «трех красных флагов».

Эпоха Большого скачка продолжалась с 1958-го по 1960 г. в обстановке страшного нервного напряжения и закончилась полным поражением. Народное хозяйство, согласно планам организаторов «китайского чуда», должно было развиваться невероятными темпами – промышленность по 45 % прироста в год, сельское хозяйство – по 20 %. Достичь таких невероятных темпов можно было только невероятными методами. Таким организационно-политическим «чудом» должны были стать децентрализация управления и перенесение центра всей работы в территориальные объединения, немногим бо́льшие старых волостей, – «народные коммуны», которые должны были стать полными владельцами всего движимого и недвижимого имущества на своих территориях. «Народные коммуны» были также военными единицами, словно воплощая марксистский принцип «всеобщего вооружения народа». Страна будто возвращалась к партизанским временам, к эпохе пещер Яньнани. Все должны были питаться в столовых, самые необходимые вещи распределялись по эгалитарным принципам. Здесь, в «коммунах», сосредоточивалось и промышленное производство. От 30 до 50 % усилий «коммун» направлялось на производство металла кустарными способами, что действительно позволило резко увеличить производство металла – ценой полной негодности большинства продукции.

В эпоху Большого скачка

Крах наступил в 1960 г., и от Большого скачка и «народных коммун» начали отказываться.

Среднегодовой прирост продукции составлял на протяжении всего периода Большого скачка 17,5 %, а в первые два года – даже 28,8 %. Нужно отдать должное послушности, дисциплинированности и трудолюбию китайцев, которые действительно сумели благодаря колоссальной затрате сил добиться высоких цифровых показателей, но эта работа не стоила жертв, потому что пошла в брак.

Откровенное сопротивление Большой скачок вызывал у Чжан Веньтяня и маршала Пэн Дэхуая. Оба были резко раскритикованы на совещании в Лушань 23 июля 1959 г. Неводовольство «скачком» выражали и Лю Шаоци, и близкие к нему генеральный секретарь ЦК Дэн Сяопин, начальник канцелярии ЦК Ян Шанкунь и другие, но пророссийские силы в КПК никто не поддержал. Разгромив группу Пэн Дэхуая, Мао пошел на двурушнический маневр – он отказался от должности председателя КНР (китайский вариант президента государства), и на эту должность по его предложению был избран Лю Шаоци, который давно его раздражал. Мао Цзэдун, оставшись председателем КПК, ее политбюро и высшего военного совета при ЦК партии, продолжал контролировать ситуацию в стране. Недовольные коммунистические чиновники не могли уйти в отставку, что было настоящим наказанием с конфуцианской точки зрения, и продолжали нести ответственность за «генеральную линию». Выглядело же это чрезвычайным в коммунистической среде либерализмом.

В 1961–1965 гг. проходит период «урегулирования», на протяжении которого китайское руководство подводит итоги и залечивает раны, чтобы потом, в 1966–1969 гг., осуществить «Великую культурную революцию». Именно в период «культурной революции» рождается термин «маоизм», который приобретает международный характер.

Великий зодчий приветствует свой народ. Мао на трибуне на площади Тяньаньминь

Для изучения последствий политики «трех красных флагов» были созданы комиссии во главе с видными деятелями – Чжу Дэ, Бо Ибо, Дэн Сяопином, Чень Юнем и другими, которые разъехались по стране. Оценка Большого скачка была разной у разных лидеров. Наиболее резко оценили ситуацию люди из руководства, которые занимались экономическими проблемами. Лю Шаоци и Чень Юнь в феврале 1962 г. говорили: «Сейчас наступил чрезвычайный момент и необходимы чрезвычайные мероприятия. За прошлые несколько лет наговорили столько, что и не перескажешь, а теперь нужно по-настоящему браться за дело». По оценке Лю Шаоци, экономика Китая оказалась на грани краха: «Три источника (человеческие ресурсы, плодородные земли и финансовые возможности) исчерпаны, через семь-восемь лет их еще трудно будет восстановить». Чень Юнь считал, что для того, чтобы начать улучшение ситуации, нужно будет три – пять лет, а с точки зрения Дэн Сяопина для выравнивания положения в сельском хозяйстве нужно будет семь-восемь лет.

Однако у Мао Цзэдуна мы не находим и тени беспокойства. Он утверждал, что теперь нужно только сделать передышку и закрепить результаты (неизвестно какие). «Урегулирование» рассматривалось как период «технической революции», сопровождаемой идейно-политическими потрясениями («потому что пройдет год-два, и человек может опять покрыться плесенью»). Такие оценки были также и официальной реакцией на Большой скачок.

В ходе «урегулирования» был осуществлен и ряд шагов, которые, по замыслу китайских руководителей, должны были снизить «избыточный» уровень потребления и тем самым снять экономическую напряженность. Так, в течение 1960–1961 гг. из города в село перемещены 30 млн горожан, 1961–1961 гг., – еще 25 миллионов. В 1961 г. началась борьба за снижение деторождения: браки для мужчин разрешены только с 25 лет, для женщин – с 28-ми, семьи должны были составлять индивидуальные планы рождения детей и утверждать их в местных государственных и партийных органах.

Возникает вопрос: действительно ли Мао ожидал от подобных социальных экспериментов каких-то экономических результатов? В 1957 г., в канун «разгрома правых», он откровенно писал: «Нужно периодически «разжигать огонь». Но как часто? Разжигать его, по-вашему, раз в году или раз в три года? По моему мнению, минимум два раза в пятилетку, подобно тому, как 13-месячный год, как дополнительный месяц повторяется по лунному календарю через каждых три года или дважды на пять лет». Но реально нормальная экономическая работа выглядела, напротив, как дополнительный месяц к лунному году разных «революций».

Мао рассматривал революционные стрессы как особенную добродетель Китая. «Кроме других особенностей, 600-миллионное население Китая заметно выделяется своей бедностью и отсталостью, – писал он в 1958 г. – На первый взгляд это плохо, а фактически хорошо. Бедность толкает к изменениям, к действиям, к революции. На чистом, без каких-либо помарок, листе бумаги можно писать новейшие, самые красивые иероглифы, можно создавать новейшие, самые красивые рисунки». Конечно, если бы социальные превращения привели к обогащению Китая и китайцев, «рисовать» беспрепятственно было бы невозможно.

События в Польше и Венгрии, проблемы, которые появились перед советским руководством в связи с критикой наследия Сталина, Мао рассматривал именно как результат задержки, «передышки» на этапе «буржуазных свобод». «В Советском Союзе не провели до конца искоренения буржуазных свобод, потому там пролетарская свобода не воцарилась в полной мере».

Самым красивым из всех мыслимых иероглифов должна была стать атомная война, которая уничтожила бы империализм, а с ним и половину человечества. Этот тезис был публично провозглашен Мао Цзэдуном в 1957 г. в статье «О правильном разрешении противоречий внутри народа», а затем и на Московском совещании коммунистических партий в ноябре того же года. Серьезная готовность «воевать 25 лет», вернуться в пещеры, выиграть атомную войну на своей земле с колоссальными пространствами и человеческими ресурсами была в основе авантюрной стратегии старых (ежегодно все более старых) коммунистов-революционеров, людей 1930-х гг., которые крепко завладели рычагами государственной власти в Китае.

В годы «урегулирования», начиная с 1960-го, они начали скрытую, а затем открытую полемику против «советских ревизионистов». Началось с серии статей в «Жэньминь жибао» «Пусть живет ленинизм!», посвященных 90-летию со дня рождения Ленина, а переросло в открытую полемику в скучно-догматичном (с обеих сторон) стиле, которая свидетельствовала о взаимном отлучении от марксистской церкви. Это значило, что Китай претендует стать во главе мирового коммунистического движения.

В Китае какого века действовали китайские коммунисты? Имели ли они дело действительно с современным Китаем или с традиционным Китаем времен Кун Цзы и Лао Цзы, лишь поверхностно преобразованным и видоизмененным под действием технических достижений XIX – XX века?

Возвращаясь к вопросу, поставленному в начале, вопросу о том, является ли история Китая XX века частью и этапом мировой цивилизационной истории, или же предлагаемые китайскими лидерами действия являются ответами на собственные, традиционные и неповторимые вечные китайские вопросы, – можно констатировать, что альтернатива очерчена неверно.

О чем идет речь – о том, чем был коммунистический Китай в XX веке, о том, что он о себе думал? Чем он себя осознавал? Если говорить о самосознании, то китайская коммунистическая элита надевала на себя словесную одежду «марксизма-ленинизма» так же, как в прямом смысле надела европейские тужурки, распространенные в России после войны и революции. За этим прятались старинные архетипы мышления, главным из которых была невостребованность индивидуальной независимости и ответственности.

Взрыв первой китайской атомной бомбы. 16 октября 1964 года

А фундаментальной особенностью китайской цивилизации и в «красном» ее варианте остается исключительная роль государства и абсолютной власти в трансляции культуры. Крах императорской династии как символа властной системы, как это всегда было в китайской истории, привел к хаосу и гражданской войне, но в этот раз не завершился установлением новой династии (хотя до этого было недалеко – в начале века). Попытка европеизации Китая привела к быстрой коррупции и загниванию революционного властного механизма, и с поддержкой большинства общества вернулась жесткая и беспощадная абсолютная государственная власть. Только теперь это была «диктатура народной демократии», государство, легитимизированное марксистскими лозунгами. Сколько в них было марксизма – это уже не так важно.

 

Политическая природа эпохи Брежнева – Андропова

Куда развивалась коммунистическая власть после Хрущева? Какая система заменила его диктатуру? Пришла ли на ее место личная диктатура Брежнева и соответственно – его преемников? Отказ партийного руководства от так называемой «линии XX съезда» и поворот к более или менее открытым симпатиям относительно личности Сталина не подлежит сомнению. Безусловно, политика Кремля и Старой площади стала в определенном смысле более «правой». Но этой констатации еще мало для общих выводов. Движение в «правом» и «консервативном» направлении может быть и движением вперед в сравнении с коммунистическим фундаментализмом.

Целесообразно начать с вопроса, почему партийная элита взбунтовалась против Хрущева.

По этому поводу писалось очень много: отмечалось, что Хрущев готов был пойти на более решительные разоблачения преступлений Сталина – на раскрытие настоящей картины убийства Кирова и Большого террора, на реабилитацию Бухарина, Рыкова и других оппозиционеров, и эти политические шаги беспокоили ближайший круг хрущевского руководства партии. Устранение Хрущева выглядит с этой точки зрения как сталинистский реакционный переворот. С другой стороны, отмечали конфликт Хрущева с художественной и научной интеллигенцией, который сказался в скандалах на Манежной площади и их последствиях, в требованиях Хрущева к членам Президиума ЦК завизировать открытие криминально-политического дела академика Сахарова, в конфликте с Академией наук из-за Лысенко, который завершался в подготовке ее роспуска и замены «Комитетом фундаментальных наук», и тому подобное. Октябрьский пленум ЦК выглядит с этой точки зрения как изменение политической линии в более умеренном направлении.

Однако нет каких-то серьезных доказательств того, что окружение Хрущева было обеспокоено именно идейными и общеполитическими делами.

Друзья и соратники празднуют в семейном кругу 70-летие Н. С. Хрущева. Апрель 1964 года

В первую очередь есть свидетельство острого недовольства партийной верхушки той лихорадкой реорганизаций и перестроек, которую она переживала при Хрущеве и которая чуть ли не ежедневно угрожала позициям каждого номенклатурного работника. Провал экономических усилий Хрущева нельзя было скрыть, в последний год «в виде исключения» страна была вынуждена импортировать зерно (что стало с 1964 г. правилом, но об этом пытались не вспоминать), и сам Хрущев был несколько деморализован. Он нервничал и обижал подчиненных, в частности, вступил в острый конфликт с армией на почве структурной реформы и сокращений численного состава вооруженных сил. Хрущев намеревался пойти на решительные кадровые изменения, он делал ставку на Ильичева, Сатюкова, Аджубея, Харламова и других «молодых» – правда, в числе молодых были в первую очередь Брежнев, Подгорный, Шелепин и другие организаторы заговора.

Последним ничего со стороны Хрущева в ближайшее время, казалось, не угрожало – разве что только Суслов мог чувствовать беспокойство, потому что Хрущев его не любил и считал скрытым сталинистом. В апреле 1964 г. он заставил Суслова выступить с антисталинским докладом на пленуме ЦК КПСС, чтобы отрезать ему путь к отступлению. Но, вопреки слухам и предположениям современников, Суслов не играл серьезной роли в подготовке мятежа, вообще до его сведения планы заговора довели в последнюю очередь, и доклад об «ошибках» Хрущева на фатальном октябрьском пленуме ЦК в 1964 г. он только озвучил. Суслов был нужен как живое воплощение марксизма-ленинизма. А готовили заговор Брежнев, Подгорный и Шелепин с Семичастным, привлекшие секретарей обкомов и других партийных деятелей (активным помощником Брежнева был Андропов). Загадкой здесь является скорее позиция Брежнева, предавшего Хрущева, который делал на него ставку.

В. Е. Семичастный

Н. С. Хрущев – персональный пенсионер

Поскольку Брежнев вообще стал ключевой фигурой и мятежа, и новой системы, на его личности следует остановиться.

Непонятной остается болезнь Брежнева, которая трактуется то как склероз и маразм, то как «звездная болезнь» – разложение личности на почве неограниченной власти. Не вносят ясность и воспоминания врача – начальника четвертого управления Министерства здравоохранения Е. И. Чазова. Он говорит загадочные фразы о «расстройстве центральной нервной системы» или о «слабой нервной системе», которую Брежнев расшатывал разными снотворными, об астении, наконец, о склерозе сосудов мозга в последнее время жизни Брежнева. Между тем, первые симптомы болезни появились у сравнительно молодого Брежнева задолго до склеротических явлений, а врачи тогда не обнаружили, как свидетельствует Чазов, «никакой органики». Болезнь, как ее описывает Чазов, явно имеет характер расстройства психики и очень напоминает обычную депрессию, временами истерию. Разменяв седьмой десяток, Брежнев терял память, у него ухудшилась дикция, он не мог сосредоточиться и схватить информацию как целое. В кризисных состояниях он становился просто невменяемым. Брежневу нужен был психолог или психиатр, но по понятным причинам психиатра к генеральному секретарю и Верховному главнокомандующему не звали. Руководство Института психиатрии имени Сербского вообще тогда было занято главным образом размещением диссидентов по «психушкам».

Диагнозы задним числом без детальных анализов крайне ненадежны, но общую картину психики генерального секретаря можно гипотетически реконструировать. Трудно сказать, в какой мере особенность его личности была следствием каких-то органических изменений, но можно, по крайней мере, утверждать, что болезненные изменения происходили на определенном психологическом фоне.

Леонид Ильич Брежнев был крепким красивым мужчиной, спортивно скроенным и привычным к здоровому образу жизни, лишенным комплексов. Он курил вплоть до врачебного запрета (в 1974 г.), выпивал в компании, но очень умеренно. Слабым местом его было сердце – он пережил тяжелый инфаркт еще в Молдавии, где работал секретарем ЦК в 1950–1952 гг. На фото он выглядел увесистым и несколько грубым, но Вилли Брандт говорил даже об изысканности российского лидера. Брежнев был бойким, эмоциональным и очень подвижным, просто не мог долго усидеть на одном месте. Он рано, еще студентом техникума в Курске, вступил в брак с некрасивой и носатой Викторией Петровной Денисовой, тихой и преданной женою, отличной домашней хозяйкой и кулинаркой, жил с ней очень мирно и в согласии, хотя при первой возможности изменял ей со всякими машинистками и медсестрами. Все, кто его знал, – как коллеги по руководящей работе, так и обслуга, – начинали воспоминания с его мягкости и доброжелательности. Киссинджер писал о магнетизме, который исходил от Брежнева.

Л. И. Брежнев

Ничто, казалось бы, не бросает и тени подозрения на душевное здоровье этого милого человека. Но сама его доброжелательность при более близком рассмотрении вызывает сомнения.

Многие из тех, кто его знал, называют Брежнева злопамятным и неискренним. Трудно сказать, подолгу ли Брежнев таил зло на личных врагов, – по крайней мере никого из соперников и недоброжелателей он не добивал, как было принято в том партийном мире; Брежнев ограничивался тем, что посылал их куда-нибудь послами или на персональную пенсию. Но сквозь его готовность к хорошим поступкам, чувствительность и даже слезливую сентиментальность, вдруг прорывается какое-то глубокое безразличие. Приехав на космодром Байконур после гибели маршала Неделина и других, оплакав (в прямом смысле) покойников, которых он хорошо знал, Брежнев здесь же деловито намекнул на то, что недалеко водятся огромные сомы (и, конечно, немедленно сома получил). Сочувствие всем, кто попадал в орбиту его внимания, совмещалось с чрезвычайной черствостью.

Когда умерла жена нелюбимого им Косыгина, Брежнев по телефону активно «не советовал» никому идти на ее похороны из высоких церемониальных соображений, так что из девяти заместителей Косыгина только четверо осмелились выразить таким способом сожаление овдовевшему главе правительства.

Брежнев откровенно говорил, что личная доброжелательность – важный метод в политике. Когда Брежнев был молодым, он как мог осыпал милостями своих друзей и сотрудников, но позже, когда они оказывались неперспективными с точки зрения высокой политики, терял к ним интерес.

Это холодный расчет, но к этому дело не сводится. Брежнев имел достаточно выразительные черты демонстративной личности, которая превыше всего стремится, чтобы ее все любили и всегда выделяли. Он получал огромное удовлетворение от того, что может быть благодетелем. Егерь, с которым он охотился, уже немолодым получил благодаря ему звание лейтенанта административной службы и через семь лет «дослужился» до генерал-майора и одним указом – кавалера всех трех степеней нового ордена, что было равнозначно званию Героя Советского Союза. Мужа своей любовницы Н., медсестры, он быстро поднял с капитана до генерала. Брежнев не переносил психологического дискомфорта в отношениях с окружением, его травмировали скандалы и разносительство; когда он снимал кого-то с работы, это проходило без объяснений причин и выяснения отношений – просто человек узнавал, что он уже на пенсии или на новой, низшей должности. «Только не нужно дискуссий, товарищи, только не нужно дискуссий!» – уговаривал он политбюро на заседаниях, где решалась подобная «кадровая» проблема. Сам он говорил, что может ударить человека крепко, но потом три дня переживает.

Широкая натура

Брежнева кое-кто называет актером – и, действительно, он имел актерские способности, в молодости принимал участие в самодеятельности, удачно копировал людей, в частности, играл в скромность, хотя без памяти любил дорогие подарки, ордена и другие награды, свой маршальский мундир, незаслуженный так же, как и орден Победы и четыре золотых звезды Героя Советского Союза, неслыханный афганский орден Солнца Свободы, золотую медаль имени Карла Маркса за высокие интеллектуальные достижения и Ленинскую премию по литературе за написанные ему его воспоминания. Но это не игра или не совсем игра. Как у ярко выраженного демонстратива, у Брежнева нет предела между игрой и реальностью. Он искренне верил в то, что заслужил все отличия, которыми увешивали его холуи, и улыбался проявлениям их любви и почета той же волшебной белозубой улыбкой, с которой раздавал квартиры и генеральские звания.

Если бы при этом Брежнев был еще и интровертом, хоть немного склонным к самоанализу, сосредоточенным на своем внутреннем мире, своем глубинном «Я»! Но в дополнение Брежнев был ярко выраженным экстравертом, полностью направленным наружу, на ту реальность, которую был призван осчастливить. Брежнев любил декламировать стихотворения, да еще и малоизвестные и фатальные, – Мережковского, например. Удивительно, но при этом он не любил читать и никогда не писал! Стихотворения он выучил смолоду, чтобы, как правильно сказала его невестка, нравиться девушкам. Любовь к культуре была у него таким же способом нравиться, как все другое.

Брежнев не был дураком – он, пока серьезно не заболел, хорошо схватывал ситуацию, имел прекрасную память, был хорошим шахматистом, хотя отдавал преимущество домино. Дело не в том, что Брежневу не хватало умственных способностей: просто ему все то, что не лежало на поверхности жизненного потока, было неинтересно. Он любил рассказывать в кругу своих разные интересные истории, преимущественно из охотничьей жизни, причем часто повторялся, но никто, конечно, на подавал виду. В действительности он имел две искренних страсти – охоту и автомобиль. Все другое было лишь средством удержаться на политической поверхности, чтобы быть «королем-солнцем» для всего своего окружения, ближнего и дальнего.

Л. И. Брежнев – дважды Герой Советского Союза (впереди еще две звездочки)

Охота и быстрая езда были определенной игрой жизненных сил, но и здесь Брежневу более важно было выиграть, чем играть. Имея здоровую привычку рано ложиться спать, Брежнев мог увлечься домино и азартно забивать «козла» с обслугой до глубокой ночи. Но он настолько очевидно не любил проигрывать, что партнеры всегда немного ему подыгрывали. Он был хорошим стрелком и убивал на охоте много кабанов, косуль, лосей. Когда Брежнев уже не мог охотиться, он в начале пытался сам стрелять, но только ранил себя – и тогда за него стреляла обслуга, стреляла много, а он смотрел и получал удовлетворение.

Нежелание нарушить комфортность ситуации вынуждало Брежнева страдать там, где толстокожие его коллеги не чувствовали ничего, кроме азарта опасности. И, можно допустить, эти страдания от дискомфорта и были источником его глубоких депрессий.

По-своему Брежнев был недобрым и даже жестоким, только, так сказать, «боялся крови» еще сильнее, когда хотел чего-то добиться. Собственно, он ничего добиться не хотел. Он хотел стать. И – о чудо! – он стал на восемнадцать лет обладателем ядерной супердержавы, настолько могучим, что его волю выполняли после его смерти, назначая одного за другим аж двух указанных им преемников, тогда как абсолютный деспот Сталин потерял влияние на кадры и события почти сразу после смерти.

Нормальной реакцией для демонстративной личности, которая угодила в ситуацию, не отвечающую ее ожиданиям, является истерика. Такую реакцию описывает Чазов. После XXV съезда КПСС (1976 г.) врачи боялись ухудшения состояния Брежнева. «Однако так, как это состоялось – быстро, с необычной для него агрессией, – даже я не ожидал… Часов около 11 вечера, когда я вернулся домой, раздался звонок, и я услышал необычный, почему-то с заиканием голос Рябенко (начальник охраны. – М. П.), который сказал, что со мной хотел бы поговорить Брежнев. Я ожидал слов благодарности, но вместо этого услышал тяжелые упреки, ругательства и обвинения по адресу врачей, которые ничего не делают для сохранения его здоровья, здоровья человека, который нужен не только советским людям, но и всему миру. Даже в настоящий момент мне неприятно вспоминать этот разговор, в котором наиболее невинными фразами были пожелания, чтобы те, кому следует, разобрались в нашей деятельности и что нам лучше лечить трудящихся в Сибири, чем руководителей в Москве. Поступило и дикое распоряжение, чтобы утром стоматологи из ФРГ, которые изготовляли ему один за другим зубные протезы, были в Москве. В заключение он сказал, чтобы ему обеспечили сон и покой…»

Это, несомненно, истерика. Требование сна и покоя свидетельствует о приближении глубокой депрессии, состояния невменяемости и обморока, который иногда заканчивался погружением в сон прямо на рабочем месте во время заседания и сопровождался состоянием полного бессилия (астении). Астении – невзирая на то, что Брежнев, прекрасный пловец, проводил каждое утро часа по два в бассейне!

Потом с Брежневым произошел инсульт, и после этого психика его деградирует на фоне склеротических явлений. Чазов пишет, что именно с этого времени – с 1976 г. – он ведет отсчет недееспособности Брежнева как руководителя и политического лидера страны. В конечном итоге, симптомы подобного рода можно было наблюдать и раньше. В июне 1957 г., когда решалась судьба Хрущева, Брежнев лежал в больнице с микроинфарктом и все же пришел на Президиум ЦК, чтобы выступить в поддержку Хрущева. Тогда грубиян Каганович оборвал его, пригрозив отправить куда-то подальше, чем в 1953 г. (Брежнев, избранный XIX съездом КПСС секретарем ЦК партии, после смерти Сталина ненадолго выпал из обоймы высшей номенклатуры и угодил в Главное политуправление флота). По воспоминаниям свидетелей, Брежневу стало плохо; пишут, что он потерял сознание, – нужно думать, впал в истерический ступор. Потом над ним за глаза подсмеивались, как над трусом; но Брежнев не был трусом, самим лишь приходом из больницы он продемонстрировал мужество и решительность – не говоря о том, что Брежнев все же был фронтовик, имел контузию, с пулеметом принимал участие в ночных боях. Это – другой страх, страх перед психологическим дискомфортом.

В ходе подготовки с целью устранения Хрущева – Брежнев плакал в истерике наедине с секретарем МК Егорычевым, узнав, что Хрущеву известно о заговоре. Егорычев заставил его умыться и успокоиться, чего Брежнев ему не простил.

Во время заседания политбюро в августе 1968 г., когда решался вопрос о вторжении в Чехословакию и от его решения зависело все, Брежнев вдруг заснул глубоким сном, упав головой на стол. В 1974 г., когда закончились тяжелые переговоры с президентом США Фордом по поводу договора ОСВ-2, произошло то же, но в еще более тяжелой форме.

Конечно, подобные проявления психического расстройства окружены были чрезвычайной тайной. Но сам тот факт, что она тщательным образом сохранялась, свидетельствует о глубокой заинтересованности политического руководства КПСС и СССР в том, чтобы этот больной человек оставался во главе партии и государства.

Классический пример литературного персонажа, психологически ближайшего к Брежневу, – гоголевский Хлестаков. Брежневское хвастовство орденами – это те же «тридцать тысяч одних курьеров». Хлестаков может быть образцовым пособием демонстративной личности потому, что сам Гоголь был ярко выраженным демонстративом, который точно ставил диагноз самому себе, – но демонстративом-интровертом. В Хлестакове, а не в Городничем и его «голубых воришках», пользуясь более поздней образностью Ильфа и Петрова, Гоголь видел центральную фигуру своей пьесы, предчувствуя появление Раскольникова и «бесов» в жизни и литературе России. Ведь Хлестаков – это крайне активное, но бесформенное Ничто, принимающее форму той ниши, которую предоставит ему общество. Это – явление из разряда «кто был ничем, тот станет всем».

Как могла упасть Россия так низко, что самый жалкий ее литературный персонаж воплотился в практически последнем цезаре ее империи? Что строка из «Интернационала», долгое время – ее гимна, так буквально прозвучала в заключительном аккорде российской коммунистической эпопеи?

Ответ на этот вопрос – а вместе с тем ответ на вопрос о природе коммунистической империи «времен застоя» – лучше всего дал самый умный политик, который сидел в помещении заседаний брежневского политбюро, – Михаил Сергеевич Горбачев.

«Брежнев сделал выводы из опыта Хрущева. Он возобновил сельские райкомы и предыдущую роль региональных партийных комитетов. На XXIII съезде возродил и занял пост генерального секретаря. Главной его опорой опять стали первые секретари обкомов, крайкомов и ЦК республик. Испытанная сталинская схема. Но если при Сталине она поддерживалась репрессиями, то при Брежневе это был своего рода «общественный договор» между основными носителями власти. «Договор» этот никто не формулировал, его никогда не записывали и тем более не вспоминали. Но он реально существовал. Смысл его заключался в том, что первым секретарям в их регионах предоставлялась почти неограниченная власть, а они, со своей стороны, должны были поддерживать генерального, воспевать его как лидера и вождя. В этом была суть «джентльменского» соглашения, и ее тщательным образом придерживались».

Если бы сущность «джентльменского соглашения» расписать детальнее, то она выглядела бы таким образом:

– Генеральный секретарь ЦК непогрешим, как Папа Римский, потому что его функция – обеспечение политической стабильности.

– Структура власти партийна, то есть территориальна (региональная – обком – райком), за исключением органов и предприятий, которые подчинены непосредственно центру.

– Генеральный секретарь не вмешивается в региональные дела, в том числе и кадровые, за исключением тех, которые задевают его личную власть и тем самым политическую стабильность системы.

– Армия, дипломатия, политическая и общая полиция, военно-промышленный комплекс автономны, но подконтрольны генеральному секретарю постольку, поскольку этого требует стабильность.

Такая схема больше всего напоминает конституционную монархию, где в роли «конституции» выступает молчаливый компромисс сил, названный Горбачевым «джентльменским соглашением».

Эта общая схема оставалась неопределенной, что влекло за собой немало проблем и конфликтов. Особенно это касалось партийной структуры и принципа всевластной партократии.

Региональные партийные органы, в том числе и ЦК нацкомпартий, и в сельском хозяйстве не могли менять основные плановые показатели и планы посевных площадей по разным сельскохозяйственным культурам. Не были секретари региональных парторганизаций полновластными хозяевами судьбы своих руководящих кадров – секретарей своих обкомов, председателей исполкомов, тем более руководителей силовых структур. Чтобы «съесть» такого подчиненного, первый секретарь должен был хорошо потрудиться. Особенно много принципиальных проблем возникало с автономией нацкомпартий, в первую очередь с Украиной, о чем свидетельствовало более позднее «дело Шелеста». Возникали проблемы и с властью Московского комитета партии – на его территории были расположены и министерства, и культурные и идеологические центры. О партийном характере властной структуры и об автономии региональных и других структур можно говорить лишь приблизительно и условно, – в конечном итоге, иначе и не могло быть без правового государства и демократии. Ведь шла речь не о демократии, а об определенном разрешении стихии на низшем иерархическом уровне.

Территориальные партийные органы не руководили промышленностью, управление которой было централизованным (в Украине 95 % промышленности подчинялось непосредственно Москве).

В 1972 г. в ФРГ остался советский дипломат М. С. Восленский, который неплохо знал систему работы ЦК КПСС и вывез с собой разные материалы, даже меню цековской и обычной столовых. Восленский стал в ФРГ видным экспертом по советской действительности и опубликовал в 1980 г. на немецком языке книгу «Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза», которая во время Перестройки вышла у нас на русском языке и произвела огромное впечатление. Секрет популярности книги Восленского заключалась в том, что ее автор был достаточно компетентным, и его тезис о «диктатуре класса номенклатуры» хорошо согласовывался с оппозиционной концепцией «бюрократизации» партии и советской власти. Сама идея «бюрократизации» в свою очередь опиралась на миф о «боярах», которые искажают волю хорошего царя, – миф, веками державшийся в России. Правда, «хорошего царя» ни для Восленского, ни для общественного мнения тех лет уже не было, но воспоминание о нем тлело в виде веры в «настоящий ленинизм», преданный «номенклатурой». Радикальный антикоммунист Восленский остался последним марксистом, который ищет в государственной системе власти экономически господствующий класс – и находит его в самой этой системе, точнее, в чиновничестве, являющемся ее плотью и кровью. При этом «диктатура класса номенклатуры» трактуется им так же, как, например, в марксистской литературе «диктатура класса буржуазии».

Можно ли сказать, что партийно-государственная «номенклатура», то есть бюрократия всех видов и сортов, была коллективным диктатором СССР? В определенном понимании, конечно, да, потому что вся полнота власти принадлежала в СССР партии-государству и никому больше. Но этот ответ абстрактен, как и утверждение о «диктатуре буржуазии». Каким образом инструктор сельского райкома принимал участие в «диктатуре номенклатуры»? До каких пределов распространялась власть генсека, министра, секретаря обкома, начальника райотдела милиции? Как говорилось выше, ленинская система диктатуры партии отличалась от тоталитарной диктатуры Сталина, кровавый тоталитаризм Сталина – от посттоталитарной личной диктатуры Хрущева, которая оказалась непрочной.

Л. И. Брежнев выступает перед ЦК КПСС

Режим Брежнева отличался от режима Хрущева тем, что Брежнев учел слабые места созданной Хрущевым системы личной диктатуры и создал посттоталитарную политическую конструкцию, которую уже нельзя назвать ни его личной диктатурой, ни «диктатурой партии».

Два переворота эпохи Хрущева – один неудачный, инициированный группой Молотова и Маленкова, второй удачный, инициированный Брежневым и Шелепиным, – показали, что властным центром СССР является пленум ЦК КПСС, который может поддержать или сорвать предварительно подготовленный заговор. Может, хотя, как правило, не вмешивается в высокую политику генсека – и лидер страны должен считаться с такой возможностью, хотя каждому отдельному члену ЦК и даже Политбюро ЦК может предоставить, а может и не предоставить слово на пленуме ЦК. Эта абстрактная возможность и была рамкой, которая регулировала «джентльменское соглашение»; хороший политик в политбюро должен был считаться с опасностью неуправляемости ЦК и проявления «массовых настроений» сотни его членов и доброй тысячи тех, кто вокруг этой сотни. Когда Хрущев поручил Микояну «разобраться» с сигналами относительно заговора, тот сразу понял, что заговорщики в этот раз обеспечили не только силовые механизмы устранения Первого, но и организацию стихии настроений большинства членов ЦК. Микояну осталось только сделать жест, который оправдывал бы его в случае провала заговора так же, как и в случае его успеха. Он в присутствии сына Хрущева тайно принял охранника, который сообщал о подготовке заговора, записал разговор и закончил встречу речью – выражением убеждения в верности заговорщиков партии и ленинизму. Политика власти Хрущева была прямым использованием силы для решения задач управления и стала в эпоху Брежнева искусством возможного, что хоть немножко приблизило общество к западным демократическим стандартам.

А. Н. Шелепин

Относительно мотивов, целей и программ, которыми руководствовались заговорщики, можно сегодня высказываться более уверенно. Инициатива антихрущевского переворота исходила от Александра Шелепина и его «комсомольской» группы, и об их программе можно будет судить, когда станут доступными исследователям все те многочисленные замечания к текстам докладов и выступлений Брежнева, которые Шелепин щедро рассылал для обсуждения членам политбюро (как стал называться Президиум ЦК КПСС после XXIII съезда). Страх перед возвращением сталинизма стимулировал в общественном мнении оценки группы Шелепина как сталинистской реакции, и Шелепин давал для этого немало поводов. Учитывая то обстоятельство, что Шелепин играл на контрастах по сравнению с Хрущевым и что настоящей глубинной целью этого умного, энергичного и чрезвычайно честолюбивого молодого политикана была просто власть, принятую им позу следует оценивать критически. Ясной программы у Шелепина в действительности не было, были призывы «посмотреть правде в глаза», изучать «противоречия нашей реальной действительности», что чем-то напоминало маоистское учение о «противоречиях внутри народа», и принимать радикальные меры. Вообще Шелепин – «железный Шурик», как его за глаза называли по иронической аналогии с «железным Феликсом», – обнаруживал склонность к китайской модели и открыто призывал найти общий язык с «китайскими товарищами». Начало «культурной революции» в Китае (1966) негативно отразилось на репутации Шелепина, поскольку бывшие комсомольские кадры, которые составляли основу его группирования, отдаленно напоминали хунвейбинов и угрожали опять втянуть номенклатуру в опостылевшие и опасные перестройки и реорганизации, сопровождаемые репрессиями.

Мотивы участия Брежнева в заговоре против Хрущева были чисто личными. Один из любимцев Хрущева, он побывал секретарем ЦК по «оборонке», потом на декоративной должности главы Президиума Верховного Совета СССР, которая ему очень нравилась, и в конечном итоге стал фактически вторым секретарем ЦК. Брежнев занял это место благодаря инсульту Козлова, но Хрущев колебался, не оставив окончательно идею назначения вторым секретарем Подгорного или Воронова. Решительный и самостоятельный Воронов особенно беспокоил Брежнева. Брежнев был слабой кандидатурой, и решение Хрущева было не окончательным. Когда Шелепин предложил ему и Подгорному принять участие в устранении Хрущева, Брежнев мгновенно оценил шанс и без колебаний согласился. В случае успеха заговора без участия украинской группировки им всем угрожал конец карьеры, в случае победы Хрущева должность второго секретаря не была гарантирована, а как руководитель заговора Брежнев автоматически оказывался на месте лидера партии и государства.

Вот, собственно, и все мотивы. Брежнев не имел какого-то подобия программы, кроме желания дать всем работать спокойно, «жить и давать жить другим». Это был тоже контраст по сравнению с Хрущевым, но другой, чем у Шелепина, и, без сомнения, выигрышный.

Брежнев чувствовал себя на месте генсека так, как чувствует себя корпусной генерал, вдруг очутившись на месте Верховного главнокомандующего. Он считал себя компетентным в сельском хозяйстве, в руководстве промышленностью, партийной работой (что было иллюзией в силу разницы масштабов обкома и ЦК КПСС), даже в делах армии, но ничего не понимал в политической стратегии и идеологии («теории марксизма-ленинизма»), международном коммунистическом движении, внешней политике. Собственно, в тех вопросах, которые ему принадлежали как генсеку.

«Политической программой» Брежнева было равновесие сил и тенденций, ради которого он искал опоры у разных людей, которых считал достойными доверия в зависимости от ситуации.

Политическая программа Брежнева, если такое выражение вообще возможно, не была ни «линией XX съезда», ни «сталинистской реакцией». В целом можно сказать, что это было время «позиционной войны» между ортодоксальными и «ревизионистскими» (либерально-коммунистическими) силами, время «частичных операций», которые затевались, как правило, консерваторами, преследовали отдельные и частичные цели и так и не смогли развернуться в последовательное общее политическое наступление.

В эпоху Брежнева все бльшую роль играют помощники и консультанты, которые не только писали проекты текстов, но и иногда отстаивали собственные концепции. Опаснейшим был помощник Брежнева А. В. Голиков, откровенный реакционер и махровый сталинист, который едва не толкнул Брежнева во время посещений Тбилиси на провозглашение панегирика Сталину. Эту акцию фактически сорвал Андропов. Позже Брежнев назначил заведующим отделом науки ЦК хорошо знакомого ему по Молдавии С. П. Трапезникова, человека крайне ограниченного и консервативного, сталиниста просто в силу своего убогого интеллекта. Людей такого политического типа было достаточно в окружении Брежнева и его политиков. Однако главный помощник Брежнева Цуканов, бывший директор завода из Днепродзержинска, оказался человеком лояльным к команде молодых вольнодумных консультантов и благодаря своему здравому смыслу и отсутствию «марксистско-ленинского образования» нередко хорошо влиял на решение генсека.

Самостоятельную роль в политике, особенно в первое время, стремится играть армия. После смерти маршала Малиновского Брежнев якобы пытался назначить министром Устинова, а Шелепин предлагал на этот пост секретаря ЦК по идеологии Демичева. Однако под давлением армии министром стал маршал Гречко. Гречко был заместителем Малиновского и выгодно выделялся своей взвешенностью от другого первого зама – крикливого и недалекого маршала Чуйкова. В годы войны Гречко, как командующий 18-й армии, был прямым начальником Брежнева и оказал ему незаслуженную честь в своих мемуарах. Однако он не стал бездумной креатурой Брежнева. Для генсека маршал Гречко оказался достаточно несговорчивым партнером, всегда помнил об особенных интересах вооруженных сил и активно тормозил переговоры с американцами по поводу ограничения стратегических вооружений. Он держал себя независимо, а когда хотел подчеркнуть могущество возглавляемой им военной машины – даже по-хамски (например, демонстративно грубо – с военным министром оккупированной Чехословаки Дзуром) и пытался занять особенную армейскую позицию даже в идеологии. Во всех отношениях сталинистским было руководство политуправлением армии во главе с генералом Епишевым, бывшим заместителем министра госбезопасности. Епишев запретил армейским библиотекам выписывать «Новый мир» и на XXIII съезде партии (1965) выступил с разгромной критикой журнала. Демонстрацией казарменной идеологии стала реакция сталинских маршалов и армейского руководства на статью Владимира Кардина в «Новом мире» «Легенды и факты» (1966, № 2), в которой была сделана попытка показать мифотворческий характер советской военной идеологии. И, не пытаясь доказать, что мифы о победе 23 февраля 1918 г. над немцами или о том, что героев-панфиловцев было именно 28, – совсем и не мифы, а правда, генералы в самой бессмысленной и самой грубой форме защищали свое право на легенду. Ячейкой фальсификации истории стала редакция «Истории Второй мировой войны», возглавленная непосредственно Гречко. Маршал начал с демонстративного разноса осторожного критика военной стратегии Сталина, члена редколлегии Г. Арбатова, чтобы указать свое место гражданским умникам.

А. А. Гречко

Министр обороны Устинов и президент АН СССР Александров. Союз ВПК и науки

Брежнев поставил армию под контроль сразу после прихода к власти, переведя Устинова с ликвидированной должности главы Всесоюзного совета народного хозяйства на пост секретаря ЦК по «оборонке». Устинов стал не только партийным руководителем военно-промышленного комплекса (ВПК); он замещал Брежнева как председателя Совета обороны, готовил и вел заседание этого высшего органа руководства вооруженными силами и военной промышленностью. С Брежневым Устинова связывали дружеские отношения, особенно с того времени, когда Брежнев сам был секретарем ЦК по «оборонке» и постоянно обращался к Устинову, ветерану военно-промышленного комплекса, за советами. Устинов был назначен Сталиным наркомом вооружений, имея 33 года; к ядерному оружию он вначале не имел отношения, но ракетные силы СССР были его детищем. Этот сталинский министр был простым и дружелюбным к более высоким и равным себе и грубым и склонным к хамству с подчиненными. Он все еще лучше всех из высших руководителей разбирался в военно-технических проблемах, хотя и здесь его представления уже давно устарели. Что же касается политических позиций Устинова, то они определялись интересами ВПК, и он бесцеремонно пресекал самые слабые попытки хотя бы определить, сколько бюджетных денег проедают вооруженные силы вместе с оборонной промышленностью. Нужно думать, этого он и сам не знал.

Л. И. Брежнев и Д. Ф. Устинов

Опорой коммунистического традиционализма в брежневском руководстве не без оснований считают Суслова. Суслов не был официально вторым секретарем ЦК, но роль его в руководстве была очень большой – он и Кириленко были единственными секретарями ЦК в ранге членов политбюро и вели заседание секретариата, Суслов как правило, Кириленко – в случае его отсутствия (при этом Суслов имел право пересмотреть принятые без него решения секретариата ЦК). Фактически Суслов был вторым, Кириленко – «вторым вторым» секретарем ЦК КПСС. Кандидаты на высшие номенклатурные должности проходили собеседования сначала с секретарем ЦК по организационным вопросам Капитоновым, потом с Кириленко, потом с Сусловым. На него Брежнев ориентировался, когда было необходимо определять общие принципы политики, – более того, Суслов был едва ли не единственным человеком, которого Брежнев даже несколько стеснялся.

М. А. Суслов

Фанатик коммунистической идеи, аскетический догматик, хитрый, коварный и жестокий в практической политике, очень недалекий и слишком осторожный Суслов все же не был ключевой фигурой в ближайшем политическом окружении Брежнева. Брежнев полностью полагался на «марксистско-ленинскую» доброкачественность его формулировок, но Суслов редко обнаруживал инициативу в политических решениях и кадровых вопросах. «Человек в футляре» коммунистического руководства, он имел удивительное свойство делать банальными всевозможные политические решения и превращать их в пустые фразы. «Тезис XX съезда» об отсутствии фатальной неизбежности войны он здесь же дополнял тезисом об отсутствии фатальной неизбежности мира, и в результате выходило традиционно агрессивное «хочешь мира – готовься к войне». Принимая положение о возможности парламентского перехода от капитализма к социализму, Суслов здесь же добавлял, что нельзя отказываться и от насильственного переворота, если сложатся соответствующие обстоятельства. Таким образом, и этот «тезис XX съезда», который должен был служить легализации коммунизма в западных демократиях, приобретал такой же лицемерный смысл, который она имела в отредактированной Сталиным программе английских коммунистов «Путь Британии к социализму». Мастер партийного «китайского языка», как иронически называли коммунисты из ГДР мертвый жаргон своих русских единоверцев, Суслов гибко приспосабливал к консервативной коммунистической догматике все скромные шаги в направлении к современной социалистической идеологии, сделанные в духе «линии XX съезда». Но он мог быть только идеологическим контролером и стабилизатором практической политики. Для Брежнева Суслов был не ориентиром и источником политического вдохновения, а фильтром, который лишал ситуацию остроты.

Можно сказать, что противоположную силу в брежневском руководстве воплощал Юрий Владимирович Андропов. Суслов его не любил и остерегался. Именно Андропов стал душой той «тройки» (Андропов – Устинов – Громыко), которая предлагала Брежневу основные стратегические решения и формировала внешнюю и военную политику СССР. Андропов же стал реально и вдохновителем внутренней политики как глава КГБ.

Наследником Брежнева – генеральным секретарем ЦК КПСС – Андропов был 14 месяцев, а если вычесть недели и месяцы тяжелой болезни, то не более чем полгода. Основное время его деятельности приходится на период брежневского «расцвета застоя», на протяжении которого он был одной из самых теневых фигур реального правительства больного и все менее дееспособного вождя. Если можно говорить о «эпохе Андропова», то ею был не только короткий и невыразительный период его лидерства в 1983 г., но и – в известной мере – приснопамятный «развитой социализм».

Ю. В. Андропов

Парадоксально, но при этом как-то очень метафорически можно назвать Андропова если не отцом, то дедушкой Перестройки. Андропов достаточно ясно понимал, насколько сложным является положение российского коммунизма. В окружении Андропова находились критически настроенные интеллектуалы-консультанты (Бурлацкий, Арбатов, Шахназаров, Бовин и др.), в недалеком уже будущем – активные деятели Перестройки; они считали его главной надеждой либерально-реформаторского будущего страны. В определенном понимании он эти надежды оправдал – Горбачев не стал бы генсеком без поддержки Андропова.

В подобных ситуациях обычно говорят о «противоречивости» исторической фигуры. Между тем ничего противоречивого в рациональном и последовательном Андропове не было. Противоречили реальности представления сотрудников и сторонников Андропова о нем самом.

Андропов был белой вороной в очень посредственном окружении Брежнева. Высокий красивый мужчина южной внешности (отец его был из донских казаков, мать – осетинка), одаренный самоучка с высокой общей культурой, хорошими вкусами, способностями поэта и музыканта, Андропов был художественной натурой с богатым эмоциональным миром. Но он никогда не мог бы стать художником.

Андропов (да еще Устинов – этот по привычке сталинских времен) принадлежал к тем немногочисленным высшим руководителям брежневской эры, которые постоянно пропадали на работе во внеслужебное время. Он по своему психологическому составу был всегда скован тревожным чувством ответственности и всегда жил в беспокойном сознании, что не выполнил каких-то своих обязанностей. Сотрудники с удивлением заметили даже, что Андропов боится начальства, и объясняли это травмами сталинского террора. В действительности Андропов, человек интеллектуально на голову выше, чем окружение, хотя и тертый бюрократ и осторожный аппаратный политик, как человек был субъективно честен и принципиален, имел свои внутренние пределы, через которые не переступал, и не все указания принимал к беспрекословному исполнению. Просто такой уж он был – профессиональный аппаратный политик, сохранивший идеалы и верования юности, но научившийся приспосабливать их к жестокой реальности, руководитель с болезненным чувством ответственности, беспокойством, страхом перед тем, что забыто что-то очень важное и доверенное ему партией дело не доведено до последней запятой. Как бюрократу и исполнителю ему цены не было, а в совокупности с искренней преданностью «делу коммунизма» и слабостью претензий на первые должности его характер и способности обеспечили симпатии, а в дальнейшем и искреннюю стойкую привязанность Брежнева.

Андропов имел все личные черты консервативного реформатора и занимал достаточно сильные позиции, чтобы эти данные реализовать.

Он чувствовал себя очень уютно со своими молодыми подчиненными, которые, почти не боясь, вели с ним откровенные разговоры. Андропов замолкал, когда разговоры становились слишком острыми, – отчасти из-за того, что не мог полностью открывать свои симпатии и намерения перед подчиненными, отчасти из-за того, что считал аппаратных интеллектуалов желторотыми мечтателями, не знающими реальной жизни. Однако слушать их он не только считал полезным, но и любил это делать. Документы у него в кабинете писались по-старинке: вместо того, чтобы определить общую концепцию подготовленной бумаги и потом отшлифовывать словесность, как это делали бы журналисты, документ творился фраза за фразой с переворачиванием на все лады словца за словцом. Не сразу молодые коллеги поняли, что, кроме всего, Андропову просто нравится интеллектуальная работа над текстом в хорошей компании, работа, которая так отличается от всего, чем он был ежедневно озабочен.

Вскоре после устранения Хрущева руководитель группы консультантов Андропова Федор Бурлацкий попросился в отставку, мотивируя это тем, что линия XX съезда игнорируется, везде усилились сталинисты и что он принесет больше пользы как политический обозреватель «Правды». Андропов как-то странно промолчал, согласился на отставку, но не обещал поддержки в «Правде». Бурлацкого поразила скрытая реакция Андропова – он ничего не сказал, но ощутима была сдержанная враждебность и, может даже, ярость. Много воды утекло, наступила эра Горбачева, и перестроечный депутат Верховного Совета Бурлацкий не раз вспоминал об этом разговоре, так и не поняв, почему же вспылил на него тогда Андропов.

А Андропов брежневскую эпоху собственно и считал самой полной реализацией «линии XX съезда», никоим образом не увязывая эту «линию» с отношением к личности Сталина. Андропов считал, что проблема Сталина политически на то время нерешаема, и что следует просто по возможности обходить всякие упоминания о прошлом. Это не значит, что Андропов был сталинистом: он искренне уважал своего политического учителя Куусинена, сам Андропов чуть ли не стал жертвой «ленинградского дела» и уцелел тогда лишь благодаря заступничеству Куусинена. Последним вкладом Куусинена в идеологию коммунизма должна была стать формула «личной диктатуры», провозглашенная им в речи на пленуме ЦК в 1964 г. в адрес Китая (вскоре Куусинен умер). Андропов осознавал то, что дело не в личности Сталина, а в режиме личной диктатуры, и что режим Брежнева, по крайней мере, дальше от личной диктатуры, чем режим Хрущева. До конца дней Леонида Ильича Андропов оставался его твердым и убежденным сторонником – можно быть уверенным, не потому, что так ему было выгодно, а потому, что считал «джентльменское соглашение» Брежнева с «номенклатурой» наилучшим способом организации стабильной власти в СССР.

Песен Галича Андропов, конечно, не любил, а Высоцкий и Юрий Визбор ему нравились (тогда как у Гришина в МК за слушание записей Высоцкого можно было и поплатиться партбилетом).

Относительно движения интеллигенции, направленного на демократизацию режима, Андропов был сильно насторожен, поскольку боялся, что оно может стать только первым шагом к грубому и кровавому свержению коммунистического режима. Венгерский сценарий не просто был у него перед глазами – он стал его личной драмой. В Будапеште толпа перед окнами посольства пытала и линчевала коммуниста, Андропов уговаривал жену не смотреть, но ничего не мог сделать – она осталась неизлечимо психически травмированной ужасной картиной того повешения. Позже Андропов непримиримо враждебно относился к диссидентам, считая их деятельность крайне вредной для развития режима и для престижа СССР.

Понятно, что с таких позиций оценка одним из его молодых «единомышленников» ситуации после Хрущева как реставрации сталинизма воспринималась им как принципиальное расхождение и даже как измена.

Оказалось так, что Андропов был среди немногих, кто после переворота в 1964 г. сформулировал что-то вроде программы действий. Он был заведующим одним из двух десятков отделов ЦК и имел ранг секретаря ЦК «третьего сорта» («первым сортом» шли секретари – члены политбюро, вторым – секретари – кандидаты в члены, третьим – просто секретари). Отдел, которым он заведовал, занимался странами «социалистического содружества» и рядом с другим международным отделом (компартий зарубежных стран) входил в компетенцию секретаря ЦК КПСС Суслова. Отдел Андропова сокращенно называли просто «отделом ЦК», отдел Пономарева – международным отделом. Но если послы в странах Запада (кроме США) непосредственно подчинены были министру Громыко, то прямо выходили на генсека, кроме посла в США, также послы в «соцстранах», как и секретари ЦК нацкомпартий или обкомов. А к тому же Андропов стал секретарем ЦК по странам «социалистического содружества» после того, как успешно решил венгерскую проблему.

Формулировка «программы Андропова» была связана с деятельностью организации Варшавского договора. В 1965 г. был представлен на политбюро за подписью секретаря ЦК – зав. отделом ЦК Андропова и министра иностранных дел Громыко проект документа о создании военной организации стран «социалистического содружества» и ее Политического консультативного комитета. Он стал предметом острой критики с «классовых, партийных позиций» со стороны Шелепина, и Андропов должен был отстаивать определенные общие принципы. Как свидетельствуют воспоминания участников событий, Андропов выступал за мирное сосуществование, использование международных связей для научно-технического прогресса в СССР, привлечение науки к решению управленческих вопросов, развитие демократии и самоуправление, сосредоточение партии на вопросах политики. Что это должно было значить конкретно, установить в настоящий момент трудно. Характерно, что Андропов отрицательно относился к апелляциям к опыту «китайских товарищей» и что критика проекта Андропова – Громыко со стороны Шелепина нашла поддержку у Косыгина.

А. А. Громыко

А. Н. Косыгин

Здесь перед нами, по-видимому, самая загадочная страница последнего периода советской истории. В перспективе вырисовывался вариант, который напоминал более поздний китайский путь реформ, путь Дэн Сяопина. Коммунистический режим в СССР мог оставить неприкосновенной политическую систему, сосредоточив все силы на реформировании экономики в либеральном направлении. Соответствующие идеи развивались во времена Хрущева харьковским экономистом Либерманом, подготовка реформ началась в 1960-е гг. Косыгин в чем-то напоминает Дэн Сяопина – а именно он оставался сталинистом и в личном плане, потому что относился к Сталину с большим пиететом, а главное, в плане политическом, потому что и мысли не имел о каких-то реформированиях режима в целом. Идеи Косыгина в чисто экономическом измерении оставались скромно либеральными. Кто знает, как бы пошло дело, если бы рыночное реформирование по-настоящему началось. Как будто предчувствуя будущее направление китайского реформаторства, Косыгин отстаивал необходимость быстрого налаживания отношений с Китаем и призывал Брежнева поехать в Пекин. В 1966 г. он имел возможность встретиться с «китайскими товарищами» в ходе поездки во Вьетнам. В Китае актуальна была «культурная революция», и советский премьер смог лично убедиться, что вернуться к «дружбе» с Мао нет никаких шансов.

Мао Цзэдун и А. Н. Косыгин

Андропов отнесся негативно к попыткам реформировать советскую экономику. Странно, что его не увлек успешный опыт экономических реформ в Венгрии, хотя к Яношу Кадару он относился с глубоким уважением и его политику одобрял. Очевидно, либеральные экономические реформы он считал уступкой специфически венгерской ситуации, а не неизбежностью для научно-технического развития социалистической системы. Отчасти причиной было полное отсутствие у него своих позиций и даже серьезной заинтересованности в отрасли экономики, о чем вспоминает Арбатов. Отчасти – принципиальная уверенность Андропова в том, что партия должна оставить попытки решать технико-экономические проблемы в духе хрущевских инициатив и цифровых наметок и заняться политикой. Отчасти, возможно, скепсис относительно реформ вызван был опытом Югославии, которая достаточно далеко зашла в попытках приспособить социализм к рынку и имела здесь немало проблем. А главное, все-таки, в том, что Андропов не подвергал сомнению централизованное плановое руководство экономикой и считал, что все дело в элементарной управленческой некультурности и неумении использовать те ресурсы, которые имеет коммунистическая система в ее «классическом» (читай – сталинском) варианте. Через многие годы эту мотивацию объяснил будущий «гэкачепист» В. А. Крючков, один из ближайших сотрудников Андропова в посольстве в Будапеште, потом в отделе ЦК и, наконец, в КГБ: «…Андропов побаивался, что предлагаемые Косыгиным темпы реформирования могут привести не просто к опасным последствиям, но и к размыву нашего социально-политического строя».

Позиция Андропова относительно экономических реформ не выглядит такой уже неожиданной, учитывая общую ситуацию в экономической мысли в СССР. Там господствовали крепколобые догматики-схоласты; главной опорой их была кафедра политэкономии социализма Академии общественных наук при ЦК КПСС (И. И. Кузьминов) и Институт экономики АН СССР (Е. И. Капустин), а прикрывал их сектор экономики отдела науки ЦК, который при Брежневе возглавлял бездарность и реакционер М. И. Волков, свояк Черненко. Противостояли крепколобым два разных прогрессивных направления: «рыночники» и «математики». «Рыночники» активно выступили еще при Хрущеве; кроме Либермана среди них достаточно назвать Л. В. Канторовича, который после эмиграции стал нобелевским лауреатом. «Математики» (в первую очередь Центральный экономико-математический институт, ЦЭМИ, во главе с академиком Н. Т. Федоренко) опирались на традиции экономической статистики (Немчинов), достаточно сильные в СССР, а с политической точки зрения были совместимыми с «антирыночным» руководством, поскольку возлагали надежды на использование науки, не связывая это с реформированием принципиальных централизаторско-плановых принципов экономики. Особенно ярко эту идеологию выражал влиятельный украинский математик – директор Института кибернетики АН УССР В. М. Глушков, который убедительно показывал невозможность учесть все необходимые для современного планирования параметры без широкого внедрения автоматизированных систем управления (АСУ). В сущности, обе платформы не противоречили друг другу, но установка на кибернетику и математическое программирование способствовала иллюзиям относительно неиспользованных ресурсов централизованной плановой системы. Поскольку Андропов не интересовался экономической теорией и по должности не имел к ней прямого отношения, трудно заподозрить его в симпатиях к «математикам», но надежды на (математическую) науку и компьютерную технику, которая сможет наилучшим образом использовать «преимущества социалистического строя», имеют в обоих случаях одинаковые истоки.

Столкновения по поводу экономических реформ и отношения к китайскому опыту, в первую очередь с Косыгиным, имели тяжелые последствия для Андропова и закончились для него в 1965 г. инфарктом. Однако они резко повысили авторитет Андропова в глазах Брежнева и его консервативного окружения. Особенно враждебно к Косыгину относился его земляк – ленинградец, такой же выдвиженец Жданова и сталинский нарком – Устинов. Характерно, что в ходе посещений Венгрии Брежнев просто не знал, о чем разговаривать с Кадаром, пока венгерские товарищи не повезли всех на охоту. Отношение Брежнева к идеям Косыгина полностью отражают слова, сказанные им по поводу доклада главы правительства на сентябрьском пленуме ЦК 1965 г.: «Ну что он придумал? Реформа. Реформа… Кому это нужно, да и кто это поймет? Работать нужно лучше, вот и вся проблема». Эта фраза дошла и до Косыгина. В конечном итоге, она была вульгарным и примитивным преломлением позиции Андропова. Решение, найденное Брежневым, было, с аппаратной точки зрения, гениальным: Андропова освободили с работы в ЦК, чем удовлетворили и Суслова, и Косыгина; его абсолютно неожиданно назначили председателем КГБ; а с должности главы КГБ сняли Семичастного, в то же время с должности секретаря ЦК – Шелепина, оставив его в политбюро как… председателя профсоюзов. С весны 1967 г., таким образом, угроза со стороны шелепинской группы и «косыгинской реформы» перестала существовать.

Янош Кадар среди «своих» чужих

Андропов вначале трудно переживал перемещение с политически более важной должности секретаря ЦК на место начальника политической полиции, что на то время даже не обещало звания кандидата в члены политбюро. Однако он стал и кандидатом, а позже и членом политбюро и не только сохранил, но и приумножил свои политические позиции в ближайшем окружении Брежнева.

Брежневское время можно разделить на такие периоды:

– 1964–1970 гг., до Чехословацкого кризиса и ликвидации его последствий;

– 1970–1976 гг., период разрядки и Хельсинкских соглашений;

– 1976–1982 гг., период нового международного напряжения, в частности в связи с интервенцией СССР в Афганистане.

Международные события здесь были не только фоном, – они отвечали глубинным внутренним процессам в СССР.

Переворот 14 октября 1964 г. не встретил сопротивления у широких масс населения. Относительно сталинистской реакции, то ее первые признаки уже несколько лет можно было наблюдать на лобовом стекле грузовых автомобилей, где водители охотно цепляли портреты Сталина. Так трудящиеся выражали свое недовольство политикой Хрущева. И все-таки устранение Хрущева вызвало шок у значительной части образованной молодежи, поскольку это был переворот, замаскированный под демократическую и законную «смену руководства». По-новому опять зазвучали «проклятые вопросы», в свое время вызванные «критикой культа личности», и общество опять было возбуждено и искало справедливости. Прошла серия острых антисталинских выступлений на разных собраниях и конференциях. Тогда на одном таком скромном собрании прозвучало яркое выступление Григория Померанца, которое имело широкий резонанс в Москве. О нем стоит вспомнить потому, что историк Померанц полностью сознательно руководствовался аналогией с периодом в канун Французской революции 1848 г., когда Париж был охвачен кампанией оппозиционных политических выступлений на банкетах по разным поводам. Подобная кампания банкетов с либеральными речами предшествовала и обострению ситуации в русском обществе в канун 1905 г. Волна выступлений и протестов, коллективных обращений и писем нарастала, тем более что власть давала новые и новые поводы.

На протяжении первых пяти – шести лет брежневского правления система коммунистической власти, невзирая на все компромиссы и «противовесы», с невероятной легкостью потеряла почти все идейно-политические завоевания «оттепели».

Главным поводом для обострения ситуации стал процесс Даниэля и Синявского (1965), спровоцированный КГБ (Шелепин) и ЦК (секретарь ЦК по идеологии Демичев) и одобренный на высшем уровне. Оба либерально-демократических литератора печатали свои произведения под псевдонимами за рубежом, в чем не было криминала, но что традиционно расценивалось в СССР как политическая измена. Отклонение от хрущевской поры заключалось в том, что репрессиям попробовали предоставить правовые формы и что вылилось в судебный фарс, потому что юридически состава преступления не было. Синявский был постоянным автором «Нового мира», чем немедленно воспользовались враги журнала. Твардовский декларировал несокрушимую позицию органа демократии статьей «По случаю юбилея», напечатанной в первом номере журнала за 1965 г., ему ответил статьей-доносом скульптор Вучетич в газете «Известия» (15 апреля 1965 г.), а напечатать ответ Твардовскому не разрешили. В 1965 г. прошла первая волна арестов («покос») диссидентов, в частности в Украине.

Юлий Даниэль

Андрей Синявский

Период 1964–1967 гг. был чрезвычайно тяжелым временем для «Нового мира», который жил на осадном положении. Секретарь ЦК Демичев настойчиво предлагал Твардовскому уйти в отставку, но тот твердо отказывался. Было назначено обсуждение журнала на секретариате ССП, в ходе подготовки которого ЦК снял с работы заместителя главного редактора А. Г. Дементьева и ответственного секретаря Б. Г. Закса. Итог спорам подводила статья в «Правде», где, в частности, говорилось: «Не обнаруживая беспокойства об отборе для публикации в журнале лучших произведений жизнеутверждающего плана, которые отображают то новое, что создано и повседневно творится трудом, борьбой нашего народа, журнал впадает в гнетущее однообразие, искривление правды».

И все-таки развязка не была разгромом «Нового мира». На заседании 15 марта 1967 г. Твардовский вынужден был ограничиться внутренними перестановками в редколлегии и заменить освобожденных ЦК сотрудников предложенными им людьми (Айтматовым, Дорошем, Хитровым из «Известий», а и. о. заместителя главного редактора журнала стал Владимир Лакшин). Половинчатый характер итогов войны ЦК с Твардовским объясняется неуверенной позицией самого Демичева, который входил в круг Шелепина. Именно весной 1967 г. группа Шелепина потерпела поражение.

Во второй половине мая 1967 г. состоялся IV Всесоюзный съезд писателей. Настоящее событие, которое придало съезду определенный драматизм, состоялось за его кулисами. Солженицын обратился к съезду с письмом, в котором требовал ни больше ни меньше как ликвидации цензуры в СССР. Правда, он говорил не о партии, а о Главлите, но и этого было достаточно. Хотя Солженицына поддержало немного писателей, руководство ССП было в тихой панике.

То, что не прошло в СССР, нашло отзыв в писательской среде братской Чехословакии, которая переживала политический кризис в связи с компрометацией руководства Новотного репрессиями сталинского времени. Вызывающий жест Солженицына способствовал обострению кризиса, закончившегося избранием Александра Дубчека лидером КПЧ и Пражской весной.

Политическим рубежом была интервенция в Чехословакии в 1968 г. «Все погибло», – сказал после Чехословакии Твардовский. В политбюро боролись тогда разные мысли, кое-кто, как Воронов, был решительным противником интервенции, против вроде бы был и Шелепин, колебался Косыгин, решительно за вторжение были Андропов, Устинов, Шелест, Пельше, Машеров, Мазуров… Все эти детали, в сущности, не имели решающего значения, поскольку шла речь о тактике, а не об оценке Пражской весны. Все руководство советских коммунистов дружно встретило демократический поворот Дубчека как угрозу собственному режиму.

Ситуация, тем не менее, резко отличалась от 1956 г. Вторжение в Чехословакию не было спровоцировано ни внутри-, ни внешнеполитическими шагами нового чехословацкого руководства. Единственным поводом для недовольства Москвы была решительная демократизация режима, которая ни в одном случае не приводила к потере руководством Дубчека влияния и инициативы. Успех программы «социализма с человеческим лицом» был для брежневского руководства КПСС, включая Андропова, большей угрозой, чем «интриги НАТО».

Александр Дубчек

Через год-два критически обострилась ситуация в Польше, рабочие выступили против повышения цен, началось то сопротивление на судоверфях Гданьска, которое позже породило «Солидарность». Польское руководство применило силу и в 1970 г. открыло огонь по рабочей демонстрации. Гомулку пришлось отправить в отставку и заменить Эдвардом Гереком. Стабилизация в Польше была непрочной. Началось диссидентское движение, сформировалась его нелегальная или полулегальная политическая структура.

После Чехословакии падение Твардовского было вопросом времени. Он еще некоторое время держался, но после очередной не согласованной с ним кадровой реорганизации в журнале 12 февраля 1970 г. подал в отставку, ни в чем не покаявшись. Эту дату можно считать рубежом политической эволюции режима.

Наиболее политически активная часть общества не смирилась с крахом надежд на демократизацию режима и заняла лютеровскую позицию «на том стою и не могу иначе». Демонстрация протеста против вторжения в Чехословакию на Красной площади была началом диссидентства, оппозиционеры сознательно избрали себе роль живых мишеней. Диссидентским вызовом было уже письмо Солженицына к съезду советских писателей, поскольку он не умещался в лояльную политическую игру Твардовского (что и вызывало его раздражение «открыткой» безмерно уважаемого им писателя). Солженицын пошел на конфликт, потому что он не имел никаких надежд относительно перспектив демократии в России и вообще, как стало видно позже, был скорее «белым», чем «розовым». С удушением печатного органа интеллигентской оппозиции решилась и судьба Солженицына: он был исключен из ССП, а затем и выслан из СССР, став символической фигурой антикоммунистического движения. Какой характер будет иметь радикальная антикоммунистическая оппозиция, тогда еще не было видно.

Характерно, что утверждение авторитарных методов контроля не сопровождалось возрождением «сталинизма» в буквальном смысле – реабилитацией Сталина и его режима. После эмиграции дочери Сталина, Светланы Аллилуевой, и публикации ею за рубежом первой книги воспоминаний идея возобновления культа Сталина потеряла большинство сторонников даже среди самых агрессивных крепколобых. Но замолчали и голоса критиков сталинской эпохи. О репрессиях было запрещено вспоминать. Историка А. Некрича, который написал самую сильную тогда книгу о военной катастрофе в 1941 г., просто вызвали на парткомиссию и без всяких объяснений исключили из партии. Среди партийных верхов, в том числе и на политбюро, часто говорили о том, что нужно «сажать», но до массовых репрессий дело не дошло. В первый брежневский период партийное руководство прибегло «только» к тому, чтобы уничтожить тоненький слой интеллигентских независимых структур, которые формировались, – слабенького ростка гражданского общества.

Светлана Аллилуева

Александр Некрич

Второй этап эволюции режима Брежнева завершается авантюрой в Афганистане. Коммунистическое руководство в этот период пытается достичь компромисса с Западом, войти в единую правовую и политическую мировую систему, уменьшить время военных расходов и использовать «мирное сосуществование» для освоения мировых технико-экономических достижений и модернизации экономики. Достижение этих целей требовало стабильности внутреннего положения в СССР.

Нужно сказать, что эти задачи режим решал более-менее успешно. Первые десять лет в экономической жизни на первый взгляд были безоблачными, особенно после того, как были освоены новые ресурсы азиатской России. Освоение нефтяных и газовых месторождений Сибири, бриллиантов Якутии и других бесчисленных естественных даров необозримой страны, обещало, казалось, годы и годы беззаботного развития. Правда, хлеба, молока и мяса, как и раньше, не хватало, но возросшие экспортные возможности позволяли пока еще не думать ни о неэффективности колхозов, ни об экономических реформах. За это же время советский ВПК сделал колоссальный рывок и вышел на паритет с США, значительно превышая при этом возможности Запада в обычных вооружениях.

На 1 января 1990 г. в Советской армии в строю было 63 900 танков и 76 520 боевых машин и бронетранспортеров, – больше, чем во всех странах мира, вместе взятых. Ответом на американский бомбардировщик В-1 стал самый большой в мире сверхзвуковой бомбардировщик Ту-160, построенный к 75-летию Брежнева. Истребители МИГ-29, МИГ-31, Су-27, штурмовики Су-25, зенитно-ракетные комплексы С-300 и С-300В, новейшие радиолокационные станции, наконец, аналог «Авакса» – самолет дальнего радиолокационного выявления и управления А-50 – эти и другие достижения советского военно-промышленного комплекса в сумме создали неслыханную в истории военную силу.

Еще в 1963 г. на основе межконтинентальной баллистической ракеты Р-36 (у нас ее называли «Воевода», на Западе – SS-18 «Сатана») был создан ее орбитальный вариант Р-360, ракета, которую можно было разогнать до первой космической скорости и держать на околоземной орбите ядерную бомбу мощностью в 150 мегатонн (12 тыс. бомб Хиросимы), всегда готовую упасть, где прикажут. С 1969 г. в районе первого советского космодрома находились в полной готовности рвануть в небо 18 «Воевод», мощность которых равнялась в сумме мощности всех 1054 американских МБР. Это поистине сатанинское противостояние продолжалось до 1983 года.

Воины десантно-штурмовой бригады в Гардезе. Начало Афганистана

Советские ракетные подводные лодки несли боевое дежурство около берегов США, флот получил наибольшую в мире подводную лодку – тяжелый атомный ракетный крейсер стратегического назначения «Акула» (по западной классификации – «Тайфун») с двадцатью баллистическими ракетами РСМ-52, каждая с десятью боеголовками индивидуального наведения, способными уничтожить среднюю страну. В СССР было развернуто 10 ракетных дивизий с 527 пусковыми установками и 650 ракетами. Мобильные пусковые установки несли крылатые ракеты РК-55 наземного базирования, которые имели дальность полета до 3000 км; эти ракеты были аналогом американского «Томагавка». На вооружение сухопутных войск поступала оперативно-тактическая ракета «Ока», которая заменила старый «Скад». Ракеты стратегического назначения 15Ж61 (по классификации НАТО – СС-24) с десятью ядерными боеголовками каждая, замаскированные под железнодорожные эшелоны, и 15Ж58 «Тополей», на гигантских семиосных пусковых установках, постоянно перемещались дорогами страны. Построены были первые спутники-перехватчики – ИС («истребитель спутников»), продолжались работы по сооружению лазерной боевой космической станции «Скиф», и заложены, таким образом, основы для космических войн.

Способствовала планам Андропова – Устинова – Громыко, одобренным Брежневым, и международная ситуация. США влезли в войну во Вьетнаме благодаря вульгарной «ковбойской» авантюре президента-демократа Линдона Джонсона, терпели в ней поражение за поражением и оказались в состоянии общественного кризиса. Либералам выходить из подобных кризисов в Америке намного тяжелее, чем правым, и сложную операцию по выходу из военного противостояния начала новая команда в Белом доме – администрация Ричарда Никсона. Консервативный националист-республиканец Никсон вообще больше заботился об интересах Америки, чем о принципах западной демократии, и осуществил задуманный еще Кеннеди выход США из объятий Думбартон-Окского соглашения, которое возлагало на США слишком большую финансовую ответственность за мировой порядок. В стратегию Никсона – Киссинджера входили также выход из вьетнамской войны и улучшение отношений с СССР, а для этой цели стоило пойти на контакты с красным Китаем. Республиканцы Никсон и его преемник Форд вынуждены были выйти из Вьетнамского кризиса, найти общий язык с русскими, забыв о Чехословакии, подписать соглашения о сокращении стратегических вооружений и добиться подписания советскими руководителями в августе 1975 г. соглашений в Хельсинки. В свое время СССР воздержался при голосовании в ООН Хартии прав человека, и теперь торжественное присоединение Кремля к Хартии создавало новую политико-правовую реальность в мире и, в частности, в СССР. Советские руководители торжественно признали общее значение прав человека и основных свобод, подтвердили право личности знать свои права и обязанности и действовать в соответствии с ними.

Правда, не очень скрытое размещение в Европе новых советских ракет средней дальности «Пионер» (SS-20) здесь же после подписания Хельсинкских соглашений наглядно показывало, что СССР будет действовать и дальше с позиции силы и не изменит ни внешних, ни внутренних политических ориентаций под воздействием гуманистической Хартии. Однако во внешнеполитической сфере Советскому Союзу было важно поддерживать основной результат Хельсинки – признание послевоенных границ. Что же касается внутренней политики, то подписание соглашений в Хельсинки воспринималось как очередная безответственная гуманистическая декларация.

«В плане прав человека и основных свобод, – говорилось в подписанном Брежневым Заключительном акте совещания по безопасности и сотрудничестве в Европе, – государства-участницы будут действовать в соответствии с целями и принципами, Уставом ООН и Общей декларации прав человека».

Неожиданно непосредственным результатом соглашений стало образование в СССР диссидентского Хельсинкского движения и развертывания преследований диссидентов.

По инициативе профессора Юрия Орлова, близкого к кругу академика Сахарова, 12 мая 1976 г. была создана Московская общественная группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений. 9 ноября 1976 г. – Украинская общественная группа (УОГ), 25 ноября – литовская, 14 января 1977 г. – грузинская и 1 апреля – армянская. Отдельные оппозиционные выступления диссидентского характера и попытки организации антикоммунистических групп имели место и раньше. Правозащитная деятельность отца советской водородной бомбы А. Д. Сахарова началась еще с защиты генерала П. Г. Григоренко, арестованного в 1969 г. за выступления в поддержку движения крымских татар. Теперь хельсинкские группы открыто бросили вызов всей властной системе: их участники действовали так, будто они живут в свободном государстве, и главным методом борьбы стало упрямое и назойливое соблюдение формально демократической советской Конституции, Общей декларации прав человека и Хельсинкских соглашений, что немедленно вызвало волну преследований.

Юрий Орлов

«Зачистка» через КГБ стала одной из главных и крайне неблагодарных обязанностей Андропова, но наиболее либеральный и интеллектуальный жандарм России отнесся к этому делу со свойственными ему добросовестностью и широтой замысла. И до и после Хельсинки основная идея репрессивной политики заключалась в том, чтобы путем «профилактики» отсечь активную и самоотверженную верхушку диссидентского движения от массовой основы, свести ее к подполью, которое деформирует природу идейного движения, и в конечном итоге деморализовать хотя бы часть лидеров, добившись от них покаяний.

Андрей Сахаров

Хотя кое-кто из лидеров диссидентства поддался давлению КГБ, в целом движение обнаружило высокое моральное состояние антикоммунистической оппозиции. В частности, диссидентство давало отпор попыткам загнать его в подполье и, по крайней мере, всегда имело легальную верхушку. Характерное название, которое дал своей книге, напечатанной уже в эмиграции в США, генерал Петр Григоренко: «В подполье можно встретить только крыс». Огромным поражением коммунистических руководителей был разрыв академика Сахарова с режимом и его открытая и легальная правозащитная деятельность. Хельсинкское движение было задумано его инициаторами как зародыш демократической политической партии. Его участники обнаружили героическую способность к самопожертвованию, сознательно избрав себе судьбу первопроходцев свободы почти без надежды на то, что собственными глазами увидят последствия своих усилий. Выражение «узники совести» абсолютно точно отвечает характеру деятельности правозащитников, поскольку риск оказаться в тюрьме был почти стопроцентен, а мотивом деятельности не мог быть никакой практический расчет – им была только совесть.

Генерал Петр Григоренко

Арестованные диссиденты были бы живьем похоронены в сером мраке «зоны», если бы не энергичная поддержка общественности, политических сил и государственных органов демократического мира. Сценарий правозащитной деятельности был во всех случаях одинаков: арестовывался кто-то из диссидентов, на его защиту и на защиту преследуемых родственников и друзей открыто выступали другие правозащитники, тогда брали и их, кого в психушку, кого в лагеря, из лагерей ухитрялись передавать материалы о преследовании и издевательстве, их переправляли на Запад, там они получали резонанс, заступались разные силы вплоть до американских президентов, кого-то освобождали, кого-то высылали на Запад, большинство оставалось в заключении… В 1976 г. украинская диаспора создала Вашингтонский комитет Хельсинкских гарантий для Украины, потом начал действовать Американский общественный комитет содействия выполнению Хельсинкских соглашений (Роман Купчинский), в октябре 1978 г. – Заграничное представительство УОГ. Поддержка Запада была настолько серьезной, что Конгресс США даже выдвинул активистов Хельсинкского движения на получение Нобелевской премии мира. Сложились цепочки связей и структуры, которые вели героическую борьбу, лишенную массовой опоры.

Трудно судить об идейном влиянии диссидентского движения на самосознание советских людей. Но нужно признать, что в результате диссидентская оппозиция имела скорее символическое значение и оказалась на обочине общественно-политического развития. До масштабов польской «Солидарности» диссидентское движение в СССР, в частности украинское, и в дальнейшем не доросло. Так, в Украине в УОГ за время ее существования вступил 41 человек. В списке украинских политзаключенных, составленному в 1976 г., значится 75 имен, среди них немало «двадцятипятников» из подполья ОУН. На 50 млн населения республики – 1,8 млн в 1965 г., 3 млн в 1982 г. членов и кандидатов Компартии Украины и 6,5 млн комсомольцев это было очень немного. Хельсинкские группы были мужественным вызовом, но они не стали сердцевиной массового движения сопротивления посттоталитарному режиму.

Общество в целом вернулось к «малым делам», а относительно далеких перспектив находилось в состоянии депрессии и безнадежности.

Присоединяясь к Хартии, кремлевские руководители менее всего беспокоились о ситуации, в которую они попадут в связи со своими диссидентами. Только Андропов понимал, какую опасность являет собой горсточка отчаянных правозащитников в международном плане, – официальный архитектор советской внешней политики Громыко совсем об этом не думал, а для Брежнева все они были просто «швалью». Правда, он после разговоров с Андроповым собирался как-то встретиться с интеллигенцией, потом только с Сахаровым, а затем перепоручил это Суслову. Потому что не знал, о чем с подобными людьми говорят.

Выбор в интересах Хельсинкских соглашений был продиктован в первую очередь внешнеполитическими рассуждениями, среди которых главное место занимали тогда проблемы Китая.

Арбатов вспоминает, что советских руководителей ужасно обеспокоили вести о попытках Никсона и Киссинджера наладить контакты с китайцами, и выражает удивление по этому поводу, поскольку здесь не должно было быть никакой неожиданности. Тот же автор вспоминает о своих разговорах с югославским лидером Эдвардом Карделем на тему возможности войн между социалистическими странами и, в первую очередь, между СССР и Китаем. С точки зрения советских руководителей, сама мысль о подобном конфликте была кощунством, потому что война, по «марксистско-ленинскому» определению, являлась конфликтом или между империалистами, или между империалистами и «народами». Между тем враждебность Китая к «советским ревизионистам» становилась все откровеннее и непримиримее. Ревизионисты же всегда были для коммунистов не более чем агентурой мирового империализма.

Столкновения на советско-китайской границе с убитыми и ранеными открывали безграничные возможности развития событий в этом направлении. Конфликт между «братьями-коммунистами» перерос в острый межгосударственный конфликт со всеми возможными последствиями.

СССР пошел на компромисс с американцами как в вопросах ограничения стратегических вооружений, так и в вопросах прав и свобод человека в значительной мере под давлением «китайской угрозы», ловко использованной американскими политиками. Имея в тылу проблему диссидентства и перспективу усиления демократического движения после признания неотчуждаемости основных прав и свобод человека, Кремль все же шел на риск. Для чего?

Руководство советских коммунистов стремилось противопоставить СССР как цивилизованную международную силу, с которой можно договариваться в вопросах и внешней и внутренней политики, – агрессивному Китаю, не праздновавшему даже формально права и свободы человека и не видевшему решений глобальных проблем иначе, как через ядерную войну.

Это означало приоритет внешнеполитических рассуждений или рассуждений имперского престижа СССР над внутренней политикой, подчинение второй первым. Настоящий дрейф СССР к сталинизму сказался именно в росте имперских ценностей.

Последний период правления Брежнева, период после инсульта в 1976 г., наложил отпечаток на оценку всей брежневской эпохи как «эпохи застоя», эпохи невероятного расцвета коррупции высших властных сфер. Вне всяких сомнений, после серьезного заболевания Брежнев был недееспособен. Когда он отбыл, по современным представлениям, два президентских срока, было бы для страны и для его памяти безусловно лучше, если бы после болезни он подал в отставку. Но не только сам Брежнев ни за что не хотел уходить с должности генсека – руководство политбюро до последнего держалось за эту фигуру! После 1976 г. уже фактически конкурируют как будущие наследники Андропов и Черненко (хотя в 1976 г. Брежнев якобы видел наследника в ленинградце Романове, в 1978 г. – в Щербицком, в 1980 г. – в Черненко и только в 1982 г. остановил окончательно выбор на Андропове). Кажется просто невероятным, как можно было говорить о Черненко как руководителе государства – «Костя» был незаменимой «шестеркой» Брежнева еще с Молдавии, откровенно неспособной к государственным делам посредственностью, наивысшая ступень для которого (и в свое время предмет ночных мечтаний) – зам. зав. Отделом пропаганды ЦК! Но он, к тому же смертельно больной, таки побывал на посту генсека, и в этом секрет созданного Брежневим режима.

Л. И. Брежнев и К. Ф. Черненко

Генсек уже в лучшие Брежневские времена был фигурой компромиссной, правили в стране партийные олигархи через него и он через партийных олигархов, и режим этот даже нельзя назвать диктатурой, а не то что тоталитаризмом. Черненко, фигура абсолютно никакая, умирая, играл роль карикатуры на английскую королеву, роль, которую ему в конечном итоге создала эволюция коммунистического тоталитаризма.

«Застоем» и безвластием этот период называют люди стремившиеся иметь харизматичного лидера, который бы решал все наболевшие вопросы. Этого хотела широкая масса, но совсем не хотела номенклатурная элита. Брежнев таким лидером никогда не был, а Андропов, стоявший за спиной важнейших стратегических решений «эпохи застоя», вряд ли сумел бы стать полноценным диктатором, даже если бы судьба отвела ему немного больше здоровья, когда он занял кабинет генсека.

Ю. В. Андропов

Лучше всего систему власти можно понять на примере исторического решения о введении «ограниченного контингента войск» в Афганистан. Позже, когда встал вопрос об ответственности конкретных лиц за эту трагическую за своими последствиями авантюру, так и не сумели выяснить, кто и на каких полномочных заседаниях принял решение об интервенции. Оказалось, что судьбоносное решение было принято в декабре 1979 г. просто группой из нескольких членов политбюро, никем ни на что не уполномоченной, – Брежневым, Устиновым, Андроповым и Громыко. Формально решил генсек и Верховный главнокомандующий Брежнев. Однако он и в лучшие свои времена не понимал в этих делах и полагался на специалистов. Говорят, что всех подвел начальник ГРУ (армейской разведки) генерал Ивашутин. Однако руководству армии удалось доказать, что и начальник Генштаба маршал Ахромеев, и главнокомандующий сухопутными силами генерал Варенников, и командование 40-й армии, которая осуществляла вторжение, были против интервенции. Решительно за введение войск в Афганистан был Устинов, военный министр и заместитель Брежнева в Совете обороны, ее фактический председатель. Насколько приблизительно он представлял себе ситуацию, свидетельствуют его рекомендации опираться на афганские «рабочие отряды». Трезвый Андропов колебался, но личная неприязнь к мерзкому Амину, хитрому и жестокому самовлюбленному красавчику, который без санкции Москвы осуществил переворот и убил просоветского лидера Тараки, победила. Мнение Андропова оказалось решающим – Громыко присоединился к нему без колебаний. Тогда осмелился и Брежнев.

Нужно, однако, отметить, что вопрос о возможной потере влияния в Афганистане далеко выходил за рамки чисто военных или личностных рассуждений. Нейтральный Афганистан являлся с 1920-х гг. сферой влияния Советской империи, король Афганистана Захир Шах был полностью лояльным к СССР, модернизация королевства осуществлялась, хотя и крайне медленно, через советское посредничество. После переворота принца Дауда (1973) ситуация стала сомнительной, неожиданный коммунистический переворот Тараки в 1978 г. внес полное смятение, а приход к власти Амина поставил под вопрос последующую ориентацию Афганистана. Перспектива перехода его в сферу влияния Китая чрезвычайно беспокоила советских руководителей. Следовательно, само по себе решение в 1979 г. о введении в Афганистан «ограниченного контингента советских войск» было реализацией тех же принципов империи, на которых основывался контроль над «социалистическим лагерем» и национальными республиками.

Если идет речь о властных механизмах, то стратегическое решение относительно Афганистана может создать преувеличенное впечатление о влиянии Андропова на дела политического руководства. Брежнев очень доверял Андропову, но как хозяин власти держал его под контролем. Два первых заместителя Андронова, генералы КГБ Цинёв и Цвигун, были давними сотрудниками Брежнева, а главное, – издавна надежным человеком Брежнева был министр внутренних дел Щелоков, бывший секретарь Днепродзержинского горкома партии. Щелокова в годы Перестройки не раз приводили в качестве примера коррупционера эпохи «застоя». Конечно, в сравнении с современными масштабами, когда разворовываются миллионы и миллионы, целые отрасли и регионы бывшего СССР контролируются нуворишами, говорить об эпохе Брежнева как времени расцвета коррупции по крайней мере неточно. Но речь идет не о размерах как таковой коррупции, а о специфически социалистической коррупции.

Юрий Чурбанов, Галина Брежнева и Николай Щелоков

Лидеров социалистического государства нельзя назвать богатыми людьми – они в соответствии с личными вкусами могли быть почти аскетами, как Андропов или Суслов, а могли быть распутными жадными владыками, как Щелоков или другие люди из окружения Брежнева. Собственно, в настоящий момент признают, что Щелоков был хорошим министром, способным, как для своей среды – образованным, а брал он не взятки у преступников, а из государственного кармана, правда, бесконтрольно, без совести и ограничений. Да, ему не хватало отдельной секции в ЦУМе, предназначенной для партийно-государственной элиты, и он велел открыть ему и членам его семьи отдельный магазин, где все отпускалось за бесценок или бралось «так». Так же брал и Брежнев – главным образом «подарки» от зарубежных коллег и своих подчиненных.

Конечно, где-то эти ниточки взаимосвязей и взаимозависимостей упирались в нормальную кражу и криминал, и, покрывая секретаря Краснодарского обкома Медунова, Брежнев, в конечном счете, покрывал и сочинских уголовников.

Можно представить, как все это Андропова смущало, если он вынужден был лично по телефону требовать от Чазова уволить какую-то сотрудницу, потому что она не нравилась медсестре Н., любовнице Брежнева. К противоречиям Андропова с властной средой, кроме непереносимой для него специфически социалистической коррупции, добавлялась несовместимость КГБ и МВД, что прорвалась кровавым конфликтом между московскими милиционерами и кагэбистами уже после смерти Брежнева. «Очищение» социализма стало в глазах многих членов КПСС первостепенной задачей партии.

У генерального секретаря было около тридцати очень дорогих автомобилей, в основном, подаренных западными политиками, но после его смерти оказалось неясным, кому они принадлежат – наследникам Брежнева или государству. Самому Брежневу было все равно – никто в СССР с таким правом не мог сказать «государственное – это мое».

…Сегодня с дистанции времени и с высоты птичьего полета эпоха «развитого социализма» видится нам более обнадеживающей, чем ее современникам. Все-таки она была шагом вперед от диктатуры, время было спокойнее, не внушало лицемерных надежд, но и не ставило перед людьми такого драматичного выбора, как в годы перманентной непоследовательной критики «культа личности». Политических репрессий было даже меньше, чем у Хрущева, они были «точечными», а не массовыми, наиболее непримиримых не убивали, а морально давили в «психушках». Но какой же гнетущей и мерзкой была та атмосфера! Каким цинизмом, какой безнадежностью была она преисполнена! Сколько неправд нагло несли ежедневно газеты, журналы, радио, телевидение! Даже жизнерадостные и злые анекдоты исчезали из политического быта интеллигенции. Казалось, режиму не будет конца.

 

Национальный вопрос в стране «развитого социализма». Россия и Украина

Дезинтеграция СССР, превращение «союзных республик» в независимые государства стала полной неожиданностью и для руководства КПСС, и для зарубежных «советологов», и для демократической оппозиции внутри страны. А между тем уже простой перечень осуществленных и едва не осуществленных военных операций советских вооруженных сил показывает, что большая война оставалась ужасающей возможностью, войны на планетарной периферии использовались лишь враждебными блоками, а реальные конфликты происходили между СССР и национальными государствами – его сателлитами.

Так, в октябре – ноябре 1956 г. советские войска осуществляют в Венгрии операцию под кодовым названием «Вихрь» по подавлению восстания и усмирению непослушного правительства Имре Надя, в результате которой убито 669 и пропал без вести 51 советский воин, только в Будапеште убиты 2 тысячи и ранено 12 тыс. повстанцев, 200 тыс. человек эмигрировало из Венгрии. В то же время Хрущев дал приказ расквартированной в Польше танковой дивизии двигаться на Варшаву, и только отчаянная позиция Гомулки спасла поляков от кровавой партизанской войны. Осенью 1968 г. в результате операции «Дунай» была задушена Пражская весна. В операции было задействовано больше 20 дивизий – 500 тыс. человек и 5 тыс. танков. Военный министр Гречко сообщил генералам, что СССР сознательно идет на риск мирового военного конфликта. С марта до сентября следующего года продолжался вооруженный конфликт с Китаем вокруг острова Даманского. Ситуация на китайской границе снова стала крайне напряженной через 10 лет, после вторжения Китая во Вьетнам. В 1979 г. образовано Главное командование войск на Дальнем Востоке, которому был оперативно подчинен Тихоокеанский флот. На границе с Китаем были сосредоточены войска; одних лишь танковых дивизий здесь было 8, тогда как Китай имел их всего 12. После коммунистического переворота в Афганистане в апреле 1978 г. ситуация стала напряженной и на границах Средней Азии, а в декабре следующего года в эту подконтрольную империи страну введен «ограниченный контингент», что привело к десятилетней войне. В 1980–1981 гг. СССР едва не вступил в военный конфликт с Польшей в связи с нарастающей дестабилизацией коммунистической власти в этой стране; Брежнев рассматривал предложение ввести в Польшу три дивизии в добавление к двум уже там размещенным. СССР ограничился грандиозными военными учениями «Союз-80» и «Запад-81» под командованием самого Устинова. Спас Польшу от интервенции переворот генерала Ярузельского, который ввел в стране военное положение.

В окружении СССР только Болгария хранила верность советскому коммунизму, не пройдя через попытки освобождения и оккупационный режим. Румыния и Албания по различным причинам находились в напряженных отношениях с коммунистической метрополией, а ГДР, кроме оккупации в 1945 г., имела еще тяжелый опыт подавления беспорядков в 1953 году.

«Национальный вопрос» в обществе практически означает, что данное общество «имеет проблемы». Каждое общество, каждое государство, каждая социальная единица должна быть консолидированной, солидарной; а «проблемы» заключаются в том, что межнациональные отношения в обществе могут мешать его консолидации. Государственное руководство иногда готово идти на обострение междунациональных (межэтнических) отношений – для того, чтобы таким способом сплотить вокруг себя опору большинства («своих») против «чужих». Практика XX века показала, что на ненависти к «своим чужим» нельзя долго удержать внутреннее равновесие. Американское общество все менее терпимо к разного рода национальным и расовым предубеждениям не потому только, что это противоречит господствующей либеральной идеологии. Назойливая пропаганда равенства цветных и белых, женщин и мужчин и тому подобное служит целям минимизации внутреннего трения и консолидации общества.

СССР воевал за сохранение контроля над странами «социалистического содружества» на протяжении всего периода «развитого социализма» или был готов развязать военные действия, сдерживаясь только перед опасностью длительной партизанской войны. Одна из таких опасностей реализовалась в Афганистане и имела катастрофические последствия. Внутренние национальные проблемы в СССР имели, в сущности, ту же природу и подвергались тем же опасностям.

«Пролетарский интернационализм» у Маркса и Энгельса всегда означал сведение национальных проблем к социальным, то есть решение социальных проблем таким способом, чтобы тем самым были решены и проблемы национальные. Лозунг пролетарского интернационализма означал отношение к межэтническим конфликтам как в первую очередь к фактору, который препятствует политической консолидации международного пролетариата. Национальные претензии нужно было как можно полнее удовлетворить еще в рамках буржуазной демократии – именно для того, чтобы забыть о них и сосредоточиться на классовой борьбе. И угнетенный пролетариат, и пролетариат-победитель не должны были иметь национального лица. РСФСР, а затем СССР были провозглашены «родиной всех трудящихся мира», как позже государство Израиль – родиной всех евреев. Исключительная роль какой-либо одной нации, в частности русской, тем самым исключалась. Коммунист из нерусских этносов имел даже некоторые преимущества, поскольку на своей этнической территории мог рассчитывать на большее доверие населения, а на должности во властном всесоюзном центре выглядел как иллюстрация пролетарского интернационализма и дружбы народов СССР. Основой консолидации советского общества должна была быть не национальная идея, а идея социалистической революции и строительства социализма и коммунизма.

С национальными проблемами имела дело Российская империя, потому что с национальной точки зрения это была империя русских, а идеология империи была российской национальной идеей. Правда, под «русскими людьми» имелись в виду также украинцы и белорусы, что требовало их как можно более быстрой русификации. Все «нерусские люди», инородцы, не могли быть консолидированы в обществе, разве что «инородческая» элита хотя бы отчасти включалась в дворянское сословие империи, то есть власть над «инородцами» укреплялась через механизмы сословно-бюрократического строя.

Особенностью СССР было то обстоятельство, что политическая консолидация ее населения осуществлялась не через решение национального вопроса , то есть ликвидации тех обстоятельств, которые порождали массовые конфликты в Российской империи, межэтнические, расовые и религиозные трения. Все национальные проблемы были объявлены пережитками , принадлежавшими к проклятому эксплуататорскому прошлому и не имеющими ничего общего с социалистическим обществом.

Основой консолидации советских людей провозглашалась социально-политическая идея – «союз рабочего класса и крестьянства» для выполнения «всемирно-исторической миссии пролетариата».

Уже во времена Великого перелома идея Мировой революции была вытеснена идеей Великого государства, а в последнее десятилетие Сталина Великое государство явно стало Великой Россией. Однако во времена Хрущева великодержавная российская идеология ослабела, поскольку сделана была фундаменталистская попытка возродить ленинские ценности. Сам Хрущев пришел в Кремль с Украины вместе со своим украинским партийным окружением («стоптанными тапками», как говорили в партийном аппарате), которое способствовало некоторому отходу от российских великодержавных позиций сталинской поры.

Игнорируя реальное бытие наций и возводя решение национальных проблем к ряду декларативных мероприятий и институций, коммунисты создали сугубо формальный, иллюзорный, якобы правовой мир, которому противостояла суровая властная реальность. Таким миром был и сам Союз Советских Социалистических Республик. Демократическая и даже высокопарная «сталинская Конституция» создала целую иерархию национальных государственных формирований в СССР, которая была бы идеальной структурой междунационального сосуществования, если бы она имела какое-то отношение к действительности. На самом деле за правовыми кулисами пряталась – да и не очень пряталась – партийно-государственная властная система, которая не имела с декорациями ничего общего, разве что подгоняла реальные структуры власти к ирреальным конституционным.

Эта ирреальная конституционная система имела продолжение во всех сферах общественной жизни. Чтобы продемонстрировать всю полноту «решения национального вопроса в СССР», даже там, где национальные псевдореспублики не имели реальных научных и культурных ресурсов, создавались псевдоакадемии наук, псевдотеатры и псевдолитература, национальные языки и тому подобное, и карьеру национальная «элита» делала прежде всего преданностью власти и взаимной личной поддержкой. Центральная власть прекрасно видела провинциальную второсортность срочно созданных таким способом «национальных культур», но именно такой их характер больше всего ее устраивал. Советская империя в определенных пределах поддерживала учебу и научную и культурную деятельность на родных национальных языках, но оставляла «национальные окраины» в состоянии глубокой провинциальности и всевластия бездарностей, единственными добродетелями которых была их партийная преданность. Такое положение вещей эффективнее, чем вульгарное запрещение, привязывало национальную периферию к российскому центру, а в то же время развивало у «националов» провинциальный комплекс неполноценности, и в случае политического бунта вольнодумных столичных элит позволяло центральной власти опираться на провинцию. Так было, в частности, в начале хрущевской «оттепели», когда в борьбе против московских критически мыслящих литераторов ЦК опирался на периферию, в частности на украинское писательство.

В конце существования коммунистической империи в большинстве республик сложились ячейки национальных элит, которые не всегда совпадали с официальными структурами и формальной иерархией.

Однако этот двурушнический замысел приносил неожиданные последствия. Шел непрестанный процесс развития образования, науки и культуры, а с ним формирование национальных элит высокого уровня, что нередко приводило к трагическим конфликтам в «национальной глубинке» между молодыми и талантливыми, с хорошим образованием учеными, писателями, художниками, с одной стороны, и господствующей номенклатурной национальной верхушкой – с другой.

Для партийного руководства проблема национального самоопределения реально в первую очередь была проблемой автономности национальной партийной организации. Региональный партийный принцип управления, возобновленный Брежневым, означал также высокую меру независимости местных национальных партийно-государственных номенклатур. Еще при Хрущеве сложились условия, когда местные группировки (кланы) формировали такие комфортные жизненные и властные обстоятельства, что перспектива переезда в Москву казалась скорее наказанием, чем повышением. Естественно, независимость региональных властных элит от центра сопровождалась усилением коррупции.

Ситуация обострилась в связи с кризисом коммунистической партийной идеологии на программном уровне.

В принятой XXIII съездом КПСС программе были записаны конкретные сроки и экономические параметры построения коммунизма, которые в представлении руководства значило в то же время «догнать и перегнать Америку». Это была большая ошибка Хрущева и его окружения. Естественно, все эти программные положения не могли быть реализованы. После отставки Хрущева осознание этого обстоятельства проникло и на страницы официальной прессы. В журнале «Международная жизнь» в 1965 г. была напечатана статья одного из авторов идеи «догнать и перегнать Америку» профессора А. М. Алексеева, в которой показывалось, что намеченные Программой КПСС экономические рубежи не достигнуты, а провозглашенная программой цель построения коммунизма нереальна. Все это хорошо знали, но открытое заявление такого рода при действующей программе партии угрожала исключением автора статьи из рядов КПСС и серьезными неприятностями редактору журнала. Назревал скандал, и здесь оказалось, что главным редактором журнала является министр иностранных дел, член политбюро Громыко. Нужно было найти выход. Обратились к Устинову; старый циник ответил, что СССР в досягаемом для глаза будущем не догонит США и об этом все и так знают, а на вопрос, что делать, посоветовал почему-то позвонить Подгорному. Неизвестно, кто кому звонил по телефону, но дело было спущено на тормозах, а о «строительстве коммунизма» пытались постепенно забывать.

Из ГДР была ввезена очень удобная идея «строительства развитого социализма». После короткой дискуссии о том, как правильно говорить – «развитый» или «развитой», остановились на последнем, чем проблема социально-политической цели общества была решена. Правда, по инерции члены политбюро еще долго правили в проектах разных докладов и постановлений «строительство развитого социализма» на привычное и родное «строительство коммунизма», но в принятые документы эти правки не попадали.

Бюрократический конец идеи построения коммунизма, такой похожий на анекдот, отображал реальную ситуацию перезрелого казарменного социализма. Со времен Брежнева было признано, что СССР ничего не строит, а только «совершенствует» свою систему. В конечном итоге, призрак коммунизма для подавляющего большинства населения давно уже был только призраком. Режим стал открыто консервативным, ничего уже не маячило на горизонте, в мареве «светлого будущего», и сама проблема тождественности и смысла жизнедеятельности для общества и личности стала во весь рост.

Потеря государством партийно-политической ориентации на мировую социалистическую революцию или на построение коммунизма только усиливала саму ценность Великого государства, империи, как таковой. Гордость за величие и могущество «своего» Государства должна была заменить «жизненный порыв» эпохи коммунистического фанатизма.

Национальным соответствием этого великодержавного энтузиазма мог быть российский национализм, но тогда мультикультурному обществу СССР угрожала бы дезинтеграция. По аналогии с американским обществом и американской нацией можно было говорить о «советской нации». Аналогия была бы, конечно, неправомерная, потому что американцы составляют нацию не с точки зрения этнокультурной, а с точки зрения политической и правовой, как субъект государственного права, как народ-суверен, у которого государство находится на службе. По понятным причинам коммунистические лидеры не могли пойти на подобную идеологию и избрали более умеренный вариант – формулу «советского народа как новой исторической общности». Разговоры о «советской нации» требовали бы откровенной постановки вопроса о том, каким языком она будет пользоваться. Само собой, это должен был быть русский язык. Однако на прямое и откровенное провозглашение курса на языково-культурную ассимиляцию народов СССР нацией «великороссов» коммунистическая власть не осмеливалась. Как «новая историческая общность» была нерешительной подделкой под «новую советскую нацию», так повышение статуса русского языка до «языка межнационального общения» было неискренним прикрытием осторожной русификации.

С идеологией российского монархического режима государственническую идеологию СССР сближал государственный антисемитизм. Утверждение его в известной степени можно объяснить внешнеполитическими ориентациями.

Характерен сам факт оживления антисемитских настроений в СССР еще в годы Великой Отечественной войны, когда армейская идеология сильно примитивизировалась, перед лицом ежедневной смертной тоски люди грубели, все ценности становились проще, страх и надежда, ненависть и любовь находили самые архаичные проявления и корни. В антисемитизме проглядывал сквозь наслоение цивилизации примитивный человек с его давними полуживотными антипатиями.

С 1949 г. Москва начала поддерживать арабский национализм против евреев, и с того времени до распада СССР не изменял свою позицию. Но несомненно также, что антиизраильская политика рассчитывала и на определенные чувства внутри страны, и именно эти установки оказались удивительно стабильными при всех изменениях режима.

Ничем другим, как примитивностью массовой идеологии господствующей партийно-государственнической верхушки, нельзя объяснить и тот стабильный антисемитизм, который стал неписаным законом ее политического поведения, естественным дополнением к матерным словам, – и естественной заменой таких вытесненных цивилизацией «признаков народности», как запах самогона. Антисемитизм партийной номенклатуры был скрытым, публично шла речь только об опасности «сионизма», а не о евреях, но между собой в кабинетах говорилось откровенно. Любимым «кадровым» делом было также выявление «скрытых евреев» и «полуевреев», причем чаще всего в эту категорию попадали просто более интеллигентные «белые вороны».

В сущности, правящий режим был не столько антисемитским, сколько антиинтеллектуальным и антиинтеллигентским. Во времена «развитого социализма» набор в высшие учебные заведения регулировался не только национальными, но и социальными процентными нормами: дети интеллигентов попадали в институты и университеты с большими трудностями, большую половину студентов нужно было набирать из детей рабочих и крестьян. Элита страны должна была чувствовать благодарность руководству за то, что ее подняли из социальных низов. При этом бо́льшая часть интеллигентов, которые страдали от этой политики, сами были выходцами из крестьян или рабочих, во всяком случае, интеллигенты в третьем поколении составляли небольшой процент.

В обществе – особенно с 1970-х гг. – набирали силу процессы формирования национал-патриотических течений, против которых казенная идеология была бессильна. И характерно, что в брежневские времена самым агрессивным национал-патриотизмом стал русский.

Власть преследовала самые радикальные проявления русского национализма, определенные звенья его ушли в диссидентское подполье, но в большей степени новый русский великодержавный национализм и русские неославянофильство стали респектабельными течениями в общественной жизни России. За менее смелые национальные проекты в нероссийских средах репрессии были немедленны и жестоки.

Новая националистическая идеология формировалась якобы в сотрудничестве официальных и неофициальных источников. В 1965 г. по доверенности МК комсомола аспирант-философ из университета Валерий Скурлатов подготовил «Устав нрава» – проект перестройки комсомола, где предлагал фашизацию молодежных организаций: «Ввести телесные наказания! Розга лучший учитель. Удар по телу – закал духа. Продумать комплекс военизации молодежи с начальной школы… Нет более подлого занятия, чем быть «мыслителем», «интеллигентом», премудрым пескарём, и нет более благородного дела, чем быть солдатом». Идеи Скурлатова вызывали определенные симпатии и у комсомольского руководства, и в кругах «Университета молодого марксиста» (УММ) при ЦК ВЛКСМ. Это была пора, когда Шелепин и Семичастный опирались на настроения активизма, выраженные Скурлатовым наивно и простодушно. Кто знает, как бы закончилась эта история, если бы диссидент Александр Гинзбург не передал текст программы Скурлатова на запад. В конечном итоге, Скурлатов был исключен из партии, а УММ закрыт. Однако потом Скурлатов был восстановлен в партии (впоследствии опять исключен) и стал в 1970-х гг. одним из известных борцов против «сионизма» и пропагандистом славянофильського неоязычества.

В 1963 г. в Ленинграде возник тайный «Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа» (ВСХСОН), который, согласно программе, имел полувоенный характер вроде ирландского «Шин фейн». В феврале 1967 г. ВСХСОН был раскрыт, участники получили большие сроки заключения.

Более респектабельным вначале было национал-патриотическое движение культурничества, которое, в частности, породило известную «Память».

В 1966 г. образовано «Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры» (ВООПИиК), под эгидой которого (в бывшем Петровском монастыре) собирался т. н. «Русский клуб». Возглавляли клуб писатель Дмитрий Жуков и литературовед Петр Палиевский, в клуб входили литературовед Вадим Кожинов, художник Илья Глазунов, диссиденты-националисты Владимир Осипов и Анатолий Иванов (Скуратов) и другие. Трибуну участникам клуба давали журнал «Наш современник», главный редактор которого поэт Сергей Викулов не скрывал своих национал-большевистских ориентаций, и комсомольский журнал «Молодая гвардия» (главный редактор его Алексей Никонов был снят в 1970 г. за публикацию романа Ефремова «Час быка», но его преемники Ф. Овчаренко и А. Иванов твердо продолжали национал-большевистскую линию журнала).

В 1965 г. в Москве под руководством архитектора Барановского образовался клуб «Семья». Клуб занялся опекой над памятниками русской культуры, а ученики Барановского внесли в дело новый элемент – поиск виновников разрушения культуры с еврейскими фамилиями.

В 1970 г. была написана либерально-диссидентская «Декларация демократического движения», и как ответ на нее появилось «Слово нации» – первый нелегальный программный документ нового русского национализма. Автором «Слова» был А. Иванов-Скуратов, поправки вносил В. Осипов. Оба имели стаж «зоны». В 1970–1971 гг. появляется русский националистический «самиздат», авторами которого были В. Осипов, А. Иванов-Скуратов, Г. Шиманов, Л. Бородин (осужденный в деле ВСХСОН, в настоящее время – главный редактор журнала «Москва»), Дмитрий Дудко (впоследствии священник), Валерий Емельянов и др. Осипов и Иванов-Скуратов издают в 1971–1974 гг. журнал «Вече».

Вызов агрессивного русского национализма стал настолько заметным явлением общественной жизни, что на него отреагировало партийное руководство. И. о. зав. отделом пропаганды ЦК КПСС А. Н. Яковлев, будущий архитектор Перестройки и социал-демократ, напечатал в 1972 г. статью, направленную против национал-патриотов, и это дорого ему стоило: он был снят с партийных должностей и направлен послом в Канаду.

Национал-патриотическое брожение в конце 1970-х гг. продолжалось в разных кружках – «Витязи», Молодежном творческом объединении при Московском отделении ВООПИиК и в первую очередь в «Обществе книголюбов» Министерства авиационной промышленности. Последнее из них провозгласило своими духовными наставниками Николая Рубцова, Станислава Куняева, Юрия Кузнецова. Националистически настроенный писатель Владимир Чивилихин получил в 1982 г. Государственную премию за роман-эссе «Память», и в честь этого события «Общество книголюбов» после встречи с писателем было названо «Памятью». Общество устраивало встречи с писателями Владимиром Крупиным, Станиславом Куняевым, Феликсом Чуевым, историком Николаем Яковлевым (автором национал-патриотических и антисемитских книг «14 августа 1914 года» и «ЦРУ против СССР»), – словом, низовое и не полностью официозное русское национал-патриотическое движение вступало в контакт с респектабельной литературной и публицистической верхушкой русского национализма.

С 1981 г. начинаются публичные выступления академика медицины Ф. Углова против алкоголизма, который якобы стал следствием преступной деятельности сионистов, троцкистов и империалистов. Руководители Всесоюзного клуба «Трезвость» Борис Искаков и Степан Жданов открыто говорят о «сионистском алкогеноциде русского народа». В 1984 г. в «Памяти» начинает работать бывший секретарь и неформальный адъютант художника Глазунова, художник и актер-любитель, одаренный демагог Дмитрий Васильев, с появлением которого деятельность «Памяти» выразительно приобретает направление против «жидо-масонского заговора». Охранником Васильева был Баркашов, будущий вожак русских фашистов, из васильевской «Памяти» вышел Дугин, будущий идеолог «новых правых» и национал-большевистской партии Эдуарда Лимонова, русский имперский «геополитик».

В националистической среде конца 1970-х – начала 1980-х гг. усиливаются настроения воинственного антисемитизма, читаются и перечитываются «Протоколы сионских мудрецов», литература о сионизме и масонстве; приобретают популярность такие авторы-антисемиты, как Владимир Бегун, Юрий Иванов, Валерий Скурлатов, Евгений Евсеев, Николай Яковлев.

Симптоматической фигурой русского национализма стал в это время экономист-востоковед Валерий Емельянов. В 1973 г. он написал «Открытое письма Солженицыну», где обвинял писателя в русофобии, германофильстве и сионизме. В 1977–1978 гг. он распространял в «самиздате» свои произведения «Кто стоит за Джимми Картером» и «Десионизация». Вывезенная за границу Организацией освобождения Палестины, «Десионизация» была, по указанию президента Сирии Хафеза Асада, переведена на арабский язык и напечатана в газете «Аль Баас». Основная идея «Десионизации» заключалась в том, что евреи с помощью масонов стремятся к мировому господству, а христианство является «сионистским предбанником». Емельянов призывал создать «Всемирный антисионистский и антимасонский фронт» для сопротивления евреям. Через несколько лет, в новой России, он уже откровенно напишет: «Евреи, как я полагаю, – это профессиональные древние преступники, которые сложились в определенную расу… «Белое» человечество две тысячи лет поклоняется «жидовскому богу», поэтому актуален девиз “Смерть жидовским оккупантам!”».

Знаменитая футболка с антисемитской надписью

В разговорах Емельянов говорил о Виктории Петровне Брежневой, что «страной правят через нее ее соплеменники-сионисты, а не ее муж-маразматик». Емельянов был арестован по обвинению в убийстве и расчленении топором своей жены и посажен в психушку, где пробыл шесть лет. Один из его последователей ходил по Москве в футболке с надписью: «Куришь, пьешь вино и пиво – ты пособник Тель-Авива». После освобождения Емельянов создал Московскую языческую общину и в 1989 г. организовал первое массовое открытое богослужение богу Солнца Хоросу и «антикрещение». Неоязычество проповедовал и Иванов-Скуратов в книгах «Тайна двух начал» (1971) и «Христианская чума» (1978). В это время становятся популярными йога, индуизм, Шамбала, теософия Блаватской, поиски основ идеологии в древнем Тибете и откровенная мистика.

После интервенции в Афганистане в националистическом кругу усиливается идея имперского военного величия России. Ярче всего выразил эти настроения прозванный «соловьем Генштаба» писатель Александр Проханов (в 1981 г. – роман «Дерево в центре Кабула», в 1984 г. – публицистическая книга «Ядерный щит»). Военно-патриотические мотивы Отечественной войны (Юрий Бондарев) объединялись с модерным генштабовским патриотизмом в одной идейной системе, воодушевленные русским национализмом «Нашего современника», «Молодой гвардии», «Литературной России».

Короче говоря, в русском национальном самосознании 1970–1980-х гг. наблюдаем все те явления, которые можно было констатировать в Германии за сто лет до того: невыразительное тяготение к дохристианским мифологемам, мистико-языческие искания, поиски volkisch-народного источника государственной идеологии, ощущение собственной неповторимости и духовного величия, враждебность к западническому либерализму, агрессивный антисемитизм. В более слабой или более острой форме все эти симптомы находят проявление в культурно-политической жизни и кое-где подвергаются административному давлению и даже репрессируются, но в большинстве случаев сосуществуют с респектабельными формами общественной жизни и находят свои легальные организационные ниши и печатную трибуну. Этому течению симпатизировали такие известные писатели, как Валентин Распутин, Василий Белов, Дмитрий Жуков, Юрий Бондарев, Александр Проханов, главный редактор «Роман-газеты» Валерий Ганичев, их и многих других вместе с лидером российских коммунистов Геннадием Зюгановым и некоторыми бывшими диссидентами-антикоммунистами мы встретим позже среди вдохновителей ГКЧП и в шовинистическом «Русском национальном соборе», возглавляемом бывшим генералом КГБ Александром Стерлиговым.

При всех разночтениях и противоположностях взглядов деятели русского националистического направления расценивали свои позиции как защиту России (или коммунистическую, или православно-славянофильскую) в ее извечной борьбе против Запада. В легальной литературе координаты русско-западнического противостояния достаточно ясно определяли литераторы-«славянофилы». Так, В. Кожинов характеризует позицию Запада в отношении к России иронической цитатой из Тютчева: «…вы, – говорит у Тютчева Запад России, – четыре столетия тому назад созрели до того единства, к которому мы теперь стремимся; ваше основное начало не уделяет пространства личной свободе, оно не допускает возможности разъединения и раздробления». Запад стоял за «пространство личной свободы», а Россия отстаивала тотальное единение вокруг государя; Кожинов соглашается, что именно в этом суть расхождений Запада и России, и цитирует французского историка Мишле, который обвинял Тютчева в крестовом походе против «демократического индивидуализма». Тютчев пророчил историческое торжество Великой Греко-Российской Восточной Империи (Кожинов замечал, что российская Держава – лучший перевод с французского Empire, чем Империя). Расширение Империи-Государства, по Тютчеву, было мнимым насилием, которое привело к «Великому воссоединению» и образовало «целый мир, единый по своему началу, солидарный в своих частях, живущий своею собственной органической, самобытной жизнью». Приводя эти цитаты, Кожинов полностью принимает антидемократический солидаризм российской государственности: «Но в чем же Тютчев видел основное «начало» этого мира, этой Державы? Прежде всего – в глубокой и мощной способности подчинять частные, индивидуалистические эгоистические интересы и стремления интересам и стремлениям целого, общего, общенародного. Он писал о присущей этому миру «способности к самоотвержению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы» и утверждал, что на Западе, напротив, господствует совершенно иной строй жизни и сознания…»

Вырисовываются контуры новой имперско-великодержавной идеологии, в которой на задний план отходят социально-экономические программы (частная или государственная собственность) и на первом плане оказывается признание исторической специфики России как цивилизации – подчинение личности «целому, общему, общенародному» если не в экономике, то в политике и идеологии.

Некоторые оппозиционные национал-патриотические круги пытались привлечь к себе Солженицына, но он откровенно не шел на поддержку крайних националистов. Однако фактически в полемике с Сахаровым великий русский писатель-изгнанник представлял именно правоконсервативный антизападнический и антилиберальный лагерь. Он не мог откровенно солидаризироваться с противниками либерализма, зато как эмигрант в свободном мире выбирал своих духовных и политических предшественников вне круга классического русского либерализма. Свою линию преемственности Солженицын вел не от кадетов («Партия народной свободы»), а от правых, от монархистов и, возможно, больше от октябристов.

В антикоммунистическом либерально-диссидентском движении и в российской интеллигентской неоформленной оппозиции преобладало противоположное умонастроение – именно в духе «демократического индивидуализма». И дело в первую очередь в том, что по своему писательскому и просто умственному уровню российская национал-патриотическая литература и публицистика были несравненно ниже либерально-демократического свободомыслия.

В 1979 году издательство YMKA-PRESS в Париже начало публикацию «Исследований новейшей русской истории»; первой в серии вышла книга приват-доцента из Франкфурта-на-Майне, выдающегося русского правоведа и историка украинского происхождения, октябриста по политическим симпатиям, В. В. Леонтовича «История либерализма в России». Предисловие Солженицына ко всей серии и к книге Леонтовича выдержано в том же антизападническом и антилиберальном духе, что и произведения советских славянофилов. Кадеты, как и в «Красном колесе», категорически отметаются Солженицыным как «радикалы». «Русская история стала искажаться задолго до коммунистической власти: страстная радикальная мысль в нашей стране перекашивала русское прошлое соответственно целям своей борьбы. От нее и от революционных эмигрантов получил Запад первые начатки искажений». Пожаловавшись на избыточную чувствительность Запада к леволиберальным «радикалам», Солженицын дальше поддерживает разоблачение правым либералом Леонтовичем радикализма кадетов, который «торжествовал над либерализмом на погибель русскому развитию». «Автор дает нам ощутить и другие возможные срывы либерализма, выражаясь его языком: к демократическому абсолютизму и к империалистической демократии. Сегодня, когда уже и на Западе повсюду либерализм потерпел уничтожительное утеснение со стороны социализма, тем более звучны предупреждения автора, что либерализм жив, лишь пока он придерживается эволюционного преобразования уже существующих структур». Слова о желательности эволюционного пути, само собой, относятся не к тогдашнему коммунистическому режиму, а к прошлому – к возможным реформам российской монархии.

Но и правый октябризм Солженицын не принимает безоговорочно. Он явно недоволен либеральными «преувеличениями» относительно требований индивидуальной свободы: «Определяя метод либерализма как устранение всего, что грозит индивидуальной свободе, автор оставляет нас в неведении: должны ли существовать при этом духовные запреты?» Его явно не устраивал «либерализм без берегов», свобода без «духовных запрещений», что четко разграничивало Солженицына и русскую либеральную интеллигентскую оппозицию сахаровского круга.

Все эти обстоятельства необходимо принять во внимание, когда мы говорим об украинской оппозиции и украинском диссидентском движении.

В диссидентском движении в Украине четко различались два течения: общедемократическое и национал-демократическое, или национал-патриотическое. Общедемократическое сопротивление коммунистической диктатуре представлено именами генерала Григоренко (собственно, он был москвичом и диссидентом-демократом, вовлеченным в украинское движение только благодаря организации УОГ), Леонида Плюща, Семена Глузмана, Генриха Алтуняна, Владимира Малинковича и других. Мало поддается классификациям писатель Николай Руденко, но по мотивам, которые привели его к диссидентскому сопротивлению, его тоже можно определить в первую очередь как борца за справедливость, гуманизм и демократию. Национальное самоопределение приходило к диссидентам этого круга (если приходило) только позже, в ходе переосмысления позиций в результате длительных разграничений и полного разрыва с советской властью. Такое «разделение труда» традиционно для украинской политической истории – при великодержавных условиях усилия одних борцов за свободу сосредоточивались на проблемах демократии, общих для всех регионов империи, других – на проблемах национального освобождения, и сочетание измерений достигалось трудно.

Николай Руденко

Оксана Мешко

Левко Лукьяненко

Что же касается украинского национального движения, то поначалу оно продолжает традицию ОУН – УПА и других форм национализма, отчасти традицию украинского национал-большевизма. Из первых членов-основателей Украинской Хельсинкской группы писатель-фантаст Олесь Бердник пришел к сопротивлению из национальных мотивов, соединенных с мистическим мироощущением, Оксана Мешко унаследовала национальные ориентации еще от «боротьбистов», но сидела в сталинских лагерях за попытки защиты племянника – воина УПА, Левко Лукьяненко организовал нелегальную группу для борьбы за независимость Украины на национал-большевистской платформе, его подельник Иван Кандыба политически более близок к ОУН и позже вошел в руководство радикально правой «ОУН в Украине», Нина Строката-Караванская – жена Петра Караванского, который отсидел срок за участие в молодежном кружке времен оккупации, связанном с ОУН. Алексей Тихий арестовывался поначалу за протесты из демократических мотивов, но с 1960-х гг. действовал на национально-патриотическом поле культурничества. Зиновий Антонюк, правозащитник с выраженно гуманистическими демократическими ориентациями, говорил о себе, что поначалу «был в лагере крайних националистов».

Вячеслав Черновол

Как говорил Зиновий Антонюк в том же интервью, «на рубеже 50–60-х гг. приходится поражение вооруженной фазы национально-освободительного движения и новое переосмысление реалий с осознанием того, что успеха можно достичь только в контексте широкой легальной борьбы в масштабах всего СССР, всего мира». Точнее говоря, поражение вооруженной борьбы УПА может быть датировано началом 1950-х. После гибели 5 марта 1950 г. главнокомандующего УПА Романа Шухевича еще кое-где действовали разрозненные «боевики», а после того, как на пункте связи в лесу под Бродами 23 мая 1954 г. был захвачен в плен его преемник Василий Кук, УПА перестала существовать. Но разные молодежные группы направления ОУН возникали и действовали на протяжении 1960-х. Наибольшей из них была группа под названием «Украинский народный фронт», созданная учителем Д. Квецивым и историком Б. Равлюком в 1963 г. куда входил и Зеновий Красовский, участник вооруженной борьбы УПА, арестованный впервые в 1949 г., когда ему было всего 20 лет. Группа насчитывала около 150 членов и имела ориентацию в традиции ОУН, распространяя ее литературу. Раскрыто и разгромлено УНФ в 1967 г. Большое влияние на украинских диссидентов оказали – уже в лагерях – бандеровцы-«двадцятипятники», которые, будучи молодыми ребятами, получили огромные сроки и держались в заключении с большим достоинством и мужеством.

Следует отметить, что в лагерях и в подполье представлена была главным образом не старая политическая элита ОУН, а рядовые участники партизанского движения, отмеченные печатью героизма, стойкости и солидарности. Лагерная жизнь с его открытым противостоянием между узниками и КГБ – МВД, вызывающе независимым поведением большинства узников и их солидарностью против режима и его «стукачей» снимала даже у старых националистов разграничения по национальным признакам. Правозащитное движение всех фракций антикоммунизма было воспринято как наилучшая тактика борьбы против власти. Позже, после освобождения из лагерей и развертывания открытой политической борьбы, дело уже не всегда выглядело так идиллически. Рано умерший Зеновий Красовский, убежденный националист-бандеровец и человек высокопорядочный, стал руководителем Провода «ОУН в Украине» (тогда еще нелегально) и организатором право-радикальной ДСУ («Державная самостоятельность Украины»), а его преемник в ОУНвУ и ДСУ, подельник Лукьяненко, бывший активист УОГ Иван Кандыба уже возвращается к агрессивному антисемитизму и антикоммунизму в духе радикальных традиций фашизма. Большинство бывших украинских диссидентов в независимой Украине оказались в маловлиятельной правой части политического спектра (УРП и близкие группировки).

Зеновий Красовский

Водораздел между либерально-демократическими и национал-патриотическими умонастроениями разграничивал людей по отношению к правам и свободам личности, с одной стороны, и к «правам нации» – с другой. «В нашей традиции, – пишет Зиновий Антонюк, – под влиянием ли российским, или без такового – значения не имеет, игнорировать правовые интересы личности. Украинский правозащитник 70–80-х годов делал акцент на правах нации. Но сегодня, пока мы наш правозащитный менталитет не переведем из плоскости защиты прав нации в плоскость защиты прав личности, гражданского общества, а следовательно, и демократической Украины, нам не видать».

Это писалось уже в независимой и некоммунистической Украине 1990-х. Но и в 1960–1970-х гг. в национал-демократическом движении было не только приспособление национальной идеологии к условиям правозащитного движения, но и противостояние режиму диктатуры в духе «демократического индивидуализма». Более того, именно такое противостояние дало новое дыхание украинской национальной демократии, создав ее новую идеологию и политическую тактику.

С середины 1960-х гг. в Украине появляется национальное движение культурничества; так, симптомами поисков национальной идентичности были певческие коллективы Б. Рябокляча «Жаворонок», Л. Ященко «Гомон», этнографический музей Ивана Гончара, многочисленные группы колядников, фольклорные группы. На уровне высокой профессиональной культуры появляются такие имена, как Лина Костенко, И. Драч, Н. Винграновский, В. Коротич, В. Голобородько, Н. Воробьев, И. Калинец, Е. Сверстюк, В. Стус и многие другие. Настоящим мировым достижением украинской культуры стал фильм С. Параджанова «Тени забытых предков», обсуждение которого в 1965 г. (уже после начала арестов) превратилось в политическую демонстрацию. Противостояние власти и нового поколения украинской творческой интеллигенции начинается в начале 1960-х и становится открытым и политически окрашенным в первые послехрущевские годы. И противостояние это имело поначалу не политические, а культурные корни.

О них лучше всего сказал в открытом письме к Н. П. Бажану глубокий литературовед, политик исключительной интеллектуальной честности, политзаключенный Иван Светличный. «Я далек от того, чтобы во всем видеть железную руку власти, происки чекистов и этим объяснять все досадные случаи литературной жизни; поэтому и здесь я вижу проявление прежде всего внелитературной борьбы, а уже потом – также и вмешательство внелитературных сил… Уже то, что Драчи-Винграновские писали непросто, непривычно, и, чтобы понять их, а тем более воспринять и оценить, нужна была достаточно высокая культура, в то время как Дмитерков и Чалых свободно могли употреблять и примитивные анальфабеты, уже это одно – в стране, где соборно мифический «народ» объявлен наивысшим художественным судьей, а простота и общедоступность – альфой и омегой социалистического реализма, делало первого встречного ликбезовского Юхимовича заранее народным, свободным от любых «измов» и давало право выступать против Драчей от имени народа и бить их козырным тузом народности». Новая культурная элита уже потому, что она была новой и нетрадиционной, противостояла господствующей политической религии с ее неминуемым догматизмом и традиционализмом. «На фоне таких сплошных литературно-политических молебнов поэзия шестдесятников – без молитв и поклонов – казалась атеизмом и бесовщиной, и правоверные церковники могли клеить отщепенцам ярлыки уже не только формализма или модернизма, но и куда более страшных ревизионизма, национализма, антисоветчины. И они, ясное дело, так и делали – все более смелые и воинственные, особенно после исторической встречи Хрущева с художниками».

Иван Светличный

Как и в Москве 1960-х, провокации руководящей партийной литературно-художественной посредственности привели к конфликту, который разрешился, в конечном итоге, не критикой «формализма», а намного более трагически. В 1965 г. началась серия арестов и «судов», жертвами которых стали молодые украинские интеллигенты. Это вызвало протесты и среди респектабельной части украинской интеллигенции: с запросами к ЦК Компартии Украины обратились Михаил Стельмах, Андрей Малышко, Григорий Майборода, письма с настойчивой просьбой разъяснить причины репрессий подписывали Виктор Некрасов, генеральный конструктор Олег Антонов, Сергей Параджанов, Виталий Корейко, Платон Майборода, Леонид Серпилин, Лина Костенко, Иван Драч, ученые А. Скороход, Ю. Березанский, А. Ситенко, К. Толпыго. Позже, с новой волной репрессий в 1972 г., в знак протеста подал в отставку руководитель Союза писателей Украины Олесь Гончар.

Олесь Гончар

В 1965 г. появилось в «самиздате», а затем и печатно в зарубежном издательстве «Современность» письмо Ивана Дзюбы к первому секретарю ЦК Компартии Украины П. Е. Шелесту и председателю Совета Министров УССР В. В. Щербицкому с дополнением – объемистым трудом «Интернационализм или русификация?».

Это произведение пришло к читателю через год после начала послехрущевской реакции и имело чрезвычайный резонанс в украинском обществе и даже во всем мире. Книга-послание к руководству ЦК Компартии Украины была порождением надежд и иллюзий 1960-х гг. и переполнена ссылками на Ленина и партийные постановления времен «украинизации». Более поздняя история борьбы вокруг идеологии, сформулированной в книге, закончилась победой господствующего лагеря – врагов автора, и Дзюба якобы сдался. Но стоит напомнить, какое потрясающее впечатление произвела она на всех – тайных тогда – ее читателей. И дело было совсем не в малоизвестных цитатах из Ленина – большинство думающей публики тогда уже не рассчитывало на возрождение «настоящего ленинизма». Свежим дуновением исторического ветра было то переживание и осознание национального чувства, которым был наполнен отважный труд недавнего аспиранта академического Института литературы. Это было гуманистическим и демократическим вариантом национальных устремлений Украины XX века, неслыханным для тогдашнего общества. Впервые люди задумались над «культурой национальных чувств», лишенных любой ксенофобии, – эти мысли Ивана Дзюбы больше всего, по-видимому, врезались с тех пор в память.

Был, конечно, в книге и прямой политический контекст. После провала хрущевских экспериментов закончилась и «оттепель», и отныне можно было надеяться только на поддержку национал-реформаторства со стороны окрепшей местной верхушки. Определенные симпатии книга Дзюбы, обращенная непосредственно к украинской партийной среде, кое-где встречала.

Иван Дзюба

Дзюба потерпел поражение, в том числе личное. Он не мог пойти на отчаянное и абсолютное сопротивление власти так, как это сделали его радикальные друзья-диссиденты. И понял его лучше всех близкий ему по духу выдающийся украинский мыслитель из американской диаспоры Иван Лысяк-Рудницкий. Он показал, что поражение выступлений украинских диссидентов 1960–1970-х гг. – это не просто торжество властных репрессий, но и проявление глубокого духовного кризиса новой украинской политики. Она оказалась перед дилеммой: или возвращение к идеологии старого украинского национализма, или фундаменталистский национал-коммунизм. «Таким образом, два выдающихся украинских диссидента, Иван Дзюба и Валентин Мороз, каждый пройдя собственным трагическим путем, зашли в тупик. Их неудачу нельзя объяснить лишь личной моральной неустойчивостью – скорее она имеет симптоматическое значение. Дзюба и Мороз воплощали возрождение в украинском диссидентском движении двух могучих течений – национал-коммунизма и интегрального национализма, которые господствовали на украинской политической арене в межвоенный период. Падение Дзюбы и Мороза иллюстрирует банкротство этих двух течений в современной украинской политической мысли».

Сравнивая украинское национальное самосознание 1960–1980-х гг. с российским, можем констатировать похожие явления: тяготение к этнографическим реалиям, этническим корням и древнейшим идеологемам вплоть до увлечения мистикой, поэтическая «народность» мировоззрения, национал-патриотическая направленность в политике, преобладание национальной солидарности над демократическим персонализмом («право нации») и тому подобное. Параллелизм феноменов удивителен постольку, поскольку речь идет и о доминирующей нации – русских, и о нации, которая заговорила о своем колониально притесняемом состоянии, – украинцах. Напрашивается вывод, что идеологическая общность таких разных по своему политическому статусу народов предопределена не столько усилением борьбы, которая поднимала их на высшие ступени духовного развития, сколько распадом старой истлевшей идеологии, образованием духовного вакуума, который заполнялся альтернативным мировоззрением с давними, глубоко традиционными и чрезвычайно живучими корнями.

Это несомненно имело место, и новые явления в духовной жизни наций СССР были также и симптомами распада и отмирания коммунистической идеологии.

Колоссальная разница между Москвой и Киевом заключалась в том, что в новом украинском национально-культурном движении представлены были наивысшие и наиболее европейские достижения, тогда как русское национал-патриотическое движение в культурном и интеллектуальном отношениях было консервативным, традиционным и в конечном итоге – неинтересным.

Трудно определить политическую ориентацию украинского культурного движения и связанного с ним диссидентства в его ранний период 1960–1970-х гг. Можно бы назвать его «новым правым» в стиле Генона, поскольку эта политика готова была принять даже социалистические формы собственности, а точнее, была безразличной к социально-экономическим программам, обнаруживая исключительную чувствительность к национальной сфере. Однако даже в ближайших к волюнтаризму проявлениях украинское национальное движение далеко от таких национал-патриотических платформ, как русский национал-большевизм в стиле «новых правых». В лице Валентина Мороза, не говоря уже о «двадцятипятниках» из ОУН, это национальное движение быстро деградирует к старому национализму. Тот «национальный коммунизм», который отстаивал Иван Дзюба, скорее должен был бы стать национальной платформой для какого-то типа «демократического социализма». Случилось так, что эта идеология не пустила политические корни. Однако вопрос о судьбе национал-коммунизма и о перспективах его эволюции к национальному «демократическому социализму» оставался открытым – впереди был длительный процесс эволюции коммунистической верхушки общества.

Как реагировала власть на появление нового украинского национального движения?

П. Е. Шелест

Шелест, по крайней мере, не обнаруживал агрессивности по отношению к национальному диссидентству, направив весь свой гнев против демократического «ревизионизма» чехословацкого типа. Он был одним из ястребов в 1968 г., и даже слово «модель» в Украине стало непристойным, поскольку о разных «моделях социализма» говорили в Праге. В сущности, Шелест шантажировал московское руководство опасностью Киевской весны по аналогии с Пражской, чтобы выторговать украинскому ЦК (и коммунистической Украине в целом!) дополнительные автономные права. Для философии рационализма наступили тяжелые дни, грозные постановления ЦК Компартии Украины направлены были против западнического «формализма» в культуре, то есть против культурно-политического европеизма. Позиция же ЦК относительно книги Дзюбы оставалась неопределенной. КГБ Украины проявлял, с точки зрения более поздних партийно-полицейских оценок, «беззубый либерализм». Шелест санкций на репрессии не давал.

Аресты в январе 1972 г. были следствием решения Политбюро ЦК КПСС от 30 декабря 1971 г. о ликвидации «самиздата», а в феврале 1977 г. Политбюро ЦК КПСС на предложение председателя КГБ Ю. Андропова и Генерального прокурора СССР Р. Руденко приняло решение об аресте руководителей Хельсинкских групп Юрия Орлова, Александра Гинзбурга, Николая Руденко и Томаса Венцлова. Однако Андропов не имел прямого отношения к «украинскому» конфликту. Инициатором политического наступления на Украину был Суслов. Именно он предложил поставить во главе идеологической работы в Украине В. Е. Маланчука, которого остро не любили все подряд руководители республики и который открыто и злобно проводил украинофобскую политику. Руководителя украинского КГБ Никитченко устранили за «либерализм», а заменил его генерал Федорчук, личная креатура Брежнева. Позже, в 1980 г., с переходом Андропова на должность второго секретаря ЦК, по настоянию Брежнева Федорчук сменил его в КГБ, хотя Андропов хотел видеть своим преемником Чебрикова (между прочим, из Днепропетровска).

Тихое удушение Шелеста (в 1972 г.) и Подгорного (в 1977 г.) было для Брежнева отчасти сведением личных счетов. Устранив обоих своих украинских «друзей», Брежнев, во-первых, ликвидировал правление в Украине харьковской группы, к которой оба принадлежали и которая имела определенные национальные сентименты. Харьковчан заменил Днепропетровск, Шелеста – земляк и любимый воспитанник Брежнева Щербицкий. Во-вторых, устранение Шелеста, а затем и Подгорного выглядело как поражение «украинской» партии. Брежнев пытался выглядеть в этой ситуации как «русский человек». Немедленно началось вытеснение украинского языка из употребления в украинском партийно-государственном аппарате, а следовательно, и во всей официальной общественной жизни Украины.

Снятие Шелеста с должности партийного руководителя Украины стало элементом политического наступления на провинциальные национальные партийно-государственные кланы.

В других национальных республиках смена власти происходила по инициативе и активном участии КГБ СССР и Андропова. В Грузии очень близкий к Брежневу человек, Мжаванадзе, вынужден был уйти с должности первого секретаря ЦК под давлением кричащих материалов о коррупции, и был заменен в конечном итоге бывшим комсомольским руководителем, а затем министром внутренних дел Эдуардом Шеварднадзе. В Азербайджане первым секретарем ЦК стал бывший председатель местного КГБ Гейдар Алиев, выдвиженец Андропова. Размах коррупции в Азербайджане сразу же стал известен в мире благодаря публикации бывшего сотрудника ЦК КП Азербайджана Земцова, который выехал в Израиль.

Как свидетельствовали опубликованные Земцовым материалы КГБ, пост министра торговли Азербайджана стоил 250 000 рублей, министра коммунального хозяйства 150 000 рублей, ректора института – до 200 000 рублей, место студента университета – 20–25 000, мединститута – 30 000, Института народного хозяйства – 35 000, звание академика – 50 000, должность первого секретаря райкома партии – 200 000 рублей. [719]

В конце брежневской эры началось «узбекское дело», которое имело аналогичные параметры. Оно вошло в Перестройку вместе с его сомнительными энтузиастами – следователями генпрокуратуры Гдляном и Ивановым, но начал его КГБ Узбекистана сначала во главе с генералом Нордманом, а затем – генералом Мелкумовым. «Узбекское дело» разрасталось и все больше бросало тень на популярного до сих пор в Узбекистане первого секретаря ЦК Шарафа Рашидова, от которого важные детали следствия скрывались и который, в конечном итоге, умер от инфаркта. Характерно, что во всех случаях вопреки принятым нормам результаты следственной работы далеко не полностью докладывались партийным руководителям, что дало повод (в Узбекистане) позже обвинять руководство местных КГБ в посягательстве на руководящую роль партии.

С партийно-аппаратной точки зрения, проблема борьбы с «местным национализмом» выглядела как часть проблемы коррупции, решением которой могла быть только чистка при опоре на силовые органы государства. На протяжении 1970–1980-х гг. наступление на коррупцию национальных партийных элит, – а под этим поводом на идеологию национальной партийно-государственной автономии – составляло самую деликатную операцию силовых структур, управляемую непосредственно КГБ во главе с Андроповым через головы местного партийного руководства.

Шараф Рашидов и Леонид Брежнев

Американские аналитики выражали мнение, что Советскому Союзу стоило свои отношения с подконтрольными государствами построить так, как отношения с Финляндией; в таком случае система была бы гибче и более надежной. Следует напомнить, что исходные планы Сталина, очевидно, были именно такими. От этих прежних планов осталась лишь установка Сталина на нейтральную Германию, которая, по его мнению, была бы благосклоннее к СССР, чем к США. Эта идея уже его соратникам казалась нереальной, чтобы не сказать безумной, и такой же нереальной оказалась уже в конце 1940-х идея несоциалистических государств Восточной Европы, контролируемых СССР. Осуществление подобного плана отвечало бы давней имперской и глобальной традиции России. Однако он оказался несостоятельным относительно установления эффективного контроля над новыми территориями социализма, и система выбрала более простой и более примитивный выход.

Была ли система взаимоотношений между национальными составляющими СССР более близкой к русскому этническому национализму, напоминала ли она больше прозападно-космополитическую имперскую систему, или, наконец, решающими оказались партийно-коммунистические идеологические черты имперского строя?

Если окинуть одним взглядом все «социалистическое содружество» как империю коммунизма с центром в Кремле, то окажется, что уже к началу 1980-х гг. как система государств эта империя была в состоянии дезинтеграции. Выход национальных республик из Союза только завершал процесс, начатый Югославией и Китаем. Разница заключалась в том, что первые «схизмы» оставляли в целости основы общественного строя, а последние разрушили казарменный коммунизм как систему.

Как бы это ни вызывало сопротивление у посткоммунистических националов, попытки характеризовать Украину и другие республики СССР как русские колонии не выдерживают серьезной критики. Правда, политический гнет, который испытывали западные и южные окраины России, был двойным в сравнении с гнетом, который испытывал российский центр, – а может, и тройным, учитывая провинциальную ограниченность местных национальных наместников. Однако русская нация как целое, русский народ, русская интеллигенция ничего не выигрывали от системы имперского притеснения, в отличие от «нормальных» колониальных режимов. Если идет речь об экономическом положении, то русская глубинка жила даже хуже, чем Узбекистан или Закавказье. От якобы эксплуатации окраин индустриальный русский Центр страдал больше, чем «эксплуатируемые». В сравнении с Западом проблема «Север – Юг», как отмечал еще Мераб Мамардашвили, при иррациональных условиях СССР приобретала совсем противоположный характер. Этим, собственно, объясняется, что вспышка русского национализма в 1970-х гг. была еще более активна, чем вспышка национализма в Украине и других республиках. В русском национальном сознании укреплялось парадоксальное убеждение в том, что Россия должна «освободиться»… от своих национальных подчиненных.

Не будь этого сознания, не было бы Беловежской Пущи 1991 года.

 

Поход «мирового села»

 

Япония меняет культурные стандарты

Подъем борьбы «колоний и полуколоний» нужно было бы ожидать в тех странах Азии, где сосредоточено больше половины человечества, и от выхода которых на политическую, хозяйственную и культурную авансцену больше всего зависят судьбы мировой цивилизации. Это в первую очередь Китай, Индия и Япония. Стран, находившихся на окраинах мировой цивилизации, но никогда никем не завоеванных, можно назвать немного – по-видимому, Эфиопия, Япония, Саудовская Аравия, – и все, с некоторыми оговорками также – Китай (если проигнорировать «варварские» завоевания, которые заканчивались ассимиляцией завоевателей, – монголов и маньчжуров). Все они оставались очень архаичными, кроме Японии.

Япония сохранила непрерывность собственного культурного развития и при этом стала одним из наиболее динамичных факторов послевоенного мира, причем ее подъем пошел не во вред, а на пользу Западу. Япония – в противоположность Китаю – с эпохи Мэйдзи избрала западную ориентацию и сумела ассимилировать не только техническую культуру Европы и Америки, но и существенную часть их духовных достижений и стандартов, сохраняя при этом собственные уникальные традиции. Китай с начала 1950-х гг. стал, казалось, самой серьезной опорой мирового антизападного коммунистического движения, а Индия – одной из баз «движения неприсоединения», «третьего мира», как будто нейтрального, а на деле все более близкого к СССР и все более опасного для Запада.

В 1947 г. Япония приняла демократическую Конституцию, ст. 9 которой запрещала использование вооруженных сил в международных конфликтах. Армия и флот перестали играть какую-либо роль в ее последующей истории.

В конечном итоге, Китай после 1956 г. превратился в наиболее весомый фактор дезинтеграции коммунистического мира; противоречия между Китаем и СССР нарастали и на исходе эры Хрущева дошли до военного противостояния. Суть и глубина конфликта может быть осмыслена лишь с учетом глубоких цивилизационных отличий между двумя странами, а последние будут лучше понятными, если мы начнем не с красного Китая, а с капиталистической Японии.

В 1951 г. в Сан-Франциско подписано мирное соглашение между Японией и США, после чего американские войска были выведены из страны, и Япония полностью вернула независимость. Договор не был признан СССР, и только в 1956 г. советско-японские переговоры закончились подписанием соглашения, которое юридически покончило с состоянием войны. С середины 1950-х гг. в Японии начинается бурный экономический рост – «экономическое чудо», вызванное прорывом в первую очередь в наукоемких производствах. Япония оказалась на самых передовых позициях в определяющих для цивилизации областях науки и техники.

Как могло произойти, что такой стремительный прорыв состоялся на базе архаичных культурных традиций?

Япония всегда была страной с такой же четко выраженной потестарной доминантой в культуре, с подавляющим влиянием силовых структур на все другие, как и весь Дальний Восток. Правда, в отличие от китайской политической культуры, японская система не сохранила абсолютную власть императора. После аристократической эпохи Хэйан к власти пришли самураи (эпоха Токугава), и император стал чисто номинальным правителем страны. Существенные черты этой системы сохранились и после реформ Мэйдзи, и в XX веке – важнейшие решения принимались, правда, в присутствии императора совещанием высших правительственных чиновников, в первую очередь военных, но он при этом молчал, только освящая совещание своим присутствием. Сохранился традиционный институт императора (и даже тот же Хирохито на троне) и после принятия конституции в 1947 году.

В японской культурологии и литературе после войны находим яркие характеристики авторитарного стиля жизни и общения, присущего японцам. По-новому открылась Япония после войны и людям Запада.

Европейцы, которые посещали Японию, писали о контрасте между жесткостью и даже грубостью поведения японцев с незнакомыми в толпе, – например в метро, – и церемониальной сердечностью и солидарностью в кругу близких и знакомых. Эти черты повседневного быта отображают давние и глубокие реалии. Как писал Сёдзабуро Кимура в эссе «“Люди зрения” и “люди голоса”», японцы всегда жили полностью разъединенными тесными группами, внутри которых господствовала полная взаимоподдержка. Японская культура, как говорилось, представляет тип, в котором явно доминировали потестарные, властные отношения. Группы, которые именовались словом бе («дети») и охватывали широкий круг сообществ от аристократов-«клиентов» до рабов и собственно детей, были упорядочены квазисемейными отношениями, которые определяли структуру общества в архаичной давности. Группирование общества в очень закрытые структуры, строго иерархически подчиненные, возможно, связано с военным прошлым – ведь японцы пришли на острова с континента, на островах они охотились на туземцев-айнов, пока не вытеснили их на север, на остров Хоккайдо. Если пользоваться классификациями Фромма, древние японцы принадлежат к этносам с некрофильскими культурами. Жестокость и агрессивность соседствовали с необычной для Европы формой индивидуализма: в Японии отдельный индивид, который сам принимает ответственные жизненные решения, – idiotes, о-собь, – является фигурой нетипичной, но всегда наличествующей в группе, будто деревенский юродивый; он является непременной принадлежностью японского общества, но всегда один. Он – «беглец», а все другие чрезвычайно некритичны относительно группы «своих».

Наивысшей нравственностью, собственно, образцом нравственности вообще, была нравственность военных, сформулированная в кодексе «Путь самурая». Идеал самурая – повиновение своему сеньору и абсолютная лояльность к нему, самоотречение, бесстрашие, стоицизм; все это изображено в эпосе XV ст. «Хикейки» в образе Фума Бэнкея, что появляется позже в театре Но. Богатея-купца презирали, и частые крестьянские бунты направлены были не столько против самураев-владык, сколько против богатеев, перекупщиков и тому подобных. Тема гордой бедности и идеал равенства были в Японии еще более распространены, чем в Китае.

В Японии правили не личности, а семейные кланы. Строго друг другу подчинены были и большие социальные группы: на первом месте по престижности были воины (самураи), на втором – крестьяне, далее шли городские сословия – ремесленники, и на последнем месте – купцы.

Город вообще – сравнительно недавнее явление: до 710 г., когда была построена столица – Нара, японский двор вообще кочевал в районе Асука. Нара стала первым городом в Японии. В 794 г. столица перенесена в Хэйан (в настоящее время Киото). Городская культура, когда она сложилась, противостояла традиционной, как низовая и комедийная. В XVII ст. в японской культуре появляется герой-мещанин тьонин, комедийный двойник утонченного принца Гэндзи, из хэйянского романа XI века. «Экономическое чудо» означало невероятную урбанизацию Японии. Более двух третей Японии покрыты лесами; более чем три четверти японцев живут в городах на побережье, причем большинство из них – в гигантских конурбациях-мегаполисах. Радикально изменились, конечно, не только городской быт, но и отношение к городу и горожанам. Но что-то существенное осталось.

Сельские общины были очень закрыты и контролируемы, но зато молодежные группировки, дебоширы и головорезы – явление для японского села привычное.

Молодежные антиструктуры имели перед сельской общиной то преимущество, что они легко объединялись в сверхтерриториальные группы, подчиняя себе соседние молодежные стаи и методами неограниченного насилия контролируя сельские общины. Жестокие восстания разгорались, как сухая трава.

Оэ Кэндзабуро в романе «Футбол 1860 года» проводит параллели между левым молодежным бунтом 1960-х гг., крестьянскими восстаниями на сто лет раньше и разными позициями японца в годы и после Второй мировой войны. Будучи под большим влиянием Достоевского, Оэ сквозь все эпохи проводит если не двойников, то братьев – почти близнецов.

Бытовая культура, культура коммуникации в очень модернистской нынешней Японии имеет столько особенностей, что в хороших учебниках японского языка для иностранцев (в первую очередь американцев и англичан) объясняются не только языковые явления, но и правила поведения.

В начале эпохи Мэйдзи – это братья-самураи, младший из которых ищет самоутверждения в организации крестьянского бунта. Невзирая на философские реминисценции. Оэ хорошо обосновывает социальными обстоятельствами особенности бунтов «младших» в Японии: в стране майората, где только старшие сыновья наследовали все, – младшим, в том числе самураям, нечего было терять. В войну 1941–1945 гг. младший брат добровольно пошел в военное училище, старший мобилизован после университета; оказывается, именно он легко воспринял возрождаемую садистскую солдатскую жестокость, а совестливый доброволец младший, убитый уже после демобилизации в столкновении с рабочими-корейцами, нарывался на смерть-искупление. Наконец, в послевоенной паре реалист-старший потерял смысл жизни и отказывается от идентичности со своими сельскими корнями, тогда как меньшим двигают те же насильственные инстинкты и тот же безграничный эгоизм, что и военными героями, но направлены они на создание левых и в то же время националистических неформальных групп. Перед нами, таким образом, – две Японии: Япония порядка и традиций – это она хранила преданность самурайскому кодексу чести, завоевывала Азию, возобновляя старинную свирепость к врагам и побежденным, а после войны потеряла духовные ориентиры; и Япония – антиструктурный двойник, которая всегда легко шла на произвол, разбой и бунты, рвалась в войну к патриотическим подвигам, но чувствовала упреки совести после поражения, а в новом послевоенном быту металась между правым и левым экстремизмом.

Основное правило японской социальной психологии – «необходимость постоянно считаться с невыраженными эмоциями других (особенно негативными) и предупреждать их». [721]

В Японии принято просить прощения не только тогда, когда ты в чем-то виноват, а в каждом случае, когда твои поступки имели какие-то чувствительные последствия. Если водитель автомобиля сбил пешехода по его собственной вине, и ни пострадавший, ни полиция не имеют никаких претензий, следует все же извиняться перед пострадавшим и даже навестить его в больнице. Манера европейца оправдываться и доказывать, что он не виноват, вызывает у японцев сильное недовольство. Соответственно, благодарят не за ответственное действие с хорошим намерением, а за красивые следствия действия. При этом японец, уходя из гостей, не благодарит, а извиняется за причиненные хлопоты. Все поведение строится так, чтобы предусмотреть и не допустить проявлений «плохих чувств» у других людей. Европеец склонен ставить себе в заслугу свои успехи и обвинять других в неудачах; японская культура имеет обратный стандарт. Способом выразить уважение к другому есть демонстративное осуждение себя и членов своей семьи. Соответственно не принято прямо говорить «нет» – это большая грубость; зато выражение сомнений или нерешительности фактически значит «нет». Если собрания на предприятии не поддерживают какое-то предложение, то никто не отрицает, но все или молчат, или ставят бессмысленные вопросы, которые, в сущности, не требуют ответа.

Японский автор Китаяма отмечает, что во всей поведенческой культуре японцев доминирует выражение необходимости приспосабливаться к другим, взаимозависимость с другими. «Вероятно… что наблюдаемая в японской культуре тенденция к самоунижению являет собою форму адаптации к культурной среде, в которой господствует концепция личности как одного из взаимозависимых ее членов» (курсив мой. – М. П.).

Английская поведенческая культура поощряет прямое выражение мыслей и желаний, при этом – в отличие от многих европейских – поощряет и компромисс. Но это сказывается в принципе большинства, абсолютно чуждом Востоку. Решение большинства в Японии недостаточно. Японцы тоже стремятся к компромиссу, даже в форме малоосмысленных итоговых выражений-обобщений, и консенсус всегда стремятся достичь перед заседанием. Голосования избегают. Как отмечает Вежбицкая, люди должны вести себя, как один человек.

Седзабуро пишет: «У японцев нет языка. У нас нет языка как средства истинного общения, которое возникает между взаимно противопоставившими друг другу людьми и между людьми разных сословий. Связаться простыми словами с человеком другого сословия, другой местности или страны – это сложная интеллектуальная операция, которая сопровождается чрезвычайным душевным напряжением. Но без этого как объективировать себя и жить в завтрашнем международном обществе? Можно сказать, что до сих пор японцам больше всего недостает того душевного состояния, которое позволяет ясно выразить себя через слова и через логику слова обнаружить меру для общей жизни с другими (японцы всегда живут или совсем разрозненными, или тесными группами, где все взаимно поддерживают друг друга), а не изолироваться от людей другого сословия и не раствориться среди других. И именно поэтому у японцев не возникло истинного уважения к Человеку. Там, где отсутствует непосредственное общение с человеком другого сословия и отношения напряженного взаимопонимания и напряженной взаимозависимости, которая возникает при этом, – там вообще не может возникнуть абстрагированное общее понятие уважения к Человеку»).

Наивно было бы, конечно, думать, что японцы не обмениваются сообщениями и не понимают языковые акты. Но в дискурсе японской культуры определяющей является побудительная доминанта. Слово в первую очередь – это жест, который что-то выражает для того, чтобы к чему-то побуждать. Слово включено в ритуалы и церемонии общения. Общее обсуждение дел для солидарного и коллективного их решения в традиции не было социальной нормой.

Пьесы театра кабуки не издавались полностью вплоть до эпохи Мэйдзи – они не рассматривались как произведения литературные, как искусство слова . Как и комедия дель арте, театр кабуки основывается на импровизации, в нем главное – актер, слово – не более, чем жест.

Отсюда то обстоятельство, которое Сёдзабуро называет культурой зрения, в отличие от культуры слова. Не только японская – вся дальневосточная культура традиционна и держится на ритуале, церемонии, обрядах. Сообщение объективной и беспристрастной информации о состоянии дел в универсуме общения играет второстепенную роль в коммуникации или, может, осмысливается как вид церемонии. Поэтому и культура основывается не столько на слове, сколько на зрительном ряде. Даже поэзия стремится просто показать картину, и утонченные коротенькие стихи-хокку являются в сущности словесным дубликатом зрительного образа. Изображение играет первостепенную роль, и в ощущении гармонии пространственной организации изображаемого и японская, и китайская культуры не имеют равных в мире.

Молчаливое наблюдение, так присущее японцу, порождает не только свою культуру молчания – в тесной группе «своих», где, вне сомнений, солидарность поведения и не нужно никого убеждать, говорят больше глазами, как отмечает Седзабуро.

Сублимацией ежедневного бытия на уровне духовности является в первую очередь целостная и синтетическая картина, преисполненная гармонии, а не тот «показ словами» (греческое deiknumi), который со времен «Одиссеи» определял дрейф западной культуры к аналитической рациональности.

Только ввиду этого обстоятельства можно понять огромный интерес Абэ Кобо к проблеме идентичности человека с его лицом (роман «Чужое лицо», 1966). В дальневосточных религиях и в первую очередь в китайских верованиях – не одна душа, а много душ, и, как минимум, две души фигурируют в разных верованиях – душа-образ и душа животная (жизненная сила). Душа-образ, гештальт индивида, основа его идентичности, во многих культурах ассоциируется с именем, видом и в первую очередь с лицом, следом, тенью, образом в зеркале и тому подобное. Если в украинском языке (вслед за польским) «особа» происходит от старославянского «собь» (общество), как и греческое idiotes, то в русском «личность» – от «лицо». Для Абэ, большого традиционалиста, европейские способы общения напоминают безадресную рекламную открытку, тогда как традиционное японское общение – скорее индивидуальное письмо. И не случайно сам роман Абэ имеет форму письма героя к жене. Только учитывая непонятный европейцу контекст обсуждения, дискурс, можно понять, как тема «потери лица» может сосредоточить внимание писателя в течение сотен страниц. Идет речь в сущности не о лице как физическом феномене, а о лице-гештальте как «тропинке от человека к человеку», по выражению Абэ.

Отношение к личности в традиционной японской культуре резюмируется старыми буддийскими идеалами, для которых бытие является сном, и только взгляд на мир с позиций абсолютного ничто, небытия дает возможность и духовного, и эстетичного прозрения. По легенде, во времена династии Тан монах спросил мастера из храма Кодзен И-кана: «Что есть путь дао?» Тот ответил: «Он просто перед тобой». – «Почему же я его не вижу?» – спросил монах. Мастер ответил: «Ты имеешь «Я», потому ты и не видишь; до тех пор, пока здесь есть «ты» и «Я», существует взаимная обусловленность и невозможно никакое “видение”». Или иначе, как эстетичная норма – у Дзеами: «Художник способен передать настроение и все краски природы, заставив свой дух сделаться бесцветным и безразличным; превратившись в ничто, его дух станет способным обнять все явления Вселенной, потому что тогда станет равной энергии Вселенной его творческая сила».

Имеем несколько другой, чем в Европе, вариант перехода от нормального состояния индивидуальной психики к пассионарности (святости): восхождение «вверх» по схеме Фромма не к полной самоотдаче в абсолютной вере, а к полному растворению в анонимной безличной стихии – с тем же результатом потери «Я», отдачи его высшим силам.

И все же главное и наиболее характерное для Японии – то, что она чужую культуру слова ассимилировала.

Вплоть до императора Муцухито отношение к европейским «дьяволам» оставалось непримиримым. Не изменив религиозно-идеологическую систему, близкую к китайской, Япония изменила именно ориентацию относительно европейских ценностей. И это решительное изменение являет собой тайну Японии.

Япония на изломе веков не только воспринимает всю немецкую военную и государственно-правовую систему, которая может быть объяснена военной ориентацией тогдашней японской культуры. В стране распространяется литература и театр европейского образца. Любимыми драматургами в Японии стали Шекспир, Ибсен и Чехов. Конечно, широкая культурная общественность просто увлекалась небывалым зрелищем рыжих бородачей, которые все время курили трубки и разговаривали около камина. Но отбор в первую очередь упомянутых трех личностей не случаен.

Интерес к Шекспиру объяснить легче всего: в его трагедиях японцы узнавали свои собственные жестокие повести и черты театра кабуки. Что же касается Ибсена и Чехова, то здесь, по-видимому, кроме отмеченной исследователями чувствительности японского зрителя и читателя к критике европейского индивидуализма, проявлялся и упомянутый шок от европейского диалогического дискурса. Нет лучше построенного развертывания диалога, чем у Чехова, по-видимому, во всей мировой драматургической культуре. Если верить Сёдзабуро, это в Японии с ее голодом к культуре слова и диалога производило большое впечатление.

Уже читая Абэ, который преднамеренно смешивает метафизические рассуждения о маске с научно-техническим расчетом ее будущих параметров, удивляешься, сколько Япония сумела взять контекста от европейской цивилизации. Здесь дело не столько в удивительной способности японцев усвоить всю европейскую технологию, сколько во всей атмосфере, которая окружает этот европейский мир и ассимилирована японцами. При этом, как подчеркивает Абэ Кобо, чрезвычайная податливость есть то же самое, что и чрезвычайная стойкость.

Можно допустить, что Японии было легче прощаться со своей архаикой, чем Китаю, потому что в значительной степени эта древность была именно в Китае и заимствована.

Японцы были для Китая «восточными варварами» и действительно обязаны Китаю основами культуры, которую они ассимилировали. Долгое время в Китае говорили, что у японцев нет ничего интересного, кроме мечей и вееров. Япония долго была периферией китайской цивилизации, ее глубокой провинцией, и даже самих себя китайско-культурные японцы называли по-китайски, «восточными варварами» (moi).

Позаимствовав от китайцев их иероглифическую грамоту и старинную книжность, японцы не могли перенять всю китайскую культурно-политическую систему. Ведь конфуцианская книжность для Китая была фактором и государственной, и этнической консолидации, а для Японии слово резонера Кун Цзы само по себе ничего не говорило. Поэтому Япония оказалась более склонной к буддизму, который на тысячу лет (с конца VI до конца XVI ст.) стал государственной религией – чуть ли не в западном, вероисповедальном смысле слова. Система буддийских монастырей строилась параллельно с системой государственного провинциального управления, монастыри стали центрами образования.

В эпоху Хэйян систему можно назвать теократической – особенно в период инсей в XI ст., когда император принял статус монаха, чтобы быть «всего лишь» наставником своего сына-преемника и реализовать систему «генерального секретаря буддийского ЦК» при исполнительной власти. Именно эта система, в которой назначение сановника на должность «военного министра» воспринималось как конец карьеры, породила эстетику созерцания и культ женственности.

Эта же система породила именно понятие Японии. В буддийской традиции было понятие кшетра – «естественной среды человека», которой отвечали два термина китайского буддизма: го (японское куни) как название естественной среды и гоцзя (японское кокка) как название среды социальной, хотя четкой границы между этими значениями не было. Для японских буддийских монахов XIII ст. Сайтё и Нитирэна важно было именно единство естественной и государственной среды, где хаос в природе предвещал хаос в обществе. Умиротворенное государство-среда (тинго-кокка) было в то же время и усмиренной природой.

Сайтё первым и употребил для наименования Японии выражение «Великая Страна восходящего солнца» ( Дай Ниппонкоку ), которое раньше употреблялось как название местожительства богов-ками или, если для наименования территорий, то только локально, как название той или другой провинции. [725]

Параллельно с китайско-культурной Японией (школа кангакуха) существовала в Японии эпохи Токугава и национально ориентированная культура кокугакуха, которая основывается религиозно на низовых культах синто. Отрицание элитарной теократии и всевластия сегунов воспроизводило характерную черту дальневосточного варианта цивилизации: на верхних этажах идеологии утверждались общезначимые абстрактные идеологемы, на более низких продолжали существовать ками, старые японские племенные боги.

Такое историческое самоосознание – через буддийскую религию при опоре на традиционные японские верования синто – стало в будущем основанием противопоставления китайской культурной самоидентификации. При этом апелляция к чувственности стала одним из способов противопоставления китайской культуре. В литературе сопротивление китайскому резонерству обнаруживает, например, поэт XVIII ст. Нанкай Хион, который выражал революционные на то время идеи: для Нанкая «таинственное свойство» поэзии сказывается не в том, что она объясняет моральные принципы, а в том, что она является «песней, которая передает чувство человека».

Сегодняшняя критичность Японии относительно самой себя и своей «бессловесности» должна быть воспринята критически. Невзирая на все поверхностно поведенческие и глубинно-цивилизационные традиционные отличия от Запада, которые безусловно существенно изменяют характер западных институтов, когда они реально функционируют в Японии, эта страна все же сегодня принадлежит к одному культурно-политическому пространству с европейско-американским миром. Острые самооценки, которые мы встречаем у лучших представителей японской культуры, скорее демонстрируют нам те особенности взаимосвязи личности и общества, которые для Японии были общими с дальневосточной цивилизацией и которые Япония сегодня изживает.

Япония видит себя в европейском зеркале и Европу в зеркале азиатском. Это значит, что она способна воспринять себя саму объективно, будто сбоку, критически отнестись к своим изъянам, – возможно, и не принимая полностью западную цивилизационную позицию. Кто знает, как сложится будущее мировой цивилизации. В чем-то она уступит западным стандартам в пользу восточных.

Так ли видит себя Китай?

 

Марксизм по-китайски, или Китай по-марксистски

В какой мере черты культурных стандартов, отмеченные в первую очередь самими японцами, общие для Японии и Китая?

Ясного ответа на этот вопрос в китайскоязычной литературе нет, хотя синология имеет для этого достаточно материала. В частности, огромный научный задел имеет российская синология, традиции которой продолжались в советской науке особенно с 1960–1970-х гг, когда под воздействием политических событий китаеведение стало очень актуальным. В 1980-х, когда привлечение молодых синологов к исследовательской работе дало уже первые весомые результаты, у нас оказались и типичные для европейской гуманитарии недостатки: философские комментарии к древнекитайской мудрости строятся преимущественно в терминах современной западной «философии жизни», путем прямого сопоставления китайских текстов с проблематикой и сюжетами современной европейской культуры. Таких кропотливых беспристрастных исследований, как в японистике, синология не принесла.

А главное в том, что китайское научное и культурное самосознание не дало ничего подобного японской самокритике.

Если вопрос поставить более узко и конкретно, то идет речь о том, что следует понимать под выражением «китайский марксизм»? С 1960-х гг. говорили о китайском «национал-коммунизме»; советские догматики – с осуждением, западные специалисты – нейтрально. Сами китайские коммунистические идеологи этого термина не употребляют, но, в сущности, не имели ничего против подобного самоопределения, не раз подтверждая свою опору на национальную традицию. Проблемы как будто нет, если речь идет о влиянии китайской культурной традиции на восприятие марксизма: безусловно, каждое европейское учение попадает вне Европы на своеобразную национальную почву. Однако, во-первых, именно существование марксизма как системы, наподобие, например, теоретической физики, экономической школы, или хотя бы какой-либо целостной христианской конфессиональной догматики крайне сомнительно, «варианты марксизма» кое-где несовместимы. Во-вторых, речь идет в конечном итоге о том, что «китайский марксизм», возможно, является вариантом не марксизма, а типично китайской идеологии с использованием всего-навсего словаря, модного в революционных движениях XX ст. европейского коммунистического вероучения.

Если «китайский марксизм» – не попытка осмыслить реальность Китая в понятиях «марксизма вообще», а идеология или учение, которое имеет сугубо китайские корни и только внешне подобно аналогичным текстам российских, итальянских или французских марксистов, естественно поискать те архаичные цивилизационные стандарты, которые находят проявление в идеологии китайских «красных». Как, в конечном итоге, и в других идеологиях, и во всей китайской культурной традиции абстрактного и поведенческого уровней.

Сам Мао Цзэдун скорее дал поводы для подобного понимания. Он очень часто повторял, что учился на Конфуции и совсем не знал Маркса. «Я сам вышел из лесного университета, именно в нем поднабрался знаний. Когда-то я изучал Конфуция, «Четверокнижие» и «Пятикнижие», учил шесть лет, вызубрил наизусть, хотя и не понимал. В ту пору я очень верил в конфуцианство, даже сочинения об этом писал. Потом я шесть лет учился в буржуазной школе. Шесть и семь – всего тринадцать лет. Я выучил обычный для буржуазной школы набор естественных и общественных наук, а также педагогику. Пять лет в педагогическом училище, два года в средней школе да еще столько времени провел в библиотеке» (Мао работал помощником библиотекаря в Пекинском университете. «Лесной университет» начинался с Гоминьдана, в рядах которого молодой Мао заведовал отделом пропаганды в руководстве армии. – М. П.)

Мао Цзэдун высказывался о себе и еще более критически: «Я – доморощенный философ, а вы – философы заморского образца». Не следует воспринимать эти слова за чистую монету, как это делали составители московского антимаоистского цитатника: характерное для дальневосточной культуры самоунижение было и здесь элементом вежливости. В конечном итоге, скромное признание себя «доморощенным» было скорее проявлением гордыни, потому что для китайца «заморский» – не просто оценка, а злое ругательство. Но, правда, Мао читал лишь отдельные произведения Маркса, переведенные на китайский язык, потому что это был единственный язык, который он знал. Появление нашего жалкого «Философского словаря» в переводе на китайский он воспринял как культурное событие и часто с ним полемизировал. Безусловно, знание древнекитайских текстов у него было лучше.

Образование «классика китайского марксизма» достаточно типично для китайского интеллигента среднего уровня (лучшую подготовку отдельные счастливцы получали в западных университетах): это – традиционная китайская ученость, к которой потом достаточно поверхностно добавляются элементы европейского образования, гуманитарное содержание которого Мао легко отбросил как «буржуазное».

Можно сказать, что и Мао был уже не типичным для поколений китайских активистов 1950–1960-х гг. Школа давно была европеизирована, в 1920-х гг. много переводилось с европейских языков, в частности с русского. Это касается не только политической идеологии: за первые десять лет КНР в китайском переводе вышли произведения Фадеева, Серафимовича, Н. Островского, Фурманова, Шолохова, А. Толстого, Вс. Иванова, Сейфуллиной, Лавренева, Эренбурга, Федина, Катаева и других советских писателей. Многие китайцы учились в Москве и других городах, пока конфликт не разгорелся в полную силу. Китай находился в том же культурно-политическом поле «диалектического и исторического материализма» и «социалистического реализма», что и СССР. Модернизация и вестернизация Китая шла достаточно активно – через посредничество коммунистической России.

Карл Маркс

Есть, однако, фундаментальные стандарты и культурные сценарии, которые действуют глубже, чем конкретные учения и литературные произведения. Речь идет о будто бы «само собой разумеющемся», о том, что воспринимается некритически, о чем не спрашивают («неспрошенное бытие» по Хайдеггеру). Все конкретные идеологии, учения, религиозно-философские системы современности и прошлого – это ответы на вопросы, поставленные в глубинах культурного самосознания. Возможны и альтернативные ответы, но для культуролога наиболее интересен не ответ, а вопрос. И если в культуре функционирует какое-то занесенное из-за границы явление – книга, образ, сюжет, – которое в данной культуре не имеет спроса, то такое культурное явление засохнет без корня или будет переистолковано, возможно, с противоположным содержанием.

Таким глубинным фоном в каждой культуре является своеобразная для нее проблематика, постановка вопросов, возникающих вокруг соотношения человека с социальной группой или, что к этому очень близко, человека и власти. Каждая культура имеет свой дискурс или свои дискурсы.

Традиционным для Китая было представление об абсолютности власти.

Отношение к реальным императорам могло быть очень критическое и в исторической памяти, и в реальной придворной практике, но никто не мог подвергнуть сомнению небесный характер де, властной харизмы. Император не получал ее от сакрального источника, а сам был сакральным источником власти – ведь государство было и светской и религиозной организацией, а ван и государем, и духовным владыкой. Власть воспринималась как источник не только наказаний, но и – в первую очередь – доброты и покоя в Поднебесной; когда-то это было буквально: вану принадлежал весь урожай, потом он его распределял, и все получали еду якобы из рук вана. В переносном значении такой патерналистский смысл властных отношений остается всегда в китайской традиции: ведь государственная власть и императорские ритуалы были единственным механизмом, который стягивал народ в целостность. Ни единого рынка, ни информационного обмена в необозримом Китае так никогда и не было.

Пределы императорской власти в Китае никогда не обсуждались, император мог не только повелеть любого подданного отправить на ссылку за две тысячи ли или на каторгу, повесить или четвертовать – ван мог «наказать» даже богов.

Непосредственным следствием такого представления о власти было то, что человек, который не признавал императорскую властную харизму де, считался опасным уголовным преступником. А поскольку «варварское» окружение империи власти Китая не признавало, то оно по природе было не просто «чужим», но и преступным.

В отличие от Японии, которая в соответствии с традицией буддизма (индийской по истокам) произвела понятие «родины» как естественной и культурной среды, Китай весь мир считал этнической территорией Поднебесной, подвластной императору, а «варваров» – людьми, которые не признают или «не знают», что они подвластны, и потому являются злостными преступниками.

Конечно, крайне архаичные «китаецентристские» представления не могли восприниматься серьезно в XX веке, когда технико-экономическая отсталость Поднебесной ни для кого не составляла секрета, а императорская власть давно отошла в прошлое. Хотя якобы марксистский тезис о перемещении центра мирового революционного движения поначалу из Европы в Россию, а затем из России в Китай напоминал в чем-то старинный «китаецентризм», нет оснований считать, что китайский «национал-коммунизм» является просто возрожденным представлением о «варварском» буржуазно-ревизионистском мире как периферии Поднебесной. Однако поскольку государственная, императорская власть реально в истории Китая была основным фактором этнической консолидации китайцев, можно допустить, что парадигма абсолютной духовной и политической власти государственного Центра сыграла и продолжает играть определенную роль в фундаменте китайской культуры. Она пережила императорскую эпоху не только в представлении об исключительности судьбы Китая, но и в общем противопоставлении миров «своих» и «чужих», миров, к которым принципиально по-разному применяются критерии добра и зла. Здесь коренится и идея Мао Цзэдуна о принципиальном отличии противоречий с миром врагов от «противоречий внутри народа».

Выразительные следы властной парадигмы более легко увидеть в другом культурном горизонте – в традиционной концепции ритуала.

В. В. Малявин характеризует ее таким образом: «В классической традиции Китая ритуал стал принципом связи вещей и в конечном итоге – знаком неделимой полноты бытия, которое составляет отличительное качество жизни. Ритуальное действие, по традиционным взглядам китайцев, вершится в пространстве «одного тела» – и ти, все аспекты которого соотносятся между собой интимно и органически. Идея «единотелесности» обеспечивала неразрывную связь между понятиями «человеческое тело, общество и космос». Следует, однако, подчеркнуть, что «единотелесность» в предельной полноте своих свойств являла собой, по китайским понятиям, «пустоту» (сюй), равнозначную необозримой вместимости и тем самым – абсолютной открытости. Эта «наполненная пустота», будучи воплощением предельной целостности, оставалась крайне самоочевидной, но, как пустота, она не была данностью, и ее существование имело характер, как говорили в Китае, «самоукрывательства», «самоопустошения», «самоустранения». Философема пустоты определила особенности осмысления символизма культуры в китайской традиции. Она позволила объяснять все обряды как знаки сокровенного присутствия «пустой телесности». Поэтому фундаментальным принципом религиозной традиции Китая является параллелизм “внешнего” и “внутреннего”».

В Китае можно в то же время еще и быть немного буддистом – по крайней мере, посещать все три храма, – но перечислить все культы просто невозможно, потому что в Китае допустима служба местных и «непристойных», «идолопоклонческих» культов в рамках общего ритуала и наполнения абстрактной ритуальной «пустоты» локальными культами. Если не было специального императорского осуждения, то можно было быть членами и антиструктурных протокоммунистических «сект» сецзя .

Чтобы идея «пустоты» ритуального пространства была яснее, целесообразно сравнить две религиозных традиции Китая – конфуцианскую и даосскую, поскольку ритуал в них воспринимается и объясняется по-разному. Л. С. Васильев, синолог с симпатиями к концепции «путешествующих культурных структур», подчеркивает, что мутные и мистические даосские культы имеют «варварское» южное происхождение и в чем-то дополняют традиционный для северного, ханьского, Китая холодный морализаторский стиль, свойственный учению Кун Цзы (Конфуция). С другой стороны, каждый китаец имеет склонность и к конфуцианству, и к даосизму и является временами немного конфуцианцем, а временами немного даосом.

Думается все же, что принципиальной для Китая является дуальность конфуцианского и даосского оснований. По своей сути она не составляет особенности китайской религиозной традиции. Традиционная конфуцианская обрядность и самосознание представляют урегулированную и централизованную формальную систему культа, тогда как даосизм – экстатическую и мистическую сторону религиозной практики китайца. Подобную двойственность религиозно-философского сознания имеем в иудаизме (левиты и пророки), христианстве (церковная структура и харизматичное и аскетическое монашество), исламе (ортодоксальные богословско-правовые «школы»-мазхабы и мистические ордена дервишей) и тому подобное. В хорошо организованной религиозной структуре исключается транс, экстатическое непосредственное общение с богами, поскольку общение с богом возлагается на посредников между верующими и богом, специальных исполнителей ритуала – священнослужителей, тогда как мистические культы в каждой религии допускают непосредственную коммуникацию в состоянии транса с высшими (более низкими или темными) силами.

В европейском религиеведении до Мирчи Элиаде оставались неизученными типологические связи мистико-экстатической линии с шаманизмом; Элиаде, хорошо знакомый с шаманистской культовой практикой Тибета и сибирских народов, пересмотрел духовную историю Греции и показал шаманистский по происхождению характер волн фриго-фракийского культа Аполлона, потом дионисийских культов, а позже орфизма, которые беспокоили и в то же время постоянно дополняли олимпийские верования и ритуалы. Волны мистико-экстатических культов настигали, словно вулканическая лава, наслаиваясь на давние стабильные верования и обряды, и общество снова и снова нуждалось в свежей духовной пище. Особенностью Китая можно считать постоянный характер сосуществования двух сторон или полюсов культовой практики – формально-морализаторской (конфуцианской) и экстатической (даосской). При этом если в Японии приблизительно в такой же ситуации преимущество имели или буддизм, или синтоистские культы местных богов-ками, то в Китае попытки считать учение Конфуция, Будды и даоса Лао Цзы хотя бы равноценными не получили поддержки: среди китайских Учителей первое место было уверенно отведено Кун Цзы.

Это важно отметить потому, что принципиально важно для всех китайских религиозно-философских концепций представления о дао (буквально «путь») наиболее произвольно ассоциируются с европейскими представлениями о жизненном пути, пути-судьбе, пути к светлому будущему, эволюционном продвижении Вселенной и тому подобное. Идеологема «пути» стала краеугольным камнем также и в конфуцианстве; все принимают формулу Лао Цзы – «сначала было дао, дао породило одно, одно породило два, два породили три». Разнообразные толкования дао на протяжении веков (Лао Цзы жил в VI–V ст. до н. э., как и Кун Цзы, трактат Лао Цзы «Дао Дзэ Цзин», написан, возможно, не им, а его последователями через два века) вплоть до обсуждения догматиками-марксистами «вопроса», имеет дао материальную или идеальную природу, модернизируют архаичные представления и отдаляют нас от даосского первообраза. Интересно, что образ «обычного» путешествия, универсальный в мировой литературе, в культуре Китая занимает как раз очень скромное место. Дао может быть путешествием сакральным. Исходя из идеи Элиаде о шаманистских истоках ранних философем и в частности о роли транса – «шаманского полета» – как парадигмы многочисленных мифологических «путешествий через тот мир», можно допустить, что первоисточником дао была шаманистская экстатическая ритуальная практика.

Осуждая местные культы как идолопоклонничество, официальный религиозный Китай не отказывался от них, а ассимилировал – так же, как ассимилируемые были бесчисленные не-ханьские народности к югу от долины Хуанхэ. Именно здесь, в сочетании несовместимых с европейской точки зрения верований, а не в дополнительности экстатических и формализированных культов, заключается специфика Китая. Именно отсюда идея «пустоты» как лишения всех конкретных значений, ненаполненности осуществляемого императором ритуала реалиями, слишком привязанными к конкретным группам и культурам. Именно поэтому официальный китайский морализаторский культ абстрактен и холоден.

Ритуал, который осуществлялся императором и подвластными ему структурами вплоть до каждой отдельной семьи, должен был охватить все конкретные верования до местной демонологии и потому быть нейтральным относительно их.

Внутри ритуалов имеем градации от высшего, «пустого» уровня к более низким, все более туманным, экстатическим и «непристойным», достойным осуждения с точки зрения конфуциански образованного китайца, но все же своим. Этому континууму противостоит абсолютно чужой «варварский» мир, ритуалы которого только демонстрируют его «дикость». Отсюда идеологема относительности и градаций религиозно культовой доброкачественности – от полного растворения в «пустоте» на высшем уровне к погружению в демонологию сомнительных местных культов. Китайская система оценок «дистанции от бога к человеку» релятивна. «Хотя любые локальные культы были, с официальной точки зрения, недостойным образованного мужа идолопоклонничеством, поскольку их сторонники принимали видимые обиды богов за настоящую реальность (которой, с точки зрения классической традиции, была лишь «пустота»), эти культы все же считались полезными, а, значит, и истинными в той мере, которой они способствовали установлению гармонии между людьми и небесными силами».

«Противоречия внутри народа» в «диалектике» Мао Цзэдуна являются другой, европейской по виду формулировкой этой древнекитайской идеи релятивности и моральной неравноценности сегментов «своего» мира, который, тем не менее, остается «своим» в отличие от абсолютно враждебного «варварского» мира.

Культ и ритуал является внешним проявлением религиозного опыта. Он весь на виду, но он сам по себе ничего не говорит («молчит»). Собственно религиозное переживание всегда остается темным, экстатическим и мистическим, – но оно как внутренний религиозный мир является, по высказыванию Малявина, «темным двойником» внешнего. Молчаливый мир священной пустоты имеет один-единственный способ своего проявления – через ритмы. Видимый мир всегда «наполнен», и следы сакральности в нем можно видеть лишь в ритмах, структурах, пропорциях.

В этом заключается суть давней даосской формулы о порождении из дао всех числовых ритмов космоса – один, два, три и из них всего другого.

Не стоит углубляться в детали натурфилософии китайских учений, которые сегодня в Китае никто не воспринимает всерьез. Излагая сущность древнего мировоззрения, мы не имеем в виду, что в сознании современного китайца остались какие-то остатки старинной натурфилософии «пяти элементов мира». Но принципы структуризации мира в китайском культурном наследии несут на себе хотя и слабый, однако существенный, отпечаток многовековой традиции.

Характерной чертой китайских идеологий до сих пор остается апелляция к ритмам и их числовому выражению. Отсюда числа «пять плохо» и «три хорошо», движение «три плюс восемь» и так далее. Это – тени древнекитайской числовой схематики бытия, а не просто мнемонические способы восприятия.

Дао не имеет другой определенности, кроме ритма; если дао воплощается, оно приобретает ци. Идею ци объясняют, обращаясь к аналогиям с древнегреческой пневмой; парадоксально, но ближе была бы аналогия с современным научным термином гештальт (нем. Gestalt – образ, форма). Ци как форма и образ предоставляет индивидуальную очерченность вещам, словно лицо – неповторимость индивидуальному образу человека. Отождествление духовной сущности человека с его лицом в китайских верованиях находило выражение в представлении об одной из душ – душе-личности, как будто паспорте индивида (рядом с душой – жизненной силой), о чем упоминалось выше. «Один», порожденный дао, есть индивидуализация, единственность и единство как целостность неповторимого – и в космосе, и в «Я».

Следовательно, происхождение идеологемы «гештальта»-ци очень давнее, и в то же время по содержанию это слово может быть сопоставлено с чем-то крайне современным. Речь идет при этом о самом принципе оформления, воплощения, реализации, в результате действия которого абстрактное сакральное пространство-дао превращается во что-то конкретное, единичное и неповторимое. Однако не следует отождествлять ци с личной индивидуальностью человека: душа не одна – их в китайской мифологии несколько, и является ли для китайской традиционной культуры человек индивидом в европейском значении слова – это еще вопрос открытый.

Следующим «шагом» космического формотворения является деление ци на «два» – «мужское» верхнее, светлое начало янь и «женское» нижнее и темное – инь. Символично янь изображается непрерывной линией и связано с идеей континуума, инь – пунктиром и выражает идею дискретности. Таким образом, непрерывное и континуальное считается выше и более совершенным, атрибутом Неба, дискретное и прерывное – более низким и незавершенным, атрибутом Земли. Вполне естественно: земной мир индивидуализировался, – он оформленный и конечный, небесный – источник и начало земного – бесконечный и неоформленный.

Принцип «единотелесности» (и ти), который пронизывает все китайское традиционное сознание, свойственен абсолютно всем человеческим культурам. Он означает представление о Вселенной как подобии мира человеку – и человеческому телу, и человеческому обществу. Всем культурам свойственно уподобление Космоса телу и человеческому окружению – дому, гробу, городу, общественному организму в целом. В Китае это выявлено очень четко и осмысленно как сознательный принцип, который требует постоянной параллели между человеческим и естественным миром. Пять координат пространства – центр, восток, юг, запад, север – имеют и другие символические обозначения: времена года, части человеческого тела, запахи, цвета, элементы-ци, из которых состоит природа (у син, пять «стихий»-природ, видов ци: земля, дерево, металл, огонь, вода) и тому подобное. Но только в китайской традиции моральные добродетели (и соответствующие им изъяны) так прямо и непосредственно сопоставлены с у син, пятью природами: это – человечность жень, обязанность-справедливость и, учтивость ли, искренность синь, ум-знание чжи (соответствия этим китайским терминам в русском языке приведены очень приблизительно). Комбинации этих «атомов личности» дают разные результаты, и мы имеем континуум человеческих характеров от высокого, истинного человека цзюньцзы к низкому сяожень, который думает не о небесной справедливости, а о земной выгоде.

Здесь – чрезвычайно важный для понимания китайской традиции пункт. В истории китайской культуры были сформулированы разные взгляды на соотношение добра и зла в человеке; для одних мыслителей человек в основе своей был хорошим, для других – злым, вокруг комбинаций у син строились самые разнообразные умозрительные спекуляции. Но все это уже детали. Основное заключается в том, что с традиционной точки зрения человеческая личность не является «индивидом». Латинское in-dividuum означает «неделимое», – личность является точкой, атомом, монадой, она оценивается как целостность.

Это установило зависимость Я от иерархии окружения, невозможность самостоятельного принятия решения, проявления свободы воли.

Семейно-клановая структура была той формой социальной организации, которая в первую очередь подчиняла себе Я. До XX века в Китае дожила четкая иерархическая родовая структура общества. В Китае, как и в каждой стране, существовала тенденция уравнивания всех подчиненных перед законом. Но «законники» («легисты») потерпели историческое поражение, и на тысячелетие воцарилась конфуцианская идеология, которая поддерживала государственную систему на консерватизме клановых структур. Китайская традиция является едва ли не уникальным примером того, как государственность не только не уничтожает родовой уклад, а наоборот, цементируется на века именно своей опорой на кланово-семейные структурные связи. Ирландский термин «клан» больше всего отвечает китайскому цзунцзу, но клановая структура почти полностью разрушена англичанами, а структура цзунцзу пережила века. Даже соотношение элементов в системе наименований (пай-хан), «которая служила своеобразными индикаторами поколения и относительного возраста, позволяло при одном упоминании имени незнакомого родственника локализовать его в структуре цзунцзу». В группах родственников неуклонно действовал принцип старшинства, который учитывал как возраст, так и принадлежность к определенному поколению, – прямые наследники имели социальное преимущество перед коллатеральными линиями, и это давало строгую иерархию.

Для китайской культуры каждый человек является не точкой, а комбинацией дискретных элементов; чем более близок человек к «небесному» уровню, тем больше в нем от непрерывности и бесконечности, земные же начала дискретны, и комбинации их образуют целый спектр значений.

Конфуцианское право и мораль оценивали преступления и вину в зависимости от семейных отношений между действующими лицами. Это переносилось даже на святую для каждого китайца обязанность доносительства; родственники определенных категорий освобождались от обязанностей доносить друг на друга, а в некоторых случаях донос на родственника карался. Донос на прямых родственников в первом или втором поколении карался смертью.

Внутри клана и внутри каждой семьи строго придерживались ритуалов учтивости ли, которые, например, запрещали разговаривать с тещей и свекровью, фамильярно держать себя с женой брата, определяли, после смерти каких родственников носится траур и какой именно, и тому подобное. «Мужчины и женщины, – читаем мы в родословной клана Ху, датированной 1706 г., – должны придерживаться различий, не разговаривать между собой, не касаться друг друга, если это только не отец, не мужчина, не брат отца (бошу), не брат детей и дети братьев». Семейные, семейно-клановые связи существенно влияли на экономические – продать имущество и землю китаец вплоть до революции мог только при условии согласия всех близких родственников и даже соседей.

Китайские коммунисты горячо поддерживали и пропагандировали систему доносов детей на родителей, что было революцией в традиционной морали, но это скорее свидетельствует о живучести клановой психологии в наше время – ну и о моральном уровне «китайского марксизма».

По образцу кланово-семейной структуры строилась с незапамятных времен вся социальная структура общества, которая делала его крайне корпоративным и иерархизированным по патерналистским образцам. Чжоускому общественному строю было свойственно «четкое деление на наследственные социальные прослойки или ранги – ван, гун, цин, дафу, ши, шужень. Деление на социальные ранги определяло всю структуру социально-экономических отношений в обществе, а принадлежность к тому или другому рангу определялась в свою очередь генеалогическим родством: старший сын наследовал ранг отца, младшие же сыновья спускались на ранг ниже; старшие сыновья наследовали их ранг, а младшие спускались еще ниже, и так далее». Когда в обществе развились другие, не семейные, а социальные, принципы группирования, они строились по квази-родственным принципам.

Идеологически такая суровая аранжировка людей в клановой, социальной, сословно-корпоративной системе находила выражение в представлении о личности как комбинации хороших и злых основ, что давало, в конечном итоге, спектр значений от добра к злу. Идея релятивности зла полностью воспринята Мао: «Плохое дело имеет двойной характер: оно и плохое, и хорошее. Этого в настоящий момент еще не понимают многие из товарищей. Плохое дело заключает в себе элементы хорошего». Релятивность плохого и хорошего, традиционная для китайских идеологий, приобрела здесь особенный циничный прагматизм. Китайская традиция давала и альтернативные примеры, в частности, в конфуцианстве.

Такое преимущество идеи непрерывности отражает представление о природе познавательной деятельности, существенно отличающееся от европейского. Анализ в европейском понимании является операцией дискретной, что неотделимо от понятия доказательства; синтез является идеей целостности в познании и ассоциируется с пониманием. Китайская цивилизация была нечувствительной к понятию «доказательства», и Евклидова геометрия оставалась невостребованной в китайской науке, хотя достижения древнекитайской геометрии сопоставимы с достижениями греков. В китайской традиции для принятия положения за истину достаточно было ее понять, то есть сопоставить с уже принятыми, вместить в рамки привычных и традиционных архетипов, соединить с опытом в единственной целостной картине.

Европейский синтез приобретает в китайском иполнении совсем неожиданный характер. Вот яркая цитата из выступления Мао Цзэдуна в Бейдайхе: «Один съедает другого, большая рыба глотает маленькую – это и есть синтез». И дальше: «Шеньнун научился изготовлению лекарств, испытав 100 видов трав. За многие десятки тысяч лет путем анализа смогли выяснить точно, какие вещи можно есть, какие нельзя. Муравьев, змей и черепах есть можно. Крабы, собаки, внутренности животных съедобны. Но некоторые иностранцы этого не едят. Жители Северной Шеньси не едят ни внутренности, ни рыбу. Котов в Северной Шеньси тоже не едят». Эти удивительные кулинарные иллюстрации связаны с понятием синтеза, как его представляет себе Мао: «Синтез заключался в уничтожении врага… Принятие еды – это тоже анализ и синтез. Например, когда едят крабов, то едят только мясо, а скорлупу не едят. Органы пищеварения вбирают питательные вещества, а остальные выбрасывают». Отбор того, что можно «потреблять» в самом широком значении этого слова, это и есть для Мао «анализ», а собственно потребление – это «синтез».

Китайская мудрость построена на аналогиях, ассоциациях, символических (в том числе иероглифических) обозначениях. Очевидно, что этого недостаточно, и дополнением к понятности должна быть полезность, практическая выгода.

Кулинарные иллюстрации Мао Цзэдуна, безусловно, являются гнетущим примером вульгаризации «доморощенным философом» высокой абстракции. Но не только. Мао поневоле демонстрирует также специфически китайский «кулинарный релятивизм».

Из сои в Китае готовят «жаркое», по вкусу чрезвычайно похожее на утку. Можно есть все, что съедобно, практически не существует никаких кулинарных предубеждений и догм, табу – китайская кулинария требует только соответствующего приготовления. Как китайское цирковое искусство демонстрирует технически сложные фокусы, как китайское искусство вообще склонно к демонстрации исключительного мастерства, по-гречески – искусства-техне, так китайская кулинария демонстрирует своеобразный релятивизм, искусство-техне, которое использует все компоненты, не гнушаясь ничем и полагаясь на мастерство выполнения.

Но важно, что «синтез» является не сочетанием противоречивых и несовместимых частей в едином целом – такого вообще не бывает, для Мао это и есть ревизионизм. Синтез является присоединением к целостной основе, «поеданию», уничтожению-потреблению «чужого». С «чужим» нельзя совмещаться, его можно или отбросить, или потреблять, «съедать». «Ревизионизм» похож для Мао на попытку есть ядовитое. Зато в спектре «своего» возможно все – от абсолютного принятия до принятия «условно потребительского».

У разных народов существуют пищевые запреты – табу, происхождение которых иногда невозможно обнаружить. Не позволяется есть свинину, конину, насекомых, те или другие части животных – и так далее. Китайская этническая кулинарная культура пошла не путем пищевых запретов, а путем, так сказать, искусных кулинарных фальсификаций.

Традиционная китайская концепция социальной иерархии «своих» крайне элитарна. Комбинация качеств, которая приближает человека к «небожителям», случается очень редко, подавляющее большинство людей приземлено и близко к сяожень. «Народ» («простой народ» – минь) – слово, которое звучит сегодня так возвышенно, – означало поначалу что-то более близкое к «черни». Полемика Мао с Линь Бяо относительно того, насколько часто рождаются гении, отражает значимость проблемы элиты и для современных коммунистов Китая. «Я говорил с товарищем Линь Бяо. Некоторые его слова неубедительны. Например, он говорит, что гений появляется во всем мире раз в сотню лет, а в Китае – раз в тысячу лет. Это не отвечает действительности! Маркс и Энгельс – люди одной эпохи, и менее чем через сто лет появились Ленин и Сталин. Как же можно говорить, что гений появляется раз в сотню лет?» «Проблема» поставлена чисто в рамках китайской традиции, – ведь тезис об исключительной редкости выдающейся личности цзюньцзы естественен для концепции человека как комбинации добродетелей. Отбор чиновников для наивысших должностей и не нуждался в большом количестве цзюньцзы, а высокая социальная мобильность в китайском обществе с его системой отбора достойных через экзамены давала модель корпорации на элитарных принципах.

В китайском традиционном обществе чиновническое состояние было моделью человеческой структуры вообще и образцом для наследования, подобно тому, как дворянство в европейских обществах или воины-самураи в японском.

В Китае непонятна «проблематика Достоевского», поскольку понятия свободы и ответственности формируются в абсолютно другом социальном дискурсе.

Внутренняя природа человека – син – должна быть соотнесена с внешним ее проявлением и реализацией, человеческой судьбой-мин, и эта проблема напоминает проблему свободы выбора в европейской традиции. Для Кун Цзы соотношение человеческого внутреннего «Я» с «небесной» судьбой-мин было к тому же принципом жизнедеятельности чиновника. Поиск верного решения заключался с конфуцианской точки зрения в том, что мудрый человек мог уразуметь свою собственную природу, данную ей в комбинации ее ци, элементарных свойств. Чиновник должен принимать решение в соответствии со своей совестью, своим собственным пониманием дела, и в этом он свободен. Но выбор, который делает человек, не всегда наилучший. Есть люди, которые исходят из хороших пожеланий и добиваются хороших последствий; есть и такие, которые из хороших мотивов делают злые дела. Есть люди, которые из плохих мотивов совершают поступки с хорошими последствиями, и есть такие, которые из плохих мотивов творят зло. Как и в случае с комбинацией добродетели-ци, здесь для китайского мудреца нет проблемы, а есть простой факт. Но как быть в случае, когда действует чиновник, и его решения не находят поддержки наверху, или они имеют плохие последствия?

В конфуцианской моральной философии единственный выход для человека в такой ситуации – отойти от службы (и от деятельности вообще). Альтернативой деятельности с хорошими или злыми намерениями и плохими последствиями (а также с другими комбинациями) является отход в пустоту, в бездеятельность наедине с природой. Картины любования красотой природы человека, который отошел от мира, в китайской поэзии содержат намеки на пустоту и часто ассоциируются с плаванием лодки по тихому плесу. Торжественная и скромная отставка (видом которой даже в XX ст. могло быть самоубийство!) является китайским чиновничьим аналогом европейской монашеской аскезы, то есть «частичной», символической или реальной смертной жертвы (даосский «отход от жизни» и принцип бездеятельности есть также аскеза). Наказанием чиновника в этой ситуации может быть принуждение его исполнять обязанности вопреки своему ощущению несоответствия собственному мин, что мы видим на примере маоистской практики. В конечном итоге, всегда можно было послать чиновнику, даже бывшему, шелковую бечевку, и он послушно выполнял пожелание вана, – но то уже дело выбора не его собственного, а власти.

Интересно, что в Древнем Китае чиновник, которого публично обвинили в преступлении или небрежности, мог подать в отставку. Считалось моральным, если он при этом отомстит тому, кто его оскорбил, зарубив его жену или ребенка (то есть «попортив имущество»). Но считалось аморальным, если он будет делать вид, будто ничего не произошло. Публичное причинение неприятности является катастрофой, и несущественно, кто в этом виноват, – ее следует избежать.

Здесь и сказывается та же метафизика личности, которая так остро прочувствована японцами. Именно в китайской традиции преобладает чрезвычайно силовая, побудительная компонента коммуникации. Именно китайской культуре не свойственен диалог в европейском смысле слова, что с такой горечью относили к себе японские авторы. В китайской культуре формируется характерная для дальневосточной традиции норма соотношения личности и общества, которая все поведение строит так, чтобы согласовать «Я» и его непосредственное окружение, избежать всевозможных попыток противопоставления «Я» другим «своим», заранее сконструировать поведенческие стратегии, которые позволили бы партнеру избежать неприятностей.

Вспомним вельможу Ли Хунчжана, который покаялся перед императрицей Цы Си в том, что произошло большое наводнение: принцип дальневосточной культуры – не искать виновного, а устранять неприятности.

Не существует персональной ответственности, как и персонального решения, – этот принцип сформировался в Китае, сердце Дальнего Востока. Но если современная японская культура остро чувствует гнетущее давление антигуманной архаики, то, по крайней мере, в официальной культуре коммунистического Китая болезненная реакция на нее не чувствуется.

Протест против древности и консерватизма пошел в другом направлении.

 

«Культурная революция»

В половине 1960-х гг. в разных концах планеты разгораются молодежные движения, которые не укладываются в привычные на то время классификации «левого» и «правого». Во Франции полной неожиданностью для официальных французских левых – коммунистов – стал взрыв студенческой активности в мае 1968 г. Параллелью к европейской молодой левизне в США можно считать движение против «грязной войны» во Вьетнаме, начатой президентом Джонсоном в 1965 г. циничной провокацией в Тонкинском заливе. Вообще говорят о «бурных шестидесятых», имея в виду не только левое или правое молодежное движение, но и вспышку насилия, характерную для очень разных стран планеты. Эти разнообразные явления демонстрировали миру, что коммунистическая левизна первой половины XX века уже не устраивает новые поколения протестных движений, и что они ищут собственную идеологию.

В Китае никогда не изучали народный быт и обычаи, зато сохранили тысячелетние свидетельства о традициях торжественного и сакрального быта высших кругов Поднебесной. И сегодня мы без особых трудностей можем воспроизвести парадно-официальную и интриганско-дворцовую сторону событий 1965–1970 гг., но не можем надежно проанализировать социально-психологический характер молодежного движения, в частности хунвейбинов.

В красном Китае 1965–1970 годы были годами хунвейбинов.

После того как стихли парижские события мая 1968 г., французы собрали и опубликовали отдельной книгой надписи на стенах, в том числе в туалетах, сделанные в те безумные дни левыми революционными студентами. Надписи поражают веселым остроумием, чистотой и даже целомудрием помыслов. По-видимому, вернее всего было бы назвать то движение донкихотским, во всяком случае, это не было политическим хулиганством.

Движение хунвейбинов оставило на стенах китайских городов, в первую очередь школ и университетов, тысячи и тысячи письменных показаний – стенгазеток-дацзыбао. К величайшему сожалению, они не опубликованы, кроме некоторых, отобранных в качестве образцов и перепечатанных тогдашним руководством, и остаются тайной политического быта Китая.

Несколько лет Китай находился в руках юных агрессивных активистов, которых убрали, когда они выполнили свою роль. Через десяток лет Мао Цзэдун подтвердил это со свойственным ему цинизмом: «Каждый раз, когда в центре кто-нибудь начинает строить всевозможные пакости, я призываю на местах подняться против них, поднять Сунь Укуна, устроить большой скандал в Небесном дворце». Мао еще раз продемонстрировал способность удержать и укрепить свою личную власть при любых обстоятельствах, используя слабости противника. Но остается не совсем ясным, какую силу использовал Мао Цзэдун для политического или физического уничтожения своих настоящих или мнимых врагов.

Что представляли собой «хунвейбины»? Насколько можно судить, это были братья по духу европейской демократической и революционной молодежи, самые молодые представители «сердитого поколения» Китая, безусловно протестные и безусловно оппозиционные по отношению к сытой и неподвижной в своем коммунистическом консерватизме номенклатурно-бюрократической верхушке, – юноши и девушки, вся сознательная жизнь которых прошла уже в новом китайском государстве, под красными флагами и с революционной фразеологией, которая плохо согласовывалась с реальностью. Они устроили коммунистическим «кадровым работникам» на целую пятилетку настоящий кошмар с массовым насилием, унижениями и даже с убийствами. И дирижером новых социальных потрясений опять был Великий Мао.

Китайская делегация в Кремле

Чем был недоволен этот властитель государства, в котором проживала четверть населения земного шара, – государства, имеющего ядерное оружие и средства его доставки, а также имевшего большое, а кое-где и монопольное влияние на протестные движения в Азии, Африке и Латинской Америке? На самом деле закачалась ли его власть в Поднебесной, был ли он просто охвачен шизоидной подозрительностью и нашел в темной комнате черного кота, которого там не было?

Жалобные стенания самого Мао на то, что его «не слушали» и обижали своей невнимательностью самые видные руководители, выглядят скорее как капризы этого уже пожилого, замкнутого в себе, не очень здорового и еще больше ипохондрического и недоверчивого человека, который все заметнее полагался на свою последнюю, сравнительно молодую, жену Цзян Цин и все меньше считался со старым, когда-то им сплоченным окружением. «Теперь появилось много княжеских уделов, много вопросов решаются без меня, – говорил Мао Цзэдун на информационном совещании по вопросам политической работы 24 октября 1966 г. – Всячески возвышается Ван Гуанмей» (жена Лю Шаоци. – М. П.). Все более ощутимые нотки ревности к Лю Шаоци и его близким вызваны тем, что с 1959 г. Мао уступил Лю должность председателя КНР, оставив себе только закулисную власть через партию («вторую линию»). Можно допустить, что Мао чувствовал вокруг себя пустоту, – которую, в конечном итоге, сам старательно создавал. Не раз Мао Цзэдун подчеркивал, что генеральный секретарь ЦК партии Дэн Сяопин с 1959 г. никогда непосредственно не обращался к нему. Очень маленький некрасивый человечек с крупной головой, с умными глазенками, узкими даже как для китайца, чрезвычайно осторожный южанин Дэн Сяопин вызывал особенное беспокойство у Великого Вождя. «У Дэн Сяопина заложило уши, на совещаниях он сидит очень далеко от меня». «Дэн Сяопин относительно меня придерживался такого принципа: уважать – уважай, но держись подальше».

В 1962 г. четыре вице-премьера – Ли Фушунь, Тай Чженьлинь, Ли Ляньнянь, Бо Ибо – неожиданно приехали в Нанкин, где тогда находился Мао. Он здесь же согласился встретиться с ними, но они так же неожиданно поехали в Тяньцзинь к Лю Шаоци. А Дэн Сяопин так и не приезжал к Мао в Нанкин (хотя тот, судя по всему, ожидал его визита). Этот (загадочный для нас, неосведомленных с их политическими обычаями и с дворцовой предысторией «культурной революции») эпизод Мао позже не раз вспоминал.

Пекин в разгар «культурной революции»

Что же могло быть источником разногласий? В феврале 1967 г. Мао жаловался албанцам: «Когда-то я хотел вычистить из партии несколько миллионов человек. Но зря я говорил об этом. Меня не слушались! Не было никакой возможности. В «Жэньминь жибао» мы дважды захватывали власть, но никто меня не слушал. В прошлом году я заявил, что не читаю «Жэньминь жибао». Я многократно говорил в этом духе, но меня не слушали, будто мои слова не имеют никакого веса в Китае. Поскольку высшая и средняя школы долгое время находились в руках Лю Шаоци, Дэн Сяопина, Лу Динья, мы не имели туда доступа и ничего не могли сделать».

Особенное раздражение Мао Цзэдуна вызывал столичный партийный комитет, во главе которого стоял Пэн Чжень. «В Пекине и игла не проскользнет и капля воды не просочится, – возмущался Мао в разговоре с руководителем своей тайной политической полиции Кан Шеном в апреле 1966 г. – Пэн хотел превратить партию в соответствии со своим собственным мировоззрением, но события развернулись в обратном направлении, и он сам подготовил условия для собственного краха».

Как свидетельствовал дальнейший ход событий, глухое сопротивление Мао Цзэдуну оказывали не только члены политбюро – председатель КНР Лю Шаоци, генеральный секретарь ЦК Дэн Сяопин, секретарь Пекинского МК КПК Пэн Чжень, кандидат в члены политбюро, министр культуры Лу Динь и другие видные партийные, государственные и армейские руководители. Когда вопрос о поддержке «культурной революции» был поставлен ребром, Мао Цзэдун явно остался в меньшинстве. Но это произошло тогда, когда уже бушевали митинги школьников и студентов, которые требовали «разбить собачьи головы» номенклатурных руководителей, провозглашенных шпионами и ревизионистами, когда неприкосновенных «руководящих кадров высшего звена» водили по улицам города в шутовских колпаках и каждый мог плюнуть им в лицо или ударить палкой. Но вызрела ли партийная оппозиция Мао Цзэдуну в канун эпохи дацзыбао и охоты за «собачьими председателями»? Был ли этот удар Мао искусственно организованным и опережающим?

Чтобы ответить на эти вопросы, нужно детальнее рассмотреть, как разворачивалась «культурная революция».

Новое обострение политической ситуации в стране было сознательно инициировано Мао Цзэдуном. Первые шаги осуществлены им и его женой Цзян Цин весной 1965 г. даже втайне от Кан Шэна и Чжоу Эньлая – людей, которые до последнего шли вместе с Мао как национальной, так и своей собственной судьбой.

Все началось с невинной на первый взгляд академической дискуссии. У Мао и его жены возникла идея раскритиковать пьесу драматурга У Ханя «Разжалование Хай Жуя», написанную еще в 1961 г. К сожалению, нам недоступна ни сама пьеса, ни критическая статья, которая не оставила от нее камня на камне. Предположим, что пьеса была заурядной, найти что-то нужное для критического вдохновения можно было в любом другом материале. Низкопробная плакатная пьеска, очевидно, выбрана была в качестве козла отпущения. Суть была не в самой пьесе, а в чрезвычайно агрессивном, даже как для коммунистического Китая, стиле «критики». Чтобы оценить качество статьи, достаточно проследить за историей ее появления. Статья готовилась в большой тайне и при участии более чем узкого круга лиц. Во-первых, решено было писать статью не в столице, а в Шанхае. Детали были поручены «Цзян Цин и ее людям», как высказался позже Мао. В Шанхае подготовку статьи поручили Яо Веньюаню. «Чтобы организовать это дело», Мао Цзэдун сам выехал в Шанхай; достаточно сказать, что он лично правил ее трижды. Они с Цзян Цин решили, что не следует показывать статью даже Кан Шену и Чжоу Эньлаю, потому что в таком случае возник бы вопрос, почему бы не показать ее также Лю Шаоци и Дэн Сяопину.

Мао Цзэдун с женой Цзян Цин

15 ноября 1965 г. шанхайская газета «Цзефан жибао» («Освобождение») напечатала написанную Яо Веньюанем и тщательным образом отредактированную Мао и Цзян Цин погромную статью против пьесы несчастного У Ханя. Грубость и преднамеренная примитивность критики имела целью поощрить самые широкие массы не только студенческой, но и школьной молодежи к самодеятельной сокрушительно критической политико-литературной деятельности. В марте 1966 г. на политбюро Мао Цзэдун сказал: «Нужно, чтобы студенты сбросили профессоров». За статьей Яо последовали ей подобные, уже действительно самодеятельные. После этого Мао сам руководил подготовкой «Сообщения от 16 мая», что стало началом организованной охоты на ведьм. В июле он высказался еще циничнее и понятнее: «Следует опираться только на революционных преподавателей и учеников. Сейчас сложилось положение, когда везде на первом месте стоит страх перед беспорядками. В настоящий момент занятия в учебных заведениях остановлены, но питание выдается. А когда поешь, то появляется энергия, появляется желание устроить беспорядок. Если не заниматься смутой, то что же делать? А смуту можно делать, только опираясь на учеников».

Яо Веньюань

Против статей, а следовательно, против «опоры на революционных преподавателей и учеников» выступили Лю Шаоци, Дэн Сяопин, Пэн Чжень, Лу Диньи. По указанию Мао Цзэдуна статьи были перепечатаны везде, проигнорировали указание лишь руководители Пекина и провинции Хунань. Потом статьи были изданы отдельной брошюрой, но Пэн Чжень не позволил издавать в Пекине и эту брошюру. Следствием была «реорганизация Пекинского МК», сопровождаемая введением в Пекин новых дивизий. Пэн Чжень в конечном итоге в мае 1966 г. был арестован. Он пересидел последующий ход «культурной революции» в тюрьме и был реабилитирован в начале 1979 года.

Преподавательница философии Не Юаньцзы 25 мая 1966 г. после свержения Пэн Чженя вместе с шестью преподавателями и студентами Пекинского университета написала дацзыбао о связях ректора университета с Пэн Чженем. Мао велел передать эту листовку по всекитайскому радио как «первый марксистский дацзыбао». «По значению это событие превосходит Парижскую коммуну», – говорил он. После «культурной революции» следы этой революционной марксистки теряются в безвестности.

С началом «культурной революции» военные звания в армии Китая были ликвидированы, все одели одинаковые фуражки со звездами и тужурки-хаки с красными петлицами без отличий.

За спиной «культурной революции» и маоистского меньшинства в ЦК стояла армия во главе с маршалом Линь Бяо.

Политическое руководство движением хунвейбинов было возложено на «группу ЦК КПК по делам культурной революции». Руководителем группы был назначен Чень Бода, который был политическим секретарем Мао еще в 1937 г., с 1958-го – главным редактором «теоретического» журнала «Хунци», членом политбюро, и его «постоянного комитета» после IX съезда КПК. Чэнь Бода исчез в 1970 г., как только исчезла «культурная революция», и официально был объявлен «крепколобым последователем Линь Бяо».

1 августа 1966 г. Мао написал письма к хунвейбинам, 5 августа он сам написал дацзыбао, а 18 августа встретился с хунвейбинами (во встрече приняло участие несколько сот тысяч юных борцов за коммунистическую справедливость).

23 августа Мао Цзэдун говорил: «Моя мысль – пусть устраивают беспорядки еще несколько месяцев». В действительности дебоши продолжались еще не один год, а после тех обещанных «нескольких месяцев» начался настоящий бедлам. Август был для Мао решающим потому, что в этом месяце собрался XI пленум ЦК КПК.

Мао оказался в меньшинстве в ЦК, но он осмелился вынести все проблемы на рассмотрение пленума. На самом пленуме, который проходил при условиях безумного натиска молодых фанатичных сторонников Мао, поддерживаемых бесчисленными дивизиями, Великий Вождь собрал едва больше половины голосов. Разговоры Чэнь Бода с представителями большинства ничего не дали.

Период от XI пленума до «январской бури» в 1967 г. был назван самим Мао поворотным этапом в развитии «культурной революции». Вся закулисная работа проведена в октябре – декабре 1966 г. Так, начальник канцелярии ЦК КПК, всевластный партийный бюрократ, ветеран партии Ян Шанкунь в декабре 1966 г. в дацзыбао, простой скромной стенгазете, был назван «членом черной антипартийной группы Пэн Чженя», обвинен в «карьеризме, предательстве и шпионаже», – и этого было достаточно для конца его карьеры (реабилитирован в декабре 1978 г.). Лу Диньи в сентябре 1966 г. был объявлен хунвейбинами «изменником, шпионом и контрреволюционером-ревизионистом», – и через год арестован (реабилитирован в 1978 г.). Так революционные волна за волной смывали с палубы корабля китайского коммунистического государства самых известных ее руководителей.

Апогеем хунвейбинской «демократии нового типа», якобы китайского варианта Парижской коммуны, стала «январская буря» в 1967 г. – «воодушевление власти», «великое объединение» или «объединение трех сторон». «Январская буря» преодолела сопротивление парткомов в провинции, которые не сдавались без боя и мобилизировали для защиты порядка от хунвейбинов рабочие отряды, крестьян и в ряде мест – армию.

23 января 1967 г. Мао Цзэдун в письме к Линь Бяо требует направить армию «для поддержки революционных масс». Позже, 23 августа 1967 г., принято «Решение ЦК КПК, Государственного совета КНР, Военного совета ЦК КПК по делам культурной революции относительно предоставления решительной поддержки массам революционных левых подразделений Народно-освободительной армии Китая».

К этому времени уже стало понятно, кого персонально имеет в виду Мао Цзэдун, объявляя революционную войну «ревизионизму».

В марте 1967 г. под руководством Мао были подготовлены «Указания по поводу критики брошюры Лю Шаоци “О работе коммуниста над собой”». Открытая критика Лю Шаоци начинается с двух публикаций Ци Беньюя (заместитель главного редактора журнала «Хунци», член группы ЦК КПК по вопросам культурной революции): «Патриотизм или измена?» и «Главный стержень брошюры «О работе коммуниста над собой» – это измена диктатуре пролетариата».

В статье «Великие стратегические установки» (сентябрь 1967-го) Мао говорил: «Нужно сбросить горсточку самых крупных лиц в партии, которые стоят у власти и идут капиталистическим путем (курсив мой. – М. П.), нужно сбросить их не только организационно, но и политически, идеологически и теоретически. Нужно вызвать новый подъем широкой критики, считать это основной задачей, которая доминирует над всеми другими. Нужно соединять критику горсточки самых крупных лиц в партии, стоящих у власти и идущих капиталистическим путем, с критикой лиц, стоящих около власти на местах и в местных организациях и идущих капиталистическим путем».

Статья содержала прямые указания на главных врагов, которые «идут капиталистическим путем»: «Главными объектами критики должны стать Лю Шаоци, Дэн (Сяопин), Тао (Чжу), Пэн (Дэхуай), Ло (Жуйцин), Лу (Диньи), Ян (Шанкунь); в армии центр веса критики должен приходиться на Лю Шаоци, Пэн Дэхуая, Хэ Луна и Ло Жуйцина». Часть самых «крупных лиц» была действительно устранена и уничтожена. Так, старого Чжан Веньтяня (бывшего посла в Москве, ветерана КПК и открытого противника Мао Цзэдуна) замучили в г. Уси в тюрьме 1 июля 1976 г., когда «культурная революция» уже отзвучала. Первый секретарь парторганизации провинции Гуандун Тао Чжу, удостоенный отдельного упоминания Мао Цзэдуном, замучен до смерти в 1972 г. Ло Жуйцин, бывший начальник Генштаба, был реабилитирован, назначен военным советником Военного совета ЦК самим Мао Цзэдуном и пережил Мао на два года. Лю Шаоци умер в тюрьме в Кайфыне в 1969 г. и реабилитирован через десять лет. А Дэн Сяопина водили в шутовском колпаке по улицам, потом он, морально и политически уничтоженный, сидел где-то в безвестности, – пока не пришло его время.

Все закончилось тривиально. Активистов молодежного движения заслали в бездонную китайскую провинцию, потому что вспомнили, что они все-таки интеллигенты-недоросли, и как таковые нуждаются в перевоспитании физическим трудом. Волнение начало перекидываться на армию, и среди солдат начались разговоры, что их командиры живут хорошо, а они служат за 6 юаней в месяц. В конце концов авантюрист Линь Бяо сделал попытку убежать в СССР, и удивительным образом его самолет разбился над Монголией. «Культурная революция» закончилась так же неожиданно, как и началась. Память о ней вызывала жуткие судороги у «руководящих кадров» нового поколения.

Однако и по окончании политического уличного террора Мао Цзэдун не осуждал его как систему политического действия. «Культурная революция» – это, по его словам, «испытание социализмом». Осенью 1974 г. Мао Цзэдун, Чжоу Эньлай, Ван Хунвень, Цзян Цин, Чжан Чуньцяо, Яо Веньюань приняли «кадровых работников высшего звена», и Мао выступил на этой тайной встрече с объяснениями смысла «культурной революции». «Социализм – это общество изменений, в нем никогда не может все проходить гладко и спокойно. На протяжении десяти с лишним лет некоторые товарищи не слышали выстрелов, огнестрельные раны также зажили. Однако классовая борьба все еще существует везде, она не позволяет спать спокойно».

Именно «культурная революция» сделала Мао Цзэдуна явлением мировой идеологической жизни. В 1970-х гг. родился термин «маоизм», который приобрел значение, близкое к значению слова «троцкизм».

Мао Цзэдун неожиданно умер 9 сентября 1976 г. А уже 6 октября этого года были арестованы его ближайшие соратники последнего десятилетия – так называемая «банда четырех». Это были Ван Хунвень, Чжан Чуньцяо, вдова Мао Цзэдуна Цзян Цин и автор первой ласточки «культурной революции» Яо Веньюань. Куда-то делись многие лица, которые выдвинулись в ходе «культурной революции» (в том числе племянник Мао Цзэдуна – Мао Юаньсинь, якобы убитый во время ареста). Официальным преемником Мао стал молодой (55-летний) Хуа Гофэн. Фактически же первым лицом в государстве и партии стал с 1977 г. Дэн Сяопин, возвращенный из небытия усилиями уцелевших «кадровых работников высшего звена». Хуа Гофэн был отстранен от власти в 1980–1981 гг. В последние два десятка лет своей чуть ли не столетней жизни Дэн был тихим диктатором красного Китая, невзирая на скромность официальной должности, которую он занимал (Дэн Сяопин стал всего лишь председателем Военного совета ЦК КПК, а с 1987 г. вообще не занимал официальных должностей, оставаясь первым лицом в стране).

Похороны Мао Цзэдуна

В Китае произошло чудо политической стабилизации, немыслимое ни в одной из стран мира: Мао Цзэдун, который относился с холодным пренебрежением к жизням и абстрактных миллионов, и конкретных очень хорошо знакомых ему старых товарищей по борьбе, капризный деспот, который изувечил жизнь почти всем, с кем его сводила судьба, интриган, не знающий покоя и утешающийся воспетой им смертью врагов, – этот непримиримый личный враг нового хозяина страны Дэн Сяопина был провозглашен после смерти полубогом, легендой китайской революции, неприкосновенным классиком марксистской мысли. Его жертвы не осмелились на что-то, подобное (даже в самой малой степени) «критике культа личности Мао» – наоборот, они раздули настоящий политико-религиозный культ покойника, «навеки», во «вневременье» помещенного в старинной китайской архитектуры мавзолей на огромной пекинской площади Тяньаньмэнь.

Всех вместила просторная марксистско-ленинская могила – и Мао, и его врагов. Даже просоветский «правый» Чжан Веньтянь в августе 1979 г. был реабилитирован посмертно и перепохоронен на кладбище героев революции, а смешнее всего, что и он оценен как «твердый последователь линии Мао».

Следовательно, было ли устранение или уничтожение конкурентов и скрытых и явных личных врагов главной целью авантюры, затеянной Мао Цзэдуном?

«Линия Мао» в Китае значит сегодня что угодно, только не «маоизм» в международном значении слова. Маоизм умер вместе с Мао. Осталось признание безгрешности государственной власти Великого Китая , высшей по разуму и морали.

Болезненная жажда власти и зависть к авторитету собственных соратников, вне всяких сомнений, всегда были глубокими психологическими мотивами авантюристской политики Мао, но нет никаких оснований утверждать, что молодежный уличный террор был единственным выходом для Великого Вождя. Окружение Мао было в отчаянии от постоянной лихорадки политического быта, от судорог, которые с ужасной регулярностью охватывали весь общественный организм, – в соответствии с «Бесами» Достоевского, «единственно, чтобы не было скучно». А Мао изобретал все новые и новые судороги, и последние снискали ему мировое признание в ультралевых кругах.

Мао затеял борьбу против властной бюрократии, возглавив недовольство невероятно нищих китайских масс быстро перезрелым аппаратом диктатуры. Это и было сущностью так называемого маоизма. Формулировки, которые фигурировали и в «Великих стратегических установках», и в самодеятельных дацзыбао, чрезвычайно жестки: Мао направлял борьбу против «горстки самых крупных лиц в партии, которые стоят у власти». Не он, а «горстка» нескольких самых «крупных лиц» стоят у власти в Китае, используя свои связи с такими же, но самыми «крупными лицами» провинциальных властных систем помельче! Энергия недовольства, самая сильная у молодежи и особенно ученической молодежи, превратилась за некоторое время в энергию солидарности «левых революционных группировок» с Великим Мао.

Великий Мао

Против кого же была направлена эта энергия? Конечно, против «начальников», но сама по себе ненависть к руководству немедленно становится страшной разрушительной силой. Враги, которые якобы захватили власть в партии и государстве, – это «ревизионисты», то есть агенты («шпионы») СССР, России, но для них есть и «теоретическое» определение – «люди, которые идут капиталистическим путем». Кто хочет хоть немножко руководствоваться здравым смыслом, мог бы поискать критерии, на основании которых один путь называется капиталистическим, другой – коммунистическим. Но здесь – не сфера здравого смысла. Образ «пути» здесь более близок к архаичному дао, чем к политическому пути как мнимой линии в политико-экономических координатах. «Капиталистический путь» значит просто зло, а еще лучше – заморское зло, а «ревизионисты» для малообразованного энтузиаста – почти то же, что «заморские черти».

Как когда-то Иван Грозный в России, Мао опирался на молодую опричнину против своих «бояр». Подобно европейским абсолютным монархам, Мао боролся с большими и малыми партийными «феодалами», только опирался не на города, а на студентов и школьников.

Тогда на что больше похоже китайское левое молодежное движение второй половины 1960-х – на свои европейские аналоги или на движение «боксеров»-ихэтуанов начала века? Ведь «старая царица» Цы Си так же, как и Мао, делала вид, будто сочувствует молодым повстанцам, которые шли громить логова «заморских чертей». Она так же отреклась от них, когда это стало ей выгодно. Ихэтуаны, правда, были менее выражены прокоммунистическими, чем их предшественники в XIX веке, – члены сект – сецзя. Их социального происхождения ненависть полностью направлена была на чужестранцев. О хунвейбинах можно сказать обратное: социальная их ненависть направлена на свою властную бюрократию, но знаком, символикой этих «своих чужих» оставались «заморские черти» – «ревизионисты».

Следовательно, движение хунвейбинов – продолжение китайской истории, которая только использует словесную символику европейских «красных»? Но нетрудно найти и другие мировые аналогии.

Опора центральной деспотической власти на агрессивное недовольство слабых и униженных – явление, сопровождавшее всю человеческую историю. Возможно, наиболее справедливой была бы аналогия с попыткой Троцкого в середине 1920-х опереться на молодежь в борьбе с возглавляемой Сталиным группой коммунистических лидеров старших поколений. Но даже и эта аналогия, сама по себе справедливая, мало что объясняет, – вряд ли Мао сознательно пользовался примером «красного льва революции».

Радикализм китайских молодых «шестидесятников» коренится в собственной социальной практике послереволюционного развития Китая. Традиционные бунтарско-коммунистические образцы объединились со стремлением китайской коммунистической бюрократии быть похожими на мировые левые молодежные движения, отмежеваться от бюрократического аппарата и, использовав левые настроения молодежи, укрепить собственную бюрократическую власть.

Попытка «маоизма» омолодить коммунистическое движение, реализовав какое-то подобие Парижской коммуны или идеалов ленинского «Государства и революции», имела наибольший мировой резонанс, но следует ясно отдавать себе отчет, что это была провокация, которая закончилась ничем, – так, как должна была закончиться любая провокация. С «непосредственным правлением народа вместо аппарата насилия, которое стоит над народом» было покончено. «Государство-коммуна» еще раз оказалось утопией, самым прямым историческим путем, требующим больше всего крови и насилия и имело обратные последствия. Осуществить модернизацию Китая, используя культуру массового энтузиазма, соединенного с террором, не удалось.

Через месяц после смерти Мао Цзэдуна группа ультралевых, управляемая Цзян Цин, была отстранена от власти и арестована. К руководству Китаем пришел в конечном итоге Дэн Сяопин. Судьба его, казалось, уже была решена: Мао всегда чувствовал в нем неусмиренную личность. Но даже в годы «культурной революции», бросив Дэна на поругание хунвейбинам, он его не уничтожил, как Лю Шаоци, а приберег на будущее, потому что уважал в нем человека исключительных способностей. Мао Цзэдун вернул Дэн Сяопина из небытия, в надежде на сочетание молодых ультралевых с осторожными мудрыми ветеранами. Перед самой смертью Мао Цзэдун решил окончательно убрать Дэн Сяопина, но было уже поздно.

Китай хотел стабильности. Это можно было угадать уже по тем искренним и пышным почестям, которые вопреки руководству отдавали граждане умершему от рака в январе 1976 г. старому Чжоу Эньлаю, которого только его смерть спасла от интриг злобной Цзян Цин.

Мыслимо ли было бы у нас или где угодно на Западе, чтобы новый лидер, пережив от предшественника столько страданий и унижений, едва избежав смерти, оставил своего палача и палача своего народа лежать в столице в мавзолее, окруженного ореолом святости? Чтобы деспота провозгласить великим вождем, несмотря на то, что он упрямо толкал нацию в безысходность? Где еще можно было бы ожидать, чтобы руководителя государства оценивали как человека, который делал «на три плохого и на семь хорошего», – будто он состоял из отдельных, добрых и злых, частей?

Измученный кровавой истерикой порывов к светлому коммунистическому будущему, Китай выбрал наконец-то тот самый «капиталистический путь», которым так долго пугал Великий Кормчий своих подданных.

Мао Цзэдун не был патологически злой личностью. Скорее, это был человек с темпераментом «тревоги и счастья», у которого настроения резко колебались от приподнятости до глубокой депрессии. Экзальтация у таких людей чаще всего мотивирована тонкими побуждениями, непосредственно не связанными с личными корыстными интересами. Все, кто общался с ним, отмечали его мечтательность и артистичность – черты экзальтированного темперамента; не так важно, имели ли его стихи в древнекитайском стиле высокие художественные достоинства, важно, что он их писал, охваченный вдохновением.

Образ политика, что в минуты размышлений пишет изысканные стихи – точнее, рисует кисточкой иероглифы в своей неповторимой каллиграфической манере, как-то плохо сочетается с образом человека, гуляющего в императорском саду в сопровождении специального прислужника, готового прикопать дерьмо Великого Кормчего, потому что тот приседает там, где и когда ему заблагорассудится. (Нормальный европейский туалет для Мао построили рядом с его спальней по распоряжению аристократа Чжоу Эньлая.) Мао был грубым возбудимым человеком, с приступами тяжелого гнева, когда мышление становилось неповоротливым, а речь – косноязычной; человеком с примитивной и неразборчивой повышенной сексуальностью. Но он не просто умел бороться со своими влечениями – он был по-хищнически неимоверно терпелив, когда этого требовали обстоятельства. И в результате сложилась натура властного и жестокого вождя, с параноидальной подозрительностью, одинокого и безмерно возвышенного над своим окружением.

Мао был философом и поэтом, интровертной личностью, которая жила в построенном им мире. При этом он был настолько же художественной натурой, насколько грубой и вульгарной – в значительной мере оттого, что чувствовал себя плебеем и деревенщиной (в конце концов, происходил он из того класса небогатых землевладельцев, который он сам полностью и физически истреблял, как бы мстя своему грубому и корыстному отцу, которого ненавидел).

В переписке с министром обороны Китая Пэн Дэхуаем Микоян как-то сказал о сталинской эпохе: «Если бы кто-то из нас обмолвился преждевременно, мы все отправились бы на тот свет». Маршал ответил: «Какие же вы коммунисты, если так боитесь смерти?» Храбрый солдат времен гражданской войны, Пэн Дэхуай имел репутацию безгранично честного прямого человека, и к тому же был остр на язык. В его конфликте с Мао в 1960 г. по поводу Большого скачка и «народных коммун» характерно не столько позднее признание своего выступления «мутным потоком абсурда», сколько само выступление, которое, принимая во внимание китайские традиции учтивого самоунижения, считалось крайне критическим. После пленума ЦК в июле, где Пэн Дэхуай говорил невыразительно об ошибках и ответственности руководителей, он написал Мао откровенное письмо. Резкая критичность проявилась в том, что Пэн Дэхуай, признавая стратегическую линию «в целом правильной», отмечал «левацкие ошибки» у этих «мелкобуржуазных фанатиков», говорил, что кустарная выплавка стали имела свои «плюсы и минусы, причем первых было намного больше». И когда после этого Мао кричал на него: «Тебе надо развалить партию! У тебя есть план, есть организация, ты уже подготовился, ты нападал на правильный курс, как последний “правый”», Пэн лепетал что-то о том, что писал Мао сугубо личное письмо и что в политике он не силен. Во время «культурной революции» старого маршала посадили в тюрьму, где он и умер, не дозвавшись врача.

Пэн Дэхуай

Лю Шаоци, с 1948 г. первый заместитель, а позже и официальный преемник Мао, человек долга, многолетний храбрый подпольщик, педантичный и фанатично честный, абсолютно и беспрекословно преданный исполнитель, и думать не мог о сопротивлении вождю. Он временами излагал оценки, которые Мао не нравились, но как только вождь выражал недовольство, Лю немедленно каялся. «Культурная революция» его просто уничтожила, и он молчал. Хунвейбины поставили его в позу «ласточки» – прогнувшись вперед, вытянув голову и расставив ноги и руки, чтобы удобнее было бить и рвать его седые волосы. И он молчал и даже не покончил самоубийством, ведь это бы расценивалось как измена и контрреволюция. Когда ему исполнилось семьдесят, его исключили из партии, а через год он умер, потому что к нему не пустили врачей.

Маршал Линь Бяо, провозглашенный преемником вождя после устранения Лю Шаоци, – окончил жизнь также в молчаливой панике. Один из самых способных и храбрых командиров гражданской войны, любимец Мао Цзэдуна и самый большой его подхалим, Линь Бяо, пребывал, очевидно, все время в состоянии нарастающей трусливой тревоги. Он совсем перестал общаться с людьми, стал бояться света и уныло сидел один в своей квартире с занавешанными окнами. Под конец «культурной революции» он уже был охвачен безрассудным страхом; ничем другим, кроме паники, нельзя объяснить его побег в Монголию в полузаправленном самолете; при попытке сесть просто в степи самолет взорвался. Погибли Линь Бяо, его жена и сын, летчик из штаба ВВС, который пытался как-то противостоять смертельной угрозе из-за заговора против Мао. Донесла на них дочь Линь Бяо. Это случилось в сентябре 1971 года.

Чжоу Эньлай, по-видимому, наиболее показательная и трагическая фигура китайской революции. Выходец из семьи высокопоставленного чиновника, с хорошим китайским и европейским образованием, Чжоу пошел из своего класса в революцию и всю жизнь провел на руководящих постах в компартии. По натуре он был недостаточно эгоцентричным для вождя, но нельзя отказать ему в самостоятельности и большом уме. Он вступал в спор с Мао не раз, бывало и такое, что Мао был советником при Чжоу Эньлае – члене руководящей тройки КПК. Когда Мао стал Председателем, Чжоу Эньлай абсолютно и беспрекословно подчинился ему. Не было таких позиций и таких людей, которых Чжоу не предавал бы немедленно по малейшему жесту Мао. Он не сделал ни единой попытки для спасения своей любимой приемной дочери, которую растерзали хунвейбины. В годы «культурной революции» именно Чжоу Эньлай в «Комиссии по расследованию» распланировал все этапы травли Дэн Сяопина. После смерти Мао, когда Дэн Сяопин уже фактически возглавлял партию, вдова Чжоу Эньлая обратилась к генеральному секретарю ЦК КПК Ху Яобану с просьбой уничтожить этот компромат, и тот согласился (не зная, что существуют копии). Ху Яобан не сам решил скрыть грехи Чжоу Эньлая – за год до того поведение Чжоу одобрил Дэн Сяопин, сказав, что если бы Чжоу Эньлай не послушался, он был бы освобожден со своего поста, а это ухудшило бы общую ситуацию. Сегодня такая оценка стала официальной. Абсолютный конформизм остался нормой.

Политическая консультативная конференция. 1946

Танки на площади Тяньаньмэнь. 1 июля 1989 года

Дело не только и не столько в деградации личности императора, которым стал Мао Цзэдун, получив всю полноту тотальной власти. Те же могучие силы, которые создали красную имперскую пирамиду и поставили Мао на ее вершину, стерли вдребезги личности его соратников.

Это что – наследие действия китайских традиций? Хотя все делалось по-китайски, под Цинь Шихуанди, процесс этот имеет глобальные аналогии. Для Китая абсолютная личная власть стала не просто традицией, а условием существования нации как целого.

Преемника Линь Бяо Мао Цзэдун назначил не сразу; им оказался молодой шанхайский рабочий Ван Хунвень из окружения Цзян Цин, совсем неопытный парень, который выскочил на «культурной революции». Это символизировало победу над бюрократизмом и способность любой кухарки руководить государством – все по Ленину. Его напарником Мао сделал Дэн Сяопина. Эта комбинация оказалась неудачной: Ван Хунвень был совсем неспособен быть руководителем, а Дэна Мао боялся все больше. Преемником вождя хотела стать неугомонная мегера Цзян Цин, чтобы раскрутить новый виток массового энтузиазма на «критике» Чжоу Эньлая, а с ним и Дэн Сяопина. Формально это выглядело как кампания критики… Конфуция и Линь Бяо. Мао назначил преемником почтительного и безликого чиновника Хуа Гофэна и где-то после первого инфаркта, который случился в мае 1976 г., завещал, еле ворочая языком, не забывать великую идею «культурной революции».

Молодежь на площади Тяньаньмэнь. «Статуя свободы» против Мао. 1989

2 сентября 1976 г. у Мао случился третий инфаркт, а через несколько минут в полночь, с 8 на 9 сентября, сердце его остановилось. Через месяц Хуа Гофэн просто арестовал Цзян Цин и трех ее сторонников. В следующем году он был вынужден реабилитировать Дэн Сяопина, а еще через год сам очутился на пенсии. Цзян Цин совершила в тюрьме самоубийство, другие члены «банды четырех» были выпущены на свободу. Началась эпоха Дэн Сяопина, эпоха развития рыночных отношений и бурного экономического прогресса. При сохранении твердой и абсолютной, традиционной для Китая централизованной власти.

Но все то, что наступило после смерти Председателя Мао, уже не было частью истории коммунистического века. Заклейменный «капиталистический путь» стал китайским путем – дао, не вдохновляя больше красных революционеров планеты на всемирно-исторические эксперименты.

 

«Неприсоединившиеся страны» и Индия

В середине XX века в политический словарь вошли выражения «неприсоединившиеся страны», «внеблоковые страны» и даже «блок всех стран, которые не входят ни в какие блоки». Последний очень радовал логиков и математиков, поскольку воспроизводил известный парадокс «множества всех множеств, не входивших ни в какое множество». Предположение о существовании такого множества, как известно, ведет к неразрешаемым противоречиям в теории. Однако в международной политической практике существование подобного множества оказалось полностью возможным и совместимым с мировоззрением «неприсоединившихся» политиков.

Тройка лидеров движения неприсоединения – Насер, Тито и Неру. 1956

Движение «неприсоединившихся» началось с конференции в апреле 1955 г. в Индонезии, в Бандунге, и приобретало все бо́льшую силу, особенно после того, как в 1960 г. независимость получили сразу много стран Черной Африки. Известный политический писатель Раймон Арон отмечал: «Если просмотреть дипломатические действия, символами которых являются имена – Неру, Насер, Тито, Фидель Кастро, – сразу окажется, что на пути от индийского нейтралитета к кубинской незаангажированности через египетский и югославский нейтрализм отличия по крайней мере такие же существенные, что и сходства. Нейтралитет Индии отображает личность Неру, верного западным ценностям и антиколониальной борьбе; нейтралитет Египта отображает антизападный, но не просоветский национализм арабского мира; нейтральная Югославия является проявлением авантюры левого коммуниста, который не смирился с гнетущей протекцией «старшего брата», а нейтралитет Кубы является отображением восстания интеллектуалов левого направления и латиноамериканской страны против капиталистической эксплуатации». Эта справедливая оценка является вместе с тем взглядом справа: классификация, осуществленная Ароном, исходит с позиций и стратегических интересов Запада, и не случайно имена названных им деятелей расположены от более «правых» к более «левым». Свою заинтересованность в третьем мире все больше обнаруживали СССР и Китай, и в конечном итоге в ряде важных конфликтов «неприсоединившиеся» оказывались скорее на стороне красного Востока, нежели «белого» Запада. Можем констатировать разве что тот факт, что большинство государств и народов мира оставались незаангажированными в борьбе коммунизма и западной цивилизации и, провозглашая себя независимыми от блоков, выражали готовность поддержать в случае необходимости тех или других, – иногда из идейных соображений, иногда из меркантильных.

Политические маневры стран третьего мира связаны с более принципиальным вопросом о путях и последствиях модернизации. Проблему стоит рассмотреть в свете оппозиции «глобализм – антиглобализм», то есть как проблему путей и последствий модернизации третьего мира. Внешняя политика стран, которые до недавнего времени были под контролем Запада, зависит от их геополитических ориентаций. А эти ориентации, в свою очередь, в значительной мере определяются направлением, особенностями и последствиями модернизации, – то есть распространением на традиционалистские регионы технологий, в том числе социальных, европейской (евро-американской) цивилизации. Как можно видеть на примере дальневосточных политических и экономических культур, в результате технико-социальной модернизации может возникнуть или ужасный кентавр (самурайская Япония или маоистский Китай), а может через новые страдания произойти прорыв к будущему.

Движение «неприсоединившихся» заявило об эмансипации архаичного мира, который стал на путь модернизации, от цивилизаций-доноров, или же цивилизаций-эксплуататоров. Естественно, что когда не стало блоков, не стало и «неприсоединившихся». Однако возникало движение «неприсоединившихся» на основе полностью определенной идеологии, обнародованной во время провозглашения независимости первой из колоний Британской империи.

Идея «неприсоединения» принадлежит Джавахарлалу Неру, который поднял флаг независимой Индии в Дели 15 августа 1947 г. В устах Неру этот принцип имел смысл не только нейтралитета или нейтрализма, – он был связан с идеей non-violence, ненасилия, которое после Ганди стало главным средством в борьбе Национального конгресса за независимость Индии. Перенесенный на международные отношения, принцип ненасилия нашел выражение в панча шила – пяти принципах мирного сосуществования, принятых всеми «неприсоединившимися». Они сформулированы Неру и стали основой соглашения в 1954 г. с Китаем, с которым Индии через пять лет суждено было вступить в острый конфликт после применения китайцами силы в Тибете, а в 1960 г. вести настоящую войну в Гималаях. Первая конференция «неприсоединившихся» стран была инициирована Индией и ее соседями. Кажется, что гуманистический смысл «неприсоединения» и его политическое направление чем дальше, тем больше терялись. Взлелеянная в мечтах независимость Индии пришла без вооруженной борьбы с английскими колонизаторами, зато после кровавых столкновений с мусульманами, а закончился век реальной угрозой атомной войны не между коммунизмом и капитализмом, а между исламским Пакистаном и националистической Индией. Наибольшую обеспокоенность относительно реальных перспектив использования ядерного оружия сегодня вызывает именно этот регион, который в середине XX века казался пацифистским и склонен был называть себя «неприсоединившимся».

Джавахарлал Неру

В 1994 г. вся Латинская Америка насчитывала 473 млн жителей, весь арабский мир – 220 млн; в Китае население составляло 1188 млн человек, в Индии – 918,6 млн человек, а вместе с Пакистаном и Бангладеш – 1156 миллионов.

На рубеже веков Индия наряду с Китаем составляла самую мощную составляющую всего третьего мира.

Поневоле вспоминаются слова Ленина о России, Индии и Китае, которые вместе будут решать судьбу человечества. Однако если Китай якобы не сходит с пути, предначертанного коммунистическими лозунгами, то Индия провозгласила вместе с независимостью другой, западнический вариант социалистических целей, а в конце века, кажется, потеряла доверие и к нему.

Кремлевские руководители второй половины XX ст. полностью осознавали, что им необходимо изменить сталинскую стратегию и на окраинах мировой цивилизации по-бухарински сделать ставку на националистическое и нейтральное «мировое село», а не на коммунистические революции, и что путь к гигантскому большинству человечества лежит именно через Индию, – первую из бывших колоний, которые стали после войны самостоятельными государствами и не захотели выбирать коммунистическую или антикоммунистическую альтернативу. Запад был недоволен нейтрализмом Неру потому, что из цепи азиатских государств, объединенных пактом обороны Юго-Восточной Азии (1954), а позже Багдадским пактом, выпадало самое значимое звено. Дж. Ф. Даллес называл нейтралитет Индии «аморальным».

Поворот хрущевского руководства в 1955 г. к Индии, арабскому миру, Юго-Восточной Азии имел принципиальное значение для стратегии и даже идеологии мирового коммунизма.

Для Сталина независимость Индии была неполноценной, а нейтралитет – формой подчинения Западу, поскольку отход от колониальной системы не завершался военным противостоянием с бывшей метрополией.

В этом повороте была некоторая пикантность, связанная с позицией лидеров националистических движений, позже «неприсоединившихся», в годы войны. Об арабском национализме достаточно сказать, что на столе у Насера стоял портрет Гитлера, а относительно национальных движений Бирмы, Филиппин, Индонезии – то они в годы войны были ориентированы на Японию. Когда лидер бирманских националистов Аун Сан в конце войны явился для переговоров в штаб английских войск в форме японского генерала, это вызвало шок. С Японией тогда сотрудничали и У Ну, и Не Вин, и другие бирманские лидеры. Сукарно, харизматичный лидер Индонезии, сотрудничал с японцами и осмелился провозгласить независимость страны лишь после того, как его к этому фактически принудили восставшие солдаты индонезийских вспомогательных войск японской администрации. В бывших европейских колониях, в которых установилась жестокая японская оккупационная власть, вооруженное сопротивление оккупантам сначала оказывали только коммунисты. Националистические политики так или иначе прошли через период надежд на государства Оси, сотрудничества с ними, которое должно было сохранить национальные силы и ячейки, и осторожного выжидания до последнего момента. Только Индийский национальный конгресс (ИНК) вопреки своим националистическим радикалам (С. Ч. Бос, глава прояпонского и пронемецкого «правительства» Индии, был прежде членом ИНК) занял четко антифашистскую и в то же время антианглийскую позицию. Неру определил ее таким образом: «Распространение войны на Советский Союз усилило симпатии индийских народов к прогрессивным силам, но не изменило нашего отношения к политике английского правительства в Индии, потому что она базируется на других принципах… Вступление Японии в войну сделало ее мировой войной, которая приближается к нашим границам… Наши симпатии непременно должны быть на стороне нефашистских государств. Помощь, которую мы можем предоставить им в соответствии с нашими собственными принципами, была бы им предоставлена, если бы мы могли действовать как свободный народ». Заметим, что и здесь симпатии к СССР стали ощутимым фактором антифашистских ориентаций. Однако стратегию ИНК определяли не стремления уподобиться российским коммунистам, а скорее левые западнические традиции и вкусы.

Если Китай Мао Цзэдуна свою историческую великодержавную традицию прятал за марксистскими понятийными образцами, то Индия Неру свою ориентированность на западные ценности старательно прятала под национальной исторической традицией.

В 1955 году советские люди услышали музыку и увидели танцы, которые были не просто экзотичными, а абсолютно другими, как и индийская философия или литература. Если же мы обратимся к сути дела, на минуту забыв о национальном колорите, то вождь Индии Джавахарлал Неру с его английским университетским образованием предстает перед нами в первую очередь как либеральный социалист фабианской школы, только практически и намного более левого толка по сравнению с английскими коллегами. Это относится не только к Неру и индийским левым политикам, но и ко многим лидерам «неприсоединившихся». Американский экономист Джон Гэлбрейт, который был, между прочим, во времена Джона Кеннеди послом в Индии и хорошо знал эту страну, писал: «В Оксфорде, Лондонской школе экономики и Сорбонне англичане и французы учили элиту в духе глубокой веры в социализм». Африканская элита начала заявлять о своем марксизме через несколько лет после начала движения «неприсоединения». Лидеры независимой Индии выражали симпатии к Марксу и Ленину в годы борьбы, а после победы больше отмечали свое национальное своеобразие.

Китайские лидеры, как один, одевали сталинские «тужурки». Неру удивил всех, появившись 1955 г. в Москве в легкомысленной конгресистской шапочке, каком-то кителе-сюртуке и в уже совсем удивительных узеньких белых штанах.

Когда Неру стал премьер-министром Индии, первые же его шаги были направлены на создание социалистического сектора экономики. Это имело очень простое объяснение. «Должны ли мы идти английским, французским или американским путем? – спрашивал Неру. Ответ был очевидным: – Разве мы имеем время в 100–150 лет, чтобы достичь нашей цели? Это абсолютно неприемлемо. В таком случае мы просто погибнем». Социалистические установки Неру имеют и гуманистические, и практические принципы, поскольку, как и Ленин, как и Мао Цзэдун, Неру не мог ждать. Отсюда и симпатии Неру к русскому эксперименту. «В то время, когда остальной мир задыхался в лапах депрессии и в определенном смысле возвращался назад, в советской стране создавался новый большой мир. Шагая по заветам великого Ленина, Россия заглянула в будущее и думала только о том, что должно быть, тогда как другие страны лежали, придавленные мертвой хваткой прошлого, и тратили свои силы на то, чтобы сохранить ненужные реликвии прошлой эпохи. На меня, в частности, произвели сильное впечатление сообщения о больших успехах, достигнутых при Советской власти в отсталых районах Средней Азии. Поэтому волей-неволей я был полностью на стороне России; существование Советского Союза было светлым и отрадным явлением в темном и мрачном мире».

Правда, безоблачный образ России потускнел и забеспокоил Неру в 1937 г., и попытки объяснить самому себе факты сталинского террора гипотезами о каком-то невероятном антиправительственном заговоре не до конца успокоили совесть левого интеллектуала. Так, в конечном итоге, было и в Европе, и если большинство европейских и американских левых все же простили Сталину расправу с «троцкистской оппозицией», то для азиатских учеников Оксфорда и Сорбонны это было тем более естественно – для них еще больше, чем для европейских антифашистов, красная Россия была главной опорой в борьбе за свободу и независимость.

Конечно, Сталин не мог считать «своим» политика с такими либерально-интеллигентскими «колебаниями». Однако в эпоху «критики культа личности Сталина» можно было бы пренебречь демократическими сомнениями Неру относительно 1937 года.

Индия стала парламентской республикой с многопартийной системой, со свободными выборами, с оппозицией и относительно свободной прессой, и здесь уже никакие стратегические интересы и социалистические лозунги не могли вызывать доверия у русских коммунистов. Отсюда – даже во времена провозглашения самых нежных братских отношений, хинди руси бхай бхай, – кислые наставления по адресу «прогрессивного индийского лидера» относительно недооценки им роли рабочего класса и опасности проимпериалистической реакции. Более легко было примириться с Насером, хотя он жестоко преследовал коммунистов: там был понятен твердый режим.

Конституция провозгласила Индию демократическим государством, сувереном которого является единая индийская нация. Сразу возникла проблема, существует ли в действительности индийская нация, или же ее еще следует «создать»: подобная проблема, сформулированная деятелями Италии после победы Рисорджименто, была там намного менее острой. Собственно, у Неру в соответствии с политической традицией Индийского национального конгресса теоретических и юридических сомнений не было: провозгласив Индию демократией, Конституция тем самым считала народ Индии, суверена этого государства, «политической нацией». Но реально ситуация Индии кричаще противоречила европейским представления о нациях. Сегодня население субконтинента, провозглашенного индийской нацией, не имеет в сущности ничего общего с национальной структурой в европейском понимании, и с западной точки зрения, кажется хаотической смесью, в которой нечего искать чего-то постоянного.

Настоящая «неполноценность» Неру, с точки зрения советских руководителей, заключалась в том, что он был левым социалистом не русской, а европейской школы.

Архаика в каждой цивилизации остается архаикой. Но в Индии ситуация особенная. Четыре пятых населения живет в селах. Четыре пятых населения неграмотны. В 1960-х гг. четверть крестьян имела радио, 9 % – электричество. И все. Это значит, что село преимущественно неграмотно и живет на обочине путей мировой и новейшей индийской культуры, в обществе тысячелетних традиций. Из года в год, из века в век теми же орудиями с теми же волами обрабатываются земли, изможденность которых достигла предела.

Относительная самостоятельность села с его натуральным хозяйством и архаичной культурой – самая первая основа застойной стабильности субконтинента.

Села в Индии являют собой маленькие государства-коммунитас, общающиеся с верхними этажами власти только через уплату налогов. Кто там правит, Великие Моголы или англичане, Конгресс или партия Бхаратия Джаната – их это мало касается.

Второй основой стабильности исторически была не трибалистская система и выросшая на ее основе этнонациональная, а кастовая система.

Индия на фоне Китая кажется страной предельно аморфной. Собственно, неясно, можно ли назвать Индию страной – в отличие от Китая, она заселена не одним этносом. В Индии основным понятием для переписи населения является понятие mother tongue, родного языка элементарного сообщества, к которому себя опрашиваемый сам относит: это может быть группа, разговаривающая на каком-нибудь варианте одного из многих десятков индийских языков, – принадлежащих или к группам языков (не диалектов!) синдхи, распространенных на северо-западе субконтинента (в том числе в Пакистане), или к восточным группам языков, в том числе распространенным в долине Брахмапутры бенгали, или языков групп панджаби, гуджарати, раджастани… (И это не считая языков дравидийских или тибето-бирманских!) Само отождествление с группой на основе языка вообще индийцам не свойственно. Один из опрашиваемых во время переписи назвал своим «родным языком»… сибирский, но не мог объяснить, что это значит. Индиец может считать себя хинди, тогда как говорит на другом языке, и может не считать себя хинди, хотя говорит на одном из его диалектов. Да и что такое хинди, когда крестьяне центрального региона, региона вокруг города Дели и восточной части штата Уттар Прадеш, где официально считается распространенным именно этот язык, не понимают друг друга, если живут в слишком отдаленных селах! Что такое литературный или официальный хинди? Диалекты, которые назывались хиндустани, имели вариант, используемый в мусульманской литературе, – ведь город Дели был столицей империи Моголов, и сам регион хинди был центром исламской государственности и культуры. Этот вариант, урду, отброшен пуристами – противниками культуры ислама, – потому что в нем много персидских заимствований; сегодня он, искусственно облагороженный индуистской древностью, известен как литературный хинди. Не слишком интеллигентный человек из района хинди скорее будет разговаривать на английском, чем на литературном хинди.

Субконтинент Индостан представляет собой чрезвычайно пеструю совокупность этнокультурных единиц, которые отличаются не только уровнем развития и культурными чертами, но и самими принципами организации общества в целостные общественные организмы, – то есть отличаются эпохами и цивилизациями.

Мохенджо-Даро – для иностранцев символ Индии, памятник исламизированной Индии

В Индии существуют этнические системы, которые можно считать универсальными для человечества на ранних ступенях культурного развития: это – племенные, трибалистские системы. В Индии они называются «зарегистрированными племенами» (sheduled tribes). (Часть племен такого типа официально не зарегистрирована.) Архаичные трибалистские образования с большими трудностями вписываются в «единую индийскую нацию», но эти трудности знакомы не только Индии.

В Китае, как мы видели, языковая ситуация и этнические традиции тоже не очень способствуют национальной консолидации, но национальное единство многомиллионного населения на огромных просторах держалось и держится на государственной системе, которая обеспечивала единые на всей китайской территории механизмы трансляции культуры. Стабильность индийского общества обеспечивалась не властной, потестарной, государственной системой, а кастовой системой социального распределения функций. Касты не только разделяли индийский социум, но и объединяли его: ведь брахман в любом конце субконтинента мог найти себе подобного и с ним поделиться куском хлеба и в его семье найти себе невесту, – независимо не только от говора, которым пользовались оба, но даже от религии, которую каждый из них исповедовал. А общество не могло обходиться без воинов, учителей, простых тружеников и всех разновидностей тех профессий и социальных слоев, на которые разветвлялись древние варны. Но отсутствие властных, государственных регуляторов трансляции культуры приводило к потере единства и монолитности культурного ландшафта. Это в первую очередь касалось языковых процессов – культурное творчество осуществлялось в этнически разных центрах и в разные времена. А за этим стояли и разные идеологические и политические структуры.

Ислам утверждал абсолютно другие принципы объединения сообществ – объединения людей разных каст и говора на религиозной основе, на основе определенного вероучения.

Ислам был принесен в Индию жестокими и дикими завоевателями – афганцами, а завоевание никогда не оставляет по себе хорошую память. Однако государство, образованное завоевателями, стало единственным властным организмом, который как-то удерживал порядок на субконтиненте, а созданная на основе исламской цивилизации изысканнная культура правящей верхушки оказала большое влияние на Индию и отчасти успешно ассимилировалась даже индуистскими кругами.

Особенность ислама и христианства, этих порождений религиозной культуры средиземноморского региона, заключается в том, что они являются вероучениями, и, следовательно, несовместимы с другими вероучениями. Индуистские религии не знают догматизирующих вероучений, меняют главных и второстепенных богов и держатся в первую очередь на общности культово-обрядовой стороны. Индийцы воспринимали ислам как культуру, и сами внесли в исламскую культуру немало элементов в одежде (например, знаменитая мусульманская чалма), литературу (вспомним хотя бы «Тысячу и одну ночь»), музыку, часто ассимилировали элементы ислама на основе собственной религиозной традиции, а в литературе создали прекрасную индоязычную поэзию персидской формы. Исламская, в первую очередь персидская, литературная традиция распространяется в XVII–XVIII веках на всю Индию, и не регион хинди вокруг Дели, нынешней столицы, а консервативный юг субконтинента стал центром сопротивления исламским влияниям. В конечном итоге Индия не смогла примириться именно с исламским культурно-политическим элементом и при получении независимости раскололась на исламский и неисламский («просто индийский») регионы.

Среди населения Индии ислам распространялся преимущественно в бедных слоях, тогда как землевладельцы- земиндары и процентщики -баниа были почти исключительно индийцами. Ислам, таким образом, стал или аристократической культурой государственной верхушки, или темной и слепой верой бедного крестьянства, враждебного к денежному городу, или воинственной солдатской религией. Это обусловило особенности отношений между мусульманским и немусульманским населением полуострова.

Что должно было в Индии противостоять Англии и вообще христианской Европе – и, с другой стороны, исламской духовной и политической культуре? Возможны были два варианта сопротивления: ориентация на давнюю индийскую традицию и приспособление к европейским культурно-политическим формам. В Индии представлены обе эти традиции, первая в правых и консервативных националистических партиях, вторая – в ИНК.

Индийский национальный конгресс возник в конце XIX ст. как организация европейски и английски образованных и ориентированных элементов индийского общества. В людях такого образования нуждалась английская администрация, а кроме того, к английским культурным нормам могла приспосабливаться индийская буржуазия. Джавахарлал Неру, отец которого был одним из выдающихся деятелей ИНК старшего поколения, писал о своем отношении к индийскому национальному наследию: «Индия была у меня в крови, и многое в ней меня инстинктивно глубоко волновало. И все же я подходил к ней почти как чужеземный критик, преисполненный отвращения к современным и многочисленным пережиткам прошлого, которые я наблюдал. Я пришел к ней в известной мере через Запад и смотрел на нее так, как мог бы смотреть дружественно настроенный европеец». В этих словах ярко выражена либерально-прогрессистская установка («стиль мышления»), которая оценивает реальность с позиций определенных исходных принципов и возможностей. И не оставляет сомнений основной мотив – модернизация индийского уклада жизни на основе европейского культурно-политического опыта.

Индия – страна компьютеров

Альтернативное мировоззрение развивалось в русле правого, радикально консервативного, индийского национализма.

С 1996 г. у власти в Индии находилась консервативно-националистическая партия Бхаратия Джаната, враждебная Индийскому национальному конгрессу. Бхаратия Джаната Парте (БДжП) является наследницей движения Арья Самадж, которое возникло в XIX веке; на основе Арья Самадж возникла Ассоциация национальных волонтеров – Раштрия Сваямсевак Санхг (РСС), а на ее основе – Висва Хинду Паришад и Бхаратия Джаната. Арья Самадж – одно из двух движений, которое возникло во второй половине XIX века, когда Индия несколько оправилась после шока, вызванного кровавым антианглийским восстанием в 1857 г. и его еще более кровавым подавлением. Оба движения Джавахарлал Неру называет религиозными, что не отвечает европейским представлениям о религии и религиозном движении. Характерно, что обе организации возникли в регионах, где в непосредственном соседстве с индуизмом находились большие группы мусульманского населения и где были особенно обострены страсти.

Первая, очень немногочисленная организация Брахма Самадж, была создана в Бенгалии англоязычной индийской интеллигенцией; долгое время ее украшением было семейство Тагоров, самый известный представитель которого – поэт Рабиндранат Тагор. Влияние Брахма Самадж ограничивалось индуистским населением долины Ганга. Здесь, в Бенгалии, ситуация была наиболее напряженной, и местные политические лидеры отличались радикализмом.

К вырубленным в скалах древним храмам приходят паломники трех религий – буддисты, индуисты, джайны

Вторая организация – Арья Самадж – возникла в Пенджабе, ее создал Свами Даянанда Сарасвати. В отличие от Бенгалии, откуда происходило большинство индийцев-клерков английской администрации и где существовало хорошее английское образование, Пенджаб был более отсталым и консервативным, и движение Арья Самадж более близко к религиозным принципам. Основным его лозунгом сначала был призыв «Назад, к Ведам!». От Арья Самадж к Бхаратия Джаната основной культурно-политической ориентацией консервативного религиозно-националистического движения остается Хиндутва – «индийскость». Поскольку основы Хиндутва консерваторы-националисты стремятся найти не в какой-то конкретной религии или мифологии, которыми история Индии чрезвычайно богата, а в древнейших основах, в фундаменте индийской религиозной истории, – то линию, которая идет от Арья Самадж до нынешнего времени в качестве правящей партии, можно назвать фундаменталистской. Движение Арья Самадж возрождало старинную систему образования – упанаяна.

Традиционная система образования в Индии аналогична китайской в том понимании, что в основу учебы там положены невероятно старинные тексты. Только не письменные тексты, потому что в индийской цивилизации письмо появилось поздно и сначала использовалось лишь для прагматичных потребностей торговли и администрации. Сакральный корпус общей культуры оставался веками делом памяти, заучивания (зазубривания), для устного употребления – даже без понимания смысла заученного. Школы были устными и сакральными: учились на брахмана, учителя-гуру, период учебы – упанаяна – приравнивался к инициированию. Как сакральный процесс посвящения, упанаяна основывалась на личном общении учителя-жреца и ученика. Лесная школа, где учеба в древности продолжалась от 12-ти до 24 лет, имела ту же цель, что в Китае, – овладение сакральными текстами.

С языком этих древних текстов в лесных школах брахманов были проблемы – санскрит, на котором творилась древнеиндийская культура, был уже давно непонятен для учителей и учеников, так же как и древнекитайский язык. А дальше разные судьбы индийской и китайской культур определялись различием в их социально-политическом статусе.

Как и в Китае, в Индии духовное наследство сакрализовано и близко к таинству. Однако если в Китае эта особенность знаний обязана сакральности государя и государства и потому распространяется на все, что зазубривает новое поколение учеников, то в Индии брахман учил только заведомо сакральным текстам. Запоминали колоссальные объемы гимнов «Ригведы» (десять циклов-мандал, каждый из которых приписывается определенному роду певцов-пророков риши), которая рассматривалась как шрути – откровение; дополнением к ним была «лесная книга» араньяка, своеобразная теософия обрядов, а «сокровенное учение» упанишад содержало уже конечную и окончательную мудрость жизни. Экстатическая пророческая культура отделена от «исполнительской» жреческой временами: брахманы не имеют тех полномочий глашатаев откровений-шрути, которые имели давние роды риши, но «учение», оставленное пророками, имеет характер приложений к обрядам и таким образом открывает дорогу для транса. Поэтому именно Индия сохранила нераздельную связь экстатического шаманства и теософии в сакральной «физкультуре» йогов.

Сакральное омовение в Ганге

В дальнейшем обиталища индийских носителей разных языко-этнических групп и религий становятся центрами постсакрального литературного творчества, а разные религиозные учения и литературные школы творятся разными языками. Каждая субкультура имела свой язык. Так, на близком к хинди языке брадж бхагха сложилась кришнаитская поэзия, на языке майтхили писал в XV ст. свои вишнуистские поэмы знаменитый Видьяпати, в наше время на калькуттском говоре бенгали писал Рабиндранат Тагор. Существенно, что высокая литература не входила в корпус учебной мудрости и не транслировалась в обязательном порядке.

Что же касается традиционной учености, которая транслировалась поколениями через упанаяну, то суть дела заключается в том, что это было, собственно, не знание, эзотерическое или неэзотерическое, а обряды и ритуалы. Вся жизнь индийца мыслилась как посвящение и жертва, следовательно, как постоянная чистка. Жертва очищается, переходит в новое состояние – санскра, что значит приблизительно «высокое поведение» (утонченность, совершенство, очистка, украшение и так далее). Таинство, которое включало ритуал, называлось санскара. Производное от санскара – санскрит, сакральный язык. Первоначально санскрит был «высоким» языком, понятным всем, близким к разговорному. Лишь позже живые языки отдалились, и учить приходилось сначала санскрит в ученический период санскара видьярамбха, а затем уже гимны в период санскара упанаяна. Санскара видьярамбха начиналась вместе с обрядом стрижки (в пять лет). В разных кастах санскара упанаяна начиналась в разном возрасте и продолжалась разное время. Шудры, а позже разные низшие касты, которые не относились к «дваждырожденным», не имели права выполнять ведические обряды. Только через упанаяну человек становился «дваждырожденным» и мог жениться на «дваждырожденной». Но полный цикл упанаяны необходим был лишь для брахманов. Можно было вообще не проходить упанаяны – такой юноша становился вратья, что было равноценно низшей касте, шудрам. Можно было, в конечном итоге, вернуться к «двукратнорожденным» через церемонию врата.

Чакра – священное колесо судьбы, колесо закона, знак дхармы – изображена на государственном флаге Индии

В ведической культуре не существовало изображений богов, не было также и храмов. Основным культовым действием было «кормление» богов, яджна, – иногда под открытым небом, иногда на алтарях. Когда появились изображения богов, место кормления занимают церемонии поклонения богам – пуджа. Огромная и разнообразная совокупность пудж и представляет собой в сущности традиционную религию (или традиционные религии) индуизма.

Обряд, таким образом, был главной формой культуры и трансляции культуры. «Культуру Индии… можно назвать культурой преимущественно ритуальной… Но главное, практически любое бытовое действие являет собой также ритуал – рождение сына и наречение имени, принятие гостя и его угощения, беседа царя с брахманами и игра в кости, не говоря уже о свадебных и похоронных церемониях». По ходу истории мифологически-философские представления, которые сопровождали обряды и ритуалы, выветривались из памяти, и оставались лишь голые процедуры.

Основная проблема заключается в том, что должно было бы объединять «единую индийскую нацию» не только обрядово, а также и культурно в полном смысле, по содержанию, и что должно было быть той же Хиндутва «индийскостью»), которая для консерваторов составляет суть Индии, а у прогрессистов вызывает отвращение своей безнадежной обветшалостью. Но поскольку Хиндуства как политическая идеология является лишь непрофессиональной реконструкцией потерянной древности, следы которой в многочисленных пуджах являются лишь бледным отпечатком потерянных смыслов, и поскольку и старая система смыслов даже при самых точных воссозданиях ее не была бы жизнеспособна в новейшем индийском дискурсе, на деле стремление к «индийскости» угрожает породить ужасного кентавра модерна и архаики.

Учитывая чрезвычайную архаичность бытовой (в том числе религиозной) культуры индийского села, можно было бы надеяться, что антиколониалистское движение пойдет под лозунгами консервативно-националистического индуизма. Однако именно Индийский национальный конгресс, организация поначалу едва не коллаборационистская, возглавил движение сопротивления Индии и завоевал почти незыблемый авторитет в самых широких кругах населения. Отчасти это можно объяснить тем, что консерватизм годился для противостояния с исламом, а не с европейской политической властью. Отчасти резкое изменение позиций ИНК в обществе определено было личностью Мохандаса Карамчанда Ганди, который стал фактическим лидером ИНК с 1919 г., когда он приехал из Южной Африки, где возглавлял движение индийского национального меньшинства, и предложил ИНК свою стратегию общественного неповиновения. Поначалу из лидеров ИНК только один Мотилал Неру, отец будущего премьер-министра, поддержал Ганди, но большинство рядовых членов и руководителей ИНК среднего уровня были, по словам Неру-младшего, загипнотизированы Ганди. Отчасти – и это, по-видимому, главное, – «национальная солидарность» индийцев рождена была общим сопротивлением англичанам. Антианглийское политическое движение – это и было Хиндутва, что породила массовую готовность к самопожертвованию во имя «Матери-Индии». И именно поэтому не архаичный национализм Арья Самадж, а симбиоз индийских кругов, с английской администрацией – ИНК – стал центром сопротивления англичанам.

Личное влияние Ганди распространялось не только на узкий круг лидеров ИНК, которые с ним непосредственно общались, но и на многомиллионные массы, что удивительно ввиду того, что тогда никакие средства массовой информации в необразованной Индии доходить до провинциальных глубин не могли. Следовательно, распространялись не политические лозунги и платформы, а слухи, и живой отзыв на походы Ганди через весь континент в знак протеста против соляной монополии англичан, на его голодовки в тюрьме и тому подобное может быть объяснен только особенностью ожиданий гигантской массы населения субконтинента. Для массы, для рядовых индийцев, которые жили традиционными представлениями, Ганди был учителем-брахманом, аскетом, прошедшим все ашрамы (жизненные этапы) вплоть до последнего, в статусе бродячего затворника. Политика ненасильственного сопротивления полностью подходила к условиям Индии, которая не имела государственнических и военных традиций и не могла быть поднята на силовую революционную акцию, – тем более, что английская военная сила всегда была способна придушить сопротивление. С другой стороны, англичане оказывались очень чувствительными к общественному неповиновению, потому что нуждались в сотрудничестве с образованными классами общества. В конечном итоге единственной их опорой остались реакционные феодалы-князья и большие землевладельцы, что и определило поражение метрополии. С 1927 г. ИНК уже требовал государственной независимости, и после войны ослабевшая империя ушла из Индии, рассчитывая лишь на сохранение связей и позиций через Британское содружество наций, из которого Индия не вышла.

Но теперь независимая Индия оказалась в предельно опасной ситуации, потому что чудесное освобождение от английского колониального ига не сопровождалось чудесным же подъемом жизненного уровня. Напротив, в связи с успехами медицины и усилением борьбы цивилизованного мира против пандемий и эпидемий – а жаркая Индия была и является одним из очагов мировых эпидемий, в частности чумы, проказы, холеры, – смертность в Индии в 1960-х годах резко уменьшилась, и национальной проблемой стал демографический взрыв. Индия, страна с традиционно высокой рождаемостью (столетиями – около 40 человек на тысячу населения), на протяжении 1951–1961 гг. увеличила население почти на 80 млн человек. Производство продовольствия катастрофически отстает от потребностей при условиях быстрого роста населения. Подавляющее большинство жителей этой страны всегда голодное или полуголодное.

Индия, страна с наивысшими в Азии показателями рождаемости, имеет могучую традицию выживания рода и преодоления последствий очень высокой смертности исключительно благодаря многодетности семей.

40 % населения составляют дети, а женская смертность превышает мужскую: женщины рожают непрерывно и не доживают до старости. Это – лишь одна из черт общества хронической и запущенной бедности.

С глубокой старины в Индии девочек выдавали замуж в возрасте нагника, то есть до семи лет, когда они еще ходили голенькими. «Брахма-пурана» указывала, что выдавать замуж нужно в возрасте от 4-х до 10 лет. Правительство независимой Индии запретило ранние браки, но, вопреки запрещениям, и до сих пор, как правило, девочки выходят замуж чаще всего в 14 лет.

На Индии можно демонстрировать особенности слаборазвитых цивилизаций. В результате страшной бедности большей части населения внутренний рынок чрезвычайно узок. Характерная черта таких обществ – раздробленность территории на сравнительно изолированные лоскуты с архаичной «глубинкой» и гигантскими городскими центрами, метрополитен-конурбациями. В городах собираются миллионы искателей счастья, нищие околицы их контролируются криминалом, жизнь молодых проходит в микромирах своих кварталов в нехитрых развлечениях за пределами традиционной и новейшей социальности, без хорошей работы и без надежды. Транспортные узлы тяготеют к перенаселенным портовым городам, поскольку главную роль играет внешняя, а не внутренняя торговля. В связи с ориентацией хозяйства на экспорт технические культуры (в Индии – джут) вытесняют продовольственные, что усиливает кризисные явления. «Глубинка» хранит самые архаичные механизмы воссоздания культуры, к которым относится также стремление безгранично увеличивать численность рода и этноса, – стремление, которое раньше ограничивалось лишь войнами и эпидемиями. Поддержание рода, которому приносится в жертву жизнь индивида, вырастает в главное беспокойство. Эти страны оказались неготовыми использовать достижения здравоохранения; однако, невзирая на почти полное отсутствие медицинского обслуживания для большинства населения, стараниями развитых стран резко уменьшается смертность от наиболее опасных для мира эпидемий, ликвидируются очаги пандемий, и наступает резкий демографический взрыв.

Источником острой опасности в Индии становятся большие города, где концентрируются миграции неквалифицированной рабочей силы из сел, в основном мужского пола. Национальный доход проедается, из-за слабости инвестиций невозможно найти кардинальные решения. Попытки модернизации, таким образом, не приносят положительных результатов.

Больших земельных ресурсов Индия не имеет. Первые годы независимость знаменовалась «освоением целины», но это не принесло решения проблем. Давление сельского хозяйства на землю в Индии огромное – эта страна характеризуется наибольшей в Азии степенью освоения пригодной к земледелию земли. Неру пытался прорваться через индустриализацию страны. Однако препятствием стала неэффективность государственной промышленности. Гэлбрейт отмечал, что в Индии «почти все корпорации, которые находятся в государственной собственности, убыточны». Впервые перестали быть убыточными они где-то в 1970-х гг., но их рентабельность осталась чрезвычайно низкой.

Как быть в такой ситуации – советские советники сказать не могли, кроме того, что рекомендовали «радикальную реформу земельных отношений» и расширение государственного сектора в промышленности. Самой радикальной была бы, конечно, «коллективизация сельского хозяйства», но только этого еще Индии и недоставало.

СССР в Индии и вообще в третьем мире очутился перед проблемами, способы решения которых были ему абсолютно непонятны. Те попытки прорваться через государственный социализм, которые делал режим ИНК во главе с семьей Ганди – Неру, упирались в неэффективность государственного сектора тем больше, чем более отсталым и архаичным было «неприсоединившееся» государство.

Однако Кремль слабо реагировал на политико-идеологические проблемы, которые принесли ему роль если не лидера, то по крайней мере влиятельной силы в националистических странах Востока и Африки. Более всего советские политики пытались взаимодействовать с арабским миром, в 1950-х гг. – в первую очередь с Сирией и Египтом. Политика дешевых кредитов, которыми страны-должники могли бы распоряжаться по собственному усмотрению, была основана еще Сталиным, а с 1955 г. она становится все интенсивнее.

Советская помощь и кредиты имели свои преимущества: коммунисты не стремились использовать деньги для контроля над «бедными родственниками» уже хотя бы потому, что их у Советского Союза было намного меньше, чем у Америки. Индия, как и Югославия, получали помощь и кредиты из обеих сторон. Парадоксально, что и США, и СССР руководствовались при предоставлении помощи «неприсоединившимся» одинаковыми мотивами: обе стороны были уверены, что модернизация приблизит «мировое село» к ним. При этом американцы рассчитывали на либеральные институты, а СССР – на индустриальный пролетариат.

В конце 1960 г. советский блок предоставил странам арабского мира около $5 млрд кредитов (в 1955 г. $189 млн). [764] Оружие продавали, а не давали бесплатно. Помощь СССР составляла $200 млн, что в сравнении с западными, преимущественно американскими, 5 млрд долларов было ничем.

Борьба за третий мир приобрела характер борьбы за результаты модернизации «неприсоединившихся». Обособление третьего мира в политически якобы нейтральный блок государств стало формой глобальных процессов, – процессов перенесения и либерально-демократических, и авторитарно-социалистических структур на почву традиционных обществ.

 

Латиноамериканский революционный вариант

Латинская Америка – культурный континент, оригинальная и новейшая испано– и португалоязычная цивилизация. В конечном итоге, язык Бразилии достаточно далек от литературного португальского, и в других условиях местные сепаратисты давно провозгласили бы бразильский диалект отдельным национальным языком. То же можно сказать об аргентинском и других латиноамериканских диалектах испанского. Литераторы латиноамериканских стран иногда кичились местным говором, переходя даже на жаргон, чтобы подчеркнуть свою национальную самобытность. Но вообще у латиноамериканцев просто нет потребности в подобной идеологической обособленности. В 20-х годах XIX века они не только политически разорвали семейные отношения со своими бывшими европейскими метрополиями, но и отреклись от их культурного материнства. Рядовой бразилец воспринимает португальца пренебрежительно, как непутевого провинциала, так же, как мексиканец – испанца.

Янки может относиться свысока к англичанину, но никто в Соединенных Штатах не скажет, что английская культура провинциальна по сравнению с американской.

Достаточно долго Соединенные Штаты были культурной периферией Запада, да и сегодня духовный потенциал Старого Света недосягаем для несомненного заокеанского лидера мировой цивилизации.

Америка создала высокую духовную культуру, и все-таки Великобритания давала и дает больше импульсов мировой литературе, философии, искусству. Лишь в последние десятилетия – в большей степени благодаря безумной braindraining (утечке мозгов) со всего мира – мощь американской культуры приближается к мощи американской техники и экономики, к американскому богатству.

Как вспоминал Хорхе Луис Борхес, в двадцатые годы «аргентинцы начали постепенно открывать для себя Испанию. До той поры даже величайшие писатели, такие как Леопольдо Луонес и Рикардо Гуиральдес, странствуя по Европе, преднамеренно не посещали Испанию. Это совсем не было чудачеством. «В Буэнос-Айресе испанцы, как правило, выполняли черную работу – домашняя прислуга, сторожа, земледельцы – или были мелкими торговцами, и мы, аргентинцы, никогда не считали себя испанцами. Действительно, мы перестали быть испанцами в 1816 году, когда провозгласили свою независимость от Испании. Читая в детстве «Завоевание Перу» Прескотта, я был удивлен, что он изображает конкистадоров в романтическом свете. Мне, потомку некоторых из этих деятелей, они мерещились людьми малоинтересными. Однако, глядя глазами французов, латиноамериканцы открыли в испанцах красочные черты, представляя их в духе шаблонов Гарсия Лорки – цыгане, бой быков и мавританская архитектура. Но хотя испанский был нашим родным языком, и происходили мы в основном из испанских и португальских семей, моя семья никогда не рассматривала поездку в Испанию как возвращение после трехвекового отсутствия». Латинская Америка смотрит на свою цивилизационную праматерь глазами Европы и так по-новому ее узнает – это свидетельство великого аргентинского писателя и интеллектуала чрезвычайно красноречиво. В другом месте он говорит: «… наше наследство не сводится к достижению индейцев, гаучо и испанских переселенцев… нам надлежит вобрать в себя западную культуру во всей ее полноте и без малейших исключений».

Скотоводы-гаучо – не просто профессия или социальный слой, а почти этнос, они похожи на индейцев своими смолистыми жесткими волосами и узкими глазами, потому что их предки – испанские поселенцы – брали себе в жены местных индейских женщин. Легкость браков с окрещенными «цветными» отличала колонизаторов-католиков от англосаксов. Латиноамериканцы не избавились от ксенофобии относительно индейцев, особенно острой в экваториальной Америке, но все-таки христианизация больше устраняла перегородки между католиками-испанцами и католиками-индианцами, чем это происходило в англоязычной Северной Америке. Ее культура была существенно менее зависима от церкви, будучи принципиально светской, и это только углубляло бездну между белыми протестантами и ассимилируемыми «цветными».

Латинская Америка многокрасочна и разнообразна, она испытывает как молчаливое влияние индейского субстрата, так и поддержку старой испанской или португальской колонистской традиции, но культурно самостоятельна и ориентирована на всю Европу.

Издавна на американском континенте в бывшими колониях сформировались собственные, не просто региональные, а, можно сказать, национальные культуры, которые ничем не уступают материнским испанской и португальской, если не превосходят их. «Правильно это было сделано или нет, – писал Борхес о столице Аргентины, – но Буэнос-Айрес приглушил в себе все испанское, отдав преимущество итальянскому; итальянскими стали отличительные черты его архитектуры: балюстрады, плоские крыши, колонны, арки. Наши каминные чаши ворот загородных особняков – тоже итальянские». Из европейских культур Латинская Америка, оказалось, намного более тяготела к французской, чем к заальпийским германским, но и Англия хорошо знакома латино-американской интеллигенции.

Что же касается североамериканцев, то в силу разных причин их влияние на общую латиноамериканскую культуру, на культуру ведения хозяйства и политического быта должно было преодолевать сильную предубежденность относительно гринго.

313 миллионов латиноамериканцев являют собой испаноязычный мир, а еще 156 миллионов – португалоязычный, внутри которых и между которыми существует легкое и интенсивное общение, у них есть общие проблемы и похожие представления о способах их решения, ощущения общей исторической судьбы. Люди здесь заканчивают университет в Чили или Аргентине, а работу могут искать в Колумбии или Гватемале. Во второй половине тридцатых годов дети играли в войну в Испании и оборону Мадрида, знали имена республиканских вождей и генералов. И экономические условия, и политические режимы в разных странах Латинской Америки очень разные; и все же в XX веке большинство латиноамериканцев могли бы повторить слова Доминго Сармьенто, аргентинского писателя первых десятилетий независимости: «Моя жизнь, жизнь, которая в отрыве от всех и вопреки всем обстоятельствам все-таки рвется к чему-то высокому и достойному, не раз напоминала мне мою нищую Америку, которая, замурованная в собственной ничтожности, тратит непомерные силы, чтобы только расправить крылья, и снова и снова калечит их о железный прут клетки».

Ощущение тюрьмы не покидает Америку, хотя не полностью ясно, в чем природа этого железного прута. Латиноамериканская цивилизация создала грандиозные многомиллионные мегаполисы, где наимодернейшие изысканные архитектурные комплексы соседствуют с фавелами – отвратительными трущобами из какой-то ветоши, где старые предместья хранят уют прошлого своими коваными ограждениями, низкими домами с плоскими крышами, внутренними двориками-патио, выложенными шахматной плиткой, фиговыми деревьями на пустырях, а пышные соборы в стиле барокко и фонтаны на площадях, статуи святых в театральных позах напоминают о временах испанских вице-королей. В то же время латиноамериканский континент, как и российская Евразия, мало заселен и слабо колонизирован, здесь встречается такая дикая провинциальная глухомань, как в самых отсталых закоулках планеты.

Вульгарное насилие демонстрирует бесправность и беззащитность каждого жителя латиноамериканских стран и болезненно воспринимается потомками инициативных и самолюбивых испанских и португальских поселенцев, чувствительных не столько к экономической бедности, сколько к моральному уничтожению личности. И Америка снова и снова рвется к чему-то высокому и достойному.

Сбросив испанскую и португальскую имперскую власть и завоевав национальную свободу, Латинская Америка очутилась перед перспективой всевластия олигархий скотоводов и постоянных кровавых столкновений разных групп, управляемых традиционными и для стародавней Испании, и для ее колоний вожаками-каудильо, военными и не военными, преисполненными диких амбиций и непомерного честолюбия. Республики Латинской Америки не выработали надежных механизмов, которые могли бы удержать все подобные силы в равновесии и надолго обеспечить стабильность без жестокой диктатуры.

Когда в одном латиноамериканском государстве происходит очередной военный переворот, защитники свободы и демократии эмигрируют в наиболее свободную на то время республику. В Мексике в 1950-х годах можно было встретить тех, кто сбежал из Перу от диктатуры Мануэля Одриа, из Венесуэлы – от Маркоса Переса Хименеса, гватемальских сторонников сброшенного военными президента Арбенса, никарагуанцев, которых везде доставали палачи диктатора Сомосы, доминиканцев – жертв преследований диктатора Леонидаса Трухильйо и, наконец, кубинцев, которые боролись против деспотического режима Фульхенсио Батисты. И именно кубинским революционерам суждено было найти «красное» решение социально-политических проблем и стать на определенное время образцом латиноамериканской революции и вызовом для всего традиционного латиноамериканского деспотизма.

Диктатор Батиста – второй слева

В декабре 1956 г. яхта «Гранма» высадила на кубинский берег десант во главе с Фиделем Кастро. Два года шла война, 1 января 1959 г. диктатор Батиста бежал в Санто-Доминго. В декрете от 1 мая 1962 г. Фидель Кастро впервые назвал Кубу страной социализма. 30 декабря 1963 г. ЦРУ подготовило для президента США Джонсона меморандум «Значение возобновленной Кубой кампании подстрекательства к насильственной революции в Латинской Америке». Во второй половине 1960-х – первой половине 1970-х годов Куба стремится стать не только американским, но и мировым социалистическим фактором; она ведет активную международную революционную политику, оружием и людьми поддерживает освободительные движения Африки и Латинской Америки. Но реально Куба 1970-х перестает быть эпицентром революционного взрыва «мирового села» и актуальной угрозой властным режимам американского континента.

Кубинская революция – событие времен Хрущева, и ее внутреннее развитие и пик международного влияния приходятся на конец 1950-х – начало 1960-х годов.

В самом движении революционной войны от героического похода «Гранмы», который казался безумием даже многим его организаторам, и к победе, сравнительно быстрой и неожиданной, кроются загадки, которые нами в настоящий момент не чувствуются, потому что к истории привыкают как к неизбежности. Почему начало революции – это поход через Мексиканский залив старой, едва отремонтированной бабушки-яхты (название granma – упрощенный вариант grandma, амер. «бабушка»)? На яхту набились 82 мужчины, ее неделю носило по океану, пока она не села на мель около мангровых болот, и повстанцы немедленно стали мишенью для самолетов и военных кораблей диктатора – их ожидали. Уцелело 12 человек – точнее, в горы Сьерра-Маэстра пришло 17 вместе с теми, кто присоединился, а через полгода у Фиделя Кастро было уже около 120 бойцов. Одной лишь вооруженной полиции, кроме тайных агентов, у Батисты насчитывалось 45 тысяч, а еще и армия с самолетами и танками, и флот. Трудно удивляться неудачам – ведь десант готовился в Мексике почти открыто, Фидель на весь мир объявил, что в 1956 г. повстанцы или победят, или получат мученический венец. Не проще ли было просто тайком переправить из городов и портов в горы ту же сотню людей, а яхту использовать для перевозки оружия?

Эта почти театральная демонстрация намерений и сроков революционного вторжения была необходимым условием победы, как и весь ход и обычаи партизанской войны.

Сторонники Фиделя действовали с открытым забралом. Они начали с того, что 26 июля 1953 г. затеяли безнадежный штурм казарм Монкада, который создал его участникам и особенно руководителю, молодому адвокату Фиделю Кастро, заслуженный ореол героев.

Молодой Фидель Кастро

Избрав морской десант вместо кротового труда в подполье, Кастро и его друзья превращали войну в символическое действо – подобие Второго Пришествия. Вся война велась так, что кровавому ужасу и грязи военно-полицейской диктатуры противостояли благородство и мужество горсточки революционеров. Из группы аккуратных юнцов с модными прическами и усиками выросла армия романтичных бородачей-барбудос, на определенное время – объектов восторга и подражания левой молодежи во всем мире.

Пламя революции разгорается из искры, но для этого нужно, чтобы пожар мог вспыхнуть от любой искры. Враждебность большинства людей к диктатуре легко объяснить экономическим фактором – на Кубе, стране больших сахарных латифундий, 1,5 % населения имели 45 % всей земли. Но чтобы революция победила, самого лишь пожара мало. Ее можно потушить. «Капитаны» и «майоры» Фиделя воевали через полгода-год уже вполне грамотно, но не наполеоновской находчивости ума и не особенной классовой тактике обязаны они своей блестящей победой.

Имея колоссальное военное преимущество над повстанцами, режим Батисты проиграл, потому что революция нашла его уязвимое место. «Ахиллесовой пятой» режима стала неприкрытая аморальность власти и ее полная отчужденность от населения.

Повстанцы могли рассчитывать только на поддержку кубинцев, большинство которых составляли кампесинос – так везде в Латинской Америке называют крестьян. Кампесинос, которые для власти были жалкой униженной деревенщиной, составляли основу войска диктатора Батисты так же, как и войска повстанцев. Грубость к пленным была бы губительной для партизан, и они отпускали солдат и офицеров противника, отобрав у них оружие, а лечить раненных врагов бросались немедленно после взятия штурмом их укрепленных пунктов. Горсточка отважных романтиков, вокруг которых собирались новые и новые горцы и обитатели городов равнины, в том числе бывшие офицеры и солдаты диктатуры, но в первую очередь кампесинос, сумела противопоставить насилию, истязанию и взяточничеству свой рыцарский мир, где все имели равные обязанности и равные человеческие права, и никто не имел никаких привилегий перед лицом смерти и военных скитаний.

После победы у революционеров создалось впечатление, будто вся война велась там, в горах, в Сьерре. Но война и победа были бы невозможными без поддержки Равнины, без взаимодействия разных военных и политических группировок. Партизаны Фиделя были важнейшей военной силой и – более того – символом революции. Но вся Куба составляла их законспирированный тыл. Естественный эгоцентризм лидеров стал играть зловещую роль, когда они начали планировать стратегию в континентальном и планетарном масштабе. Потому что казалось, что хватит смелых и решительных действий небольшой революционной элиты, и вся буржуазная цивилизация, символом которой для Кубы стали Соединеные Штаты, обвалится.

Фидель Кастро в горах Сьерра-Маэстра

Можно утверждать, что дальнейший путь Кубы определило ожесточение, которое стало главным мотивом политики США относительно Кубы и всех «латинос». Когда Фидель Кастро в 1963 г. атаковал США на сессии ООН вместе с Хрущевым, он настойчиво подчеркивал, что сами Соединенные Штаты и только они своей упрямой антикубинской политикой сделали Кубу страной социализма. И это правда. Фиделя сделали коммунистом в первую очередь тогдашние политические лидеры американцев.

Враги у диктатора Батисты были разными – и левые, и либералы, и сторонники обычного военного переворота, и просто кубинские криминальные группы из Майами, которые хотели поживиться на революционном беспорядке.

В лагере Фиделя очутились и коммунисты из так называемой Народно-социалистической партии, и левая группа его «Движения 26 июля» (“Movimiento de 26 julio”, «M-26») (Рауль Кастро, Эрнесто Че Гевара), и левое крыло некастровского «М-26» с Равнины, и демократы-центристы, и антибатистовские правые. Сам Фидель, умный харизматичный лидер, пытался держаться выше споров. Единственное, от чего никак не могли воздержаться новые руководители страны, – это радикальная земельная реформа, поскольку ее требовали кампесинос, которые выиграли войну.

Люди, которые группировались вокруг Фиделя, ясно осознавали, что им нужны идейные программы. Но очерченной идеологии не было ни у Фиделя, ни у его окружения. Говорят о марксистских убеждениях его младшего брата Рауля, но в действительности Рауль Кастро был только немного радикальнее и имел какое-то представление о марксистских книжках.

С этими политическим позициями американская демократия могла и должна была смириться. Но препятствием стали не только традиционная пренебрежительность и агрессивность самых правых кругов американских «патриотов», не только антикоммунистические настроения большой части электората, но и великодержавные умонастроения лидеров американского либерализма. Демократический прогрессизм заканчивался там, где под угрозой оказывались «национальные интересы Соединенных Штатов». Точь-в-точь так же лидеры русского либерализма XIX ст. добровольно заявили о своем желании пойти на службу царю, как только под угрозой оказались «национальные интересы России» в восставшей Польше. К сожалению, нужно констатировать общую болезнь общественного мнения и гражданского общества всех больших государств с планетарными или хотя бы континентальными «национальными интересами».

Джона Кеннеди трудно обвинять в том, что он решился на военное вторжение на Кубу на Плайя Хирон в апреле 1961 г. Это была не его инициатива. Президент Кеннеди только принял окончательное решение, которое должно было закрыть «кубинскую проблему» раз и навсегда – и провалилось. Кеннеди был избран президентом США в 1960 г., но инаугурация состоялась только в январе 1961. Машина, запущенная Пентагоном и ЦРУ, уже была на полном ходу, и вряд ли нашелся бы в Америке президент, который осмелился бы в таких условиях пойти против течения. Экономическая и финансовая блокада Кубы уже действовала, а в январе США разорвали с Кубой дипломатические отношения. Соединенные Штаты при Эйзенхауэре до последней возможности поддерживали диктатуру Батисты, попробовав лишь в последнюю минуту перед падением режима заменить кровавого убийцу-диктатора подставной военной хунтой. Не раз пытались убить Фиделя, а после победы революции подняли кампанию против расстрельных приговоров палачам из политической полиции Батисты и на весь мир шумели о кровавом режиме Кастро. А режим Кастро открыл мировой общественности такие тайны застенков Батисты, перед которыми бледнели несколько десятков смертных приговоров ревтрибуналов непосредственным участникам убийств.

Для всей Латинской Америки шла речь не столько о том, на самом ли деле жестоким является режим революции, сколько о кричащей неискренности Соединенных Штатов, которые «не замечали» истязаний, несудебных расстрелов и политических убийств в диктатурах «своих мерзавцев» и продолжали поддержку эмигрантов Батисты и его ближайшего союзника Трухильо. Для американского посла в Гаване Эрла Смита молодые барбудос ничем не отличались от грабителей из фильмов-вестернов или гангстеров тридцатых годов.

Во второй половине XX века, начиная от военного мятежа против президента Арбенса в Гватемале и заканчивая кровавым мятежом генерала Пиночета против левого президента Альенде, тянется история тупой и упрямой закрытости американского руководства ко всем левым движениям Латинской Америки. Лидеры США делали все вроде бы для того, чтобы тот железный прут, о который упирались крылья Латинской Америки, отождествлялся ею с ненавистными гринго.

Поначалу Фидель искал международной поддержки в первую очередь у «неприсоединившихся». По его поручению Че Гевара объездил Египет, Индию, Индонезию, Югославию и другие страны третьего мира. Именно после Плайя Хирон Фидель резко пошел на военное сотрудничество с СССР.

Фидель Кастро и Че Гевара

Альтернативность государственных и революционных целей Кубы осознавалась или по крайней мере чувствовалась ее руководством. Но выходы намечались очень разные, и в конечном итоге Эрнесто Че Гевара выбрал не только собственную трагическую судьбу, но и альтернативную политическую позицию. Хотя между Фиделем и Че не возникло политического и личного напряжения, их расхождения очень напоминают расхождения Сталина и Троцкого.

Эрнесто Гевара, по прозвищу Че (che по-аргентински – «парень», «эй, ты», чему в центрально-американских диалектах отвечает обращение «мужчина» hombre), по существу какого-то нового революционного гуманизма или даже латиноамериканской разновидности левого неомарксизма не создал. Если внимательно проанализировать все его критические замечания по адресу «советских товарищей», изучить политические и экономические симпатии и антипатии, мы найдем только ленинский «военный коммунизм» с идеями добровольного труда («Великий почин»), централизованного планирования и распределения, диктатуры и «государства-коммуны» («Государство и революция»). Но не стоит легкомысленно отбрасывать эти простые идеи на том основании, что они давно изжили себя в коммунистическом движении.

Когда 20 апреля 1962 г. Фидель, Рауль, Че и президент Освальдо Дортикос сели обсуждать секретное советское предложение о размещении на Кубе ракет, решение в конечном итоге было единодушным, все четверо понимали при этом, что, усилив свои военные позиции, Куба проигрывает в имидже вождя латиноамериканской революции. Это было началом потери позиций.

Че возрождал старую революционную легенду и коммунистическую утопию на новой, латиноамериканской почве.

Че по специальности был врачом, немало работал в лепрозориях, что свидетельствует о его самоотверженности и мотивах выбора судьбы, исколесил всю Латинскую Америку, ее он и считал своей родиной больше, чем родную Аргентину. Хотя Фидель очень не хотел, чтобы его отряды напоминали иностранный легион, среди барбудос были немало выходцев из разных стран Латинской Америки, а Че был среди них самой яркой, самой отважной и наиболее самостоятельной фигурой. Че стремился понять латиноамериканский мир и – что намного тяжелее – жить и действовать в соответствии со своим миропониманием. Реально это значило, что он был обречен всю жизнь, как бы сказал Сармьенто, «вопреки всем обстоятельствам все-таки рваться к чему-то высокому и достойному».

Простота взглядов Че – не результат его примитивного мышления, а следствие большой внутренней культурной работы, которая привела к фундаменталистским решениям в результате учета всего негативного опыта «красных» революций.

Будучи с детства тяжело больным астмой, Эрнесто Че Гевара мог с колоссальными усилиями добиваться того, что другим давалось легко. Приступ астмы в решающие минуты в его последнем бое, очевидно, и отдал его в руки убийцам. Неразговорчивый и очень сдержанный, Че был человеком порядка, но при этом неистово много читал и много думал. Правда, «Капитал» Маркса Че воспринимал скорее не через Гегеля, а через Сартра. Вообще марксизм он назвал в одном из своих стихотворений поэмой .

Че Гевара считал, что у Троцкого есть немало верных мыслей. Эрнесто проявлял интерес к маоизму и китайскому опыту, посетил Китай и разговаривал с Мао, но маоизм у него не вызывал восхищения. Ни югославский опыт, ни «еврокоммунизм» не импонировали ему абсолютно. Корреспонденту итальянской коммунистической газеты «Унита» Че отказал в интервью «потому, что он коммунист, итальянец, и, что хуже всего, журналист». Никогда никаких надежд на демократию, выборы, свободную прессу и тому подобное Че не возлагал. Поначалу он был очарован Советским Союзом, но уже одно только сотрудничество с советскими экономическими советниками, а затем и Карибский кризис сделали его трезвее. Открыто критически Че высказывался по адресу «советских товарищей» в последнее время своего пребывания на Кубе. Побывав в 1964 г. как представитель Кубы в Москве на праздновании очередной годовщины Октябрьского переворота, то есть уже не при Хрущеве, а при Брежневе, Че откровенно сказал, что, по его мнению, СССР находится в экономически безвыходном положении и во власти бюрократии.

Че считал, что советские попытки «финансовой независимости предприятий», то есть попытки соединить коммунистический принцип планируемого добровольного труда на совесть с капиталистическим принципом денежной оплаты за каждую услугу, исторически не оправдали себя. Его собственный опыт руководителя государственного банка Кубы и центрального планового ведомства показывал, что советские товары намного ниже по качеству, производство в сравнении с частным неэффективно, экономика неконкурентоспособна, и победить в борьбе с капитализмом на основе капиталистических же принципов социализм не сможет. Куба, как небольшая компактная территория с хорошо развитыми коммуникациями, по мнению Че, могла быть управляемая прямо и непосредственно из планового центра без имитации товарно-денежного обмена.

Относительно власти бюрократии все начиналось с достаточно смешных вещей. Че, будучи крайне демократичным по своим привычкам и очень неаккуратным в быту, впервые приехал на празднование в Москву, как обычно, в поношенной военной форме и вызывающе контрастировал с русскими толстыми стариканами в однообразных серых костюмах. Его спутник указал ему на это несоответствие, и Че искренне покаялся. «Ты прав, Альфонсо», – сказал он товарищу и выпустил наружу штанины, заправленные в высокие армейские ботинки.

Во внешней политике Эрнесто чувствовал всевластие бюрократии как моральную проблему социализма. Че глубоко потрясло, когда он узнал, что только в начале 1960-х Китай рассчитался с СССР за оружие, проданное «китайским добровольцам» в годы корейской войны. То, что Советский Союз продает оружие и снаряжение даже своим «братьям по антиимпериалистической борьбе», он считал аморальным.

Эрнесто Че Гевара считал, что все дело – в привилегиях для начальства, и верил, что привилегий можно избежать. И в боевой обстановке, и в административной деятельности Че руководствовался принципом «никаких привилегий» – воплощением эгалитаристской идеологии в пределах, определенных его жизненной практикой. «Привилегиями будут пользоваться на Кубе только дети» – это его слова.

Че был за установление советских ракет на Кубе, хотя понимал, какой это колоссальный риск. Но когда Хрущев, не сообщив кубинцам, достиг согласия с Кеннеди и убрал с «острова свободы» ракеты, Че был поражен цинизмом советских лидеров. В речи, произнесенной перед работниками кубинских органов безопасности, он высказался по этому поводу искренне и резко: «Волосы поднимаются дыбом от этого примера того, как людей предназначили к сжиганию в атомном котле ради того, чтобы их пепел можно было использовать в качестве основы для нового общества. И когда, даже не дав себе труда спросить у этих людей совета, составляют договор о том, чтобы забрать у них ракеты, они [эти люди] не вздыхают с облегчением и не выражают благодарность за [достигнутое] перемирие. Вместо этого они поднимают свой голос, чтобы заявить о готовности к борьбе и о своей решительности сражаться, если придется, в одиночестве». Кубинцы в этой ситуации почувствовали, что их не защищают сильные друзья, а используют в качестве пешек старые циничные игроки. Практической разницы, возможно, и нет, но моральная сторона дела игнорировалась советскими лидерами – великодержавной бюрократией.

Именно это ощущение моральной стороны борьбы в конечном итоге сделало из Че икону латиноамериканской революции.

Когда-то Че сказал: «О да, мы должны быть гуманными, насколько это возможно». Казалось бы, ни одного расхождения между Че, Лениным или Троцким в этом пункте нет. Че готов был идти на жестокость и даже сам в Сьерра-Маэстра расстрелял изменника. Дело даже не в том, как он подобные случаи переживал. Дело в том, что девизом революционной практики и жизненной установкой Че избрал принцип «не быть похожим на них». Если даже ранний русский большевизм не верит «сказочкам о вечной морали», латиноамериканская революция, по крайней мере в лице Че, исходит из рыцарской нравственности как из нормы, допуская отступления от нее, если их вызывает жестокость врага. Практической разницы, может, и нет, но благодаря моральной разнице латиноамериканцы никогда не перепутают жестокого Че с жестокими военными диктаторами.

Фидель имел все данные харизматичного лидера нации – высокий, бледный, вдохновенный вождь, способный ответить на простой вопрос четырехчасовым монологом и легко найти выход из невероятно сложного положения.

Сказанное в значительной мере относится и к Фиделю Кастро, по крайней мере молодому; и Че вел себя по отношению к Фиделю с чрезвычайным уважением, если не с обожанием.

Кастро – государственник; может, потому он и казался Че таким мудрым, что связывал перспективу мировой революции с перспективой Кубы. Чтобы удержать на плаву кубинскую экономику, он вынужден был действовать так, как подсказывали ему советские советники, и созданная на «острове свободы» экономика, как две капли оказалась похожей на советскую, только – в силу бедности ресурсами и возможностями – намного более слабой. Эгалитарная экономическая политика позволила резко повысить уровень жизни вчерашней бедноты, но неэффективность экономической модели быстро дала себя знать. В конце 1960-х Куба перестала восприниматься Латинской Америкой как остров ее светлого будущего.

Че перед казнью

А Че выбрал свободу. Он в 1966 г. перебрался в пустынные горы Боливии, чтобы создать там базу партизанского движения, откуда можно было бы поднять Перу и Аргентину. История этой попытки трагическая. Че понял ее бесперспективность, когда его ситуация была уже безвыходной.

После полудня 9 октября 1967 г. в забытом богом поселке Ла Игуэра взятого в плен Эрнесто Гевару, по прозвищу Че, по приказу президента Боливии, согласованному с американцами, расстреляли из автомата в одном из классов сельской школы.

«Военные допустили еще одну серьезную ошибку, надеясь таким способом изгнать из мира дух Че. Они стремились доказать, что он безусловно мертв, бесстрастно выставляя фотографии трупа, как лживые доказательства причины. Ужасающие фотографии его лица, на котором, как ни странно, невзирая на год постоянного голода, длительных и тяжелых приступов астмы, лихорадки, разочарований, сомнений, отразился странный покой отдыха, оказались доступны миллионам людей по всему земному шару благодаря чудесам техники и агентствам новостей. В соответствии с христианской традицией поклонения замученному Христу и святым, растерзанным ранами, этот образ неминуемо вызывал определенный ряд ассоциаций: Смерть, Искупление и Воскрешение.

В отличие от Кубы, группа преисполненных энтузиазма и самоотверженности бойцов Че действовала в горах без надежного тыла, незаметного поверхностному взгляду боевика-революционера тыла, который на Кубе через сеть разношерстных организаций и симпатизирующих постоянно питал боевиков людьми, материальными средствами и информацией. Однако на этот раз искра не вызвала пожара. Элита была истреблена до того, как она создала нетерпимую ситуацию хотя бы в одной из стран региона.

Ведомые этими привидениями, кампесинос из Валье-Гранде в страшной тишине сплошными шеренгами прошли мимо тела. Когда армия попробовала прекратить доступ, человеческая лава прорвала строй солдат. Той ночью в домиках маленького местечка впервые зажжены свечи по Че. Родился новый святой, светский святой из бедноты».

Жестокость уничтожения людей Че военной диктатурой президента Рене Барриентеса при участии американских советников и «консультанта» из кубинских контрреволюционеров-гусанос не могла никого удивить. Че пробрался именно в ад – в Боливии за два года до того произошел очередной военный переворот, был сброшен президент Виктор Пас Эстенсоро, пытавшийся провести аграрную реформу и национализацию горно-добывающей промышленности. Пас Эстенсоро трижды был президентом и в конечном итоге в 1989 г. капитулировал перед натиском Международного валютного фонда (МВФ). По правде говоря, небольшая герилья, которую начал отряд Че Гевара, была малозначимым эпизодом по сравнению с длительной упрямой борьбой Пас Эстенсоро, который впервые пришел в президентский дворец в сорок пять лет и в третий раз, побежденный, покинул его в восемьдесят два.

Рядом, в Перу, в 1968 г. в результате военного переворота пришел к власти генерал Хуан Веласко Альвараде, национализировавший банки, шахты и большую собственность. Наступила полная дезорганизация экономики, страна обнищала, с 1975-го его преемник генерал Моралес Бермудес упрямо продолжал курс на наведение государственного порядка в хозяйстве, страна была в маразме; в 1980 г. к власти вернулись гражданские лица – Белаунде Терри, потом Алан Гарсиа, поддержанный Революционным народным американским альянсом (АПРА); радикалы из АПРА испытали сопротивление и со стороны США, и со стороны созданной под красными флагами «марксизма» боевой организации Sendero luminoso («Лучезарный путь»), которая якобы продолжила традиции Че.

В странах Латинской Америки вмешательство МВФ, отмена национализации и максимальная либерализация экономики не принесли желаемых результатов. В состоянии предельной бедности находится пятая часть городского и половина сельского населения Перу. Церковь в Боливии признала, что «неолиберальная модель бессердечна»; более двух третей населения остаются в беспросветной бедности. [772]

«Святой Че» имел все меньше общего со своим прообразом. «Марксистские» партизанские отряды не брезговали ничем в борьбе против врага, широко используя наркобизнес для нужд революции, действуя методами революционного терроризма. Президент Перу Альберто Фухимори, избранный дважды – в 1990-м и 1995 г., сумел разгромить партизан Sendero luminoso, можно сказать, под аплодисменты цивилизованного мира, который приветствовал его «неограниченный либерализм». И только после потери власти Фухимори мир узнал, какую безграничную коррупцию и вседозволенность начальника Национальной разведывательной службы Владимиро Ленин Монтесино, правой руки президента, прикрывал демократический фасад. Сын марксиста, обязанный отцу своим коммунистическим именем, многолетний сотрудник ЦРУ, Монтесино при своей месячной зарплате в $376 платил прокурору 10 тыс. долларов ежемесячно, платил главе Национальной службы избирательных процессов, прессе и телевидению, политикам – пропрезидентским и оппозиционным, брал крупные суммы у наркобаронов и комиссионные за содействие заключению контрактов, в том числе от русских за МИГи, собрал досье (тысячи видеопленок) на политическую элиту и держал на своих тайных счетах в банках мира – не то 274, не то все 400 млн долларов. Таковы издержки латиноамериканской демократии.

Неолиберализм в Чили принес хорошие экономические результаты. Хотя чилийские либеральные экономисты и демократические деятели это отрицают, пытаясь отмежеваться от непопулярного диктатора, успешные экономические реформы начаты в Чили именно кровавым генералом Аугусто Пиночетом, который правил страной вместе с политиками-консерваторами. Под влиянием американских либеральных экономистов Чикагской школы и при поддержке своих политических союзников Пиночет начал выводить страну из экономически безвыходного положения. Чили продемонстрировала пример высокой эффективности неоконсервативной либеральной экономики и вместе с тем – прагматичной полезности диктатуры.

Пиночет

Социалист Сальвадор Альенде был избран президентом Чили в 1970 г., через три года после гибели Че в горах Боливии, и попытался национализировать ряд предприятий, однако это не принесло экономического эффекта. В свое время бывший врач, сенатор Альенде встречался на Кубе с молодым руководителем экономики «Острова свободы» и был очарован личностью Че. Программа Альенде – не программа латиноамериканских красных, Сальвадор Альенде был не коммунистом, а социалистом, более того, в стремлении к государственному контролю и национализации нет ничего специфического для красных – Латинская Америка знает много примеров вмешательства правительств генералов в экономику, вплоть до крутых национализаций. Но Альенде для военных и для Америки был красным. В июне 1973 г. законное правительство Чили было свергнуто военными во главе с генералом Аугусто Пиночетом, а сам президент Альенде убит мятежниками, защищая до последнего патрона и без единой надежды президентский дворец – символ демократии. Через четверть века, уже после отставки с президентского поста в результате проигранного плебисцита, устранения от командования армией и полного отхода от политики, старик Пиночет по требованию испанского судьи был арестован в Англии по обвинению в убийствах и едва избежал тяжелого наказания у себя на родине. Как бы то ни было, Аугусто Пиночет вошел в историю как палач, на совести которого десятки тысяч человеческих жизней. Не излишне отметить, что переворот Пиночета был осуществлен при активной поддержке Соединенных Штатов.

Но более всего не соответствует либерально-просветительским представлениям о добре и зле в национализме, социализме и демократии, «вечной правоте народа» Аргентина. В 1943 г. там состоялся военный переворот; в 1946-м г., поддержанный профсоюзами и правыми национал-радикалами популярный член хунты, министр труда, полковник Хуан Доминго Перон был избран президентом и установил диктатуру «юстициалистов» (justicia – справедливость). После победы Перона активными врагами режима стали одновременно коммунисты и консерваторы. Коммунисты – потому, что Перон симпатизировал немецким фашистам, консерваторы – потому, что он демонстрировал ненависть к буржуазии, интеллигентам и американцам. Знаменитый уже тогда Борхес, работавший в небольшой библиотеке, сразу был переведен на должность инспектора по торговле птицами и кроликами на городских рынках и, конечно, подал в отставку. «Что же, – сказал ему чиновник мэрии, – вы же были сторонником союзников, чего же вы ожидали?» Борхес считал себя консерватором, потому что был «сторонником союзников» и интеллигентным человеком. Диктатура Перона была диктатурой ограниченной черни в военных мундирах, которую объединяли с улицей чувство враждебности к «образованным чистоплюям» и чужестранцам.

Террор на улицах Сантьяго-де-Чили

В конечном итоге, диктатура Перона была не такой жестокой, как фашистские режимы, – даже полицейские агенты признавались своим подопечным, что терпеть не могут президента; о его отношениях со второй женой – Эвой Дуарте (Эвитой) – рассказывали скабрезные истории, почти не таясь. Эвита была особенно популярна среди дескамисадос (бесштанников) – плебса, который составлял последнюю опору перонистов; Франко во время ее визита в Испанию устроил Эвите роскошный прием. В конечном итоге бесплодный диктатор всем поднадоел, в 1955 г. вспыхнула революция, поддержанная армией, церковью и американцами, генерал Перон эмигрировал в Испанию. В 1973 г. он опять победил на выборах, но умер в следующем году, передав власть третьей жене, Марии Эстели (Исабель Мартинес).

Перонисты входили в национально-социалистическую партию, настроенную радикально-националистически и популистски, являющуюся скорее пародией на настоящий тотальный национал-социализм. Что такое тотальный террор, Аргентина узнала после 1976 г., когда генералы вновь устроили военный переворот и ужас охватил страну. Во время знойной послеобеденной сиесты, когда город спит, к дому очередного «врага режима» подъезжала машина с военными, всем жителям запрещали подходить к окнам под угрозой стрельбы без предупреждения, и через какое-то время из дома выводили голого арестованного. Его начинали истязать здесь же, на асфальте, а затем, окровавленного, вталкивали в машину. Число жертв хунты превысило тридцать тысяч. И только когда генералы потерпели поражение от Англии в войне за Мальдивские острова, к власти вернулись демократы. 1983–1988-й – годы метания и исканий президента Рауля Альфонсина, а в 1989–1994 гг. президентом Аргентины был Карлос Менем, переизбранный на вторую каденцию в 1995 г. Менем считался якобы перонистом, но для США и МВФ он был реставратором демократии и борцом против бешеной инфляции и за рыночную экономику. Коррупция, которая с торжеством демократии немедленно вспыхнула в стране, приобретала все большие размеры и привела к серии грандиозных скандалов.

Политической опорой латиноамериканской реакции стал террористический режим диктатора Парагвая генерала Альфредо Стресснера, правившего страной на протяжении тридцати пяти лет, с 1954-го по 1989 год. После краха диктатуры Стресснер укрылся в соседней стране как политический беженец. В 1964 г. в Бразилии левое реформаторское правительство президента Жоао Гуларта было свергнуто военными во главе с генералом Гаррастазо Медичи; в том же году в Боливии к власти пришла военная хунта в союзе с президентом Рене Барриентесом (в 1971–1979 гг. страной правил Уго Бансер). Действуя совместно с президентом Никсоном, бразильский диктатор Медичи в 1971 г. организовал фальсификацию выборов в соседнем Уругвае, где побеждали левые. Подсчет голосов был неожиданно прекращен, а потом оказалось, что с минимальным преимуществом (всего в 10 тыс. голосов) вперед вышел правый Хосе Мария Бордаберри. Через год Бордаберри ввел военное положение в стране и передал власть генералам.

Во второй половине 1960-х годов большинство стран Южной Америки почти на два десятилетия погружаются во времена тяжелой и трагической реакции, когда победа местных консерваторов приобрела формы кровавой военной диктатуры. На помощь хунтам консервативных генералов была ориентирована администрация Линдона Джонсона, а Ричард Никсон стал прямым организатором террора самых радикальных правых режимов.

Еще в декабре 1971 г., за два года до переворота в Чили, Никсон говорил английскому консервативному премьеру Эдварду Хиту, что в Чили «у левых будут проблемы» и что «определенные силы» там уже действуют, а Америка их поддерживает. Это стало известно после недавней публикации государственных архивов в США. «Определенные силы» в лице Пиночета и его хунты осуществили кровавый переворот в Чили в 1973 г., в 1976-м хунта генерала Хорхе Видела пришла к власти в Аргентине, но еще в 1974 г., когда там правили перонисты, действия контрразведок этих стран были скооридинированы. С инициативой создания общей сети тайных полиций латиноамериканских диктатур выступил шеф тайной полиции Чили (DINA) полковник Мануэль Контрерас («план Кондор»). По образцу тайной полиции генерала Стресснера по плану «Кондор» была создана международная организация, которая планировала и организовывала убийства, похищение, пытки, обмен информацией и узниками, а заодно торговлю наркотиками и крадеными автомобилями, отмывание денег, организацию сети собственных предприятий и публичных домов. Базой, на которой проводился обмен опытом, стала тайная полиция Парагвая. В 1976 г. полковник Контрерас информировал о «плане Кондор» заместителя директора ЦРУ Вернона Уолтерса. Контрерас был единственным деятелем из окружения Пиночета, который пострадал после падения диктатуры: он превысил свои полномочия, организовав в 1976 г. убийство чилийского политика Орландо Летельера на територии США. Никто не вспомнил об убийстве чилийскими агентами на территории Аргентины с помощью местных властей военного министра правительства Альенде генерала Карлоса Пратса, массовые убийства сторонников Альенде в Аргентине, Парагвае и Чили.

Борхес с горечью отмечал, что Аргентина легко подчиняется. Это можно сказать обо всех латиноамериканских странах, в которых увлечение футболом, новым знаменитым боксером и новой милонгой или танго заглушали страх перед очередным приходом военного насилия. Милонга – это предшественница танго, песня и танец, а также что-то похожее на кафе, где проводит вечера молодежь и не очень молодые люди; несколько небольших комнат, в каждой из которых гремит свой оркестрик и поют певицы, где можно пригласить потанцевать или на весь вечер недорогих девушек, которые подпирают стены. В своих постоянных кафе собирались и поэты, и вообще интеллигенты, до утра обсуждая абстрактные проблемы (в этих странах нередки устные мыслители, которые были настоящими властителями дум, временами сами изобретали философские «велосипеды», и если писали, то не очень удачно). В творчестве великих писателей Латинской Америки часто встречается сюрреалистический мотив тождественности и переплетания сна и реальности.

Ни прямолинейный техасец Линдон Джонсон, ни вульгарный реакционер Ричард Никсон не вспоминали о защите прав и свобод человека, когда шла речь о «национальных интересах» Америки. Поддержка южноамериканских террористических диктатур лидерами США легла грязным пятном позора на американскую демократию.

Латинская Америка XX века повернула нас к теме колониального беспредела, поднятой ирландским борцом за справедливость Роджером Кейзментом в начале века в связи с деятельностью каучуковых компаний в Бразилии, в лесах Амазонии. В 1984 г. была опубликована статья Майкла Тауссига «Культура террора – пространство смерти. Доклад Роджера Кейзмента о Путумайо и объяснении пыток». Доклад Кейзмента служит Тауссигу богатым материалом для анализа тематики власти и ужаса; непосредственным толчком для исследования была книга Хакобо Тимермана «Узник без имени, камера без номера». Тимерман, который с детства познал на себе иррациональную ненависть антисемитов, оказался в тюрьме аргентинской военной диктатуры и случайно уцелел, пройдя через камеру смертников. Тауссиг цитирует заключительные слова книги Тимермана:

«Смотрел ли кто-нибудь из вас в глаза другого человека, на полу камеры, человека, который знает, что должен умереть, хотя никто ему об этом не говорил? Он знает, что должен умереть, но цепляется за свое биологическое желание жить, хотя никто не сказал ему, что он должен быть казнен.

Я видел многократно такие пристальные взгляды, направленные на меня…

Эти пристальные взгляды, которые я встречал глазами в подпольных тюрьмах Аргентины и которые я хранил один за другим, были кульминационным пунктом, самым чистым моментом моей трагедии.

Они со мной и в настоящий момент. И хотя я всегда стремился это сделать, я не мог и не знал, как поделиться этим с вами».

Самая страшная и самая реалистичная картина политической действительности Латинской Америки создана Габриэлем Гарсия Маркесом в сюрреалистических романах-гротесках, похожих на капричос Гойи. В конечном итоге, и изысканные эссе Борхеса, посвященные тайнам китайской философии, арабской поэзии или европейской мистики, также кажутся сном, удивительно перепутанным с дикой и полнокровной реальностью.

Статья Тауссига написана на якобы чисто теоретическую тему: как сообщить о терроре и пытках, чтобы через сказание, нарратив донести до слушателя и читателя неописуемый опыт террора. Автор руководствуется концепцией Мишеля Фуко о силе и насилии как универсальном социальном механизме. Террор он рассматривает «как физиологичное состояние и как социологический факт, барочные измерения которого предназначены быть медиаторами колониальной гегемонии par excellence. Пространство смерти является одним из решающих пространств, где индейцы, африканцы и белые родили Новый мир. Пространство смерти имеет давнюю и богатую историю. Оно было там, где социальное воображение поселило его обиды-метаморфозы зла и нижнего мира: в западной традиции – Гомер, Вергилий, Библия, Данте, Босх, инквизиция, Бодлер, Рембо, «Сердце темноты» (то есть Джозеф Конрад. – М. П.); в северозападной амазонской традиции – зона видений, коммуникации между земными и сверхестественными существами, разложения, смерти, возрождения, – и развития, возможно, искупленного на берегах и в землях материнского молока в неуловимом зеленом свете листьев кока. С европейским завоеванием и колонизацией эти пространства смерти объединяются в вязь ключевых символов или титульных заголовков, которые соединяют культуры завоевателей и завоеванных». Слияние культур колонизаторов и аборигенов – это, по Тауссигу, то же, что соединяет в одно целое палача и истязаемого.

«Предметы ненависти и страха, которые следует презирать, да еще и с трепетом, овеществленная сущность зла в самом естестве их тел, эти фигуры еврея, черного, индейца и самой женщины явно являются объектом культурной конструкции, направляющим килем зла и секретом стабилизации корабля и его курса, – истории Запада. С «холодной войной» мы прибавили еще коммуниста. С бомбой замедленного действия, которое тикает среди своего ядерного семейства, мы прибавили феминисток и геев. Военные и новая десница, как старинные завоеватели, открывают зло, вину за которое они возлагают на этих чужих, и пародируют ту же дикость, вину за которую вменяют другим».

Материал, приведенный Тауссигом, подводит к выводу, что основная черта «культуры террора», или «пространства смерти», заключается в стирании различия между патологией мук и нормальной жизнью. В соответствии с общим представлением о хаосе как альтернативе порядку, в мире террора нет господства смерти над жизнью, в отличие от нормального мира, и где, напротив, жизнь вытесняет смерть из обиходности; «пространство смерти» является неразличимостью смерти и жизни, страдания и радости. Поэтому «пространство смерти» будто нереально и похоже на сон.

Пространство смерти обнаруживает себя в шаманском течении, в путешествии через «тот мир», в одиссее человеческого духа, который должен пробиться через неописуемый ужас для того, чтобы жить.

Мнение Маркса о том, что насилие является бабкой-повитухой истории, повторяется в философии Фуко, но теряет свою легкомысленную жизнерадостность.

В концепции Фуко анализ «пространства смерти» обнаруживает некоторые противоречия. Согласно Фуко, в Классическую эпоху публичные наказания преступников и свирепые пытки являются не признаком архаичности и отсталости морального измерения культуры, а просто демонстрацией властью своей безжалостности, которая воспринималась народом безразлично. Источником театральной жестокости абсолютистских режимов является идея суверенности государства и его главы – абсолютного монарха.

Во времена Модерна (Нового Времени) замена демонстративного истязания простым ограничением свободы (заключением) выражает, по Фуко, не прогресс, а стремление к телесному воспитанию в повседневном поведении в школах, на фабриках, в домах трудового воспитания, больницах и тому подобное, в конечном итоге – в превращении власти и знаний в неразделимую единственную систему-амальгаму.

Здесь нет прогресса и нет усиления власти или суверенитета разума – просто другой дискурс, другая комбинация, «вязь ключевых символов или титулов-заглавий». Можно прибавить, что диктаторские режимы должны руководствоваться теми же рассуждениями символизации суверенитета государства, что и давний абсолютизм. Тем не менее, Фуко приписывает разным сочетаниям силы разные рациональные мотивы формирования.

Но в культурах террора, как они представлены в обзоре Тауссига на латиноамериканском материале, нельзя найти рациональные мотивы. Потребности компаний в рабочей силе, отсутствие у индейцев привычек к оплачиваемому труду и тому подобное, как подчеркивает Тауссиг, не могут рационально объяснить возникновение каверн насилия и ужаса. Если же мы применим к ним критерии хаоса и порядка, то можем говорить о том, что общество время от времени проваливается в бездну «пространства смерти».

По крайней мере, латиноамериканская история показывает нам, что дилеммы «национализация или рынок», «демократия или авторитарная власть», «национальная солидарность или космополитический элитаризм» в американских практиках ведут себя удивительным образом. Эрнесто Че Гевара и Сальвадор Альенде боролись за национализацию и погибли от рук диктатур, но за программы национализации боролись и националистические военные диктатуры. Пиночет во времена своей диктатуры утверждал благосостояние через рынок, но заставил народ жить в «пространстве смерти». Демократия быстро загнивает, и авторитарные режимы возникали в противовес этой непрочности, которая не вызывала доверия. А на Кубе военные имеют неограниченную власть, избежав разложения. Эрнесто Че, один из бесчисленного количества убитых с той и с другой сторон, остался светлым лучом в душах, почему-то – не как иллюстрация к «светлым идеям коммунизма» или как воплощение ненависти к гринго, а как один из ключевых символов тех порывов, благодаря которым человек «вопреки всем обстоятельствам все-таки рвется к чему-то высокому и достойному».

Очевидно, жизнь имеет какие-то другие классификации, которые не совпадают с чаще всего нами употребляемыми цивилизационными стандартами и штампами.

 

«Мир ислама» и Запад: цивилизационный разлом?

Во второй половине XX века «мир ислама» как будто все больше выдвигается на авангардную роль как альтернатива западному миру. Человеческие ресурсы «мира ислама» огромны – в канун развала СССР (то есть не считая «наших» мусульман) число правоверных приблизительно определялось в 800 млн человек; кроме 35-ти стран, где мусульмане составляли подавляющее большинство населения, еще в 85-ти странах мира действовали их влиятельные общества. Все больше мусульман проживают в западноевропейских странах.

В знак протеста против западной цивилизации придерживаются ислама не только бедные африканцы, но и некоторые левые европейские интеллигенты.

Советские руководители искали в стане «неприсоединившихся» союза сначала с Египтом и Сирией, а затем с Алжиром и другими арабскими странами. Противостояние Израиля с арабским миром стало постоянным фоном «исламской проблемы» и связывает ее с перспективой войны, которую трудно назвать локальной. После развала СССР и войн в Афганистане, Таджикистане и Чечне исламская проблема приобрела новые грозные параметры, а развитие международного исламистского терроризма подвело мир к взрыву тотального насилия.

Для Украины проблема отношений с исламом важна, в частности, еще и постольку, поскольку часть ее граждан – татары – исповедует ислам и находится в постоянном конфликте с местной крымской властью.

Формально со времени первых исламских завоеваний немусульманские народы, не признававшие верховенства ислама и не заключавшие с исламскими правителями договор, который определял бы их статус в исламском государстве, считаются территорией дар аль-гарб – «краем войны», и отсутствие боевых действий рассматривается как временное состояние перемирия. Если большие мировые конфликты связаны с «цивилизационными разломами», то на границе исламской и неисламских цивилизаций (западной, российской или «евразийской», еврейской) такой разлом существует, и тогда ничего хорошего от него ожидать нельзя.

В том, что исламская цивилизация существует, трудно сомневаться. Цивилизация определенного типа характеризуется не только общим основным культурным фондом наций или этнических групп, которые к ней принадлежат, – фондом имен, книг, архитектурных достопримечательностей и тому подобное, – но и способом постановки и решения фундаментальных вопросов о соотношении индивида и сообщества, к которому он принадлежит, о ценности свободы, источнике и допустимых границах власти, о смысле человеческой жизни и человеческой смерти и тому подобное. Ислам, безусловно, создал такую целостную основу бытия индивидов и сообществ, которая отличается от аналогичных цивилизационных континентов.

Мекка. Большая мечеть и священный камень Кааба

Однако все подобные культурологические рассуждения ни в коей мере не доказывают несовместимость исламской и неисламских цивилизаций и тем более – неизбежности вооруженного конфликта между ними.

Культура стран ислама формировалась в VII–XI веках н. э. под огромным влиянием античной культуры и раннего христианства; кое-кто из ученых считает даже, что в начале ислам был христианской сектой. Во всяком случае, исламская цивилизация может быть отнесена к единой культуре Средиземноморья как ее южный фрагмент.

Анализируя основные исламские ценности и философско-религиозное переосмысление представлений о социальном бытии, можем констатировать их глубокое отличие от соответствующих европейских (античных и христианских) категорий.

Когда мы говорим об исламской цивилизации, то должны иметь в виду не только принципы мусульманской религии. Религия не есть еще вся цивилизация. Речь идет об основах всей – как духовной и государственной, так и хозяйственной, жизнедеятельности.

В исламе как религии неразрывно связаны культ, мифология и то, что у римлян называлось mores и что охватывало вместе с религиозными обрядами и ритуалами нормы поведения вообще, – ритуалы верований, нормы нравственности и нормы государственно-правовые. Шариат (аш-шари’а – «прямой, правильный путь») – это единая область mores, которая охватывает как мораль, так и право. В этом отношении ислам не отличается от ранних мифологических систем и от монотеизма иудаизма. Синкретизм архаики должен как-то компенсироваться в практике ислама, чтобы его культура могла выжить в переменчивых обстоятельствах дольше тысячелетия. И такие механизмы компенсации в исламе существуют.

Ислам как религия есть дин, то есть «обычай», «воздаяние» или – и это главное – «власть – подчинение», а именно способ подчинения воле Аллаха. Если в иудаизме строгость mores компенсируется «мудростью» как добротой понимания, если христианство мирится с растущей автономией права и политики от веры и морали и производит Христову «антимораль» доброты всепрощення, то ислам идейно строится на сакрализации идеи власти и ищет дополнения бескомпромиссности и тотальности власти в плюрализме форм борьбы за справедливость (‘адль).

В европейской культуре обращение к властным отношениям как сердцевине человеческого бытия знаменует модернистский духовный поворот на рубеже XX века. В дискурсе ислама точка зрения власти доминирует с самого начала.

Особенность исламской цивилизации в понимании принципиальных вопросов социальной жизни можно проиллюстрировать на примере понятий собственности и власти. И кочевники-арабы, и потом кочевники-тюрки пришли со своими наивными и простыми обычаями в Переднюю Азию, край древней цивилизации с развитыми частновладельческими и денежными структурами и гражданским правом. Развитие исламских правовых понятий наглядно показывает искусственность конструкций экономического материализма, который стремился вывести стадиальное развитие права и властных отношений из развития экономики. С появлением воинственных кочевников система типа феодов, – условных наделов за службу, икта’, – вытесняет распространенную в регионе стадиально высшую систему частной собственности (по-арабски мульк). Обе системы – и мульк, и икта’, – присущи этому краю, в частности, иранской доисламской традиции, которая, в свою очередь, продлила хозяйственно-правовую культуру древних деспотических государств Мессопотамии (еще в древнем Вавилоне существовала подобная феодальная система наделов, которые назывались словом, в переводе означающем «лук», и предоставлялись воинам, в случае войны являвшимися лучниками). И арабская традиция тоже знала разные способы получения собственности – наследование, покупку, дарение, создание своими руками (в частности, освоение пустошей), наконец, завоевание. Правила раздела военной добычи унаследованы от бедуинов «языческих» времен и тщательным образом расписаны в раннем исламе.

«Полная собственность» мульк в исламе может быть понятной тогда, когда принимается во внимание не только бытовая норма, но и ее религиозно-философское осознание. Как и в римском праве, в праве ислама различается собственность (мильк – объект собственности и мульк – отношение власти-собственности, в том числе и сам предмет собственности), владение (йад) и распоряжение (тасарруф). Но разница между собственностью, владением и пользованием в римско-европейском правовом сознании осмысливается не так, как в исламском. Собственность в римском понимании, как право использовать предмет и его плоды, и право уничтожить предмет, – право uti, frui et abuti, – в отличие от власти-владения-пользования и распоряжения, абсолютна. В исламе высшей и абсолютной является власть, а не собственность.

«Феодальный строй» империи ислама не возник на принципах предыдущей «рабовладельческой формации», – состоялась примитивизация , упрощение давно известных структур, вытеснение воинственными пришельцами структур индивидуалистских, собственнических, более развитых на древнем Ближнем Востоке.

Понятным, как и в римском праве, это становится тогда, когда рассматриваются отношения власти и собственности на людей. Раб, собственность-мильк, мог заключить со своим хозяином соглашение о выкупе на определенных условиях, и с этого момента он был уже мукатаб – оставался собственностью, но переставал быть предметом, над которым осуществляется власть. Рабыня-мукатаб, оставаясь собственностью хозяина, становилась самостоятельным лицом, то есть хозяин уже не имел права спать с ней, как с наложницей; дети мукатаба являлись свободными после выполнения им соглашения, но, став свободными, считались такими с момента, когда соглашение подписано и отец был уже не рабом, а мукатабом.

Как собственность, раб не имел права держать своего раба и не мог свободно передвигаться. Но мукатаб, как человек, над которым уже не осуществляется власть , мог иметь в собственности вещи (только не чужую свободу!), вести хозяйственную деятельность и ездить, куда хочет.

Мульк является (согласно аль-Газали) сотворенным подобием скрытого малакут – можно было бы сказать, мульк является царством, малакут – царствием. Власть «наверху» является сущностью трансцендентного мира так же, как власть «внизу» – сущностью мира обыденности. Отношения в земном мире выступают низшим дубликатом вневременных и внепространственных отношений в вечности. И власть есть та субстанция мира, которая соединяет людей с Аллахом.

Властное, потестарное отношение вала’дживар – «зависимый – покровитель» – стоит над собственническими, экономическими. И весь ислам строится вокруг основного потестарного отношения. Господин-покровитель – по-арабски маула, множественное число мавали (через персидское молла – в татарском варианте мулла – это слово пришло в русский язык). Покровительствуемых также называли маула, как и их покровителей. Оба мавали – покровитель и зависимый – свободные; раб не есть маула – он станет им тогда, когда будет свободным. Во всех школах и направлениях (невозможно подобрать соответствующее «западное» слово!), где религиозно-юридические проблемы трактуются по-разному, отношение вала’дживар освящено; везде беспрекословно деление общества верующих на избранных (аль-хасса) и толпу (аль-амма) и идея абсолютного послушания толпы избранным.

Согласно исламскому богословию, вера-дин понималась, во-первых, так сказать, как интеллектуальное состояние принятия на веру (аль-иман), во-вторых, как волевые практические действия выполнения установок (собственно аль-ислам), в-третьих, как психологическое (эмоциональное) состояние – искренность и непосредственность, даже неистовость веры (аль-ихсан). Такие три критерия настоящей веры, что, нетрудно заметить, перекликаются с универсальным делением человеческого бытия на сферы разума, воли и чувства.

Молитва на «Горе милости» в долине Арафат около Мекки

Таково одно из богословских толкований веры. Но для непритязательного рядового верующего ислам исчерпывается очень простыми обязательствами («столбами» ислама – рукн). Их пять: 1) признание единобожия и пророческой миссии Мохаммада (Мухаммеда, в ранних плохих транскрипциях – Магомета), 2) пятикратная молитва (ас-салат, по-персидски намаз), 3) пост (ас-саум), (4) аз-закат – налог в интересах бедных, 5) аль-хадж – паломничество в Мекку (беднейшим и больным позволяется послать вместо себя «заместителя»). Этими простыми идеями и действиями удовлетворяется общество верующих и их руководители, чтобы признать члена общества мумином (правоверным).

Люди ислама представляют собой умма исламийа – исламское общество.

Мир ислама – это общество правоверных. Собственно, не существует ни церкви, ни государства – есть лишь общество и его глава, халифа , светский «заместитель», который замещает Пророка, посланца Аллаха.

Государство в идеале должно быть тождественным исламскому обществу умма, по крайней мере, как-то контролируемым обществом верных, чтобы отвечать его сути. Это чрезвычайно архаично, но архаичной была вся властная система, принесенная воинственными бедуинами в прогнивший мир колоний Нового Рима, и простая честная архаичность имела определенные преимущества и для тех, кто принимал ислам, и для тех, кого ислам завоевывал. Общество распадалось, количество халифов увеличивалось, светские правители становились фактически независимыми, но принцип тождественности общества-умма, государства и религиозного института сохранялся. Этот фундаменталистский консерватизм был и остается противовесом перерождению власти на грубое насилие.

Независимость деспотических светских обладателей – явление регулярное в истории ислама, оно постоянно порождало систему зульм – неограниченного насилия, которая в идеологии ислама рассматривается как аномалия. Оппозиция режиму насилия выглядит как возвращение к истокам ислама, и идейные платформы оппозиции абсолютистской власти принимают традиционный и фундаменталистский вид. И наоборот, деспотизм, стремясь к системе «ручного управления», исторически ориентировался на тенденции рационализма, а реформаторские и модернизаторские силы могли пробить традиционалистскую враждебность к новому только через неограниченную верховную власть султана (слово султан имеет тот же смысл, что imperium «власть» от imperare – «приказывать, велеть»). Ислам сложился в традиционалистском обществе, которое прятало новации за привычными формами прошлого, и противоположностью «правильного пути» считается бида’– от бада’а – «вводить новое». Всякое нововведение в исламе оценивается негативно, и «новое» является синонимом «ошибочного представления» или «ошибки». Но в целом в истории ислама новаторство через насилие и упрямый традиционализм дополняли друг друга, в разное время и в разных местах создавая экстремальные ситуации с преобладанием крайностей. И основывалась эта возможность движения и изменений на дополнительности государственного и общественного начал, исламского общества и исламского сообщества, Gesellschaft и Gemeinschaft.

Мечеть Аль-Азгар в Каире (построена в 972 г.)

Поскольку ислам базируется на целостности общества-умма, он исходит из тотальности духовной власти – но именно поэтому он не знает церковь как отдельную от общества институцию, которая стоит над обществом и полномочна утверждать религиозную догматику. Это только в России имперским государством мулла был приравнен к христианскому священнику и закреплен за мечетью. Священнослужитель в исламе является лицом светским, он просто предводительствует (имам – от амма «стоять впереди», «руководить») или, точнее, представительствует, это не должность, а социальная роль; имам руководит общей молитвой в мечети и только по этой причине является имамом. Для традиционалистов имамом может быть каждый, согласно его благочестию, потому в аутентичном традиционном исламе имам избирается обществом для заведования светскими делами и охраны религии. Никто не может диктовать догматику ислама, и ислам распадается на десятки «школ» или «направлений» – иногда их можно считать сектами, а некоторые «секты» настолько далеко выходят за пределы традиции, что ортодоксы даже не считают их исламскими. В исламе есть легенда о том, что у магов (зороастрийцев) 70 направлений, в иудаизме направлений – 71, в христианстве – 72, а в исламе – 73, и это считается свидетельством его превосходства. В одном из переводов Мохаммаду приписываются слова: «Расхождения в учении между моими последователями – дело хорошее».

Культура ислама имеет очевидные консервативные и традиционалистские ориентации. Однако такие ориентации и нормы содержит каждая цивилизация – без консерватизма вообще невозможна трансляция культуры. Тем не менее, соединение современности и прошлого – разное в разных культурах и зависит в значительной степени от механизмов трансляции культуры.

По способу трансляции культурные тексты могут быть адресными или безадресными; безадресные тексты – это те, что у Деррида называются «письмом». И писанные тексты, и архитектурные произведения, и живопись, и музыка безадресны и являются разновидностями «письма». Адресные тексты создаются или становятся такими в непосредственной коммуникации. Они живут в интимном общении, в частности учителя и ученика, и действуют максимально эмоционально. Не только верование и религии, но и вообще консервативно-традиционалистские культуры стремятся именно к адресным, интимным способам трансляции и основываются на устных традициях. «Наука» (учеба) приобретает при этом характер наставления, воспитания и посвящения.

Появление книги не сразу означает переход к безадресной форме трансляции культуры: книга сама по себе есть лишь текст, такой же, как и устный, только в другом знаковом воплощении; в сфере верований он является лучшим способом сакрализации, чем устный текст, потому что является особенным предметом, сообщением олицетворенным и отчужденным. Но поскольку книгу читают устно и совместно, она, хотя и не полностью, перестает быть безадресным способом трансляции.

Коран является книгой и как таковая принадлежит к средствам безадресной трансляции культуры. Но «книгой» (аль-Китаб) Коран называют редко и при этом более поздние, мединские его части. Аль-куран означает «чтение вслух» и происходит от сирийского кериана – «чтение священного текста». Как книга, предназначенная для чтения вслух, Коран является явлением адресным. Но как самостоятельный текст, который может быть предметом комментариев и толкований, он является явлением безадресной трансляции.

Мечеть в Исфахане. Худ. Е. Фландин

Коран с самого начала был записью откровений пророка Мохаммада (согласно принятой гипотезе, список, принятый за канонический, изготовлен при третьем халифе ‘Усмане где-то между 650-м и 656 г.). Усилия поколений знатоков «исламской науки» были сосредоточены на собирании хадисов – примеров из жизни Мохаммада, его высказываний-оценок разных поступков и невысказанных оценок-одобрений, значимых умолчаний. Такие истории-легенды собирались исламскими «фольклористами», которых можно было встретить в те времена в постоялых дворах на дорогах империи ислама так же часто, как купцов и чиновников в командировках. Запомнить нужно было не только хадисы, но и целую цепь имен информаторов от первого до последнего.

Совокупность хадисов называется сунна (что означает «обычай», «пример»; полное название – суннах расуль Аллах, «пример посланца Аллаха»). Противоположностью сунны считается бида’ – новации. Ислам как mores не может отбрасывать новации, но требует редукции норм повседневного поведения верного к нормам поведения Пророка, выраженных в его поступках, высказываниях и молчаливых оценках. Новации проникают в ислам через толкование.

Некоторые ученые люди знали (наизусть!) двадцать и больше тысяч хадисов, упоминается также судья, который знал двести тысяч хадисов. [779] Высоко ценились также хадисы, придуманные собирателем, но придуманные очень красиво.

Эпоха безадресной трансляции исламской культуры начинается с Абу Ханифы. Богослов и факих (знаток правовых норм) Абу Ханифа ан-Ну’ман ибн Сабит аль-имам аль-а’зам (699–747) был не арабом, а персом, богатым купцом и сыном богатого купца. Жизнь Абу Ханифы приходится на время, когда халифат теряет этнически арабские черты и превращается на собственно мамлакат аль-ислам, сверхэтническую империю ислама. Превращение культуры ислама в безадресную книжную культуру сразу поставило вопрос о толковании зафиксированных текстов и привело к образованию мазхаба ханифитов, а затем и других мазхабов – направлений ортодоксального ислама (мазхаб значит «путь»). С превращением ислама в книжную культуру с безадресной трансляцией наряду с представлением о шариате как единственном «правильном пути» приходит признание возможности разных «правильных путей» – мазхабов. Дело в том, что признание тех или других письменных источников права означает признание разных толкований и разных систем права.

Это немедленно породило в исламе проблемы. Поскольку не существует церкви как института, не существует и возможности диктовать однообразные нормы в отрасли культа, повседневного поведения и права. Ислам вступил в эпоху дискуссий и поисков путей освоения и ассимиляции нового. Различие толкований привело к разным правовым системам. Эта бурная идейная жизнь продолжалась в XI – XIII веках, с тех пор «двери ислама» («ворота иджтихада») считаются «закрытыми».

В исламском праве существует деление на три степени самостоятельности и авторитета лиц, достойных для юридических решений: безотносительный, относительный и специальный авторитеты. Люди самого низкого («специального») авторитета могут принимать конкретные судебные решения, в том числе в вопросах, которые их законоучитель не предусмотрел. Но не больше. Средний авторитет позволяет принимать самостоятельные решения относительно законов – но в рамках, принятых его правовой школой. Высший авторитет имеет самостоятельность в законотворчестве; он имеет право выносить фетву – ответ-толкование на определенные общие правовые вопросы, не очевидные в рамках мазхаба.

Представитель сословия улемов (ученых), который достиг учености уровня мевлиет, получал звание моллы (муллы) и мог быть назначен на государственную должность судьи (кади) с высокой оплатой. Представлял его на эту должность муфтий, ученый высшего («безотносительного») авторитета.

При Сулеймане I была установлена должность главного муфтия – шейх-уль-ислама, который назначал муфтиев в главные города и представлял султану кандидатуры кади. Судья в Османской империи подчинялся только султану и был также как бы прокурором и нотариусом, рассматривал все жалобы населения и наблюдал за деятельностью цехов. Впоследствии муллами начали называть вообще исламскую элиту – всех ученых людей и лиц благородного происхождения.

После «закрытия дверей иджтихаду» в XI ст. ни один богослов и факих не имел права выносить самостоятельные решения по важнейшим вопросам фикха и называться муджтахидом. Только иногда самые выдающиеся ученые и муфтии признаются муджтахидами третьей степени (муджтахид фи-т-тарджих), то есть такими, которые имеют право выносить решения по отдельным вопросам, которые не были исследованы в его масхабе. Но в шиизме «ворота иджтихада» считаются открытыми, «скрытый» имам руководит обществом через своих посредников, и муджтахид имеет право выносить решение вплоть до догматичных вопросов. Муджтахиды не имеют рангов, их положение и авторитет полностью зависят от их знаний. Наивысших авторитетов называют айаталлах (перс. аятолла). В Иране официально правят шииты-имамиты, которые верят в непрерывный ряд имамов.

Авторитет в учености является следствием иджтихада – «сильного старания, стремления, усилия», от корня джхд – «сила, напряжение последних усилий для достижения цели», откуда и «священная война» – джихад. Абу Ганифа признавал высшую степень авторитетности за достаточно широким кругом правоведов. Основатели других мазхабов – все они жили и действовали после Абу Ганифы – так или иначе суживали сферу признанных источников. Не останавливаясь на деталях, можно отметить, что наиболее рационалистичным и вольнодумным стал мазхаб ханифитов, а наиболее традиционалистский мазхаб ханбалитов, основанный Ахмедом ибн Ханбалом (780–855), ограничивает признанный источник правовых решений общими суждениями лишь ближайших сподвижников Мохаммада. Деспотические режимы были более вольнодумными, чем массовые и оппозиционные движения; османские султаны были ханифитами.

Похороны Хомейни

Первые дискуссии и разломы в исламе напоминают скорее философскую полемику. В IX ст. никто не говорил о мазхаби как о правовой школе, – различали в исламе такие направления, как сунна, му’тазила, мурджи’а, ши’а и харадж. Поначалу принадлежность к правильным «путям» зависела от отношения к свободе воли и понятиям преступления и наказания.

В исламе в силу синкретичности его идеологии, где богословие, философия, культ и право неразрывны, рассуждения о свободе человека в выборе своих действий и ответственности за них, о детерминированности Божьей волей событий в человеческом и естественном мире, о грехе и искуплении, о праве вносить новации в человеческую жизнь и культуру и тому подобное принадлежали каламу, то есть способу решения всех проблем, основываясь на разуме. При этом мутакаллимы исходили из принципов ислама, а фаласифа (философы) – из принципов разума, на самом деле – из античной философии. Сторонникам калама противостояли салафиты (от салаф «предки») – фундаменталисты, которые искали спасения в раннем исламе, и мистики-суфии.

В теологии и особенно в той части ее, которая более близка к античной философии, параллели между исламскими и христианскими понятиями полностью очевидны. У аль-Газали мы находим философски-богословские рассуждения о двух мирах и трех мирах, чрезвычайно близкие к неоплатонистским и ортодоксально-христианским.

В терминологии аль-Газали эти миры называются соответственно мульк, джабарут и малакут. В отличие от христианской догматики, в исламском теологически-философском мышлении онтология двух и трех миров непосредственно связана с правовой практикой через толкование свободы воли.

Два мира – это миры видимого и невидимого (скрытого, духовного), а три мира – это миры видимого (в христианской догматике тварного ), невидимого (по-христиански небесного , то есть духовной сущности тварного, тоже созданной Богом) и «скрытого» божественного (по-христиански – несотворенный и абсолютный мир Бога).

Где же осуществляется свободный выбор? Существует ли он вообще? Согласно аль-Газали, божественная детерминация сущего находится в мире джабарут, духовном (невидимом), но не абсолютном мире Бога; выбор же осуществляется человеком в мире мульк. Для школы аль-кадарийа (от слова того же корня, что и кади, «тот, который выносит приговор», то есть судья) человек свободен в выборе своих поступков. Оппоненты – джабариты (от аль-джабр – «принуждение») – считали все человеческие поступки детерминированными («вынужденными») божественной волей. Аль-када ва аль-кадар – заранее установлено и заранее определено – это власть Аллаха, которая как совокупность норм (аль-када) находится в «предвечной воле» или «перворазуме» и разворачивается в пространстве и времени как реальность (аль-кадар). Существовали и другие концепции. Расхожее представление о якобы свойственном всему мусульманству фатализме не отвечают действительности.

Проблемы имеют чисто умозрительный характер, пока идет речь о послушании предначертанному. Но как оценить неподчинение воле Аллаха? Как относиться к тому, кто грешит? Проблема греха и наказания в исламе является аналогом проблемы свободы воли в христианстве. Идет речь, понятно, не об иноверцах, которые принадлежали к дар аль-гарб, миру «чужих», и автоматически находились в состоянии (по крайней мере духовной) войны с дар аль-ислам джихадом, – боевые эпизоды джихада назывались газават, «набег». Участник священной войны назывался гази, что стало титулом султанов и других выдающихся воинов. Титул гази присвоен Кемалю Ататюрку за победу в 1921 г., но в 1934 г. все титулы в Турции были ликвидированы). Согласно некоторым богословским представлениям, человек природно верит в Аллаха, и в таком случае безверие – а в экстремистских представлениях даже грех правоверного – автоматически исключает отступника из круга людей.

При этом нужно прибавить, что состояние войны имело свою старинную бедуинскую этику, которая вошла в правила джихада; нельзя было, например, даже в военных действиях убивать немощных, женщин и детей, и относительно военнопленных мужчин тоже существовали определеные правила поведения. Подобные действия регулировались традиционными правилами распределения добычи. С деятельностью современных исламских террористов, которые понимают джихад по принципу «с неверными все разрешено», канонический старинный джихад не имеет ничего общего.

Джихад понимается разными направлениями по-разному, в том числе и как чисто духовные подвиги, а некоторые школы-секты вообще не признают джихада. К тому же в Коране есть много разных и противоположных по содержанию высказываний об отношениях с неверными, так что прозелитизм в мирном сожительстве полностью совместим с его принципами.

Острота проблемы греха может быть понятной, если примем во внимание, что «чужой» (кафир) был в состоянии войны или перемирия, а правоверные имеют равные права и не могут воевать друг с другом. Таджикский писатель Садруддин Айни, который хорошо помнил времена перед российским завоеванием Средней Азии, описывает характерную ситуацию: правоверные воинственные туркменские племена делают набег на правоверные таджикские села, захватывают людей для продажи в рабство на базарах Самарканда или Коканда (правоверным узбекам); но поскольку суннит не может продать суннита, пленных таджиков держали в ямах и учили шиитским молитвам, чтобы выдать их за персов-шиитов (разговаривают таджики и иранцы на одном языке).

Определение ответственности за грех зависит от понимания веры – дин. Верного нужно судить по тому, что он словесно признает, с чем он согласен сердцем и чему он следует в своих делах. Соответственно отступление от веры возможно в каждом из этих измерений.

Хариджиты были критически настроены относительно поздней традиции и были очень радикальны: они требовали неуклонного выполнения всех религиозных обязанностей, в частности, участию в войне против неверных, и судили верных только по их деяниям. Естественно, хариджиты были абсолютно нетерпимыми и считали неверными (кафирами, теми, кто принадлежит к куфру) и достойными смерти всех, кто с ними не согласен. Мурджи’а, направление наиболее лояльное, призывало удовлетворяться лишь словесными признаниями веры. Для мурджи’а тот, кто совершил куфр, еще не является чужестранцем-кафиром. Дела человека, а собственно, их последствия, будут понятными лишь потомкам, и суждение о них следует отложить до Страшного суда (отсюда название направления – от слова «отложить»). Му’тазилиты тоже ставили на первый план действия человека, но не отождествляли их с верой, а рассматривали лишь как доказательство (лучше бы сказать, аргумент). Реально состояние верования может быть, согласно мутазилам, рационально реконструировано на основе поведения верного. Соответственно му’тазлиты считали, что веры может быть больше или меньше в зависимости от того, все ли части веры – эмоционально-психологическое состояние веры, словесное признание и порядок, – приняты верным. В свою очередь, признание разных степеней веры связано у му’тазилитов с признанием свободы воли человека. Если мусульманин совершил тяжелый грех (кабира), он не выходит из числа верующих, как учили хариджиты, и не остается верным до Страшного суда, как учили мурджииты, а занимает промежуточное положение. Естественно, му’тазилиты последовательно настаивали на светском характере исламского общества: они считали халифа – заместителя Пророка на земле – сугубо светским лицом, а Коран – рукотворной книгой. При этом му’тазилиты, как и хариджиты и шииты, требовали содействия «добру» всеми средствами, в том числе насильственными («мечом»).

Возникает вопрос, кто может судить верного от имени Бога. И здесь существенное значение имеют представления о способах общения человека с Аллахом.

Арабская мифология была исключительно бедной. Это особенно удивительно, если принять во внимание чрезвычайно красочную старинную арабскую поэзию. В культовой практике арабы-язычники обходились шаманизмом – их прорицатели, кахины, в трансе вступали в контакт или с богами, или с их помощниками-посредниками. Классический набор признаков шаманского течения дополняется разве что способностью кахинов продуцировать в трансе рядом с бормотаньем поэтические тексты, ритмические и рифмованные.

Мохаммад был эпилептиком и в представлении многих современников – просто кахином-шаманом. Однако он решительно возражал против того, чтобы его считали кахином. Вообще обращаться к услугам кахинов ислам сурово запрещал, хотя существование кахинов и их способность проникать в тайну потустороннего с помощью злых джиннов не отрицалась и Пророком. Только Мохаммад считается последним Пророком, который непосредственно общался с Аллахом и доносил верным его волю.

Тема общения с Аллахом стала одной из самых сложных в исламе.

Одни лишь пророки имели способности и полномочия непосредственно получать от Аллаха сообщения-откровения, предназначенные для людей. Есть и другое возможное прямое общение с Богом для правоверного – хулуль, безусловно шаманистское и языческое кощунство. Вообще иттихад – чудесное единение с Богом – не может последовательно отрицаться исламом, как и любой религией. Но хулуль расценивается в исламе как «сочетания человеческой и божественной природы», в том числе и христианское воплощение Бога во Христе. Чтобы иттихад был признан законным, нужно доказать, что здесь нет хулуля. Таково следствие антишаманистской направленности откровений-проповедей Мохаммада.

Принцип единобожия значит, что никаких духовных сил – посредников между Богом и людьми, с которыми имеет дело шаман, – ислам, как религия монотеистическая, не признает. Религиозное общество, таким образом, занимается светскими, земными делами и заботится лишь о поддержании религии и религиозного закона жизни.

В трактовке самого явления пророчества в исламе видим следы двойного понимания общения человека с богами: как обращение людей к богам, «снизу вверх», и как обращение богов к людям, «сверху вниз». Пророк и у иудеев, и у мусульман наделен чертами передатчика воли богов «сверху вниз». Пророк является одним из видов вали (множественное число аулийа) – сакральных лиц, «святых». Вали в Коране – «покровитель» (людей), позже осмысливается как «близкий» (к Аллаху). Статус вали в исламе дискуссионен, но признается, что пророк общается и с Богом, и с людьми, тогда как вали – только с Богом (другими словами, «снизу вверх»). Вали является типичным защитником людей перед Богом; культ святых-аулия является скорее народным, неканоническим, но распространен он по всему исламскому пространству, могилы аулия чествуются, сюда приходят верные просить милости от Аллаха и судьбы. Аулия – это реальные люди, которые имели большой авторитет благодаря своему благочестию и даже становились, как Абд аль-Кадир в Алжире XX ст., вождями народных движений. Но вали – не пророк и не проводник воли Аллаха в человеческий мир. Благодаря своей святости он может приблизиться к Богу и передать ему молитвы верных, но он не действует именем Божьим на людей.

Однако в исламе сложились разные течения, которые объясняли роль имама в зависимости от того, как понималось общение верного с Аллахом. Раскол в исламе в VII ст. между традиционалистами-суннитами и шиитами – сторонниками ‘Али бен Аби Талиба, четвертого халифа, кузена Мохаммада и мужа его дочери Фатимы, – имел в основе не столько богословские тонкости и династические противоречия, сколько принципиальные представления о харизме халифа. А именно: в представлении шиитов (аш-ша’а – «приверженцы», «партия») имам несет унаследованную от Мохаммада через ‘Али харизму и именно поэтому имеет власть над людьми.

Еще при жизни ‘Али некоторые его сторонники говорили о его божественности, о том, что Пророк назначил его своим духовным наследником. Правда, боготворили ‘Али только крайние шииты, другие говорили лишь о «божественной сущности» его, но, так или иначе, ‘Али и его наследники являются медиаторами, сакральными посредниками между Богом и людьми. Именно за это отступление от традиционного представления о светскости халифа ‘Али был убит террористом-хариджитом.

Через ши’а в ислам вошла восточная мистика, настоянная на давнем шаманизме и дополненная после XI ст. переосмысленной в исламском духе неоплатонистской философией.

Достижение духовной близости к идеям Пророка, иджтихад, является результатом человеческих усилий, героической борьбы в сфере духа и разума, подобной соревнованиям на поле боя с неверными. Чтобы приобрести высшие степени иджтихада, совсем не нужно впадать в транс. Однако в исламе существует и практика, и идеология шаманского транса и непосредственной причастности к духовной сущности мира. Речь идет об экстатическом исламе – мистико-аскетичном течении суфизма (АО-Тасаввуф). Суфийские «ордена»-братства являются типичными неформальными структурами в исламе.

Сам принцип аскетизма неприемлем для ислама, который обязывает правоверного получать светские блага (иктисаб). За этим стоит непризнание чрезмерной пасссионарности, растворения в Боге вплоть до потери самоощущения собственной личности и незаконного иттихада. Традиционный ислам, таким образом, опирается на фанатизм. Однако почти с самого возникновения ислама складываются и такие группировки особенно ревностно благочестивых верующих, нередко из неофитов, которые потом создают строго организованные, дисциплинированные суфийские братства фанатиков-дервишей.

Суфизм (ат-Тасавуф) начинается с аскетизма – как отмечалось, вообще говоря, не ортодоксального, – а затем развивает мистико-шаманистские практики транса, которые утверждают преобладание в нем интимных, непосредственных способов взаимного общения и общения с Богом. В то же время суфизм наследует давнюю философскую античную традицию, которая глохнет в исламском вероучении-каламе; в его рамках развивалась чрезвычайно высокая и интеллектуальная поэзия – достаточно назвать имена Джалаль ад-дина Руми, Са’ди, Хафиза, Джами, Ансари, Низами, Насими и др. После того как Абу Гамид аль-Газали на изломе XI и XII веков, исходя из принципов, близких к философии неоплатонизма, обосновал приемлемость суфизма с точки зрения идеологии ислама, ат-Тасавуф считается сугубо исламским явлением, суффийские ордена существуют во всем мире ислама как у суннитов, так и у шиитов, а суфийские бродячие дервиши везде находят пристанище в убежищах-теке. Суфийские ордена оказались чрезвычайно пригодными для организации военных действий. В ат-Тасавуф традиционное для ислама деление общества на избранных и массу приобретает форму безоглядной верности простых «учеников» – мюридов – своему учителю и наставнику, муршиду. В частности, антироссийское движение Шамиля было организовано на принципах мюридизма.

Легализация суфизма в исламе являет собой пример такого же исторического парадокса, как и христианские монастыри и ордена, особенно аскетические. При этом суфизм совмещает высокоинтеллектуальную поэзию с фанатизмом необразованных дервишей. Все это – тот же идеологический компромисс, который всегда достигается ценой уступок принципам и который, тем не менее, полностью допустим и необходим в иррациональном сознании. После того как «ворота ислама» были закрыты, последующее развитие ислам получает в своих антиструктурах – суфийских сектах, чем дальше, тем более упрощаясь и теряя мистико-экстатическую культуру.

После XIII века живым, хотя и архаичным и основанным на огромном объеме памяти, элементом исламского образования остается только фикх-правоведение. Эпоха сожительства светского и исламского права (шариата) во времена империи Османов вела ко все большему упадку фикха, а в 1920-е годы, годы Кемаля Ататюрка, Турция вообще решительно отказалась от исламского права. Все арабские страны так или иначе, по крайней мере, частично, сохранили фикх: почти все пользуются правом в сфере статуса личности, хотя в Тунисе положения семейно-брачного права несколько откорректированы. Шариатские суды полностью ликвидированы в Тунисе, Алжире, Египте; если светский режим Алжира ликвидировал также и вакуфные владения, то светский режим Ливии расширил применение норм исламского права как в криминальной, так и в гражданской и торговой сфере. То же касается Ирана, провозглашенного в 1979 г. исламской республикой, и Пакистана, где исламские суды возобновлены в конце 1970-х – начале 1980-х годов.

Ислам видит высшую цель деятельности светских руководителей и вообще высшую ценность власти в справедливости. Тема справедливого султана остается ведущей и в ранних исламских писателей – ибн Сины, Низами, ибн Халдуна – и у османских идеологов Кочибея Гемюрджийского, Кятиба Челеби, ‘Али Чауша, Вейси и других. Наиболее выразительно говорил Кочибей: «От безверия мир не рухнет, а будет стоять себе; от притеснения же он не устоит. Справедливость является причиной долголетия, а благоустройство положения бедняков является путем падишахам в рай». И дальше: «Словом, могущество и сила верховной власти в войске, войско существует казной; казна собирается с поселян; существование же последних предопределяется справедливостью». Подобных высказываний разных авторов можно привести много.

Самые консервативные арабские страны – Саудовская Аравия, Йемен, страны Персидского залива – сохранили институты фикха и в криминальном праве. В Саудовской Аравии, Иране, Пакистане, Иордании, Марокко, Ливии невыполнение религиозных обязанностей (пяти рукн) влечет за собой криминальную ответственность.

Поиски справедливости, протесты против окостенения государственных структур и борьба с насилием заполняют историю исламской цивилизации. Никогда вообще исламские проблемы, которые возникали в ней, не решались. Цивилизация вообще создает лишь дискурс, то есть способ постановки и решения вопросов, а не сами решения. В дискурсе ислама так же возможны разные и несовместимые решения, как и в дискурсе христианства.

Структура и дискурс исламской цивилизации складывались более тысячи лет тому назад. Со временем ислам все меньше регулировал сферы человеческой активности правоверных и все больше становился личным делом мумина, как и каждая вера. И древние тексты становятся объектами все новых и новых толкований, полностью совместимых с европейским видением мира.

Цитируемый ниже текст азербайджанского поэта-суфия XIV века Назими (в русском переводе Константина Симонова) пронизан ощущением мистического единства с бесконечным миром Аллаха, ощущением иттихад, в котором конечная личность приобретает странную власть над собой, людьми и миром. Лучше продемонстрировать без комментариев современность и глубину этого субъективистского миропонимания, просто предложив каждому почувствовать по-своему этот гимн человеку:

В меня вместятся оба мира, но в этот мир я не вмещусь. Я – суть, я не имею места, и в бытие я не вмещусь. Все то, что было, есть и будет, – все воплощается во мне. Не спрашивай. Иди за мною. Я в объясненья не вмещусь. Вселенная – мой провозвестник, мое начало – жизнь твоя. Узнай меня по этим знакам, но я и в знаки не вмещусь. Предположенья и сомненья – всего лишь путь к тому, чтоб знать. Кто истину узнал, тот знает, – в предположенья не вмещусь. Поглубже загляни в мой образ и постарайся смысл понять. Являясь телом и душою, я в душу с телом не вмещусь. Я – жемчуг, в раковине скрытый. Я – мост, ведущий в ад и рай. Так знайте, что с таким богатством я в лавки мира не вмещусь. Я – тайный ключ всех тайных вкладов, я – очевидность всех миров. Я – драгоценностей источник – в моря и недра не вмещусь. Хоть я велик и необъятен, но я Адам, я – человек. Хотя я сотворен Вселенной, но и в нее я не вмещусь. Я сразу – время и пространство, мир изнутри и мир извне, — и разве никому не странно, что в них я тоже не вмещусь?

Исламская цивилизация, как грандиозная историческая целостность, «не вмещается» ни в одну из классификаций современных миров. Исламской солидарности относительно принципиальных вопросов мирового развития и глобальной модернизации, а тем более относительно конкретных политических вопросов, не существует и не может существовать, поскольку не существовало и не существует «исламских» ответов на мировые вопросы. Лишь начертаны путями цивилизации ислама условия приемлемости или неприемлемости определенного типа ответов. Условия, которые допускали в зависимости от конкретной ситуации в мире ислама разные и часто альтернативные, несовместимые ответы.

«Исламские ценности» не являют собой указатели на будущее, вокруг которых можно было бы сформулировать определенную социальную доктрину. В конечном итоге, так же и в христианстве, ничто не помешало не раз строить политико-социальные доктрины желаемого будущего, которые выступали от имени христианской религии. Как и в других цивилизациях, в мире ислама социально-политические и культурные решения не появляются как продолжение исторической традиции. Сначала на современной основе вызревают определенные проблемы, интересы и ориентации, а затем уже они помещаются в традиционное пространство и ищут себе идеологическое оправдание.

В исламе, однако, есть свои особенности, которые видоизменяют эту практику. Во-первых, это открытое деление общества верующих на избранных (аль-хасса) и толпу (аль-амма) и идея послушенства толпы избранным. Во-вторых, это синкретизм веры обычаев и права (шариат), которое дает возможность легко переходить из плоскости религии и морали в плоскость политики и наоборот. Нарождающаяся в среде аль-хасса политическая идеология легко приводила в движение широкие массы аль-амма и не раз превращала их в страшную своим фанатизмом толпу, если задевались вековечные традиции и предрассудки. Примитивный демократизм исламского общества не выработал механизмов контроля сообщества верующих за политической элитой, но способствовал рождению антиструктурных экстатических движений, оппозиционных к режимам зульма (неограниченного насилия).

Особенностью культуры ислама является неразделенность права и морали в законах шариата. В государствах, которые возникли на руинах бывшей мамлакат аль-ислам, законы шариата признаются правовыми принципами государственности в разной степени. Определяющим, однако, является не сама по себе правовая структура, а авторитетность в массах священнослужителей – посредников между Богом и людьми. В исламе вообще отрицается непосредственное общение человека с Богом. Имам, религиозный глава, не имеет сверхъестественных «коммуникативных связей» со Всевышним, он является светским человеком, который представляет общество-умма и просто выполняет религиозные обязанности. Последним, кто имел сверхъестественное свойство безпосреднического общения с Богом, был пророк Мохаммад. Суфизм как мистическое течение органично содержит идею безпосреднического общения с Богом, и это мешало принятию его в исламе.

В идее ан, похожей на греческий кайрос, во встрече времени и вечности мы видим проявление все той же идеологии «надвременности» или, по Лихачеву, «островного времени», которая была исследована на разнообразных материалах Мирчей Элиаде и, нужно думать, является универсальной в человеческих культурах. Время, лишенное измерений, есть первая модель вечности. Но то обстоятельство, что в суфийском миропонимании достижение ан имеет такое большое значение, объединяет суфизм с самыми архаичными шаманистскими представлениями и является следствием принятия мистического тарика – особенного пути к единению с абсолютом.

Парадокс исламской культуры состоит в том, что элементы рационализма входят в ее религиозную практику, тогда как философская сердцевина («укорененность-в-бытии») ислама в виде философии суфизма и суфийской поэзии погружена в самую темную мистику.

Такое единение индивида с Богом и вечностью растворяет «совершенного человека» в абсолютном существовании, превращает его в символ, книгу-микрокосм, в которой, как бы мы сегодня сказали, записана вся возможная информация. Достижение абсолютного времени, таким образом, исключает какую-либо активность, не только европейскую «гиперактивность». Массовые движения, которые основываются на наиболее активистской и индивидуалистической из исламских традиций, органично соединяют психологию индивидуалистического бунта с наиболее конформистским сознанием, коллективизмом, который порождает фанатиков-самоубийц.

Собственно исламская концепция власти как светской репрезентации общества-умма совместима с современными демократическими структурами власти, тогда как мистическая концепция власти, на которой основываются антиструктурные движения, опасно соединяет святого-кутб (буквально «центр», «полюс») с разного рода мессиями-махди. Это приводило к огромной силе поэтических прозрений, но могло и легитимизировать предельную одномерность в направлении пассионарности с мазохизмом и потерей наипростейших инстинктов самозащиты.

Вопрос, в конечном итоге, сводится к тому, на самом ли деле в конкретной стране ислама в конкретное время религия остается сердцевиной и основной сферой формирования и утверждения социальных, культурных и политических ценностей и парадигм. Христианство перестало быть такой сферой достаточно поздно, в Европе – во время Реформации и барокко. С конца XIX века в странах ислама развиваются модерные культурные и политические явления, которые не основываются на религиозной традиции, а используют ее. Во всяком случае, ислам как религия и как сердцевина политических идеологий сам по себе не является доктриной непримиримой борьбы «мирового села» или цивилизационной провинции планеты против урбанистической цивилизации Запада. Использование ислама в подобной идеологической функции возможно, как и приспособление к политическим потребностям любых верований и мировоззренческих установок. Но вовсе не неминуемо.

 

Арабский мир: национальные, религиозные и социальные ориентации

В таком случае, возможно, той солидарной силой, которая может возглавить сопротивление глобалистским тенденциям Запада, «поход мирового села» если не против «мирового города», то, по крайней мере, против урбанистической культуры западного типа, – не является ли такой культурно-политической реальностью арабский мир умма арабийа, а не мир ислама?

Не раз арабские страны выступали единым фронтом в международных конфликтах, особенно когда шла речь об Израиле. В конкретных политических обстоятельствах реальная арабская солидарность, как правило, проблематична, но в политике так бывает всегда, и это не исключает единодушной арабской реакции в ряде кризисных ситуаций.

Политически объединенный арабский мир – не иллюзия, а реальность. Его представляет, например, Арабская Лига, образованная в 1945 г. В нее тогда вошли Египет, Ирак, Ливан, Сирия, Трансиордания, Саудовская Аравия, Северный Йемен, а теперь входит 21 арабское государство и Организация Освобождения Палестины. Существуют и другие формы межгосударственной организации солидарных действий арабских государств.

Логично поставить другой вопрос: что же разделяет державы арабского мира? И не идет ли речь о преходящих целях монархов и премьеров, президентов и религиозно-политических лидеров о целях, нередко эгоистичных, но определяемых ими как «национальные интересы» своих арабских государств? Идет ли речь о реальных жизненных интересах арабских наций как целостности, интересах живых коммунитас-Gemeinschaft, которые всего лишь представляются формальными политическими структурами-Gesellschaft?

И здесь, возможно, суть дела: существуют ли такие сообщества-коммунитас, существуют ли арабские нации, или же есть единая, хотя и слабо консолидированная арабская нация, расчлененная на государственные лоскуты благодаря случайностям, через которые прошел распад бывшей исламской империи Османов?

Неформальную этнокультурную основу каждой зоны арабского мира можно поискать по языковым признакам. На огромной территории от Атлантического океана до Месопотамии проживают народы, грамотность которых реализована в едином арабском языке. Чтобы выучить этот язык, – и созданную на нем удивительной изысканности литературу, – давно, тысячелетие назад, образованные персы и сирийцы, городские арабы из древних оседлых племен и пришельцы из далекого Мавераннахра (Средней Азии) искали знакомства с бедуинами – коренными обитателями Аравийской пустыни, жили около их верблюжьих базаров, вслушивались в напевный и быстрый гортанный говор Хиджаза и Неджда, совершенствуя свою лингвистическую компетенцию. А хорошо знать язык бедуинов пустынного полуострова было необходимо, потому что в касидах и газелях, плачах, любовных стихотворениях и поэтических проклятиях-поношениях содержатся тайны арабской повседневной жизни, без которых непонятными оставались священные тексты Корана. Поэтическая культура кочевника воспринималась как сопровождение исламской веры, и веками арабская классическая литература использовалась и арабами, и иностранцами как «служанка богословия» и как ключ к Корану; но для мира ислама она всегда имела самостоятельную эстетическую ценность и оказала огромное влияние на всю культуру народов, которые приняли ислам.

Арабский язык провозглашен государственным во всех арабских странах. Его изучали верные за пределами арабского мира в первую очередь для знакомства с религиозной литературой, но старинные манускрипты в знаменитых книгохранилищах и маленьких частных библиотеках коллекционеров по всему Ближнему Востоку притягивали искренних любителей со всего мира.

Печатный станок и печатная машинка с арабским шрифтом – сравнительно недавние новации, и еще в начале XX века в библиотеках Каира, Багдада и Бейрута сидели специалисты-переписчики, прекрасные каллиграфы и знатоки арабской палеографии, которые на заказ изготовляли очередную копию старинных произведений, нередко не понимая текста.

На периферии мира ислама образованные люди иногда разговаривали на литературном арабском языке; так, выдающийся российский арабист И. Ю. Крачковский вспоминал о своих разговорах с двумя ингушами, которые знали только ингушский и арабский языки.

Парадоксальность ситуации заключается в том, что собственно в арабском мире арабский литературный язык не услышишь. Местные диалекты приезжему чужестранцу-арабисту станут понятными не сразу.

Арабоязычный мир разговаривает на сирийском, иракском, египетском, аравийском, йеменском и магрибинском диалектах. К литературному языку самыми близкими являются аравийские диалекты, на которых изъясняются на Аравийском полуострове и прежде всего, естественно, говор области Хиджаз, где находятся священные города Медина и Мекка. Исторически это – бедуинский говор. Но кочевники-бедуины сегодня в арабском мире составляют не просто меньшинство. В Израиле в армию не призывают граждан арабского происхождения, чтобы не искушать судьбу и в частых конфликтах с арабами не вынуждать их идти брат на брата. Но бедуинов это не касается. На склонах гор под Иерусалимом стоят их шатры и пасутся их верблюды так же, как и в арабских странах, и конфликты евреев с арабами их мало задевают, а военная служба ценится превыше всего. Бедуины всегда имеют оружие (в Ираке им не позволяется носить оружие при выезде за пределы своих административных округов, но неизвестно, как они с этим считаются). В городе они ведут себя гордо и независимо, их побаиваются; особенно бедуины презирают крестьян-феллахов. «Настоящие арабы», которые создали и веру, и основы классической литературы, сегодня очень немногочисленны и живут будто вне мира, который мы называем «арабским».

Но не везде это так. В Саудовской Аравии кочевники-бедуины составляют больше половины населения; можно сказать, что именно они являются опорой режима, именно они сделали это королевство государством ваххабитов – наиболее фундаменталистской секты в наиболее традиционалистском из всех суннитских мазхабов. В Саудовской Аравии самая высокая в арабском мире рождаемость и почти самая высокая смертность, наибольшее количество (в среднем семеро) детей на семью, самый низкий уровень грамотности и охвата детей образованием, – словом, все черты бедного и отсталого общества. Мохаммад ибн ‘абд аль-Уаххаб (Ваххаб) в начале XVIII ст. здесь, в бедуинской Аравии, поднял джихад на очищение ислама от «ошибок-новаций» бид’а, обвиняя в «многобожии» всех несогласных. Ваххаб опирался на ханбалитского правоведа XIV ст., суфия Таки ад-дин Ахмада ибн-Таймийа, сторонника единства государства и религии; ибн-Тамийа учил, что государство без шариата является тиранией, а ислам без государства всегда в опасности. Учение ваххабитов стало знаменем рода Аль Сауд в борьбе за доминирование на полуострове. Между 1902-м и 1934 годами Ибн Сауд установил власть своего ваххабитского рода – Королевство Саудовская Аравия. Между 1953–1995 гг. монархи Ибн Сауд IV, Фейсал, Калед, Фахд (с 1982 г.) активно противостоят как панисламисты социалистическому панарабизму.

Казалось бы, закономерно, что Усама бин Ладен происходит из Саудовской Аравии, а чеченские экстремисты принадлежат к сугубо аравийской секте ваххабитов. Но бин Ладен враждовал с правящим домом Саудитов, а ваххабитские руководители Саудовской Аравии поддерживают трогательные отношения с американцами! Еще с 1930-х гг., когда была создана компания АРАМКО, между США и Саудовским домом существуют особые нефтяные взаимоотношения, и безусловный фундаментализм ваххабитов не стал им препятствием.

Отряд ваххабитов – воинов эмира Неджу Ибн Сауда. 1911

По традиционности быта, показателями состояния образования и медицины, рождаемости, смертности, многодетности семей, а также по количеству кочевников – арабов и берберов – в общем балансе населения с Саудовской Аравией можно сравнить только, за некоторыми исключениями, страны арабской Северной Африки – Магриба. По-видимому, с детства все помнят загадочную фигуру колдуна-магрибинца из «Аладина и волшебной лампы». Можно думать, для арабов из Египта или Азии магрибинец в давние времена был лицом чужим и таинственным. Общей чертой магрибинских диалектов является значительное субстратное влияние языков туземного населения, в первую очередь берберского. В странах Магриба (кроме Алжира и Туниса) кочевники составляют значительный процент (в Ливии – около трети, в Марокко – больше 10 %, в Мавритании в 1965 г. – две трети, в конце 1970-х гг. – треть населения). Кочевники-берберы, доарабское население Магриба и языковые предки семитов, находились среди наиболее ревностных мусульман и завоевывали Испанию вместе с арабами. И именно Марокко при короле Хассане II стало образцом образованной монархии, которая нашла поддержку Запада в модернизационных реформах.

Отношение двух враждебных блоков к «миру ислама» поначалу зависело от меры консервативности исламских режимов. Консервативные исламские династии представлялись коммунистам наименее вероятными союзниками, а правым лидерам Запада – естественными врагами социализма. В самых давних монархических режимах правили две ветви рода Пророка, бану Хашим (дома хашимитов). Хашим бен ‘Абд Манафа был прадедом Мохаммада, его дом играл большую роль в движении ислама. К одной ветви рода хашимитов принадлежали короли Марокко (с X ст.), ко второй – иорданские и иракские (с 1921 г. до революции в 1958 г.) короли. Запад эффективнее всего сотрудничал с консервативной, традиционалистской, фундаменталистской верхушкой арабских государств.

Дубай

Принципы выделения разных этнокультурных зон в арабском мире можно искать в субстратном влиянии тех народов, когда-то завоеванных арабами-бедуинами. Кто же те арабы, которых везде большинство? Это ассимилируемые арабами-завоевателями местные жители или же арабы-завоеватели, которые оставили племенную жизнь, превратившись в крестьян-феллахов или городских мелких торговцев?

Очевидно, и то и другое – дело только в численности и в механизмах ассимиляции разных групп. Найдем ли мы специфику отдельных «арабских наций» в том субстратном влиянии, которое под плотной вуалью арабо-исламского культурного наслоения откроется в бывшей великой Сирии, от которой остался только арамейский язык служб в немногочисленных сирийских христианских храмах, или в Египте, когда-то коптском и христианском? На все эти вопросы можно ответить только после сложных и комплексных исследований. Констатируем лишь тот факт, что в арабском мире выделяются сферы преобладания разных религиозных конфессий и направлений, области влияния разных европейских культур, языковые и культурные зоны, по большей части более широкие, чем государственные границы. И еще: в арабском мире особенно безосновательны разговоры об «общности крови» – языковая ассимиляция пришлыми бедуинами коренного населения под воздействием ислама шла несравненно быстрее, чем «перемешивание крови» в смешанных браках.

Почти во всех арабских странах та кочевая прослойка народа, которая служила когда-то культурным фундаментом для умма исламийа , сегодня чрезвычайно мала в процентном отношении.

Страны арабского мира имеют своеобразную географию – реальные контуры заселенных земель совсем не похожи на контуры государств на картах. Большинство земель здесь непригодно для оседлой жизни, и население, как правило, концентрируется в небольших по площади регионах, преимущественно на побережье и в долинах гор. На востоке арабских земель наиболее населенным является побережье Средиземного моря, Левант, а судьбы всей арабской ойкумены со времен Омейядов и Аббасидов зависели от соревнования разделенных пустыней старых культурных территорий – сирийского запада с Дамаском и месопотамского востока с Багдадом. В Магрибе гуще всего заселено побережье от Атлантики до Алжира и Туниса. Ливан на восточном Средиземноморье, Алжир на западном были наиболее связаны с Западом и открыты европейским влияниям; новейшая сиро-арабская литература интенсивно развивалась в Америке, а алжирские писатели писали по-французски и по-арабски. В географическом центре арабского мира – Египет; большинство его территории пустынно, но вдоль Нила население скучено не меньше, чем в Западной Европе. Исконные территории своеобразного сельского хозяйства, давний перекресток торговых путей Юга и Востока, страна, половина городского населения которой живет в гигантских Каире и Александрии, – Египет издавна был не только географическим, но и в известной мере культурно-политическим центром арабов.

Везде есть свои миры – свои пустыни, свои посевы и сады, свои восточные города с их базарами и мечетями, старинными узенькими улицами и новейшими кварталами; старый и новый урбанистический мир, удельный вес которого в культуре и экономике преобладает и население которого очень быстро растет. Есть, соответственно, и культуры – кочевников, феллахов, городская культура. (В Марокко даже говор местного магрибинского диалекта делится на бедуинский, феллахский и городской.)

Торговая улица в Эль-Кувейте

Можно рассматривать пустыню, село и город как составляющие арабской культуры. Но не менее, а весомее остаются на арабском Востоке этнорелигиозные составляющие каждой из «наций-государств».

Характеризовать отдельные социокультурные и этнорелигиозные составляющие каждого арабского государства легче, чем его общество-сообщество как целостность. Создается впечатление, что регионы и державы арабского мира отличаются скорее не этнокультурными чертами, а разными комбинациями одних и тех же или очень близких элементов – социокультурных миров и этнорелигиозных групп.

С этой точки зрения самым ярким примером арабской «нации-государства» являлся Ливан перед теми войнами, которые до основания разрушили этот уютный островок ближневосточной цивилизации. В Ливане принадлежность к этнорелигиозным группам для каждого гражданина формально не фиксировалась, то есть юридически он не был «приписан» к определенному религиозному обществу, как когда-то райя в Османский империи. Но было известно, что реально население разделено на такие общества и государственная структура строилась в соответствии с этим делением: президент должен был быть христианином-униатом (маронитом), премьер – мусульманином-суннитом, парламент избирался из представителей религиозных и национальных сообществ. Марониты (преимущественно крестьяне горных областей), православные и греко-католики (мелькиты), армяне-католики и армяне-григориане, остатки давнего местного населения – сиро-католики и сиро-православные, шииты-имамиты, шииты-нусайриты, друзы южных гор, сунниты Триполи и севера, халдеи – все они были как бы живой историей. Вся история Леванта будто отложилась пластами в разных обществах, каждая из которых представляла определенные этапы и силы истории, и стабильность общества достигалась уравновешиванием их влияний и интересов. Нигде не было такой пестрой и разнообразной этнорелигиозной структуры, как в Ливане, но ее элементы найдем во всей исторической Сирии и во всем арабском мире (разве что Египет демонстрирует удивительную этнорелигиозную однородность состава населения, за исключением все уменьшающейся численности коптов).

Такая система, в сущности, была развитием той «культурно-национальной автономии», которая в виде самоуправляющихся «покровительствуемых обществ» «народов Книги» существовала в Османский империи и в конечном итоге выродилась в турецкий апартеид. В арабских странах она сохранялась и была эквивалентом гражданского общества, – только вместо представительства социальных групп имеем представительство групп культурно-национальных.

С точки зрения общества как целого подобная мозаичная система нестабильна, поскольку не обеспечивает солидарности населения в рамках «нации-государства». Не только греки или армяне будут чувствовать себя ближе к своим «большим отчизнам», чем к государству обитания, но и шииты или члены суфийских братств будут считать себя между своими прежде всего в собственных религиозных обществах, а затем уже – в зависимости от обстоятельств – в якобы своем «нации-государстве». Стабильность держится на компромиссе, который может оказаться шатким. «Нации-государства» арабского мира являются мозаичными формированиями, лишь в лучшем, удачном случае они добиваются из этих отдельных элементов какого-то осмысленного очертания. Это значит, что, по существу, «нации-государства» в арабском мире пока реально не существуют, такая форма общественной организации является модернистским уподоблением западных социальных структур и технологий – подобно перениманию европейской системы вооружения и военной организации.

С другой стороны, со стороны социальной психологии, дело выглядит еще более драматичным образом. Каждый человек ищет дополнительной опоры своей личности в чувстве принадлежности к обществу, что позволило бы ему чувствовать себя представителем определенной силы и потому более значимым. Чем беспомощней индивид в обществе, чем он менее защищен и самостоятелен, тем более он нуждается в такой реальной и психологической опоре и коммунитарной защите.

В локальном «иорданском», «мавританском» или «сирийском» патриотизме такое чувство надежности недостаточно сильно, чтобы защитить личность психологически. И во всем арабском мире мы видим одну и ту же черту – острое чувство «арабскости», принадлежности к «арабской нации», которая еще менее реальна, чем духовная «нация-государство», сирийское или марокканское. Таких духовных центров «арабскости» и таких тонких механизмов, которые бы передавали духовные импульсы всему арабскому миру и поддерживали его социокультурную целостность, реально не существует. Руководство соответствующих «наций-государств» демонстрирует, напротив, острую чувствительность к интересам своих «малых отчизн», не останавливаясь перед двурушничеством относительно других «братьев-арабов». Арабская солидарность как военно-политическая реальность не раз оказывалась эфемерной в столкновениях с противником, что особенно ярко продемонстрировали арабо-израильские войны. «Арабскость» часто эффективно действует против «Запада», «Америки», «сионистов», – но оказывается эфемерной тогда, когда нужно конструктивное, нацеленное на будущее за.

Но отсюда не следует, будто «арабскость» и арабская солидарность – идеологическая фикция.

Принадлежность человека к культурно-политической группе усиливает его чувство защищенности и надежности. А религиозное сообщество дает ему веру как психологическую опору в борьбе с обстоятельствами, которые непреодолимыми страхами уничтожают его как личность.

В рассказах европейских путешественников XIX ст. по арабскому миру не раз цинично звучит, что араб понимает лишь язык силы, кулак, он наглеет, если ему уступать. Проще всего было бы объявить это клеветой. Но тот угодливый городской араб, который действительно не знал другого языка, кроме языка насилия, является исторической реальностью; а в глубине души он не менее горд и обидчив, чем самонадеянный европеец. Унижение, свойственное восточной культуре повседневности, – не за счет особенной духовной инертности арабов или турков, а в силу исторических причин, – требовало внутренней компенсации. Неискреннее повиновение сменялось агрессивностью, не всегда направленной на настоящего виновника или просто неадекватной. И. Ю. Крачковский вспоминает, как он спас араба, который истекал кровью на улице, порезанный ножами; это был школьный учитель, какие-то ученики за что-то отомстили. Для европейского быта ситуация необычно жестока, но известного арабиста это уже тогда не очень удивило.

Арабскость – это идеологический фантом, который представляет гордое чувство собственного достоинства человека, ищущего опоры своей личности в величественных исторических корнях. В отличие от панславизма, пангерманизма, пантюркизма она не прикрывает агрессивных намерений политиков, которые стремятся к мировой империи, – такие намерения, правда, у некоторых арабских лидеров были и есть, но они не выходят за пределы политической утопии. Скорее панарабизм порождает конкуренцию претензий.

Сегодня в конфликтах разных арабских государств с западным миром апелляция к арабской духовной сущности является в сущности давним защитным механизмом униженного индивида и может объяснить тот неожиданный антиамериканизм, который загорается сегодня в мире ислама, как степной пожар. Антизападные и особенно антиамериканские настроения, как и вспышки враждебности к евреям, не следует оценивать как справедливую или, напротив, неадекватную реакцию на реальные события: тогда они останутся тайной, поскольку – в отличие от англичан или французов – американцы вообще практически не присутствовали в арабском мире, а евреи Израиля совсем не похожи на хорошо знакомых арабам магрибинских или йеменских евреев.

С точки зрения этнической солидарности, умма арабийа существенно отличается от других исламских народов.

«Американское» и «еврейское» выступает в массовом сознании арабов как воплощение сатанинской сущности чужого , а общеарабское – как репрезентация надежного и своего в слабо связанных между собой регионах арабского мира.

На востоке султаната распростерлись земли Ирана, который имеет собственную древнюю этнокультурную историю и был обособлен религиозно как шиитское государство. Исламский Афганистан имеет выразительное этническое ядро – пуштунов, и даже пестрый Пакистан резко выделяется в мире ислама в отдельную целостность, как исламизированая Индия.

Турецкий элемент в султанате был правящим, и при всей консервативности империи Османов наиболее способен к модернизации. В начале XX века империя превратилась из исламской в турецкую, а затем среди обломков Порты осталась авторитарная националистическая Турция Кемаля Ататюрка, который решительно модернизировал быт и культуру. После смерти диктатора и вождя Турция медленно эволюционировала в направлении западной демократии, не признавая младотурков преступниками, но и не допуская возвращения агрессивных рецидивов прошлого. Еще до Кемаля и еще до младотурецкой революции в Турции развивалось европеизированное образование и культура. Сегодня Турция политически принадлежит Европе, хотя время от времени балансировала между угрожающим преимуществом своих исламистов и авторитарным правлением своих генералов.

Арабский же мир оставался колыбелью исламской древности. Арабы составляли культурную периферию Османской империи как носители самых глубоких традиций древней религии и поэзии – традиций блестящих, но очень далеких.

Это хорошо видно на примере арабского образования.

Начальные знания во всем исламском мире преподавались муллами в школах при мечетях; средним учебным заведением оставалось медресе, где учили основам калама и фикха, но, как вспоминает Садруддин Айни, после медресе он умел читать Коран только по своему собственному экземпляру: во всем мире ислама фактически все заучивалось на арабском языке наизусть. Вся совокупность знаний, ориентированная на Коран, оставалась арабской и арабоязычной. Поэзия стран ислама, даже если она была не арабоязычной, использовала формы, сотворенные арабской литературой, а у большинства тюркоязычных и ираноязычных стран ислама литературные произведения писались также и на арабском языке.

«Исламские науки» разделяются на три круга: 1) арабская словесность (аль арабийат арабисм), 2) науки о вере и законах (аш-шариат), 3) философские науки (аль-хикемийат), куда относятся также логика, математика, география, медицина и природоведение. Аль арабийат арабисм охватывала 12 или 13 филологических наук, включая риторику и «науку о чтении Корана» – ильму-ль-караат. Таким образом, «исламская наука» есть в первую очередь филологическая арабистика, а также исламское богословие, исламское правоведение (фикх) и ассимилированная арабами античная философия и натурфилософия.

Высшие исламские учебные заведения («университеты») расположены были в первую очередь в арабских эялетах Османской империи (в столице Египта Каире, в Дамаске и Халебе (Алеппо) в Сирии, в ливанском Триполи, а также в Магрибе). Египетский аль-Джами аль-Азгар, комплекс мечетей со школой-медресе и священное убежище, основанное вместе с новой столицей Каиром в X ст. н. э., являлся с XVIII века общемусульманским центром традиционного образования и «исламских наук», а также центром антизападнического движения.

Окончание исламского университета иногда позволяет выпускнику стать юристом, преподавателем, журналистом, но в основном обрекает на безработицу. Не случайно среди студентов влиятельны «безумцы Аллаха», которые свою энергию реализуют в разных экстремистских действиях.

Таким образом, арабская культура оставалась основой, на которой происходила трансляция культуры во всей умма исламийа, но в исламском культурном пространстве не существовало отдельного общества – умма арабийа. Неминуемо пришла пора формирования модерной арабской культуры, в том числе арабской литературы новейших жанров, а также театра и особенно кино; интересно, что европейские арабисты очень долго не замечали новейшую арабскую литературу – она представлялась далеко не таким самобытным и ярким явлением, как старинная арабская культура.

Результатом постепенной модернизации исламского образования стал новый (по закону 1961 г.) аль-Азгар – Каирский университет, в котором созданы светские факультеты. Теперь здесь действуют факультеты основ религии, шариата, литературы, административных дел и торговли, медицинский, педагогический и женский. Как видим, высшее образование в Египте приближено к европейскому, но еще очень далеко от его естественно-научного и математического циклов.

Консерватизм арабской культуры, связанный с ее особенной ролью в исламе, до сих пор мешает чужестранцам различать принципиально отличные направления в политической жизни арабского мира. «Исламским фундаментализмом» называют нередко все неприятное европейскому глазу и уху, которое появляется на арабских территориях. Между тем больше всего проблем Западу до сих пор доставляли не столько консерватизм и даже фундаментализм, сколько арабский политический модернизм.

Египет, который веками был твердыней исламского консерватизма, в XX веке становится центром поисков новых путей для арабского мира, возможностей модернизации исламских представлений для их совмещения с современной наукой и техникой и западными социальными технологиями.

В XIX веке старые суфийские братства теряют свою социальную энергию, и развивается чисто антиструктурное движение дервишей, не связанных с определенными братствами и живущих подаяниями, заклинаниями и торговлей амулетами. Новые братства возникают в Алжире (аль-алавийа, созданное Ахмадом аль-Алави), в Тунисе (аль-маданийа, созданное Мухаммадом аль-Мадани, ум. в 1959-м), в Египте (аль-гамидийа аш-шазилийа, созданное Саламом ар Ради, ум. в конце 50-х). Это братства, которые действительно продолжали традицию ат-Тасавуф, в новых условиях не стали существенным фактором арабской жизни. Арабский энергичный и агрессивный модерн возникает на принципиально новой основе, хотя и обращается к той же суфийской традиции.

Идеолог обновления ислама Мохаммад бен Сафдар Джамаль ад-дин Афгани (1839–1897), афганец, получивший светское образование в Индии, объездил пол-Европы и пол-Азии и писал на арабском, персидском и французском языках, был одним из организаторов египетской периодической прессы и именно в Египте учредил исламистскую «Национальную ложу». Его ученик – деятель реформаторского движения, преподаватель Каирского исламского университета аль-Азгар, большой знаток Корана Мохаммад ‘Абдо умер в 1905 г., будучи верховным муфтием Египта. Аль-Афгани был выслан турецкими властями, жил в Париже и издавал там вместе с ‘Абдо газету. Позже его прах был перезахоронен в мавзолее на родине, в Кабуле.

Идеи исламизма Афгани и ‘Абдо связывали с необходимостью модернизации ислама, доказательством совместимости науки с исламом, пропагандировали объединение дар аль-ислам против дар аль-гарб, неисламского мира «империалистов». Афгани искал «праведного правителя» среди разных правителей исламского мира, но они отказывались от поддержки панисламизма, потому что Афгани был сторонником парламентского ограничения власти монарха, опираясь на традиции контроля умма исламийа над государственной властью. Большое значение имела фетва Мохаммада ‘Абдо 1899 г., которая разъясняла, что банковские ссуды, взносы и проценты, не есть риба’ – запрещенное Кораном ростовщичество. Исламские модернисты опирались на поддержку своей финансовой буржуазии. Исламизм Афгани ‘Абдо справедливо называют в силу всех этих обстоятельств либеральным исламизмом.

Продолжая радикализм Аль-Банна, Са’ид Кутб развил идеи «социальной справедливости в исламе», а Мустафа ас-Сиба’и – принципы «исламского социализма». Программы Кутба и Сиба’и предусматривали создание – сначала в Египте, потом во всем исламском мире – общества, построенного на «исламской справедливости» при строгом соблюдении исламских норм, Корана и шариата.

Лозунг модернизации ислама нашел и более радикальных последователей.

Наследником исламских модернистов стала «Ассоциация братьев-мусульман» (аль-Ихван аль-муслимун), созданная в Египте в 1928 г. шейхом Хасаном Аль-Банна, школьным учителем и бывшим суфием. Ассоциация строилась как суфийское братство; сам Аль-Банна стал аль-муршид аль-’амм, и все члены братства, таким образом, были его мюридами. Однако формы мюридизма были лишь сознательно использованы для организации полностью современного радикального политического движения. Аль-Банна дополнил модернизацию ислама новыми концепциями джихада, «исламского государства» и «исламского национализма». После восстания мусульман против евреев в Палестине в 1936 г. «братья-мусульмане» из радикальной политико-просветительской организации превратились в организацию террористов, образовав военизированные отряды. Первые исламские террористы, таким образом, возникают на основе модернизации ислама и приспособления его к потребностям арабского национализма – или, по-другому, на основе попыток определенных арабских политических групп использовать наследство исламских течений, и в частности суфизма, для полностью модерной радикально-националистической политики. Естественно, что эта политическая группа заняла профашистские позиции и поддержала связанных с нацистами боевиков арабской Палестины. После смерти Аль-Банна в 1949 г. «Ассоциация братья-мусульмане» распалась на несколько течений, и все они оказались радикальнее, чем их предшественники. Последователи пошли путями или «исламского социализма», или правого экстремизма, типа группы «аль Джихад».

Не пересказывая историю исламского и арабского радикального национализма второй половины XX века, стоит здесь отметить два обстоятельства. Во-первых, в ряде арабских государств возникают модернизаторские (не фундаменталистские!) авторитарные режимы, для которых обращение к арабскому национализму и «исламскому социализму» является вторичным явлением и удобным лозунгом для политической мобилизации масс. Во-вторых, идеологию и ритм развитию событий в арабском мире задавали военные столкновения с Израилем.

Алжирские политические лидеры: в верхнем ряду (слева направо) Битат, Буланд, Мурад, Будиаф, в нижнем – Белькасем, Мхиди

Внимание мира на протяжении второй половины XX века было приковано к арабо-израильскому конфликту. Драматизм тех событий очевиден, он нашел проявление в череде войн, которые стали мощным катализатором событий в регионе и за его пределами. В тени этих ярких событий осталась драма алжирской арабской национальной революции, которая, в конечном итоге, более показательна с точки зрения внутренних опасностей, угрожающих арабским модернизаторским режимам.

Алжирскими революционерами-националистами в ноябре 1954 г. образованы Фронт национального освобождения (ФНО – Front de la liberation nationale) и Армия национального освобождения, которые начали партизанскую войну. Руководителями ФНО были Госин Аит Ахмет, Ахмет Бен Белла, Мохаммед Будиаф и другие; к ним присоединился политический и культурный деятель Ферхат Аббас. Война была ужасно жестокой, действия французских карателей сопровождались истязаниями и массовыми репрессиями. Она же привела к власти во Франции в 1958 г. генерала де Голля, в 1960–1961 гг. его курс на самоопределение Алжира встретил яростное сопротивление со стороны армии и алжирских поселенцев-французов, в 1961 г. образована праворадикальная ОАС, которая осуществила 15 покушений на жизнь президента де Голля. Наконец в марте 1962 г. были подписаны соглашения в Эвиане, и Алжир стал свободным.

Облава в Алжире. 1957

С самого начала появились тревожные сигналы, свидетельствовавшие об опасных тенденциях в развитии революционного режима. В Алжире установилась однопартийная диктатура ФНО, алжирские националисты учились руководить страной у советских коммунистов. Интеллигент Ферхат Аббас, который в 1958–1961 гг. был главой Временного правительства Алжирской Республики, не одобрял режим, вышел из ФЛН и эмигрировал. Другой лидер первых времен сопротивления, Мохаммад Будиаф, тоже эмигрировал в Марокко. Диктаторскую власть захватил радикальный Ахмед Бен Белла, который стал в 1963 г. первым президентом республики. В 1965-м военный министр Хуари Бумедьен осуществил переворот. Бен Белла очутился под арестом, потом выслан в Европу, в 1990 г. вернулся, уже в 74 года.

Ферхат Аббас

Бен Белла в экономической политике копировал СССР и провел серию национализаций, но ситуация в стране была не наихудшей, в частности, благодаря развитию нефтедобычи в Сахаре. Хуари Бумедьен усилил националистические ориентации режима. Его сверхчувствительность к национальным проблемам и вера в эффективность сильной власти привели к той смеси авторитаризма, социализма советского типа, национализма и стремления к автаркии, которая в конечном итоге затормозила любое движение. Начатая Бумедьеном «арабизация» Алжира вызвала острый кризис в культуре. Алжир, по крайней мере более цивилизованная часть его общества, был и остается двуязычным. Бумедьен взялся решительно ликвидировать франкоязычность, в частности, приглашая на работу людей арабской культуры из-за пределов Алжира, устанавливая процентное соотношение между «искренними арабами» и «арабами-франсизанами». Как пишет французский политический историк Гассан, неумная арабизация породила две категории несчастных: недостаточно квалифицированных «арабизанов», которые обижались, что все должности захвачены «франсизанами», и «франсизанов», вынужденных работать вместе с некомпетентными «арабизанами», запущенными на орбиту власти идеологическими квотами.

Герой Советского Союза Ахмет Бен Белла

Все вышло на поверхность, когда после смерти Бумедьена в 1979 г. новый президент полковник Шадли бен Джедид попробовал перейти, по выражению Гассана, «от дезорганизованного социализма к либеральному аферизму». Либерализация немедленно привела к такой вспышке коррупции и экономического развала, повсеместного грабежа и корыстного вмешательства полицейского государства, что общество впало в глубокий маразм. Алжирцы превратились в разочарованный, фрустрированный народ, элита которого все чаще эмигрировала, а значительная часть масс готова была проникнуться исламистским безумием. В 1988 г. Алжир охватил голод. Все более крепли позиции агрессивной организации – Фронта исламского спасения. Под давлением армии в 1992 г. Шадли подал в отставку, был создан Высший государственный комитет во главе с приглашенным из эмиграции Будиафом, котрого тут же убили. На выборах победили исламисты, но армия не допустила их к власти, залив кровью предместья столицы. С того времени Алжир представляет собой угрожающе нестабильную страну; террористы Вооруженной исламской группы и Исламской армии спасения вырезают целые села, ведут кровавую войну со всем обществом, пытаясь ввергнуть страну в «пространство смерти» и задушить всякую способность к самостоятельному мышлению и духовному сопротивлению. Ситуация стабилизируется очень медленно, уже были проведены более-менее демократические, насколько это возможно в условиях исламистского террора и армейской диктатуры, выборы президента (победил генерал Ламин Зеруаль), потом генерал подал в отставку и был заменен гражданским Бутефликой, но Алжир остается кровоточащей раной в арабском мире, страной, в которой жить просто невозможно, хотя люди как-то живут – на грани «пространства смерти».

Алжирские партизаны

«Исламский терроризм» бурно развивается в первую очередь в исламской арабской стране – Алжире, и направлен он политически против модернизаторского правительства республики, а реально – против ее мирного исламского населения, которое стало объектом террора. Можем утверждать, что «исламский терроризм», во-первых, есть не религиозное исламское явление, а явление политическое, не исламское, а исламистское; оно использует самые темные инстинкты и предрассудки, в том числе религиозные, но находится вне пределов религиозных течений и антагонизмов. В борьбе против еврейского государства, как и в борьбе против Америки или СССР, природа исламистского политического терроризма скрыта антиеврейскими, антизападническими или антикоммунистическими лозунгами в соответствии с тем, кто выступает основным политическим врагом террористического режима; но главным реальным врагом терроризма остаются силы собственных народов, которые поддерживают европеизацию и модернизацию общественной жизни, экономики и культуры.

В центре и западной части арабского мира жизнь проходила под знаком непрестанного и бесконечного арабо-израильского конфликта.

Еще перед Второй мировой войной столкновения в Палестине арабско-исламских националистов с еврейскими поселенцами привели к конфронтации, в ходе которой арабский национализм пошел на прямой союз с немецкими нацистами. Восстания в Палестине против еврейских иммигрантов поднимал в 1922-м, 1929-м и 1936 г. муфтий Иерусалима гаджи Амин эль-Гусейни. В конечном итоге английская комиссия во главе с Пилем в 1937 г. пришла к выводу, что арабы и евреи не могут жить в одном государстве, и рекомендовала разделить Палестину, отдав Иерусалим под мандат Лиги Наций. Арабская сторона категорически отвергла это предложение, и восстание продолжалось до 1939 г. Смещенный англичанами, Амин эль-Гусейни руководил восстанием из Сирии, потом в 1940 г. сбежал в Ирак, где принимал участие в пронемецком перевороте в 1941 г. и после его провала оказался в Германии. В конце войны он был уже в Каире и начал объединять арабов против евреев.

В 1945 г. английское правительство отвергло предложение Трумэна об иммиграции 100 тыс. евреев в Палестину. В следующем году история с иммиграцией повторилась. Началась активная вооруженная война еврейских радикальных боевых организаций против английских войск. Евреи Палестины подчинялись Еврейскому агентству – исполнительному органу Всемирной сионистской организации, палестинские арабы – муфтию Амину эль-Гусейни. Наконец Англия отказалась от мандата на Палестину, и 29 ноября 1947 г. Генеральная Ассамблея ООН приняла решение о разделе Палестины. К середине мая эвакуация англичан завершилась, в Иерусалиме остался небольшой гарнизон для охраны верховного комиссара.

В пятницу 14 мая 1948 г. в Тель-Авивском музее председатель Еврейского агентства Давид Бен-Гурион открыл собрание ста представителей еврейского общества, которые в 4 часа 38 минут после полудня приняли постановление о провозглашении еврейского государства Израиль.

Постановление о провозглашении Израиля и резолюция ООН не были признаны арабами. Египет, Ливан, Ирак, Иордания и Сирия вторглись на территорию Палестины с целью уничтожения еврейского государства. Началась война евреев с арабами, которая в следующем году закончилась полной военной победой евреев.

На момент начала войны в рядах «Пальмах» – партизанских ударных батальонов, сформированных организацией еврейской самообороны «Хагана» из профессиональных военных, – насчитывалось всего 3000 бойцов, из них 2000 резервистов. Арсенал «Хаагна» насчитывал тогда 900 винтовок, 700 легких и 200 средних пулеметов с трехдневным запасом боеприпасов. Им противостояли до 30 000 войск Египта, Иордании, Сирии, Ливана и добровольцев из других арабских стран, хорошо снаряженных, с артиллерией, бронетанковыми войсками и авиацией. С палестинской стороны участие в провозглашенном Амином эль-Гусейни джихаде принимала «Армия спасения» – два отряда бывшего пронацистского муфтия во главе с его двоюродным братом абд эль-Кадером эль-Гусейни и Гасаном Саламе, который в годы войны прошел подготовку у немцев. В Египте были созданы отряды «Мусульманского братства». Арабская лига рекомендовала всем арабам принять участие в войне, и во главе объединенного войска был поставлен король Иордании Абдалла. В его распоряжении была самая боеспособная арабская часть – Арабский легион во главе с английским генералом Глабом. 10 000 насчитывал арабский легион, 5000 выставил Египет, 8000 – Сирия, 2000 – Ливан, 10 000 – Ирак (возглавляемый проанглийским правительством Нури эс-Саида).

Кроме десятикратного преимущества арабских формирований, часть которых была хорошо подготовлена англичанами, положение евреев осложнялось разбросанностью их поселений, коммуникации между которыми всегда находились под угрозой уничтожения враждебного арабского населения Палестины.

Чрезвычайно тяжелая для евреев война была выиграна Израилем неслыханно быстро. В феврале – апреле 1949 г. было подписано перемирие сначала с Египтом, потом с Ливаном, Иорданией и Сирией. Через полгода планировалось подписание мирного соглашения, но оно так и не состоялось.

Разгром арабских войск был полным, позор поражения крайне болезненным, по арабским землям прошел целый ряд политических катаклизмов. В арабских странах наступил период нестабильности. Король Иордании Абдалла подписал тайное соглашение с Израилем, а в июле 1949 г. был убит людьми муфтия Гусейни на ступенях храма аль-Акса в Иерусалиме (рядом с ним стоял внук Хусейн, который стал королем через год). Англичане пытались втянуть Иорданию в антикоммунистический военный пакт, в декабре 1954 г. в связи с этим по стране прокатились волнения, английского генерала Глаба отстранили от командования Арабским легионом, Иордания осуществила поворот к панарабской политике против Запада.

В 1949 г. бывший командир сирийской бригады в войне против Израиля генерал Хусниэс-Заим свергнул правительство Сирии, а через два года сам стал жертвой офицерского переворота. В страну пришла лихорадка военных заговоров.

После поражения был убит премьер Египта Нокраши-паша. Король Фарук уже не контролировал ситуацию, премьер-министры менялись друг за другом. В ночь на 23 июля 1952 г. группа «Свободных офицеров» полковника Насера совершила военный переворот и привела к власти популярного генерала Мохаммада Нагиба, который командовал бригадой в палестинской кампании, а в феврале 1953 г. в результате нового переворота во главе хунты – «Руководящего революционного совета» – стал Гамаль Абдель Насер. Насер принимал участие в войне против Израиля в звании майора и храбро сражался в окружении в Фалуджи; как он вспоминал позже, именно там, в Палестине, у него и его товарищей-офицеров зародилась идея взять власть в свои руки. В 1954 г. Египет стал республикой, неограниченная власть в которой была сосредоточена в руках президента Насера.

Герой Советского Союза Гамаль Абдель Насер

Переворот военных был встречен в СССР с большой подозрительностью. Сообщение советских газет о приходе к власти генерала Нагиба было преисполнено намеков на борьбу между англичанами и американцами за влияние на Египет.

«Правда» писала: «События в Египте свидетельствуют о том, что американо-английские империалисты не оставили своих агрессивных намерений по отношению к странам Ближнего и Среднего Востока. Колонизаторы выступают единым фронтом против народов, которые ведут отчаянную борьбу за свою независимость. В то же время империалистические хищники не могут скрыть своих противоречий в этом районе, которые все усиливаются».

Так же подозрительно отнесся Кремль к перевороту Насера. Решительное изменение советских позиций наступило только в 1955 г., с утверждением власти Никиты Хрущева.

Этот год стал переломным не только в истории Ближнего и Среднего Востока. Бандунгская конференция образовала блок «неприсоединившихся», в котором на главное место претендовали, в частности, и Насер, и Тито. Руководящая роль в третьем мире для такой одаренной, энергичной и чрезвычайно амбициозной личности, которой был Гамаль Абдель Насер, значило вместе с тем первенство в арабском мире, объединить который под своим главенством он мечтал всю свою недолгую жизнь. В то же время, повысив свой авторитет благодаря влиянию в блоке «неприсоединившихся», Насер решительно пошел на военно-политический союз с СССР. В свою очередь, Хрущев сделал все возможное, чтобы глубже втянуть Насера в вооруженный конфликт с Западом.

Насер взял курс на решительную военную помощь арабскому национализму во всех странах арабского мира, в первую очередь на поддержку вооруженной борьбы алжирского Фронта национального освобождения за независимость от Франции, а также поддержку палестинского вооруженного сопротивления. Результатом должна была стать война-реванш с полным разгромом еврейского государства и «сбрасыванием евреев в Средиземное море». В то же время во внутренней политике Насер, не порывая с исламистами, начал модернизацию общества – экономические реформы, национализации, образовательную и аграрную реформы. Только в 1963 г. Насер создал национально-социалистическую правительственную партию – Арабский социалистический союз. Соображения об ориентации на СССР сыграли здесь определенную роль, но у египетского социализма был собственный арабский националистический предшественник – партия «Возрождение» («Баас»), образованная в Сирии еще в 1947 г. С самого начала «Баас» ставила перед собой цель создания единого арабского государства, завоевания свободы от колониализма и колониальной психологии, то есть колониального комплекса неполноценности, и построения единого арабского социалистического общества. В 1954 г. «Баас» была переименована в «Партию арабского социалистического возрождения», и в том же году был создан в Ираке ее филиал. Вражда между Дамаском и Багдадом от этого не уменьшилась.

После первой арабо-еврейской войны ситуация на Ближнем Востоке чрезвычайно обострилась. Евреи были изгнаны из арабских стран, из Израиля выехала половина арабского населения. В Палестине организовалось движение повстанцев-фидаинов, базы которого были устроены Насером в Египте. Фидаины – не столько партизанская, сколько диверсионно-террористическая организация воинов-смертников; фида’и значит «те, которые жертвуют собой», так называли себя когда-то смертники-исмаилиты. С баз в Египте фидаины наносили удары по Израилю, устраивали диверсии и убийства. Только в 1955 г. фидаинами было убито в Израиле 260 евреев.

Война за независимость Израиля не вписывалась в противостояние блоков – поначалу евреям помогал политически и оружием Советский Союз, лейбористское правительство продолжало политику Черчилля и больше боялось поссориться с арабами, чем с евреями. До 1955–1956 гг. конфронтация возглавляемого Египтом арабского мира с Израилем воспринималась как локальная угроза – все усилия Запада были направлены на оборону Востока от возможного проникновения СССР. Этой цели служил, в частности, Багдадский пакт, заключенный в 1955 г. С этого года еврейско-арабский антагонизм становится все более важным элементом противостояния Запада и советского коммунизма.

После первой арабо-еврейской войны: границы разделили палестинские поселения. 1949

В конце 1955 г. Насер начал получать оружие от Чехословакии. Советский Союз помог создать Египту артиллерию, авиацию, бронетанковые силы и флот. В октябре 1955 г. было организовано общее командование войсками Сирии и Египта, а затем и Иордании. До 1953 г. на Синайском полуострове находился только один египетский батальон, а затем Насер развернул здесь две дивизии (одна – Палестинская) и бронетанковую бригаду. Назревала большая «антисемитская» война между семитами-арабами и семитами-евреями.

Помощь Насера повстанцам Алжира способствовала тому, что Израиль сблизился с Францией. В конечном итоге события начали развиваться ускоренным темпом в направлении вооруженного конфликта. Насер запретил еврейское судоплавание через Суэц. США в ответ не предоставили Египту ссуды на строительство Асуанской плотины, и разъяренный Насер национализировал компанию Суэцкого канала.

В 1956 г., в сущности, велись две войны против Египта – англо-французская за Суэцкий канал и израильская за улучшение его стратегических позиций. Общая акция Англии и Франции политически была агрессией, в военном отношении не была согласована с Соединенными Штатами и вообще не имела ясной стратегической цели, оказавшись просто попыткой осуществить карательную экспедицию. Действия англичан и французов были крайне неудачными, встретили большое политическое сопротивление в мире и закончились фактически поражением.

Израиль нанес превентивный удар во время англо-французкого наступления; кампания началась 29 октября 1956 г. с высадки еврейского десанта в глубине Синая. Война закончилась опять молниеносной и полной победой евреев, но ее последствия психологически были не такими болезненными для Египта, как в предыдущей войне; арабская сторона могла говорить о поражении западных союзников и о том, что своим успехам еврейские войска были обязаны англо-французкому вмешательству. Тем не менее чрезвычайно эффективная и эффектная операция войск Израиля на Синайском полуострове нанесла очередной удар по арабским настроениям.

Именно после поражения в Синайской кампании против Израиля в арабских странах одна за другой начинают приходить к власти военные диктатуры. Непосредственным следствием обострения антизападнических и антиеврейских настроений был переворот в 1958 г. в Ираке, в результате которого Запад бесповоротно потерял надежного союзника в арабском мире. Толпа растерзала премьер-министра Нури эс-Саида, король-хашимит был сброшен, к власти пришли военные генерала Касема. Через пять лет военные опять совершили переворот, и у власти в Ираке оказалась партия «Баас» во главе с полковником Арефом.

Бен Гурион общается с израильтянами

Другим следствием военной конфронтации стали события в Сирии и Ливане. Египет попробовал взять под контроль Ливан, но после первых вооруженных межэтнических конфликтов вслед за обращением президента Шамуна в 1958 г. в Ливан вступили американские войска. В феврале 1958 г. в Сирии захватили власть «баасисты», и Египет и Сирия образовали Объединенную Арабскую Республику – зародыш созданного в мечтах будущего всеарабского государства модернистского национально-социалистического характера. В конечном итоге Сирия не выдержала братскую любовь, и в 1961 г. наместник Насера в Сирии генерал Амер был сброшен, а союз государств распался. Насеру осталось только переименовать Египет в Арабскую Республику Египет.

Агенты Насера убили премьера Иордании, король Хусейн едва уцелел после нескольких покушений неизвестных террористов и держался на английских штыках.

Под прикрытием Египта на землях Израиля с египетских баз действовало несколько боевых организаций палестинских арабов, из них самым большими были «Фатаг», созданная в 1959 г. Ясиром Арафатом, и Фронт национального освобождения Палестины. В 1964 г. на их базе и с привлечением других мелких групп была образована Организация освобождения Палестины (ООП) во главе с Ахмадом Шукейри.

Решения политических проблем и достижения арабской солидарности Насер опять искал на дорогах войны.

Новая война была спровоцирована арабской стороной и в первую очередь Насером. В 1964 г. в Каире на конференции арабских стран решено было отвести истоки реки Иордан, лишив Израиль воды, и признать ООП законным правительством Палестины. В Сирию прибыл лично Председатель Президиума Верховного Совета СССР Подгорный с советскими генералами и обещал реорганизацию армии Египта и Сирии. 1 сентября 1967 г. конференция арабских стран в Хартуме приняла три «нет» Израилю: переговорам, признанию и миру.

Здесь руководством ООН была сделана фатальная ошибка – возможно, под воздействием антизападнических настроений, которые все больше усиливались в третьем мире, который имел больше всего голосов в Организации Объединенных наций. Генеральный секретарь ООН У Тан по требованию Насера вывел войска ООН с Синая, где они находились после войны, и в 1967 г. арабские страны под руководством Египта начали новую войну.

Перипетии Шестидневной войны хорошо известны. Она закончилась новой блестящей победой Израиля. Разгром арабских вооруженных сил был полным, моральное поражение Насера – абсолютным. Он просился в отставку, но был, конечно, оставлен на своем посту, а через три года неожиданно умер в возрасте 52 лет.

1950–1960-е годы были годами наибольшего арабского подъема и наибольших надежд. В эти годы СССР оказывал арабскому национализму наибольшую поддержку; Хрущев вручил золотые медали Героя Советского Союза Насеру, генералу Амеру и Ахмеду Бен Белла. Поражение арабских войск в 1967 г. и смерть Гамаля Абдель Насера стали своеобразным символом провала модернизации арабского мира через подкрепляемый войной арабский национализм. Начался медленный процесс поисков контактов отдельных арабских лидеров с руководителями западных стран. С другой стороны, в 1970-е гг. действовала инерция агрессивности. Реваншистские настроения обострились и приобретали все более правую и исламистскую ориентации; они постоянно подогревались новым советским руководством и палестинскими арабскими лидерами и нашли выражение в новой войне и в серии военных переворотов.

У Стены Плача

В Ираке в 1968 г. произошел очередной переворот генерала Ахмада Гассан аль-Бакра, который был у Арефа премьер-министром; новый военный диктатор провел ряд национализаций и взял решительный курс на Москву, подписав в 1972 г. договор о дружбе с СССР. Не случайно новая война против Израиля вспыхнула через год после иракско-советского договора.

В Ливии в 1969 г. молодой полковник Муаммар аль-Каддафи установил военную диктатуру, означавшую изменение ориентаций от традиционализма к модернизму. После провозглашения в 1951 г. независимости Ливии власть перешла к суфийскому братству ас-Сануссийа, которое вело борьбу с колонизаторами с начала XX ст. Главой государства стал король Идрис, региональные учреждения возглавили шейхи-мукаддамун, признанные главой братства. Государство ливийских суфиев было типичной консервативной теократией с суровой изоляцией мусульман от неверных. Было провозглашено, что правоверный не может жить в стране, где ислам не является господствующей религией. Экстатический зикр сначала был запрещен, потом были разрешены элементы зикра, заимствованные от других братств. Режим Каддафи был светской диктатурой, хотя не противопоставлял себя исламу и исламизму. После переворота Каддафи начал по предложению Насера создавать объединенное арабское государство, однако до этого дело не дошло.

Муаммар аль-Каддафи

Наименее заинтересованным в развитии конфликта с евреями был иорданский король. Он соглашался на участие в военных действиях очень неохотно, но все же под давлением антиеврейских настроений боялся проявить себя «плохим арабом». Начало новой войны было связано с конфликтом палестинцев с властями Иордании. В результате эмиграции арабского населения Палестины в Иордании начала 1970-х гг. арабы Иордании составляли 44,3 %, арабы-беженцы из Палестины – 53 %. Палестинские лагеря стали источником беспокойства и агрессии. В 1970–1971 гг., опираясь на бедуинов, король Хусейн бесцеремонно выселил палестинцев в Ливан, чем закончилась антиеврейская йордано-палестинская солидарность. Именно в память о репрессивном акте иорданского короля Арафат назвал террористическую организацию «Черный сентябрь». Изгнание палестинских беженцев в Ливан наглядно показало, что настоящим источником антиеврейских настроений в арабском мире является не сочувствие к несчастным беглецам-арабам, в результате войны лишенных родины и обреченных на жалкое существование в лагерях беженцев, а общая и не очень адресно очерченная враждебность к чужестранцам, которые осознаются виновниками всех бед.

По подсчетам еврейских авторов, решение проблемы палестинских беженцев требовало бы суммы, которую арабский мир получает от продажи нефти на протяжении одного дня. Приблизительно такую сумму нашли власти Израиля для решения проблемы еврейских беженцев. Арабские политические лидеры оказались достаточно черствыми и неискренними.

Чем объясняется военная слабость арабских государств, которая несомненно проявилась в трех войнах? Конечно, это был конфликт европейской по культурному уровню еврейской армии и нации, которая вела войну не на жизнь, а на смерть с армиями более низкого общекультурного уровня, лишь поверхностно модернизируемыми и лишенными таких глубоких стимулов к самопожертвованию. В войне за независимость еврейские военные использовали главным образом тактические преимущества, поскольку боевые действия в основном планировались и осуществлялись лишь на уровне роты – батальона, то есть в рамках отдельного боя (бригадная операция «Нахшон» осуществлена под руководством Бен Гуриона). На уровне отдельного боя израильские войска имели преимущества, которые были следствием как лучшей общеобразовательной подготовки сержантов и офицеров, их способности проявлять инициативу и импровизировать на поле боя, так и готовности масс идти на наибольшее самопожертвование, поскольку поражение означало гибель всех. Как командиры Красной армии в годы Гражданской войны, еврейские офицеры и сержанты шли в бой впереди своих подразделений. Арабы воевали храбро, но офицеры, в том числе более высокого ранга, нередко обнаруживали легкомысленность и неспособность просчитать последствия своих действий, а о солдатской массе можно сказать, что далеко не вся она была охвачена тем националистическим энтузиазмом, который воодушевлял лидеров. Начиная с 1956 г. еврейское командование реализует стратегическое планирование с далекими неочевидными целями, чего арабские командиры делать не умели.

И едва ли не важнейшей чертой арабского командования, которая умело использовалась евреями, оказалась полная несогласованность действий армий «наций-государств», каждое из которых преследовало свои собственные интересы. Здесь сказывались, конечно, и некоторые цивилизационные особенности – амбициозность и недисциплинированность арабских элит, – но нельзя не видеть основной фактор: военно-политической реальностью оказалась не арабская солидарность, а отдельные интересы египетского, иорданского, сирийского, иракского государств. Это давало возможность Израилю свободно маневрировать и разбивать армии арабских государств по одиночке.

Израильские солдаты во второй день боев на Южном фронте. Шестидневная война, 1967

Война «Судного дня» в 1973 г. не была такой безусловной победой Израиля, как Шестидневная война в 1967 г., но евреи все же продемонстрировали способность противостоять вооруженному арабскому национализму. И здесь произошло то, чего больше всего боялся Советский Союз. Из антиизраильской коалиции выпал основной ее член – Египет.

Наследник Насера Ануар Садат, один из главных деятелей союза офицеров, участник всех войн против евреев, убежденный арабский националист с прошлым, отмеченным сотрудничеством с немецкими нацистами, предпринял решительный шаг в направлении Запада и мира с Израилем. В 1977 г. он приехал в Израиль с миссией арабо-еврейского примирения и подписал первый мирный договор, который сделал пролом в арабской «антисемитской» солидарности. За это в 1978 г. он (вместе с Бегином) получил Нобелевскую премию мира, а через три года был убит исламскими террористами – наследниками египетских «Братьев-мусульман».

Поворот Египта к западным ориентациям и разрыв военного сотрудничества с СССР был тяжелым ударом по арабскому национализму. ООП вместе с Сирией попробовали в Ливане компенсировать это поражение. Здесь в 1976 г. ООП предприняла попытку осуществить «национально-освободительную революцию», опираясь на палестинцев, изгнанных сюда из Иордании. Как сообщалось советским коммунистам в закрытых материалах ЦК КПСС, Брежнев и советские руководители к этим планам арабских экстремистов отнеслись без энтузиазма, но Арафат (лидер ООП с 1964 г.) и сирийцы заверяли, что переворот удастся без больших трудностей. В результате вспыхнула длительная и чрезвычайно кровавая межэтническая война в Ливане, которая вдребезги разрушила эту страну и закончилась протекторатом Сирии. Следствием войны стала организация баз в Ливане для диверсионно-террористической деятельности ООП на территории Израиля и множество вооруженных конфликтов с Израилем по этому поводу. Сирия, в которой в результате бесконечных заговоров военных в 1970 г. установилась твердая диктатура бывшего офицера-летчика Хафеза Асада, занялась преимущественно своими собственными амбициозными национально-государственными планами и больше конкурировала с иракскими баасистскими братьями по партии, чем думала о евреях.

В лагерях беженцев Сабра и Шатила ливанские боевики-христиане на глазах у израильских военных убили сотни гражданских палестинцев

Одновременно от активной антиеврейской позиции отказался король Иордании Хусейн. Это фактически выбивало из рук врагов Израиля опаснейшее оружие – ведь с иорданских позиций близ Иерусалима обстреливалась вся территория Израиля вплоть до Средиземного моря, и во время войны дальнобойные пушки арабов-иорданцев стреляли по столице Израиля Тель-Авиву.

Подводя итоги этим конспективным историческим экскурсам, можно очертить арабскую трагедию второй половины XX века.

Эта трагедия заключается совсем не в болезненных ударах Израиля, не в американских или советских кознях и не в экономическом упадке региона, хотя все это имело место и служило катализатором событий. Относительно экономики, то, за исключением Леванта и Сирии, а также западного проатлантического Магриба, все арабские страны в большей или меньшей степени разрабатывали новые открытые месторождения нефти и имели от этого огромную выгоду. Прибыли от нефтяного дождя позволяли продержаться на плаву консервативным режимам, которые при других условиях не выдержали бы темпов XX века.

Арабская трагедия заключается в неудачных попытках энергично и быстро прорваться с глухих околиц цивилизации к достойным позициям в мире.

В арабских странах, которые получили государственную независимость после Второй мировой войны, стремление вырваться из средневековья и модернизировать политическую, экономическую и культурную жизнь сдерживается в первую очередь собственными традиционалистскими силами, крепко привязанными к древней религиозной культуре и глубоко укоренившимися в массовых обычаях повседневной жизни. Кое-где, однако, эти традиционалистские силы способны встать на достаточно эффективный путь осторожной модернизации и консервативного реформаторства. В целом модернистские тенденции образуют амальгаму с примитивными формами и порождают или сильные жизнеспособные конструкции, или удивительных и ужасных социальных монстров. Опаснее всего в истории – это сочетание замшелой моральной дикости с новейшими техническими достижениями и высокими социальными технологиями. Такие пропасти в бездну современно организованного «пространства смерти» мы видим и в европейской, и в исламской, в частности арабской, культурной истории XX века.

Цена, которая заплачена арабскими странами за успехи, иногда была чрезмерно высокой, а кое-где настолько несоизмеримой с достигнутым прогрессом, что реальной перспективой оказалась полная социальная катастрофа, падение в бездну реакции и хаос «пространства смерти».

История арабского национализма (или же арабских национализмов) демонстрирует кое-где его непосредственную связь с фашизмом, и возникает искушение «вывести» современное арабское радикальное движение из нацистско-фашистских корней. И все же, несмотря на взаимные симпатии арабских националистов и немецких нацистов, было бы большой ошибкой отождествлять эти общественные феномены. Арабский национализм, как ранее национализм индийских или иранских радикалов, в первую очередь ориентирован против старых колониальных государств; он продолжает традиции младотурков и других национальных движений эпохи Первой мировой войны, которые полагались на Германию как врага Англии и Франции. Такой же мерой его наследники во второй половине XX века ориентировались на СССР как врага Запада.

Интифада в Палестине – восстание подростков и молодежи, вооруженных камнями. 1987

Более того, модернистский арабский национализм имеет противоположные по сравнению с нацизмом социальные ориентации. Если нацизм, итальянский фашизм, испанский радикальный консерватизм Франко, центрально– и восточноевропейские союзники государств Оси глубоко консервативны и ориентированы не на модернизацию, а на сохранение существующего строя через «возрождение глубинных праоснов» национального существования, то антиклерикальный авторитаризм турецкого националиста Кемаля Ататюрка, не так выразительно и не всегда – авторитарные режимы арабских националистов XX ст. пытаются использовать государственное насилие для решительной европеизации, по крайней мере, определенных секторов жизни своих обществ, какой бы антизападнической и исламистской идеологией это ни прикрывалось.

Стивен Дедал у ирландца Джойса говорит: «История – это кошмар, от которого я стремлюсь проснуться». Попытки прорваться сквозь историю иногда приносят результат, как это делает хирургическая операция; но не забудем, что это – операция, которую больной делает над самим собой. В арабской истории успешнее оказался опыт консервативного реформизма, примером чего может быть деятельность марокканского короля Хассана II. В целом на некоторую культурную модернизацию пошли даже традиционалистские режимы Аравийского полуострова, которым наиболее повезло в нефтедобыче, особенно Катар. Радикальная модернизация требует авторитарной власти, а она легко теряет цели и ориентиры и превращается в извечно знакомый зульм. Копирование западных либерально-демократических технологий на Востоке опасно, потому что организм молодой демократии податлив к коррупции и разложению. В конечном итоге все часто кончается социальным коллапсом, и уставшее общество, не найдя решения жгучих проблем, проваливается во фрустрацию и бездонный фундаментализм.

Война «Судного дня». Министр обороны Израиля Мошен Даян (с повязкой на глазу) и генерал Шарон (с забинтованной головой) приветствуют победителей. 1973

Трагедия арабского модернизма заключалась в том, что он не нашел других путей мобилизации наций и утверждения солидарного общества, кроме идеологически мотивированной войны. Война с еврейским государством была, казалось бы, самым простым средством повысить национальную активность молодых государственных образований. На поверку оказалось, что успешную войну вести они не могут, а вообще идеологическая антиеврейская война является иллюзорным способом утверждать иллюзорную идеологию. Не существует таких общеарабских интересов и ценностей, которым бы служила победа над Израилем. Практика войны это немедленно обнаружила. Утверждение арабской культуры возможно или как «возрождение арабскости», на деле – реставрация старинного культурного окружения ислама, и тогда это дело не модернистов, а средневековых исламистов-традиционалистов; или как новейшая и полностью современная реализация арабских традиций, более близкая к «ренессансному» смыслу слова «возрождение» и способная вобрать опыт Запада; и тогда нужен расцвет модерных культур в пространстве наций-государств, а не апелляция к корням арабского сообщества. В результате амбициозных попыток прорваться к историческому величию через возрождение утопического арабского сверхгосударства были разрушены те связи с европейским миром, которые воодушевляли культурный подъем арабских народов, – как через Левант, так и через Алжир.

Израильский танк подбит. Король Хуссейн осматривает израильский танк «Центурион»

Арабский мир показал, что он может найти выход из тупика агрессивного национализма: лидеры арабского авангарда – Египта – выбрали путь либерального реформирования общества, невзирая на безумное сопротивление фундаменталистов, готовых на все ради традиционалистской мифологии. Тот же арабский мир дал примеры деградации модернистской авторитарной власти до фашистских параметров. Так можно охарактеризовать иракский режим Саддама Хусейна, пришедшего в 1979 г. к власти с твердым намерением разрешить все проблемы за счет авантюрного балансирования на грани войны. Война против курдов, которые восстали в 1974 г., стала откровенным геноцидом, в ходе которого в 1988 г. для поголовного зверского истребления всего курдского населения – от боеспособных мужчин до детей, женщин и стариков – Саддам Хусейн использовал все средства, включая химическое оружие.

Египетские войска пересекают Суэцкий канал. 1973

Война Ирака против Ирана, начавшаяся через год после прихода Саддама Хусейна к власти в Ираке и аятоллы Хомейни в Иране и длившаяся почти десять лет, имела черты столкновения арабского модернизма с исламским традиционализмом: в Ираке, население которого наполовину суннитское, наполовину шиитское, солидарность возможна только как государственно-национальная, а не религиозная, тогда как Иран мог рассчитывать на религиозную солидарность своего народа и поддержку иракских шиитов. Хотя победа исламистов в Иране открыла эпоху глухого и реакционного фундаментализма, его соперник ничем не превосходил по своим средствам, целям и идеалам.

Возвращение к целям ушедших исторических эпох ради «очистки» основ исламского сообщества – это уже не столько арабская современность, сколько детище глубокой провинции исламского мира. Такой, как Афганистан, разоренный и разрушенный вдребезги, доведенный до последней черты гражданской войной.

Офицеры 890-го батальона во главе с Моше Даяном (в центре). Октябрь 1955

Можно утверждать, что основная опасность человечеству, самый страшный монстр, образованный комбинацией примитивной архаичности с модерными технологиями, – не столько в арабском модернизме, даже вырожденном до фашистской крайности, сколько в агрессивных фундаменталистских движениях, соединенных с современной технологией. Потому что именно фундаментализм способен привести в движение самые темные инстинкты толпы, черни. Негативные ценности реализуются в ненависти ко всему «чужому», в пелене, которая застилает глаза. В негосударственном терроризме эта ненависть даже сильнее, чем в государственном, потому что основывается на искренних неформальных принципах экстатического антиструктурного движения. Из ужасов войны вырос сатанинский кошмар безграничного террора, который свивает свои гнезда в самых темных закоулках архаичных миров и использует самые сильные и наиновейшие механизмы убийства.

Последствия теракта на улице Бен-Йехуда в Израиле. 1948

Место фашизма, преодоленного цивилизацией в первой половине века, занимает, как угроза жизненным основам современной культуры, тупой и безжалостный глобальный терроризм. Цель терроризма – не убийства сами по себе, осмысленные, как военные цели, или бессмысленные, как огонь по площадям. Терроризм имеет целью разрушение обстановки безопасности и кофмортности, которая создается цивилизацией. Провал в пространство без моральных оценок и правовых, образовательных, медицинских, хозяйственных гарантий жизнедеятельности каждой личности – члена сообщества и общества – является более ужасным явлением, которое не раз в XX веке переживало человечество в разных местах планеты, в том числе очень цивилизованных. Развитие цивилизации порождает все большую комфортность жизни, но ценой все больших технических и социокультурных рисков; он формирует чрезвычайной силы конструкции как технические, так и социальные, у которых всегда есть уязвимые места, «точки наибольшего риска». И оказывается возможным использовать эти «точки риска» для убийственных и гибельных целей, даже опираясь не на государственную машину войны, а на индивидуальную «точечную» агрессию.

В связи с этим особенное значение приобретает проблема самопожертвования.

Без идеологии камикадзе мира темноты нечего было бы противопоставить урбанистической технической цивилизации – потому что тщательно скрытые риски, создаваемые неимоверным развитием науки, можно превысить только действиями совсем без риска. А за культурными фанатиками-одиночками, способными попасть в болезненную точку с уверенностью, что погибнут, то есть без риска, стоят и кричат миллионные толпы темных людей, преисполненных той же озлобленной готовности.

Уже в первый год XXI века прозвучали взрывы в Нью-Йорке, которые перевернули сознание всего цивилизованного мира. Реакция мести как-то помешала понять основную проблему: возможность нецивилизованного мира на базе идеологии исламского фанатизма поставлять достаточное количество технически образованных и подготовленных молодых людей, которые сознательно идут на самоубийство во имя гибели урбанистической западной цивилизации с ее либеральными принципами.

Столкновение Запада и Востока в критических точках приобрело в XX веке зловещий характер, обнаружив бездны, которые разверзнуты под всякими цивилизациями – как западной, так и исламской. Обычно отмечают лишь остроту проблемы допустимых пределов радикальности общественных превращений, «проблему Достоевского» – проблему моральных пределов революционного насилия. Исламская цивилизация сегодня ставит перед человечеством две другие родственные проблемы: проблему допустимых пределов консерватизма и проблему культа смерти и самоубийства.

Если не иметь в виду тот специальный смысл слова «консерватизм», который ему предоставил Карл Маннгейм и который скорее относится к европейскому консервативному реформаторству, то слова-характеристики «консервативный» и «традиционалистский» должны отображать особенную функцию общественных структур – функцию обеспечения бесперебойной трансляции социально-культурного наследия от поколения к поколению. В этом заключается историческое оправдание консерватизма как умонастроения или политической силы, которая обеспечивает действие традиции, необходимой для существования общества Модерн так же, как и так называемых «традиционных обществ». Однако консерватизм и традиционализм являются не просто каналом, который пропускает из прошлого в настоящее и будущее соответствующие ценности. Он является скорее цензором или фильтром, который устанавливается достаточно произвольно и активно выбирает из прошлого то, что нужно современным политическим и культурным силам, а то и отдельным политическим лидерам. В том предельном случае, который мы зовем фундаментализмом, активный отбор традиций имеет следствием такие радикальные социально-политические изменения, которые можно бы назвать революционными, если возобновление древности можно считать революцией. По крайней мере, мы говорим об исламистской революции в Иране 1979 г., глубоко консервативной по своим идеалам. Консерватизм, таким образом, может быть в не меньшей степени разрушением, деструкцией, чем радикальный революционный ультралиберализм и социализм, в зависимости от «размеров» фильтра и его направленности в те или другие закоулки прошлого.

Другой стороной дела является культура смерти, которая присуща каждому обществу. Речь идет именно о культуре, а не медицинском факте – культура смерти во всех обществах лишь основывается на факте конечной индивидуальной жизни во всем мире живого и его назначении для высшей ценности – поддержки вечности рода (популяции) и (биологического) вида. Этот факт осмысливается в культуре поначалу как мифология жертвы и самопожертвования. Каждое общество создает свою культуру «жертвы во имя…», культуру принесения в жертву как врагов, так и «своих», и самого себя. Самое примитивное проявление этой культуры – представление о том, что гибель на поле боя непосредственно ведет к бессмертному блаженству (от Валгаллы давних германцев к бессмертию японских камикадзе и раю для исламских шахидов). Высокоиндивидуалистская культура западного образца не в состояни возродить архаичные мнимые перенесения смертного индивида в супериндивидуальное «вечное» жизненное пространство. Чем компенсирует цивилизация потерю самых примитивных культурных способов стать выше инстинктивного страха смерти, покажет будущее.

 

Евреи: в Израиле и вне Израиля

14 мая 1948 г. стало одной из дат, которые символизируют большие события мировой истории. Образование еврейского государства на исторических еврейских землях радикально изменило соотношение наций в странах европейской цивилизации: евреи перестали быть исключительным и особенным «народом-космополитом», народом, лишенным родины, который живет, по выражению Маркса, в порах чужого общества, – они стали нацией «как все». Правда, с непомерно многочисленной диаспорой, но все же со своим государственным центром и с социально разнообразным составом народа, который, кроме традиционных представителей гетто – процентщиков и попрошаек, музыкантов и трактирщиков, портных и торговцев иголками и подобным мелким товаром, – включал теперь собственных крестьян и рабочих, генералов и сержантов, профессоров и студентов. Создание еврейского государства и еврейского общества в Эрец Исраэль является актом исторического творчества, возможным только в «эпоху модерна», когда большие повороты в истории осуществляются за рамками традиции, волей и умом, по меркам будущего, а не слепо приспосабливаясь к прошлому. Волевым решением, которое вызрело в больших массах народа евреев на протяжении многих лет, были будто сшиты края пустого, бездержавного периода голута – двухтысячелетнего промежутка еврейской истории, евреи возвращены к их потерянной земле, затерянному государству и забытому древнему языку.

Сегодня, исходя из факта уже полувекового существования государства Израиль, бессмысленно, казалось бы, возвращаться к обсуждению еврейской дилеммы – обособление или ассимиляция, «ехать или не ехать». Антисемитам, для которых стандартом образа еврея остается «занюханный» обитатель местечкового гетто, опасный своим подозрительным богатством или униженный своей бедностью, чахоткой и покорностью, теперь нужно было как-то воспринять еврея – храброго воина и работящего земледельца. Людям юдофобской породы, правда, ничего не втолкуешь, потому что их злоба иррациональна, но деться некуда: то, что было провозглашено в декларациях на заре современного европейского общества – равенство евреев с неевреями, – окончательно приобрело черты реальности тогда, когда евреи создали и защитили с оружием в руках свое собственное государство.

Давид Бен-Гурион провозглашает образование государства Израиль. 1948

И все же проблемы остаются. Можно даже утверждать, что старые еврейские национальные проблемы, такие болезненные и многократно обсужденные, появляются по-новому и не менее болезненно и остро.

В первую очередь иллюзией было бы считать, что разрешена дилемма «обособление или ассимиляция».

Утверждение государства Израиль безусловно показало, что обособление еврейства от европейского общества сыграло свою большую прогрессивную роль не только для евреев, но и для не-евреев. Оно ослабило позиции антисемитизма, а антисемитизм – это несчастье для «своих» наций не меньшее, если не большее, чем для евреев.

Нестабильность на Ближнем Востоке – отголосок Холокоста

Действительно, давление антисемитов на здоровую часть собственного национального общества можно сравнить разве что с деморализующей ролью охоты на ведьм в европейском средневековье. Антисемитизм, как никакая другая ксенофобия, способствует рождению ужасающих кентавров, где в единую амальгаму соединены силы технического ума с силами иррационального безумия.

Но поголовный выезд евреев в Израиль и невозможен, и нежелателен ни для всех евреев, ни для их «стран обитания» или, лучшее сказать, отчизны.

В сегодняшней еврейской литературе, а вдобавок к ней – в доброжелательно к Израилю настроенной культурно-политической литературе других наций преобладает гневное и обличительное отношение к так называемым «ассимиляторам» – еврейским деятелям, которые были сторонниками растворения евреев в чужой национальной среде.

В Израиле преобладает даже позиция, согласно которой антисемитизм – это проблема не евреев, а тех наций, которые ею болеют.

Еврейская ситуация очень напоминает ирландскую. Более бедная и недостаточно интегрированная в американское общество часть евреев живет своими еврейскими сообществами, communities, – но более зажиточная и более культурная, собственно американская (если к тому же еще и не в первом поколении) часть беспрепятственно интегрирована в соответствующие социальные прослойки, наиболее надежно – в элиту. Эти люди могут давать пожертвования на еврейские дела и вообще более чувствительны к еврейским проблемам вне Америки, чем другие американцы, – но они остаются стопроцентными американцами. Они не приедут жить в Эрец Исраэль. Можно ли говорить в этих случаях об «измене» американских евреев-ассимиляторов?

Образование еврейского государства не сняло проблему ассимиляции евреев. Так, в конце XX века в мире проживало около 14 млн евреев, в том числе в Израиле – 4,3 миллиона. В Соединенных Штатах евреев значительно больше, чем в Израиле, – 6 миллионов.

Негативное отношение к «ассимиляциям» противоречит либеральным принципам западной цивилизации. Основатели сионистского движения, в частности Макс Нордау, подчеркивали, что принцип равенства евреев с неевреями был провозглашен в XVIII ст. французами, а не евреями, которые никогда не боролись во Франции за свое равноправие: это было нужно французскому либерализму с его liberté, égalité, fraternité, а не евреям. Но национальное равноправие действительно необходимо обществу западного типа для реализации принципов свободы, равенства и братства, хотя бы в смягченном варианте – свободы, справедливости и солидарности. И еврейский выход из европейской истории, если бы он даже был возможен, не может и не должен идти через отрицание основных идей демократии.

Европейское понятие политической нации означает одинаковую и равноправную интеграцию всех этнических групп в политическом процессе, поскольку сувереном государства в демократическом обществе является народ как множество всех его граждан. В том числе евреев «по происхождению». Должны ли мы при этом спрашивать каждого гражданина, кто он «по происхождению»? Как и религия, в демократическом обществе остаются личным делом гражданина (то есть члена политической нации, политического француза, поляка, украинца и тому подобное) мировоззренческие, культурные и политические симпатии и антипатии. Следовательно, французом, поляком и украинцем остается каждый, в том числе еврей, который свободно избрал свое французское, польское или украинское гражданство. Отказ от этих принципов является изменой идеалам свободы, а признание их является тем же «ассимилированием», против которого так решительно протестуют еврейские и нееврейские авторы.

«Ассимилирование» в современных демократиях приобретает еще более утонченный характер, чем это задекларировано в либеральных принципах: политическое национальное сообщество неминуемо поликультурно (в советской традиции это звучит иначе – народ, в том числе украинский народ, многонационален).

Нации европейского культурного круга не заинтересованы ни в гетто, ни в «национальной чистоте и однородности» – они склонны поддерживать систему из разных открытых национальных ячеек внутри своего целого (своей политической нации). Это еще больше поощряет украинского гражданина еврейских культурных ориентаций называть и считать себя «украинцем еврейского происхождения». В определенном понимании это – ускоренный путь полной или частичной ассимиляции; ускоренный, поскольку он не требует отказа от «происхождения» и даже «принадлежности», оставляя человека других культурных корней интегрированным в высшей, элитарно профессиональной сфере доминирующей национальной культуры и сфере государственно-национальных политических интересов.

Как показала практика, особенно практика тех европейских государств, которые лишились еврейского населения в результате Холокоста и более поздних эмиграций в Израиль, национальная монокультурность (национальная однородность народа, в нашей терминологии) создает худшие, более бедные предпосылки для культурного бытия, чем поликультурность. Голландцы и австрийцы жалуются, что после войны исчезли еврейские анекдоты, и жизнь стала пресной.

В конечном итоге, дело с моральной точки зрения достаточно просто. В общении между собой люди могут видеть друг в друге в первую очередь представителей других групп, в частности тех, которых они сами себе не выбирали и к которым принадлежат «по происхождению» (от рода). Между личностями в таком случае стоят перегородки в виде признаков социальных групп (классов, состояний, каст, наций, племен, рас, пола, и тому подобное). Такая система отношений порождает дискриминацию, которую в общем случае называют расовой. В Международной конвенции о ликвидации всех форм расовой дискриминации (принята и открыта для подписания и ратификации резолюцией 2106 А (ХХ) Генеральной Ассамблеи ООН от 21 декабря 1965 г.) говорится: «… выражение «расовая дискриминация» означает любое различение, исключение, ограничение или преимущество, основанное на признаках расы, цвета кожи, родового, национального или этнического происхождения, которые имеют целью или следствием уничтожение или приуменьшение признания, использования или осуществления на равных принципах прав человека и свобод, в политической, экономической, социальной, культурной или любой другой областях общественной жизни».

Общество без расовой дискриминации, в «порах» которого живут евреи, должно открывать им все те культурные горизонты, которые открыты и для других групп, не может ограничивать им доступ к ни одной из сфер деятельности и вообще спрашивать, еврей ты или не еврей. В этом благородном понимании слова ассимиляция евреев в цивилизованном обществе неминуема и прогрессивна.

Выход из ситуации дискриминации может быть разным. Можно строить систему равенства составляющих, исходя из компромисса между группами (в числе которых еврейская этническая группа). Можно ликвидировать сам принцип коммуникации через групповые репрезентации и перегородки, исходя из того, что каждый индивид оценивается исключительно по его личным качествам. Можно сначала помирить всех Монтекки со всеми Капулетти как род с родом, и потом это позволит Ромео и Джульетте любить друг друга и жениться. Можно любить, не спрашивая, «по происхождению» ты из Монтекки или же из Капулетти.

Это и является либеральным и европейским принципом.

Реально сказанное значит, что образование еврейского национального государства не решает проблемы «обособление или ассимиляция», а создает новое соотношение – евреи в Израиле и евреи вне Израиля. Повысив социальный вес еврейского сообщества в мире, государство Израиль укрепляет позиции евреев в «порах чужого общества» и облегчает ассимиляцию евреев, которая является желательным процессом с точки зрения европейских демократических обществ и с точки зрения евреев, которые в них проживают.

Отсюда еще один параметр проблемы «обособление или ассимиляция». Израиль, как родина всех евреев, «едут» они туда или нет, должен быть не только политическим, но и культурным центром, по своему уровню выше, чем уровень ассимилируемого или полуассимилируемого еврейства наиболее цивилизованных стран.

Для этого Израилю необходимо иметь такой высокий интеллектуальный уровень, которого достичь можно только на базе чрезвычайно квалифицированной иммиграции.

Если евреи интеллигентных профессий – физики или микробиологи, математики или историки, поэты или инженеры – остаются в своих европейских обществах и профессиональных сообществах, то они должны каким-либо другим способом поддерживать профессиональную связь с Эрец Исра-эль, Страной с большой буквы, как пишут в Израиле.

Трудности здесь легко себе представить. В Израиль ехали гордые патриоты, но также – и все-таки больше всего – люди, которые не могли найти своей судьбы в странах обитания. Вряд ли кто-то осмелится утверждать, что в Израиле живет элита международного еврейства. Полувоенный быт не позволяет создать условия, привлекательные для разного рода концертов, театральных спектаклей, выставок, научных конгрессов и подобных культурных событий. Перед израильским обществом может появиться угроза провинциализации и даже культурной изоляции от евреев вне Израиля, тем более, что иврит пока еще не стал языком большинства в мировой еврейской диаспоре и таким образом отделяет ее от культурной жизни Израиля.

Еврейское государство не может позволить себе превратиться в культурное местечко и вообще законсервировать те черты, что в период голута – диаспоры-изгнания – держали евреев в еврействе. Особенно потому, что среди ассимилируемых или полуассимилируемых евреев цивилизованных стран нередко – цвет наивысшей мировой и местной (национальной) культуры.

С проблемами культурных ориентаций израильского общества связаны и оценки разных еврейских политических групп.

Сама по себе идея возрождения еврейской нации как альтернатива идее ассимиляции еврейства в европейское общество является – по крайней мере на первый взгляд – идеей глубоко консервативной. Еврейская диаспора должна была не просто вернуться на землю предков, но и учредить общество на принципах сохраненных или возрожденных очень давних традиций. Первые волны колонизации Палестины и были приспособлением диаспорных еврейских обществ к условиям местного арабского культурно-экономического быта. Попросту говоря, приезжие евреи хранили быт и организацию, привезенные ими из городов Европы и городов России, а для возделывания купленной на месте земли нанимали арабских рабочих.

Это сразу породило проблемы, антагонизмы и расколы в сионистском руководстве.

Все перечисленные выше проблемы концентрируются в тех точках напряжения, в которых возникают острейшие противоречия между левыми и правыми в политической жизни Израиля. Жар борьбы не всегда ощутим вне Израиля, его скрывает то обстоятельство, что и левые, и правые ведут одинаковую войну за выживание еврейского государства и еврейского сообщества на лоскутке Святой земли. В частности, недостаточно ясно понимают напряжение у нас в Украине, где большим авторитетом является Владимир (Зеев) Жаботинский, бывший одессит, предсказатель украино-еврейской консолидации. Зеев Жаботинский воспринимается в Украине чуть ли не как символ Израиля, и большинству неизвестно, что прах Жаботинского после провозглашения независимости Израиля ожидал 16 лет выполнения завещания – лишь в 1964 г. прах Жаботинского был перезахоронен в Израиле, на горе Герцля, неподалеку от могилы основателя сионизма. Жаботинский образовал отдельную организацию сионистов-«ревизионистов», которая занимала остро критическую позицию в отношении будущего руководства Израиля. Созданные сторонниками Жаботинского военные организации «Национальный военный совет» (Иргун цваи леуми, или Эцель) и «Борцы за свободу Израиля» (Лохамей Герут Исраэль, или Лехи, или «группа Штерна») не подчинялись руководству Сионистской организации (Еврейскому Агентству) и командованию Армии обороны Израиля (Иргун га-Хагана). Они были распущены правительством Израиля в 1948 г. после убийства их боевиками представителя Совета Безопасности ООН графа Бернадотта, их руководители даже были арестованы. Между прочим, будущие правые премьеры 1970-х – 1980-х годов принадлежали к группе Жаботинского: генерал Менахем Бегин возглавлял Эцель, Ицхак Шамир был в руководстве Лехи, а отец Беньямина Нетаньяху был секретарем Жаботинского.

Противоречия правых и левых сионистов сосредоточивали в себе не только конкретно политическую несовместимость, но и мировоззренческое несогласие, – и это были не только внутриеврейские споры, но и расколы цивилизационного характера.

Сионистский поворот в еврейском национальном движении был настолько радикален и даже революционен, что религиозные авторитеты в подавляющем большинстве выступали против возрождения еврейского государства в Эрец Исраэль. Даже раввины еврейских поселений Палестины были против сионизма. Первым религиозным деятелем, который отстаивал правомерность сионистского движения, был первый главный раввин ашкеназского общества Палестины периода британского мандата Авраам Ицхак Кук.

Невзирая на то что сама идея возвращения на историческую родину, отказ от ассимиляции в духовную Европу и возрождение собственной потерянной культуры являются идеей консервативной, сионизм с самого начала противостоял еврейскому религиозному традиционализму.

Однако в пламенной апологетике Кука крылись некоторые угрозы. Основная опасность сионистского движения с религиозно-традиционалистской точки зрения заключалась в том, что еврейское «нация-государство» означала светское понятие еврейства. Кук обходил эту трудность тем, что отождествлял светское и религиозное понятие еврейства, отстаивая мысль, что понятие «еврей» религиозно в своей основе.

Такое толкование откровенно связано с клерикальним взглядом на еврейское государство, которое должно было бы быть подчинено духовному руководству иудаизма. Это был бы радикально правый вариант, и было бы странно, если бы с ним согласилось израильское социалистическое руководство. И нужно сказать, что ответ на этот традиционалистский вызов недостаточно выразителен. Альтернативой религиозному понятию еврейства должно бы быть соответствующее светское, секулярное понятие. В Израиле проблема секулярного еврейства обсуждается постоянно и безрезультатно. В ходе обсуждения высказывались не только сомнения в возможности очертить понятие «светский еврей» («просто еврей»), но и понятия «иудаизм», – ведь в иудаизме, как и в исламе, нет «церкви» как институции, которая утверждает каноны религии, и направления в иудаизме достаточно отличаются одно от другого. Может показаться странной позиция Бердичевского: «Естественным… было бы признание того, что любая деятельность евреев, которые осознают себя таковыми, в какой бы сфере она не проходила, является проявлением настоящего еврейства». Такая позиция напоминает шутливое, но полностью правильное «определение»: «физика – это то, что делают физики». Это совершенно верно, поскольку реальная физика находится не в учебниках и журналах, а в головах и действиях людей, которые читают и понимают книги и статьи по физике, читают лекции, спорят на семинарах, решают задачи и тому подобное. Реальная наука – это тексты и языковые акты, а не буквы на бумаге, мертвые без людей. Но при этом мы должны знать заранее, что такое те физики, которые «делают физику». Так же можно утверждать, что еврейскость – это то, что делают евреи: но сначала нужно определить, кто же эти евреи, которые «делают еврейскость».

Бердичевский считает, что евреи – это те, кто осознает себя евреями. Мнение его абсолютно неудовлетворительно, поскольку здесь же возникает вопрос, кто «настоящий еврей», а кто «ненастоящий» и только таким себя называет, кому об этом дано судить и на каких основаниях.

Аналогичные проблемы возникают и для любой другой нации. Но если нация государственная, она может обойтись без ответов. Если она борется за государственность или только что создала ее, она опирается на традиционные представления, не очень задумываясь. А если уже существует «нация-государство», оно может опираться на понятие политической нации, не очень беспокоясь о последствиях.

В случае еврейского «нации-государства» ситуация намного более остра. Объявить, не спрашивая, арабов-палестинцев – граждан Израиля «политическими евреями» было бы бессмысленно. Исходить из понятия «секулярного еврея» невозможно, но нельзя исходить и из понятия «религиозного еврея». В Израиль приехали много евреев-атеистов, вместе с евреями часто приезжают члены их семей – не-евреи. Ситуация продолжает оставаться нерешенной и двойственной.

Однако это не мешает постоянному возникновению противоречий между правыми и левыми – на другой, необычной основе. И здесь придется вспомнить опять Жаботинского.

Жаботинский был противником социалистического течения, которое преобладало в сионизме, поскольку последовательно отстаивал принцип национальной консолидации еврейства против принципов классовой консолидации, присущих социализму. Казалось бы, на этом можно поставить точку, – ведь практически все сионистские лидеры исходили из национального принципа, и никто больше не говорил об избранности еврейского народа, чем ожесточенный враг Жаботинского социалист Бен-Гурион. Исходя из того, что на практике социалисты ничем не отличались в национальных ориентациях своей политики, автор прекрасной книги о Жаботинском и его пылкий сторонник Израиль Клейнер видит в антагонизмах вокруг его наследства и личности преимущественно субъективные мотивы и явную несправедливость.

Это было бы так, если бы предложенное социалистами решение касалось только конкретных ситуаций Израиля (да и здесь «правые» выборы и решения достаточно выразительно противостоят «левым» в конкретной политике). Но речь идет о принципиальном выборе, который определил судьбы государства Израиль. Еврейские социалистические идеологи от Мозеса Гесса до Сыркина, Борохова и Бен-Гуриона настаивали на том, что еврейское общество в Израиле не может быть копией традиционного еврейского общества, сформированного в условиях голута – изгнания. Реально это значило, что в Эрец Исраэль должны быть свои рабочие и свои крестьяне, а не только те профессии и социальные слои, которые сложились в городском и местечковом еврейском обществе Европы.

Радикальная социальная трансформация еврейского сообщества – таково было направление политических взглядов сионистов социалистической ориентации, и это направление победило и дало те поразительные последствия, которые сегодня демонстрирует новое еврейское сообщество государства Израиль.

В основе радикально-реформаторских идей социалистов-сионистов, как бы странно это ни казалось, лежит острая и даже несправедливая национальная самокритика таких немецких социалистов – евреев по происхождению, как Карл Маркс и Мозес Гесс. Слова Маркса «эмансипация еврейства является эмансипацией общества от еврейства», отождествление «еврейскости» и «еврейства» с «торгашеским духом» были направлены не против евреев, а против «мировой буржуазии» и ее «торгашеского духа». И если Маркс последовательно пошел путем ассимиляции и ассимилирования, то Гесс не смог забыть своего еврейства и сказал в зрелом возрасте чрезвычайные слова:

«Вот я вернулся, после двадцати лет отчуждения, и стою среди своего народа, принимая участие в его праздниках, радостях и днях скорби, в его воспоминаниях и надеждах, в его духовных войнах как внутренних, так и тех, которые ведутся против культурных народов, между которыми он живет, но с которыми не может полностью слиться, хотя уже две тысячи лет сосуществует и дышит с ними одним воздухом. Одна мысль стоит передо мной, как живая, хотя я думал, что давно и навеки заглушил ее в своем сердце: это – мысль о моей национальности, о единстве, которые неотделимы от наследства моих предков, от Святой земли и Вечного города, где зародилась вера в Божественное единство жизни и в братский союз, который будет заключен между всеми людьми».

Настоящий источник расхождений между этим возвышенным социализмом, воодушевляемым тем же шиллеровским романтичным «Обнимитесь, миллионы», что и социализм молодых Маркса и Гесса, с одной стороны, и правым радикализмом не менее романтичного Жаботинского, с другой, заключается в том, что эмоциональный, уязвимый, поэтический и талантливый Жаботинский, которого приятель его молодости Корней Чуковский сравнивал с пушкинским Моцартом, – Жаботинский не позволял ни себе, ни кому-либо другому таких критических упреков по адресу своей нации, которые позволяли себе Маркс и Гесс. Хотя именно Жаботинский организовал в годы Первой мировой войны еврейский легион в британских войсках и сделал больше всех для психологической самокритики послушного еврейства и формирования военной психологии, требуя согласия между нациями не на основе признания национальных изъянов и взаимной вины, а на основе взаимного признания наций такими, как они есть.

Полемика вокруг идейного наследства Жаботинского продолжается. Жаботинского называют интегральным националистом, и для этого есть основания. Он был воодушевлен итальянским патриотизмом Рисорджименто, национальным чувством Мадзини и Гарибальди, но его коснулся и элитаристский национализм Муссолини. И, как это ни странно, именно в принципе согласия «нации с нацией», через признание нации как целостности со всеми ее недостатками и историческими грехами лежал путь Жаботинского к соглашению с украинским национализмом. Возможно, Жаботинский, признавая подлинность и непосредственную страстность украинского национализма, невзирая на свойственный ему антисемитизм, даже преувеличивал националистические мотивы в украинской культуре и ее якобы общую антисемитскую направленность. Однако согласие с украинским национализмом ему казалась крайне необходимым. Политический аспект дела заключается в том, что всестороннее соглашение невозможно было без понимания именно между правыми политиками обеих наций. Левым и либералам легче согласиться между собой, чем правым национал-патриотам. Израильские правые в этом отношении имеют хорошую проукраинскую традицию, которая идет от Жаботинского. Но и социалист может принять националистический принцип правого толка межнационального согласия в том смысле, что участники компромисса должны сознательно переступить через свое историческое прошлое, а не перечеркивать и забывать его. Чтобы это было возможным, следует помнить о тени, которую отбрасывает собственно прошлое на настоящее, и оценить ее как свою, а не чужую историческую тень.

Политические расхождения между правыми и левыми сионистами нашли выражение и в отношении к арабской проблеме. Поначалу, перед лицом турецкого фактора, и арабские, и еврейские лидеры высказывались с большим оптимизмом о возможностях взаимного компромисса. Среди высказываний Жаботинского по этому поводу, кроме выражений легкомысленного оптимизма, можно найти и намеки на то, что арабы понимают лишь силу. Во всяком случае, правые сионистские политики полагались также и на силу и готовились к военным столкновениям с арабами. Больше всего говорит о настоящих глубинных мотивах этой политики уверенность Жаботинского в том, что англичане поддержат евреев Палестины, поскольку освоение Святой земли является «обычной колониальной акцией».

Еврейская колонизация Палестины была, на взгляд Жаботинского, частным случаем европейской – в частности английской – колонизации Азии и Африки. Парадокс заключается в том, что Англия не имела никакого желания колонизировать Палестину с помощью евреев – перед ней стоял гораздо более острый вопрос построения отношений с арабами. В арабо-еврейском конфликте Англия, вопреки ожиданию Жаботинского, все чаще оказывалась на стороне арабов.

Реальность, тем не менее, больше напоминала сценарий Жаботинского, чем левый сценарий. Еврейская колонизация стала последней волной европейской колонизации территорий Средиземноморья, поскольку на землю Эрец Исраэль переселялись не те евреи, которые ее покинули под угрозой римских легионеров, а европейцы с общей культурой, люди, тесно связанные со всей тканью экономической, политической и духовной жизни европейской цивилизации. Эти связи оказались сильнее, чем конъюнктура английской имперской политики, и государство Израиль стало для мусульманского Востока воплощением христианского Запада, авангардом Народов Книги.

Так случилось, что чуть ли не самой болезненной точкой встречи западной цивилизации с архаикой Востока в конце XX века в который раз стали Святые места. История опять топчется на этих землях, кажется, будучи бессильной преодолеть инерцию веков, которая придает всем конфликтам идеологический и потому неразрешимый характер. До тех пор пока не будет найдена новая идеология войны и мира.

 

Постмодерн: метафизика и политика

Если верить французскому энциклопедическому словарю, слово «постмодернизм» родилось в мае 1980 г. О своей принадлежности к «постмодерну» заявили сначала несколько философов, преимущественно левых и в недалеком прошлом даже очень левых. Чисто камерные дискуссии о веке Просвещения и постмодерне вдруг переросли в увлечение достаточно широких кругов интеллектуальной и художественной элиты новейшей культурой и новейшей эпохой, осмысленной как духовный конец буржуазного общества и начало Новейшего времени.

«Катастрофизм» постмодерна скорее следует очертить как утверждения о нелепости и неосмысленности истории и человеческого бытия, которые действительно воспроизводит в усиленном виде безнадежность модернистского «декаданса» и не раз провозглашаемую концепцию абсурдности бытия.

Что же такое «постмодерн»? В универсальном европейском энциклопедическом словаре о постмодернизме сказано: «течение катастрофизма, условность литературных форм, фабулы, рассказы, частое использование имитации, цитат, пародии, наследования (Дж. Барт, С. Рушди, У. Эко и др.); в архитектуре, графике и промышленном дизайне сочетания исторических стилей, геометрических форм, часто контраста цветов; главные представители постмодернистской мысли: Ж. Ф. Лиотар, Ж. Деррида, Ж. Делёз, Г. Силвермен и др.».

Вот что дальше говорится в упомянутом французском словаре: «…художественная тенденция конца XX ст., которая следует за модернизмом и порывает с его строгостью с помощью определенной фантазии, как в содержании, так и в форме». Это «модерн»-то с его дадаизмом или Сальвадором Дали, оказывается, был слишком строг!

Анализ литературных произведений, которые относятся сегодня к самому типичному постмодерну, привел Д. В. Затонского к выводу, что классическими образцами «постмодерна» можно считать также «Дон Кихота» Сервантеса, «Гамлета» и еще некоторые произведения Шекспира, «Гаргантюа и Пантагрюэль» Франсуа Рабле, «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» Лоуренса Стерна. Черты «постмодерна» приобретает каждое явление, к которому применимы характеристики «культуры смеха», данные М. М. Бахтиным. Нервный смех, сопровождающий каждую встречу человечества с «нижним миром» и его силами, имеет общие черты с сегодняшней рафинированно-иронической литературой «постмодерна». Мнение Д. Затонского о вечных «коловоротах» культуры между «модерном» и «постмодерном» или его аналогами в давней истории может быть подтверждено многими примерами.

Но тогда слова «модерн» и «постмодерн» теряют всякое содержание. Нужно говорить о каких-то других, более общих циклах, приливах и отливах человеческих надежд. И к тому же при столь общей трактовке «постмодерна» теряют смысл именно те его характеристики, в которых их авторы видели главное: открытие коренного поворота в истории, что ставит точку на всей эпохе «Просвещения», «Модерна» или «Нового времени».

Что же стоит за апокалиптическим провозглашением конца целой исторической эпохи – Нового времени, так убедительно выраженным очень чувствительной к социальным переменам части европейских и американских интеллектуалов?

Перенесение начала эпохи «Модерн» где-то к Гегелю или Д’Аламберу, а то и к Кромвелю, Френсису Бэкону и Шекспиру, вызывает протест у культурологов, но полностью логично с точки зрения историков: речь идет о том же «Новом времени», которое канонически начинается для Англии с XVII века, для Франции – с конца XVIII. Идет речь, как говорилось выше, об эпохе европейского капитализма, буржуазного общества и «целерациональной деятельности». Эта эпоха принципиально иначе, чем все другие общества, легитимизирует свои решения – не приспосабливая их к прошлому, не освящая настоящим или мнимым соответствием с мудростью праотцов, исходя не из прошлого как «золотого века», а из будущего как «светлой цели» и, следовательно, из идеальных принципов. Соответственно в нетрадиционном обществе должны быть рационально осмыслены и пути достижения будущего. Традиционализм, который во всех предыдущих цивилизациях не имел серьезного антипода, приобретает в Европе Нового времени черты политического консерватизма, являющегося в действительности консервативным реформизмом – приспособлением потребности в непрестанном прогрессе к миру нерушимых традиций. И в то время как консервативные либералы или либеральные консерваторы устами Фрэнсиса Фукуямы провозглашают завершение истории, постмодернисты провозглашают завершение целерациональной истории и начало чего-то совершенно нового.

Основной мотив, который двигает идеологами постмодерна, – неприятие тоталитарности в любом выражении. В том числе – и едва ли не в первую очередь – тоталитарных претензий разума .

Идеологи постмодерна более-менее единодушны в провозглашении своей солидарности с индивидуализмом Ницше и охотно признают справедливость ницшеанской критики рациональности и объективной истины. За этим кроется субъективистский радикализм течения, действительно являющегося наследником той европейской радикальной левизны, которая нередко так опасно близко подходила к радикальной правизне. Как и вся философия субъективизма, постмодернизм в первую очередь отказывает истине в статусе объективного отображения реальности. В центре внимания оказывается не когнитивное измерение, а связанные с принятием истины силовые и другие социальные последствия, то есть истина интересует постмодернистов как социальный инструмент. Идя дальше своих предшественников, постмодернисты отрицают возможность говорить о целостном «эпистемическом субъекте», противопоставляя ему реальность в виде неограниченного множества разных и несоизмеримых субъектов познания и действия. «Зеркало», которое должно было бы отображать реальность, оказывается разбитым на мелкие кусочки, из которых не слепить целого, – поскольку не существует проекта, позволяющего осмотреть все эти кусочки с надчеловеческой высоты, чтобы разгадать тайны мозаики. Существует единственный механизм соединения хаоса частиц в целое – коммуникация, в ходе которой индивиды-субъекты смотрят не сверху, откуда-то из недосягаемых высот, а друг другу в глаза и находят понимание, а не внутреннее единство, на основе проекта надличностного и вневременного рационального коллективного «Я».

Идеология постмодерна идет по пути Ницше и субъективистской философии науки дальше, чем хотел идти Гуссерль. Как известно, Гуссерль, принимая субъективистскую трактовку картины мира как картины субъекта познания, видел опасность для европейской цивилизации в том, что вера в объективную истину порождает борьбу за монополию на истину, а потому – взаимную нетолерантность и агрессию. По его мнению, рациональный компромисс возможен на основе здорового скепсиса и признания относительности взаимных претензий. Это давало ему надежду на спасение европейского рационализма с его унаследованным от античности историческим достижением – бесконечностью принципов и идеалов, досягаемых в будущем. Собственно, близкую концепцию отстаивал Хабермас в полемике с постмодернистами.

Постмодерн отбрасывает именно эту перспективу. Тезис о несоизмеримости и несовместимости дискурсов, «нарративов», культур с их парадигмами и является радикальным провозглашением иррациональности человеческого мира. Разумный диалог между людьми, живущими в разных культурных пространствах, невозможен, и компромисс нужно искать не в рамках рациональности, которая на деле является для человечества прокрустовым ложем, а между разными Я и разными сообществами – независимо от того, достигнуто ли взаимное понимание, получится какое-либо согласие между глухими и немыми. Другим выражением этой концепции является отказ от бесконечно отдаленных социальных целей (идеалов «светлого будущего»), которые якобы определяют смысл исторического порядка, и ориентация на современность, «здесь и сейчас».

Постмодерн предостерегает от рационализма, содержащегося в лозунге Роджера Бэкона «Знание – сила», – оно стало лозунгом использования знания для концентрации силы в руках власти, стремившейся всегда к тоталитарному контролю. Единство субъекта познания, согласно постмодернистской эпистемологии, только прикрывает попытки сосредоточить информационную власть в руках тоталитарных структур.

С точки зрения новой эстетики, самым выдающимся событием стало появление в 1980 г. романа Умберто Эко «Имя розы». Здесь в полной мере воплощен принцип, формулирующийся достаточно туманно при характеристиках постмодерна, как «частое использование имитации, цитат, пародии». Речь идет о том, что произведения постмодерна, построенные в насыщенном литературном пространстве, непонятны вне большого литературного контекста, преисполнены намеков на него и неявным цитированием, а нередко и незаметных для непосвященного фальсификаций, тем самым – иронические по своему построению. Роман высокоэрудированного гуманитария Эко – совсем не пародия на культуру средневековья или на современный детективный жанр: уподобление самой популярной массовой индустрии для чтения имеет тот же характер культуры смеха – касание к «миру наизнанку», – что и у Рабле, и у Сервантеса, и у Стерна. Такой прием позволяет сохранить утонченную конструкцию произведения и вызвать любопытство читателя. Приближением к культурному абсурду постмодерн уподобляется вековечным попыткам человечества найти общий язык с «нижним миром». Только если в архаичных представлениях это был мир демонических инфернальных сил, то для постмодернистских интеллектуалов это мир нелепости, бессмысленности бытия и истории.

Кстати, такая двусмысленность отделяет культуру абсурда от самого абсурда и бессмыслицы: строгим канонам искусства противопоставляется не разрушение, деструкция, хаос, а так называемая деконструкция, что на деле является рафинированным эстетическим и философским построением, направленным на открытие истины через артикуляцию той реальной абсурдности бытия, которая не поддается рациональному осмыслению и объяснению. Понятие деконструкции введено Деррида, но едва ли не все идеи этого подхода к реальности были заложены франко-румынским писателем Эмилем Чораном (Сиораном) (см. его «Очерк декомпозиции», 1949), а классической литературной деконструкцией-декомпозицией можно считать «Улисса» Джемса Джойса.

Термин «постмодерн» родился достаточно поздно, и родился в Америке, зато был немедленно подхвачен европейскими, в первую очередь французскими, философами и литераторами.

Началом эпохи постмодернистской «деконструкции» можно считать появление в 1967 г. одновременно трех книг Жака Деррида – «Вещание и феномены», «О грамматологии» и «Письмо и отличие» («L’écriture et la différence»). В конце 1970-х уже идет речь о синтезе эстетических и социологических установок постмодернизма.

Можно детально анализировать саму по себе концепцию постмодернистского «Нового времени», но поскольку общие дискуссии о модерне и постмодерне ведутся со ссылкой на социально-культурные изменения в западном обществе, то стоит сначала определить ощущения конца Нового времени именно в этой реальности. Что же такого случилось за десять-двадцать лет до взрыва дискуссий о постмодерне в западном обществе, что можно было бы характеризовать как радикальный социально-культурный излом, который стимулировал поиски в направлении идеологии постмодерна?

Как правило, традиционный социолог или культуролог полез бы искать ответ в экономических справочниках. Действительно, статистика 1960–1970-х гг. показала бы нам вспышки экономической активности и ее спады, которые иногда едва не достигали масштабов экономического кризиса. Но нужно в первую очередь констатировать, что к середине 1960-х гг. западное общество очень разбогатело, в целом дела у него в последней трети века шли очень неплохо. Определенным рубежом стала именно середина шестидесятых, когда начал резко изменяться внешний вид Америки. Старые почерневшие небоскребы тридцатых годов с их пожарными лестницами начали беспощадно сносить и замещать грандиозными стройными конструкциями из металла и бетона. Архитектура смело заглянула в будущее, но существенно здесь другое – общество накопило большие деньги, и это просто видно невооруженным глазом. И потому полной неожиданностью для американского, а затем и для европейского общества стали студенческие бунты и другие социальные коллизии 1968 года.

В 1970-х гг. в Европе и США началась эпоха нового консерватизма, но трудно определить эти времена просто как усиление позиций консервативных сил в обществе. Скорее можно говорить о выступлении новых левых сил, и победа консерваторов была реакцией большинства населения на достаточно агрессивный выход на политическую арену движений, так или иначе направленных против общепринятых основ общественного порядка. В этот раз взрыв начался в Соединенных Штатах, где движения студенческие, экологические, феминистские, сексуальных меньшинств и тому подобные объединились с могучими движениями черных и цветных американцев и буквально потрясали страну.

Столкновение полиции с демонстрантами. Париж, 1968

Студенческие беспорядки 1968 г. были занесены в Европу из Америки. Они прокатились по всему старому континенту, но наибольшую страстность приобрели в мае в Париже. Когда на миллионном митинге молодежи на Пляс Конкорд оратор сказал, что генерал де Голль назвал левого лидера Кона Бендита «каким-то немецким евреем», колоссальная толпа на площади начала в знак протеста дружно скандировать: «Nous sommes les juifs allemand!» («Мы немецкие евреи!») Массовость радикального неопределенно-гуманистического протеста поразила не только руководящие круги, но и традиционных политических левых – коммунистов, которые не знали, как реагировать на неизвестно чем рожденное протестное движение.

В Европе левое движение 1960–1970-х приобрело новые измерения, поскольку здесь, в отличие от Америки, издавна существовало хорошо организованное политическое левое движение. Во Франции на левом фланге находилась коммунистическая партия, которая оказывала влияние в основном на рабочих и отчасти удерживала позиции среди интеллигенции, – невзирая на моральные потери, которые понесли коммунисты после разоблачения преступлений Сталина, советской интервенции в Венгрии и вульгарных претензий Хрущева на тотальное «руководство» литературно-художественной жизнью. Компартия Франции занимала не такую отчетливо выраженную критическую позицию к КПСС, как компартии Италии или Испании, но и она сделала взнос в так называемый еврокоммунизм, отойдя от бездумной поддержки коммунистической России во всех ее начинаниях. Социалистическая партия Франции (СФИО – Section française de l’Internationale ouvrière, «французская секция рабочего Интернационала») вплоть до 1980-х гг. не могла конкурировать с коммунистами по своему влиянию, не имела надежной электоральной ниши в очерченных прослойках населения, ее твердые сторонники составляли около 15 % электората – столько же, как и правые радикалы Национального фронта, поддерживаемые, кстати, частью рабочих. СФИО пыталась сохранить свои позиции при власти за счет компромиссов с центром и была втянута в разные малоприличные политические комбинации, в частности, в колониальную войну в Алжире. Однако политическое «землетрясение», вызванное новыми левыми, требовало корректив к политическим программам традиционной левизны или левого центра.

Движение новых левых показало, что существует протестное сообщество, не представленное в традиционных политических структурах. Если неоформленные и неартикулированные общественные умонастроения и слабо политизируют общественные движения – это политические Gemeinschaft-«сообщеста», а опытные в борьбе за участие во власти политические партии со своими платформами и программами, платной бюрократией и избирательными технологиями, – это политические Gesellschaft-«общества», то обнаружился вопиющий разрыв между левыми «сообществами» и левыми «обществами». Новое левое движение оказалось антиструктурным образованием, отображающим какие-то новые подходы и новые классификации общественных феноменов, которые не укладывались в традиционные системы стандартов и оценок.

Показателен пример Германии, где социал-демократия только в 1966 г. была допущена к власти в составе Большой коалиции, а на выборах в 1969 г. впервые добилась успеха, позволившего ей сформировать вместе с либералами правительство Брандта – Шееля. Успех немецких социал-демократов был в известной степени отзвуком движения новых левых: многолетнее правление консерваторов Аденауэра и Эрхарда закончилось в условиях экономического спада, роста безработицы и усиления радикально-правой Национально-демократической партии (НДП). Однако Германия сделала огромный рывок в экономике и стала государством благосостояния, рецессия здесь не была такой уже существенной. Но вдруг оказалось, что недовольны женщины, недовольна молодежь; как пишут историки СДПГ Миллер и Поттхофф, «в разных прослойках населения ставились под сомнение уже утвердившиеся авторитеты, распределение ролей, модели мышления и образ жизни. В общественной дискуссии поднимались темы, которыми раньше занимались разве что «узкие круги специалистов» или посторонние наблюдатели. Все большее число граждан Федеральной Республики приходило к убеждению, что многое следовало бы изменить. В политическом плане это антиконсервативное настроение шло в интересах СДПГ».

Вилли Брандт и кипрский архиепископ Макарий III

Партия Вилли Брандта сумела интегрировать неясные реформистские надежды под общим лозунгом ее лидера «Решиться на большую демократию!». Максимального успеха СДПГ добилась в 1972 г., в достаточно большой степени благодаря личному авторитету Вилли Брандта. Однако в дальнейшем расхождения между левым «сообществом» и социал-демократическим «обществом» становились все большими, а развитие ультралевого терроризма, который легко перешел грани, отделявшие его от правого экстремизма, быстро создал условия, когда неопределенная реформистская эйфория прошла. Особенно этому способствовал приход социал-прагматика рационалиста Гельмута Шмидта на пост федерального канцлера, который Вилли Брандт в 1974 г. вынужден был покинуть в результате провокации советской и ГДРовской разведок (сотрудник последней Гюнтер Гийом был разоблачен как советский шпион). Росту правых настроений особенно способствовала конфронтация между немцами и иностранцами, работающими в Германии на непрестижных работах.

Если бы соперником социал-демократов на выборах в 1980 г. был не одиозный Франц-Йозеф Штраус, они могли бы проиграть уже тогда. Блок социал-демократов с либералами распался в 1982 г. по инициативе последних, и на смену тринадцатилетнему правлению социал-либералов пришла шестнадцатилетняя пора консерватора Гельмута Коля.

Еще один пример дает классический представитель европейской левоцентристской демократии – Швеция. Социал-демократы правили здесь почти без перерыва с 1932 по 1976 год. За эти годы они добились огромных успехов в превращении шведского общества в общество демократии, социального мира и благосостояния. Автор исторического очерка о шведской социал-демократии Стиг Гадениус характеризует период 1968–1976 гг. как период смятения (unrest). Движение новых левых перекинулось в 1968 г. и на Швецию. Правда, в 1968 г. социал-демократы уверенно победили на выборах, но это были последние выборы старого Таге Эрландера, лидера партии, который снискал признание как «отец нации»; еще на муниципальных выборах в 1966 г. социал-демократы потерпели поражение, и это был тревожный симптом. Как пишет Гадениус, социал-демократы «нуждались в новой области, которая могла бы опять зажечь энтузиазм рабочего движения и вдохновить на новую веру в изменения». Такую идеологию социал-демократы не нашли, и в условиях мировой рецессии и финансового кризиса они потеряли власть на шесть лет.

В Германии в 1980 г. проживало 4,5 млн иностранцев, из которых работало менее половины – около 2 миллионов; в основном, это турки, упрямо не желающие интегрироваться в немецкое общество и живущие собственным замкнутым сообществом.

В разных странах процессы проходили по-разному. В Испании после смерти Франко в 1975 г. король Хуан Карлос возобновляет демократию, и на длительное время в 1982 г. к власти приходят социалисты Фелипе Гонсалеса; во Франции социалист Франсуа Миттеран избирался на два срока как раз с 1981-го по 1995 год (хотя премьер-министры у него были и правые – Ширак, Балладюр); в Англии 1964–1979 гг. невыразительных лейбористов (Вилсон, Каллахан) сменяют такие же невыразительные консерваторы (Хит), пока не наступила эра Маргарет Тэтчер. «Железная леди» в результате побед консерваторов на выборах избиралась премьером трижды (1979, 1983 и 1987), в 1990 г. она ушла в отставку, но ее преемник – новый лидер консерваторов Джон Мейджер возглавлял правительство Объединенного Королевства до 1997 г. Только тогда консерваторы были так же разгромлены, как на выборах 1980-х гг. их соперники – лейбористы.

1980 гг. в целом для Запада были годами торжества правых; они символизируются именами Маргарет Тэтчер, Рональда Рейгана и Гельмута Коля. Поворот, осуществленный Тэтчер, наиболее показателен. Это была огромная ревизия целого направления социального развития, задекларированного после войны лейбористами, и большая расплата тори, потерпевших тогда, в 1945 г., сокрушительное поражение на выборах. В области внутренней политики партия Эттли и Бевина осуществила программу «демократического социализма» и провела целую серию национализаций. Правительство Тэтчер решительно покончило с наследием «демократического социализма» и не только приватизировало почти все, что оставалось государственной собственностью, но и сделало все возможное для реализации принципов неограниченного либерализма в экономике. За практическую деятельность консерваторов ответственна политическая философия лауреата Нобелевской премии по экономике фон Хайека и «чикагских ребят», философия либерализма Ролза. Английским консерваторам удалось добиться выдающихся экономических успехов, правда, ценой роста безработицы. Казалось, левый поворот в западном мире невозможен.

Рональд Рейган и Михаил Горбачев

И тем удивительнее был крах английского консерватизма на выборах 1997 г. Возвращение лейбористов под руководством Тони Блэра стало не менее знаковым, поскольку это был уже новый лейборизм, который и мысли не держал о национализациях и «государстве-провидении». Новое руководство упразднило четвертую статью старой партийной программы, в которой предусматривалось передать людям физического и умственного труда в общее владение средства производства, право на их продажу, обмен и справедливое распределение продукции. Точнее, эта статья осталась в настолько смягченной редакции, что уже не имела никакого смысла. В действительности возобновление влияния лейборизма базируется не на возрождении социалистических ценностей, а на других, новых принципах.

Тони Блэр

«Новейшим источником вдохновения Тони Блэра и Гордона Брауна, а также молодых советников руководства является не Европа, а Соединенные Штаты», – пишут Джеральд Хольтам и Розалин Хьюс из Института исследований Публичной библиотеки в Лондоне. В интеллектуальном аспекте это значит, что лейбористские партийные эксперты, преимущественно с американским университетским образованием, являются, как и Билл Клинтон, последователями Роберта Рейха – одного из сотрудников и идеологов команды американского президента. «Суть его убеждений заключается в том, что в современной глобальной экономике капитал и инвестиции легко пересекают географические и политические границы. Единственный специфический ресурс каждой страны – это ее народ. Глобализация неминуема; следовательно, единственной уместной экономической политикой является инвестирование в людей, то есть в образование и профессиональную подготовку. Это влияние определяет два лейтмотива в речах лейбористских лидеров: искренний пессимизм относительно влияния национальных правительств на распределение дохода, то есть макроэкономику, и акцент на уменьшение безработицы путем повышения «работоспособности». Последнее подчеркивает важность образования и поддержку легко регулируемого рынка труда… Влияние американских идей в британском контексте заключается в концентрации внимания на небольшой части самого нищенского населения – не больше 10 %. Сосредотачиваясь на относительно малой группе обездоленных, можно достичь большего, отказавшись от общего подхода к перераспределению в обществе». Тони Блэр выступил с критикой безудержного эгоизма и экономического индивидуализма эры Маргарет Тэтчер, но его проект «лучшего, честного и более осмысленного общества» не ориентирован ни на общее равенство, ни на выражение интересов бедных социальных классов. «Его цель заключается в превращении новых лейбористов в единственную национальную партию, которая будет одинаково внимательно относиться как к бизнесменам, так и к социально обездоленным».

Билл Клинтон, 42-й президент США

Собственно, немецкая социал-демократия еще в Годесбергской программе отказалась от курса на обобществление производства, а постепенное уменьшение доли рабочего класса и переориентацию на «средние классы», служащих, интеллигентов и самостоятельных производителей – считала своей заслугой. Однако так откровенно изменить свои социальные идентификации, как это сделали «новые лейбористы», не осмелился никто из членов Социнтерна. Американизированный вариант левой политической структуры опирается, таким образом, не только на другие социально классовые ориентации, но и на другие критерии различения социальных групп, чем это было присуще более ранним социалистическим идеологиям. Беспокойство о бедных остается неотъемлемой чертой левоцентристской программы в любом варианте, но она избавляется от черт максималистов эгалитарной идеологии. Соответственно, впервые левые (Тони Блэр, в конечном итоге, не любит такой самоидентификации) не требовали увеличения размеров государственных расходов на бедных за счет повышения налогов; наблюдатели отмечали, что подобное программное требование резко уменьшило бы число отданных Тони Блэру голосов.

Такой поворот, воодушевленный американским опытом и американской, осмотрительно говоря, неоконсервативной идеологией, вынуждает обратиться к урокам Америки последней трети прошлого века.

Протестные движения групп, которые ранее, до конца 1960-х, или не считались источником социального беспокойства, как, например, женщины или сексуальные меньшинства, или не проявляли такую острую активность, как афроамериканцы, – эти протестные движения расцветают при условиях не ухудшения, а улучшения общей экономической ситуации. Точнее говоря, реакция на ухудшение экономического положения не только сохранилась, но и стала при новых условиях более острой, поскольку общество обнаруживает все меньше терпения и терпимости, чем, скажем, в 1930-х годах.

Индустриальное общество, значительно более бедное, чем информационное индустриальное, знает более грубые деления и идентификации. Для старой Европы и старой Америки определяющей была разница между богатыми и бедными, особенно – бедными постиндустриальными рабочими, которые к тому же лишены крестьянской консервативности и получили в своем коллективизме могучее оружие. Ликвидация бедности или по крайней мере уменьшение экономической дистанции между богатыми и бедными в результате научно-технического прогресса обнаружила новые культурные основания для антагонизмов. Несовместимость социальных групп совсем не обязательно вытекает из относительной бедности одних и богатства других; новый смысл приобретает неравенство возможностей, вызванное, например, разницей в образовании и воспитании. Есть много оснований для унижения человеческого достоинства и в обществах «общего благосостояния».

Можно допустить, что новые социальные деления и социально-политические идентификации приобретают особое значение именно в постиндустриальном обществе.

Новые социально-культурные разграничения рождают и новые формы асоциальности, появляются антиструктурные объединения более или менее протестного характера. Симптомом самостоятельности молодежи несколько раньше стала чрезвычайная популярность английской группы «Битлз» (Beatls), вершина которой приходится на 1962–1970 гг. Группа «Битлз» не только была сигналом для вспышки аналогичных явлений в музыкальной масс-культуре, но и стимулировала развитие молодежных субкультур, демонстрирующих свою самостоятельность относительно культурного мира старших поколений. Подготовкой к взрыву студенческих и других молодежных движений можно считать и антиструктурные движения: сначала битников конца 1950-х гг. (beatnik – от beat удар, толчок, а также ритм, такт, размер, суффикс – nik пришел из еврейской среды; сначала говорили beat generation – достаточно вульгарная формулировка выражения «пропащее поколение»), а затем хиппи (hippies) середины 1960-х гг. (слово родилось в 1967 г.), с присущим этому сообществу культом свободы и ненасилия, свободной, социально несанкционированной любви, демонстративной бездомности и неряшливости, ориентации на цели, достигаемые «здесь и сейчас», тяги к тайнам восточной культуры и легкой наркоманией – своеобразным вариантом гедонистической аскезы молодого западного человека XX века. В свою очередь, старшие поколения не могли понять и принять антиструктурного протеста и неприятия традиционных основ общественной жизни, что усиливало политические позиции правых.

Следует отметить, что обострение расовых конфликтов в Америке и Европе в достаточно большой степени предопределено было деколонизацией Африки и появлением на ее карте независимых «наций-государств», а с ними и горячих точек, где с обветшалыми трибалистскими антагонизмами перекрещивались интересы старых колониальных государств, международных корпораций и двух больших военно-политических блоков. До 1960-х годов в африканских странах сложились элиты с европейским образованием, которые рвались к самостоятельной политической деятельности в родных этнонациональных рамках и стремились как можно быстрее и проще преодолеть огромное культурное расстояние к Западу. Конфликт во Вьетнаме воспринимался как один из мировых конфликтов, действующими лицами которых выступали правительства США, СССР и Китая и колониально притесняемый вьетнамский народ. А поскольку войск Китая или СССР в этой стране азиатского Юго-Востока не было, а американские появились там непрошеными, моральной поддержки правительство Линдона Джонсона могло искать только у агрессивного антикоммунизма.

Для США особенное значение имела война во Вьетнаме, борьба против которой стала чрезвычайно важным не только американским, но и мировым политическим фактором. Именно в протестах против войны во Вьетнаме формируются новые идеологии, направленные против правого националистического консерватизма. И очень важную роль в нарастании новых напряжений играли этнокультурные и расовые факторы, к которым, в конечном итоге, принадлежал и вьетнамский.

Демократы уже во второй раз после Кореи попадали в безвыходное положение, втягиваясь в непоправимые ситуации через бездумное внедрение либеральных принципов. К тому же вскоре повод к интервенции США – нападение на американские корабли в Тонкинском заливе – оказался провокацией, сфабрикованной американскими спецслужбами. Вьетнамский конфликт продолжался 10 лет, с 1965-го по 1975 г. Если из корейского конфликта Америку вытягивал правый президент Эйзенхауэр, то вылезать из вьетнамского конфликта пришлось его свояку – правому президенту Никсону, который подписал соглашение о прекращении огня в 1973 г. А через два года проамериканский режим в Южном Вьетнаме развалился под ударами коммунистов.

Об этом полезно вспоминать, поскольку провал военной интервенции США во Вьетнаме был провалом попыток силой и деньгами насадить демократию в стране, которая этого не хотела: режим, созданный американцами во Вьетнаме, чрезвычайно быстро прогнил от коррупции и переродился в грубую военную диктатуру «наших мерзавцев», легко сброшенную повстанцами.

Нужно сказать, что Линдон Джонсон, наследник Джона Кеннеди, не воспринимался американским обществом как опасный либерал, хотя именно ему пришлось провести через Конгресс те программы, которые подготовил либерал Кеннеди. Тот факт, что Кеннеди был убит какими-то хорошо организованными радикально правыми кругами американского общества, не вызывает сомнения, хотя механизмы заговора, по-видимому, навеки останутся тайной. Джонсон делал то, чего не смог сделать его предшественник, но в нем не было той интеллектуальности, непонятных и претенциозных ориентаций на высшие ценности, которые делали богатого и аристократического молодого католика-ирландца непредсказуемым для рядовых консервативных американских политиков.

Скандал с «Уотергейтом», который в 1974 г. сломал Никсону карьеру, затеяла газета «Вашингтон пост», та самая, что подняла также и скандал вокруг провокации администрации Джонсона в Тонкинском заливе; газета руководствовалась чувством брезгливости к политическим плебеям, прорвавшимся к верхним этажам власти, потеснив аристократию потомков «Мейфлауэра» (первого корабля европейских колонистов в Америке, к наследникам пассажиров которого принадлежала в частности семья Рузвельтов). После Никсона и его наследника – бывшего вице-президента Джеральда Форда на один срок (1976–1980) президентская должность перешла к Джимми Картеру, но этот убежденный демократ, глубоко религиозный гуманист руководил страной как раз в условиях предельного обострения противоречий с СССР в связи с Афганистаном и нарушениями прав человека, и весь свой гуманизм направил на улаживание арабо-еврейского конфликта (соглашение между Египтом и Израилем в Кемп-Дэвиде в 1978 г.). С 1980 г. два президентских срока администрацией страны руководит Рональд Рейган, который реализует программу консервативного либерализма, максимально отстранив государство от вмешательства в экономику и обеспечив корпорации большими военными заказами в связи с развертыванием последнего круга «холодной войны» – соревнование на истощение с советской военной экономикой за победу в виртуальных «звездных войнах».

Фактически с убийством Кеннеди в 1963 г. надеждам на либерально-демократический ренессанс пришел конец. И если Джонсон был простоватым техасцем, то Никсон – просто вульгарным и бесцеремонным политиком, «своим парнем», продолжавшим после Джонсона поколение президентов-«ковбоев».

Возвращаясь к социально-культурному повороту 1980-х, можем констатировать, что оформление самосознания постмодерна приходится на эпоху наибольших политических успехов того соединения либеральной и консервативной идеологии, которая получила название «неоконсерватизм». Философские принципы этой победной правой политики наиболее радикально и даже кое в чем упрощенно артикулированы Фердинандом Августом фон Хайеком.

Хайек не отбрасывал ни понятие «цель», ни понятие «справедливость»; с его точки зрения, однако, цели могут преследоваться лишь индивидами и группами в рамках, ограниченных правилами и нормами, а справедливость существует лишь в негативной форме – то есть как запрещение несправедливости, нарушения «достойных правил поведения». Стоит процитировать его окончательные выводы по этому поводу, поскольку политическая философия Хайека признается почти энциклопедией современной либеральной демократии: «Я считаю, что в конце концов будет признано: «социальная справедливость» – это блуждающий огонек, который соблазнил людей отказаться от многих ценностей, стимулировавших в прошлом развитие цивилизации; это попытка удовлетворить пылкое стремление, унаследованное от традиций малой группы, но бессмысленное в «большом обществе» свободных людей. К сожалению, это расплывчатое желание, которое стало для людей доброй воли одним из самых мощных побуждений к действиям, не просто обречено к разочарованию (уже это было бы достаточно досадно); как и большинство попыток достичь недосягаемой цели, это влечение может привести также к крайне нежелательным последствиям, в частности, к уничтожению тех необходимых условий, в которых лишь и возможно развитие традиционных моральных ценностей, – условий личной свободы».

Хайек отрицает право общества и государства брать на себя формулировку общей общественной цели; в связи с этим отрицается не только право общества формулировать какие-то принципы социальной справедливости, но и именно ее существование.

С этими словами стоит сопоставить позицию самого яркого философа постмодерна – Жака Деррида. Для Деррида понятия справедливости, как и понятие демократии, не поддается деконструкции, потому что идея справедливости является сама по себе условием всякой деконструкции. Справедливость, постоянно подчеркивает Деррида, напоминает дар, искренний подарок партнеру по окончании выгодного дела; он «добавляется» к коммерции, обмену, экономическому или правовому акту, и тем самым укрепляет принципы бессердечного мира взаимовыгодности. Так же, как и дарение – отдаривание, справедливость существует «вне права, без расчета и торговли». Справедливость, как и подарок-благодарность, – говоря формально, лишний, но неминуемый спутник зафиксированной правовым способом процедуры. Осуществление справедливости, – если это понимать не как месть, которая как раз принадлежит к сфере права, а как благодарность – врывается в формальную структуру, нарушает сухой порядок, приводит к тому, что у Шекспира в «Гамлете» определяется как «the time is out of joint» (в переводе Лозинского – «порвалась связь времен»). Справедливость не рассчитана на будущее, вообще не рассчитана и принадлежит не к миру «завтра», а к миру «сейчас». Поэтому она путает все карты. «Необходимый разлад, детотализирующее условие справедливости является здесь разладом в самом настоящем – и поэтому условием настоящего и условием присутствия настоящего. Здесь деконструкция всегда заявляет о себе как мысль о даре и о недоконструируемой справедливости – о недоконструируемом условии всякой деконструкции».

Перевод чрезвычайно темных текстов философии постмодерна требует объяснения: любая деконструкция основана на идее справедливости – идее бессмысленной (сенсорной), не рассчитанной на последствия дарования другому того, что является органической собственностью «Я», отторжение собственности: поэтому она, согласно Деррида, сама не может быть подвержена сокрушительной процедуре деконструкции. Деррида признает неминуемой подобную «мессианскую эсхатологию», которая остается «непреклонной относительно любых деконструкций», «возможно, это и есть именно форма структурного мессианизма – мессианизма без религии, и более того, мессианского без мессианизма; это идея справедливости, которую мы всегда отличаем от права и даже прав человека, и идея демократии, которую мы отличаем от ее современного понимания и от ее характеристик, обусловленных нынешним днем».

Эти не очень прозрачные формулировки противопоставят господствующему в западном обществе консервативному либерализму «постмодернистское» видение конца «целерационального» мира. Еще раз: речь идет об отказе не от базисных принципов либеральной демократии, а от понимания их именно как «потусторонних», трансцендентных принципов, которые «живут» или «должны жить» в будущем и оттуда, из грядущего, озаряют смыслом жизнь «здесь и сейчас».

По мере того, как утверждался право-консервативный антикоммунизм в ведущих странах Запада, протест постмодерна направлялся против неоконсервативной концепции «конца истории». Симптоматичной в этом отношении была книга Френсиса Фукуямы «Конец истории и последний человек», изданная в 1992 г. в Нью-Йорке и в том же году на французском языке в Париже. Деррида показывает общность марксистского провиденциализма с телеологией либералов, цитируя такие строки Фукуямы: «И Гегель, и Маркс верили, что эволюция человеческих обществ не бесконечна; она остановится, когда человечество воплотит ту форму общественного устройства, которая удовлетворит его самые глубокие и фундаментальные нужды. Таким образом, оба этих мыслителя постулировали «конец истории»: для Гегеля это было либеральное государство; для Маркса – коммунистическое общество».

Деррида в свое время активно протестовал против войны во Вьетнаме, равно как и против коммунистического тоталитаризма (в 1981 г. он даже был арестован властями Чехословакии). Постмодернизм – против либерального понимания свободы и справедливости, но он критикует либерализм слева .

«Завершение истории» означает воплощение идеала, превращение его в событие: «Этот идеал является одновременно бесконечным и конечным… Вот почему эта книга предстает одновременно и как гегельянская, и как марксистская». Реальность, как показывает Деррида, далека от завершенного идеала и тогда, когда идет речь о западной демократии. Достаточно привести перечень социальных проблем современной цивилизации, которые философ считает наилучшим опровержением тезиса о «конце истории»: 1) безработица, дополненная «удаленной работой» на дому, и вводит в новую эру общественной бездеятельности; 2) массовое исключение из демократической деятельности граждан без убежища; 3) беспощадная экономическая война между государствами – членами западного сообщества; 4) разрушительный характер сил международного рынка, которые вызывают протекционистские и другие барьеры; 5) ухудшение ситуации экономически более слабых народов с внешним долгом и разорения и голод на этом фоне; 6) торговля оружием; 7) расползание ядерного оружия; 8) «межэтнические войны (были ли они когда-либо другими?) множатся, направленные архаичными фантазмами и концептами, примитивным концептуальным фантазмом сообщества, государства-нации, суверенности, земли и крови»; 9) мировая власть мафий и наркобизнеса; 10) внутренняя несогласованность международного права, которое противоречит европейским принципам национального суверенитета и в то же время построено именно на правовых фундаментах западной цивилизации. Очевидно, перечень проблем можно продолжить, но здесь существенен сам характер неприятия либерально-демократической и рыночной действительности: она оценивается и отбрасывается не с позиций абстрактно установленных целей или идеалов, а из-за степени страданий, которые достаются живым реальным людям мира «здесь и сейчас».

Формулы Фукуямы с их явными евангельскими коннотациями (постоянными ссылками на «благую весть») скорее принадлежат к философски-политическому «ширпотребу» и рассчитаны на определенный эпатаж широкой публики. Однако они выражают саму сущность претензий победного неоконсерватизма. Ориентация на принципы, к реализации которых якобы сознательно или бессознательно направляется история, является сугубо либеральной парадигмой и противостоит консервативному реформизму с его стремлением к устранению отдельных изъянов и пороков и ориентацией на сохранение целостности системы. Однако в конце XX века это «сохранение целостности» выглядит как сохранение либеральных принципов и принципов западной цивилизации.

Либеральные принципы скорее оказываются запретами, которые нельзя нарушать ради поддержания «достойного поведения». Противоречие между либеральной и консервативной трактовкой основных общественных принципов то ли как идеалов, к которому стремятся в будущем, то ли как традиций прошлого, только ограничивающих активное творчество, снимается именно тогда, когда принимается эсхатология «конца истории». Будущее становится современным и теряет вредные черты «болотного огонька», превращается в грубую реальность и надежно, не старея, отходит в прошлое.

У убежденного консерватора в политике, либерала в экономике Хайека отрицание социальной справедливости как мотива и основания реформ основывается на том, что традиционное наследие считается органическим и нерушимым целым, к которому можно что-то добавить или от которого что-то (но не фундаменты!) можно убавить.

Что же противопоставить этой концепции? В политике это была левоцентристская линия, представленная, с одной стороны, европейской социал-демократией, и с другой – умеренным либерально-гуманистическим центризмом Билла Клинтона и Тони Блэра. В основном пункте – отношении к идее справедливости – неконсервативный центр откровенно порывает с социалистической традицией эгалитаризма, видя задачу не в ликвидации неравенства, а в ликвидации с помощью общества – крайней бедности. Полностью используя допинговые свойства конкуренции свободного рынка, левоцентристские политики переносят социальную опеку на сферу образования и информации, поддерживая центральные точки общественной нервной системы. Но, как и в правом варианте, остается неприкосновенным мир принципов и идеалов, который формирует лицо Запада. Левоцентристский политикум не выходит за пределы либерально-демократической идеологии.

Решительный разрыв с либерально-консервативной эсхатологией прокламирует постмодерн.

Лидеры французского постмодерна в молодости, в конце 1950-х гг., пережили ренессанс и кризис марксизма в его новейших вариантах и не ищут возрождения левых или коммунистических идеалов середины века, даже в форме еврокоммунизма. Деррида, который никогда марксистом или коммунистом не был, написал книгу на защиту Маркса в 1993 г., – но Маркса как призрака, требующего справедливости.

Чтобы понять природу постмодернистского протеста против торжества неоконсерватизма, стоит сначала обратиться к ключевым представлениям о человеческой взаимосвязи, сочетания индивида с социальным целым.

Выше была приведена цитата из Деррида, которая характеризует всякие войны (потому что для него все войны в конечном итоге есть межэтнические конфликты). Войны руководствуются «архаичными фантазмами и концептами, примитивным концептуальным фантазмом сообщества, государства-нации, суверенности, земли и крови». Правда, Деррида игнорирует войны гражданские, но и они в конечном итоге руководствуются не менее архаичными фантазмами сообщества – сообщества бедных против богатых. Это значит, что личность для того, чтобы вступить в войну, должна раствориться хотя бы отчасти в сообществе, приняв ее фантазмы, потеряв себя и право жить будущим, сферой идеального и мнимого, что отныне определяет смысл обиходности и личной жизни, которыми можно пожертвовать. «Вступить в войну» можно трактовать и метафорически, рассматривая классовую или межэтническую борьбу как эвентуальность войны или даже прелюдию к ней. В обществе, где все проблемы в конечном итоге сводятся к соревнованию двух больших групп населения, – бедных и богатых, – отношения между людьми опосредствованы политическими посредниками, как отношения между этносами – посредничеством «наций-государств». Не наилучшим примером такой общественной организации была система «ферайнов» в социал-демократии Веймарской Германии, где вся жизнь рабочего – социал-демократа от детского садика до похоронного бюро проходила в политизирующем гетто.

И большие социальные движения, и сугубо индивидуальные переживания социальной несправедливости всегда имеют индивидуальные мотивации. Бедность, как показал еще Гоголь, а за ним Достоевский, переживается людьми как унижение , и борьба за кусок хлеба является борьбой против унижения. Не только Леонард Нельсон открыл фундаментальную роль чувства достоинства как движущую силу общественного организма – это показал уже Кант.

Современное общество западного образца ограничило давление бедности, но не ликвидировало все источники унижения и не гарантировало достойного существования каждому. Напротив, повышение жизненного уровня низших слоев населения в условиях информационной открытости общества обострило потребность в достоинстве и ощущение социальной несправедливости. Не стало меньше и стремлений к объединениям в политические группы с целями, которые простираются далеко в будущее. Однако смысл истории и моральная оценка настоящего времени все меньше ориентированы на отдаленные цели, к которым якобы дрейфует общество, и все больше апеллирует к самоутверждению личности. Ненасильственные движения, ярким вождем одного из которых был Мартин Лютер Кинг, стремятся быть моральными не в силу своих целей, а по самой своей природе.

Мартин Лютер Кинг в кругу семьи

Отношение к будущему – это отношение к надчеловеческому, над-индивидуальному в нынешнем, современном «модерне». Если человек находит свое «Я» только в коллективности, только отчуждаясь в надличностную сферу, доступ к которой возможен лишь через полное доверие к ценностям и решениям сообщества, тогда жизнь превращается в самопожертвование и ожидание «благой вести», реализации принципов, заложенных в «светлом будущем».

Перевернула ли эта постмодернистская идеология мир? Стала ли она симптомом новой эры, которая покончила как с марксистским, так и с неоконсервативным «вторым пришествием»?

Обращаясь к политической и экономической реальности, можем сказать, что кардинального переворота не произошло. Но если идет речь о духовном мире человечества и механизмах цивилизационного развития, то постмодерн, можно считать, стал важным симптомом.

Постмодерн не создает альтернативный мир политики или альтернативной левизны. Он претендует на позицию над всеми политическими мирами, пренебрежительно и иронически оценивает сами социальные идентификации и оценки. За этим кроется в действительности не позиция «над столкновением», не политическая незаангажированность, а стремление отделить мир социальных действий, конформных и политически оформленных как элементы мирового порядка, от мира моральных социальных оценок.

Постмодерн не отбрасывает идею прогресса: он требует осмысления ситуаций развития, исходя из самой ценности индивида. Не из будущего, не из идеалов и принципов, а исходя из обостренных болевых ощущений современности.

Индивид конечен и смертен. Связь с будущим возможна только через предел индивидуального существования, через смерть, через Стикс, Океан, через Левкадскую скалу, которая на грани «этого» и «того» мира.

Критика Модерн начата Хоркхаймером и Адорно еще в годы войны, и они избрали в качестве модели для своих рассуждений «Одиссею». По мнению авторов «Диалектики Просвещения», гомеровский Одиссей постоянно убегает от мифов, спасаясь с помощью все новых и новых мифов. «Именно тоска по родине порождает приключения, с помощью которых субъективность – чья самая давняя история представлена в «Одиссее» – спасается от доисторического мира. В том, что понятие родины противостоит мифу, – который фашисты лживо хотели выдать за родину – заключается самый глубокий парадокс эпоса». По этому поводу Хабермас замечает: «Возрождающие силы, ритуальное возвращение к корням (которое, как показал Дюркгейм, обеспечивает социальную солидарность) является жизненно необходимым для коллективного сознания. Однако в такой же степени необходим и чисто иллюзорный характер этого возвращения к корням, от которых каждый член родового сообщества – по мере того, как он формирует свое «Я» – должен постоянно избавляться».

Эти толкования мифа об Одиссее можно было бы обвинить в произвольности и модернизации – ведь существуют более-менее точные и надежные методы анализа мифов. Само выражение «истинная интерпретация» вызвало бы протесты в постмодернистской среде, которая не в ладах с понятием научной истины. В конечном итоге, оставим эту проблему открытой: примем вслед за Хайдеггером, что существует всего лишь «событие истины», а как именно она происходит, как отбираются истины и отделяются от ошибок, – детали этого «события» оставим вне нашего внимания. Поиски Телемахом своего отца и поиски отцом, Одиссеем, пути обратно к родине для «постмодерного» Джойса были поисками сочетания в духовной Европе ее языческо-античного и средиземноморско-еврейского наследия. Для Хоркхаймера и Адорно, горьких критиков Просвещения, Одиссея была иносказанием драматичной истории и античных и просвещенческих попыток освободить личность на основе проекта рационализма – истории, которая оказалась беспрестанным повторением мифологии при попытках найти корни личости в «своем» древнейшем сообществе.

В непрестанной одиссее человеческого духа происходят прорывы к будущему через Стикс, который отделяет мир мертвых от мира живых, – ведь будущее отделено от нашей конечной жизни Левкадской скалой, мимо которой беззаботно странствует Одиссей. Эпос Гомера совмещает черты фольклорного сказа о хитром сопернике богов с поэтикой «шаманского полета» через страну богов и мертвых. Странствия Иисуса Христа по человеческому миру имеют черты такого же священного путешествия, только «наизнанку» – в смертном человеческом мире путешествует Бог в ипостаси Ешуа из Назарета. Но если Одиссею необходимо найти спасение в своей отчизне через испытание, то Христу нужно выпить до дна чашу человеческих скорбей для избавления человечества, для большого сакрального искупления. Страшнее всего, что его ожидало на этом пути – даже не смертная угроза, а легкость, с которой ему в пустыне Негев сатана-Мефистофель предлагал обойти все трудности. Поддавшись на искушения в пустыне, Христос впал бы в большой фаустовский грех – ради большой цели отдал бы бессмертную душу. Суть дьявольских искушений – в приравнивании моральной силы духа к земной власти, власти голода и добровольного рабства на основе веры в чудеса. Отбрасывая коварные предложения нечистого, Христос отстаивает независимость морального закона в нас самих, его символизирует в Евангелии чистая вера без корыстных рассуждений и рациональных расчетов.

Совращение богочеловека Христа в пустыне – это соседство Бога с нечистым, что является непременным признаком человеческого существования и придает последнему характер трагической борьбы. Пришествие Христа, и в частности, второе пришествие, с большой апокалиптической катастрофой («Страшным судом»), – это христианский аналог возвращения Одиссея. Конец истории мыслится как переоткрытие вечных ценностей, в ходе которого неминуемо «распадается связь времен» (the time is out of joint).

Не случайно первое послесталинское произведение в СССР, которое вызывало гнев правителей, называлось полностью в духе евангельской традиции Достоевского: «Не хлебом единым» Дудинцева.

Постмодерн превращает каждое мгновение современной истории в «конец света», поскольку каждое мгновение является в то же время «началом мира» – будущего нет, его ежесекундно творят живые из того материала, который дает современность. Это ли черта новейших времен? Скорее нет – так было всегда, что, собственно, и утверждают философы постмодерна, разоблачая традиционалистскую привязанность к надвремени как консерваторов, ориентированных на вечные ценности прошлого, так и либералов, которым диктуют поведение вечные ценности из будущего. Это – позиция самая радикальная, и радикальнее может быть только опасное соседство с вульгарным «бери от жизни все, что можешь». Последовательно защищая философию «сейчас», мы действительно разрываем связь времен и оказываемся в хаосе отдельных воль. Возможно ли, что это единственный путь, где можно переосмыслить все и заново найти самые надежные позиции, которые свяжут рассыпанное время?

В одном тесном глобализующем обществе живут прошлые и будущие эпохи, и это наполняет атмосферу XX века тем страхом-депрессией Angst, который в келье Лютера порождает Люцифера. Это, к сожалению, не метафора, потому что сегодня вместе и рядом живут палачи-убийцы и их потенциальные жертвы. В начале века в колониальных закоулках планеты агрессивная инициатива была у «белых» хозяев, сегодня она у тех, кто усвоил верхушки западной цивилизации и сохранил и приумножил ненависть униженного и закомплексованного. И нет надежды на то, что когда-нибудь все эти драмы будут исчерпаны, а человечество вернется к потерянному «золотому веку» в виде обретенной Итаки или построит «светлое будущее» из принципов и норм, заданных а priori.

Трагедия человека заключается в том, что в этот современный мир, мир «здесь и сейчас», включено прошлое с его ужасами, « архаичными фантазмами и концептами, примитивным концептуальным фантазмом сообщества, государства-нации, суверенности, земли и крови» (Деррида).

Nota bene можно заметить, что к настроенным в духе вековечного «пред-постмодерна» справедливо было бы отнести не только Сервантеса, Рабле, Стерна и Шекспира, но и Достоевского. Разочарованные русские левофурьеристы создали антиэволюционистскую социальную и философскую концепцию, лишенную либеральной идеи прогресса как смысла истории и ориентированную на вневременные «почвенные» ценности. Смирившись с консервативной властью, признав, что великая империя – единственное достижение российской истории, они пророчили, что каждая попытка исторического порядка в направлении «светлого будущего» только возродит старые пережитые ужасы. И в этом было зерно истины, которое, к сожалению, реализовалось в практике большевистской революции. Российский антилиберальный критицизм утверждал, что прогресс возможен только как моральный прогресс, и здесь тоже есть своя правда. Мерки прогресса моральны, «научно-технический прогресс» или социальное продвижение с моральной деградацией просто не является прогрессом. Можно объяснять евангельский сказ о совращении Христа в пустыне как притчу о недопустимости использования экономических искушений («хлеба»), власти и гипноза веры в чудеса для торжества христианской веры. Достоевский, в сущности, объяснял совращение Христа в пустыне как независимость морали от мира денег, власти и слепой веры. Высокая человечность и нравственность превыше всего должна торжествовать независимо от экономических, властных и сверхъестественных факторов.

Поэтому привычные и правильные слова Достоевского и другого «почвенника» – Данилевского как консерваторов должны быть существенно дополнены. Вообще говоря, эти явления находятся выше контекста тогдашней российской истории и несопоставимы с заурядным политическим консерватизмом. Уроки истории XX века созвучны с предостережениями больших гуманистов прошлого, если даже они были неправы как политики. Не случайно к философии Достоевского левые мыслители XX века обращаются чаще, чем реакционеры.

Серьезное переосмысление теории и практики социализма, собственно, начинается в Советском Союзе с переоткрытия Достоевского и, в частности, с небольшой статьи Юрия Карякина «Антикоммунизм, Достоевский и достоевщина», опубликованной, как это ни парадоксально, в международном органе коммунистических партий – журнале «Проблемы мира и социализма».

 

Призраки Маркса

Нередко говорят о кризисе, в котором в 1980-х гг. очутилась экономика СССР и его сателлитов в результате избыточного напряжения, вызванного гонкой вооружений. Действительно, имея в 6–8 раз меньшие производственные возможности, за время «застоя» СССР сумел уравнять соотношение сил, тратя при этом на войну непосредственно около трети, а с учетом непрямых расходов – по-видимому, около половины всего национального дохода. Была ли социалистическая экономика в канун Перестройки в состоянии экономического кризиса?

И в нормальном развитии современность всегда содержит множественность возможных миров, о весе каждого из которых можно говорить лишь в терминах вероятностей. Кризис означает достаточно высокую вероятность краха всей системы; однако, может оказаться, что система, пройдя через кризисную точку, «точку бифуркации», окажется, по выражению Лейбница, в «лучшем из возможных миров» или «свалится в хорошую структуру», как говорят математики. Решить судьбу может или случайность, или ряд умных или, напротив, ошибочных стратегических решений.

Сценарий развития кризисных событий в рыночной экономике одинаков везде: кризис фондового рынка, кризис рынка валютного, разорение банков и обрушение финансовой системы, и, наконец, хаос и перспектива краха социально-экономической системы в целом – возможность, которая вызывает к жизни кардинальные спасительные стратегии. В СССР, где имели цену продукты производства, но не предприятия, фондового рынка не было, и можно говорить только о динамике и эффективности производства, которые не находили отображения в денежной оценке предприятий в виде цен на их акции.

Стагнация производства назревала давно, стала явной в период Перестройки (в Украине рост прекратился в 1990 г.), но в полутоварном, полугосударственном сельском хозяйстве трудности были всегда.

Можно твердо сказать, что система производства в СССР не только в сельском хозяйстве, но и в промышленности была неэффективной или малоэффективной. Вопреки предсказаниям Ленина, советский социализм не создал экономику с производительностью труда выше, чем рыночная. Нам постоянно приходилось догонять технологические достижения Запада, концентрируя все средства, ресурсы и усилия на избранных направлениях, и чем более тонкие технологии порождал научно-технический прогресс, тем более сказывалась неповоротливость и примитивность системы «развитого социализма».

В последний хрущевский год начался импорт хлеба, а симптомы краха сельского хозяйства очевидны уже с начала 1980-х гг., когда оно стало не просто неэффективным, но и убыточным. Общий кризис экономики наступил только после падения коммунистического режима, в 1992 г., когда гиперинфляция и обвальное сокращение производства подвели к краху финансовой системы и в России, и в Украине.

Большие предприятия в СССР предназначались для безусловного выполнения напряженных и масштабных государственных заданий. Если учесть, что для изготовления основной продукции требовалась иногда тысяча предприятий-смежников, то понятно, что промышленные предприятия, надеясь прежде всего на себя, создавали по возможности больше вспомогательных производств, нередко чуть ли не средневекового технического уровня. Директора накапливали на всякий случай огромные запасы, недопустимо обременительные с «капиталистической» точки зрения. Кроме того, предприятия не могли надеяться на государственное обеспечение своих сотрудников жильем, медицинскими, спортивными, детскими учреждениями и так далее и обрастали огромным грузом служб социального назначения. Подобное предприятие лишь около трети стоимости своих основных фондов использует для основного производства; около четверти фондов требуется для дополнительного и непрофильного производства.

Такова не только структура отдельного предприятия – подобные изъяны имели целые отрасли и вся система.

Вся экономика страны строилась в расчете на мобилизацию всех сил на стратегически важные направления любой ценой, невзирая ни на какие потери. Стагнация производства в 1990-х гг., после приватизации и перехода к рыночным отношениям, связана с тем, что неповоротливые индустриальные монстры были неспособны к самостоятельному рыночному плаванию, в которое их забросила даже начальная и частичная либерализация экономики.

Анализ советской экономики осуществлен многими экспертами, и все соглашаются, что система эта не была эффективной. Но все же остается непонятным, можно ли считать то состояние, в котором она находилась, кризисным: рост продолжался вплоть до попыток ее реформировать. Особенно неоднозначны оценки военной промышленности: по мнению ее бывших руководителей, не может быть и речи о том, что СССР проиграл Западу соревнование в сфере вооружений.

СССР отказался от продолжения гонки вооружений на наиновейших направлениях. Руководство СССР пришло к выводу, что навязанную американцами виртуальную войну в космосе страна не выдержит.

Почему? Ведь продукция нашего военно-промышленного комплекса была самой дешевой в мире. Да, орбитальная ракета «Циклон» стоила «всего» $2,7 миллиона. Обычно, эта сумма могла вызывать улыбку; известно, что все, в чем нуждалось военное предприятие, оценивалось по преднамеренно заниженным ценам, известна и искусственность официального курса доллара. Выражение стоимости товаров в ценах приобрело мифологический характер. Это касается не только военно-промышленного комплекса. Вся экономика держалась на низком уровне зарплаты, а низкая зарплата держалась на низких ценах на продукты, а низкие цены на продукты не отвечали ценам, которые государство платило колхозам, – на закупках мяса и молока государство много теряло, потому что при Хрущеве попытки поднять цены и хоть немного приблизить к реальности вызывали серьезные проблемы. Ощутимые доплаты за каждый килограмм молочных и мясных продуктов государство наверстывало новым и новым повышением цен на сельскохозяйственную технику и удобрения. В результате усиливался ценовой хаос, и «рационально запланированные» цены не отвечали никакой реальности.

18 июня 1982 г. на протяжении семи часов проводилась крупномасштабная репетиция ядерной и космической войны. СССР вроде бы был готов ко всему и мог продолжать борьбу за победу в звездных войнах. А в 1983 г. испытание космических перехватчиков было остановлено, Ю. В. Андропов объявил о прекращении работ по созданию космического оружия.

Но здесь возникает чисто абстрактный вопрос: а какой реальности должны отвечать «правильные» цены? Можно сказать, что в капиталистическом мире цены устанавливаются хаотически, через рыночную стихию, и поэтому в конечном итоге должны отвечать своей стоимости, а в социалистическом мире цены устанавливаются рационально, с определенной социальной целью, и ничему не отвечают. Но это противоречит теории Маркса, согласно которой, если есть рынок, деньги, товарообмен, то мы можем говорить о реальной, настоящей стоимости, отвечающей количеству труда, который содержится в товаре, и измеряется количеством тратящегося на производство товара рабочего времени. Эти характеристики стоимости в конечном итоге были признаны действующими и при социализме. «При социализме величину общественно необходимого времени и стоимость товара, а также и его цену определяют планово, на основе сознательного учета требований закона стоимости и др. объективных законов экономического развития». Данным объективным законам и должна отвечать установленная «на научных принципах» цена.

Можно сколько угодно иронизировать по поводу разумности «планово определенных» цен, и доказывать, что в действительности «сознательное» определение цен не отвечало реальной стоимости и вносило полный хаос. Но подобная критика социализма остается критикой с марксистских позиций, с позиций теории стоимости, развитой Марксом на основе классической теории Адама Смита. Но если мы вместе с современной экономической наукой пересмотрим основания классической политэкономии, то что останется от понятия «настоящая стоимость»?

Возвращаясь к трудовой теории стоимости Маркса, можем отметить ее – с сегодняшней точки зрения – архаичный характер, определенный особенностями философии и научного мышления XIX века.

Теория Маркса в том виде, которую он представил в «Капитале», была имитацией «Логики» Гегеля, где из самого простого понятия «бытия» в силу его диалектической противоречивости («единство бытия и небытия») постепенно рождался мир духа, а следовательно, и реальности. Так же Маркс «выводил» все из самого «простого» понятия экономики – товара как единства потребительской и меновой стоимости. Это обстоятельство не раз подчеркивалось, но почти не говорят о том, что и Гегель не был оригинальным в попытках вывести мироздание из самых простых понятий. А между тем у Гегеля был предшественник – Гете, который подобным же образом пытался разрешить проблемы физики – строил теорию света, исходя из «диалектического единства» света и тени.

Основной идеей теории Маркса является удвоение природы товара в результате рассмотрения его «со стороны качества и со стороны количества». У Адама Смита это нашло выражение в делении понятия «стоимость» на «потребительскую стоимость» и «меновую стоимость», которая находит проявление в цене. У Маркса за чувственно воспринимаемой меновой стоимостью стоит ее реальная невидимая основа – стоимость как таковая. (Немецкое der Wert переведено в официальных русских изданиях «Капитала» специальным термином «стоимость», а вообще оно означает как стоимость, так и ценность, и цену, так что ранние русские переводы Wert как ценность полностью корректны и даже лучше выражают суть дела, в частности, если идет речь о потребительской ценности.)

Натурфилософия Гете забыта как псевдонаучный курьез. Философия Гегеля вошла в историко-культурную память человечества как призрачное отображение реальной истории духа, а единственный научный или хотя бы наукообразный фрагмент марксизма – экономическая теория Маркса – остается предметом политизированных споров.

Вещь как ценность – каждая полезная вещь – есть «совокупность многих свойств и потому может быть полезной с разных сторон. Открыть эти разные стороны, а следовательно, и разнообразные способы употребления вещей, есть дело исторического развития» (курсив мой. – М. П.). Следовательно, ценность вещи не создается, а открывается. Здесь же, в сноске, ссылаясь на экономиста XVII ст. Барбона, Маркс приводит пример: «Свойство магнита притягивать железо стало полезным лишь тогда, когда с его помощью была открыта магнитная полярность». Эта простая мысль была основной философской идеей молодого Маркса еще тогда, когда он враждебно относился к Смиту и находился под воздействием материалистического толкования Фейербахом субъективистской философии Фихте. В сравнении с 1940-ми гг. изменился только взгляд Маркса на роль труда в определении полезности.

Маркс говорил, что полезность вещи не создается, а открывается, а открытие полезности является делом исторического развития человечества.

В «Капитале» Карл Маркс отмечает, что полезной вещь делает труд, и именно конкретный труд, который придает продукту определенные, полезные потребителю свойства. В конечном итоге он не считает, что полезная вещь, в которую не вложен труд, не имеет потребительской стоимости. Но она не может иметь цены и быть товаром. Ведь если труд не вложен, предмет, – например, целинные земли, леса или чистая вода, – не имеет стоимости. В ранних философских рукописях на первом плане была именно ценность естественного мира для человека, которая определяется не только вложенным в мир окружающих вещей конкретным трудом человека, а всеми его сущностными силами: «Поэтому… все предметы становятся для него опредмеченностью самого себя, утверждением и осуществлением его индивидуальности, его предметами, а это значит, что предмет становится им самим. То, как они становятся для него его предметами, зависит от природы предмета и от природы соответствующей ему сущностной силы; потому что именно определенность этого отношения создает особенное, изъявительное наклонение утверждения. Глазом предмет воспринимается иначе, чем ухом, и предмет глаза – другой, чем предмет уха».

Это в первую очередь философия человека, философская антропология, которая продолжает традицию Канта, – мир является человеку как «вещь-для-нас», в результате активного и выборочного отношения человека к миру, выбору, предопределенному потребностями жизнедеятельности. В экономической теории Маркс оставляет важные позиции философии опредмечивания «сущностных сил», чтобы приблизиться к экономической практике, и допускает первые несоответствия с практикой и здравым смыслом.

А вот относительно идеи стоимости как воплощенного в товаре абстрактного труда, то лучше начать с примера.

«Иллюстрируем это простым геометрическим примером. Для того чтобы определять и сравнивать площади всех прямолинейных фигур, последние рассекают на треугольники. Сам треугольник приводят к выражению, полностью отличающемуся от его видимой фигуры, – до половины произведения основы на высоту. Точно так же и меновые свойства товаров необходимо привести к чему-то общему для них, количественные видоизменения чего они представляют. Этим общим не могут быть геометрические, химические или какие-то другие естественные свойства товаров. Их телесные свойства принимаются во внимание вообще лишь постольку, поскольку от них зависит полезность товара… Если абстрагироваться от потребительской стоимости товарных тел, то у них останется лишь одно свойство, а именно то, что они – продукты труда… От них ничего не осталось, кроме одинаковой для всех призрачной предметности, простого сгустка лишенного отличий человеческого труда, то есть затраты человеческой рабочей силы безотносительно к форме этой затраты… Как кристаллы этой общей им всем общественной субстанции, они – стоимости, товарные стоимости» (курсив мой. – М. П.).

Существенно здесь понимание стоимости как субстанции, о чем Маркс неоднократно говорит и дальше. Если 20 аршин полотна приравниваются к одному сюртуку или один кварт пшеницы – а центнерам железа, то, значит, каждый из этих товаров, в частности, приравнивается чему-то третьему, а это и есть искомая «субстанция». Возвращаясь к геометрическому примеру, мы могли бы сказать: если две разных фигуры имеют одинаковую площадь, то это значит, что каждая из них приравнивается к их субстанции, «кристаллу», который называется «площадью». Половина произведения основы на высоту оказывается «сгустком» труда, в данном случае – интеллектуального, чем-то «третьим», что представляет собой истинную природу, субстанцию реальных треугольников. Они могут являться нам в разных координатах (разных местах и положениях – на доске или на бумаге – в разном виде), и их сущность («вещь-в-себе» геометрических фигур) – это величина площади как их абстрактная «кристаллизирующая» субстанция.

Рассуждение о субстанциях и акциденциях – способ натурфилософии мышления, давно пережитый естествознанием. Возвращаясь к размышлениям о «субстанции» товара, Маркс действовал в стиле многочисленных послеаристотелевских «Начал натуральной философии», хотя и видоизмененном со времени Николая Кузанского до Гегеля диалектикой, псевдорациональной по форме, мистической по сущности. Все, что связано с разговорами о «субстанции», должно вызывать у современного читателя большое подозрение.

Однако сформулированный Марксом подход к «субстанции» имеет и другие черты, которые позволяют провести аналогии с современными математическими методами естествознания.

Великий немецкий математик Феликс Кляйн в своей знаменитой «Эрлангенской программе» в 1871 г., через четыре года после выхода в свет первого тома «Капитала», сформулировал взгляд, согласно которому геометрия изучает свойства фигур, сохраняющихся при определенных движениях (преобразованиях координат). Не свойства точек, линий, треугольников и тому подобное, не «субстанцию» геометрических фигур, а то, что не изменяется при определенных изменениях их положений, – инварианты преобразований. Например, Евклидова геометрия изучает те свойства фигур, которые сохраняются при поворотах фигур под углом и при перемещениях их на плоскости. Такой подход был распространен на механику, когда изменение положения тела во времени начали рассматривать как изменение одной из координат – временной – и представили классическую механику как пространственно-временную «геометрию Галилея», а теорию относительности Эйнштейна – как «псевдоевклидову геометрию Минковского».

Как повторение попытки Гете и Гегеля на экономическом материале, конструкция Маркса столь же фантастична, но как теория стоимости она построена как метафора теории инвариантов, что предугадывало контуры теоретического естествознания второй половины XIX века.

В 1918 г. всем законам сохранения были найдены соответствующие инварианты преобразований (теорема Эмми Нетер). Сегодня задачи кинематики успешно сводятся к задачам статики и решаются как задачи геометрии (методы кинематических графов), что сделало наглядным язык теории инвариантов.

С точки зрения идеи инвариантов Марксова экономическая теория ставила задачу изучать не полезные свойства товаров (это – задача товароведения) и не их цены (меновую стоимость), а то, что не изменяется при определенных изменениях цен. Другой экономической реальности просто не существует. Приведенные Марксом примеры могли бы быть иллюстрацией к свободному и метафорическому толкованию выражения «инвариант». А главное – способом изучения стоимости товара как инварианта должен бы быть анализ его «ценового поведения», в котором по колебаниям меновой стоимости – цены, устанавливалось бы то, что остается постоянным при всех ценовых «преобразованиях».

Инвариант преобразований не является ни субстанцией, ни «чем-то третьим» наряду с его вариантами. Собственно, Маркс говорит о том же, когда подчеркивает сугубо общественный характер стоимости: «Вы можете ощупывать и рассматривать каждый отдельный товар, делать с ним что угодно, он, как стоимость, остается неуловимым». Но Марксов мир «общественных субстанций» тоже является реальностью, хотя и призрачной, и именно в этом его призрачном мире осуществляются все ненаблюдаемые общественные процессы.

Продолжая аналогии с теоретическим естествознанием, можно сказать, что Марксова политэкономия опирается на идеи, известные в XIX ст. как «законы сохранения материи и энергии». «Сгусток труда», «затрата человеческой рабочей силы», – это воплощение в вещи энергии. Маркс остается достаточно архаичным материалистом; для него в товаре есть лишь «сумма всех разных полезных работ» («сгусток труда») плюс «определенный материальный субстрат, который существует от природы, без всякого содействия человека. Человек в своем производстве может действовать лишь так, как действует сама природа, то есть может изменять лишь форму веществ». Карл Маркс цитирует экономиста XVIII ст. Пьетро Верри: «Все явления Вселенной, порождены ли они рукой человека, общими законами ли природы, являют собой не действительное творчество, а лишь превращение материи».

Здесь скрыт материалистический консерватизм Маркса, который не оставляет ему возможности выйти за пределы мировоззрения механики его времени. Все виды работ являются не свободными творениями человеческого ума и воображения, а рекомбинацией вещества природы, потому что они «являют собой производительную затрату человеческого мозга, мышц, нервов, рук и так далее, и в этом понимании – один и тот же человеческий труд… Он является затратой простой рабочей силы, которую в среднем имеет телесный организм каждого обычного человека, не имеющего никакой специальной подготовки». Приблизительно это в физике называется работой, а способность выполнить работу – энергией. Для «работы» ума здесь просто не остается места, поскольку она несоизмерима с материальными расходами мозга и нервов.

На таком шатком фундаменте построена концепция «эксплуатации человека человеком», на которой основывается политическая философия Маркса.

Маркс не игнорирует качественную разницу между квалифицированным умственным и грубым физическим трудом, но пытается представлять сложный труд через простой («меньшее количество сложного труда равняется большему количеству простого»). «Сведение сложного труда к простому» иллюстрирует ограниченность теории Маркса энергетическими измерениями и ее полную несостоятельность при учете измерения информационного. Конечно, бессмысленно попрекать его за это. Для теоретически-информационного подхода время пришло только во второй половине XX века.

Рабочая сила – это возможность выполнить определенную работу, то есть энергия. Вся теория заключается в том, что реализация рабочим своей энергии (способности к труду) не только возвращает капиталисту деньги, потраченные на найм рабочего и покупку оборудования и сырья, но и приносит дополнительный доход – «прибавочную стоимость». Со стороны рабочего «тратится определенное количество человеческих мышц, нервов, мозга и так далее, – количество, которое должно быть опять возмещено», тогда как капиталист без любого труда и затраты «мышц, нервов, мозга, и так далее» кладет себе в карман «прибавочную стоимость» лишь потому, что является владельцем помещения, станка и сырья. Дочитав до этого места (а почти все читатели «Капитала» ограничивались первыми разделами первого тома), рабочий должен был громыхнуть кулаком по столу и воскликнуть: «Следовательно, владелец мой труд просто крадет!»

В 1850-х гг. Маркс писал, что капиталист покупает труд рабочего, 1860-х, в «Капитале», – рабочую силу . Ему казалось, что это было настоящим научным переворотом, хотя «покупка рабочей силы» значила не больше, чем покупка того же труда как возможности («рабочая сила существует только как способность живого индивида» [823] ).

Достаточно признать, что организаторский и интеллектуальный труд тоже является трудом, и вся эта концепция летит кувырком.

Здесь возникает еще один вопрос, на который Маркс дает крайне неубедительный ответ. Что нужно для того, чтобы возместить рабочему расходы его «мышц, нервов, мозга, и так далее»? По Марксу, «… стоимость рабочей силы является стоимостью жизненных средств, необходимых для поддержания жизни ее владельца». Как же определяется эта стоимость – количеством калорий? По минимуму или по максимуму? Маркс мог бы сказать, что рабочему платят лишь минимально необходимое для того, чтобы он не умер и выкормил детей себе на смену. Но классик отступает под давлением фактов. «С другой стороны, размер так называемых необходимых потребностей, равно как и способы их удовлетворения, сами являются продуктом истории и зависят преимущественно от культурного уровня страны, между прочим, в значительной мере и от того, при каких условиях, а следовательно, с какими привычками и жизненными тяготами сформировался класс свободных рабочих. Таким образом, в противоположность другим товарам определение стоимости рабочей силы включает в себя исторический и моральный элементы» (курсив мой. – М. П.).

Определение стоимости рабочей силы Марксом не только включает в себя исторический и моральный элемент – оно насквозь является морально-историческим. Ведь можно спросить: а что, если хозяин будет платить рабочему меньше, чем ему нужно для возобновления жизненных сил? Рабочий раньше умрет? Подумаешь! Сколько полуголодных, больных и истощенных рабочих в мире умирает в сорок лет и раньше – и что с того? На смену им в бедных обществах может прийти масса желающих! Толпы людей, готовых ринуться на любую работу за самую мизерную плату, можно видеть едва ли не в большинстве стран на периферии современной цивилизации. Мы уже имеем опыт того, что наемной рабочей силе можно месяцами вообще не платить зарплату – и ничего!

Заявлять, что стоимость рабочей силы определяется тем, что необходимо для ее восполнения, нельзя безотносительно к морали. Так должно было бы быть по справедливости, но так вовсе не происходит. Выплачивая рабочему зарплату, хозяин не интересуется тем, хватит ли этого ему и его детям. Он стремится вообще не платить, если будет такая возможность. Уровень зарплаты определяется конкуренцией на рынке рабочей силы, то есть соотношением спроса и предложения, – больше ничем. На деле требование ограничить минимальную заработную плату необходимым для выживания рабочего и его семьи прожиточным минимумом является моральной нормой, которую Маркс вслух не мог признать как философ-материалист, но которую стыдливо вводил под видом экономической необходимости. Хотя здесь потребности не больше, чем в ссылке на относительность «жизненных тягот» рабочего, которые позволяют включить в число необходимого также «тягу» к компьютеру, автомобилю и собственному домику, сославшись на традиционно высокий (да еще и растущий) «культурный уровень страны».

Однозначного ответа на вопрос, что ожидает капиталистическое общество, теория Маркса не дает, что заметили его первые ученики и последователи. Верный ученик Маркса Каутский вынужден был ссылаться на то, что жизненный уровень и потребности рабочего растут вместе с культурой общества. А это уже было введением нормы и этики в теорию марксизма, потому что явно апеллировало к справедливости. Революционерам оставалось надеяться, что кризисы перепроизводства будут становиться все более жестокими, и рабочий класс будет подведен к ликвидации частной собственности на орудия и средства производства этими периодическими катаклизмами. Как мы знаем, и эти надежды не исполнились. В дискуссиях с Каутским и Бернштейном левые социалисты, в том числе Ленин, просто закрывали глаза на факты и утверждали, что рабочий класс живет все хуже и хуже и вынужден будет пойти на мировую пролетарскую революцию. В середине XX века в это уже никто не верил даже в Москве на Старой площади, в ЦК КПСС.

В «Капитале» мы находим предсказания и апокалипсиса капитализма в результате вытеснения рабочей силы машинами и удешевления товаров и увеличения их массы при уменьшении суммарной стоимости в результате того же технического прогресса.

Вот, собственно, и вся теория марксизма. Что же касается «теории формаций», то она вообще выпадает из общего течения рассуждений классиков. Ведь эксплуатация человека человеком объясняется как присвоение прибавочной стоимости, а это имеет место лишь при превращении рабочей силы в товар. Если же рабочая сила не является товаром, то непонятно, как можно говорить о присвоении «прибавочной стоимости» и о том, что классы феодалов, мещан-буржуа или крестьян, – это группы людей, которые могут эксплуатировать друг друга (выражение принадлежит Ленину, но идея полностью марксистская). Основанием «эксплуатации» раба и крепостного оказывается банальное насилие. В основе «теории формаций» у Маркса лежала другая идея – деления истории общества на три периода: несвободы производителя, его формальной свободы (капитализм) и реальной свободы (коммунизм), но эта идея осталась в рукописях в 1857 г., поскольку основа периодизации истории зиждется не на экономических, а на властных и моральных принципах.

Попытки определить «субстанцию стоимости» были отброшены экономической наукой XIX – XX ст., которая все больше сосредоточивалась на «потребительской стоимости» и практических рецептах, повышающих эффективность рыночной экономики и денежного хозяйства. От «теории стоимости» осталась лишь простая идея себестоимости как уровня затрат на товар, ниже которого нельзя опускать цену товара. В теоретическом плане наибольший интерес представляли теории, названные после Второй мировой войны маржиналистскими (от marge – край, предел) и основанные еще современниками Маркса – Джевонсом, Вальрасом и др. Маржиналисты изучали поведение цен на определенный товар в пограничных ситуациях – от выхода товара на рынок до насыщения рынка. Марксист в начале карьеры, потом один из теоретиков маржинализма, выдающийся украино-русский экономист М. Туган-Барановский последнюю свою статью посвятил перспективам создания общей теории ценности на путях обобщения разных конкретных теорий – маржиналистской теории возникновения и насыщения рынка определенным товаром, психологии восприятия (где есть также процесс насыщения, описанный законом Вебера – Фехнера) и другим описаниям ориентации человека в ценностях.

Если стоимость – не более чем «вещь-в-себе», фантом, привидение, теоретический конструкт, которому в экономической жизни не отвечает ничего, то можно устанавливать цены произвольно, даже в определенных пределах, игнорируя себестоимость или наверстывая занижение цен их повышением на другие товары. Что, собственно, и делали в советском Госплане!

Маржинализм и родственные теории являются феноменологическими, поскольку они формально описывают процессы и дают удовлетворительные предсказания и практические советы, но отходят от наивных стремлений раскрыть «субстанцию стоимости». В определенном понимании это приближает их к тому ряду физических теорий, которые ограничивались математическим описанием процессов и констатацией инвариантов. Поскольку в науке все шире применялись теоретико-вероятностные методы, создавалось впечатление, что везде идет речь только о прагматичных успехах в предсказании результатов, а не об истине как соответствии теории скрытой сущности реальных процессов. Однако ситуация изменилась, когда теоретико-вероятностной трактовке была поставлена в соответствие теоретико-информационная.

С теоретико-информационой точки зрения в анализе природы и общества появляется новое измерение, которое можно назвать «мерой порядка». Информационно система тем сложнее, чем выше ее мера упорядоченности и, соответственно, ниже энтропия. Соответственно было показано, что рост упорядоченности (снижение энтропии) возможен и в неживой природе. Информационное измерение не эквивалентно энергетическому, упорядоченность системы не выражается в затратах энергии. Информация, на получение которой необходим минимум энергетических затрат, может быть крайне важной и принести колоссальную экономию энергии. В совокупности с математическими методами анализа нелинейных процессов это направление научного мышления позволило составить целостную картину мира, в которой в значительной степени получили объяснение и процессы жизни, и механические и тепловые процессы.

С информационной точки зрения работа, осуществляемая человеком, есть в первую очередь реализация не энергии, а информации, – планов и расчетов, сознательно поставленных целей, проекта. Слово projeter родилось в старофранцузском языке в XIV ст. от слова jeter – «бросать» и означало буквально «бросить вперед, далеко, с силой», а в переносном смысле – бросить взгляд, то есть еще дальше, чем это возможно реально и физически. Проект – это то, что предлагается для реализации и что существует только за горизонтами современного, в будущем. Маркс в своей знаменитой фразе о разнице между пчелой и архитектором в сущности и оценивал труд через сознательно поставленную цель, но ему не хватало научного материала для того, чтобы понять, насколько неуместны попытки подойти к анализу смысла человеческой работы только с мерками энергетических затрат.

Продаются и покупаются на первый взгляд – вещи, но в сущности – не они сами по себе, а проекты. Если я покупаю хлеб или ботинки, проект их будущей судьбы до смешного простой, но уже покупка гвоздей и досок является элементом более сложного проекта – строительства целого и, следовательно, производственного потребления. Проект всегда имеет стратегию, предусматривает достижения, потери и риски. На рынке встречаются проекты продавца и покупателя, и начинается игра, которая не исчезает и тогда, когда они не торгуются и бьют шапками о землю, а выжидают, ищут других продавцов и покупателей и вообще играют в игру, которая называется конкуренцией, и имеет собственные стратегии, близкие и далекие цели. Кажется, будто на рынке торгуют прошлым, потраченным трудом; в действительности на рынке торгуют будущим.

В современном сложном производстве, как и при простом изготовлении товара на продажу, главное – подчинить все трудовые действия и затраты энергии осмысленной цели, которая включает в себя не только организацию производственного процесса, но и нахождение рынка для изделий.

Простой акт купли-продажи отражает очень сложные стратегии участников, далекие информационные процессы, скрытые за примитивностью материальных действий. В игру с обеих сторон всегда входят возможности. От возможностей избавляется и покупатель, отдавая деньги, и продавец, отдавая товар. Сколько готов сбросить в цене продавец? Конечно, у него есть нижний предел – себестоимость товара, то есть цена затрат на его производство. Но нередко он готов продать и ниже этой цены. Продавец будет считать, когда он больше потеряет, – когда продаст задешево или когда совсем не продаст? Сколько готов заплатить покупатель? Покупатель заплатит не больше, чем он потеряет, если откажется покупать.

Предложенная Марксом теория общества не в состоянии была предусмотреть ни единого экономического и социального феномена, потому что она стремилась быть жестко детерминистской, как вся наука XIX века. Но общественная наука не может быть сугубо детерминистской, потому что она описывает и объясняет вероятности, нелинейные и информационные процессы. В ней должно быть заложено различие между прошлым и будущим, временная асимметрия. Законы сохранения и соответствующие инварианты превращений остаются верными, но они не объясняют именно того появления нового, возникновения порядка из хаоса, которое составляет суть жизнедеятельности вообще и человеческой жизнедеятельности в частности.

Акт купли-продажи происходит в виртуальном пространстве будущих потерь и прибылей, потому что за реальным процессом обмена стоят стратегии, проекты, информационные процессы, определенные в конечном итоге упорядоченным целым общества. В таких случайных, стохастических процессах складываются цены, которые должны характеризовать ценность товаров для общества как целостности.

Будущая теория стоимости возможна только как теория, построенная на принципах современных синергетических и информационных представлений. Сказать, что Марксова теория просто не отвечает действительности, было бы слишком вульгарно: исходные ее принципы, на которых строится так называемая «теория стоимости и прибавочной стоимости», являются полностью правомерными, но очень грубыми предположениями, на которых возможно построить лишь теорию с крайне ограниченными горизонтами. Феноменологические теории экономического поведения намного более эффективны, но стремление создать всеобъемлющую теоретическую картину рыночной экономики требует еще больших научных усилий.

Наиболее убедительна именно философская часть конструкции Маркса, которая касается мира как ценности для человека. Она ориентирована на человека как субъекта, но в сущности альтернативна философии Гуссерля и современному субъективизму, храня уверенность здравого смысла в «соответствии мыслей и реальности» и соединяя ее с определенным антропоцентризмом. Все то, что говорили философы о ценности мира для человека, в научных терминах говорится сегодня об объективных процессах как носителях информации. Является ли информация свойством самих вещей и явлений окружающего мира, или же ее открывают, – находится ли информация в нас, или же ее создают усилиями воли и интеллекта? С одной стороны, эти объективные естественные и общественные процессы, будучи воспринятые нами, позволяют нам проникнуть в тайны мира и о чем-то сообщают, то есть несут информацию, которую нам остается только открыть. Точь-в-точь так же, как мы открываем «полезность вещей». С другой стороны, все эти процессы остались бы мертвыми и молчаливыми, если бы мы не накапливали в себе самих знаний и умений, если бы не научились спрашивать у природы. Создаем ли мы тем самым информацию? Нет, мы превращаем в информацию независимые от нас процессы, когда развиваем свои базовые знания и умеем ставить окружающему миру все более точные и более умные вопросы.

Что же осталось от теории Маркса сегодня? Вопрос не будет таким драматичным, если мы проведем аналогии с другими науками. Вряд ли Маркса можно сравнивать с Ньютоном или Эйнштейном, которые создали хотя и односторонние, зато предельно общие теоретические картины мира. Но то, что сделал Маркс, безусловно относится к науке, а не к идеологическому шарлатанству, и кроме того заключает в себе огромный моральный заряд. Это последнее обстоятельство имел в виду Деррида, когда писал, что Маркс стал приемлем после того, как исчезли порожденные им режимы, и он превратился в «призрак».

Деррида цитирует слова Поля Валери: «Теперь, на огромной террасе Эльсинора, которая пролегла от Базеля до Кельна, идет через пески Ньюпорта, болота Соммы, меловые залежи Шампани, граниты Эльзаса – европейский Гамлет смотрит на тысячу призраков. Но он интеллектуальный Гамлет. Он размышляет над жизнью и смертью истин. Его призраки – все предметы наших споров; его угрызения совести – все то, чем мы гордимся (…). И если он берет череп, то это знаменитый череп. – Whose was it? – Вот этот был Леонардо. (…) А этот, другой – череп Лейбница, который грезил о всеобщем мире. А вот этот был Канта, который породил Гегеля, который породил Маркса, который породил… Гамлет как следует, не знает, что делать с этими черепами. А если он их бросит? Перестанет ли он быть самим собой?»

Европейский человек всегда в сомнениях, потому что разговаривает с великими призраками. Наши предки оставили наследство не обожествленное, и так же не анонимное, как в традиционных обществах, не как предмет веры и поклонения, а как предмет свободного интеллектуального выбора. Это и имел в виду Гуссерль, когда писал о философии как особенном для духовной Европы способе постановки идеальных целей и нормотворчества.

Научные истины анонимны, хотя именно наука точно фиксирует их авторство. В контексте науки Маркс остался таким же безличным, как тысячи других научных работников. Говоря об уравнении Клейна – Гордона или соотношении Гейзенберга, мы думаем не о тех, кто их сформулировал, а о теоретическом содержании формул. Дискурс истины анонимен, но анонимен не так, как дискурс Святого Письма. Мы имеем четкие критерии приемлемости для интеллектуальных предложений, которые претендуют на истинность. Amicus Plato, sed veritas magis. Здесь нет места вере и авторитету, симпатиям и антипатиям. И с Марксом-теоретиком мы общаемся не как с призраком, а как с его формулами.

У Шекспира встречи его персонажей с призраками являются мистическими диалогами. Общение с пришельцами из потустороннего мира так же недозволено, как и путешествие через «тот мир». Шаманский полет через «страну мертвых» возможен лишь в трансе, в экстатическом общении. Но не в размышлениях и колебаниях Гамлета.

Но европейский Гамлет не может безразлично отбросить «черепа» своих духовных предков, потому что перестанет быть самим собой. Он мысленно постоянно возвращается к ним – без экстаза и шаманства, и все же не в рациональном единении. Ведь его охватывает общая с ними страсть, одинаковое переживание мотивов и надежд. И Маркс оставляет Гамлету-европейцу бессмертную тоску по справедливости, сильнее, чем тленные останки и обесцененные формулы.

 

«Перестройка»

 

Горбачев и другие

Конец коммунистического тоталитаризма наступил, к счастью, не в результате ужасных катаклизмов с кровавыми жертвами и страданиями искалеченных миллионов. То, что народы вынесли уже после краха компартийно-советской власти, скорее вызвано неумением политически малокультурных элит и старого, и нового, поколений найти правильные решения современных проблем, острых, неслыханных и грандиозных. Эпоха краха попыток реформирования казарменного («командно-административного») социализма, которая получила название Перестройки, достаточно полно представлена документами и описана в многочисленных воспоминаниях. Однако до сих пор не полностью понятой остается та легкость, с которой развалился такой фундаментальный режим.

Перестройка остается в нашем сознании больше личной драмой ее активных участников, чем борьбой политических сил. Точнее, мы до сих пор, как и тогда, квалифицируем эти силы как «консервативные» и «перестроечные», «партократов» и «демократов». Более-менее понятны личностные черты действующих лиц Перестройки. Трудно квалифицировать политические тенденции, потому что старые классификации не годятся, а будущими позициями пользоваться для характеристики прошлого людей Перестройки следует крайне осторожно.

М. С. Горбачев

Если вдуматься, то симптомом сдвигов в посттоталитарном режиме в СССР было уже назначение сорокасемилетнего Михаила Сергеевича Горбачева секретарем ЦК КПСС по сельскому хозяйству.

Это произошло в 1978 г. после внезапной смерти его предшественника в должности первого секретаря Ставропольского крайкома, секретаря ЦК Кулакова. Федор Давидович Кулаков в молодости в условиях «тридцать седьмых годов» был вынесен наверх; не имея надлежащего образования, сделал успешную карьеру в министерском аппарате и был направлен в Ставрополь, где стал в 1960 г. первым секретарем крайкома; оттуда возвращен в Москву, назначен зав. сельскохозяйственным отделом ЦК, а через год, в 1965 г., – секретарем ЦК. Кулаков был волевым администратором, который умел давить на подчиненных; как секретарь курортного крайкома он принимал высоких гостей с шумным застольем и сам много пил. Умер он в кабинете от сердечного приступа после очередного перепоя. Горбачев значительную часть карьеры сделал при Кулакове, после комсомольской работы четыре года заведовал отделом кадров крайкома и в 1970 г. стал первым секретарем Ставропольского крайкома. Кулаков высоко ценил напористость Горбачева, но по стилю работы молодой, способный и самоотверженный Горбачев очень отличался от своего покровителя и как хозяин Минеральных Вод и Домбая нравился другим высоким гостям и по-другому.

Обсуждались в 1978 г. и другие кандидатуры на должность секретаря ЦК КПСС по сельскому хозяйству, – самобытного агронома, энергичного партийного деятеля с Полтавщины Федора Моргуна и руководителя Краснодарского края С. Ф. Медунова. Преимущество отдали Горбачеву. Горбачева не любил его сосед и соперник Медунов, ненавидел и откровенно хотел уничтожить министр внутренних дел Щелоков, но обоим поломал планы Андропов. Андропов сам был из Ставропольщины, и это было, возможно, одним из мотивов его симпатии; недоброжелатели Горбачева указывают и на другого «ставропольца» – одиозного Суслова. Суслов с благодарностью относился к Горбачеву за то, что тот организовал в Ставрополе небольшой музей Суслова. У Горбачева сложились хорошие отношения с Косыгиным, Устиновым, председателем Госплана Байбаковым – более интеллектуальными членами высшего руководства и больными людьми, которые избегали бурных застолий и ценили умную и приятную беседу. Однако когда было нужно, Горбачев разыграл небольшой конфликт с Косыгиным, защищая не только кредиты для сельского хозяйства, но и партаппарат от госаппарата – и, главное, делая приятное Брежневу. Словом, Горбачев свободно ориентировался в придворной обстановке и действовал в соответствии с ее законами. Но можно заметить и принципиальные политические тенденции в этой системе лавирования среди сильных мира сего.

М. А. Суслов – серый кардинал эпохи Брежнева

Все-таки и для «старцев» из политбюро, и для младших выдвиженцев какое-то значение имели социалистические ценности и идеалы. Это нередко не принимается во внимание политологами и историками, которые склонны рассматривать коммунистических лидеров как абсолютно беспринципных карьеристов или даже политических бандитов. Такие вульгарные представления ни в какой мере не отвечают действительности.

Коммунистическая партия в сущности была организацией, подобной церкви. Только эта церковь занималась также выращиванием кукурузы и гороха, добыванием газа и нефти, торговлей золотом и алмазами, изготовлением баллистических ракет, – и, между прочим, поисками ереси в кинофильмах, стихотворениях и диссертациях, что должно было бы составлять единственную функцию тоталитарной партии-церкви. В руководящих кругах любого клира мы найдем разных людей – и хищных фанатиков-аскетов, и жирных циников, и умеренных прагматиков; мало среди них наивных и самоотверженных простодушных борцов за чистоту веры, возможно, больше хитрых и беспощадных злых старцев и жадных до власти и наслаждений молодых карьеристов. Но это совсем не значит, что всезнающая и циничная верхушка клира – неверующие или и атеисты в душе. Они повторяют молитвы бессознательно, но лишить их этих молитв невозможно. Для кого-то Бог есть ежеминутно здесь и сейчас, для кого-то – где-то там, далеко, о нем вспоминают лишь в критические моменты; жизнь требует своего, – но оно было бы невозможно, если бы не было опоры и почвы в вере. Есть вещи, которые почти не фигурируют в повседневном сознании, но которые задевать и подвергать сомнению нельзя.

Так жила кремлевская верхушка времен «развитого социализма». Все они были настолько практичными, что непримиримого аскета вытолкнули бы из своей среды.

Кремлевской верхушке «положено» было виски и коньяки, госдачи, черная икра и черные машины-«членовозы», и осмелиться решительно отказаться от всего этого мог разве что какой-либо неистовый Лигачев, да и то уже в определенных условиях. Тот, кто демонстративно не принимал «положенного», не мог рассчитывать на кастовую солидарность и на карьеру.

Были в идеологическом тумане боги коммунизма, «ценности Октября», было что-то, чего отдавать и отрицать не годилось и во что верили, как верят в Бога, даже перебирая жирными пальцами полученные от верующих деньги. Это совершенно искренняя вера, потому что человек, лишенный причастности к ней и через нее – к церкви, превращается в ничто. Перед ним раскрывается бездна вопросов, на которые необходимо искать ответа самому и, возможно, переворачивать вместе с привычными представлениями всю свою жизнь.

Человек, который отказывался от веры, становился еще опаснее, чем честный фанатик, который отказывался от повседневных номенклатурных радостей бытия; искренний еретик заслуживал более тяжелого наказания, чем тот, кто просто не выдержал искушений и вульгарно украл. И следовательно, нужна была в определенный момент и жертвенная самоотверженность, воплощением которой для этих поколений руководителей была Великая Отечественная война. Кто-то из них воевал самоотверженно, не из-за угрозы жизни, кто-то осторожно и преимущественно в штабах и тылу, – в конечном итоге, хорошие солдаты никогда не ищут повода для героизма, как салаги, – но все тянули свой воз, и каждый, если бы была потребность, был готов потерять все. Только вот это самопожертвование чем дальше, тем больше становилось такой же далекой и нереальной перспективой, как и горизонты светлого коммунистического будущего.

Горбачев не был единственным представителем нового поколения коммунистических руководителей, которых отметил своим вниманием Андропов, и которые позже стали активом Перестройки. Среди них были первый секретарь Томского обкома Е. К. Лигачев, с которым Горбачев сблизился во время их общей поездки в Чехословакию в 1969 г., первый секретарь Свердловского обкома Б. Н. Ельцин, директор Уралмаша Н. И. Рыжков, руководители КГБ, бывший партработник из Днепропетровска В. Чебриков и давний помощник Андропова В. А. Крючков, бывший исполняющий обязанности завотделом пропаганды, посол в Канаде А. Н. Яковлев, комсомольский работник из Грузии, затем министр внутренних дел республики Э. А. Шеварднадзе и другие. В выдвижении этих кадров андроповского призыва несколько позже принимал участие сам Горбачев, которого Андропов сумел продвинуть на должность еще одного «второго секретаря» ЦК (сначала при Брежневе пару вторых секретарей составляли Суслов и Кириленко, после смерти Суслова – Андропов и, по настоянию Брежнева, Черненко, при Андропове – Черненко и Горбачев). Егора Лигачева с подачи Горбачева Андропов назначил зав. Орготделом ЦК, Рыжкова – в Отдел машиностроения, Ельцина проводил в Строительный отдел ЦК уже Лигачев, а Яковлева Андропов по совету Горбачева вернул из Канады в Москву. Назначение А. Яковлева в Отдел пропаганды ЦК, А. Лукьянова – в Общий отдел, Б. Ельцина – в Московский комитет партии осуществлено уже Горбачевым в 1985 г. и обеспечивало ему руководящие политические позиции в партии и государстве.

Суслов симпатизировал Горбачеву не только как угодливому ставропольцу, но и как ограниченный идейный аскет из старых партийных кадров – преданному молодому партийцу, скромному в жизненных устремлениях. Приблизительно теми же мотивами объясняются симпатии Андропова к очень разным, но одинаково не разложенным коррупцией людям, как Горбачев и Лигачев. Особенно характерна симпатия, которую питали к Горбачеву Устинов и Громыко. В хрущевские времена Президиум ЦК состоял почти полностью из секретарей ЦК – представителей территориальной партийной горизонтали. Вводя в политбюро Громыко, Устинова и Андропова, Брежнев усилил свою элиту вертикалью, специалистами, способными, на его взгляд, на квалифицированные политические решения. Люди из этого круга, а прежде всего Андропов, поддерживали менее зараженных провинциальным кумовством и более профессионально подготовленных руководителей. Туманное ощущение необходимости очищения «партийных рядов» и поиска новых решений находило выражение в этих скромных потугах на кадровые находки.

При брежневском руководстве господствовали обычаи, которые Яковлев называл «византийскими», когда каждый руководитель пытался окружить себя своими людьми, а свои люди должны были быть открытыми подхалимами, в распределении людей на группировки влияли и идейные рассуждения.

Михаил Сергеевич Горбачев – человек не просто контактный и в среде партийной элиты – полностью свой, но и человек с сильным характером, здоровой психикой и ясным умом. Последующая история достаточно раскрыла его личные черты, все еще неадекватно оценивающиеся в результате чрезвычайно острых страстей, которые до сих пор вызывает его имя.

По своему психологическому складу Горбачев, как в настоящий момент признают и враги, и сторонники, очень эгоцентричен. Он, по словам бывшего помощника четырех генсеков, умного и циничного Александрова-Агентова, слушает, но не слышит, – вернее, слышит только себя. Это свойство сильных лидеров совсем не тождественно эгоизму, индивидуализму и тому подобное. Горбачев настроен к человеческому окружению очень доброжелательно, способен на искреннее сочувствие. Он не замкнут по натуре, лишен комплексов и склонен, как правило, к доброму юмору, что делает его легким собеседником. Его «Я», тем не менее, смещено, по Фромму, туда, где опасно сближаются оценки истинности с оценками на соответствие относительно собственных целей и стремлений, где ослаблена самокритичность и способность к сомнению в верности принятых предположений, где доминирует желание, которое так коварно выдается за действительность. Однако психика Горбачева поразительно крепкая и здоровая; духовное равновесие достигается мощным действием противоположного фактора – ценностных ориентаций альтруистичного характера, в том числе и общих верований, в ту пору – коммунистических.

Не будучи человеком аскезы, Горбачев лишен животной жизнерадостности примитивных карьеристов брежневской породы, он был выше их относительной чистоплотностью, нормальным образованием и искренней увлеченностью делом. На его будущего помощника Черняева произвело большое впечатление то, что во время их общего пребывания в Бельгии секретарь Ставропольского крайкома мало обращал внимания на окружающую зарубежную реальность и все время был поглощен делами и перспективами родного края. Вся энергетика личности, вся инерция воли и порядка направлена была на высшую ценность, которой для него тогда были перспективы увеличения надоев и центнеров. Об идеологии своей политики он мог говорить бесконечно, чем позже вызывал все большую ярость членов политбюро.

В дни критических испытаний в Форосе и в период участия в чрезвычайно тяжелой и абсолютно бесперспективной президентской кампании Горбачев продемонстрировал неподдельное мужество и способность один на один противостоять толпе и переломить ее настроения.

Но не стоит преувеличивать эту глухоту Горбачева. Он – не тривиальный интроверт, углубляющийся в анализ собственных переживаний, или демонстратив, не чувствующий грани между «Я» и реальностью, потому что думает лишь о том, как выглядит. В Горбачеве, как натуре богатой, все время шла внутренняя работа, и он был способен к хайдеггеровскому «запросу», который лучше передается другим термином «вопрошание». И тогда, когда он понимал, что ему что-то неясно, Горбачев искал ответы в реальности и прекрасно «слышал». Характерно, что за годы своего «генерального секретарства» Горбачев лично сблизился с лидерами мировой политики, потеряв своих поклонников и сторонников дома, в России; к своим он бывал ужасно невнимателен и неблагодарен, он «слышал» их все меньше, а Запад открывался ему неизвестными гранями мировой политики, и он жадно ловил все новое. Соответственно, и Запад первым открыл в нем политика и человека, тогда, когда родина для него была практически потеряна.

Характерной чертой Горбачева стала его самозабвенная влюбленность в жену, Раису Максимовну. Попросту говоря, они любили друг друга и были дружными и счастливыми супругами. Похабная партийная верхушка не понимала этого феномена, и даже тех деятелей, которые не позволяли себе расслабиться и хранили имидж образцового семьянина, раздражала манера «тянуть Раису Максимовну куда следует и куда не следует». Щербицкий едва сдержался, когда Горбачев пришел с женой на украинское политбюро, и было это в 1985 г., когда авторитет генсека был для дисциплинированного киевского секретаря еще бесспорным. С другой стороны, единственным другом, с которым он мог откровенно поделиться ежедневно и в тяжелую минуту, была именно Раиса Максимовна.

Михаил и Раиса Горбачевы

Но в первую очередь Горбачев как первый секретарь Ставропольского крайкома, а затем секретарь ЦК КПСС выделялся глубоким знанием дела, соединением жесткости и требовательности с доброжелательностью и незлопамятностью (Горбачев был обидчив, но легко забывал обиды), способностью на ходу схватывать суть практических проблем, интересом к высоким идеологическим материям и умением грамотно говорить и, что удивительно для кремлевской и обкомовской верхушки, самому писать тексты. Время от времени Андропов поручал Горбачеву вести секретариат, и здесь для всех раскрылось его умение быстро понять проблему и находить пути ее решения, разоблачать хитрости подотчетного и давать советы со знанием дела, в первую очередь сельскохозяйственные, быть резким и никого не оскорбить без толку, весело и быстро вести заседание.

Уже будучи секретарем крайкома, Горбачев обратил на себя внимание интеллектуальной среды цековских помощников и советников. Горбачева «продвигали», а для близких к высшему руководству людей, которые хотели изменений, он был единственной надеждой. Ни столичный владыка, надутое ничтожество Гришин, ни претенциозный педант, пьянчуга Романов из Ленинграда не имели ни способностей, ни связей, чтобы конкурировать с Горбачевым как возможным где-то в будущем лидером партии.

По замыслу тяжелобольного Андропова, именно Горбачев должен был быть его преемником. Собственно, это был не только его, Андропова, замысел, но и идея трех активнейших членов политбюро – Андропова, Устинова и Громыко. Им противостояла старая брежневская клика во главе с главой правительства Тихоновым и секретарем ЦК Черненко. В записке из больницы Андропов рекомендовал поручить вести заседание политбюро Горбачеву. Это означало бы перестановку Горбачева с места «второго второго» на место «первого второго» и тем самым – престолонаследника.

Однако на нарушение сакральных норм политбюро не пошло. Андропов умер 9 февраля 1984 г., а пленум ЦК, который решал проблему преемника, состоялся только 14 февраля. После смерти Андропова Громыко и Устинов договорились продвигать Горбачева, но на решающем заседании политбюро все было так скомбинировано, что слово по этому поводу получил Тихонов и предложил на должность генсека К. У. Черненко. Нарушить последовательность «вторых секретарей» никто не осмелился по соображениям «сохранения стабильности», и без возражений прошла кандидатура Черненко. В конечном итоге, Устинов признавался потом министру здравоохранения Чазову, что очень большую назойливость он не проявлял из других мотивов. Он почувствовал, что кандидатуру Горбачева могут отвести кандидатурой Громыко, и тот легко согласится, проигнорировав предыдущую договоренность. Громыко очень хотел быть первым: после смерти Суслова он просил Андропова поддержать его кандидатуру на пост второго секретаря. Андропову, который сам готовился занять это место, оставалось только сказать, что это дело Брежнева.

Черненко должен был играть приблизительно ту же роль в руководстве, которую играл Брежнев, – роль центра тяжести и организатора стабильности системы, тем более что он был ни на что не способен, кроме улаживания конфликтов между членами высшего руководства как человек мягкий и беспринципный.

К. У. Черненко

Ставка на Черненко была временной – пока правил этот безнадежно больной, собственно, умирающий человек, днепропетровские пытались перестроить ряды и выдвинуть кого-то своего. Но Черненко все ослабевал и в конечном итоге умер 10 марта 1985 г. в 10 часов вечера. Страна догадалась об этом потому, что на следующий день музыка Шопена заменила утреннюю передачу «Опять двадцать пять».

Когда позже Лигачев рассказывал на XIX партконференции, как они с Чебриковым и Соломенцевым в марте 1985 г. сделали Горбачева генсеком, это были чистые фантазии. Кандидатура Горбачева теперь не имела альтернативы. Громыко обоснованно объяснил, почему именно Горбачев должен быть генеральным секретарем, но теперь и так все спешили показать свою преданность Горбачеву. Щербицкий, верный соратник Брежнева, срочно вылетел из США и, говорят, еще с борта самолета передавал, что голосует за Горбачева.

При этом все делали это достаточно искренне. Всем было ясно, что нужно принимать энергичные спасательные меры, потому что система находится в стагнации и близка к катастрофе.

В настоящий момент известно, что Горбачев очень дружил со студенческих лет с Млынаржем, одним из активнейших чехословацких «ревизионистов». Однако это не дает оснований считать Горбачева «русским Дубчеком» уже в 1960–1970-е годы. Зденек Млынарж в годы учебы в МГУ был таким же убежденным коммунистом, как и Миша Горбачев. Правда, в канун Пражской весны они виделись в Ставрополе и провели вместе два дня, но нет оснований считать, что здесь у Горбачева «тронулся лед» коммунизма. На следующий год после советской интервенции Горбачев посетил Чехословакию вместе с Лигачевым, бывшим тогда в основном его единомышленником, и не увиделся с другом юности, который очутился по ту сторону баррикад. Можно только допустить, что свежий ветер перемен хоть немного коснулся души молодого коммунистического лидера и пробудил неясные надежды на «социализм с человеческим лицом» в его собственном доме.

 

«Перестройка» и «ускорение»

После общего развала, каковым обернулась Перестройка, и бывших сторонников и соратников, и давних врагов Горбачева интересует кардинальный, судя по всему, вопрос: когда Горбачев поставил перед собой цель «разрушить систему»?

Ответ на этот вопрос не очевиден, но он лежит на поверхности.

Цель Горбачева первых месяцев его пребывания на посту генсека полностью понятна и достаточно ограниченна. Он, правда, иногда высказывался зайти очень далеко («Я пойду далеко», – задумчиво сказал он как-то своему помощнику Черняеву). Но реально это «далеко» на первых порах было очень недалеким.

Время, в которое Горбачев пришел к власти, требовало от него определения в общеполитических вопросах, поскольку еще при Черненко, с осени 1984 г., аппарат сидел над подготовкой Программы к ожидаемому XXVII съезду КПСС. Горбачев мог подключиться к поискам программных формулировок. Так, он дважды возвращал заведующему Международным отделом ЦК секретарю ЦК Пономареву проект раздела о мировом коммунистическом движении, но ясности все же не было ни у него, ни у аппарата.

Единственной коммунистической партией Европы, которая оставалась первостепенной по влиянию политической силой, была Компартия Италии, но именно с ней у КПСС сложились тяжелые отношения. КП Италии фактически заняла социал-демократические позиции и резко критиковала антидемократическую политику КПСС. В то время, когда программные комиссии вымучивали на госдачах какие-то формулировки, лидер КП Италии Натта прямо спрашивал КПСС: к кому она направляется – к Ленину или к Каутскому? КПСС могла ответить только чисто декларативным способом – конечно, к Ленину. И ничто не говорит о том, что Горбачев имел другой ответ.

При Горбачеве СССР продолжал тайно финансировать коммунистические и националистические движения, но бесперспективность «мирового коммунизма» давно была очевидной.

Сам Горбачев принял участие в партийной дипломатии с компартией Италии еще при Черненко: 12 июня 1983 г. умер лидер КП Италии Энрике Берлингуэр. Пономарев провел через политбюро очень сухое официальное сочувствие итальянской компартии, но помощник Черненко Александров-Агентов и зав. отделом информации ЦК Загладин за спиной Пономарева приняли решение послать на похороны вождя итальянских коммунистов-ревизионистов делегацию во главе с Горбачевым. Горбачев, по крайней мере, лучше познакомился с «еврокоммунизмом».

В 1985 г. отмечалось сорокалетие со Дня Победы. Это нарушало сакраментальную для КПСС проблему Сталина. В статье маршала Ахромеева по поводу Дня Советской армии, опубликованной в журнале «Коммунист», Сталину была дана очень высокая оценка. В комиссии, созданной для подготовки празднования 50-летия Победы, сцепились догматик-коминтерновец Пономарев, который Сталина тем не менее ненавидел, и сталинист Загладин. Но Горбачева все это будто не смущало. Он публично бросал реплики, полные уважения к Сталину, и это не было неискренним.

Когда затрагивалась сталинская тема, Горбачев и в более близком окружении говорил, что нужно уважать чувства народа , который любил Сталина и чтит его память.

Горбачев привычно прятался за абстракцию Народа, как все высшие руководители коммунистов, наделяя его теми чертами, которыми наделено было их собственное мировоззрение. Но была здесь и личная мотивация: уважаемый в селе дед Горбачева был старым кадровым председателем колхоза, отец вернулся с фронта, семья была коммунистической и советско-патриотичной. Ничто, казалось, не предвещало повторения хрущевских разоблачений Сталина.

Трудно описать все неясности, которые должны были быть как-то обойдены в решениях очередного XXVII партийного съезда. Эти белые пятна были очевидны всему аппарату. Но в первый период Горбачев фундаментальными проблемами не слишком проникался.

Как и каждый руководитель, Горбачев начал с кадрового укрепления тылов. В Политбюро у него были «чужаки», старики брежневской формации – Тихонов, Соломенцев, Воротников, Кунаев, Щербицкий, Романов, Гришин – и «свои», к ним относились, в частности, Лигачев, Рыжков, Чебриков, которые стали членами политбюро с апрельского пленума ЦК, Никонов, новый секретарь ЦК по сельскому хозяйству. В июне на очередном пленуме ЦК Громыко был переведен на должность главы Президиума Верховного Совета, то есть был отстранен Горбачевым от реального руководства большой политикой, а в министерстве его неожиданно для всех заменил Шеварднадзе, переведенный из Тбилиси в Москву и из кандидатов – в члены политбюро. На исходе года в круг «своих» входили Лигачев, Рыжков, Яковлев, Шеварднадзе, Медведев, Разумовский (Орготдел) и Лукьянов (Общий отдел ЦК). В начале следующего 1986 г. Горбачев заменил Александрова-Агентова новым первым помощником – Анатолием Черняевым, бывшим работником Международного отдела, верным и решительным сторонником Перестройки.

Горбачев ездил по стране, пытался во все вникать лично. Он ходил запросто улицами Ленинграда и Киева, разговаривал с прохожими. Кадровые перестановки достигли небывалого размаха.

Наиболее политически активные люди страны постепенно начинали верить в серьезность далеко идущих намерений Горбачева и сочувствовать его борьбе с «правыми», как тогда называли партийных консерваторов.

В 1985 г. уже началось оживление политической жизни, либерально-демократическая интеллигенция – пока еще в первую очередь московская – начала давление в том же направлении, на котором ее остановили после «оттепели»: пересмотр истории, критика Сталина и сталинизма. Пошли одна за другой публикации экономистов и журналистов в защиту рыночных принципов в социализме. Начали задавать критический тон на страницах журналов и некоторых газет «прорабы Перестройки» – авторы острых полемичных статей на темы недавней истории, современной политики и экономики, в которых переосмысливалась вся наша действительность. Интеллигенты разных, преимущественно либерально-демократических ориентаций сопровождали Горбачева в его зарубежных поездках и вели с ним и Раисой Максимовной откровенные разговоры за чашкой чая; здесь за 1985–1991 годы находились очень разные лица: Г. Бакланов, Ю. Белов, Д. Гранин, И. Друце, М. Захаров, М. Шатров, В. Быков, Б. Можаев, Е. Яковлев, В. Коротич, В. Чикин, И. Лаптев.

Через неделю после назначения А. Н. Яковлева в отдел пропаганды Черняев, его давний приятель, передал ему машинопись повести Рыбакова «Дети Арбата» – самого полного и самого яркого произведения о безумном деспотизме Сталина в 1930-е годы. Однако даже у радикального «перестройщика» Яковлева не было выразительной реакции. Перед съездом писателей в декабре 1985 г. председатель КГБ Чебриков разослал членам политбюро информацию, в которой Рыбаков, Приставкин, Рощин, Можаев, Зубов, Окуджава были охарактеризованы как антисоветские элементы, завербованные ЦРУ. Яковлев в гневе обратился к Горбачеву; тот отправил его к Лигачеву; Лигачев тоже разгневался, но не потому, что Чебриков писал со сталинистских позиций, а потому, что это дело не КГБ, а ЦК. На съезде писателей в комнате президиума секретарь ЦК по идеологии Зимянин с едва сдерживаемой яростью запретил Евтушенко вспоминать в своем выступлении Рыбакова с его повестью.

Для Горбачева тогда не существовало всех этих проблем переосмысления истории с позиций демократии. Он исходил из другой парадигмы. Его главная цель – очищение социализма, порядок и относительная автономность кадров, способных на самостоятельную инициативу и ответственные решения.

Он не чувствовал принципиальной разницы между собой и Лигачевым потому, что ее тогда и не было. Вся критика «застоя», вся программа «Перестройки и ускорения» были сначала чисто фундаменталистскими, в духе Андропова.

Первой акцией Горбачева было позорное антиалкогольное постановление ЦК от 6 апреля 1985 г. Еще назойливее и бессмысленнее, чем в свое время Андропов, набросились новые руководители партии на мелкие нарушения рабочего режима и большое и малое пьянство. Это была донкихотова битва с ветряными мельницами, но по-настоящему кровавая. Антиалкогольная кампания была опасна потому, что касалась массового быта, а такие реформы в истории всегда были особенно болезненными и имели непредсказуемые последствия. Безусловно, не с этого «ломания людей через колено», по любимому выражению Горбачева, следовало начинать.

Характерно, что сам Горбачев и позже как-то легкомысленно отнесся к «антиалкогольным» ошибкам. Лично он никогда не был принципиальным абстинентом и не придавал такого значения искоренению алкоголизма, как, например, Лигачев. Когда позже Горбачев говорил, что перебрали меру в антиалкогольной кампании исполнители – второй секретарь ЦК Лигачев и глава Комиссии партийного контроля Соломенцев, то здесь была некоторая неискренность. Программа борьбы против алкоголизма не была чисто оздоровительно-профилактическим средством, здесь была политика. Лозунги борьбы против врагов русской нации, которые преднамеренно спаивают народ, были выдвинуты близкими к «Памяти» националистическими кругами России, в частности в Сибири, и с этими фундаменталистами Лигачев заигрывал также и позже. Радикальные «трезвенники» в новосибирском Академгородке в 1985 г. создали ДОТ («Добровольное общество “Трезвость”»), которое в начале следующего года преобразовано в историко-патриотическое объединение «Память». Новосибирская «Память» была тесно связана с московской, открыто националистической и антисемитской. Развернув дикую антиалкогольную кампанию, Горбачев пошел на уступки консервативному и фундаменталистскому крылу своей перестроечной команды, но различиям во взглядах среди своих сторонников он тогда не придавал серьезного значения.

Старики в политбюро в последние годы «развитого социализма» договорились вычеркивать слово «перестройка» везде из проектов партийных документов, где бы оно ни встречалось. Им была ближе «стабильность», провозглашенная в брежневские времена Трапезниковым. Страх и отвращение вызывало слово «стагнация»; еще во времена Хрущева оно было употреблено итальянскими коммунистами для характеристики сталинского режима, и в советской прессе в данном контексте было запрещено. Вроде бы признавая факт политической стагнации режима, Горбачев в противоположность ей в первых «тронных» речах провозглашает динамизм своей будущей политики. В противовес умонастроениям партийных консерваторов, вопреки стабильности и стагнации, Горбачев после изначально обещанного «динамизма» выдвинул летом 1986 г. на встрече с секретарями и зав. отделами ЦК лозунг-формулу: «Перестройка – это революция». Что именно нужно в себе и системе революционно перестраивать, так никогда ясно и не стало – вплоть до развала самой системы.

«Перестройка» – советский политический неологизм; дореволюционный язык знал лишь буквальное «перестраивать», но не переносное «перестраиваться». Это слово в политическом употреблении получило метафорическое и риторическое содержание и было рассчитано на эмоции, и если Горбачев так энергично ухватился за него, то скорее потому, что оно имело неопределенные раздражающие нонконформистские коннотации.

Реально же «динамизм» воплотился в ту быстро забытую цель, которая тогда получила название «ускорения». Термин этот, правда, тоже в духе коммунистического иезуитства неискренне скрывал действительность: речь шла на самом деле не о том, что движение куда-то вперед (к коммунизму?) слишком медленно и его нужно ускорить, а о прекращении падения темпов экономического роста – о лечении экономических неурядиц, которые угрожали катастрофой, об исчерпанности ресурсов в соревновании с Западом и невозможности продолжать «холодную войну». За словцом «ускорение» прятались поиски программы решительного повышения экономической эффективности. И отказаться от лозунга ускорения пришлось потому, что, кроме кадровых перестановок, ничего другого руководители Перестройки реально не придумали, и никакие кадровые перестановки не давали эффекта.

За два года Перестройки сменилось 60 % секретарей обкомов и райкомов, а положение страны из года в год становилось все хуже и хуже.

«Гласность» – опять же эвфемизм, заимствованный из эпохи реформ Александра II, выражение, которое означало некоторую свободу слова, ограниченную наивысшими разрешениями. О том, что поначалу серьезной «гласности» Горбачев не имел в виду, свидетельствует преступное поведение Кремля в дни Чернобыльской катастрофы. Ведь тогда именно Лигачев предлагал открыто сказать о положении вещей, и именно Горбачев, поддержанный, кстати, Яковлевым, настоял на режиме секретности относительно чернобыльских дел. И это совсем не какое-то новое оригинальное решение: это традиция, так делалось всегда, не только касательно сопоставимой с Чернобылем Челябинской катастрофы 1957 г., но и относительно каждой мелкой дорожной аварии или каждого криминального преступления. Так держал себя царь Николай II после Ходынки. Это было постоянное оптимистичное выражение лица мертвенной системы. Угрожая Щербицкому исключением из партии в случае отмены первомайской демонстрации в Киеве и запрещая эвакуацию детей из города, Горбачев и его перестроечная команда действовали точь-в-точь так, как делалось при Брежневе, при Хрущеве и при Сталине, им и в голову не приходило, что они совершают преступление. Натиск политически заангажированных писателей и других интеллигентов в направлении к свободе слова тогда нередко раздражал Горбачева так же, как и неспособность и старых, и молодых партийных кадров эффективно руководить экономикой.

Нужно сказать, что этот период быстро остался позади, и уже на протяжении 1987 г. произошли те изменения в политических установках Горбачева, которые решительно отделили его от фундаменталистов, олицетворяемых в его команде Лигачевым.

Формирование и усиление основного протестного мотива в массовом сознании находило соответствие в эволюции среды, в которой неопределенные умонастроения общественных слоев приобретают вид политических концепций и порождают политические структуры.

В СССР этой поры и в политическом руководстве, и вне его, и в партии, и вне партии сложилась среда, в которой артикулировались массовые политические настроения и находили формулировку соответствующие политические концепции. В этот процесс были втянуты и определенные круги «аппарата». Со временем в больших городах один за другим создавались разные «клубы» в поддержку Перестройки и другие небольшие группировки, преимущественно интеллигентские и молодежные, а также группки просто беспокойных людей с повышенной инициативой и энергией, которая искала выхода.

Этот процесс, собственно говоря, имел уже тридцатилетнюю историю. Позади была бурная реакция на доклад Хрущева о «культе личности» Сталина, борьба «Нового мира» против «Октября», разгром либерально-ревизионистской оппозиции и тлеющий огонь непримиримого диссидентства, «Наш современник», первые шаги «Памяти», формирование русского трибалистского национализма в рамках борьбы против евреев и масонов, которые спаивают коренных русских и плюют им в неразгаданную русскую душу, – словом, была уже большая история неокомунистического ревизионизма и некоммунистического движения. Кроме «неформальной» и антиструктурной среды, молодежной и не очень, в активную политическую жизнь были втянуты полностью респектабельные и преимущественно партийные интеллигентские круги, которые, собственно, и формируют политическую идеологию либеральной ревизии коммунизма по чешскому и итальянскому образцам. С 1985 г. шаг за шагом явочным порядком они добывают в борьбе у слабеющей власти свободу слова и в частности толкают к экономическому либерализму – «рыночным реформам».

Академик Сахаров и близкие к нему люди, а также Гавриил Попов, Егор Яковлев, Юрий Афанасьев, Павел Бунич и другие образуют московскую политическую среду, которая активно продуцирует новую политическую идеологию демократии.

Еще раз стит отметить, что новая политическая среда была почти исключительно московской, меньше задевала Ленинград и еще меньше – другие культурно-политические центры, включая Киев. В Москве она группировалась вокруг отдельных личностей, а также журналов (литературных, а по существу, «общественно-политических») и некоторых газет.

К идейной жизни активно подключаются и люди, которые были репрессированы или по крайней мере держались в бесправном положении бывшим режимом. Одним из важных актов стало возвращение Сахарова в конце 1996 года. Об этом секретарь ЦК по идеологии Зимянин узнал задним числом, в ходе выступления Горбачева на совещании заведующих отделами ЦК. Впоследствии не стало в ЦК и Зимянина. Идеологией в политбюро Горбачев поручил заниматься Лигачеву и Яковлеву, причем Лигачев фактически стал вторым секретарем ЦК, «Сусловым Перестройки».

«Политогенная» среда все больше смещалась во внеаппаратные и даже внепартийные круги, и концепция Перестройки формировалась скорее там, а не в группе деятелей, близких к Горбачеву. Ключевым для этой концепции стали слова Гавриила Попова «командно-административная система». Преодоление «командно-административной системы» требовало политики «гласности» и рыночных реформ. Более детальная характеристика «демократического социализма» (термин этот в силу ассоциаций с идеологией социал-демократии не употреблялся, но имелся в виду) в статьях разных авторов проступала по-разному, но все в этот ранний период стремятся сохранить «завоевание социализма». Можно сказать, что массовые политические умонастроения советской – и в первую очередь московской – интеллигенции в это время приближаются к идеологии левого социал-демократизма.

Был еще один мощный источник политической эволюции кремлевского руководства: давление Запада.

С точки зрения лидеров Запада, характер изменений в СССР был неясным, а возвращение решительных коммунистических «ястребов» – полностью возможным.

СССР начала Перестройки оставался государством, где нарушались права человека, сидели в «зоне» диссиденты, удерживали в Горьком Сахарова, не было свободных выборов и легальной оппозиции, независимых средств массовой информации, не позволялся свободный выбор местожительства и выезд из СССР, антисемитизм оставался государственной политикой.

Нужно отметить, что власть в основных странах Запада – США, Великобритании, Германии, Италии, – принадлежала в это время неоконсервативным партиям. Споры Горбачева с Маргарет Тэтчер, с которой он сближался по-человечески в первую очередь, и с американскими лидерами были не просто теоретическими дискуссиями – в них ему давали почувствовать условия, при которых возможно реальное сближение позиций. И эти требования оказывались не такими уж и невероятными.

 

Просто «Перестройка», без «ускорения»

Решающие шаги были вызваны грустными итогами 1986 года. Четверть предприятий не выполнила план. 13 % предприятий оставались убыточными. Экономика держалась на водке, экспорте нефти и газа, алмазов и золота, на высоких ценах на ковры и меха. Средств катастрофически не хватало. Стало ясно, что об «ускорении» следует помолчать.

На заседании политбюро министр финансов Гостев приводил тревожные цифры: розничная цена масла – 3 руб. 40 коп. при себестоимости 8 руб. 20 коп. килограмм, говядины – 1 руб. 50 коп. при себестоимости 5 руб. килограмм. Государство давало колоссальные дотации, чтобы поддерживать низкую стоимость потребительской корзины и низкую зарплату.

Очереди во времена Перестройки

Сумма дотаций на продовольственные товары ожидалась в 1990 г. в размере, который превышал больную фантазию: 100 миллиардов рублей! Чем это компенсировалось, объясняли журналисты-экономисты: государство брало свое от колхозов и совхозов, поднимая сверх всякой меры цены на машины и удобрения. Система была идиотской и абсолютно неэффективной.

4 декабря 1996 г. на заседании политбюро возникли разногласия относительно ценовой политики, испугавшие Горбачева. Он предложил повысить цены. Поддержали Горбачева Рыжков, Соломенцев, Никонов, Мураховский, Бирюкова. Категорически против выступили Лигачев, Воротников, Шеварднадзе. В стране, где 50 млн граждан жили с доходами менее 80 рублей на душу в месяц, а половина из них имела и менее 50 рублей подушевого месячного дохода, повышать цены было, казалось, невозможно. Политбюро ничего не решило. Стало очевидно, что «генеральной линии» нет, и попытки принять радикальные и непопулярные меры натолкнутся на непонимание и безумное сопротивление.

Перед коммунистическим руководством и лично перед Горбачевым появились по крайней мере три группы проблем, которые требовали ясно очерченного отношения и безотлагательного решения:

1) будет ли государство в дальнейшем силой удерживать низкую зарплату через заниженные цены на продовольствие, будет ли оно стремиться к повышению цен и зарплаты благодаря повышению эффективности экономики через рыночные реформы?

2) если государство будет хоть частично продолжать политику низких цен и дотаций ценой ВПК, то как далеко оно готово пойти на сокращение военных расходов, на разоружение перед лицом Запада?

3) если государство готово пойти на компромиссы с Западом в военном соревновании, то как далеко оно готово пойти на уступки в политической идеологии и восстановлении политической свободы?

Здесь, собственно, и начинались вопрошания, касающиеся тем, запрещенных для мышления коммунистического политика. Эти запрещенные сюжеты очерчивали область социально-политических а priori убеждений, которая образовывала пространство жизнедеятельности не только лидеров, но и рядового советского человека. В массовом сознании (за исключением Балтии) не могла прижиться идея выхода национальных образований из СССР. О либерализации, которая простиралась бы до ликвидации государственной собственности, в те годы никто не осмеливался и думать. Но рыночное равновесие было очевидным путем для ликвидации «перекосов» советской экономики.

Реформирование социализма, как и всякое социальное реформирование, возможно и по-консервативному и по-либеральному. По-консервативному – значит, путем отдельных «точечных» изменений в социальном организме, включая замену отдельных личностей на руководящих постах. По-либеральному – значит, имея в виду отдаленную цель, очертить образ будущего, под который подгоняются отдельные новации. При этом возможен и революционный способ: заранее поставленная цель достигается путем резких «шоковых» изменений, включая применение насилия. И тот, и другой путь порождает свои проблемы, которые не имеют одинакового и универсального решения.

Горбачев признавал, что цены, абсолютно необоснованно устанавливаемые в недрах «командно-административной системы» в течение десятилетий, деформируют саму идею рынка, но поскольку безнадежно обветшало и заржавело все, нельзя ничего трогать: прожили десятилетие – проживем еще два-три года .

Аналогичные проблемы возникают в каждом эволюционном процессе. Характеризуя трудности согласования генетики и теории эволюции, а именно – сочетание теории отдельных («точечных») мутаций и теории превращения ферментов, ак. М. Д. Франк-Каменецкий писал: «Это то же, что приделать к автомобилю хвост от самолета. Автомобиль не полетит, но ездить еще будет (правда, немного хуже). Такой является нейтральная мутация. А если приделать к автомобилю правое крыло, то он опять-таки не полетит, но и ездить на нем вы не сможете: будете цепляться за все фонарные столбы. Или вам придется ездить по левой стороне дороги, которая очень быстро приведет к катастрофе. Кстати, с левым крылом тоже далеко не поедешь, да и полететь шансов мало. Ясно, что превратить автомобиль в самолет просто так не выйдет, нужна радикальная переработка всей машины. То же с белком. Чтобы превратить один фермент в другой, точечными мутациями не отделаешься – придется существенно менять всю аминокислотную последовательность».

Кажется, что это писалось о Перестройке.

Позже Горбачев выслушивал много советов западных специалистов, которые предлагали либерализацию цен.

Но попытки нарушить систему цен означали бы в первую очередь повышение цен на самые необходимые продукты, и этого все вполне правильно боялись. Но какие структурные изменения необходимо было сделать, чтобы не пристраивать хвост к конструкции, а менять ее сущность, информационную структуру, «последовательность аминокислот»?

Для перестройщиков-фундаменталистов альтернативой была крепкая государственная дисциплина даже при экономически необоснованных ценах. Горбачев попробовал решить проблему иначе. Его ответом был «Закон о предприятии», принятый в начале 1987 г. Данный закон предоставлял большие права директорату и имитировал рыночную свободу. Параллельно январский 1987 г. пленум ЦК принял решение «О Перестройке и кадровой политике».

«Закон о предприятии» был трагически ошибочным шагом Горбачева. Это мероприятие было направлено на общее оздоровление экономики под лозунгом «порядок и инициатива», как и предыдущие шаги. Не имея рыночной среды, предприятия были лишены экономической регуляции со стороны рынка; не имея ответственности владельца, социалистические менеджеры получили право на инициативу, которую все больше начали использовать для неконтролированного обогащения. Началось безудержное разворовывание огромных сверхнормативных запасов, а затем и всего, что плохо лежит. Нужно было искать новые способы контроля над государственно-хозяйственной элитой.

Демократизация общества и была для Горбачева средством держать под контролем партийно-государственное «боярство».

В процессе реформирования социализма вырисовывались тенденции, которые крайне тревожили руководителей партии. При всем многообразии проблем, нуждающихся в немедленном разрешении в разных областях жизни, стихийно намечались однотипные пути, выгодные массовому участнику процесса, но опасные с общественной точки зрения. Парадигмой изменений можно считать, хотя как это ни парадоксально, колхозные структуры.

В колхозах Сталин нашел способ соединения общегосударственного и частного интереса. И не столько в системе трудодней – потому что государство полностью распоряжалось во всем коллективном хозяйстве и всегда могло обобрать колхоз и колхозников до нитки, – сколько в системе приусадебных участков. В конечном итоге в эпоху «развитого социализма» колхозники жили достаточно безбедно по принципу «Богу Богово, а кесарю кесарево»: государство распоряжалось крайне неэффективными большими сельскохозяйственными предприятиями, крестьяне жили за счет собственных приусадебных участков да еще того, что безнаказанно «брали» из колхозных складов по ночам, а то и средь бела дня. Потребление на селе в брежневские времена очень выросло, но это не было производственное потребление – заработанную копейку крестьянин тратил даже на маринованные огурцы в магазине, но только не на орудия производства. Для этого был колхоз, в котором на огромных фермах и необозримых полях как попало выращивалось и выкармливалось в больших масштабах все для государства. Через приусадебный участок и просто через сумки колхозников в «потребительскую корзину» перетекал отчасти и доход большого аграрного производства, потому что пахался участок колхозным трактором или лошадьми. Убытки государство переводило на колхозы через цены на машины и удобрения, все дальше разрушая свой аграрный базис.

Что-то подобное назревало в перестроечное время в промышленности. Организацию кооперативов масса инициативных людей восприняла как сигнал к созданию при социалистических предприятиях чего-то похожего на приусадебные участки. Кооперативы поначалу устраивались на производственных площадях предприятий, с использованием их имущества и оборудования, как приложение к основному производству, предназначенное для облегчения жизни членов коллектива. О такой судьбе мечтали и простые рабочие, но, конечно, досягаемой она стала только для избранных. Это открывало перспективу полного захирения государственной большой промышленности и разворовывания ее ресурсов оборотистыми менеджерами.

Такой же в сущности могла стать и реформа власти.

КПСС должна была оставаться единственной силой, которая определяет цели общественного развития для всей страны. Если вспомнить, такой проект не всегда был крамольным даже при Сталине. На поверхности это выглядело бы как увековечение руководящей роли партии при контроле народа за конкретными личностями, выдвинутыми партией на руководящие должности через выборы.

Поначалу о ликвидации монополии КПСС никто не помышлял ни в руководстве, ни в широкой общественности. Шла речь лишь о контроле избирателей над конкретными представителями власти, реально – о выдвижении нескольких кандидатур на одно место на выборах в советы разного уровня.

Партии как целому отводилась роль большого колхоза, который производит что-то общезначимое политическое и идеологическое для общего блага государства и народа, а реальные властные должности превращались в «приусадебный участок» отдельных политических деятелей. Коммунистическая партия, таким образом, была бы обречена на захирение и разворовывание, как и колхоз или социалистическое предприятие. Реформы оказывались приделыванием к социалистическому автомобилю крыла, которое могло только тормозить движение.

Наконец, подобная перспектива вырисовывалась и для всего социалистического государства. В роли «приусадебных участков» здесь выступали регионы и в первую очередь национальные республики, а «единому, могучему» Союзу отводилась роль общего хозяйства, который своей армией, силовыми структурами и военно-промышленным комплексом создает «крышу» для «приусадебных участков» региональных элит.

Когда исчезла перспектива военного столкновения с НАТО, союзная крыша потеряла опоры. А коммунистическая идеология уже не давала никаких стимулов для последующего социального развития.

Реформирование общества требовало средств. Их можно было взять только в одном месте – у военно-промышленного комплекса и вооруженных сил. Для этого необходимо было пойти на компромисс с США и странами НАТО и прекратить «холодную войну».

Выход из Афганистана и прекращение «холодной войны» – несомненная заслуга Горбачева перед советскими людьми. О необходимости «вести дело к выходу» из Афганистана политбюро приняло решение еще в 1981 г., но осуществить его коммунистические руководители не могли, потому что боялись «потерять престиж» в третьем мире. В 1987 г. было принято решение и о прекращении войны в Афганистане, и о прекращении виртуальной войны с Западом ракетами с ядерными боеголовками. В декабре Горбачев в Вашингтоне согласился ликвидировать расположенные в Европе 1752 ракеты СС-20 в обмен на ликвидацию 859 «Першингов». Это была чуть ли не капитуляция, но именно настоящий акт, а не чисто символическое уничтожение Берлинской стены, означал прекращение «холодной войны» и переход к новой, мирной эре.

Возвращение из Афганистана

Понятно, что высшее руководство партии и государства пугала прежде всего перспектива развала СССР. Горбачев пошел на Перестройку СССР с унитарного государства на конфедерацию республик в последний момент и под огромным давлением. Вопреки своему политическому правилу, согласно которому он стремился опередить события и дать свободу процессам раньше, чем оказывался под давлением требований снизу, он до последней возможности пытался не замечать центробежные силы, которые начали кромсать СССР уже с первых лет Перестройки. Но когда «капиталистическое окружение» и «мировой империализм» перестали быть реальной угрозой существования и фактором консолидации «новой исторической общности – советского народа», то во весь рост встал вопрос: что же должно быть источником и воодушевлением солидарности советских людей, где супердержава СССР найдет свою легитимацию?

Именно прекращение «холодной войны» и нанесло непоправимый удар по СССР. Исчезла единственная основа сплочения в монолитный лагерь – опасность военной катастрофы. Тускнел, терял очертания и в конечном итоге исчезал «образ врага».

Прекращение «холодной войны» значило, что консолидация всех разнонациональных элементов необозримой страны требует чрезвычайно привлекательной позитивной идеи и большого доверия к лидерам – ее проводникам в жизнь.

Реформа социализма по принципу достройки хвоста и крыльев к автомобилю означала реально демонтаж советской социалистической системы, на что ни Горбачев, ни консерваторы пойти не могли. Консервативного реформирования не получилось, что показали первые два года Перестройки. Нужно было общее видение будущего. И Горбачев все больше сосредоточивался на общих вопросах коммунистической догматики, вызывая нарастающее раздражение членов высшего партийного руководства, которые вынуждены были выслушивать его монологи о марксизме и Ленине, тогда как не было чем заполнить полки советских магазинов.

1987 год был годом 70-летия Октября, и перед руководством КПСС встали вопросы истории, которые нельзя было обойти. Горбачев интенсивно занялся историей партии. Он прочитал Солженицына «Ленин в Цюрихе», произведение произвело на него большое впечатление выразительной характеристикой личности Ленина, – Горбачев почувствовал в Ленине смертного и грешного человека, как почувствовал людьми и лидеров капиталистического мира. Сведения о том, что у Ленина есть еврейские предки и он лишь на четверть русский, усилили его убеждение, что не все можно открывать людям. Особенно большую роль сыграла книга Стивена Коэна «Бухарин», подаренная ему автором. Горбачев укрепился в мысли, что с Бухарина нужно снять проклятие. В конечном итоге из его обобщающего доклада вышло что-то безгранично компромиссное и непоследовательное. На заседании политбюро 31 октября, посвященному обсуждению его доклада к 70-летию Октябрьской революции, Горбачев говорил: «Есть вещи, относительно которых ожидают, что скажем о них больше… Но и меньше говорить нельзя…» Кто-то сказал в зале: «А больше не нужно!»

Горбачев делает попытку возродить процессы, прерванные сталинским тоталитарным переворотом 1928–1938 годов.

Этот поворот был не просто политическим возвращением на 50–60 лет назад. В юбилейном докладе Горбачева отчетливо слышались мотивы, которых не могло быть в ленинском варианте коммунизма. «Мы опять крепко взяли в руки флаг, оказавшийся на каком-то этапе приспущенным, флаг приоритета гуманистической цели как высшей ценности социализма… Все, что работает на человека в экономике, в социальной и культурной сферах, в механизмах управления и вообще функционирования системы, все это – социалистическое». Здесь еще нет признания первичности общечеловеческих ценностей над классовыми и партийными, но уже есть все для того, что скажет Горбачев на Генеральной Ассамблее ООН 1990 года. По крайней мере, здесь уже заложена возможность возвращения к частной собственности в каких-то, пока еще неопределенных, масштабах, – если только это поможет уменьшить «отчуждение человека».

Горбачев восторженно читает Ленина, особенно позднего; он полностью находится в кругу фразеологии и политических иллюзий «настоящего коммунизма с человеческим лицом», обогащенного кое в чем циничным реализмом. Перестройка мыслилась как возвращение к 1921–1923 гг., к эпохе «кооперативного плана», к «новой экономической политике» Ленина и Бухарина .

Новый подход к социализму основывается на идее отчуждения, сформулированной давно в советской философской литературе и означающей возвращение уже не к ленинским истокам, а к молодому Марксу. Главное, говорил Горбачев своему помощнику Черняеву, – «преодоление отчуждения, то есть решение задачи, как вернуть человека в экономику, в политику, в общественную практику, в духовную жизнь общества». Эта фразеология подготовлена псевдогуманистической официальной риторикой времен Хрущева; читатель легко мог перепутать ее с чем-то вроде лозунга «Все для человека, все во имя человека», когда еще во имя «человека вообще» можно было посадить конкретного человека в лагерь или в психушку. Но поворот, который получила хрущевская риторика через тридцать лет, говорит только в пользу этой риторики – она тоже была этапом в разложении посттоталитарной идеологии.

Отчетливый упор на человечности социализма, на его гуманистической природе противоречили и Ленину, и Бухарину. Исчезновение «классовых оценок» меняло также и пространственные координаты социализма. Теперь уже не шла речь о «походе мирового села против мирового города». Можно утверждать, что замыслы Горбачева имели западническую ориентацию. Это было главное внутренне-политическое следствие прекращения «холодной войны», и в этом заключалось основное различие между ленинско-бухаринскими планами и мнимым «возвращением к Ленину» Горбачева 1986–1987 годов.

«Коренное изменение точки зрения на социализм» у Ленина заключалось в переоценке отношения к крестьянину-товаропроизводителю, а в условиях численного преобладания крестьянства в стране – к рыночным механизмам, исходя из того, что западный пролетарат на революцию не поднялся, и маршруты ее будут пролегать через крестьянский Восток. Теперь же, через 60 лет, речь шла совсем о другом: о том, что мы отстаем от урбанизированного Запада с его экономической эффективностью и передовыми технологиями, и нам нужна модернизация при опоре на рыночные механизмы.

Михаил Горбачев

Ленин и в последние годы жизни не имел сомнений относительно необходимости жесткой и жестокой диктатуры. Неэффективности власти и факту появления враждующих кланов в партии он пытался противопоставить не гражданское общество, не сложные инфраструктуры и механизмы политической демократии, а примитивное прямое сочетание властных органов с рабочим классом (через включение в высшие органы «рабочих от станка»). Это оказалось иллюзией, и Перестройка вернулась к идее политической демократии. Название «демократы» полностью оправданно закрепилось за последовательными сторонниками Перестройки. Но демократия Горбачева была непоследовательной, поскольку вариант генсека исходил из однопартийной системы.

Ленин обнаружил глубокую наивность, надеясь, что классовый инстинкт «товарищей рабочих» сможет заглушить борьбу между кланами «молодых» (Троцкого) и «стариков» (Сталина) и восстановить единство партийных рядов, будто гарантированное единой марксистской идеологией и классовыми интересами пролетариата. Для него борьба между Троцким и Сталиным все же оставалась борьбой в рамках одной партии, то есть между политически и классово «своими» личностями. Горбачев до 1988 г. обнаруживает ту же «марксистско-ленинскую» наивность. Установка на яркие личности, а не отчетливые политические течения, не могла не привести к частичным расхождениям между лидерами Перестройки, которые услгублялись с каждым ее шагом. Фактически в партии было в зародыше много партий. На протяжении 1987–1988 гг. процесс оформления реальной многопартийности внутри КПСС дошел до критической точки.

Горбачев этого периода остается коммунистическим фундаменталистом – он и не помышляет о частной собственности и о многопартийности, что и отделяло его от социал-демократии и даже «еврокоммунизма» итальянского типа. Он был убежден, что рыночная среда может с одинаковым успехом быть создана и на базе частной собственности, и на базе общегосударственной собственности, и ссылался на примеры рыночной жизни национализированных предприятий Запада. Горбачев не хотел отказываться и от однопартийной системы. Он готов был иметь дело с разными личностями и разными политическими решениями, но в рамках одной обновленной партии. Вот что он говорил о гласности Черняеву: «Это же, в конечном счете, конкуренция, но не политических партий, а людей (их способностей, ума, воли, характера, идейности, целенаправленности)».

Общее задание, которое при этих условиях поставил перед партией Горбачев, было единственно возможным выходом из патовой политической ситуации. Генеральный секретарь ЦК КПСС направил реформы в сторону превращения государства-партии в правовое государство. Это требовало отмены 6-й статьи брежневской Конституции СССР, которая закрепляла за КПСС место «руководящей и направляющей силы общества». Монополии коммунистической партии, закрепленной законодательно, не могло быть в правовом государстве. Следовательно, могла быть политическая конкуренция и честная победа КПСС в этой конкуренции.

Конкретно идея заключалась в том, что допускалось выдвижение на выборах по несколько кандидатур на одно место, и первые партийные секретари обязательно должны были претендовать на соответствующее первое место в государственной структуре – районный в районе, областной в области и тому подобное. Проиграв выборы, партийный руководитель автоматически должен был уйти в отставку с партийной должности. Тем самым обеспечивался бы контроль народных масс над партией и ее аппаратом.

Невзирая на сопротивление, Горбачев провел эту идею через XIX партконференцию, которая состоялась летом 1988 г. Конференция была очень «черной» по своему составу, откровенный реакционер писатель Юрий Бондарев стал ее героем, его сравнение Перестройки с самолетом, который подняли и не знают, где и как посадить, вызывала восхищение зала. Демократа Бакланова, редактора журнала «Знамя», освистали и «захлопали». Горбачев вел конференцию блестяще, создавая атмосферу свободного и демократического обсуждения. Но отношения его с партией, и без того не безоблачные, значительно ухудшились. Уже после конференции послушный Щербицкий в узком кругу бросает реплики, крайне враждебные к генсеку. До заговора было еще далеко, но в руководящих партийных кругах начинают группироваться антигорбачевские элементы. Недовольными оставались и сторонники перестроечных реформ, которые не видели решительных действий в отношении «правых».

XIX партконференция. В центре – И. Кожедуб, трижды Герой Советского Союза

Можно бы иронизировать по поводу того, что партия оказалась недостойной своего вождя, но это и в самом деле было так. Многомиллионная партия советских коммунистов находилась в состоянии глубокого маразма, ее руководство и большинство рядовых членов, привыкших слушаться Центральный комитет и его генерального секретаря, ничего не понимали и не видели, куда направляются лидеры. Гигантский корабль вот-вот мог перевернуться с бесчисленными катастрофическими последствиями.

Идея соединить партийные и советские должности единодушно была осуждена – одними как унижение партии, вторыми – как закрепление ее монополии. Но в действительности трудно сказать, была ли это трагическая ошибка Горбачева, как в случае с «Законом о предприятии», спасло ли это страну от хаоса и полного социального разрушения.

Партия была брошена в открытое бурное море политической конкуренции, и в больших центрах началась полоса позорных поражений партийных секретарей. Процент коммунистов в общем составе избранных в Верховный Совет СССР был более высок, чем в годы «блока коммунистов и беспартийных», но это далеко не всегда были коммунисты по убеждению. Унижения на выборах партийные лидеры – скелет КПСС – Горбачеву не простили.

Горбачев выдвинул лозунг «Вся власть Советам!», который должен был скрыть ленинской вуалью коренное изменение политической ситуации. Верхушке партии – «красной сотне» – Горбачев обеспечил 100 мест в новом парламенте по списку КПСС, в который вошел и сам (хотя мог бы честно вы играть выборы в каком-либо округе).

Первые шаги к превращению СССР в правовое государство вдохновлялись новым прочтением политического завещания Ленина. Однако ситуация была совсем другой, чем в 1920-х гг., и реализация ленинских идей оказалась просто непоследовательным шагом к европеизации страны. Партия теряла абсолютную власть, на которой, как выяснилось, держалось все. И все начало разваливаться.

Выборы делегатов I Всесоюзного съезда народных депутатов прошли в марте 1989 г., съезд собрался летом. На съезде уже была некоммунистическая политическая сила – Межрегиональная группа, в которую еще входили члены партии, но которая уже в канун съезда напечатала свой собственный проект регламента работы съезда (политбюро предложило свой проект позже). Съезд был апогеем Перестройки – величественным театральным действом, торжеством либеральной демократии в рамках коммунистического режима, с которым в конечном итоге эта демократия оказалась абсолютно несовместимой.

Горбачев мог выбирать – возвращаться назад, к «командно-административной системе», или искать новых радикальных решений. Он выбрал второе, но под натиском событий потерял политическую инициативу.

 

Перестройка над бездной

Коренной поворот в перестроечных процессах произошел между выборами в Верховный Совет СССР весной 1989 г. и выборами в Верховные Советы союзных республик весной 1990 г. Общественные движения радикализировались на глазах, дела в социалистической экономике шли все хуже, и можно было ожидать, что в парламентах национальных республик, избранных при таких обстоятельствах, позиции КПСС будут значительно слабее.

Процессы, которые проходили на периферии империи и особенно в национальных республиках, не просто сменили интенсивность, а приобрели новое качество.

Первый серьезный симптом обострения национальной проблемы – политический кризис в Казахстане в декабре 1986 года. Горбачев снял с должности руководителя республики Кунаева и заменил его русским Колбиным, что вызвало в Алма-Ата массовые беспорядки, разгоны демонстраций и первые жертвы Перестройки. По своему характеру это было, можно сказать, протестное проявление трибалистского сознания, соединенное с сопротивлением консервативных национальных коммунистов московским перестроечным инициативам. Команда Кунаева была, вероятно, инициатором акций протеста, но существенным был факт готовности достаточно большого числа людей, в том числе молодых, пойти на демонстрацию солидарности со «своей» компартийной верхушкой, исходя из национальных мотивов. С точки зрения национал-патриотического понимания Перестройки следовало бы оценить эти проявления национальной солидарности как уровень самосознания выше, чем, скажем, национальное самосознание и мотивация протестного поведения в Украине. В действительности это сравнение показывает, что деление социального мира на «своих» и «чужих» на национальной основе поначалу было самой примитивной формой реакции на политические изменения. Участники выступлений мало интересовались демократизацией или экономикой, их занимала национальная принадлежность руководителей. Из событий в Казахстане политбюро сделало только тот вывод, что опираться нужно на национальные кадры.

Демонстрация в Литве. Декабрь 1989 года

Разница между сопротивлением казахов назначению русского губернатора и сопротивлением Балтии была кардинальной: Литва, Латвия и Эстония подчиняли национальное движение демократизации по-западнически, пытались прорваться в Европу, вернувшись к довоенному статусу независимых государств. Национальное движение в этих странах было нацелено на европеизацию режима и потому совмещало правые и левые (национально-коммунистические, которые быстро эволюционировали к социал-демократии) элементы в единых народных фронтах. Наиболее показательной в этом отношении была Литва, национально более однородная; в Латвии дело усложняла огромная Рига, больше русская, чем латвийская, в Эстонии – Таллинн и преимущественно русская промышленная восточная часть страны. Сопротивление русскому коммунизму в Балтии имело широкий политический спектр – от примитивного национализма до либеральной и социалистической демократии. В перестроечном процессе в СССР прибалтийские республики играли ведущую роль и сильно влияли на характер национального самосознания в других регионах. Правые элементы в конечном итоге оказались сильнее везде, но в Литве благодаря тому, что местная компартия под руководством Бразаускаса в большинстве своем поддержала национальное движение и приняла лозунги независимости, левые силы не были разгромлены и вышли из кризиса преобразованными, деятельными и способными к политической конкуренции с правыми. Это обеспечивало равновесие в обществе и демократизм процессов.

Другие национальные регионы демонстрируют промежуточные модели. Трибалистская вражда прорывается в Центральной Азии кровавыми конфликтами, как, например, между узбеками и киргизами в Ошской области или местным населением и ссыльными – турками-месхетинцами. На Закавказье процессы либерализации коммунистической власти были усложнены запущенными национальными болезнями, первой из которых был Нагорный Карабах. Это – тяжелое наследство еще ленинских времен, следствие заигрывания российских коммунистов с Кемалем Ататюрком, по требованию которого этнически армянская территория Карабаха отошла к Азербайджану. В Карабахе отдельные конфликты всегда приобретали этническую интерпретацию и порождали трение между азербайджанцами и армянами, а с началом Перестройки родилось движение за присоединение Карабаха к Армении, страсти вокруг которого затмили проблемы либерализации режима в регионе. В пору, когда Горбачев мог все, можно было полностью спокойно решить проблему, передав Карабах Армении, как когда-то Хрущев передал Украине Крым. Однако, когда началось обострение, Горбачев вполне правильно убеждал членов карабахского комитета Сильву Капутикян и Зория Балаяна, что переход Карабаха к Армении может вызывать непредсказуемые последствия – в Азербайджане обитало полмиллиона армян, которые могли стать жертвами агрессивной толпы. Так и вышло в Сумгаите 27–28 февраля 1988 г., когда, по официальным данным, зверски были убиты азербайджанскими погромщиками 32 человека, в т. ч. 26 армян. Введение прямого московского правления в Карабахе ничего не разрешило. На авансцену вышли криминальные элементы, армяне ответили этнической чисткой, Азербайджан переполнился беженцами, среди которых агрессия находила все большую поддержку, все закончилось страшными армянскими погромами в Баку 13–15 января 1990 г. и в дальнейшем – войной. СССР с ослабленной государственной властью и экономической стагнацией находился накануне социального Чернобыля.

Ключевым элементом всей конструкции СССР была Украина. Выход ее из Союза разрушал Великое Государство. Если бы Перестройка приобрела в Украине такой же характер, как в Балтии и, в частности, в Литве, украинская провинция советской империи могла политически возглавить перестроечные процессы в СССР. Очевидно, что такой поворот событий перехватил бы инициативу из рук Москвы и полностью поменял бы всю модель государственности. Поэтому Горбачев не спешил распространять Перестройку на Украину и менять Щербицкого, невзирая на то, что тот принадлежал к днепропетровскому клану Брежнева.

Баку утром 20 января 1990 года

Владимир Васильевич Щербицкий отметил 70-летие в 1988 г., в следующем году подал в отставку и еще через год умер. Он был, по-видимому, самым сильным из коммунистических руководителей Украины за всю ее историю. Практически вся его жизнь с молодости прошла в партийной работе, и он, человек сильных страстей, привык держать себя в узде и окружению не позволял послаблений в работе и быту. Щербицкий требовал от аппарата открытости и солидарности, но делалось это в такой нервной манере, что результат был противоположным. Ярких личностей в его окружении было немного. Украина была среди наименее коррумпированных республик Союза. Так же дисциплинированно держал себя Щербицкий как руководитель нацкомпартии. Вообще говоря, он умел и рисковать, занимая принципиальную позицию, что чуть ли не стоило ему карьеры (он выступил против самой дикой инициативы Хрущева – деления партии на промышленную и сельскохозяйственную). Если бы Щербицкий нашел свою собственную позицию после Чернобыльской катастрофы, он мог бы стать харизматичным национальным лидером. Однако ни общего видения проблем социализма, ни понимания масштаба трагедии, ни способности на решительный шаг дисциплинированному коммунисту Щербицкому не хватило.

В 1970-х гг. Щербицкий послушно выполнял указания Суслова и терпел инициативы нелюбимого им секретаря ЦК по идеологии Маланчука, способствуя русификации Украины. Однако в вопросах культуры для него большим авторитетом оставался Олесь Гончар, который в свое время подал в отставку с поста руководителя Союза писателей Украины в знак протеста против преследований национальных диссидентов. Перестройку Щербицкий воспринимал так же, как когда-то Брежнев – косыгинские реформы: он был убежден, что нужно просто «лучше работать». Украина была последним островком экономической стабильности в СССР и до 1988 г. оставалась Вандеей Перестройки.

Владимир Щербицкий (справа)

Однако и Щербицкий, в достаточно большой степени под влиянием О. Гончара, предпринимает шаги в направлении, которое напоминало «украинизацию» 1920-х гг. Летом 1987 г. Ю. Мушкетик, Б. Олейник и Д. Павлычко направили письма в Президиум Верховного Совета УССР с предложениями относительно конституционной защиты украинского языка. После 1987 г. оживляется интерес к трагическим страницам прошлого, реабилитации вычеркнутых из истории украинских политических и культурных деятелей. О. Гончар написал письмо в ЦК Компартии Украины, которое было поддержано докладной запиской заведующих отделами ЦК Ю. Ельченко и Л. Кравчука. В записке приводились конкретные данные относительно русификации Украины: на русском языке учится почти половина учеников, фильмы идут почти исключительно на русском языке, книг и брошюр издано на украинском языке 24 %, на русском – 72,5 %. Некоторые цифры подводили к «пятому параграфу», сердцевине, как считалось, национальной политики: в докладной отмечалось, что среди кадров Минвуза украинцев 53,3 %, русских – 40,9 %, в Академии наук украинцев 56,8 %, русских 36,0 %. Политбюро ЦК Компартии Украины в июле 1987-го и в октябре 1988 г. рассматривало эти вопросы и принимало решение, которые напоминают партийные директивы 1920-х гг. об «украинизации». После осуждения статьи Нины Андреевой реабилитации усилились и в Украине, но Щербицкий ставил определенные границы: заговорили о Скрыпнике и Хвылевом, но не был реабилитирован Василий Стус, не позволялось менять оценку М. Грушевского и других национальных лидеров. «Национальное возрождение» должно было оставаться в коммунистических пределах.

Позже, когда позади был уже ГКЧП, «Матросская тишина» и амнистия, бывший премьер Валентин Павлов писал о «троянском коне под названием “Перестройка”»: «…на местах возникла ситуация, когда центр перестал быть опорой, защитой интересов их руководителей. Напротив, центр стал фактором риска и угрозы… Покинутые центром, республиканские и местные деятели стали поначалу искать опору у себя на месте. Изоляционизм, сепаратизм и национализм были взяты большинством из них на вооружение как единственное средство спасти себя и свою власть, а затем уже переросли в самостоятельную цель – отделение, возвышение и самоутверждение части на базе разрушения и уничтожения целого». Здесь удивительно спутаны реальность и фальсификация. Правда заключается в том, что центр далеко обогнал в политическом развитии периферию, и провинциальная, в том числе национальная, компартийная верхушка всячески пыталась спастись от перестроечных процессов, мобилизируя против них предрассудки и ограниченность глубинки. Неправда заключается в том, что центробежные процессы бывший глава горбачевского правительства относит к инициативам национальной партноменклатуры. Последняя только пыталась приспособиться к центробежным процессам, руководствуясь мотивами, прекрасно объясненными Павловым. И, что главное, виразительнее эта плебейская реакция на Перестройку, ее восприятие через национализм и изоляционизм проходила в России; она же стала социальной и идеологической основой для попытки переворота ГКЧП.

Первые же шаги Горбачева после XIX партконференции демонстрируют его привязанность к идее надфракционности и сверхпартийности. Однако в реальности партийной жизни уже наступил разрыв между двумя политическими группировками «перестроечников» – фундаменталистами и либералами-западниками. Разрыв произошел еще до конференции, весной 1988 г. Ему предшествовал эпизод, который многим показался тогда незначительным чисто личностным конфликтом, – скандальное выступление секретаря МК Ельцина против Лигачева на пленуме ЦК в октябре 1987 г., и единодушное его осуждение и консерваторами, и «перестроечниками».

На протяжении 1987 г. несовместимость фундаменталистской ревизии с прозападной, и лично – Лигачева с Яковлевым крайне обострилась. Конечно, в упрямых попытках Горбачева сохранить единство перестроечной команды была и хитрость царедворца. Как и когда-то Ленин, Горбачев, кажется, придерживался принципа «мягкий и умный инициатор-начальник, жесткий и недалекий исполнитель-заместитель». Нетерпимый и честный Лигачев наживал ему врагов, но он не был, как подтвердило будущее, серьезным соперником и опасным коварным врагом. Невзирая на натиск со стороны его советников и единомышленников, Горбачев держал Лигачева на месте второго человека в партии, объясняя всем, что Лигачев хочет того же, что и он, только действует «другими методами». Самообман, по-видимому, соединялся здесь с лукавством – возможно, Горбачеву казалось, что он выглядит лучше на фоне резкого и непримиримого сибирского воеводы. Действительно, в политбюро такие люди, как глава правительства Рыжков, долго поддерживали Горбачева, потому что ненавидели Лигачева. Но насколько глубоко ошибался Горбачев в общих ориентациях, он мог убедиться в ближайшие месяцы.

Подбодренный разгромом Ельцина, Лигачев взял на себя инициативу фундаменталистского наступления. В контролируемую им газету «Советская Россия» поступило письмо ленинградской сталинистки Нины Андреевой, преподавателя химии, жены преподавателя марксистско-ленинской философии, который вдохновлял и редактировал ее творение. Письмо через редактора газеты Чикина попало к самому Лигачеву, который распорядился тайно направить к ней в Ленинград целую бригаду, чтобы сделать письмо более обоснованным. В результате 13 марта 1988 г. вышла знаменитая статья Нины Андреевой, направленная на защиту коммунистических принципов, которыми нельзя поступиться.

Егор Лигачев

Характерно, что Горбачев глянул на статью перед отъездом в Югославию, но она его не заинтересовала, и он ее прочитал по возвращении. Прочитав, Горбачев, по его словам, «задумался, но еще не «дозрел», чтобы поговорить с коллегами». В то время как на массового сторонника Перестройки статья Нины Андреевой подействовала сразу, как красная тряпка на быка, Горбачев не отреагировал немедленно. И только то обстоятельство, что статья уже была представлена местным парторганизациям как формулировка официальной партийной позиции, заставило его перечесть статью и «задуматься».

Перечитав и задумавшись, Горбачев пришел к полностью правильному выводу, что сформулированная платформа абсолютно несовместима с его пребыванием во главе партии и государства. На политбюро в марте 1988 г. он поставил вопрос ребром, и его поддержали Яковлев, Рыжков, Шеварднадзе, Медведев, Слюньков, Маслюков; на стороне «Нины Андреевой» оказались, кроме Лигачева, Громыко, Воротников, Никонов, неожиданно для Горбачева – Лукьянов, а также – неуверенно – новый секретарь МК Зайков. Горбачев настоял на своем и в три приема в апреле провел совещания с секретарями обкомов и ЦК нацкомпартий, где идейно уничтожалась «Нина Андреева» и готовилась идейно-политическая база к XIX партийной конференции.

Идеологически, таким образом, корабли были сожжены. Но организационные выводы не свидетельствовали о том, что Горбачев сделал выбор. Лигачева он перевел на руководство сельским хозяйством, но и Яковлева не оставил на идеологии – Яковлеву поручается Международный отдел ЦК, а секретарем ЦК по идеологии стал Вадим Медведев, «Барклай де Толли Перестройки», по выражению Черняева, когда-то – вольнодумный идеологический партработник, серый и невыразительный, но верный сторонник Горбачева.

Александр Яковлев

После XIX партконференции и особенно после выборов в Верховный Совет СССР в партии и вне партии усиливаются настроения коммунистического консерватизма, связанные со своеобразным российским изоляционизмом. В середине 1989 г. рядом с вызывающе сталинистской группой «Единство – за ленинизм и коммунистические идеалы» Нины Андреевой возникает оппозиционный к Горбачеву Объединенный фронт трудящихся (ОФТ) с лозунгом образования республиканской компартии Российской Федерации. В 1990 г. состоялось несколько инициативных съездов Российской КП, которые не увенчались успехом, но идея оказалась очень живучей. Движение российских коммунистов поддерживал Лигачев; в конечном итоге Горбачев вынужден был найти компромиссное решение – КП РФ была создана, но во главе с умеренно консервативным Иваном Кузьмичем Полозковым, бывшим секретарем сельского райкома, на лояльность которого Горбачев рассчитывал, поскольку знал его еще по Ставрополю. В Компартии России собрались представители российской провинциальной глубинки, более примитивные, чем столичные консервативно-коммунистические аристократы, и склонные к простым антиинтеллигентским, антисемитским и истинно русским решениям. Здесь восходит звезда Зюганова.

Настроения ксенофобии и изоляционизма, которые незадолго до этого сделали возможным голосование российских коммунистов за Беловежские решения, шли из националистических кругов вне партии. Впервые громко сказал о желательности для России выхода из СССР русский национал-патриотический писатель Валентин Распутин, чрезвычайно активный в то время. Еще в июне 1989 г., обращаясь на I Съезде народных депутатов СССР к представителям национальных республик и в первую очередь Балтии, он говорил: «А может, России выйти из состава Союза, если во всех своих бедах вы обвиняете ее и если ее слаборазвитость и неуклюжесть отягощают ваши прогрессивные устремления?» Настроение «обиды» на «неблагодарных» националов охватывает и круги националистически настроенных русских коммунистов.

Характерно, что еще в июне 1987 г. Лигачев, Яковлев и председатель КГБ Чебриков возглавили комиссию политбюро, которой было поручено разобраться с «Памятью». Эта организация открыто провозглашала Яковлева «жидом» и масоном, но он смог скрепя сердце во имя партийного единства подписать докладную записку, на которой настаивали Лигачев и Чебриков и в которой «Память» оценивалась очень снисходительно. Когда Ельцин был выведен из политбюро, представители «Памяти» предложили на заседании клуба «Перестройка» союз в защиту Ельцина и против «банды, которую вы, демократы, называете коммунистами и номенклатурой, а мы, патриоты, – масонами и сионистами, но это одни и те же люди».

Какое решение принимает Горбачев в кризисной ситуации 1989–1990 годов?

Если партия в целом не в состоянии овладеть ситуацией, то напрашивается вывод: нужно готовить новую партию. Объективно именно такая задача встала перед командой Горбачева уже в начале 1988 года. Кое-кто из партийного руководства осмеливался артикулировать ее самому себе, но никто не сказал этого вслух.

В дальнейшем Горбачев пришел к партийной программе, которую с полным правом можно назвать социал-демократической. И потому может показаться абсолютно непонятным, почему же Горбачев не избрал путь создания новой, социал-демократической партии и упрямо пытался сохранить политического монстра, которым была КПСС.

На протяжении 1989–1990 гг. усиливается напряжение между Горбачевым и демократической московской элитой. Горбачев как будто заворожен консерваторами. Большую и растущую роль в поправении Горбачева играли, начиная с 1988 г., события в национальных республиках, но в Москве нервом политической жизни верхов остается проблема: новая партия или попытки сохранить старую. В начале 1990 г. Яковлев предложил Горбачеву полностью сосредоточиться на президентской власти и покончить с политбюро и ЦК, то есть в сущности с партией. Горбачев, подумав, в конечном итоге отказался.

В канун нового 1989 г. влиятельные лидеры интеллигенции Ульянов, Бакланов, Гельман, Климов, Гранин, Сагдеев печатают открытое письмо Горбачеву, требуя отстранить от руководства противников Перестройки. У Горбачева это вызывает ярость. В ответ демократам-интеллигентам Горбачев созывает совещание с «представителями рабочего класса», на котором отчетливо звучат угрожающие сталинистские нотки.

Горбачеву нелегко дался ответ на вопрос, стоит ли ему сохранять пост генерального секретаря. Ведь, оставаясь на должности партийного вождя, Горбачев обрекался на новые и новые компромиссы с коммунистической реакцией, которые не могли спасти и не спасли его от разрыва с ней и от попытки консервативного коммунистического переворота. И политологи из лагеря демократов считают эти решения Горбачева огромной и трагической ошибкой, из-за которой он окончательно потерял влияние на события.

Горбачев пережил огромные унижения в июле 1990 г. на XXVIII съезде партии, на котором он получил очередную пиррову победу, а Ельцин вышел из партии. Еще более унизительным стало его участие в черносотенном учредительном съезде Компартии России Полозкова – Зюганова. И он все это выдерживал, чтобы сохранить какой-то контроль над процессами в партии. Характерный состав президентского Совета Безопасности, предложенный им II съезду народных депутатов в марте 1991 г.: Павлов, Яковлев, Пуго, Крючков, Язов, Бессмертных, Примаков, Бакатин, Болдин. Пятеро из них уже тогда были готовы к заговору против него, четверо – Яковлев, Бессмертных, Примаков, Бакатин – были сторонниками, за которыми, однако, не стояли серьезные политические силы.

И тем не менее, в целом позицию Горбачева можно считать не только последовательной, но и по-своему – с его политической точки зрения – единственно правильной.

Начиная с XIX партконференции, партийное руководство постепенно перебирается из партии в государство. Горбачев подает этому пример. Невзирая на рискованность этого шага, на его неодобрение коллегами, Горбачев становится сначала Председателем Президиума Верховного Совета и в конечном итоге Президентом СССР.

Переползание партийного актива из партии в государство, начатое Горбачевым, сохраняет наследственность и постепенно отстраняет партию, ее политбюро и другие руководящие учреждения от судьбоносных решений.

В этой переориентации из партии на государство, прикрытой якобы ленинской идеей «Вся власть Советам», видно радикальное изменение стратегии и политических целей Перестройки. Горбачев отныне стремится как можно осторожнее развалить систему однопартийной диктатуры, заменив ее достаточно авторитарной президентской республикой, допустив многопартийность и опираясь на реформированную в социал-демократическом направлении партию, от которой должна была отколоться маловлиятельная, казалось бы, сталинистская фракция.

В 1990 г. коммунистическая партия уже не была «руководящей и направляющей силой». Реальная власть сосредоточивалась в государственных институциях. Президент концентрирует огромные властные полномочия, пытаясь лавировать между политическими группками противоположных политических направлений, а во главе еще вчера всевластной компартийной структуры ставит все более жалкие фигуры.

Наверное, ретроспективно эту стратегию можно критиковать. Но она стала единственно возможным бескровным путем от посттоталитаризма к демократии.

Что же касается судорожного цепляния Горбачева за партийные посты, то здесь его намерения были полностью очевидными: Горбачев боялся, что силу партии, все еще могучую, консерваторы используют для того, чтобы сорвать демократизацию СССР. Он этих мотивов и не скрывал. Не случайно Лигачев – как и Яковлев! – предложил Горбачеву «сосредоточиться на работе президента» и передать работу генсека «другому товарищу». Трудно оценить эту линию борьбы Горбачева иначе, чем трагический героизм. Возможно, он и не предвидел своего форосского плена, но что рискует смертельно – не мог не видеть. Нетрудно представить, насколько сильнее были бы позиции гэкачепистов, если бы во главе их стоял новый генеральный секретарь ЦК КПСС.

Курс Горбачева заключался в том, чтобы спасти государство СССР, превратив его в конфедерацию независимых республик, и сохранить КПСС, добившись, чтобы твердолобые вышли из партии и образовали свою. Явные признаки этого курса видим уже в начале 1990 г., а критическая зима 1990/91 г., поставив страну перед реальной угрозой экономического краха, обострила необходимость выбора. Горбачев из последних сил держался этой линии, молчаливо отдав инициативу «наведения порядка» в Прибалтике и на Закавказье «гориллам» из армии и силовых структур. Он на объединенном пленуме ЦК и ЦКК 24 апреля 1991 г. даже серьезно подал в отставку, насмерть испугав консерваторов, которые боялись потерять его прикрытие и очутиться в одиночестве перед разъяренной толпой.

Основным политическим оппонентом Горбачева в это время стал не Лигачев или кто-либо другой из старой андроповской фундаменталистской команды начала Перестройки, а Ельцин.

Борис Ельцин

Борис Ельцин всегда отмечался независимостью и строптивостью. И дома, в простой рабочей семье, и в школе он рос в обстановке деспотизма, его пороли, он был упрям и всегда готов к вызову. По своему характеру, как и по «медвежьей» внешности, Ельцин принадлежит к лидерам, которые нравятся на Руси, и не удивительно, что его называли российским национальным типом. Ельцин бывал мужественным и жестоким бойцом, но не злобным и не мстительным – он никогда не добивал соперников и вообще терял интерес к событиям, когда вырисовывалась победа. Как у человека крутого нрава, способного к непредсказуемым и даже авантюрным решениям, за твердостью в конфликтных ситуациях у Ельцина скрывалась истерическая натура – он нуждался в арене, громком одобрении публики и легко впадал в депрессию, из которой выходил в чисто русской манере – через безудержное пьянство. По-человечески Ельцин симпатичен, невзирая на отчетливо эгоцентрические черты – тем более, что он человек очень способный, хотя и лишен хорошего образования. Однако для такого масштаба, который продиктован грандиозностью исторического значения России и эпохальным характером изменений, которые выпали в это время на ее судьбу, жизненная и политическая стратегия Ельцина выглядит слишком мелкой.

Очень долго он чувствовал себя в кабинетах обкома и ЦК, как на строительной площадке, где началась его деятельная жизнь. Главный прораб страны – зав. строительным отделом ЦК – не сразу начал задумываться над большими вопросами, которыми давно проникался Горбачев. Тем не менее, придя в перестроечную команду, Ельцин в душе считал несправедливостью то, что дистанция между генсеком и им столь велика. «Приходилось общаться с генеральным, но только по телефону. Честно признаюсь, меня удивило, что он не захотел со мной встретиться, поговорить. Во-первых, все же у нас были нормальные отношения, а во-вторых, Горбачев прекрасно понимал, что он, как и я, тоже перешел в ЦК с должности первого секретаря крайкома. Причем таким, который по экономическому потенциалу значительно ниже, чем Свердовская область, но он пришел секретарем ЦК. Я думаю, что Горбачев знал, конечно, что у меня на душе, но мы оба вида не подавали».

Ельцин ухватил ситуацию скорее нутром, каким-то политическим инстинктом, который позволял ему наощупь определять направления движения к решающим точкам властного равновесия. В Москве он правил так же трудно и круто, как и на Урале, с московской интеллигенцией ему было не проще, чем Лигачеву, но он способен был к неожиданным резким поворотам, как водится «кадровым». Пятым чувством Ельцин почувствовал, каким должен быть протест, и приспособил свое провинциальное недовольство высокой московской партийной аристократией к московским же оппозиционным настроениям.

Невзирая на увещевания Горбачева, который на него очень рассчитывал, Ельцин пошел на открытый конфликт с Лигачевым и на торжественном юбилейном пленуме ЦК 1987 г. рванул к неслыханному непослушанию. Лютость фундаменталистов, поддержанных раздраженным Горбачевым, не имела пределов. Испугав других и испугавшись сам, Ельцин переболел, пересидел, вел себя достаточно позорно, но быстро понял, что стал центром тяжести для протестных кругов в партии и вне партии.

Доклад Ельцина на городской партийной конференции 26 января 1986 г. был настолько остро критическим в отношении центральной власти, что его в Москве сравнивали с докладом Хрущева на XX съезде КПСС.

В письме-заявлении на имя Горбачева от 12 сентября 1987 г., в котором Ельцин подавал в отставку с должности первого секретаря МК партии и кандидата в члены политбюро, он писал между прочим: «… несмотря на Ваши невероятные усилия, борьба за стабильность приведет к застою, к той обстановке (скорее подобной), которая уже была. А это недопустимо». Здесь, по-видимому, искренне сказано о настоящих политических мотивах его поступков на протяжении всей Перестройки: Ельцин как деятель был психологически абсолютно несовместим с «застоем». В Горбачеве он видел потенциального Брежнева. И это, по-видимому, все, что можно сказать о его политической идеологии.

Проявив твердость в борьбе за участие в XIX партконференции, за право выступления на ней, за депутатский мандат на выборах в Верховный Совет СССР в 1989 г., Ельцин оказался в парламенте и стал одним из пяти сопредседателей Межрегиональной депутатской группы вместе с Сахаровым и Юрием Афанасьевым. Если в 1989 г. Ельцин был “enfent terrible” перестроечной партийной элиты, то летом 1990 г. он уже – главный конкурент Горбачева. На XXVIII съезде партии он торжественно выходит из КПСС, а на I съезде народных депутатов Российской Федерации избирается Президентом России. Российский парламент и Президент России становятся параллельным к Президенту СССР властным центром в стране. Когда наконец Союз развалился и Россия стала суверенным государством, для Ельцина это значило всего лишь, что он сбросил власть Горбачева. Его ближайший советник в то время Г. Бурбулис сказал откровенно: «Это был самый счастливый день в моей жизни. Ведь над нами теперь никого больше не было». Трудно сомневаться в том, что Ельцин не переживал подобные чувства. И по сравнению с принципиальностью Горбачева в реализации продуманной политической концепции, верной или нет, поведение Ельцина, невзирая на его личное мужество и решительность, выглядит эгоистичным и не слишком принципиальным.

Каковы были убеждения Ельцина в это время смятения, смутное время?

Ельцин выбрал путь в либерально-демократическом лагере, в Межрегиональной группе, среди соратников Сахарова и «прорабов Перестройки». Для них превращение российского парламента во властный центр, который противостоит Горбачеву и консерваторам, было тактическим решением, предопределенным тем, что позиции либеральной демократии в российском парламенте были сильнее, чем позиции в избранном на год раньше Верховном Совете СССР. Для Ельцина это также было тактическим шагом в борьбе за власть против команды Горбачева. Но у него не было той политической программы, которая вдохновляла либеральных демократов. Правда, среди его единомышленников преобладали такие люди, как свердловский философ Геннадий Бурбулис, который с начала 1989 г. очень сблизился с Ельциным и после Беловежской Пущи некоторое время был вторым лицом в Российском государстве. Но и Бурбулис не был каким-то выдающимся политическим мыслителем, а скорее случайной фигурой, которую Ельцин легко сдал, – и Ельцин идейно не ориентировался на него уж так серьезно. В ближайшее окружение Ельцина входил тогда Михаил Полторанин, антисемит и скорее русский националист, чем либерал. Ельцин сдал позже и Полторанина. Можно сказать, что по-настоящему близким к Ельцину был лишь его бывший охранник, лично искренне преданный ему Коржаков, с которым президент жил душа в душу и который взращивал незаурядные политические амбиции. В конечном итоге, Ельцин сдал позже и Коржакова. Сам Ельцин делал заявления, которые могут быть истолкованы как проявления русского национализма и даже антисемитизма, – так, он обвинял газету «Известия» в сионизме. В начале 1991 г. Руслан Хазбулатов, на ту пору – близкий к Ельцину человек, встречался с Янаевым и прощупывал обстановку. Он доложил о резко антигорбачевских настроениях Янаева Ельцину, но тот ничего об этом Горбачеву не рассказал. С другой стороны, национал-коммунисты из партии Зюганова так же голосовали за ратификацию Беловежских соглашений, как и их противники – либералы из лагеря Ельцина.

Гавриил Попов, Борис Ельцин, Андрей Сахаров на митинге

Идеология не была, скажем так, сильным местом Ельцина-политика. Он стал во главе российского либерализма, благодаря легкости мысли необыкновенной, сделав более радикальный поворот, чем его коллеги по перестроечной команде и осмелившись полностью порвать с коммунистическим прошлым, когда почувствовал бесперспективность коммунизма как средства борьбы за власть. Исходные коммунистические убеждения он оставил на уральских строительных площадках и в кабинетах, которые высокие партийные функционеры так грубо заставили его покинуть. Либерализм Ельцина оказался в конечном итоге таким же коротким, как и его православие, и в конце концов этот одаренный и храбрый политик вошел в историю своим десятилетним царством, запятнанным неслыханной коррупцией его «семьи» и своими нетрезвыми выходками.

Остается вопрос: почему же все-таки среди тогдашних лидеров, выдвинутых Перестройкой, ни один из новых политиков, интеллигентных и ярких – таких как Анатолий Собчак, Егор Гайдар, Юрий Афанасьев, Гавриил Попов и так далее – не выдвинулся на наивысшие государственные посты, а именно Борис Ельцин, вчерашний «партократ», стал избранником и любимцем русского народа или наиболее политически активной его части?

В феномене Ельцина заметны черты старинного российского самозванства. Самозванство есть там, где живет представление о блуждающей харизме, которая не может прижиться в царских палатах потому, что царь «ненастоящий». Конечно, это в наше время лишь метафора, никто не утверждал, что генсека «подменили», но оценки Горбачева как «князя тьмы» (Борис Олейник), обвинения его в связях с таинственными «масонами» или евреями, немцами и американцами свидетельствуют об именно такого пошиба недоверия к нему, каким было в русском народе недоверие к монархам вплоть до эпохи Александра II. Так, Ельцин, можно сказать, украл властную харизму, которая «по закону» должна была принадлежать генеральному секретарю Горбачеву. В глазах народа он был изгнан боярами-бюрократами из руководства за то, что хотел справедливости и осмелился бросить власти вызов. Горбачев чем дальше, тем больше воспринимался как «ненастоящий» властитель. Неудачи в хозяйственной политике свидетельствовали об отсутствии у него именно той силы, которая должна быть у «законного царя». Ельцин был падшим ангелом Перестройки, и именно он смог стать преемником первого лица империи. Потому что он принадлежал к тому же небесному воинству, к которому принадлежали другие члены политбюро.

Бориса Ельцина французский еженедельник «Экспресс» окрестил царем, порочным и коррумпированным

Уже во времена противостояния Горбачева и Ельцина повергнутый московский лидер не раз был осмеян как пьяница и вообще несерьезный мужчина, что могло бы уничтожить его в глазах общественности. Но превращение Ельцина в объект насмешки, как оказалось, ничуть не подорвало его авторитет. Он как бы представлял властный антимир, «политбюро наизнанку», отражая Кремль в параметрах «нижнего мира», и становился для масс еще более «своим» и привлекательным. В растущей на то время популярности Ельцина есть что-то общее с немного более поздней вспышкой популярности «героя-клоуна» Жириновского. Затаив дыхание, люди определенного сословия смотрели на выходки крутых политиков, которые не боялись показаться смешными и тем помогали избавиться от подсознательного страха перед реальностью. Конечно, это было реакцией не «народных масс», а лишь части электората, но части достаточно влиятельной и симптомом достаточно характерным.

Однако не стоит ограничиваться психологией лидеров и социальной психологией масс. За игрой личностей в решающие месяцы Перестройки уже чувствуются могучие глубинные течения политической стихии.

В глаза в первую очередь бросается различие отношения Горбачева и Ельцина к дезинтеграции империи.

Горбачев возлагал все надежды на «Новоогаревский процесс», который должен был сохранить трансформируемый в конфедерацию Союз; Ельцин согласился подписать новый Союзный договор, но его подозрительно легко убедили не слушать имперских консерваторов тайные советы Бурбулиса и публичные выступления Юрия Афанасьева и Галины Старовойтовой, и, отправляясь в Беловежскую Пущу подписывать смертный приговор СССР, Ельцин ни слова не сказал Горбачеву о намерениях участников встречи. Заявив Кравчуку, что он поставит свою подпись только после подписи украинского лидера, Ельцин услышал желаемый ответ: Украина подписывать союзный договор не будет. Следовательно, создается впечатление, что решающей проблемой стала проблема сохранения или развала империи.

Именно Ельцин декларацией о суверенитете России 12 мая 1990 г. открыл полосу деклараций о суверенитете республик и автономий. Де-факто Россия становилась все более независимой от центральной власти, Украина и другие республики только пытались не отставать от России.

В действительности Ельцин и его либеральное окружение не собирались отказываться от Великого Государства.

С другой стороны, Горбачев не противостоял московским либералам, как авторитарный имперский лидер – сторонникам местного самоуправления. Горбачев только стремился как можно уменьшить влияние национального фактора на процессы реформирования социализма. Он хотел осуществить Перестройку в первую очередь в русском имперском центре, по возможности не трогая национальные «околицы», и уже потом как-то согласовать «детали».

Призывая всех «националов» «брать столько суверенитетов, сколько влезет», Ельцин ни на минуту не сомневался, что влезет у сепаратистов немного и вскоре все «сами попросятся».

Именно поэтому, с большим опозданием отстранив Щербицкого от руководства Компартией Украины, Горбачев не искал сильных новых фигур и остановил свой выбор на В. А. Ивашко, человеке порядочном и умеренном, но лишенном каких-либо претензий на самостоятельную инициативу. Как председатель переизбранной в 1990 г. Верховной Рады Украины Ивашко обнаружил способность согласовывать действия с политической оппозицией и поделился с ней парламентскими портфелями. Но противостоять наступлению оппозиции он не мог и быстро согласился перейти на работу в Москву – заместителем генсека, где, в конечном итоге, невзирая на свою преданность Горбачеву, заслужил от него справедливые упреки за свою пассивность во время мятежа Государственного комитета по чрезвычайному положению (ГКЧП).

Перед выборами в 1990 г. значительная часть лидеров Руха вышла из КПСС, что радикально изменило характер этой политической организации. Поначалу она называлась Рухом за поддержку Перестройки, что не полностью отображало ее настоящий характер, поскольку партия поддерживать себя никого не просила. Инициатива создания Руха исходила от парторганизаций Союза писателей и Института литературы Академии наук Украины, что придавало Руху специфически национальную ориентацию, но все же в целом это была общественная организация либерально-демократического направления. После первых шагов по организации Руха в него влилась большая группа антикоммунистических политиков, возглавляемая бывшими диссидентами, и национальные ориентации Руха стали более отчетливыми. Одновременно оформилась так называемая Демократическая платформа в КПСС, которая быстро эволюционировала в социал-демократическом направлении. Ее участники нередко были в составе Руха. Выход ряда лидеров Руха из КПСС в канун выборов значил, что Рух сделал выбор: сначала независимость Украины, а затем реформы. В новоизбранной Верховной Раде Рух и близкие к нему оппозиционные круги (в том числе и из Демплатформы) создали так называемый Народный Совет. На митингах и демонстрациях Руха реяло множество «жовто-блакытных» флагов, пелся гимн УНР «Ще не вмерла Украина», а самые радикальные группировки начали «восстановление гражданства Украинской Народной Республики». Утверждение символики УНР, попытки возродить ее гражданство были не только агитационно-пропагандистскими мероприятиями, хотя театральности было много в массовых акциях тех дней, – они реально означали тенденцию к разрыву преемственности с УССР, установление прямой преемственности с УНР или независимой Украиной Степана Бандеры образца июня 1941 г., следовательно, провозглашение УССР оккупационным режимом и Компартии Украины – преступной незаконной организацией. Образование Народного Совета под «жовто-блакытным» флагом как оппозиционного формирования в красном парламенте символизировало теоретическую готовность парламентского меньшинства взять на себя всю полноту власти и провозгласить коммунистическое большинство антиукраинской и оккупационной властью. Отсюда, между прочим, такая острота полемики по поводу национальной символики, поэтому на первых порах Компартия Украины считала ее самым сложным предметом споров.

В более поздних изложениях истории Беловежского развала империи коммунистические, русские националистические и просто гэкачепистские авторы приписывают инициативу выхода Украины из СССР украинским национал-коммунистам, имея в виду в первую очередь Леонида Кравчука. Следует отметить, что и декларацию о суверенитете УССР, и – после ГКЧП – декларацию о государственной независимости Украины действительно одобряли украинские коммунисты так же, как российские коммунисты голосовали за ратификацию Беловежского соглашения. Но не коммунисты были инициаторами политических процессов, которые привели к развалу СССР. Политическая инициатива исходила уже не от организаторов Перестройки – именно это слово пытались уже забыть. Шла речь в действительности о более существенных для старого режима вещах, чем независимость: независимая Румыния Чаушеску была коммунистической диктатурой, а здесь шла речь даже не о сохранении власти Компартии, а о сохранении свободы и, возможно, даже жизни ее активных членов. Несмелые попытки Компартии Украины повторить национальные инициативы 1920-х гг. и короткого времени Берии, а затем и почти единодушная поддержка коммунистическим большинством идеи независимости были попытками отобрать у антикоммунистической оппозиции инициативу в борьбе за самостоятельную Украину. И эта попытка в августе 1991 г. оказалась успешной, а оппозиция, неготовая к либерально-демократическим и особенно экономическим реформам, могла теперь только обижаться, что у нее украдено самое дорогое.

Леонид Кравчук

Аналогичная ситуация сложилась и в Москве, и по всей России. На первый план вышла проблема суверенитета России, но за этой проблемой стояли более глубокие коллизии движения в направлении к демократическому рыночному обществу.

Умеренные реформаторы хотели сохранить и партию, превратив ее в социал-демократическую, и государство, превратив его в конфедерацию. Радикалы пытались довести реформы до либеральной кондиции, не скрывая ориентации на неоконсервативные образцы Тэтчер – Рейгана. Горбачев говорил о шведском социализме, а Егор Гайдар стал членом руководства международного объединения правых, которое возглавлял бывший консервативный премьер Швеции Карл Бильдт.

«Демократы», то есть сторонники реформ в направлении демократизации общества и либерализации социалистической экономики, раскололись на два лагеря: умеренных реформаторов во главе с Горбачевым и радикальных реформаторов во главе с Ельциным.

Возвращаясь к российской истории начала XX века, можно напомнить о двух группировках российских национальных политиков – глобальной и континентальной ориентации. Имперские абсолютистские силы руководствовались глобальными (в том числе морскими) стратегиями, вступали в конфликт с либерально-демократическими государствами Запада и искали союзников среди его врагов. Больше всего отвечало этой стратегии великодержавное самосознание. Более скромная и более реалистичная стратегия продвижения на континенте позволяла идти на союзы с Западом и находила поддержку в кругах националистических и либеральных. Русский этнический или этнорелигиозный национализм был более удобен для этой политической традиции.

Анализируя отдаленные аналогии этой традиционной для Российской империи схемы стратегических ориентаций ее политиков, следует иметь в виду, что в годы развала империи не шла речь о внешнеполитических планах. Как заметил тогда Ричард Чейни, военный министр у старшего Джорджа Буша и вице-президент у его сына, «основная угроза соседям СССР в ближайшем будущем может исходить больше от неспособности советского руководства удержать под контролем события внутри страны, чем от преднамеренных попыток расширить свое влияние за ее пределы с помощью военной силы». Теперь шла речь о двух возможных способах удержать под контролем события внутри страны, исторически связанных, однако, с давними стратегиями. Один способ – «консервативное» реформирование по частям и с частичными целями, «консервативное» по методике в понимании Маннгейма и с определенной привязанностью к коммунистической традиции (откуда ее социал-демократизм). Второй способ – либеральное (без кавычек!) реформирование по априори заданным западным образцам, радикальное и решительное («шоковая терапия» в экономике, ломка старого политического аппарата, кадровые изменения вплоть до люстрации, решительный идейный разрыв). Более консервативным, как помним, был планетарный имперский проект, более склонный к либерализму – националистический прагматизм. Противостояние либеральной демократии образца Горбачева и Ельцина в известной степени воспроизводило давнюю традицию российской государственности, что и не удивительно: Великое Государство было Россией в двух пониманиях этого термина – космополитической империей с культурой койне и национальным государством с культурой старомосковского корня.

Но россияне, отдав первенство Ельцину, избрали не правую либеральную демократию. Повернув к идее первоочередной Перестройки («обустройства») России и позволив украинцам и другим «националам» пойти на все четыре стороны, большинство российского электората выразило чувство ущемленной национальной гордости. Голосование парламента России в поддержку Беловежского соглашения было в первую очередь голосованием против Горбачева и его Перестройки. Парламент России оказался в своем большинстве правонационалистическим и консервативно-коммунистическим, что не всегда вообще было можно различить. И эта национал-патриотическая ориентация привела к кризису 1993 г., когда Россия по-настоящему оказалась на грани гражданской войны, и когда только готовность Ельцина нарушить конституционные нормы, пойти как угодно далеко в конфликте с парламентом и пролить кровь отвернула опасность диктатуры националистических и компартийных «горилл».

В 1991 г., когда реальные рычаги власти еще были в руках компартийных консерваторов, они не смогли проявить такую решительность, как Ельцин и его либералы два года спустя. Почему?

В реакции андроповских фундаменталистов – руководителей партии, которая начала Перестройку, на повороты политики Горбачева мы видим именно ту оценку на «подлинность» или «неподлинность», которая лежала в основе политической интуиции масс. Можно думать, что первым это почувствовал самый преданный член команды Андропова, его давний помощник Крючков, на профессиональную ограниченность которого Горбачев так рассчитывал. Это произошло, очевидно, в 1990 г., когда он представил Горбачеву подготовленную КГБ справку на Яковлева. В справке говорилось, что Яковлев стал американским шпионом во время дипломатической работы в Канаде. Горбачев на справку, естественно, не отреагировал, но КГБ не остановился, в результате Яковлев в декабре 1990 г. был исключен из КПСС Комиссией партийного контроля. В конечном итоге, исключение силы не обрело, но в отношении Крючкова и других руководящих чекистов к Горбачеву перелом произошел, нужно думать, именно тогда. Крючков признавал позже, что КГБ Горбачева «проворонил». Ощущение открытия и разоблачения в Горбачеве «врага народа» осенило Крючкова, нужно думать, тогда же, в 1990 г. Именно КГБ начал подготовку заговора под видом разработки мероприятий по введению чрезвычайного положения в СССР, мероприятий, которые власть всегда должна иметь подготовленными на всякий случай. И только 17 августа 1991 г. на совещании на тайной даче КГБ в Москве был сделан решающий шаг.

В. А. Крючков

После провала путча его организаторы много писали о том, что никакого заговора они не готовили и никаких репрессий и расстрелов не предусматривали. Правда, премьер Валентин Павлов в первый день переворота пришел на заседание Кабинета Министров заметно «под мухой» и гаркнул не то шутя, не то серьезно: «Ну что, мужики, будем сажать или будем расстреливать?» Сомнения премьера развеялись просто – на почве личных переживаний и избыточного употребления коньяка у него возник гипертонический криз, и он оказался в больнице. А генерал Варенников из Киева писал членам ГКЧП: «Идеалистические рассуждения о «демократии» и о «Законности действий» могут привести все к краху с вытекающими тяжелыми последствиями для каждого члена ГКЧП и лиц, активно их поддерживающих». Руководители ГКЧП не осмелились на решительные репрессивные действия, к которым призывал их генерал, и позорно провалили путч.

Генерал Варенников

О мероприятиях, которые могли и должны были осуществить заговорщики, лучше всего говорят не намерения, о которых они пытались не проговориться, а оценки реальной ситуации в стране и действий будущих жертв переворота – как скрытого социал-демократа Горбачева, так и демонстративного либерала Ельцина. Ярче всего эти оценки даны в обращении, известном как «Слово к народу», которое позже назвали «идейной платформой ГКЧП». Писал «Слово» Александр Проханов, на то время – главный редактор черносотенной газеты «День», органа Союза писателей РСФСР, доверенное лицо генерала Макашова на президентских выборах в России. Подписали «Слово», кроме самого Проханова, председатель движения «Союз» Юрий Блохин, писатели Юрий Бондарев, Валентин Распутин, скульптор Вячеслав Клыков, певица Людмила Зыкина, журналист правонационалистического толка Эдуард Володин, генералы-«афганцы» Борис Громов и Валентин Варенников, один из руководителей Коммунистической партии России Геннадий Зюганов, знаменитый председатель колхоза и потом – председатель Крестьянского союза Василий Стародубцев и президент Ассоциации государственных предприятий и объединений (ВПК) Александр Тизяков – оба позже члены ГКЧП. Характерно, что идеология коммунистического реванша теперь приобрела российские великодержавно-националистические черты и создавалась во внепартийных, околополитических кругах озлобленных псевдоинтеллигентов и горилл-военных.

Александр Проханов

Достаточно привести цитату из «Слова»: «Что с нами сделалось, братья? Почему лукавые и велеречивые правители, умные и хитрые отступники, жадные и богатые стяжатели, издеваясь над нами, глумясь над нашими верованиями, пользуясь нашей наивностью, захватили власть, растаскивают богатства, отнимают у народа дома, заводы и земли, режут на части страну, ссорят нас и морочат, отлучают от прошлого, отстраняют от будущего – обрекают на жалкое прозябание в рабстве и подчинении у всесильных соседей? Как случилось, что мы на своих оглушающих митингах, в своем раздражении и нетерпении, истосковавшись по переменам, желая для страны процветания, допустили к власти не любящих эту страну, раболепствующих перед заморскими покровителями, там, за морем, ищущих совета и благословения?

Какие меры следует принять против лукавых, жадных отступников, которые так страшно продали родину, ее честный, но наивный, как дети, народ своим заморским хозяевам?»

Сухим языком закона пятьдесят три года до того подобные обвинения были сформулированы таким образом:

«По заданию разведок враждебных Союзу ССР иностранных государств обвиняемые по настоящему делу организовали заговорщическую группу… поставившую своей целью свержение существующего в СССР социалистического общественного и государственного строя, восстановление в СССР капитализма и власти буржуазии, расчленение СССР и отторжение от него Украины, Белоруссии, Среднеазиатских республик, Грузии, Армении, Азербайджана и Приморья».

И, в соответствии с этими оценками, Великий Инквизитор выкрикивал на судебном спектакле: «Народ наш и все честные люди всего мира ждут вашего справедливого приговора. Пусть же ваш приговор прогремит по всей нашей великой стране, как набат, зовущий к новым подвигам и к новым победам! Пусть прогремит ваш приговор, как освежающая и всеочищающая гроза справедливого советского наказания! Вся страна, от малого до старого, ждет и требует одного: изменников и шпионов, продававших врагу нашу семью, расстрелять, как поганых псов!»

О, великий зодчий могучего советского государства с ее дружбой народов и социалистическим реализмом! Спасибо тебе, великий Сталин, за тот страх, которым напоил ты своих подданных так, что и через полвека они помнили его, слышали голоса оттуда, будто тот апокалипсис был вчера, и никто не осмеливался первым взять топор! Полилась бы кровь реками, если бы не трезвое осознание того, что такие кошмары никогда не кончаются, пока последний из добровольных палачей не будет закопан где-то на промерзлых болотах, как сдохший пес, чтобы никто ничего не узнал об освежающей и всеочищающей грозе справедливого советского наказания. Будут ли последствия для каждого члена ГКЧП и лиц, активно их поддерживающих, такими уж тяжелыми, – это еще неизвестно, и, как оказалось, все для обитателей «Матросской тишины» обошлось легким испугом и гонорарами за мемуары. Но если бы они осмелились на жесткие меры по выкорчевыванию заморской заразы, в конечном итоге все бы утонули в кровавой грязи. Парализовал ГКЧП и лиц, которые активно его поддерживали, тот же страх, который не дал в 1957 г. «антипартийной группе» сбросить Хрущева: страх перед маревом 1937 года.

И Россия предприняла в конечном итоге тот решающий шаг к демократии, который от нее ожидало человечество.