Семья Рубанюк

Поповкин Евгений Ефимович

Книга первая

ЧИСТАЯ КРИНИЦА

 

 

Часть первая

I

Гроза ушла так же внезапно, как и налетела. Погода к вечеру разгулялась. Лишь на горизонте громоздились тяжелые облака, их еще освещали далекие зарницы.

Небо, прозрачное и чистое, будто омытое теплым дождем, излучало ясный, мягкий свет. Возбужденно гудели шмели над белыми и розовыми мальвами, над мокрыми ветвями вишен с нежными, еще зелеными ягодами.

Ливень застиг садовода Остапа Рубанюка в питомнике на днепровском острове. Сейчас он пробивался на челне домой. Вода, взбудораженная ветром, подкатывалась к бортам, плескалась под ударами весел, оставляя белое кружево пены. Но волна уже успокаивалась. Голоса ребятишек, бегавших после дождя по берегу, звенели все отчетливей.

Остап Григорьевич поплевал на ладони, — от этого весла словно прилипли к рукам, — и челн рванулся вперед.

На стремнине, передыхая, гребец вытер рукавом крутой большой лоб. Голову Остапа Григорьевича старость почти лишила волос, щедро посеребрила брови и свисающие усы. Но светло-серые живые глаза были молодыми, плечи под аккуратным суконным пиджаком — не по-стариковски сильными.

Метров за двести от берега Остап Григорьевич различил среди сновавшей у реки детворы Василинку. Узнал он свою меньшую дочку по ярко-голубой кофточке — материнскому подарку на майские праздники, когда Василинке исполнилось пятнадцать лет.

Встречать отца девочка приходила каждый раз, когда он долго задерживался в саду. Она усаживалась на старую корягу, болтала босыми ногами в прохладной воде или, расчесывая гребешком длинные русые, такие же как у матери, волосы, глядела на сновавшие мимо резвые катера и голосисто распевала свои любимые веснянки.

Сегодня Остап Григорьевич сразу понял, что Василинка принесла какую-то весть. Она махала ему рукой, что-то кричала, перебегала с места на место.

Остап Григорьевич, силясь расслышать, перестал грести. Потом вновь поплевал на широкие, с бугорками мозолей ладони, и через несколько минут челн мягко ударился о берег.

Василинка с мальчишеской ловкостью вскочила в челн, ухватилась за цепь. Карие глаза девушки так блестели, что смуглое, в темных веснушках лицо ее казалось светлее обычного.

— Ты что, дочко? Как на великдень сияешь.

— Петро наш едет! — ликующе крикнула Василинка — Ей-богу! Телеграмму прислал… Пишет, чтоб в пятницу коней на станцию присылали…

— Завтра?

— Ага!

Глаза Остапа Григорьевича засветились. Сына Петра в семье не видели очень давно.

— Мать уже знает?

— Ой! Там же слез было! — весело откликнулась Василинка. — То смеются, то плачут. Как маленькие…

— Приключи лодку.

Василинка торопливо продела цепь в кольцо, ввинченное в торчащую на берегу колоду, ополоснула руки потеплевшей от дождя водой.

— Побежать Настуньке похвалиться? — сказала она, вопросительно посмотрев на отца.

— Ну что ж…

Остап Григорьевич догадался, что не ради Насти, своей подружки, пойдет сейчас дочь к Девятко. Однако он и виду не показал, молча кивнул.

Василинка откинула на спину косы и зашлепала босыми ногами вдоль берега, легко перепрыгивая через водомоины.

Отец ласково посмотрел ей вслед. Вот такой же порывистой, с тяжелыми светлорусыми косами, смуглым румянцем и быстрыми карими глазами была ее мать, когда он впервые увидел ее в Богодаровке. Да и старшая, уже замужняя дочка Ганна — такая же задорная, жадная до работы и до веселья.

«Эх, дивчата, как гусята, — подумал Остап Григорьевич. — Только перьями обрастут — поразлетаются…»

Василинка, будто догадавшись, о чем думает отец, помахала ему белой косыночкой и, перед тем как подняться по переулку в село, крикнула:

— Та-ату-у-у! Скоро верну-усь!

До хаты Кузьмы Девятко ближе всего было идти напрямик, огородами и садом, спускавшимся к Днепру. Но Василинка пошла улицей. Как знать, а вдруг встретятся по дороге подружки, и можно будет им похвалиться телеграммой Петра.

За три года, что не было брата, Василинка сильно изменилась, стала смышленой и бойкой девушкой. Радостно глядела она на жизнь: ей было хорошо и дома и среди школьных подружек.

В семье больше всех ее баловал Петро, и теперь она с нетерпением ждала его приезда из Москвы.

Запыхавшись, Василинка вбежала во двор Девятко.

На соломенной крыше хаты стоял в гнезде из сухих сучьев голенастый аист. Он дремал, поджав длинную, с красной сетчатой кожей ногу. Вспугнутый стуком калитки, аист тяжело расправил крылья и перелетел на клуню.

— А, чтоб тебя! — вздрогнула девушка.

Нехорошо тревожить птицу, приносящую счастье дому. Василинка виновато посмотрела на аиста, сердито застучавшего клювом, и пошла тихонько, на носочках.

Меж деревьев, за плетнем, мелькнула синяя косынка Насти. Вместе с матерью она окучивала капусту.

Василинка с ловкостью котенка пробралась среди грядок к подружке и присела на корточки. Глаза ее таинственно прищурились.

— А что я тебе скажу, Настунько!

— Что?

В серых, чуть раскосых глазах Насти вспыхнуло нескрываемое любопытство. По такой грязюке Василинка зря не примчится.

— Сказать?

— Не хочешь — не говори. Очень мне нужно!

Настя сделала равнодушное лицо.

— Батько, наверно, что-нибудь купил тебе?

Василинка видела, что Настунька сгорает от любопытства.

Ей и самой не терпелось скорее объявить свою новость.

— Петро наш завтра тут будет! — выпалила она.

— Нет, правда? Побожись.

— Стану я тебе божиться!

— Значит, врешь.

— Ей-богу, правда!

— Чуете, мамо? — крикнула Настя, откинув прядь светлых волос со лба. — Петро ихний приезжает.

— Письмо прислал? — спросила мать и перестала окучивать.

— Телеграмму.

— Вот батьке с матерью радость!

Василинка зашушукалась с Настей, нетерпеливо поглядывая по сторонам. За вербами садилось в лиловой дымке багровое отяжелевшее солнце. Мокрая земля запахла корневищами трав. На мгновение у горизонта заиграла в облаках лучистая дорога. Свет залил все вокруг: деревья, кровли хат, ветряки на взгорке. И даже одинокая влажная травинка на обочине грядки вспыхнула ярким зеленым пламенем.

— А Оксана где ваша? — спросила Василинка.

— Скоро придет… Да вон она, около хаты.

Оксана, старшая дочь председателя колхоза, старательно очищала у порога грязь с сапог. Настя поманила се рукой.

— Новость еще не слыхала? Петро приезжает, — лукаво произнесла Василинка. — Завтра, — добавила она, замирая от счастья.

Оксана пытливо, с недоверием глядела на девчонок.

— А вы не привираете? — спросила она подозрительно.

— «Привираете». Здравствуйте! — обиделась Василинка. — Батько на вокзал завтра едут.

Настя хитро усмехнулась:

— Что же ты покраснела, голубко?

— Ничего я не покраснела, — с замешательством сказала Оксана.

— Ой, лышечко! Еще и отказывается… Глянь, чисто пион.

— Вот привязалась! Ты своими глупостями кого хочешь в краску вгонишь.

Глаза Насти сузились. Не так-то легко было отделаться от нее.

— Куда же ты теперь Лешку своего денешь? — с ухмылкой спросила она — Поперебивает ему, несчастненькому, ножки Петрусь-сердце.

— Мелешь ты черт-те что, — с досадой сказала Оксана. Сердито нахмурившись, она сорвала былинку, зажала ее в зубах. Скинув черный, с кумачовыми розами платок, пошла в хату.

В маленькой боковой комнатке у распахнутого окошка чуть вздрагивали от ветерка полотняные рушники. На них еще руками матери были вышиты по канве красные и черные петухи, пожелания «Доброго ранку». Перед замужеством дивчата просиживают за таким рукоделием долгие зимние вечера. Потом всю жизнь напоминают крутогрудые петухи о беспечной девичьей поре.

В углу, на столике, под репродукцией репинской картины «Запорожцы», которую привез в прошлом году из Киева отец, лежала аккуратная стопка книг, стояли прикрытые марлей склянки и баночки. В селе Оксану шутя прозвали «докторшей»; еще подростком была она одной из первых в санкружке, научилась оказывать первую лечебную помощь.

Бросив на стол платок, Оксана поправила перед зеркалом темную, с рыжеватым отливом косу, дважды обвивавшую голову. Синие глаза ее улыбнулись своему отражению: «Не узнает, совсем еще девчонкой была…»

Оксана села на лежанку, устланную цветастым рядном, порылась в своем сундучке, достала несколько фотографий и разложила их на коленях.

На одной — Петро Рубанюк среди сельских хлопцев-комсомольцев. Руки у всех вытянуты по швам, мальчишеские лица напряжены. Петро уткнул палец в развернутую книгу, а глаза его впились в аппарат. Снимались парни впервые.

Другой снимок Петро привез как-то из Москвы. Снялся он с товарищами-студентами после окончания второго курса Тимирязевки. Тот же вьющийся чуб, простая косоворотка под пиджаком. Но уже другой, не простодушный сельский парень смотрел с фотографии дерзкими, веселыми глазами.

Оксана, низко склонившись, разглядывала снимки. Все еще не верилось, что Петро завтра будет в Чистой Кринице.

Ей хотелось убедить себя в том, что его приезд вызвал у нее лишь обычное любопытство, как если бы в село вернулся любой другой земляк. Но ощущение тревоги и в то же время радостного возбуждения не оставляло ее.

В памяти встал тот вечер, когда она прощалась с Петром во время его последнего приезда из Москвы. Тогда ей, шестнадцатилетней девушке, впервые пришлось пережить чувство, о котором даже сейчас вспоминала она с замиранием сердца. Оксана не понимала, что с ней творилось, но ощущала, что так хорошо, как с Петром, ей еще никогда и ни с кем не было.

Первое время Петро писал ей из Москвы часто, подробно описывал столицу, сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, где он учился, новых друзей. Но года через полтора письма стали приходить все реже, воспоминания потускнели.

Оксана, глубоко оскорбленная, что Петро почти перестал ей писать, старалась не вспоминать о нем. Но против воли долгое время девичье сердце хранило его образ.

Через некоторое время письма совсем перестали приходить. «И не надо! Ученый больно стал! Что ему селянская дивчина, он себе, верно, городскую студентку нашел, — ревниво думала она. — Ну и пускай! Проживу и без него! Разве я в поле обсевок?»

А вскоре случилось так, что полюбил Оксану задорный и веселый Алеша Костюк, брат задушевной подружки.

Нет, не принесла ей тепла, веселья и радости любовь Алексея! Не тянулась к нему душа; не билось тревожно и взволнованно сердце, когда на вечорке, минуя всех дивчат, к ней, только к ней шел озорной и настойчивый Алексей Костюк. Во время танцев жадное прикосновение его больших и горячих рук оставляло Оксану равнодушной и только будило воспоминание о Петре, о единственной прогулке с ним.

…В ласковую летнюю ночь они шли, держась за руки, по берегу Днепра. И в те минуты возникла между ними та теплота и близость, что придала Петру смелости, и он сознался девушке, что она дорога ему. Вот почему, когда Алексей стал упорно добиваться ответа на вопрос, пойдет ли она за него замуж, Оксана ответила ему отрицательно: «Подождем, Леша! Мне еще учиться надо. Да и тебе следовало бы о техникуме подумать. Ты же так в свои моторы влюблен…» — «Поженимся, вместе и поедем, — не отставал Алексей. — На инженера выучусь, это для меня дело нетрудное».

Он раздобыл где-то специальную литературу, обращался к Оксане за разъяснением непонятных слов, и девушка охотно помогала ему.

Но втайне, сравнивая Алексея с Петром, Оксана убеждалась все больше, что никогда не сможет Костюк покорить ее сердце так, как Петро. Ему и только ему девушка могла быть верной, беззаветно ждать его долгие годы.

«О Лешке Петру сразу прожужжат уши», — подумала Оксана.

Впервые ее отношения с Алексеем, чистые и целомудренные, предстали перед ней как измена; сердце ее тревожно сжалось, и Оксана взволнованно зашагала по комнатке.

За дверью заскрипели под босыми ногами ступеньки крылечка. Оксана, вздохнув, спрятала снимки, достала будничную юбку и кофточку.

Настя вошла в комнату, внеся с собой запах дождя и трав. Она швырнула на лежанку охапку любистка и мяты и, сердито глянув на сестру, сказала:

— Ступай корову доить.

— А мать?

— На огороде еще.

Без видимой надобности Настя топталась около стола. Не оборачиваясь, спросила:

— Рада небось?

— Ну, рада. Тебе-то что?

— Радоваться вроде нечего. Как ты, золотце, за Лешку оправдаешься?

Оксана, хотя и была старшей, обычно отмалчивалась, когда Настя начинала ее задирать. Но сейчас вспылила.

— Ты что хочешь? Чтоб мать тебе язычок укоротила! — повысила она голос. — Гляди, доиграешься.

Настя независимо повела плечами. Связывая в пучки душистую мяту, она исподлобья наблюдала за сестрой. Потом примирительно сказала:

— Я б Петра ни на кого не сменяла. Лучше, чем он, парня в селе не было.

— Ну, хватит, — оборвала ее Оксана. — Не твоего ума дело.

Она достала чистое полотенце и пошла в кухню за подойником. Выпуская из хлева белолобого, радостно взбрыкивающего теленка, Оксана засмеялась, увидев, что вместо подойника у нее в руках сито.

II

Кузьму Степановича Девятко, отца Оксаны, шесть лет назад избрали председателем колхоза. В Чистой Коннице почитали его как человека рассудительного, приветливого с людьми, характера настойчивого и неподкупного, а главное — неутомимого работника, хотя ему давно уже перевалило за пятьдесят.

Неторопливо, с палочкой в руках, обходил он за день все бригады, птичью и животноводческую фермы, пасеку, кузнечную и столярную мастерские. И всюду, где бы он ни появлялся, его встречали с искренней почтительностью. Знали, что если и подметит Кузьма Степанович какие-нибудь упущения, то браниться не станет, а спокойно все растолкует, покажет и назавтра обязательно наведается снова — проверить. Все, до последних мелочей, он держал в памяти, не записывая.

Кузьма Степанович интересовался всем. Он выписывал полдюжины газет и журналов и просиживал над ними до вторых петухов, стойко выдерживая бурное негодование жены.

Жену Пелагею Исидоровну, или, как ее запросто называли многие, Палажку, Кузьма Степанович вывез с Полтавщины, где в молодости батрачил на свекловичных плантациях. В доме она была полновластной хозяйкой, и Кузьма Степанович втайне ее побаивался. Смысл своей жизни Пелагея Исидоровна видела в том, чтобы в семье было всего вдосталь — ив сундуках и в амбаре. Она ревниво придерживалась старинных обрядов и обычаев. Очень хотелось бы ей ходить и в церковь, но тут уж: Кузьма Степанович восстал так яростно, проявил такую непоколебимость, что она отступила. Зато отстояла иконы, которых было у нее множество.

Дородная, по-мужски сильная, она к сорока пяти годам не утратила цветущего здоровья. Косам ее, туго скрученным под очипком, могли позавидовать дивчата; ровные крепкие зубы, румянец и строгие черные глаза запоминались каждому, кто хоть раз кинул на нее взгляд.

На разговоры Пелагея Исидоровна была скупа, с соседками никогда ни о ком не судачила, за что те несправедливо считали ее гордой; малоразговорчивой и нелюдимой она была с детства.

В дочках своих, Оксане и Настуньке, она мечтала увидеть хороших, домовитых хозяек. И когда Оксана, закончив в 1940 году в Богодаровке десятилетку, выразила желание ехать учиться в Киев, в мединститут, мать воспротивилась.

— Раз ты науками себе голову забила, — упрямо твердила она, — учнтелюй или фельдшеруй тут, на глазах у батька. От рук отобьешься, девки теперь такие норовистые пошли.

Но упрямство и неподатливость Пелагеи Исидоровны натолкнулись на своенравный, от нее же унаследованный характер дочери.

— Вы, мамо, хотите, чтобы дочки ваши ничего, кроме своего двора, не увидели, — сказала однажды Оксана запальчиво. — Ну, то знайте, из этого ничего не выйдет! Поеду в Киев!

Она никогда не говорила с матерью так резко, и та посмотрела на нее с удивлением.

— Ну, а что ж, на самом деле, — уже более сдержанно сказала Оксана, — советская власть дала возможность каждому человеку проявить свои способности, где он хочет, а вы уперлись на одном: «Сиди дома». Люди над вами смеяться будут. Кому это нужно? Я хочу быть врачом, значит пользы принесу больше там, где мне мило…

Отец стал на сторону дочери. Оксана была способной, в школе училась отлично, увлекалась биологией, естествознанием, активно участвовала в школьном санкружке. И Кузьма Степанович, мысленно уже представлял себе ее в белом халате, среди сверкающих инструментов, приборов, пузырьков и склянок с непонятными надписями. На них Кузьма Степанович, когда ему доводилось бывать в больнице, поглядывал с большим уважением.

В спорах с Оксаной мать не получила поддержки даже у четырнадцатилетней Настуньки, решившей посвятить себя скромному ремеслу колхозной модистки.

— Что вы ее держите? Пускай едет, а я уж дома с вами буду. — уговаривала Настунька мать. — Другие вон учатся. А чем наша Оксана хуже Кати Мельниченковой или Одарки Горбаневой?

В конце концов мать согласилась отпустить Оксану в город, и девушка с нетерпением ожидала осени. За лето она еще раз перечитала книги, которые когда-то читала в школе. Особенно запечатлелись у нее образы героев романов «Мать» Горького и «Овод» Войнич. Их стойкость, мужество, моральная чистота, красота души тронули и целиком покорили Оксану. Она сравнивала себя с ними и с огорчением думала, что никогда не сможет походить на них. Позже ей стало понятно, что героизм, любовь к своей родине и народу выражаются не только в подвиге и жертвенной смерти.

Она часто вспоминала, как Петро Рубанюк, собираясь в Москву после своего последнего приезда летом тридцать восьмого года, полушутя сказал ей:

— Не отставай, Оксана. А то вернусь профессором, а ты только будешь уметь рушники да платочки вышивать.

И уже серьезно добавил:

— Живем один раз, Оксана. Прожить надо так, чтобы ни перед людьми, ни перед собой не было стыдно. Обязательно учись, я тебе всегда помогу.

Сказал он это ей не так, как сказал бы любой другой дивчине; в тот вечер добился он у Оксаны обещания ждать его.

В одиночестве, скрывая свои мысли даже от задушевной подруги, она часто представляла себе: Петро вернется из Москвы и увидит, что Оксана не забыла этих его слов. Она умеет не только вышивать рушники и платочки, и если Петро, добившись обещания ждать его, и сам найдет в себе силы пережить долгую разлуку честно и незапятнанно, Оксана будет достойной женой; краснеть Петру за нее никогда не придется.

Но когда Петро перестал приезжать на каникулы и стал писать все реже, Оксана решила, что в Москве ему встретилась другая девушка, может быть и умней и образованней ее.

Тайком, никому не признаваясь, перестрадала она горечь жгучей обиды, гордую девичью ревность. «Нашел себе, ну и пускай», — думала Оксана. Но теперь ей стало совсем скучно в Чистой Кринице.

В августе сорокового года она собралась ехать в Киев, но накануне ее отъезда тяжело заболела и месяц не поднималась с постели мать, чего с ней раньше никогда не случалось. Бросить ее и домашнее хозяйство на Настуньку Оксана не могла. А когда мать выздоровела, уже прошли сроки приема в институт.

Все же Оксана решила ехать, дав себе зарок, что будет учиться, каких бы усилий это ей ни стоило.

В Киеве Оксана бывала и раньше, поэтому разыскала своих дальних родственников без труда. Оставив у них чемоданчик, она пошла в мединститут.

Чувствуя, как колотится сердце, поднялась она по лестнице. Побродила по длинным коридорам, с завистью разглядывая девушек и юношей; они держались уверенно, громко разговаривали о лекциях, профессорах, семинарских занятиях. Оксана заметила любопытство, с каким некоторые разглядывали ее смущенное, растерянное лицо, и сама себе показалась смешной и несуразной в своем пестром платке и праздничном синем жакетике, с накрахмаленным платочком за рукавом.

Она перечитала все объявления, приказы, расписания, расклеенные на доске. Около одного объявления задержалась. Деканат института сообщал, что 22 сентября созывается научная студенческая конференция. Студент второго курса Волошин вделает доклад: «Павлов и условные рефлексы».

Когда коридоры опустели, Оксана отыскала дверь, за которой должна была решиться ее судьба, и, постучавшись, вошла.

За столом, в углу огромной комнаты, сидела, углубившись в бумаги, девушка.

Вы что хотите? — спросила она.

— Мне к директору.

— По какому делу?

— По очень важному.

Вот как! Даже по очень важному?

Девушка с улыбкой взглянула на раскрасневшееся лицо Оксаны, окунула в чернильницу перо и принялась старательно снимать с него прилипший волосок, изящно оттопыривая мизинец с лакированным ноготком.

— По какому именно делу? — спросила она. — Я секретарь директора.

— Мне нужен сам директор, — настойчиво сказала Оксана. Секретарша пожала плечами и, небрежно кивнув на вторую дверь, сказала:

— Директор у себя.

Расстояние, которое отделяло стол секретарши от директорского кабинета, Оксана прошла с таким чувством, словно ей предстояло сейчас самое страшное в жизни. Ее воображению представился суровый профессор, почему-то обязательно с сухим, рассеянным взглядом. Он, конечно, не захочет и выслушать ее.

Но, переступив порог, Оксана увидела довольно молодого человека. Он приветливо взглянул на нее и поднялся из-за стола.

Лицо Оксаны так раскраснелось от волнения, что директор, не дожидаясь, пока она заговорит, сказал:

— Слушаю вас, товарищ.

— Приехала поступать в институт, — приободрившись, сообщила Оксана. — Я немножко опоздала, но не по своей вине…

Она, торопясь, чтобы ее не перебили, рассказала, как ей трудно было вырваться в Киев, как, наконец, уговорила родителей, а потом болезнь матери помешала приехать своевременно.

Директор слушал очень внимательно. Сердечность, с которой он отнесся к ее словам, успокоила Оксану. Она почувствовала, что директор понимает и одобряет ее страстное желание учиться и поможет ей осуществить свою мечту.

Но когда Оксана умолкла и с надеждой посмотрела на директора, он нахмурился.

— Сколько вам лет? — неожиданно спросил он.

— Девятнадцатый.

Директор энергично побарабанил пальцами по столу. Стараясь говорить возможно мягче и убедительнее, он сказал:

— Очень сожалею. Очень! Вижу, что вы серьезно относитесь к поступлению в вуз. И все же раньше следующего года ничего не смогу для вас сделать. Прием прекращен… Но это не так страшно, вы еще молоды.

…Пришла в себя Оксана только на улице, почувствовав, что на ее расстроенное, заплаканное лицо оглядываются прохожие.

Голосисто перезванивались трамваи. На каждом углу продавали цветы… Несмотря на осень, было тепло от нагретого солнцем асфальта. Оксана шла сперва шумными, оживленными улицами, потом пустынными в этот час каштановыми аллеями.

Так она забрела на Владимирскую горку и, пораженная красотой, неожиданно представшей перед ней, остановилась.

Было так ясно и далеко видно все вокруг, как бывает только в солнечный день ранней осени.

Внизу, сверкая серебряными блестками, синел Днепр. Огромный мост, уходивший вдаль, к песчаным отмелям и водным станциям на противоположном берегу, казался воздушным. Пароходы, баржи, медлительные буксиры, юркие лодчонки вспенивали водную ширь, оставляя за собой отчетливо видимые с крутояра светлые, пузырящиеся борозды.

Величавые дубы и остролистые клены на днепровских кручах, где стояла Оксана, еще красовались буйной своей листвой, но тень между могучими, изморщиненными старостью стволами уже по-осеннему была густой и холодной, лежали уже на увядающей траве первые красные и желтые листья.

Было, как и всегда, что-то грустное и в то же время умиротворяющее в близких приметах осени. Оксана, вспоминая, как нетерпеливо ждала ее, чтобы попасть поскорее в институт, горько усмехнулась: «Приехала!..»

Но горестные мысли владели ею недолго.

В конце концов она ведь знала, что ей не легко будет добиться желанной цели. Завтра она снова пойдет к директору института, и теперь уже ему не удастся так легко от нее избавиться. Или с утра отправится в Наркомздрав…

Оксана вспомнила, что ничего сегодня не ела. Родственники, у которых она остановилась, жили на другом конце города. И пока она до них добралась, солнце зашло, в воздухе повеяло прохладой.

Наскоро и без удовольствия она поела; вышла в садик и присела на скамеечку. Весь вечер и всю ночь ей предстояло томиться в ожидании часа, когда можно будет идти в Наркомздрав. И вдруг она вспомнила, что вечером в институте состоится так заинтересовавшая ее научная конференция.

Оксана переоделась, тщательно заплела косу и, боясь опоздать, побежала к трамвайной остановке.

Большой лекционный зал, на который указал ей швейцар, был еще пуст. Постепенно он заполнялся студентами, преподавателями. Грустно было Оксане чувствовать себя чужой, одинокой среди веселой, смеющейся молодежи. Заметив за столом президиума директора, она обрадовалась ему, как старому знакомому.

Наконец доклад начался. Облокотившись на ручку кресла, Оксана слушала с таким вниманием, что сидевшие рядом студенты стали шептаться и пересмеиваться. Один черноглазый подвижной парень, в украинской вышитой сорочке, наклонился к ее уху и, озорничая, сказал:

— Видно, вам ужасно нравится оратор, что вы так впились глазами в него?

Оксана удивленно посмотрела на него и отвернулась. Ей было очень интересно все, что говорил докладчик о современном взгляде на торможение условных рефлексов, о том, какое значение придавал академик Павлов внешним причинам воздействия, о его знаменитой «башне молчания».

С такой же жадностью слушала Оксана и двух других студентов, дополнявших докладчика.

— А посторонним можно выступать? — нерешительно спросила она у соседа.

— Почему же нет? Вы разве не студентка?

Оксана не ответила. Ей хотелось выйти и рассказать, как долгими вечерами она просиживала над книгами Павлова, Но при мысли о том, что ее будут слушать врачи, ученые, у нее перехватило дыхание, громко заколотилось сердце.

Черноглазый студент легонько подтолкнул ее:

— Ну, смелее. Видите, никто больше не просит слова… Он встал и звонким голосом заявил:

— Здесь вот девушка не решается выступить…

Все оглянулись. Оксана испуганно уткнула лицо в ладони. Что интересного могла она, деревенская девушка, сказать этим людям, к которым сама пришла за знаниями? Да у нее от страха язык прилипнет к гортани! И дернула ее нечистая сила задеть этого студента!

Оксана, не отнимая левой руки от горящего лица, правой поспешно извлекла из-за рукава платочек и вытерла пот, обильно выступивший на лбу.

— Смелость города берет, — шептал над ухом сосед, посмеиваясь и продолжая легонько подталкивать.

— Ну… если… осрамлюсь… — пробормотала Оксана.

Но она все же поднялась и, провожаемая любопытными взглядами, прошла вперед.

Директор узнал ее, поощряюще улыбнулся.

— Простите, ваша фамилия? — спросил он. Оксана сказала.

— Итак, слово имеет колхозница Оксана Девятко, — объявил директор.

В зале дружно зааплодировали, и, как только Оксана подошла к трибуне, воцарилась тишина.

Из памяти вмиг вылетело все, о чем Оксана собиралась говорить. Она с ужасом оглянулась на директора, немеющими пальцами стиснула край столика, у которого стояла.

В зале ждали. Седой старичок в переднем ряду надел очки, стараясь получше разглядеть ее; девушки за его спиной ободряюще закивали ей головами. И Оксана отважилась.

— Я хочу сказать об иррадиации рефлексов, — звонко произнесла она, и в зале снова шумно и весело зааплодировали. — Вернее… Я прочла много книг. Брала их в местной больнице, у врачей. Читала труды академика Павлова об условных рефлексах, «Топографическую анатомию» Пирогова, работы Сеченова. Я запиралась в своей комнатушке или пряталась в саду, за хатой, и читала, читала. И у меня родилось стремление самой… Мне захотелось проверить, своими руками произвести опыты над лягушками. Я пробовала. И вот… когда изучала вопрос об иррадиации рефлексов, — продолжала Оксана окрепшим голосом, — то заметила, что если опустить одну лапку лягушки в раздражающую среду, то образуется защитный рефлекс. Так? Я брала соляную кислоту. А если оставить эту лапку в кислоте, то защитный рефлекс образуется на второй. Тогда я и ее придерживала в кислоте. Защитный рефлекс возникал на передней. То есть происходило распространение рефлекса по всему организму…

Заметив, что ее слушают уже без снисходительных улыбок и с интересом, Оксана уверенно заговорила о торможении условных рефлексов, о внешних и внутренних факторах их угасания…

Когда она окончила и студенты захлопали в ладоши, директор подозвал ее к себе.

— Молодец, Девятко, — пожимая ей руку, сказал он. — Завтра часикам к двенадцати загляните ко мне. Сможете?

Оксана радостно кивнула головой.

…Домой она возвращалась возбужденная, перебирая в памяти мельчайшие подробности этого чудесного вечера.

На следующий день директор сообщил, что Наркомздрав разрешил ее принять.

— В виде исключения, — добавил он многозначительно. Счастливая, ликующая Оксана поблагодарила директора за радостное известие. Весь вечер просидела она на берегу родной реки. Вглядываясь в широкую водную даль, пыталась представить себе завтрашний день, заглянуть в будущее. Студентка… первый… второй… пятый курс… Затем медик, ученый, Продолжатель бессмертного учения Павлова… В строгой, чистой лаборатории, в белоснежном халате, она будет упорно и настойчиво проводить опыт за опытом… Бегут минуты, часы, дни, месяцы, может быть и годы… и она делает открытие! Сотни, нет — тысячи людей спасены благодаря ей, Оксане!

— Ну, а разве только в лаборатории ученым быть интересно и важно?! — мысленно спорила с собой девушка. Сколько еще врачей на селе не хватает!.. Лежит где-нибудь, на далеком хуторе, больной человек… Страдает тяжкой болезнью. И кажется ему человеку, что ничего уже не спасет его, никто не поможет. И вот появляется она, Оксана! Спокойная, уверенная. Оттого, что она знает, как спасти умирающего, и родные больного это чувствуют, в семье сразу все повеселели… Оксана борется, за жизнь человека, сидит ночами у его постели, и вот уже первая улыбка появляется на измученном лице умиравшего, он спасен, а Оксане даже некогда выслушать слова благодарности, она торопится к другим, ее ждут во многих местах…

Нет, лучше всего после института поехать туда, где мало врачей, в какой-нибудь самый отдаленный и глухой уголок… Куда-нибудь на север!..

И внезапно оборвались волнующие раздумья девушки. Где-то в самой глубине упорно помнящего сердца ощутила она острый укол: «А Петро?!»

«Петро? Теперь мы с ним равные, — ответила она себе. — Потягаемся. Я в учебе себя не посрамлю! — И, улыбнувшись горделиво и торжествующе в глаза Петра, вставшие перед ее мысленным взором, впервые открыто, не таясь от самой себя, она призналась: — Нет, не могу я без тебя, мой любый Петрусь!»

Через три дня Оксана, как отличница школы, была без испытаний зачислена студенткой первого курса.

Осень и зима, заполненные лекциями, семинарами, пролетели для нее незаметно. Но как ни старалась она наверстать упущенное, ей было бы трудно сдать экзамены вместе со всеми. В мае, когда закончились лекции, Оксана обратилась к декану с просьбой разрешить ей сдать экзамены осенью. Получив разрешение, Оксана сразу же выехала в Чистую Криницу, чтобы как следует подготовиться дома в течение лета. После стольких месяцев разлуки с родным селом еще милей стало ее сердцу все, что напоминало о минувшем детстве: заросшие полынью и повиликой плетни за садом, школьные подружки, малиново-золотые закаты за Днепром, беленькие уютные пароходы, позлащенные солнечными лучами.

Отдыхая, с наслаждением занималась она привычной домашней работой: доила корову, копалась в огороде, ездила с Настунькой в луга за травой. Теплыми вечерами с закадычной подружкой Нюсей и братом ее Алексеем ходила к Днепру или в колхозный клуб. И казалось Оксане, никогда еще не была она так счастлива, как в эти дни.

III

— Нюся! Уже спишь?

Из сада в открытое окно тихонько просунулась голова. Оксана, часто дыша, вглядывалась в темноту; глаза ее различили смутно белевшую на кровати сорочку спящей подруги.

Эй, баба-соня! — шепотом окликнула еще раз Оксана. — Нюся!

— Кто тут? — испуганно спросил сонный голос.

Скрипнув кроватью, Нюся быстро спустила ноги на пол, шагнула к окну.

— Ты что так поздно? Или, может, случилось что? Лезь в хату.

Оксана взялась за подоконник, легко прыгнула в комнату и сказала, запыхавшись:

— Я легла уже… Никак сон не идет… Хоть кричи. Оделась и вот… прибежала.

Нюся ощупью отыскала протянутую руку, усадила Оксану рядом с собой на постели.

Дивчата сдружились еще в школе. С прямодушной откровенностью они доверяли друг другу самые затаенные мысли и мечты.

— Не вернулся брат из района? — спросила Оксана.

— Леша? Нет, еще не вернулся.

— Петро завтра приезжает, — сообщила Оксана.

По ее голосу Нюся сразу определила, что подружка взволнована.

— Ну что же, — притворно зевая, ответила она. — Поглядим, какой он герой стал. Наверно, и не подступишься к нему… ученый.

Ясно было, что Нюся хитрит, но Оксане очень хотелось еще поговорить о Петре.

— Интересно на него поглядеть, правда? — сказала она.

Нюся промолчала, и Оксана добавила:

— Он молодец. Ему двадцать четыре, а уже академию закончил.

— Ты, я вижу, серденько, что-то затревожилась?

— И сама не знаю, почему, — чистосердечно призналась Оксана.

— А как же Лешка?

— Что Лешка?

— Заморочила ему голову. Только и говорит про тебя.

— И скажет такое! Чем это я ему голову заморочила?

— Не знаю чем. Обоим голову морочишь, и Лешке, и Петру.

Нюся резко выпростала руку и приподнялась на локте.

— Скажи, чего ты всполошилась? Едет? Ну и пусть себе едет!

— Нюська!

— Уже девятнадцать лет Нюська.

Тон у нее был такой, что Оксана съежилась.

— Ты не горячись. Вот смотри, — робко заговорила она, — Петра я три года не видела. Он, наверно, и думать забыл обо мне?

— Ты вот его не забыла?

— Ну так что же?

— Значит, любишь?

— Не знаю… Я же, когда он последний раз приезжал, совсем маленькой была… девчонка.

— А Лешка? Лешка ведь сватался за тебя. Чего же ты? Туда-сюда крутишься.

— Нет, Нюська! Замуж я ни за кого не пойду, пока институт не закончу.

Оксана глядела на неясно вырисовывавшийся квадрат окна. Чуть слышно шелестели листья, беспечно высвистывал соловей.

— Нюся!

— А?

— Нюсенька, чего у меня сердце болит? Вот тут, послушай. — Оксана прижала ее руку к своей груди. — Так тоскливо мне… ох!

— С чего это?

— Не знаю.

Нюся вздрагивала, борясь с одолевавшей дремотой, и вдруг услыхала, что Оксана плачет.

— Ты в своем уме, дивчина? Что это с тобой?

Нюся повернула к себе голову Оксаны, прикоснулась губами к ее мокрым глазам. Она по себе знала сладость этих беспричинных девичьих слез, знала, что они пройдут так же быстро и легко, как и появились, и потому ни о чем больше не допытывалась.

Все еще всхлипывая, Оксана укоризненно пробормотала:

— Какая же ты подружка после этого?

— После чего?

— Я плачу, а ты нет.

Нюся засмеялась:

— Ты и сама не знаешь, чего ревешь.

— Тебе хорошо. Полюбила своего Грицька и знать ничего не хочешь.

— Погоди! И ты кого-нибудь полюбишь.

Обнявшись, девушки долго лежали молча. Услышав ровное, спокойное дыхание задремавшей Оксаны, Нюся осторожно поправила под ее головой подушку. Но Оксана тотчас же встала и принялась закручивать косу.

— Ночуй у меня, Оксанка, — предложила Нюся.

— Ой, что ты! Мать же не знает, что я ушла.

Нюся проводила ее на крылечко. У порога подружки постояли. Оксана, поеживаясь, сказала:

— Ты Леше не рассказывай, что я плакала. А то он еще подумает что-нибудь непутевое.

IV

В пятницу Остап Григорьевич проснулся рано. Выглянул в окно. Заря только занималась. На посветлевшем небосклоне догорали последние звезды. В предутренней зыбкой полутьме еще тонули очертания высокого берега за Днепром, вербы и тополя.

Остап Григорьевич опустил ноги с широкой деревянной кровати. Потирая рукой волосатую грудь, он смотрел, как жена затапливала печь. С вечера зарезали гуся, подходило тесто для калачей, и в кухне стоял кислый хмельной запах.

— Чего рано схватился? — спросила Катерина Федосеевна, не отрывая взгляда от полыхавшего пламени.

— Выспался.

Остап Григорьевич громко, во весь рот, зевнул, шагнул к сундуку, извлек оттуда праздничный костюм.

— Сашка́́ возьмешь на станцию? — приглушенным голосом спросила Катерина Федосеевна. — Крик еще с вечера поднял. Просится ехать.

Сосредоточенно посапывая, Остап Григорьевич прилаживал ремешок к шароварам. Глухо буркнул:

— Нехай спит.

— Возьми. Слез не оберешься.

Будто подтверждая ее слова, на кровати стремительно поднял стриженую голову девятилетний Сашко́́. Он, глядя еще сонными глазами на отца, приготовился зареветь.

— Вот, пожалуйста, — усмехнулась мать. — Такого удержишь? Нехай едет.

Сашко́ только сейчас заметил на отце праздничные шаровары и с негодованием откинул свои, требуя новые из сундука.

— Дурачок! — урезонивала мать. — Ладные штанцы, чего же в дороге праздничные пачкать.

— Ничего не пачкать!

— Эти же красивше.

— Ничего не красивше!

— Да ты спи еще, такой-сякой! — прикрикнул отец. — Ну? Чего смотришь? Спи, тебе говорят!

Но сон уже покинул хату. В соседней комнатушке, вздыхая, одевалась Василинка. Ей предстояло сбегать в Богодаровский лес за квитченнем. Сашко́, заискивающе глядя на мать, приник к открытому сундуку.

Остап Григорьевич вышел на крыльцо. За черной каймой соснового бора мягко золотилось небо. От палисадника поднимался густой аромат ночных фиалок, крепким настоем, плавал над подворьем.

Поскрипывая свежесмазанными сапогами, Остап Григорьевич прошел к воротам; голубенькая лента дыма из трубки тянулась за его новым картузом.

Мимо бежала соседка с ведрами на коромыслах. Увидев Рубанюка, остановилась:

— Доброго ранку, дядько Остап.

— Доброго здоровья, Степанида.

— Петро, говорят, приезжает?

— Приезжает.

— Кончил свое учение?

Остап Григорьевич снисходительно посмотрел на нее.

— Кончил, раз отпускают из Москвы.

Ему было очень приятно поговорить о сыне, и он, опасаясь, что Степанида уйдет, смягчил голос, уже более словоохотливо и доверительно сказал:

— Этот долго на месте не усидит, чтобы без науки. У него ж, сама знаешь, порода какая. С малых лет беспокойный. То на тракториста кинулся учиться, то движок целое лето мастерил. А то, бывало, с лекарни его не вытянешь. В какие-то телескопы с фершалом все глядели на эти… дай бог памяти… енфузории.

— Так, так, — поддакивала Степанида. — А Ванюшка ваш ничего не пишет?

— Давно не писал.

— Что ж это он?

— Еще напишет.

Остап Григорьевич выколотил трубку, сунул в карман и вернулся к хате.

Просторная, веселая усадьба Рубанюков раскинулась за аккуратным плетнем, на развилке двух улиц. Осененная высокими елями, хата чистыми своими оконцами глядела в сад. Позже, когда взойдет солнце, густая листва накинет узорчатые тени на ее слепящие белые стены, на соломенную кровлю. Заиграют в его лучах посаженные Василинкой огненные чернобривцы, пунцовая гвоздика, желто-горячие настурции.

Мимо хлева и клуни тропинка ведет к фруктовому саду и на пасеку, проскальзывает под молочными ветвями бузины-невесты и теряется где-то в лугах.

Остап Григорьевич зашагал на пасеку. Из ульев вылетали пчелы. «Петро еще своего домашнего меда не ел, — пришло на ум старику, — и жерделы не при нем посажены».

Он, не торопясь, обошел сад, проведал скотину, заглянул в амбар — и вдруг будто посторонними глазами увидел, как в последние годы незаметно окрепло и расцвело хозяйство, хоть и трудно было без сыновей.

Нелегко было ему начинать самостоятельную жизнь. В девятьсот четвертом году, на японской войне, убили отца. После него остались лишь низенькая саманная хатенка с отсыревшими углами и маленькими окошками да небольшой участок супесчаной земли. Вдвоем с матерью бились они над скупой делянкой, но земля кормила, как мачеха: с голоду не пухли, а хлебом никогда не наедались. Ходил Остап, тогда еще двадцатитрехлетний парубок, в соседнюю экономию графа Тышкевича на заработки. Хватался и за другие профессии — столярничал, рыбачил. Долго копил деньги на коня, привел, наконец, с базара, а через неделю конь околел от сибирки.

Бедствовал Остап всю свою молодость. На улицу с хлопцами не ходил — не гульбищами была голова забита, да и не в чем было показаться на люди.

Похоронив мать, женился он в 1906 году на дочке кузнеца из Богодаровки, Катерине. Может, и выбился бы из нищеты (жена попалась хорошая и ретивая до работы), да забрали его осенью четырнадцатого года воевать с немцами. Пришлось покинуть беременную Катерину на ее младшего брата Кузьму, помогавшего по хозяйству и раньше, да на семилетнего сынишку Ваню.

Пришел с фронта, пожил дома несколько месяцев, и вновь нужно было Катерине сушить солдатские сухари в дорогу. Немцы были на Украине. Остап Рубанюк партизанил, потом дрался с петлюровцами, гнал белополяков.

Вернулся он под родную кровлю на исходе двадцать первого года — постаревшим, с синим рубцом на шее от немецкого клинка. По-прежнему с охотой взялся за хозяйство, стремясь наверстать упущенное. Но лишь гораздо позже, в колхозе, обрел он то, к чему тянулся всю жизнь. Сытно, зажиточно стала жить семья, укрепилось и расцвело колхозное хозяйство, и уж никого в селе не тревожил завтрашний день.

Остап Григорьевич постоял у плетня, прикидывая размеры урожая, ожидаемого в колхозе. И хлеба и фруктов будет вдоволь. Электростанцию теперь должны достроить; прикупить, как требовало собрание, две-три автомашины, племенных быков и йоркширов…

…Позавтракали еще в утреннем полусумраке, на скорую руку. Мать открыла ворота, пропуская Василинку, гнавшую корову на пастбище. Остап Григорьевич выдернул из стрехи свою палку, попыхивая трубкой, пошел на колхозную конюшню Накануне председатель, узнав, по какому делу нужно садоводу ехать на станцию, приказал дать правленческих выездных лошадей.

Над плетнем шумно возились воробьи. Свистящими стаями перелетали они на влажную от вчерашнего дождя дорогу, с озорством прыгали у ног Остапа Григорьевича и уносились прочь.

Из бокового переулка, заполняя улицу, выходило стадо. Коровы брели длинной чередой, разноголосо мыча и тяжело шарахаясь от пастушьих бичей. Над улицей стояли запахи парного молока и навоза.

Остап Григорьевич, пережидая, любовно разглядывал рыжебоких, черноголовых, белых красавиц, разыскал глазами и свою Красуню, важно несшую большие острые рога.

С противоположной стороны улицы Остапа Григорьевича окликнул по-бабьи пискливый голос. Никифор Малынец, низенький, вертлявый почтарь, помахивал над головой конвертом:

— От старшего пришло!

Малынец улучил момент, ловко протиснулся сквозь стадо к Остапу Григорьевичу.

— Битте, — сказал он, протягивая письмо.

— Как?

— Битте, говорю. Это «пожалуйста» значит.

— Ты все по-немецкому шпаришь, — Остап Григорьевич улыбнулся одними глазами.

На германском фронте он служил с Никифором в одном полку. Малынец попал в плен и два года работал у прусского помещика. Неизвестно, как ему там жилось, но дома, в Чистой Кринице, он всячески превозносил хозяйство помещика, электрические поилки и кормушки, кстати и некстати уснащал свою речь немецкими словечками, и в селе считали его человеком пустым и недалеким.

Остап Григорьевич повертел в руках голубой с темной каемкой конверт и бережно положил его в карман.

— Дома почитаем.

Почтарь чиркнул спичкой, раскуривая погасшую цыгарку, осведомился:

— Петро Остапович ваш как… погостевать приедет или совсем?

— Это уж как там его академия порешила, — сдержанно ответил Остап Григорьевич. — Ему сейчас пути нигде не заказаны. Понял? Хоть в Киеве, а хоть в самой Москве, скрозь пройдет.

— Образова-а-ние! — Никифор многозначительно поднял палец. — Его за плечами не носить.

Он поправил ремешок от сумки, шевельнул картузом:

— С тем до свидания. Аухвидерзейн.

— Иди здоров.

Остап Григорьевич замахнулся палкой на игривого бычка, отставшего от стада, и зашагал к правлению.

Перед выездом на станцию он завернул домой, за сынишкой.

— Ну, старая, — сказал он жене с порога, — еще один сын объявился. От Ванюшки письмо.

Катерина Федосеевна остановилась с чугунком в руках.

С семьей и с Чистой Криницей старший сын расстался давно, с тех пор как призвали в армию, на действительную службу. В памяти матери он остался скромным и почтительным с родителями, но властным и настойчивым среди сверстников, которые охотно признавали его вожаком и на гулянках и в работе.

Письмо от него было коротенькое, содержало главным образом приветы семье и знакомым. В конце Иван объяснял, почему пишет мало:

«…Надеюсь, дорогие мать и отец, скоро повидаться с вами. Мне обещали отпуск, и мы с женой и сынишкой Витькой обязательно нагрянем в Чистую Криницу. Надо же познакомиться вам со своей невесткой и внучонком. Он у меня боевой, весь в деда.
Ваш Иван »

Вчера мне присвоили звание подполковника, так что выпьем с тобой, тато, и за встречу и за все сразу.

— Слышишь, старая? — почтительным шепотом произнес Остап Григорьевич. — По прежним временам — ваше высокоблагородие. Вон куда наш Ванька махнул!

Катерина Федосеевна, взяв письмо, сама перечитала его. Молодо заблестевшими глазами она посмотрела на мужа:

— Скорей бы приезжал! Это ж они с Петром теперь повидаются. А вдруг снова не приедет?

— Должен приехать, — молодецки расправляя усы, успокаивал Остап Григорьевич. — Разве дела какие задержат.

— Хоть бы трошки дите его понянчить, — вздыхая, проговорила Катерина Федосеевна. — Совсем откололся от дому.

— Там дел хватает, говорю. Читала ж? Подполковник!

— Оно, может, и так, — нерешительно возражала Катерина Федосеевна. — А для матери он всегда дитем останется. Кому он большой начальник, а мне Ванюшка.

— Ты ж, гляди, с обедом тут…

Остап Григорьевич спрятал письмо в карман и пошел к бричке. Сашко́, блистая новой сатиновой рубашкой и поминутно оглядывая синие, под ремешок, штанцы, гордо держал вожжи, покрикивал на коней….

V

Петро лежал на верхней полке и, облокотившись, смотрел в окно. Стекло было опущено; в вагон врывались смешанные запахи угольной гари и полевых трав, пригретых июньским солнцем.

Паровоз то замедлял ход на изгибах дороги, то вдруг, пронзительно свистя, стремительно мчался, раскачивая вагоны, и тогда телеграфные провода за окном взмывали к белым чашкам на столбах, резко опускались, вновь тянулись кверху.

Петро смотрел на игру проводов, курил и рассеянно слушал голоса пассажиров, споривших о чем-то с самого Бахмача. На соседней полке лежал с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками его товарищ Михаил Курбасов.

— Ты не спишь, Михайло? — спросил Петро.

— Нет. Хорошо едем. Быстро, — сказал Михаил, не открывая глаз.

Петро кивнул головой.

— Часа через три буду дома.

Он свесился с полки и прислушался к словам старичка, который донимал своего собеседника — майора.

— Вы вот говорите, общение с ними полезно. Культура, техника и тому подобное. Не спорю, Бетховен, Гёте — величины. А вы все-таки, батенька мой, загляните в историю.

— Что же? — возразил майор. — Выходит, по-вашему, все надо зачеркнуть? И то, что было хорошего у немецкого народа до прихода нацистов?

— Эх, какой вы! — горячился старичок. — Я, милый человек, тридцать два года историю преподаю. Согласен с вами: в Германии культура высокая. А позвольте спросить: что, ее, эту культуру, нынешнее правительство создавало?

— Не нынешнее.

— То-то! Уверяю, фон Шуленбург сидит в Москве не затем, чтобы декламировать стихи Гейне.

— А Гейне все равно найдется кому читать и в Германии.

Это сказал Петро. Он быстро спрыгнул с полки.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил старичок.

— Фашисты могут сжигать на кострах книги великих поэтов и мыслителей, но они бессильны против их идей.

Петро застегнул косоворотку, посмотрел на собеседников.

Был Петро невысок ростом, но крепко сбитый, кряжистый — в отца. Крутой большой лоб, прикрытый чубом, энергичные сочные губы, румянец, пламенеющий под смуглой кожей, дышали юношеской свежестью. Глаза, темные, большие, светились тем живым, задорным блеском, какой бывает у людей, уверенных в себе.

— Убежден в том, что фашизм никогда не убьет великих революционных традиций немецкого народа, — сказал Петро, глядя в упор на старичка. — Рано или поздно прогрессивные силы восторжествуют и в Германии.

— Это уже, батенька, вопрос совершенно другой, — возразил старичок.

Майор щелкнул крышкой серебряного портсигара, но не закурил. Он вертел в пальцах папироску, раздумывал.

Поезд, замедлив ход, тормозил у станции. Старичок прихватил чайник и поспешил к выходу.

— Выйдем, разомнемся, — предложил Михаил Петру.

— Давай.

Друзья вышли в проход вагона и остановились у окна. Михаил, посторонившись, чтобы пропустить девушку, шедшую из купе, спросил:

— Уже сходите, молчунья?

— Нет. Надоело сидеть.

Девушка постояла и пошла из вагона. Михаил с усмешкой развел руками:

— Постарели мы с тобой, братец. Даже завязать знакомство с девчонками не способны. Раньше это ловко получалось. Нет, стареем, стареем… Вуз позади. Студенческие годы уже никогда не вернутся.

— Послушал бы тебя мой батько! Ему скоро шестьдесят, а он только жить начинает… Планы большие строит… Учиться еще хочет.

Поезд тронулся.

Мимо плыли белые хаты, сады, огороды. Петро смотрел на тени облаков, скользившие вдоль дороги, на коричневые стволы сосен, то приближавшиеся к самому поезду, то отбегавшие прочь.

С каждым мгновением расстояние до Чистой Криницы становилось все короче, а Петру до сих пор не верилось, что он скоро будет дома. Разлука с семьей, с родным селом была долгой, и свое возвращение он ощущал сейчас как очень серьезное событие. Петро закрывал глаза и старался представить себе отца, сестер, мать. Но они возникали в памяти такими, какими были три года назад. Он подумал о том, что ни с кем в семье не сможет поспорить о вещах, которые стали для него привычными: о театральной премьере, о новой книжке, новом фильме. И тут же возразил себе: «Что ж… в Чистой Кринице за эти годы росла своя культура. Отец писал не раз о новых сортах яблонь, которые выращивает колхоз по методу Мичурина. Сестра Ганна добилась рекордного урожая в своем звене. В селе собирались пустить электростанцию, приобрели киноустановку…»

Петро вспомнил, как он, будучи секретарем комсомольской организации, всегда стремился работать так, чтобы его село было передовым, мечтал об электрическом свете во всех хатах, о богатых фруктовых садах в каждом дворе. Он немало сделал раньше, а сейчас, возвращаясь специалистом, агрономом, сумеет дать своему селу еще больше. Он вложит всю страсть и пыл, живой огонь в дело, ради которого провел лучшие свои годы в студенческих аудиториях и библиотеках, ради которого отказывался от свидания с родными, с любимой девушкой.

Петро с огорчением подумал о том, что он последнее время редко и скупо писал Оксане. Время не отдалило ее от него, она по-прежнему была ему дорога. Стремясь поскорее встретиться с ней, он одним из первых сдал государственные экзамены, в Москве не задержался ни одного лишнего дня.

Петро почувствовал, что Михаил пристально смотрит на него, и с улыбкой спросил:

— Ты что так уставился?

— Расходятся наши пути-дорожки, милейший.

— Писать мне будешь?

— Напишу. Да тебе, верно, не до меня будет.

— Почему?

Михаил хитро прищурился.

— Сознайся, — сказал он, — теперь уж скрывать тебе незачем. Ты из-за Оксаны своей отказался от аспирантуры?

— Нет. Не из-за нее.

— Еще пожалеешь, что отказался.

— Что жалеть? Ведь я сам просил послать меня в село.

— Все-таки Чистая Криница не Москва. Заглохнешь.

— Чепуху говоришь, Мишка! У нас в селах есть дивчата… Они дальше районного села нигде не были. А о них в Москве труды пишут… В Чистой Кринице есть своя эмтеэс, электростанцию строят…

— Так-то так…

— Почему же это я должен заглохнуть?

Скуластое, с насмешливыми глазами лицо Михаила стало сосредоточенным. Подумав, он сказал:

— У какого-то писателя я читал, что люди созданы не для того, чтобы отъедаться у корыта. Они должны скитаться по дорогам, бродить по лесам, вечно искать новое, интересоваться всем.

— Беспризорничать?

— Зачем так вульгарно, профессор?

— Что же ты хочешь этим сказать?

— Ты даже не поездил по стране, не знаешь ее богатств.

— Есть, Михайло, человеки, которые ничего за положенный им век не дают, а хотят взять от жизни как можно больше. А?..

— Имеются такие.

— А я не желаю быть таким. Скитаться, смотреть, любоваться очень интересно. Ого-го! В нашей стране есть на что посмотреть! А я хочу, чтобы и Чистую Криницу не объезжали. Понял? Хочу, чтобы восхищались ее садами, богатством.

Петро глядел на товарища вызывающе, готовясь спорить, но Михаил только повел плечами и замолчал.

А Петру хотелось высказать все, что было у него на душе.

— Ты вот сказал, люди должны всем интересоваться, — продолжал он. — Согласен… Но разве для этого обязательно странствовать? Мне везде интересно. Если по-настоящему любишь жизнь, всюду найдешь столько впечатлений, столько больших и маленьких радостей! Есть мудрая поговорка, — все больше загораясь, продолжал Петро — «Дорогу осилит идущий». Слыхал? У каждого из нас своя дорога, но мы все идем к одной цели — к счастью. И путь этот — не гладкое шоссе, Мишка… Не раз себе шишки набьешь, пока дойдешь. Но если ты твердо решил дойти, разве ты остановишься перед чем-либо?! Если я понял всем своим сердцем и умом, что мое счастье — в счастье и радости моего народа, должен ли я, вернее — могу ли стремиться туда, где только мне будет лучше, спокойнее?

Друзья, увлекшись разговором, не заметили, как поезд подошел к Богодаровке. Петро стал вглядываться в лица людей, стоявших на перроне.

— Вон мой старикан! — воскликнул он, схватив Михаила за плечо.

Остап Григорьевич еще не заметил сына, но уже расправлял горделивым жестом усы, взволнованно покашливал, широко шагая вдоль вагонов.

VI

Василинка много раз выбегала к воротам и вглядывалась в конец улицы. Потеряв терпение, она вприпрыжку побежала в хату.

— Нема, — со вздохом сказала она матери. — Татка нашего только за смертью посылать.

— Ты в своем уме, доню? — возмутилась мать. — Про батька такое болтаешь..

Она говорила строго, а сама в душе любовалась нарядной дочерью. Лучистые карие глаза Василинки даже потемнели от нетерпения.

— И до завтра нехай не приезжают! — Она фыркнула. — Км! Паны большие! Выглядывай их с самого ранку.

Спокойствие покинуло давно и Катерину Федосеевну. Она бесцельно бродила от стола к печке, вновь принималась наводить порядок в шкафчике, без нужды переставляла посуду.

В хате — как на троицу: свежие, только утром срубленные ветки клена выглядывали из-за чисто вымытых скамеек и наличников окон, свисали с балок, потолка. От влажной травы, любистка и мяты, устилавших свежесмазанный глиняный пол, было прохладно, как на лугу после заката солнца.

Перед обедом забежала замужняя дочь Катерины Федосеевны, Ганна:

— Не приехал еще?

— Где-то пропал батько.

Ганна присела на скамейку, вытерла уголком косынки лицо.

— Ну испечет. Опять дождя сегодня нагонит.

— Нехай нагонит, — откликнулась мать. — Житам и огородине акурат на пользу. А ты с работы?

— С работы.

— Проверяете бураки?

— Подрыхляем. Там после дождя такая корка! Прямо запарились.

У Ганны заметно выдавался под белым опрятным фартуком живот. Однако беременность не тронула ее миловидного лица, с тонкими, словно нарисованными углем, бровями и с ямочками на щеках.

Василинка придвинулась к сестре, обвила рукой ее пополневший стан.

— Раздобрела ты, Ганька, — шепнула она, щекоча ухо сестры с большой серебряной серьгой. — Скоро будешь как баба Харигына.

— Ганько, а от Ванюшки нашего письмо пришло, — сообщила мать.

— Правда? — вскинулась Ганна. — Что пишет?

— Обещает приехать, — затараторила Василинка. — С жинкой своей и с Витькой.

Она вдруг вскочила, побежала в другую комнату и тотчас же вернулась с небольшим свертком.

— Эх, пташка не без воли, а казак не без доли, — произнесла она с лихим видом. — Похвалюсь тебе, сеструнько, что мне тато подарил.

Головы сестер склонились над отрезом розового крепдешина.

— Любит тебя батько, — с легкой завистью сказала Ганна. — Славная кофточка выйдет.

— Это за отметки в школе, — сказала Василинка. — Кругом «отлично».

Ганна заторопилась домой, кормить мужа обедом.

Василинка пошла ее проводить. Они уже подходили к площади, когда из переулка вынесся на коне Алексей Костюк. Он завернул к ним, круто осадил своего мохнатого припотевшего маштачка.

— Тю, дурной! — вскрикнула Василинка, стряхивая с платья комья земли. — Чего на людей наскакиваешь?

— Я не я, а коняка моя, — засмеялся Алексей. — Петро приехал, сеструшки?

— Батько поехал за ним, — ответила Ганна. — Ты с бригады, Леша?

— Оттуда. Там идет твой Степан с ребятами. Чарочку к обеду готовь. Он сегодня всю норму свою отгрохал.

Алексей, сверстник и школьный товарищ Петра, работал два года на тракторе, а этой весной его назначили механиком криничанской МТС, чем он немало гордился. Даже немногие старые трактористы так хорошо знали машину, как он.

— А зачем тебе Петро? — недоброжелательно спросила Василинка.

— Здорова была, кума, — обиделся Алексей. — Что ж, он не дружок мне был?

— Был…

Василинка вовремя спохватилась и замолчала. Неприязненно взглянув на Алексея, она отвернулась и побежала домой.

С ближних полевых участков шумно прошли на обед полольщики, проехал на своей бричке почтарь Малынец, всегда возвращавшийся с почты в час дня, а отца с Петром все не было.

VII

От станции Остап Григорьевич горячил коней батогом, держал на рыси, а перед Каменным Бродом, передавая Сашку́ вожжи, сказал:

— Нехай идут шагом. Поспешать нам некуда. Акурат к обеду доберемся…

Он давно приметил, с какой жадностью Петро разглядывал знакомые места, и это радовало старика. Втайне Остап Григорьевич побаивался, что сын его, как это случалось с другими, после долгого отсутствия будет чувствовать себя на родине чужим. Однако Петро так нетерпеливо расспрашивал про домашние дела, про село, что отец успокоился.

Тени от придорожных кленов и тополей уже потянулись через шлях, когда кони вынесли бричку на взгорье и перед глазами Петра раскинулась Чистая Криница. Он даже привстал. Стиснув пальцами плечо братишки, вглядывался в дорогие сердцу очертания села.

Над хатами и садками повисла огромная сизая туча. Выбившись из-под ее крыла, солнце зажгло синим пламенем сосновый бор за селом, позолотило соломенные крыши. На дорогу упали редкие тяжелые капли.

В просветах среди верб и сосен блеснула полоска Днепра я исчезла в красноватых песчаных холмах. На бугре, за редкой кисеей дождя, три ветряка. К ветрякам этим, на вытолоченный бурый выгон, сбегалась, бывало, по вечерам мальчишечья орава, обсуждала свои дела, а затем, замирая, слушала всякие «страшные» истории, которые любил рассказывать старый мельник, дед Довбня.

Показался ряд новеньких столбов, выстроившихся вдоль улицы.

— Электростанцию пустили? — спросил Петро.

— Трошки работы осталось. Обещают к осени пустить.

— Хочется скорей на плотину взглянуть… Вообще посмотреть на все…

Петро жадно искал глазами высокие ели над крышей родной хаты.

— Соскучился за домом? — понимающе глядя на сына, спросил Остап Григорьевич.

— Как же не соскучиться! — сказал Петро.

— Три года… — задумчиво произнес Остап Григорьевич, — это не три недели… Неужели не мог хоть разок наведаться?

— Вы же знаете, я писал вам, — оправдывался Петро. — Последние три года все каникулы — в Мичуринске. Как будто меня околдовал кто… Мы там с одним научным сотрудником опыты затеяли. Зимой думаю: «Ну, съезжу летом домой, проведаю своих». Скучал сильно. А лето подойдет — и домой хочется съездить, и на работу свою не терпится взглянуть. Я же там, в Мичуринске, многое почерпнул. Не только для себя. Чистой Кринице помогу.

Сашко́, внимательно слушавший брата, обернулся:

— Мать плакала, что ты не хотел домой приезжать.

В памяти Петра вдруг ярко возник давно позабытый им день тридцать шестого года, когда его провожали в Москву. Мать наполнила большой мешок под самую завязку всякой домашней снедью, гостинцами и с трогательной наивностью советовала непременно «угостить» будущих учителей и товарищей. Отец посмеивался над нею: «Ты ему торбу полотняную для книжек нацепи, как школяру цепляла…»

Лошади почуяли на припотевших боках свежий ветерок, побежали резвее. Через несколько минут первые хаты села, показавшиеся Петру почему-то маленькими и низкими, остались позади.

Во дворах, за плетенными из лозы тынами, хозяйки убирали к вечеру скотину, возились подле прикладков сена, — волнующе знакомая Петру с детства бабья суета.

Кони шли бойко, и Петро еле успевал разглядывать знакомых людей, кланявшихся издали. Прервав работу, они долго смотрели из-под ладоней вслед повозке, голосисто перекликались через улицу.

На повороте к площади через дорогу шла с ведрами на коромысле девушка. Она прибавила шаг, торопясь перейти путь едущим. Придерживая, рукой раскачавшееся ведро, девушка обернула к бричке улыбающееся лицо. Из-под яркого платка блеснули в озорной улыбке большие глаза.

— К удаче, — довольно заметил Остап Григорьевич. — С полными ведрами.

— Это чья такая? — спросил Петро.

— Нюська Костюковых, — в один голос откликнулись Остап Григорьевич и Сашко́.

— Нюся?! — удивился Петро и еще раз оглянулся на девушку.

— Она теперь в звене у нашей Ганьки, — важно пояснил Сашко́. — У сестры ее, Мелашки, прошлый год на масленую свадьбу гуляли.

Петро ласково потрепал братишку по плечу. Поощренный этим, Сашко́ выпалил:

— Оксана, наверно, тоже скоро свадьбу отгуляет с Лешкой.

— Брось языком молоть! — прикрикнул на него отец. — Чего не в свое дело встреваешь?

— Чего я мелю? — обиделся Сашко́. — Все говорят.

Петро ощутил, как лицо его стало пунцовым. Он невольно повернулся к садкам, где за белым шатром цветущих акаций виднелась черепичная кровля Оксаниной хаты. Отец перехватил взгляд Петра и снова обрушился на Сашка́:

— Ты, курячий сын, чего не знаешь, никогда не встревай! Сколько раз я тебе говорил! Без тебя нигде не обойдутся.

Лошади свернули в переулок, ведущий к Днепру. За несколько дворов до родной хаты Петро заметил, как от калитки стрелой метнулась во двор дивчина. Ганна? Или Василинка? — силился отгадать он. Но раздумывать над этим уже было некогда: кони, всхрапывая и переступая ногами, остановились у ворот.

Остап Григорьевич первый сошел с брички, размял затекшие ноги.

К воротам торопливо бежала мать. Она на ходу вытирала о фартук руки, поправляла выбившиеся из-под платка волосы.

Петро пошел ей навстречу, и она, добежав до него, прижалась головой к груди сына и застыла, не находя в себе сил оторваться. Петро гладил ее руки, волосы и вдруг почувствовал, что плечи матери под простенькой коричневой кофточкой вздрагивают от рыданий.

— Э, что ж это вы, мамо? — старался он успокоить ее, но и у самого застлало глаза.

Плача и смеясь, мать еще и еще прижимала его к себе. Только сейчас Петро заметил Василинку. Она жалась к заборчику и выжидающе глядела на брата. Петро улыбнулся ей, и Василинку словно сорвала с места незримая сила. Она бросилась к Петру, повисла у него на шее. Звонко целуя его в щеки, нос, ухо, она приговаривала:

— Братуня мой, братичек, ось тебе!

Задыхаясь, снова хватала его за шею, целовала в подбородок.

— А ну, хватит вам, — вступился за Петра Остап Григорьевич. — Как там, стара, с обедом?

Катерина Федосеевна вытерла фартуком глаза, побежала в хату.

Не выпуская руки брата, Василинка потащила его за собой умываться. Она сама вытерла ему руки свежим рушником, засматривая в глаза, спросила:

— Сорочку свою вышитую наденешь, Петрусь? Я ее тебе выгладила.

Разглядывая сестру, Петро удивленно пожимал плечами:

— Ну и повырастали вы все! Смотри, какая барышня!

— А ты б еще дольше не ехал.

— Хлопцы, поди, за тобой уже ухаживают?

— Нужны они мне как раз! — Василинка покраснела. — Скажет такое!

— Ну, сознайся, кто ухаживает? — смеялся Петро. — Наверно, Митька Загнитко? Он же тебе ровня.

— Совсем и не Митька.

— Ну, тогда Павка Зозуля?

— И не Павка. А ну тебя!

Василинка вдруг набросилась на кур, столпившихся около нее:

— Кш-ша! Вот вредные, так и ходят за мной.

Она держалась от Петра на расстоянии: слишком разгорелось ее лицо.

Мимо, прикрыв фартуком чашку, пробежала мать. Она улыбнулась, отвечая на улыбку Петра.

— Иди, Петрусь. Наголодал, верно, в дороге.

VIII

Какая мать после долгой разлуки с сыном не захочет накормить его обедом, каким никто нигде его не накормит! Кто не знает, как умеют встретить дорогого гостя на Украине!

На столе, накрытом по-праздничному в чистой половине хаты, появится холодец с хреном, янтарно-прозрачная капуста с зелеными стручками перца и яблоками, борщ, заправленный салом и забеленный сметаной, гусь или домашняя колбаса, скрючившаяся на жару. А потом гостя подстерегает еще немало новых испытаний: пампушки с чесноком или с медом, пирожки с капустой или с печенкой, вареники с творогом в масле и сметане, кисель вишневый и кисель молочный. И, венчая все это, над тарелками и мисками будет возвышаться бутылка с сургучной головкой.

…Негромко переговариваясь с женой, Остап Григорьевич помогал ей у стола: крупными ломтями резал пшеничный хлеб, доставал из шкафчика чарки.

— Ганька чего ж не идет? — спросил он, собрав крошки а ладонь и ссыпав их в тарелку.

— Прибежит. Управится — и тут будет, — ответила мать. Все сели за стол. Придерживая рукав пиджака, батько нацедил в граненые чарки светлую булькающую влагу:

— Ну, сынок, с прибытием! В родной хате.

— И за Ванюшку, — добавила мать. — Нехай ему легонько икнется с жинкой и хлопчиком.

Она незаметно утерла глаза: все дети дороги матери — а те, что с ней рядышком, и те, что где-то далеко.

Подняв чарку, Петро смотрел, как по ее щеке, удивительно еще свежей и разрумянившейся, скатилась слезинка, другая, и она, прикрыв кончиком платка дрожащий подбородок, смущенно улыбнулась.

— Холодцу, Петрусь, бери, — угощала она. — Ты ж его уважал.

— А вы совсем у нас молодая! — сердечно сказал Петро.

— Ох, сынок, какая там молодая! — вспыхнула мать. — Года — как вода…

После четвертой чарки лицо у отца стало красным и лоснящимся.

— Пей, Петро Остапович! Ешь! — вскрикивал он торжествующе. — Кто как, а Рубанюк своих детей в люди вывел. Ванюшка — подполковник, Петро академию прошел…

На мгновение он задумался. Потом стукнул кулаком по столу:

— Пей, Петро! Пускай и у других такие, дети будут!

— Что ты, человече добрый, разошелся? — остановила его Катерина Федосеевна.

— Гляньте на них! Чего это вы? — налетела на отца и Василинка. — Как маленькие.

Петро посмотрел на отца и засмеялся.

— Какие батьки, такие и дети, — сказал он.

— Ве-ерно! — вновь ударил по столу Остап Григорьевич. — Верные твои слова. Батьки еще свое покажут. За нашу богатую колхозную жизнь!

Он выпил, лихо обнял Катерину Федосеевну и чмокнул ее в смеющиеся губы.

— Та отчепись ты, старый! — отбивалась она. — Чего надумал! Как говорят: удастся бес, так выбей весь лес…

— Лес лесом, а бес бесом, — договорила Василинка под общий смех.

На столе уже появилось жаркое из гусятины, когда пришла Ганна с мужем, Степаном Лихолитом. Она мягко обняла брата, поцеловала его в щеку и уселась рядом. Расшитая цветным шелком, накрахмаленная сорочка туго облегала ее грудь, полные плечи и руки. Петро про себя дивился, как изменило сестру замужество.

Ганна тянула мужа за рукав к столу.

— Садись, Степа. Ну, чего ж ты стесняешься? Петро, ты ж его знаешь?

Петро отрицательно покрутил головой, засмеялся:

— На свадьбе не гулял, стало быть не знаю.

— Ну как же не знаешь?

— Шучу, шучу. Как же мне его не знать?

Остап Григорьевич громко командовал:

— Василинка, еще чарки! Стара, угощай зятька! Степан, тракторист МТС, высокий, крупный, сел между женой и Василинкой. В аккуратно отглаженной рубашке с отложным воротничком и галстуком он чувствовал себя как-то неловко.

Степан и его старший брат Федор, такой же медвежастый и молчаливый, славились как очень работящие хлопцы. До женитьбы Степан со своей гармонью был на всех посиделках желанным гостем.

Петру вспомнилось, что Ганне нравился другой — молодой фельдшер из соседнего села, и она даже собиралась замуж за него. «За эти годы, — думал Петро, — здесь все так переменилось! Не скоро разберешься, что к чему».

Он присматривался к лицам родных, отмечая происшедшие в них перемены, и ему вдруг очень захотелось увидеть, как изменилась Оксана. Но вспомнились слова Сашка́, и Петро помрачнел.

Не поддаваясь щемящему чувству, грозившему отравить радость встречи с семьей, он болтал с сестрами о пустяках, шумно чокался с батьком и Степаном.

Мать и сестры не знали, как угодить ему, чем еще угостить. Остап Григорьевич широко раскрыл окна: невинное тщеславие старика требовало, чтобы все соседи знали, как у Рубанюков встречают сына.

Петро растроганно, с благодарностью глядел на сияющие лица родных.

— Давайте выпьем, — сказал он дрожащим от волнения голосом, — за наших дорогих отца и мать. За то, что воспитывали нас, учили. Чтоб были наши тато и мамо счастливыми, чтоб хорошо прожили свою жизнь!

Остап Григорьевич поспешно поднес к глазам рушник: не сдержался и от избытка радостных чувств заплакал.

Петро почувствовал, что пьянеет, и отставил вновь налитую ему отцом чарку. В хате было душно от смешанных запахов еды, примятой ногами травы, вянущих листьев клена. Он вышел на воздух, в сад, и прилег на траве.

Уже совсем стемнело. Искрящимся от края до края пологом неба ночь укрыла село. Над землей текли пьянящие ароматы свежескошенного сена, акации, ночных фиалок.

Петро расстегнул сорочку и подставил разгоряченную грудь ветерку, тянувшему с луга. Ночные запахи, сухой треск кузнечиков вызвали в его памяти другой вечер — накануне его отъезда в Москву после каникул.

…Впервые он тогда засиделся с Оксаной допоздна. Она несколько раз порывалась уходить; смеялась и сердилась, но Петро не отпускал ее. Ему нужно было многое сказать ей. Он раньше и виду не подавал, что она ему нравилась, а перед отъездом пошел к Девятко, вызвал Оксану в садок.

Месяц лил тогда такие потоки света, стояла такая тишина, что была отчетливо видна плывшая в воздухе паутинка. Ее Петро помнит до сих пор. Вместе с Оксаной они смотрели на мерцавшую шелковинку, пока она не исчезла в тени тутовника.

Расставаясь, Петро долго вглядывался в озаренное луной лицо Оксаны. Пунцовая астра в ее волосах казалась голубой. Петро наклонился к ней, приблизил губы к ее губам. Оксана отшатнулась, молча стиснула его руку, задержала в своих теплых ладонях. Достала из-за рукава шелковый платочек, волнуясь, положила в карман Петру. Потом, не оглядываясь, убежала в хату…

Закинув руки за голову, Петро смотрел в мерцающее небо. На ум пришли слова об Алексее. «Три года — не пустяк, — оправдывал он Оксану. — Какая дивчина устоит?» Но как ни старался Петро уговорить себя, желанное успокоение не приходило.

В саду зашелестели раздвигаемые чьей-то рукой ветки.

— Братунька, где ты? — звала Василинка.

Петро откликнулся. Василинка подошла, опустилась рядом. Несколько минут они сидели молча.

— Василинка!

— А?

— Давай с тобой поругаемся, а то скучно.

— Ты чего такой смутный, Петрусь?

— Голова разболелась.

Василинка потрогала рукой его лоб, сочувственно разглядывала белеющее в темноте лицо брата.

— Чего ж ты про Оксану ничего не спрашиваешь?

— А чего спрашивать?

Василинка оживленно принялась рассказывать:

— Знаешь, Петрусь, как узнала Оксана, что едешь, так покраснела. Она дуже хотела тебя видеть.

— Хотела?

— Ага. Давай пойдем. Я до Настуньки собиралась, да одной неохота.

Петро поднялся, сел. Что ж, ему ведь весь вечер недоставало Оксаны. Он потер пальцами лоб, застегнул сорочку.

— Вынеси мне фуражку, — сказал он. — Сходим повидаемся.

IX

Яркие в ночной синеве полосы от ламп неровно ложились на улицу. Под хатами, на завалинках и дубках, — приглушенные голоса, журчанье балалаек, смех.

За бугром небо посветлело: собиралась всходить луна. На углу переулка чистый и сильный девичий голос завел:

Сонце заходыть, а мисяць сходыть, Тыхо по морю човэн плывэ.

Невидимые в темноте девушки хорошо спевшимися голосами подхватили:

В човни дивчина писню заводыть, Козак почуе, сэрдэнько мрэ…

Петро замедлил шаг, слушал, как песня отдавалась эхом далеко за рощей. В разных концах села послышались новые девичьи голоса. Песни заполнили теплый пахучий воздух, поднимались к высокому звездному небу, плыли над улицами и левадами, над черно-глянцевым сейчас Днепром, его песчаными отмелями и прибрежными перелесками.

Давно ли Петро вот так же сидел по вечерам с хлопцами и дивчатами под чьей-нибудь хатой? Или, повесив за плечо гармонь, шел с друзьями-комсомольцами на чужой куток. Звонкие переливы трехрядки собирали молодежь со всего села, и тогда Петро, комсомольский вожак, овладевал посиделками, умело завязывал беседу о работе в колхозных бригадах, о лучших стахановцах, о том, какой станет Чистая Криница, как расцветет она, если каждый будет работать честно, с огоньком…

По дороге Петро расспросил Василинку о своих бывших друзьях. Почти никого не осталось в селе. Следом за Петром подались в техникумы и институты и Степа Усик, и Йосып Луганец, и Миша Сахно. Гриша Срибный приезжал зимой в отпуск в форме летчика; он окончил авиационную школу и летает где-то на Дону. Яким Горбань ушел служить в армию и остался на сверхсрочную.

Воспоминания о товарищах юности всколыхнули в памяти многое. Петро шел, испытывая такое чувство, словно он только вчера расстался с селом. Но незнакомые, по-мальчишечьи хрипловатые голоса под хатами напоминали о том, что уже подросло, вступило в свои права новое поколение.

За балочкой начиналась улица, где жили Девятко. Петро сразу различил хату, о которой так много думал эти годы. Окна ее, с тенями цветов на занавесках, казалось, светились не так, как в других домах.

К калитке с басовитым лаем кинулась собака. Кто-то скрипнул дверью, вышел на крыльцо. Василинка позвала:

— Тетка Палажка, это вы? Придержите Серка.

— Добре, племянница, — откликнулся смеющийся голос Настуньки.

Прикрикнув на собаку, она подбежала к воротам.

— Проходьте, пожалуйста, — засуетилась она, узнав Петра. — Ходимте в хату.

— Кто дома, Настуся? — прижимаясь к подружке, спросила Василинка.

— Никого. Маты пошли до бабы ночевать. Батько еще не приходили.

— А Оксана?

— Скоро будет. Нюську побежала провожать.

Настя пропустила Петра и Василинку в хату, забежала в свою комнатку причесаться.

Худенькая, с шапкой белокурых волос, буйно вьющихся над бойким личиком, быстроглазая и подвижная, она была в той девичьей поре, когда уже пробуждается интерес к мужчинам. Может быть, именно поэтому она держалась с парнями подчеркнуто насмешливо, мальчишек-сверстников беспощадно передразнивала и всячески выказывала им свое презрение. Только к Петру Рубанюку она относилась по-иному — и не без причины. Как-то раз, девятилетней девочкой, шаля с подружками на Днепре, Настя сорвалась с берега в воду и стала тонуть. Петро, переправлявшийся на лодке, вытащил ее и откачал. После он частенько подшучивал над ней по этому поводу, но она никогда не обижалась.

Петро помнил Настуньку девчонкой-озорницей, с измазанными чернилами пальцами. Сейчас она вошла смело и уверенно, совсем взрослая девушка, и, усевшись на скамейке, лукаво глядела на Петра.

— Мать родная! — весело произнес он. — Еще одна невеста подросла.

— Невеста без места, — засмеялась Настя.

Она переглянулась с Василинкой. Подружки, видимо, вспомнив что-то свое, дружно фыркнули.

— Вы чего?

Василинка, прыская, принялась рассказывать, как почтарь Малынец, напившись пьяным, шутливо сватался за Настю.

Петро слушал ее рассеянно. В чертах Настиного лица он отыскал то, что напоминало ему Оксану, и не сводил с нее глаз, Когда Настунька смеялась, на щеках ее появлялись такие же мягкие ямочки, так же широко открывались белые, блестевшие маленькие зубы.

— Что ж до сих пор нет Оксаны? — спросил он.

— Должна б уже вернуться. Подожди, Петро, я сбегаю. — Настя предупредительно вскочила.

— Сиди, — остановил ее Петро. — Лучше водичкой холодной угости.

Он пил крупными, жадными глотками и, услышав, как звякнула щеколда калитки, вздрогнул.

— Тато пришли, — сказала Настя, убирая кружку.

Кузьма Степанович, покашливая, переступил порог. Поздоровавшись, вопросительно посмотрел на Петра.

— Щось не признаю, — сказал он, загораживая рукой свет от лампы и вглядываясь.

— Богатый буду, — улыбнулся Петро.

— Петра не узнаете? — упрекнула Настя.

Кузьма Степанович, кряхтя, присел у стола, вытащил очки. Он остался таким же, каким видел его Петро последний раз. Выпуклый блестящий лоб с кустиками седых волос у висков, короткие, остриженные усы.

— Разве ж его признаешь? — оправдывался он, поблескивая очками в сторону Петра. — Вон какой стал! Ну, ну, будь здоров, Остапович! С благополучным прибытием!

Кузьма Степанович подсел ближе, приглаживая ладонями волосы. Поговорить со знающими людьми было его страстью.

— Что же там, в нашей столице, новенького? Воевать скоро придется? — осведомился он. — Ты теперь человек ученый. Хочу тебя спросить вот о чем. Все ж таки мы вроде как в союзе с Германией. Это ж большая сила, а? Теперь кто хочешь побоится. Может, войны и не будет?

Кузьма Степанович напряженно и пристально смотрел, ожидая ответа. Петро понял, что этот вопрос очень тревожил старика.

— Что вам сказать? — подумав, ответил он. — Договор-то у нас есть о ненападении. Может быть, нас и побоятся трогать.

— Ох, нет, — с сомнением покачал головой Кузьма Степанович. — Ближняя собака скорей укусит.

Он еще долго выпытывал у Петра новости — о приезде в Москву японского министра, о последних опытах ученых Тимирязевской академии. Постепенно разговор перешел на хозяйственные дела. Петро все время чутко прислушивался к каждому звуку, доносившемуся со двора. И когда под окнами прошелестели быстрые, легкие шаги, он на полуслове осекся и обернулся к дверям.

Оксана остановилась на пороге. Неестественно громким и веселым голосом она поздоровалась с Петром. Тот поднялся навстречу, молча сжал ее пальцы. Рука ее, теплая и мягкая, чуть заметно дрожала. Василинка и Настя перестали шушукаться, с откровенным любопытством смотрели на обоих. Оксана, покосившись на них, потянула Петра за собой:

— Пойдем, посидим у меня в комнатке.

X

Оксана прибавила в лампе огонь и задернула занавеску на окне.

— Какой ты у нас москвич, показывайся, — сказала она, поглядывая на Петра блестящими глазами.

Петро стал у окна. С плохо скрываемым волнением наблюдал он, как Оксана прикалывала к волосам красную гвоздику.

— Это чтобы понравиться, — сказала она, чувствуя на себе его пристальный взгляд и за шуткой стараясь скрыть растерянность.

— А если не поможет? — посмеиваясь, спросил Петро.

От него не утаилось, что девушка взволнована: ее выдавали побледневшие щеки, дрожащие пальцы, которыми она закалывала цветок. Но, несмотря на волнение, она держала себя свободно. «Это уже не та девчонка, которая с такой наивной робостью дарила платочек», — подумал Петро.

Он всматривался в черты ее лица. Оксана была даже лучше, обаятельнее того образа, который за время разлуки создало воображение Петра и с которым он так свыкся.

— Ну, Оксана, — произнес он, шагнув к ней и положив руки на ее плечи, — здравствуй!

Оксана отстранила щеку от его губ, с силой сбросила руки.

— Ты что это, Петро?!

В голосе ее слышались негодующие слезы, лицо выражало такую обиду, что Петро растерялся и удивленно отступил к столу. Он не понимал, что могло быть плохого в его дружеском порыве. Резкость Оксаны оскорбила и огорчила его.

Оксана, видимо, хотела сказать еще какую-то колкость, но, мельком посмотрев на него, только пожала с досадой плечами.

С минуту они сидели молча.

— И что это за мода у хлопцев? — сказала Оксана беззлобно. — Ты же не знаешь — может, у меня есть… кому обнимать.

— Знаю, что есть, — голос Петра дрогнул. — Я просто рад, что вижу тебя. И поцеловал бы от души. С чистым, сердцем.

Оксана посмотрела на него исподлобья.

— Что ты знаешь?

— Слышал, что жених есть.

— Уже успели… Как это ты надумал приехать? Даже не верится.

— Приехал, — коротко ответил Петро.

— Прямо записать где-то надо…

Петро, скорей по ее насмешливому взгляду, чем из слов, понял горький намек. Но он был слишком задет холодным приемом и поэтому круто переменил разговор.

— Расскажи, Оксана, как ты живешь?

— Что о себе рассказывать? Кончила десятилетку, ты знаешь. В институт поступила.

— Нравится в медицинском?

— Очень интересно. Ну, а ты? Помнишь, писал, что хочешь карту садов составить.

— Думаю здесь заканчивать.

Петро отвечал на вопросы Оксаны о московской жизни, о практике на мичуринских станциях, но вскоре заметил, что она слушает рассеянно, с невеселым лицом.

— Что ты такая? — спросил он.

— Какая?

— Скучная. Надоели тебе мои рассказы?

— Нет, нет. Говори. Я даже голос твой забыла.

— Но все-таки непонятная ты.

— Почему?

— Вот ты меня так… недружелюбно встретила. А почему?. Помнишь, когда мы расставались, что ты говорила?

— Помню.

— А паутинку помнишь?

— Какую?.. А!

Оксана перевела взгляд с его лица на окно. Из-за шелестевшей верхушки каштана серебрился край ущербленной луны.

— Тогда было светлей в саду, — сказала Оксана. — И ветра совсем не было.

Она склонила над столом голову, медленно разглаживала рукой складки полотняной скатерти. Волосы ее чуть слышно тонко пахли ромашкой.

— А ты?.. — тихо спросила она. — Неужели у тебя не было дивчины? Не верится, Петро.

— Друзья девушки были и есть. А любил и… люблю я одну…

На крыльце кто-то переговаривался. Оксана поднялась, но я эту минуту в дверях показалась голова Насти.

— Петро, — шепотом позвала она, — Лешка тебя ищет.

— Ну, позови его. Мы ж еще не видались с ним.

— Я сбрехала… сказала, что никого нет. А он такой настырливый. Не верит. И чего это он на ночь глядя приперся!

— Покличь его, — сказала Оксана. — Зачем ты обманываешь?

Алексей ворвался в комнату шумный и оживленный. Радостно поздоровавшись с Петром, он сел против него на краю постели.

— Я с бригады прямо до вас побежал, — говорил он, скручивая цыгарку и не спуская с Петра глаз. — Батько твой сюда меня направил. Наших хлопцев, слыхал наверно, никого в селе не осталось.

— Знаю.

— Погостевать приехал, Петро?

— Нет, работать.

— Вот это добре! Мы тут скучали за тобой.

Прикрывая цыгарку пригоршней и обволакивая себя клубами едкого желтого дыма, Алексей скороговоркой выкладывал сельские новости, и было видно, что он, хотя и насторожился, все же искренне обрадован приездом школьного товарища.

Петро слушал его, украдкой посматривая на Оксану. Она, подперев щеку ладонью, молча глядела то на Алексея, то на Петра, и по задумчивому лицу ее нельзя было определить, слышала ли она, о чем идет речь, или думала о своем.

Алексей вдруг обратился к ней:

— Ты, Оксана, хочь угостила Петра?

— Да я сейчас наугощался, — сказал Петро. — Спасибо, ничего не надо.

— Как это не надо? — закипятился Алексей, — Оксанка, ступай неси чего-нибудь закусить. Наверно, и по чарочке найдется?

Петро, удержав вскочившую с места Оксану, сказал Алексею:

— Хорошим друзьям при встрече и без вина должно быть весело. Верно?

— Как же это не угостить гостя! — сокрушался Алексей. — До меня пойдем, так у моей матери целый литр припрятан.

— Ладно, успеется.

Засиделись за разговорами до полуночи. Вразнобой закричали первые петухи, когда Петро с Алексеем собрались по домам. Оксана накинула на плечи платок, вышла проводить до ворот.

У калитки Петро сказал:

— Мы с тобой еще не обо всем поговорили, Оксана.

— Всего никогда не переговоришь, — ответила она и мельком посмотрела на Алексея.

— Побалакай с хлопцем, чего ты, — свеликодушничал тот.

— Ох, уже не рано.

— Ну что ж, будь здорова! — сказал Петро, пожимая ей руку.

Алексей проводил его до самых ворот и ушел лишь после того, как Петро пообещал посидеть с ним завтра вечерком.

XI

В субботу, чуть забрезжил рассвет, Остап Григорьевич собрался на остров. Перед уходом, тихонько ступая на носках, он заглянул в чистую половину хаты, к сыну.

Петро, сидя на кровати, натягивал сапог.

— Что так рано? — удивился отец. — Маловато спишь.

— Хочу с вами в сад пойти. Вы как добираетесь до сада? Паромом?

— Паромом… А если есть желание, можем лодкой. Хорошую справили.

— Лучше лодкой.

Петро перекинул через плечо полотенце, вышел во двор. Он снял с себя нижнюю сорочку, плеснул на грудь черпак ключевой воды. Вода была ледяная. Петро, жмуря глаза и шумно отдуваясь, быстро растирал грудь, руки, шею.

Мать несла мимо подойник с парным молоком. Поставив в погреб молоко, она вернулась, чтобы помочь сыну умыться.

— Повидался, Петрусь?

— С кем?

— Ты же вчера до Девятко ходил.

Он ответил неохотно:

— Повидался.

— Иди снидать, Петрусь, — позвала Катерина Федосеевна, когда он кончил умываться.

— Куда в такую рань?

— Хоть молочка выпей, — настаивала мать. — Свеженького.

— Поешь, вернемся не рано, — посоветовал отец.

— Ну, добре.

Наскоро позавтракав, Петро взял весла и пошел следом за отцом к Днепру.

Утро расцветало в необычайной тишине. Застывшие в безветрии листья деревьев, молодые сосенки, стебли трав искрились на солнце жемчужной россыпью росы. Над зеркальной гладью воды поднимался нежно-розовый пар.

Петро дошел до Днепра, остановился, любуясь зеленеющим островом. Оба берега — отлогий, с редким сосновым молодняком на песчаных бурунах, и крутой, с могучими дубами, простершими над яром широкие ветви, — были залиты чистым утренним светом.

Петру вспомнилось, как он, готовясь в Тимирязевку, часто приходил сюда, на берег, и засиживался с книжками подчас дотемна. Днепр был то прозрачно-зеленым в ясный летний день, то синим перед грозой, на закате пламенел; сколько дум передумал тогда Петро, глядя на его волны, спокойно катившиеся к морю! Временами ему казалось, что из его затеи поступить в Тимирязевку ничего не получится. Знания у него были невелики, и надо было отказаться от гулянок, развлечений, отдыха, чтобы успеть пройти большую и трудную программу. Но в минуты сомнений Петро вспоминал крепко врезавшиеся в память слова старшего брата, Ивана: «Тебе и мне, Петрусь, все родина дала, чего батьки наши в своей жизни не имели. Пока молод, память хорошая, учись, набирайся побольше знаний. Сторицей надо вернуть все, что дала нам советская власть!»

И вот позади и бессонные студенческие ночи, и томительные годы разлуки с семьей, с любимой девушкой. Два-три денька на отдых, и — за работу!

…По узкой тропинке на противоположном берегу поднимались от парома в гору женщины с тяпками на плечах.

— Ганькин участок за садом недалеко, — сказал Остап Григорьевич, отвязывая лодку. — Добрые у них этот год бураки.

Петро приладил весла, засучил рукава рубашки. Отец оттолкнул лодку, сел на корму. Пахло рыбой и мокрыми корягами. «В воскресенье пойду порыбалить», — мысленно решил Петро.

— Хорошо ловится рыба? — спросил он.

— Неплохо.

Остап Григорьевич набил трубку, но раскуривать не торопился: уж очень чистый воздух стоял над водой.

— Немножко освобожусь, порыбалим на неделе, если интересуешься, — сказал он.

— На неделе, тато, вряд ли выйдет. В понедельник поеду.

— Куда?

— В район. Надо за дело браться.

— Ты ж дома совсем мало был.

— Буду наезжать. Теперь недалеко.

— Погуляй три-четыре денька. Мать обижаться будет.

— Не смогу я… без работы.

— Ну что ж, — обиженно, разглядывая мозоли на руках, сказал Остап Григорьевич. — Делай, как твоя совесть приказывает…

В старом фруктовом саду было тихо, безмолвно. Под неподвижными кронами деревьев, вокруг поздно зацветших зимних яблонь вились пчелы, мелькали яркокрылые бабочки. В прохладной тени серебрилась влагой трава.

Петро знал здесь каждое деревцо. Когда-то он был неплохим помощником отца в его садоводческом деле.

Остап Григорьевич повел сына мимо питомника, к двух- и трехлетним посадкам. Ровными, под шнурок, рядками в аккуратных лунках стояли новые сорта яблонь, груш, слив, персиков.

Поглядывая украдкой на Петра, старик говорил деланно-равнодушным тоном:

— Ты по садам поездил, посмотрел, что у людей есть. А мы тут потихонечку…

— Э, да сколько же тут сортов слив! — дивился Петро. — Даже «королева Беатриса» есть.

— Завелась и «королева», — поглаживая усы, хвалился Остап Григорьевич. — «Ажанская сладкая» есть, «ренклод», «яичная желтая» вон подрастает, «персиковая», «антарио»…

Он повел к деревьям-рекордистам. За черенками их приезжали откуда-то, чуть ли не с Черниговщины.

Осмотрев сад и питомник, Петро собрался уходить. Смутно было у него на душе. Шагая по саду за отцом, он вспоминал, как встретила его Оксана, как держалась весь вечер, и воспоминания эти наполняли его сердце тяжкой болью и тоской.

— Давай перекурим, — сказал Остап Григорьевич. — А потом пойдешь к сестре.

Они сели в холодке у шалаша. Петро протянул отцу портсигар.

— Э, нет! Я своего.

Старик полез в карман, с заметным холодком сказал:

— Ты думаешь, мне легко эти дерева доглядать?

— Нет, я этого не думаю. Откуда вы взяли?

— Сколько я горя хлебнул, пока это с земли все поднялось, — продолжал тем же тоном отец. — Другой плюнул бы и не морочил себе голову. Людей Девятко не давал, все на поля да на огороды. Пока допросишься инвентаря или химикатов, слезьми изойдешь. Один ответ: «Нету средств». Послухаешь такое раз, другой — думаешь: ну вас к дядьку лысому! А сердце ж, оно болит. Не об себе хлопотал. И снова идешь, копаешься…

Движением руки он остановил Петра, собиравшегося что-то сказать.

— А в этом году, — продолжал Остап Григорьевич, — с одного сада дохода тысяч шестьсот возьмем. Теперь и Девятко за мной следом бегает: «Чего еще, Григорьевич?» Говори, мол, все сделаем…

— Почему вы, тато, разговор об этом завели? Я же знаю, не легко вам.

— А ты думал, не приметил я, какой ты ходишь? Батько свои достижения показывает, а у тебя свои думки… Ты ж, сынок, китайку с жерделой спутал. Это как? Я промолчал, а сейчас все тебе выкладаю…

Петро сокрушенно покрутил головой. С выжидающей улыбкой смотрел он на отца.

— Ты не смейся, — с неожиданной суровостью сказал Остап Григорьевич. — Ты слухай, что тебе батько говорит.

— Слушаю, тато.

— Что это, скажи, за беда такая приключилась, что батькова хата тебе не милая? С матерью еще и не переговорил как следует, а уже ходу!

Петро молчал, ероша чуб, из одного уголка рта в другой перекидывая папиросу.

— Если девка глупая, туда-сюда шатается, — помолчав, продолжал отец, — так, значит, весь свет на ней сошелся? Лучшую, что ли, себе не найдешь? Гордости в тебе нету, сынку.

— Тут, тато, дело тонкое, — чужим, охрипшим голосом ответил Петро.

— Ты еще за юбку материну держался, — сказал отец, — а я глядел на тебя и в думках держал: «Добрый казак растет. Этот в жизни дорожку пробьет». Боевой рос, настойчивый. Ванюшка, тот помягче был. А теперь, выходит, тебя девка — и та может подкосить…

Петро отлично понимал, почему отец затеял этот разговор. Старик не мог простить Оксане, что она предпочла Петру кого-то другого.

— Раз вы об этом заговорили, — он повернулся к отцу, — я вам вот что скажу. Настойчивость тут ни при чем. Ее у меня хватает.

— Во, во! Верные слова.

— Нравится она мне, не скрываю. Жениться думал…

— Девка как девка, — пренебрежительно перебил Остап Григорьевич.

— …но заставить любить силой да настойчивостью еще никому не удавалось. И обвинять ее не в чем, тато. А дивчина она хорошая, напрасно вы о ней так отзываетесь.

— Ну и тебе печалиться нечего. Смотреть на тебя, такого, тошно.

Остап Григорьевич поднялся, выколотил о чурбак пепел из трубки.

— До Ганьки пойдешь?

— Пойду.

Разговор с отцом оживил Петра. «А и дотошный, — думал он, уходя из сада. — Старый, старый, а ничего не пропустит».

Он с облегчением вздохнул и, вспомнив суровое лицо отца, рассмеялся.

XII

На свекловичных полях было многолюдно, но звено сестры Петро разыскал без труда.

Ганна заметила брата издали. Оторвавшись от работы, она сказала что-то своим подругам и помахала рукой.

Обойдя межой зеленые рядки, Петро подошел к работающим, весело шевельнул бровями:

— Бог помочь, дивчата!

Девушки разглядывали его, не стесняясь, с откровенным любопытством. Одна из них, с закутанным от солнца лицом, блеснула глазами из узенькой щелочки в платке и откликнулась певучим, грудным голосом:

— Богы казалы, щоб и вы помогалы.

Ганна отложила мотыгу.

— Отдохнул, братуня?

— Отдыхать пока мне, Ганя, не требуется.

— У батька был?

— Заходил.

Дивчата проворно орудовали мотыгами, вполголоса переговариваясь меж собой и пересмеиваясь.

Ганна вытерла пот на загорелом лице, оглядела пройденную загонку; пышные рядки ботвы протянулись изумрудными лентами по взрыхленной угольно-черной земле. Увядали на солнце срезанные в междурядьях и примятые ступнями босых ног бледно-розовые стебли бурьяна.

— Хороший бурак, — похвалил Петро. — Видно, трудов не пожалели.

— А как же! Знаешь, сколько трудов? Мы ж и пахали глубоко, подкармливали. Сколько раз поливали. Это только сказать легко. Воду с Днепра ведрами таскали.

— Шестьсот с гектара хотите взять?

— Не меньше.

Дивчата работали дружно и быстро ушли вперед. Шутки и громкий смех их были так заразительны, что Петра внезапно охватило непреоборимое желание ощутить себя частицей этого жизнерадостного коллектива. И не просто раствориться в нем, а быть первым среди этих сильных и ловких людей. Так когда-то, в школьные годы, хотелось отвечать учительнице лучше всех, быть выносливее сверстников. Так в юношеские годы хотелось во всем быть впереди.

Не утратил ли он привычки к физическому труду, былой сноровки?

— Дай-ка, Ганя, твою тяпку, — нетерпеливо сказал Петро. Он пошел к дивчатам, вызывающе крикнул:

— А ну, кто тут у вас первая ударница?

— Свататься будешь?

— Там посмотрим. Может, и посватаюсь.

Маленькая светловолосая колхозница, проворно поправляя платок, неприметно подмигнула в сторону укутанной дивчины:

— Нюська! Самая ударная.

— Она, — поддакнула Ганна.

Петро стал рядом с Нюсей. «А вдруг отвык и опозорюсь», — мелькнула у него мысль. Но отступать уже нельзя было: засмеют.

Нюся лукаво посмотрела на Петра снизу вверх, молча сковырнула с мотыги налипшую землю.

— Ну, голубонька, давай нажми, — сказал Петро, — а то обгоню.

— Попробуй.

Петро сразу же ушел вперед, однако через несколько минут начал отставать. Нюся, не обращая внимания на подзадоривающих ее подруг, мотыжила свои рядки не спеша, ровно. Мотыга ее скользила так искусно, что было трудно оторвать взгляд от зеркально блестящей стали, как бы поющей в гибких руках девушки. Легко обогнав Петра, она выпрямилась, чтобы передохнуть.

«Если к меже приду первым, Оксана меня любит», — загадал Петро. Подумав об этом, он твердо решил, что не сдастся, чего бы это ему ни стоило. Взяв держак поудобней, зашагал уже спокойнее и увереннее. Все внимание, все мысли его устремились на мотыгу, с сухим шуршаньем вгрызающуюся в землю.

Спустя немного времени Петро почувствовал, что Нюся его настигает. Пот катил по его лбу, заливал глаза, но вытереть его было некогда. Огромным напряжением сил он выдвинулся немного вперед. Но Нюся не хотела уступить. Она догнала его и вышла к меже первой.

«Значит, с Оксаной все ясно: не любит», — подумал Петро. Он вытер платком лоб и посмотрел на Нюсю, смущенно улыбаясь.

— В звено до нас, Ганька, твоего братеника! — крикнул чей-то звонкий голос. — Он и Нюську перегодя сумеет обогнать. Разве не видно, как хлопец работает!

Петро распрощался с дивчатами и зашагал к Днепру. Близился час, когда почтарь привозил свежие газеты.

Спускаясь тропинкой к яру, он услышал за спиной торопливые шаги. К реке, беспечно размахивая платком, спешила Нюся. Обгоняя Петра, она сошла с дороги, ускорила шаг.

Петро забежал вперед, расставил руки и загородил дорогу.

— Куда бежишь, соперница?

Нюся с визгом увернулась.

— В лекарню Ганька отпустила. Сестру проведать.

— Что с ней?

Нюся загадочно усмехнулась.

— Чего наш брат туда попадает? Хлопчик нашелся.

— Ого! В кумовья пусть Мелашка приглашает. Погуляем на крестинах.

— Погуляем, — согласилась Нюся.

Сейчас, когда она была без платка, Петро впервые увидел, какие у нее бойкие желто-серые глаза и добрая улыбка.

— Ты, Петро, на лодку или парома будешь дожидаться?

— Лодка есть? Поедем вместе.

Они подошли к реке. Нюся быстрыми, уверенными движениями отвязала лодку, села за весла.

— Давай буду грести, — сказал Петро. — Ты ж, верно, с досвета на работе. Отдохни.

Нюся, не отвечая, оттолкнулась от берега. Весла в ее сильных руках плавно опускались, вспенивая воду, легко взлетали вверх. Нарядная малиновая кофточка с короткими рукавами плотно облегала ее высокую грудь. Лодка скользила стремительно, без рывков, и губы девушки приоткрылись от удовольствия.

«Ну и дивчата у нас! Цены им нет, — думал Петро, с нескрываемым восхищением глядя на Нюсю. — На поле чудеса творят. Учиться поедут — профессора не нарадуются. И Оксанка такая».

— Учиться не собираешься, Нюся?

— Поеду.

— Куда?

— На летчицу хочу.

— О!

— Гриша Срибный слово взял. Он, когда приезжал, всем дивчатам голову закрутил. Одно: «Езжайте в летную школу».

— Ну, и кто же еще туда собирается?

— Марийка, его сестра, Катя Шевчукова, Настя Попова.

Нюся опустила весла, засмотрелась на воду. Нежное, не тронутое загаром лицо ее светилось безмятежной радостью. Спохватившись, она снова налегла на весла.

— Мне же поспешать надо, а я… В будущее воскресенье бал у нас, Петро, в клубе.

— Слышал.

— Премии за весенние работы будут раздавать.

— И знамя кто-то заберет?

— Мы заберем. Наше звено.

— А вдруг не ваше?

— Э, нет! Наше звено все премировки забирает.

— А другие терпят?

— Это нас не касается. Обязательство мы дали. Чего ж позориться?

Лодка уткнулась в берег. Нюся достала из кармана зеркальце, поправила волосы.

— Ну, Петро Остапович, до свидания.

— Погоди, вместе пойдем.

— Э, нет! Боюсь, — усмехнулась Нюся.

— Это откуда ж страх у тебя взялся?

— Оксана что скажет? Будь здоров, хлопче.

Она помахала рукой и пошла покачивающейся походкой к майдану.

XIII

По пути к дому Петро раздобыл у почтаря свежие газеты. Тут же, в садочке, он прочитал их и явился домой часа в три пополудни.

Сашко́, стороживший брата у калитки, кинулся навстречу. Он беспокойно вертелся около Петра, с несвойственным ему рвением услуживал, пока тот чистился, умывался. Причину его усердия Петро разгадал, подметив, как Сашко́ поглядывал на чемодан и неразвязанный дорожный мешок. Все деньги, присланные сыну из дома к окончанию Тимирязевки, Петро истратил на подарки родным, долго и любовно выбирал их и, растерявшись в первые часы встречи, забыл раздать их.

— Ну, иди, иди, кличь, — сказал Петро, улыбаясь. — Пускай разбирают свои гостинцы.

Василинка прибежала из кухни, вытирая на ходу руки. Катерина Федосеевна зашла, когда Василинка, обнимая Петра и ахая, уже разглядывала отрезы на платья, предназначенные ей и Ганне.

Отцу Петро привез фетровые валенки, подшитые желтой кожей, и трубку из самшита с Сельскохозяйственной выставка.

— Это же старый, когда обуется, как секретарь райкома Бутенко будет! — всплескивая руками, восхищалась Катерина Федосеевна.

Петро извлек из чемодана большую пуховую шаль с кистями, протянул ей.

— Ой же и гарный та мягкий платок! Сроду такого не носила, — восклицала мать, ощупывая шелковистую шерсть.

— На кого же вы будете в нем похожие? А ну, примерьте, — неистовствовала Василинка. — А Сашку́ что привез, Петрусь?

Петро посмотрел на заострившееся от ожидания лицо братишки и лукаво подмигнул Василинке:

— Ему хотел слона привезти — не пустили в поезд.

— Какого слона? — со слезами в голосе подозрительно спросил Сашко́. — Который с кишкой заместо носа?

— Во-во! С кишкой.

— Не надо мне слона-а-а! — отверг с возмущением Сашко́.

— Не мучай хлопца, — заступилась мать. — Петро же в шутку говорит, глупенький ты.

Петро с таинственным видом отозвал братишку в сторону, шепотом сказал:

— Тебе я такое привез… секретное…

Выпроводив мать и Василинку, он порылся в мешке и достал заводной, едко пахнущий краской танк.

— Это дело военное, — проговорил Петро, пуская игрушку по полу. — Мужчин только касается.

Сашко́ зачарованно смотрел, как танк пополз к столу.

Не без труда освоив игрушечную премудрость, он беспрерывно запускал танк, ползал за ним на коленях и вдруг, увидев в руках Петра янтарные бусы, ревниво спросил: А это кому?

— Бабе Харитыне.

— Знаю, знаю! — прищелкнув языком, крикнул Сашко́.

— Кому?

— Хитрый. Чтоб тато опять ругались…

— Это я сам буду носить.

— Оксане! — убежденно заявил Сашко́.

Он поспешно забрал свой подарок, побежал на кухню Петро задумчиво посмотрел на бусы, переливавшиеся на солнце, положил в чемодан…

К Костюкам он направился ранними сумерками. Алексей был у себя в коморе, строгал что-то на небольшом верстаке.

— Проходь в мой кабинет, — с усмешкой повел он рукой. — Скоро буду шабашить.

Петро присел на низкий сапожницкий стулец, огляделся. Глиняные стены коморы были оклеены ярко раскрашенными схемами моторов, тракторных деталей. Пол густо усеян свежей полынью и сосновыми стружками. Освещенный лампочкой от аккумулятора, блестел раскиданный по столу слесарный инструмент, матово чернел репродуктор самодельного приемника.

— Тут мой кабинет, тут и ночую, — пояснил Алексей. — Сам себе агроном, и блохи меньше кусают.

— Радио тоже ты смастерил?

— А кто же! Я, брат, почти все станции принимаю, — похвастал Алексей.

Он еще несколько раз стругнул рубанком по ребру доски, зажатой в тисках.

— Сеструхе старшой колыску для хлопчика делаю. Скоро закончу.

— Ты давай работай, — сказал Петро, — на меня не обращай внимания. Я пойду пока с Нюсей посижу.

— Нюська в хатынке, — сообщил Алексей. — Иди, и я сейчас прибуду.

В сени и дальше, в комнатку, двери были распахнуты настежь. Нюся гладила белье. Мелкие капельки пота блестели на ее верхней, чуть вздернутой губе, в мягких полукружьях под глазами.

— Не успела управиться, — сказала она, — ты не обижайся.

Петро пристроился за столом.

— Что Грицько пишет?

— Давно письма не было.

— И не обижаешься?

— А об чем писать? — ответила девушка, зевнув. — У него другой работы не хватает? Переводить бумагу…

— Ждешь его?

— Что ты такие вопросы ставишь, Петро? Пообещала — значит, все.

Нюся попробовала пальцем утюг, отставила его и отошла к лежанке, спрятав руки за спину, как бы грея их.

— А вот меня, оказалось, не ждали, — сказал Петро, и голос, против его воли, был глухим и печальным.

— Не знаю, — слукавила Нюся. — Видно, ты не дуже хотел. Кто любит, всегда найдет время, чтобы повидаться.

— А если никак нельзя было!

— Нельзя?! Ты, Петрусь, знаешь, кому это рассказывай… Увидев, за дверью брата, Нюся умолкла. Алексей уже приоделся и вошел с шумом, празднично настроенный.

— А ну, сеструха, кончай свой базар с бельем, — распорядился он. — Неси на стол, что там есть.

Он сел против Петра.

— И рад же я, — сказал он, — когда хлопцы наши приезжают. Повидал тебя, и вроде прежние годы вернулись. Верное слово!

— Хорошие годы были.

— Когда ты секретарствовал в комсомоле, и хлопцы как-то живей крутились. Теперь того уже нету.

— Хлопцы хорошо работали, — согласился Петро.

Друзья помолчали. Обоим было приятно вспомнить, как они строили клуб, создавали стрелковый тир, первыми начали вывозить золу на участки комсомольских звеньев.

— Немножко маху дал я, что не поехал учиться, — прервал молчание Алексей. — Так влюбился в трактор, когда нам дали «челябинцев»! Веришь, сплю, бывало, а мне магнето, жиклеры, зажигания только и снятся. Такой любитель этого дела…

— Это же хорошо, Леша! Знаешь, как нужны в селе такие руки!

— Не только в селе. Осенью и я в Киев подамся. Приезжал человек с ремонтного завода, приглашают… Деньги большие дают, квартиру.

Алексей встал и распахнул окно в сад.

Сев затем на место, он с минуту раздумывал. Ему очень хотелось выяснить, какие у Петра намерения относительно Оксаны, не станет ли он, Петро, на его пути.

— Ну, и жениться думаю… — нарочито равнодушным тоном проговорил он. — Оксану хочу брать. Она пусть учится, потом и я поступлю.

— И она согласие дала? — скороговоркой, почти шепотом спросил Петро.

От Алексея не утаилась тревога в голосе товарища. Он не забыл, как часто и охотно Оксана вспоминала о Петре, как вполошилась, узнав о его возвращении в Чистую Криницу. В мозгу Алексея пронеслась шальная мысль о том, что Петро не простит Оксане, если ему намекнуть, будто она его не ждала. «Сказать ему, что у нас скоро свадьба?» — подумал он, но не решился.

— Мы же с нею давно уже… — туманно произнес Алексей. — Правда, боится, чтоб из института не забрал, но я не против. Нехай учится. В Киев перееду, ей легче будет.

Петро расстегнул ворот рубашки. Ему нечем было дышать, в голове мутилось. Огонек папироски в его зубах вспыхивал все чаще. Голос дрожал, когда спустя немного он спросил:

— А отпустит тебя парторганизация из колхоза? Ты при эмтеэс состоишь?

Алексей неторопливо полез в карман за кисетом, старательно оторвал от сложенной газетки лоскуток на завертку.

— Из партии меня исключили, Петро.

— Исключили? Как это? За что?

— Так… Было одно дело, — сказал Алексей. — Не подчинился начальству. Да я об этом дуже не печалюсь. У механика, известно, хватает дела и без собраний да нагрузок.

— То есть как не печалишься?! Тебя партия в люди вывела, а ты… «не печалюсь». Слушай, Олекса, может, ты шутишь?

— Да нет, какие шутки! Я теперь вроде как беспартийный актив.

Петро порывисто встал с места, зашагал по комнатке.

— Ты же комсомольцем сколько был, Олекса. Как же ты мог вот так… бросить партию? Нас у партии много, а вот партия у нас, как родная мать, одна. Об этом думал?

— Думай не думай, теперь поздно. Переживем как-нибудь…

— Эх, ты…

— Да чего ты разошелся? — хмуро прервал Алексей. — Хочешь сволочью меня обозвать? Обзывай. Только мне что-то сдается, не за это ты на меня… Партийные дела не к чему сюда приплетать.

Алексей пыхнул дымом, сел удобнее.

— За Оксану нам с тобой споры нечего затезать, — сказал он, жуя окурок. — Она об тебе не дуже помнила.

Петро быстро надел кепку. Он подумал о том, что теперь уже говорить по душам с Алексеем не сможет, надо уходить. А Алексей, спохватившись, что зря обидел старого товарища, примирительно пробормотал:

— И чего это мы сцепились? Садись, Петро, повечеряем, тогда видней будет… что к чему.

Колеблясь, Петро постоял еще минуту, потом сел. Но в это мгновение за дверью, в сенцах, послышался голос Оксаны, и Петро, быстро вскочив с табуретки, кинул Алексею:

— Другим разом, Олекса, потолкуем. А сейчас спешу до дому.

Он выскочил в сенцы, посторонился, пропуская Нюсю и Оксану, несших угощение, и, перемахнув через ступеньки крылечка, пошел к калитке.

— Ты куда, Петро? — крикнула встревоженно Нюся, когда он уже взялся за щеколду.

Петро не откликнулся. Рывком открыл калитку, зашагал по улице. И только спустя несколько минут он заметил, что идет не домой, а к ветряку, в степь.

XIV

Несколько дней пожил Петро дома, а однажды, встав, как обычно, с рассветом, заявил отцу:

— Как хотите, тато, а без дела сидеть больше не могу.

— Примечаю, сынку, твое настроение.

— Пусть вам не в обиду это будет. Поеду в район договариваться о работе.

— Раз нужно, не препятствую, Повидайся с людьми…

В Богодаровке у Остапа Григорьевича оказались дела в райземотделе, и он решил поехать вместе с Петром.

Старший агроном Збандуто, к которому направили в районе Петра, встретил его очень любезно, расспросил подробно о Тимирязевке, о мичуринских опытах.

— Ну что ж, — закончив расспросы, сказал он. — Весьма рады молодым кадрам. Нам как раз нужен работник по полеводству.

— Ведь я специализировался как садовод, — напомнил Петро.

— Сочувствую. Но нам важнее полеводство.

Збандуто снял очки, пригладил волосы.

— У меня продуманы планы развития садоводства в районе, — сказал, нахмурившись, Петро. — Надо же правильно использовать мои знания и… считаться с желанием.

— Что за планы у вас?

Петро, все больше воодушевляясь, обстоятельно рассказал о давно созревших у него замыслах превращения Богодаровского района в цветущий сад, с богатыми питомниками, школками, парниками, теплицами.

Збандуто слушал его, не перебивая.

— Я вот в ваши годы желал виноделом быть, — сухо отстал он. — Ничего не поделаешь, молодой человек.

— Сделать все можно, — разгорячился Петро. — Знайте, что я все-таки буду заниматься садоводством. Иначе не было нужды и ехать мне сюда.

Збандуто провел рукой по толстому стеклу, лежавшему на голе, брезгливо посмотрел на пыль, приставшую к пальцам.

— Совершенно напрасно расстраиваетесь, — сказал он. — Поработайте годик-другой, где прикажут. А потом замените нас, стариков. Тогда распоряжайтесь, как душе угодно. Чувствуя, что может нагрубить, Петро повернулся и вышел, и прощаясь.

Проводив Петра неприязненным взглядом, Збандуто встал из-за стола и, сутулясь, зашагал по кабинету. Дерзкий план и поразил и встревожил его. Мальчишка! Молокосос! В районе никому и в голову не приходило ничего подобного. И ведь все реально, все осуществимо! Если дать волю этому безусому выскочке, то его, Збандуто, чего доброго, попросят с насиженного местечка. Скажут: узок, ограничен, не думает о больших масштабах. Таким, как этот самоуверенный чубатый парубок, легко: учатся на всем готовеньком.

Збандуто с сумрачным, сразу осунувшимся лицом подошел к окну и увидел Петра, беседовавшего со своим отцом.

— Так-то, молодой человек! — зло и насмешливо прошептал Збандуто. — Ишь ты, какой хозяин выискался! Хотите сразу авторитетик заработать? Не выйдет-с!

— И пень же этот Збандуто, — сказал Петро отцу, передав в подробностях беседу с агрономом. — Ну, да черта с два! Я своего добьюсь!

— Этот упрямый, — подтвердил Остап Григорьевич. — А науку свою знает. Он уже годов тридцать при своем деле…

— Хоть бы и сорок, — никак не мог успокоиться Петро. — Это же не агроном, а чинуша. Как с ним работать?

Остап Григорьевич сочувственно поглядел на разгоряченное лицо сына.

— Не легко тебе с ним будет, с Збандутой, это ты верно сказал. Когда я еще в экономии Тышкевича батрачил, а Збандуто управляющим у графа был, людям от него здорово доставалось. Сам в помещики хотел выбиться, драл по три шкуры с рабочих. Ну, при нашей, советской власти притих, служит вроде исправно. Специалист он в своем деле большой.

— Какой он специалист, не знаю, — прервал Петро, — а бюрократ редкостный. И попался же такой!

— Ты вот что, сынок, — пожевав ус, сказал Остап Григорьевич, — зайдем до Бутенко. Тот разберется.

— Кто это Бутенко? Ах, да! — вспомнил он. — Секретарь райкома.

В райкоме только что закончилось совещание, и Бутенко ушел домой обедать. Чтобы не терять времени, поехали на квартиру.

Бутенко сидел в садике и внимательно что-то разглядывал. Протянув руку Остапу Григорьевичу, затем Петру, он показал мотылька.

— Тьма таких развелось, — сказал он. — Совиноголовку могу отличить, древоточца, шелкопряда — тоже. А вот это что за зверюга?

Петро взял из его рук темно-бурую бабочку с белыми краями крылышек.

— Вишневая листовертка, — определил он.

— Ишь ты! — Бутенко поднял бровь. — Вредитель?

— Кроме шелкопряда, почти все мотыльки вредители, — пояснил Петро.

Бутенко задержал на нем взгляд, повернулся к Остапу Григорьевичу:

— Сынок?

— Так точно.

— В Москве учился, если не ошибаюсь? В Тимирязевке?

— Да.

Бутенко жестом пригласил сесть.

— Теперь куда?

— Вот в родные края отпросился.

— Молодец! Агрономы нам до зарезу нужны.

— И я так думал, пока не переговорил со Збандуто, — сказал Петро.

— Что произошло у вас с ним?

Петро рассказал.

— Ну, ничего, — успокоил Бутенко. — Нам и садоводы нужны. Даже очень. Уладим.

На веранде появилась низенькая полная женщина — жена Бутенко.

— Любовь Михайловна! — обратился к ней хозяин. — Дай-ка нам поесть сюда. Учти, нас трое.

— Напрасное беспокойство, Игнат Семенович, — смущенно стал отказываться Остап Григорьевич.

— Ты погоди с беспокойством, — Бутенко сделал энергичный жест рукой. — Беспокойство для тебя еще впереди…

Голубое небо с редкими облаками щедро лило ясный свет на поля, сады и хаты. Теплый ветерок занес с поля ароматы цветущей гречихи, меда. Петро, вздохнув полной грудью, вдруг вспомнил шумливое звено сестры, свое состязание с Нюсей Костюк. «А ведь я тогда загадал, любит ли Оксана, — мелькнула у него мысль. — Вышло, как загадал».

— Что-то академик наш невесел? — взглянув на его лицо, спросил Бутенко.

— Нет, почему же невесел? — смутившись, ответил Петро.

И, почувствовав, что Бутенко продолжает смотреть на него проницательным, изучающим взглядом, сказал:

— Я очень прошу, Игнат Семенович, о работе моей скорей решить. Не могу я слоняться без дела. Но пойду только по садоводству, никуда больше!

— Горячий. Это неплохо, — сказал Бутенко, улыбаясь. — Завтра у нас какой день?

— Воскресенье, — сказал Остап Григорьевич. — Завтра вы до нас на праздник пожалуйте, Игнат Семенович. По случаю окончания весенних полевых работ. Просим вас и вашу супругу.

— Спасибо. Обязательно буду. Ну вот и сообщу завтра, как порешим о молодом Рубанюке. Потерпите до завтра? — спросил он Петра.

— Это нетрудно.

— Любовь Михайловна тоже ведь агроном, — сказал Бутенко, кивнув в сторону жены, подходившей с посудой.

Она доброжелательно взглянула на Петра узкими черными глазами, усмехнулась.

— Рубанюковская порода.

— Из чего это видно? — спросил Петро.

— Глаза Ганны, брови матери.

— Вы их знаете? — обрадовался Петро.

— Я многих знаю в Чистой Кринице.

Она постелила на стол свежую скатерть, расставила стаканы и тарелки и ушла. Бутенко объяснил:

— Целыми днями пропадает в звене Ганны. Сестра ваша молодчага. Мы ее собираемся к ордену представить.

У Остапа Григорьевича перехватило дыхание. Он многозначительно посмотрел на Петра, счастливо улыбнулся.

— От старшего сына письмо на днях пришло, — сообщил он, поворачиваясь к секретарю райкома. — В подполковники его произвели.

— Поздравляю, поздравляю! — откликнулся Бутенко. — Такими сыновьями нужно гордиться.

Хозяйка принесла высокий прозрачный кувшин. Бутенко наполнил стаканы, поднял свой на свет. Золотисто-янтарная жидкость заискрилась на солнце.

— Ну что ж, — сказал он, — поздравим с приездом. А заодно с сыном-подполковником. И попрошу определить, что за винцо.

Остап Григорьевич тоже посмотрел свой стакан против света, понюхал, взял на язык.

— Это д-да! — крякнул он. — Ну, будем здоровы.

Выпив, он уставился на Бутенко:

— Не нашей местности?

Бутенко переглянулся с женой. Петро отхлебнул, подумал, сделал еще глоток.

— Хорошее вино, — похвалил он. — А вот из чего — не определю.

— Это наши сапуновские деды наловчились. Из розмарина, — с довольным видом сообщил хозяин.

На лице Остапа Григорьевича отразилось недоверие. Он смущенно поглядывал на кувшин.

— Неужели сапуновские?!

— Обскакали тебя, — поддразнил его Бутенко. — А? Знал секретарь, чем уязвить старика. До сих пор Рубанюк еще никому в районе не уступал первенства ни в чем, что касалось садоводства.

— В Сапуновке еще деды и прадеды этим занимались, — сказал Остап Григорьевич себе в оправдание. — Ну, я их еще не таким манером подсижу…

— Ну, ну, — смеялся Бутенко. — Я и угостил тебя, чтобы знал: сапуновские мозгами шевелят…

Уже за селом, когда отъехали версты три, старик сказал со вздохом:

— Угостил винцом, забодай его комар. Теперь и на улицу будет стыдно выйти. А сапуновские, глянь… бойкие дедуганы.

XV

В воскресенье с утра Петро расположился за хатой чинить рыболовные снасти. Сашко́ сидел рядом на земле.

— Петро ваш дома, Катерина Федосеевна? — послышался у калитки мужской голос.

Сквозь листву Петро увидел: высокий ладный парень в форме гражданского летчика заглядывал через плетень, нетерпеливо помахивая прутиком.

Петро с посветлевшим лицом выбежал к воротам.

— Гринько! Вот здорово! Откуда тебя принесло?

Оба бегло оглядели друг друга, звучно, по-мужски расцеловались.

— На денек завернул, — говорил Григорий, идя за Петром в хату. — Завтра дальше…

Приятели уселись за столом. Они давно не виделись и, не задерживаясь на подробностях, перекидывались торопливыми вопросами. Лишь спустя некоторое время Петро сказал:

— Мы с тобой, Грицько, так обрадовались встрече, что говорить друг другу не даем… Ты по порядку о себе выкладывай.

— Ты вот расскажи. Доволен своей судьбой?

— Я? Доволен.

Катерина Федосеевна внесла в хату и поставила на стол тарелку с жареными подсолнечными семечками. Подперев щеку рукой, она приветливо смотрела на Григория.

— Может, позавтракаешь у нас, Гриша? — предложила она.

— Давай, Грицько, — поддержал предложение Петро.

— Не откажусь.

Катерина Федосеевна с готовностью побежала на кухню. Давно уже не приходилось ей угощать товарищей сына.

— Во Львов посылают, — сказал Григорий. — Буду теперь там летать.

Петро подметил в манерах и жестах Григория тот особый лоск, который он наблюдал только у летчиков и моряков. Вскидывал ли Грицько ногу на ногу или поправлял твердый подворотничок под форменным кителем, движения его были точны и уверенны. И выбрит был он как-то особенно, до сизого блеска на коричнево-смуглых скуластых щеках. Это был уже не тот Гришка — смекалистый, но простоватый селянский парень, каким знал его Петро пять лет назад. Тогда Грицько мог часами сидеть с открытым ртом у тракторного мотора, дивясь его мудреному устройству.

— Интересную ты избрал профессию, — сказал Петро.

— На Дону уже надоело. Ползаешь от Ростова до Цымлы с запасными частями. Как извозчик.

— Чего же ты хочешь?

— Просился в школу истребителей.

— Ну?

— Говорят, полетай еще. Вот поработаю на Украине и перебазируюсь в Арктику. Там есть где развернуться.

— Тебе уж и в небе тесно?

— Ну, а твои планы?

— У меня планы, Гриша, земные. Профессия моя незаметная, спокойная.

— Ну, ну, скромничаешь! Когда это ты таким спокойным сделался?

— Правду говорю. Буду сады разводить. Питомники мичуринские в колхозах. Садки фруктовые во дворах.

— Помнишь, мы когда еще об этом толковали?

— Тогда только мечтали.

Катерина Федосеевна накрыла стол.

— Хозяйничай тут сам, — сказала она Петру, покрывая голову платком, — а я побегу, бабам надо помочь готовить к вечеру.

— Сегодня пир в колхозе, — сообщил Петро Григорию.

Он вдруг помрачнел. Когда мать вышла, спросил:

— Ты знаешь, Лешу исключили из партии?

— Знаю. Вот дурак!

— Придется за него взяться. Вправить ему мозги.

— Обязательно. Парень хороший. Жалко, если свихнется окончательно.

Подвигая товарищу тарелку со студнем, Петро спросил:

— Так ты доволен своей судьбой?

— Не жалуюсь.

Обтерев рушником губы, Григорий сказал:

— Ты теперь надолго около земли сядешь. Жениться еще не надумал?

— Пока нет.

— Женись. Умная жинка — это большой помощник во всех делах.

— Ты же лучших дивчат в летчицы уговорил ехать, — пошутил Петро.

— Останется и для тебя. Оксана чем плохая невеста? У тебя как с ней?

— Никак. Разошлись наши с ней дорожки, Гриша.

— Есть другая?

— Нет. У нее другой есть.

— Ну-у! Стало быть, кончено? А девка славная…

Ушел Григорий в полдень, условившись с Петром вместе пойти вечером на празднество. Петро привел в порядок снасти и уже собирался на реку, когда в хату влетела Василинка. Еще с порога она крикнула:

— Садись обедать скорее! Там дел… навряд управимся до вечера. Тато где?

— Еще не приходил из сада.

— Они всегда так. Теперь жди только вечером.

Пока Петро обедал, она сидела на лавке, выкладывая новости:

— Мать и тетка Палажка пироги пекут. С печенкой, капустой и яичками.

— Это по какому такому случаю? — притворно недоумевал Петро.

— Бал сегодня.

— Ну-у?!

— Что дразнишься? Ты же знаешь.

— Откуда мне знать?

Василинка посмотрела на брата, погрозила ему кулаком.

— Там три бочки пива привезли. Здоро-о-вые. Дядька Андрюшка вез. Смехота с ним. Помнишь дядьку Андрюшку?

— Какой это?

— Глухой. Конюхом работает.

— Знаю. Гичак.

— До всех теток лезет целоваться. Ну, такое представляет — у нас с Настунькой бока заболели.

— Это от старости бока болят.

— Ну да! От старости. И скажет…

Василинка повертелась перед зеркалом, вновь подсела к брату.

— Оксанка ходит черная, как хмара.

— Что с ней?

— А я знаю? Ничего не говорит. Забежала я к ним за ситом, а она лежит на кровати, отвернулась к стенке. Молчит.

Василинка убрала со стола, переоделась в праздничное платье и исчезла.

На рыбалку Петру идти уже не хотелось. До вечера он бродил по саду, долго сидел около ульев, наблюдая хлопотливую возню пчел.

XVI

За столом — оживленный говор. Там, где разместилась молодежь, разноцветные девичьи наряды — светлые блузки, яркие ленты, блестящие бусы, бархатные и шелковые корсетки — пестрели вперемежку с вышитыми сорочками, косоворотками парней.

За отдельным столом тесно сидели почтенные, торжественно молчаливые старики. От пиджаков и шаровар их распространялся нафталинно-яблочный запах.

Петро и Грицько с немалым трудом протиснулись сквозь гомонившую около двери толпу мальчишек. Кузьма Степанович встретил их, крепко и дружелюбно тряс руки:

— Спасибо, сыночки, что пришли, не побрезговали. Питомцы наши… Проходите. Сейчас приедет Бутенко, и начнем.

В проходах между столами, шурша сборчатыми юбками, сновали молодицы. С шуточками и прибауточками они рассаживали гостей, разносили сулеи и кувшины с пивом.

Петра и Грицька усадили меж дивчатами звена Ганны.

Петро огляделся и увидел наискось от себя Оксану. Скромное темно-синее платье и пунцовая гвоздика, которую она заколола в волосы, так шли к ней, что Григорий негромко заметил:

— Ты, Петро, таких красунь, как Оксана, много встречал? То-то! Зевка дал.

Нюся, сидевшая напротив Оксаны, перегнулась к нему. Лукаво улыбаясь, спросила:

— Что это за мода шептаться? И что за порядок — хлопцам сидеть на балу вместе?

От нее пахло духами, и Григорий, поведя носом в ее сторону, сказал Петру:

— В городе одеколону не хватает. Он весь вот где.

Нюся решительно поднялась, взяла Петра за руку и, посмеиваясь, перетащила на свое место. Оксана и Петро, встретившись глазами, улыбнулись.

— Почему тебя весь день не было видно? — спросила Оксана.

— С Грицьком засиделись.

— Я тебя поджидала. Думала, на Днепр пойдешь.

— Не успел.

— А почему тогда ушел? С Лешей поссорились?

— Чего нам с ним делить? — ответил Петро, прямо и вызывающе глядя ей в глаза. — Вопрос, кажется, решенный?

— Он, знаешь, что сделал? Напился, сорочку на себе порвал.

— Каждый тешит себя, как умеет.

— Нет, он здорово обиделся, что ты ушел.

За столом вдруг затихли. Кузьма Степанович, оглядывая зал, надел очки, извлек из кармана какие-то бумажки, откашлялся и торжественным голосом произнес:

— Дорогие наши колхозники, а также колхозницы! Сегодня у нас великое свято по случаю окончания весенних полевых работ.

Он поглядел поверх очков в сторону, где среди стариков сидел приехавший только что Бутенко.

— В гостях у нас сам секретарь райкома партии, наш руководитель. Он знает, как мы работали и чего перед людьми заслужили. Так что Чистая Криница не подкачала и взяла первое место по всему району как по севу яровых, а также и технических и по прополке. За это имеем благодарность от районных руководителей…

Бутенко поднял руки и первый громко захлопал. Его дружно поддержали.

— Бухгалтера наши подсчитали, — продолжал Девятко, — с чем мы придем к осени, если, конечно, хлеб, фрукты, овощи соберем аккуратненько, по-хозяйски. Докладывать сейчас подробно не приходится, но скажу: думка такая, что хлеба пудов по сто, а то и по сто десять возьмем на круг. Это, стало быть, кило по восемь на трудодень… Хорошо поработали, обижаться нечего.

Дружно зааплодировала молодежь. Ее поддержали старики. И вот уже весь зал поднялся, долго и старательно аплодируя самим себе, своим вожакам.

— А теперь, — заключил Кузьма Степанович, — поблагодарим наших передовиков. Так что, товарищи, переходящее красное знамя опять заслужило звено Ганны Рубанюк.

— Лихолит, — дружно подсказали сбоку.

— Извиняюсь, Ганны Лихолит, — поправился Кузьма Степанович.

Все оглянулись, разыскивая глазами звеньевую.

Ганна поднялась. Порозовев от смущения и опустив ресницы, она шептала что-то подружкам.

Кузьма Степанович развернул атласное, с золотыми буквами по красному полю, знамя. Ганна протиснулась за спинами сидящих; подошла к председателю. Взяв из его рук древко, она дрожащим голосом произнесла:

— Это знамя… наше звено стахановок-пятисотниц… будет…

Она сбилась под устремленными на нее взглядами и замолчала. Потом с решимостью громко закончила:

— В будущем году обещаем собрать тысячу центнеров гектара и вызываем на соревнование горбаневских хлопцев.

Андрей Горбань, бригадир полеводческой бригады, заерзал на стуле. Это он еще две недели назад грозился отвоевать заветное знамя. Может быть, и удалось бы, если бы не обнаружили на горбаневском участке в просе осот.

Петро одобрительно смотрел на сестру, несущую алое полотнище к своим дивчатам, горячо похлопал ей.

— Нальем по чарке, дорогие гости, — сказал торжественно Кузьма Степанович, — и выпьем за нашу партию, которая указала нам путь до богатой колхозной жизни. За родную нашу партию!

Звякнули стаканы и чарки. Все шумно поднялись. Кузьма Степанович обошел стариков, чокнулся с каждым и сел подле Бутенко.

Подружки Ганны, горделиво поглядывая по сторонам, обнимались. В разных концах гудевшего зала раздавались тосты. Пили друг за дружку, за передовиков, за тех, кого воспитал колхоз; отдельно с шумом выпили за стариков. Полевод Тягнибеда, высокий, с торчащими лопатками под серой рубашкой, предложил здравицу за секретаря райкома.

— Так как Игнат Семенович, — громко пояснил он, — есть наш желаемый руководитель, и хоть строгий, а нехай почаще гоняет нам кота, если что не так.

Бутенко встал, поднял руку. Оглядев собравшихся, произнес:

— В радостный час праздника, друзья, будем помнить: впереди у нас еще много работы и вокруг нас много врагов. Будем зорки. И если пробьет та грозная година, которой мы не хотим, покажем, что не зря работали. Покажем, что умеем защищать свою родину-мать, свое великое дело. За счастливую долю нашей батьковщины! За ее замечательных людей! — закончил он.

Петро усердно наполнял сливянкой стаканы сидящих по соседству с ним дивчат, сам пил мало. Потом, решив поговорить с Бутенко, направился к старикам.

Здесь успели изрядно подвыпить. Тягнибеда, сутулясь, держал за пиджак Андрея Горбаня. Обнажая коричневые, прокуренные зубы, он сердито твердил:

— Надо бросать эту поганую психологию. Чуешь, Андрюшка?

— Земля им лучшая дадена, так и дурак кашу сварит, — угрюмо возражал бригадир.

— Не бреши! Тебе, помнишь, говорили: возьми за Днепром. Не захотел. Далеко, то да се…

— Чего пустое болтать!

Горбань, видимо от горьких чувств, хлебнул больше положенного, на его рыжебровом, в крупных веснушках лице горели малиновые пятна.

— Земля сама не кормит, — назидательно сказал Тягнибеда. — Около нее ходить надо.

— Пустые речи уносят ветры.

Тягнибеда выплеснул в рот остатки водки из стакана и, морщась, закусил.

— Бросай свою психологию, — угрожающе повторил он, притягивая к себе бригадира. — Девки, они какую вспашку делали? А ну? Молчишь? Под яром на тридцать сантиметров пахали. Понял? Подкормку, поливку и так далее. По науке…

— Что ты равняешь? — рассвирепел Горбань. — У них все комсомольцы. Им науки легко проходить.

— Когда с любовью дело делаешь, так оно все легко, — безжалостно крушил его Тягнибеда.

Бутенко сидел рядом с Остапом Григорьевичем и, облокотившись на стол, слушал спор. Заметив Петра, подозвал его:

— А ну, академик, иди сюда. Штрафную сейчас нальем.

— За что, Игнат Семенович?

— Ты зачем батьков своих обижаешь? Что это за сын — погостить дома не желает? Вон отец жалуется.

— Работать хочется, товарищ Бутенко.

— Раньше чем через неделю в район и не показывайся. Что ты, дорогой товарищ! Не совестно стариков своих огорчать? А ну, Тягнибеда, штрафную ему!

Широко улыбнувшись, Бутенко уже серьезно добавил:

— Работу мы тебе подыскали. Плодовый питомник будешь создавать в районе. Подходит?

— Еще как подходит! Но у меня и свои планы.

— О планах потом. Давай поглядим, вон пляшут.

В конце зала заядлые плясуны уже расчистили для себя место. Из-за спин людей, которые столпились около Степана Лихолита, несся звук гармошки, топот каблуков.

Петро подошел к кругу, стал сзади. Низенький взлохмаченный почтарь Никифор Малынец вьюном крутился вокруг Нюси. Он приседал по-гусиному, ухал, припрыгивал бочком, опять шел вприсядку. Зрители покрикивали:

— Режь, Микифор!

— Валяй веселей!

— Ой, как выкомаривает!

Нюся плясала легко и неутомимо, и хлипкий почтарь давно бы уже рад был передохнуть. В конце концов он сдался и, отчаянно крутнувшись на месте, почти упал на руки стоящих вокруг.

Петро пробрался к Степану, взял у него гармонь. Он пробежал пальцами по перламутровым клапанам, вывел тонкий узор на дискантах и, растянув мехи, заиграл польку.

В круг втиснулся Тягнибеда с рябой бригадной кухаркой, вынырнули из толпы Василинка с Настей. Подвыпившая, румяная Катерина Федосеевна подобралась к Бутенко, увлекла в его в общую пляску.

Обдирая коваными каблуками дощатый пол, мимо Петра неслись все новые пары. Оксана подошла к нему.

— Пойдем погуляем.

Петро кивнул головой, передал гармонь Степану и пошел к дверям.

Из ярко освещенных окон неслись в темную ночь звуки песни, топот ног. Кто-то, стоя у крыльца, басовито укорял собеседника: «Что ты мне ерунду говоришь? И слухать не хочу…» Приглушенно смеялись невидимые в темноте парочки. До слуха Петра донесся легкий девичий вскрик и оборвавший его звук поцелуя.

— Не теряются, — сказал Петро громко.

Оксана неуверенным движением взяла его под руку. Стараясь попадать в такт, она шагала широко, опираясь на него и грея его теплом своей руки.

— Петро!

— Что?

— Просто так. Хотелось назвать твое имя…

Они дошли до Днепра, остановились. Вода чуть слышно плескалась у безлюдного берега, покачивала зеленый глазок бакена на фарватере. Легкий ветерок донес с луга пресные запахи трав.

— Правда, хорошо тут, Петро? Тихо-тихо.

Оксана нагнулась и пошарила рукой по холодному песку. Она по-мальчишески размахнулась и бросила в глянцево-черную воду камешек. Слабый всплеск еле донесся, но тотчас же у берега взметнулось что-то тяжелое и сильной.

— Рыба играет, — сказал Петро.

Оксана притронулась пальцами к его пиджаку.

— Что у вас с Лешей было?

— Перестал я понимать твоего Лешу.

— Моего?!

— Честного человека если исключат из партии, так он места себе не находит. А этот: «Я, говорит, не дуже печалюсь…»

— Он признался, что с горячей руки у него это получилось.

— Что?

— А разве он тебе не рассказывал? Его же исключили из партии за хулиганство…

— Постой, постой, — прервал Петро. — Я в таком случае ничего не знаю.

— Агронома из района побил. Не говорил об этом?

— Нет. Как избил? Какого агронома?

— Фамилию не запомнила. Смешная. Вердуто или Бандуто…

— Збандуто?

— Кажется.

— Так за что же Олекса его? — спросил Петро.

Он вспомнил свой неприятный разговор с районным агрономом, его бегающие глаза, и ему не терпелось узнать причину стычки Алексея со Збандуто.

— Ей-богу, не знаю, — ответила Оксана на его вопрос. — Сцепились они около тракторов. Вроде этот Бандуто… или как его… Вердуто… что-то там требовал, а Леша загрызся с ним.

Тот его обозвал, а Леша ж шальной… Да ну их! Что, у нас другого разговора не найдется?

— Интересно!

Оксана, держась за локоть Петра, смотрела на зеленый светлячок бакена, на темную воду, плескавшуюся у берега.

— Петро! — тихо окликнула она. — Ты на меня обижаешься?

— За что?

— Знаю, обижаешься. Я… верно… немножко виновата.

— В чем?

— Давай сядем.

Петро усадил ее на разостланный пиджак и обнял. Оксана мягко высвободилась, поправила косу и закрыла лицо руками.

— Знаешь, как я о тебе скучал? — сказал он.

— И я скучала… сперва.

— А потом?

— Отвыкла… Чего говорить неправду?

Она низко склонила голову, машинально рвала и мяла пальцами влажную, прохладную траву. С горечью в голосе Петро проговорил:

— Ты ведь обещала выйти замуж за Алексея.

— Нет! Никому не обещала, Петро. Я учиться хочу.

— И меня встретила… как-то странно, холодно…

— Не обижайся, Петро. Я мучилась, когда ты приехал.

В голосе ее зазвучала какая-то новая для Петра покорная ласковость. Он ощутил, как мягко дрожали ее плечи.

— Почему мучилась? — спросил он.

— Потому что… я люблю тебя, — шепнула она и вдруг жалобно, по-детски всхлипнула.

Петро наклонился к ней и отнял ее руки от лица. Оксана обессиленно положила голову на его грудь, потом, прижавшись к нему, обняла его.

Ее прикосновение было таким же чистым и непосредственным, как три года назад. Но сейчас Петро испытал такую бурную радость, таким ликованием наполнилось все его существо, что он понял: всю жизнь только Оксана, только она одна будет для него желанной. Ни одна из девушек, которые встречались ему до этого, не волновала так его, ни одна не вызывала своим прикосновением такого ощущения счастья, прилива неизъяснимой силы.

«От любви к женщине родилось все прекрасное на земле» — эти слова, слышанные когда-то Петром и забытые, возникли сейчас в его памяти, и он произнес их вслух.

— Это Горький писал, — негромко сказала Оксана и, подумав, нерешительно спросила: — Ты мне правду тогда, при встрече, сказал… что никого не любил?

— Правду. У меня никого не было.

Петро почувствовал, что Оксана прижалась к нему еще доверчивее. Он был счастлив. Теперь уже ничто не сможет разлучить их. Он избрал ее навек, они вместе пройдут через все испытания жизни, которая только открывалась перед ними.

И вдруг Петро вспомнил об Алексее, о своих сомнениях и ревности.

— Ну, а если опять придется расстаться? — спросил он, наклонив лицо к Оксане и заглядывая ей в глаза.

Оксана крепко стиснула его руку. Так, не разнимая рук и ни о чем больше не разговаривая, они сидели, пока на востоке не зазеленел небосвод.

XVII

Солнце с каждым утром, поднималось над Чистой Криницей все раньше, грело все сильнее. Словно неохотно расставаясь с прозрачными, веселыми красками обласканной им земли, перед закатом оно подолгу задерживалось над ветряками.

Стояло горячее украинское лето, с душными звездными ночами, с косыми дождями в особенно жаркий день. Буйно тянулись вверх подсолнухи и кукуруза, на огородах расползались по земле, прикрывая ее широкими листьями, плети огурцов и тыквы, густой порослью обступили обочины дорог и задворки будяки, полынь, сорочья кашка, чертополох.

Остались считанные дни до жнив. В Чистой Кринице готовились к уборке старательно; поля сулили невиданный урожай. К началу июня в поле стояли уже налаженные косилки, конные грабли, арбы. На выгоне, за ветряками, радуя взор криничан, длинным рядом выстроились комбайны.

Молодицы и дивчата ранним утром собирались у бригадных дворов, шумными пестрыми ватагами шли за село. Они спешили управиться с прополкой бураков, окучкой картофеля.

Еще раньше, до восхода солнца, выезжали, покачиваясь на приземистых жатках и лобогрейках, косари: созрела люцерна, подходило время для косовицы берегового и лесного сена, Пришла та пора, когда работалось особенно весело, и оставаться в селе было трудно даже старикам.

Петро просыпался, едва лишь розовые лучи, дробясь в вишневой листве, ложились затейливым узором в комнате. Он вскакивал, мигом одевался, переправлялся на лодке через Днепр, чтобы помочь отцу в питомнике, или ехал верхом на поля с Кузьмой Степановичем, с полеводом Тягнибедой.

Несколько раз наведывался он в МТС, чтобы повидать Алексея. Узнав, что его исключили из партии из-за Збандуто, Петро стал думать, что вина Алексея не так уж велика, и ему было неловко за свою горячность. Да и Грицько неодобрительно отнесся к их ссоре.

Но Алексей уехал по делам в район, и Петро решил переговорить с ним, как только тот вернется.

С Оксаной Петро виделся каждый вечер. Весь день потом перебирал он в памяти мельчайшие подробности этих встреч.

— Ну, а приедет Леша? — спросил он как-то Оксану. — Ведь он тебя своей невестой считает?

— Брось эти разговоры, Петро, — рассердилась она. — Я ему ничего не обещала…

…В середине недели, в полдень, Петро возвращался из питомника. Солнце пекло нещадно, и он, добравшись на лодке к берегу, облюбовал меж вербами сухую, поваленную ветром корягу, разделся и с размаху бросился в воду. Его сразу охватило холодком.

Проплыв несколько саженей, Петро лег на спину, закрыл глаза. Волны мягко покачивали его, несли по течению. С песчаной косы гулко доносились радостные визги, крики. «У-у-с-тя-я, плы-ы-ви сюда-а-а!» — звал чей-то голос. «Плы-ыву-у!» — откликнулся другой.

Петро думал о том, как жалко будет покидать эту реку с ее веселыми, берегами, приветливое село, родной дом. И Оксану… «Расстаться с Оксаной…» — обожгла мысль. Петро с силой ударил рукой по воде.

— Не расстанемся! — крикнул он.

Брызги, сверкнув на солнце, осыпались серебряным дождем. Петро засмеялся, еще раз окунулся и поплыл к берегу одеваться.

Поднимался он по узкой просеке, напевая. Горячий зной, неподвижно стоявший под кронами сосен, был полон терпкого смолистого аромата. За редким ельником Петро вдруг увидел Василинку, Настю и Оксану. Они, держась за руки, со смехом бежали по склону навстречу. Петро притаился за деревом И, когда они поравнялись, выскочил, расставив руки. Девушки с визгом кинулись в стороны.

Отбежав немного, Настя оглянулась.

— Голубоньки! Это ж Петро!

Пересмеиваясь и часто дыша, девушки обступили его.

— Купаться с нами, братуня! — схватив его за руку, упрашивала Василинка. — Тяните его, подружки.

Оксана закрутила на затылке распустившуюся косу, повязалась косынкой. Безмолвно, с улыбкой глядела она на Петра. Настя стрельнула в нее глазами, ущипнула Василинку и, увернув от ее рук, помчалась вниз, к берегу. Василинка устремилась вдогонку. Где-то в зарослях ельника затихли их голоса.

На лодке хочешь покататься? — спросил Петро Оксану, взяв ее за руки.

— С удовольствием.

Петро отыскал спрятанную в осоке лодку, засучив рукава вышитой сорочки, вычерпал пригоршнями воду. Греб потихоньку.

— Расскажи что-нибудь, — попросила Оксана.

— Что?

— Ты так много видел в Москве. Хотя бы когда-нибудь побывать мне там! Это же обидно: ни в метро не ездила, ни в театрах столичных не бывала. Кремль только на снимках видела. Он очень красивый? Да, Петрусь?

— Очень. Особенно вечером, при заходе солнца. Это трудно передать.

— А Качалова ты видел?

— Сколько раз!.. Да ты, Оксана, не печалься, еще все повидаешь.

Но Оксане хотелось узнать о столице как можно больше. Она задавала вопрос за вопросом и слушала с таким восхищением, что Петро, рассказывая, снова переживал вместе с ней все, что когда-то поражало и восхищало его в Москве.

…Возвращались, когда солнце повисло над кромкой реки. Пролегшие по зеленой глади золотые прожилки то вспыхивали невдалеке от лодки, то гасли. Оксана, погрузив руку в теплую воду, смотрела на светлую дорожку, протянувшуюся через реку.

Мысли ее неотступно были около Петра и ожидающей его работы. Оксана слышала после колхозного праздника разговор отца с секретарем райкома. Кузьма Степанович рассказал Бутенко о плане развития садоводства в районе, предложенном Петром, и оба отзывались о молодом Рубанюке очень похвально. Оксане было это так приятно, но предстоящий отъезд Петра печалил и тревожил ее.

— О чем ты, Оксана? — спросил Петро, заметив грусть на ее лице.

— Про тебя думала.

— Как?

— Опять… разлука…

С минуту Петро сидел молча, потом, откинув коротким движением головы прядь со лба, произнес:

— Что, Оксана, если нам не расставаться?

— Как же это? Придется…

— Давай своей семьей заживем…

— Ох, Петро! А институт? — Ощутив, как заколотилось у нее сердце, она прижала к груди руки. — Нет, и не думай сейчас об этом.

— Будешь учиться. Киев недалеко.

Он пересел к Оксане, обнял ее.

— Поедем вместе. Помогу тебе готовиться. Ведь вспомни — четыре года тебе быть в институте.

— Если любишь, то и через семь лет меня найдешь, — слабо улыбнулась Оксана.

— Нет сил расстаться, — сказал Петро.

— Дай немножко погребу, — чтобы скрыть смущение, предложила Оксана.

Она перешла на корму. Из-под весел вскипали пузырьки, исчезали на поверхности, опять появлялись в зеленой прозрачной глуби.

— Оксана!

Встретились глазами.

— Ну, так как же? — спросил он.

Весла в ее руках неуверенно скользнули по поверхности и медленно погрузились в воду. Подняв через минуту глаза, Оксана грустно покачала головой:

— Нет, Петро. Сейчас не будет этого.

— Почему?

— Боюсь. Ты академию закончил. А я недоучкой останусь?

— И со мной будешь учиться, — с жаром возразил Петро. — А Люба Бутенко? Она же сумела стать агрономом. Замужем была и училась. Ведь опять расставаться нам…

Оксана протяжно вздохнула.

— Ну? — спросил Петро. — Решай.

— Погоди, — взволнованно шепнула Оксана. — Так… сразу…

Петро порывисто сжал ее руки:

— Как я любить тебя буду!

— Давай цветов нарвем, — еле слышно сказала она. — Я знаю, где ландыши еще есть.

— Так ты согласна?

Оксана, вспыхнув до слез, кивнула головой… Она повела лодку к бору. В нескольких шагах от берега спохватилась:

— Ой, мне же в клуб надо! Обещала с дивчатами новые песни разучивать. Привезла из Киева.

— Ну, иди. А я потом забегу за тобой.

— Тогда поспешим. Ведь уже не рано.

Она сильно взмахнула веслами, и лодка мягко врезалась, в прибрежный песок.

Оксана бегом добралась домой, быстро переоделась. Причесываясь, она застыла перед зеркалом с закинутыми за голову руками, глубоко задумалась.

В дверях стояла мать.

— Там твой приперся. Ступай, кличет, — сказала она, не заходя в комнату.

Оксана проворно накинула на голову платок и выбежала калитке. На скамейке, прислонясь к частоколу, сидел Алексей, курил.

— Куда это вырядилась? — спросил он глухо.

— На кружок.

— Не ходи. Поговорить надо.

Оксана удивленно сдвинула брови:

— К спеху тебе? В другой раз скажешь.

Алексей встал, швырнул окурок и придавил его сапогом.

— Значит, и поговорить со мной не хочешь?

— Вот чудной! Говорю тебе, на кружок спешу. А если что срочное, проводи, расскажешь по дороге.

Алексей шел с обиженным выражением лица.

— Верно об тебе по селу языками треплют? — спросил он.

— Что?

— Вроде ты с Петром любовь закрутила?

— Ты же разумный хлопец. И не пристало тебе такое болтать.

— А я спрашиваю: так это или не так? — угрюмо повторил он вопрос.

— Ну, а если верно?

Голос Оксаны звучал сухо.

Алексей замедлил шаг, сердито спросил:

— Чего ты летишь? Успеешь.

— Ой, нет! Я уже и так опоздала.

— Петро про меня говорил что-нибудь?

— Спрашивал, за что тебя исключили.

Алексей сипло дышал, с несвойственной ему мрачностью глядел под ноги, и Оксана, ощутив жалость к нему, тоже замедлила шаг, участливо спросила:

— Ты не заболел, Леша? И на балу тебя не было. Бледный ты какой-то.

Он промолчал. На площади остановился. Загородив путь Оксане, сказал:

— Стало быть, кончилась наша дружба с тобой?

— Почему кончилась? Как было, так и останется.

— Оксана, иди за меня, — просяще произнес он.

— Нет, Леша, это ты оставь.

— Петро сватать тебя все равно не будет. Погуляет — кинет. Он теперь образованный.

— Чего это тебя так волнует? — рассердилась Оксана. — Я о себе сама побеспокоюсь.

— А то меня волнует, — хмуро ответил Алексей, — что я как рак на мели. Ни тпру ни ну.

Она обошла его и быстро зашагала к клубу.

— Оксана! — окликнул Алексей.

— Некогда.

— Оксана! — крикнул он снова. — Вернись!

Оксана задержалась. Сузившимися глазами она смотрела, как Алексей, пригнув голову, подходил к ней.

— У нас, может, последний разговор с тобой, — сказал он, исступленно глядя на нее. — Пойдешь за меня?

— Нет, Леша!

— Ну… гляди… — медленно расставляя слова, сказал Алексей. — За Петром тебе не быть. А мне… один край.

Он круто повернулся и медленно пошел прочь. Спустя час Оксана шла с Петром к Днепру. Опираясь на его руку, она говорила:

— Ты вот сердился на меня, что Леша сватался. А сегодня он снова об этом. Вбил себе в голову.

— Что ты ему ответила?

— Зачем спрашиваешь? Сам же знаешь.

XVIII

Перекликались над селом петухи, когда Оксана пришла домой. Тихонько скрипнула калиткой. В сарае хрустела сеном корова Ветка. Из черного провала двери тянуло парным запахом навоза. Серко, узнав хозяйку, лизнул ей руку и, помахивая хвостом, проводил до крыльца.

Оксана скинула в комнатке платок, пошла на кухню, зачерпнула в кружку воды и вдруг встретилась с сердитым взглядом матери. Рывком скрестив руки на груди, мать спросила:

— Это еще что за мода?

— Какая?

— Где ты гуляла до такого часа?

— Что же, мне и погулять нельзя?

— Какие гулянки до такой поры! — наседала мать. — В эту пору только черти на кулачках бьются. А ты мне голову морочишь.

Оксана спокойно смотрела на мать.

— Гляди, лышень, что-то, я вижу, не то, — пригрозила мать. — Закрутил тебе голову твой Лешка. Это он тебя до сей поры держал?

— Что вы, мама, выдумываете? — обиженно сказала Оксана. — С Лешкой я не гуляла.

— А где ты была? — топнув ногой, крикнула мать. — Постой, дочко, я тебе погуляю. Ишь, моду взяла… Ты не замуж, часом, собралась?

Оксана присела на лавку, смело глядя на мать.

— Угадали, мамо. Я иду за Петра, — просто сказала она.

— Слышишь, батько, что дочка говорит? — изменившимся голосом спросила Пелагея Исидоровна. — Вот это тебе студентка!

Кузьма Степанович сел на постели. Однако откликнулся он деланно-равнодушным тоном:

— Не хочет батькового хлеба есть, то нехай идет свекровьего попробует.

— Ой ты ж, лышечко! — всплеснула руками Пелагея Исидоровна. — Вот она что удумала! А я себе байдуже…

С зарей Петро подался на Днепр. Вернулся, когда семья собиралась завтракать. Поставил в сенцах ведро с еще живой серебристой рыбой и подсел к столу.

— И когда ты спишь, Петро? — подвигая к нему миску, дивилась мать. — Вчера пришел — уже петухи голосили, сегодня заглянула до света — опять нет.

— Он вчера с Оксаной Девятчихой прохаживался, — облизывая масляные пальцы, доложил Сашко́.

— Ты не сверчи тут! — закричала на него Василинка, примащиваясь рядом.

— А тебе что! — огрызнулся Сашко́ и неприметно толкнул ее под столом.

— Ну, ну! — прикрикнула на обоих мать.

Петро задержал руку отца, несшую ко рту ложку с молочной лапшой.

— Подождите, тато, минутку. Мама, у вас, может, чарочка найдется?

— С самого утра чарочку? — удивился отец. Однако ложку отложил, огладил вислые усы.

— Там, Катря, в скрыне есть.

Катерина Федосеевна внесла бутылку, поставила две рюмки.

— И себе, — сказал Петро.

— Ой, что ты! — отмахнулась мать обеими руками. — Да я ее и видеть не могу.

— Выпейте, — настаивал Петро. — Есть за что.

— Ну, немножко выпей, раз просит, — поддержал отец. Петро налил. Обежав глазами уставившиеся на него с любопытством лица, сказал:

— Совета у вас хочу просить. Вчера с Оксаной договорились. Если вы не против, будем гулять свадьбу.

Отец с матерью переглянулись. Василинка таращила на Петра горящие глаза, не замечая, как Сашко́, деловито посапывая, вязал к скамейке тесемки от ее фартука.

Остап Григорьевич погладил лысину, спросил:

— Ну, мать, как твоя думка? Оксана вроде хорошая дивчина.

— Плохого ничего не скажешь. Соблюдала себя. И хозяйка добрая.

Василинка быстро переводила взгляд с отца на мать, с матери на Петра.

— Раз они порешили… — сказала Катерина Федосеевна. — Молодым жить. Дай им бог счастья и согласия.

— Хорошая дивчина, — еще раз произнес отец. — И Ванюшка наш тоже против ничего не скажет.

Все молчали. Петро первый с сияющим лицом поднял рюмку:

— Так что ж? За Оксану Рубанюк!

Вечером Петро пошел к Оксане, переговорил с ее родителями. Свадьбу условились справить в воскресенье — последнее перед жнивами.

XIX

В пятницу рано утром приехал в село Бутенко. Он возвращался из дальних колхозов и решил побывать на полях Чистой Криницы. Пока конюх кормил лошадей, он наведался к Рубанюкам.

Остап Григорьевич, в белых домотканных шароварах и такой же рубахе, чинил под навесом садовый инструмент. Увидел он Бутенко, когда тот, закинув через калитку руку, нащупывал задвижку. Остап Григорьевич смахнул с колен мелкую, горько пахнущую смолой стружку и поспешил навстречу.

— Доброго здоровья, деду! — приветствовал его Бутенко. — Руки подать не могу. Видите, какой грязный? Помыться у вас хотел.

— Так проходьте в хату, — засуетился Остап Григорьевич. — В один момент организуем. Только вы уж извиняйте, беспорядок у нас.

На кухне Катерина Федосеевна, заляпанная мелом, наводила чистоту. Она побелила снаружи хату, подмазала печь и сейчас подмалевывала ее синькой.

Пропуская гостя вперед, Остап Григорьевич крикнул ей:

— Катря, достань воды из печи! Умыться.

Он взял запыленный пиджак и рубашку Бутенко, отдал Василинке вытряхнуть.

— А председатель наш в район к вам поехал. Не встретились?

— Встретиться не могли. Я ведь из Сапуновки еду.

Катерина Федосеевна вынесла в сенцы таз, чистое полотенце, горячую воду. Засучивая рукава, Бутенко сказал:

— Вы что же, Григорьевич? Слышал, сына жените? А на свадьбу не приглашаете?

— Кузьма Степанович акурат с тем и поехал. Его же дочку берет Петро.

— Оксану?

— Ага.

— Из хорошей семьи берет.

Умывшись, Бутенко присел на сундук.

— Ну, Григорьевич, урожаи в этом году соберут колхозы, каких не бывало!

Он извлек из кармана горсть колосьев. Крупные зерна распирали нежную сизоватую оболочку, топорщили ломкие колючие усики.

— Дуже хорошая озимина, — одобрил Остап Григорьевич. — Да и у нас хлеба! Кинь шапку — не упадет. Деды не помнят такого.

— Убрать только своевременно надо, — озабоченно сказал Бутенко. — С таким урожаем наши колхозные руководители дела еще не имели. Могут растеряться.

— Соберем! Люди лютые стали до работы. Закликать, как в прежние времена, не требуется. Сами бегут в поле.

— Весело работают, это правильно.

— В садок до меня не заглянете, Игнат Семенович? А то вы все сапуновских дедов хвалите, — ревниво добавил Остап Григорьевич. — В этом году мои труды еще не глядели.

— Загляну, загляну, только в другой раз. Сейчас подъедет полевод, поедем с ним на поля.

Бутенко перекусил с хозяином. Он разговаривал с Катериной Федосеевной о ее домашних делах, когда появился Петро.

— Ну, жених, — встретил его с улыбкой Бутенко, — наверно, в мыслях сейчас ничего нет, кроме невесты? Знаю, знаю, — остановил он его жестом. — Все мы пережили это.

На губах Петра, не угасая, теплилась счастливая улыбка. Бутенко, с видимым удовольствием разглядывая его лицо, сказал:

— Женитьба — это большое событие в жизни человека. Не сомневаюсь, что создадите хорошую, прочную семью. Девушка славная.

— Только мать ее меня мучит, — пожаловался Петро. — Заладила: гулять свадьбу по старым обычаям.

— Венчаться?

— Ну, этого не требует. А чтоб свашки, караваи там разные, подарки.

— Это ничего, — сказал Бутенко, смеясь, — лишь бы повеселее. В старину здорово умели свадьбы играть.

Он вышел из хаты, стал набивать трубку. Петро постоял рядом, ощипывая ветку акации, сказал:

— Хочу вас спросить. Вы Алексея Костюка, наверное, знаете?

— Механика?

— Его из партии исключили. Ведь золотой парень был.

Бутенко, держа в зубах нераскуренную трубку, задумчиво разглядывал свои запыленные сапоги. Повременив, ответил:

— Он агронома избил. За это наказать-то стоило. А вообще… разберемся, кто из двоих больше виноват. Поторопились с решением. Райком займется этим делом, выясним.

— Не нравится мне этот Збандуто, — откровенно признался Петро.

В глазах Бутенко мелькнула и погасла неуловимая искорка.

— Что тебе в нем не нравится?

— По-моему, костяная нога он, а не агроном. Не лежит у него душа к живому делу. Взять хотя бы первую встречу со мной. Я ему о садах, а у него заслонки на глазах…

— Специалист он опытный. Лучшего пока в районе нет. К нашему сожалению.

Вскоре ко двору подъехал на правленческой бричке Тягнибеда.

Бутенко простился со стариками и, пообещав Петру быть на свадьбе, взобрался на бричку.

— Ну, куда повезешь, полевод? — спросил он Тягнибеду. — Туда, где лучше или где похуже?

— У нас хорошо везде, — заверил полевод.

— Тогда вези в бригаду Горбаня, — решил Бутенко. — Он что-то там обижался.

Тягнибеда разобрал вожжи, стегнул коней, За селом лошади свернули на проселок, и Тягнибеда отпустил вожжи. Бричка покатилась по мягкой земле, вдоль затравевших обочин с блеклыми лопухами, синецветом, млеющим на жаре маком, лохматыми кустами терна.

— Всю эту поэзию, товарищ полевод, давно бы пора под корень, — заметил Бутенко. — Это в старину писатели восхищались цветочками в полях. А?

— Я говорил сколько раз бригадирам.

— А они что тебе говорят? — не скрывая иронии, спросил Бутенко. — Ты им говоришь, они — тебе. Далеко уедете… Говоруны.

Тягнибеда покосился на секретаря райкома, сердито дернул вожжи. Снова взглянул на Бутенко; тот выжидающе улыбался.

— У Горбаня сегодня дивчата Ганны Лихолит, — сказал Тягнибеда.

— Чего они там очутились?

— Просо полют. В помощь, так сказать.

— Вот это зря. Балуете вы Горбаня.

— Дивчата сами так порешили. У них на сегодняшний день все поделано. А Горбань запарился.

— Без напряжения работает.

— Как вы сказали?

— Не очень, говорю, Горбань на работе горит.

— Немножечко подленивается, это верно, — согласился Тягнибеда. — Психология поганая. Говоришь ему: «Возьми косу, Андрюша, обкоси эту межу». Там, стало быть, репею, бурьяну, сурепицы по пояс. «Добре, обкошу». Встретишь: «Обкосил?» — «Нет пока. Завтра». На другой день снова спросишь: «Ну, как?» — «А никак». — «Что же ты, так растак?» Серчает. Но, если что захочет, бегом бегает. Аж земля дрожит под пятками.

Бутенко, облокотись, разглядывал стену серебристого ячменя у дороги, зеленые квадраты овса. Насколько хватал глаз, волновалось под ветерком озаренное солнцем море хлеба. Лишь далеко за курганами, на сапуновских полях, темная мгла крыла кустарники и балки.

— Будет дождь, — определил Тягнибеда, глянув на запад.

— Небольшой не помешает.

— Э, нет! Грозы ждать надо, — сказал Тягнибеда, заметив, как зашелестел под горячим тревожным ветерком придорожный бурьян.

Он стегнул по коням кнутом и, сняв соломенную шляпу, кинул ее в бричку.

По пути к горбаневскому табору Бутенко потолковал с пастухами, пасшими колхозное стадо, заглянул на опытный участок. За версту от бригады Тягнибеда ткнул кнутовищем в сторону дальнего рыжего бугра, резко очерченного на фоне неба. Оттуда росла и быстро обволакивала поднебесье грязно-желтая туча. Где-то далеко, еще за горизонтом, глухо прогромыхал гром. Просвистел крыльями над бричкой коршун, борясь с ветром, взмыл кверху, в надвигающуюся темноту.

— Намочит сегодня нас, товарищ Бутенко, — сказал Тягнибеда.

— Ничего, не сахарные.

Туча ползла уже совсем низко, меняя очертания. Запахло дождем. За гребнем бугра сверкнула молния. Степь на мгновение замолкла, и вдруг редкие крупные капли упали на дорогу, на потные крупы лошадей.

Тягнибеда пустил их вскачь, и бричка через несколько минут влетела в бригадный двор. Дождь припустил сильнее. Полевод и Бутенко, мокрые и смеющиеся, побежали к навесу, где жались к серединке хлопцы и дивчата.

Первое, что бросилось в глаза Бутенко, когда он поздоровался и присел на перевернутый кверху дном бочонок, — сердитые лица женщин и злое, кумачово-красное лицо бригадира Горбаня. Нетрудно было догадаться, что здесь только что шла жаркая словесная перепалка.

— У вас тут, вижу, весело, — сказал Бутенко, посмеиваясь в усы, и принялся деловито очищать щепочкой грязь, прилипшую к сапогам. — Бригадир вон будто тысячу рублей нашел.

— Бригадир этот свои капризы строит, а у нас день за зря пропал! — сердито выкрикнула сидящая на ворохе соломы Ганна.

Дивчата дружно поддержали звеньевую:

— Гордость свою показывает.

— Шесть верст перлись, а он…

— Еще до света повставали…

Бутенко, наблюдая, как с навеса заструились потоки воды, спокойно выждал тишину, потом обратился к бригадиру:

— Здесь Горбань старший, он нам с полеводом и расскажет, что стряслось.

Горбань выступил ближе к свету и, хмуро косясь в сторону женщин, пожаловался:

— Они тут смешки строят. А мы что, куцые? Чего они заявились? Я их не допустил, Игнат Семенович. Как хотите судите.

Над крышей сухо треснуло, ослепительно сверкнула молния, и тотчас же над еле видными за пеленой дождя курганами тяжко загрохотал гром. Дивчата, взвизгнув, прижались друг к другу.

— У тебя проса еще три гектара полоть, — подал голос Тягнибеда. — Нехай дивчата подмогут.

— Не надо нам ихней допомоги, — упрямо покрутил головой Горбань. — Сами управимся. У нас тоже ударники, не хуже дивчат. Потом будут очи колоть: «Мы помогали». Не надо мне!

— Ударники! Ударяют кто налево, кто направо, — съязвила одна из молодиц.

Ганна поднялась с места, подбоченясь, подошла к Горбаню вплотную.

— Нам что, думаешь, слава нужна? — распаляясь, крикнула она. — Или трудодни ваши себе запишем? Что ты глупости болтаешь! Осота сколько у тебя в просе?! Это ж что такое? Кому вред?

— Земля обчественная, — поддержала ее маленькая белобрысая Варвара. — Убытки на всех лягут от такой работы.

— Крой его, муженька своего! — подзадорил Тягнибеда. — Ты ему, Варвара, великий пост объяви. Не допускай недель шесть…

Не слушая насмешек, Горбань сказал, обращаясь к Бутенко:

— Я тут привселюдно заявляю, Игнат Семенович: сорняков через день-два не будет. А знамя я все одно заберу на уборочной. Пущай дивчата не обижаются.

— Хвалиться — не косить, спина не болит.

Горбань быстро обернулся на голос, но не нашелся, что сказать, только презрительно махнул рукой.

— У них в бригаде орлы, — не отступала Варвара. — Ночью спят, днем отдыхают. Эти заберут знамя. Держись!

Слова ее вызвали дружный смех. Бутенко, заметив, что все выжидающе посматривают на него, сказал:

— Дождь перестанет — и дивчат надо отправить по домам. Прав бригадир. Нечего сейчас буксиры затевать. Каждый за свой участок отвечает.

Он повернулся к Горбаню и, строго разглядывая его веснушчатое лицо, добавил:

— А тебе, бригадир, дивчата хороший урок дали. Понял? Они по-настоящему беспокоятся за колхоз. Потому что люди они настоящие, советские.

— А мы какие же? — скривив рот в обиженной улыбке, спросил Горбань. — Не советские?

— Вы тоже неплохие люди, а у дивчат все-таки поучиться следует. Тогда и знамя вам будет легче добыть…

Гроза прошла, гром погромыхивал уже где-то за Днепром, и Бутенко собрался ехать дальше. Пожимая на прощанье руку Горбаню, он спросил:

— Ты понял, почему девушки к тебе пришли? Не за славой. Слава у них лучше твоей.

— Понял, Игнат Семенович, — торопливо кивнул Горбань. — Моим хлопцам это дуже полезно будет.

Он проводил Бутенко до брички, вернулся к навесу и торжествующе объявил:

— А ну, бабы, садитесь на арбу да; сматывайтесь. За харч не серчайте. Что наработали, тем и угощаем.

— Гавкай, гавкай, — беззлобно грозилась Варвара, взбираясь с подоткнутым подолом на арбу. — Придешь вечером, я тебя накормлю, сизый голубок!

XX

В субботу Петро гладко выбрился, надел свой новый синий костюм и пошел к Девятко. Предстояло зарегистрировать сельсовете его брак с Оксаной. Еще издали из раскрытых окон хаты Кузьмы Степановича слышались веселый гомон, смех.

На кухне молодицы, предводительствуемые багровой от жары Пелагеей Исидоровной, лепили из теста пшеничные шишки. В углу на лавке выстывали под чистой скатертью уже вынутые из печи хлебы, пироги, калачи, коржики, а тем временем в деже подходило свежее тесто. Пекли всего много, и в хате стоял терпкий, острый запах хмеля.

Высокая худая сноха Степана Лихолита, Христинья, возилась над караваем. Пока она проворно посыпала мукой тесто, клала в него три серебряных гривенника — на счастье, — бабы вразнобой пели:

Росты, караваю, Из божого дару, На столи высокий А в пэчи шырокый, Бо в Оксаны род велыкый, Щоб було чым дарыты.

Петро, покосившись на распахнутые из кухни двери, проскользнул через сени в комнатушку к Оксане. Она сидела у стола против Нюси, положив голову на руки, и с встревоженно-радостным лицом вслушивалась в слова старинной свадебной песни.

В сельсовет договорились идти втроем. Вышли из хаты гуськом, потихоньку, прячась от матери.

— Начнет плакать да благословлять, — сказала Нюсе Оксана. — А Петру это хуже ножа.

— Какой дорогой пойдем? — спросила Нюся. — Поспешать надо, а то, гляньте, какая хмара поднимается…

— Давайте лугом, — предложила Оксана. — Там цветов… усыпано все.

— Тебе, абы цветы, — усмехнулась Нюся, — и на Лысую гору к ведьмам не поленишься.

Шли узенькой топкой дорожкой, вьющейся в масляно-зеленой луговой траве. Влажно золотилась густая россыпь куриной слепоты и махорчатых головок одуванчиков. С огородов струились горячие запахи бузины, укропа, конопли.

Оксана, словно прощаясь с вольной девичьей порой, озорничая, бегала по лугу, отыскивала в траве цветы и вскоре набрала большой букет.

Поворачивая к огородам, Нюся покосилась на оживленное, счастливое лицо Петра и со вздохом сказала:

— Леша доведается, что я с вами до сельрады ходила, даст мне… Жалко его…

— А если бы он был сейчас на моем месте? — сказал Петро. — У нас с ним так получилось: или у меня сердце разрывается, или он горюет.

— Дивчат вам в селе мало?

— Хлопцев тоже много, а вот лучше Грицька для тебя нету?

Оксана подкралась сзади, надела Нюсе на голову венок.

— Тебе не замуж, а в детские ясли надо, — проворчала та. — Иди ты, бога ради, как люди ходят.

Оксана, передразнив степенно вышагивавшую подругу, оглянулась на Петра. Перед поворотом к майдану она поманила его пальцем, шепнула на ухо:

— Такой подружки, как Нюська, никогда у меня не будет… Родней сестры.

— Славная дивчина. Хорошо, что ты дружишь с ней.

Они обнялись и от мысли, что есть на свете такие хорошие люди, жарко расцеловались. Нюся оглянулась, всплеснула руками:

— Глянь на них! Времени вам не хватает обниматься? Дождь вот-вот припустит.

Петро и Оксана взялись за руки, догнали ее. В конце ближнего от луга переулка их обогнала, обдав запахом бензина, грузовая машина. Из кабинки высунулась голова школьного товарища Петра — шофера Якова Гайсенко.

Он затормозил, поджидая, протер тряпкой ветровое стекло.

— Ты что же, Яша, ни разу не зашел? — сказал Петро, подойдя к машине.

— Горючее к жнивам перевозим. Дыхнуть некогда.

Яков покосился на праздничные наряды девушек и Петра, спросил:

— Куда это вырядились в будний день?

— Приходи завтра на свадьбу, — пригласил Петро.

— На которой же? — переводя взгляд с одной девушки на другую, поинтересовался Яков с ухмылкой.

— С венком невеста. Не видишь разве? — засмеялась Оксана, показав на Нюсю.

— А сейчас в сельраду? Ну, завтра беспременно приду гулять, — пообещал Яков.

Он дал газ, машина, покачиваясь и дребезжа железными бочками, завернула к усадьбе МТС.

— Сейчас похвалится хлопцам, — сказала Нюся. — Увидите, Леша прилетит.

Предположение ее оправдалось. Шагов за сто до сельсовета Оксана оглянулась и увидела всадника, который скакал к ним наметом. Она дернула Нюсю за рукав:

— Летит твой брат.

— Вот же шустрый!

Алексей, в промасленном комбинезоне, в еле державшейся на макушке кепке, осадил подле них коня, спрыгнул. Нюся и Оксана испуганно смотрели на зажатый в его руке шведский ключ. Алексей перехватил их взгляды, удивленно посмотрел на свою руку, сунул ключ в бездонный карман спецовки.

— Куда, Леша, поспешал так? — ласково спросила Нюся. — Глянь, конь ужарился.

Не удостаивая ее ответом, Алексей сказал Петру: — Отойдем в сторону. Хочу спытать тебя кой о чем.

— Не ходи! — крикнула Нюся. — Что это тебе, Леша, другого времени нету?

Петро внимательно посмотрел на бледное от быстрой езды лицо парня, на опущенные уголки его обветренных губ.

— Идите, дивчата, я догоню, — сказал он и, положив руку на плечо Алексея, отошел с ним к каменной школьной ограде..

Низкая багрово-синяя туча закрыла рваным сизым крылом солнце, и на улице сразу стало пасмурно и прохладно.

— Дождь сейчас урежет, — подняв голову, проговорил Алексей.

Он перевел глаза на Петра, сдавленным голосом попросил:

— Дай закурить, забыл свой кисет…

Петро протянул ему коробку с папиросами, закурил сам. Алексей жадно затянулся.

— Какие дела у тебя в сельраде? — спросил он.

— Идем расписываться.

— Не ходи, Петро.

— Это почему?

— Не ходи. Решу и ее и себя. Не могу я без нее, — глухо сказал Алексей. Он снова затянулся и сказал с доверчивой, униженной улыбкой: — Никакая работа в думки не лезет. С того часу, как ты приехал, — как полоумный.

— Слушай, Леша, — побледнев, сказал Петро, — эти разговоры ни к чему. Я думал, ты о серьезном хотел говорить.

— Стало быть, не отступишься?

— Да что ты, как на ярмарке! — вспылил Петро. — Вон Оксана. Пойди, если хочешь, сам с ней поговори.

На дорогу тяжело упали первые капли дождя, близко ударил гром, но Алексей будто ничего не видел и не слышал. Он уставился на Петра и все твердил:

— Брось Оксану. Слышь, Петро? Будь другом.

— Она не сапог, чтобы ее бросать. Не городи чепуху.

Алексей скривил потрескавшиеся сухие губы в презрительной улыбке:

— Что, ты себе честную деваху не найдешь?

Петро с расширенными глазами шагнул к нему.

— Ах ты ж… сволочь! Оксану оскорбляешь? Как ты смеешь?!

— Петро! — чужим голосом вскрикнула, подбегая, Оксана. Алексей, опасаясь удара, вобрал голову в плечи, рванулся.

Петро притянул его к себе.

— Чего вы сцепились? — хватая Петра за руку, крикнула Нюся. — Чисто маленькие.

Она с мужской силой оттащила его от брата и стала между ними.

— Попомнишь ты, Петро! — хрипло погрозил Алексей. — Не в последний раз встречаемся.

Он резко дернул за повод, вскочил на коня и с места перевел его на рысь.

Багрово-синее небо, казалось, сейчас совсем обрушится на село — так низко спустились грозовые тучи. Бледно-зеленые сполохи все ярче и быстрее озаряли хаты, гнущиеся от ветра деревья, завихрившуюся на дороге пыль.

Нюся схватила под руки Оксану и Петра. Еще не отделавшись от пережитого страха, она проговорила сквозь слезы:

— Говорила, давайте поспешать! Он спохватится, беды наделает.

XXI

Всю ночь под воскресенье Алексей не спал. Он еще в сумерки заперся в своей коморе, притих. Нюся с вечера раза три подходила к дверям, стучала, но Алексей не откликался.

Под утро, не раздеваясь, он забылся часа на два. А когда открыл глаза, в маленькое окошечко лился яркий солнечный свет, золотил паутину в углу, блестел на лампах приемника.

Алексей встал, открыл двери. В теплом ясном воздухе высились тополи с блестящей после дождя листвой, сверкали прозрачные капли на кустах георгинов и роз, суетливо носились верещали во дворе воробьи.

Алексей сдернул с себя рубашку, умылся. Нюся увидела его в окно, прибежала к коморе. Алексей застегивал пуговицы на рубахе.

— Куда ты ее надеваешь? — прикрикнула Нюся. — Я тебе синюю выгладила. Эта ж, глянь, какая. Не стыдно перед людьми?

— Мне теперь ничего не стыдно.

— Потерял совесть?

Алексей молча стал перекладывать инструмент, раскиданный на верстаке, сгреб с полу в угол стружки.

— Чего это вы вчера схватились с Петром? Что ты ему такое сказал? — несмело спросила Нюся.

— Его спытай. Он же друг тебе.

— Нет, верно, Леша? Что сказал ему?

— Что надо, то и сказал.

— Тьфу на тебя, какой ты стал вредный! Ступай снедать. Ты ж не вечерял. А мне надо поспешать.

Нюся на полуслове умолкла, зная, что о свадьбе у Рубанюков Алексею напоминать не стоит. Она с большей, чем обычно, заботливостью собрала ему на стол.

— На гулянку пойдешь? — спокойно спросил Алексей, вставая из-за стола.

— Пойду. А ты дома будешь?

— А куда же мне? — Алексей презрительно сощурился. — В бояре до Петра?

Он вернулся в комору, повернул рычажок приемника. Из репродуктора сквозь хрип и попискивание пробивались то затухавшие, то вновь вспыхивавшие звуки: чужая гортанная речь, заунывное дребезжанье восточных инструментов, русский баян. Горячее дыхание жизни, которой земля жила в это обычное воскресное утро, настойчиво врывалось в низенькую комору.

Алексей, склонясь над матово-черным диском репродуктора, слушал, но ему было совершенно безразлично все, что происходило вокруг. Он вспоминал события последних дней, и гнетущая тяжесть ложилась на сердце.

Решив никуда не выходить сегодня со двора, Алексей достал плотничий инструмент, стал мастерить сундук для сестры. Но как ни старался заглушить тоску работой, перед его глазами все время маячило лицо Оксаны и рядом с ним смуглое, довольное лицо Петра.

Таким оно привиделось Алексею сегодня на заре. Ему снилось, что он плыл с Оксаной в лодке. Оксана жарко обнимала, его, просила не бросать ее одну, потому что она боится Петра. Лодка все время кренилась и вертелась на месте, а потом из-за борта вылез вдруг Петро. Он стянул Алексея в воду, а Оксана подала руку Петру, и они, смеясь, смотрели, как Алексей захлебывался, тонул.

Алексей отшвырнул рубанок, сел на топчан. Мысли об Оксане были мучительны и сладки в одно и то же время, и он не мог их отогнать. Он вспоминал вечера, проведенные с Оксаной, ее улыбку, легкую походку, голос…

Его охватило непреодолимое желание повидать ее, пусть даже издали. Он вскочил, с лихорадочной поспешностью причесался. Замкнув хату, быстро вышел на улицу.

На скамейках у плетней бабы, в разноцветных полушалках и платках, лузгали жареные семечки, переговариваясь, проводили Алексея любопытными взорами. Он шагал с напускной беспечностью, кланялся встречным, но, когда вдали показалась усадьба Рубанюков, у ворот которой стояла празднично разряженная толпа, самообладание его покинуло. Чувствуя, как отяжелели ноги и что-то гулко застучало в ушах, Алексей круто повернулся и быстро пошел домой.

Долго сидел он в тяжелом раздумье. Неизведанное чувство ожесточенности, обидного бессилия овладело им. Он с яростью сорвал с себя пиджак, швырнул на стул.

Внезапно слух его уловил в репродукторе фразу, которая заставила насторожиться. Звук слышался слабо, и Алексей повысил накал. Голос теперь зазвучал громко:

— …в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов паши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие…

Алексей приник к столу, боясь дохнуть.

— Теперь, когда нападение на Советский Союз уже совершилось, — продолжал все тот же голос, — советским правительством дан нашим войскам приказ — отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей родины…

Дослушав до конца, Алексей вскочил. Он еще не совсем ясно сознавал, что произошло, но чувствовал, что случилось страшное. Началась война, о которой все говорили, которую ожидали и все же надеялись, что ее не будет.

Алексей выбежал на подворье и увидел около хаты мать. Она только что вернулась с базара и вытряхивала у порога платок.

— Война с немцами, мамо! — крикнул Алексей.

Не задерживаясь и не оглядываясь, он побежал дальше, за ворота, на ходу всовывая дрожащие руки в рукава пиджака. Надо известить людей о несчастье, поднять тревогу!

На улицах было еще многолюднее и оживленнее. В холодке подле хат сидели старухи и деды. Возвращались из соседнего села, с базара, криничане.

У колодца с журавлем какой-то не в меру подвыпивший дядько, грозя самому себе пальцем, выказывал явное намерение улечься под водопойным корытом. Раскорячась и отмахиваясь от молодицы, которая тянула его от лужи, он блаженно улыбался.

— Ну куда ты мостишься? — плачущим голосом кричала жена.

У ворот рубанюковского подворья по-прежнему толпились люди. Поглазеть на веселье сбежались со всего села. От двора шли в обнимку парубки, пошатываясь, пели:

Ой, выдно, выдно, хто не жонатый, Шапку на бакыр, пишов гуляты; Ой, выдно, выдно, хто оженывся; Скорчывся, зморщывся тай зажурывся…

Свадьба была в разгаре. Перед хатой кружились под гармошку пары. На ветру развевались цветные ленты, мелькали мокрые чубы завзятых танцоров. Василинка и Настя уже несколько раз приносили из колодца воду, кропили истолченный сапогами и ботинками ток. Они выпили хмельной сливянки, щеки их пылали. Обе шустрые и юркие, подружки успевали всюду: вертелись среди танцующих, наведывались на кухню, помогали по хозяйству молодухам.

В хате шел пир. Остап Григорьевич подсаживался то к одному, то к другому столу, угощал гостей.

Кузьма Степанович держал руку на плече Катерины Федосеевны. К борту его нового шерстяного пиджака прилепились хлебные крошки. Он чокался с соседями, прочувствованно говорил:

— Нехай нашим деточкам будет как наилучше, чтоб в паре прожить до конца века.

В кухне молодые бабы, давясь от смеха, теснились около Степана Лихолита. Он вырядился невестой, жеманно кланялся, приглашая молодиц к столу.

— Музыки, грайте надобранич! — тонким голосом командовал он, кокетливо оправляя короткую юбку.

Коренастая, полногрудая сноха почтаря Федосья, схватив печную заслонку, выстукивала по ней скалкой, хрипло подпевала:

Ой, заграйте мэни, Замузычтэ мэни, Нэма в мэнэ чоловика, То позычтэ мэни.. [9]

Оксана устала от гомона и, позвав Нюсю, пошла с ней в сад, под яблони. Нюся расправила на ее голове ленты богатого украинского наряда, вытерла платочком пот на лице. Выбрался из душной хаты и Петро. Он стоял среди хлопцев у палисадника.

Здесь его и разыскал Алексей.

— Гуляете тут? Гуляете и ничего не знаете! — крикнул он Петру зло. — Война! Немцы бомбят наши города!

Петро не сразу осознал смысл сказанного. Потом он увидел, как изменились лица стоящих рядом парней.

— Это что… слухи или… Кто сообщил? — спросил он охрипшим голосом.

— Какие там слухи! Молотов выступал.

Алексей стал пересказывать слышанную им речь. Из хаты высыпали люди.

По ступенькам крыльца торопливо спустилась Катерина Федосеевна, заспешила к палисаднику. Петро протиснулся сквозь толпу ей навстречу:

— Мамо!

Она закрыла платком лицо и припала к его плечу. Стараясь как-нибудь успокоить мать, Петро усадил ее на завалинку рядом с собой и уверенным тоном сказал:

— С фашистами у нас разговор будет короткий, мамо. И детям своим закажут дорожку в Россию…

Он говорил еще что-то бодрое, но никакие слова не могли обмануть материнское сердце. Катерина Федосеевна беспомощно заплакала.

Прибежала бледная, встревоженная Оксана. Молча обняв Петра, она подняла на него наполненные слезами глаза. Оборвалось ее только-только начавшееся счастье…

Около ворот почтарь Малынец, свешиваясь с бидарки, рассказывал захлебывающимся тенорком:

— Акурат базар в разгар, когда гудки гудут…

— Правда, на Киев бомбы кидал?

— Кидал, стерва. Народу побил тыщу или две.

— От же сволочуга!

— Сказано, с кобелем дружись, а палки держись.

Люди, взбудораженные событием, долго не расходились, толпились вокруг стариков, в свое время уже повоевавших с иноземными захватчиками.

Петро глазами разыскал в толпе Алексея и, заметив, как тот, перехватив его взгляд, быстро отвернулся, подошел к нему.

— Что ж, Олекса, — сказал он, — пойдем выпьем по маленькой. Когда еще придется!

— Доведется не скоро, — сдержанно ответил Алексей.

— Да ты не злись на меня. Если рассудить, мне на тебя надо сердиться.

— Я сам себе ладу не дам, — чистосердечно, с облегчением, признался Алексей. — Ну, да теперь не такое время, чтоб счеты сводить.

Петро взял его под руку, хотел повести к столу, но, глянув на улицу, остановился — вдоль нее быстро ехал верховой. Он осаживал коня, кричал что-то встречным.

— Узнаем, что он такое говорит.

Верховой подскакал к воротам, натянул поводья.

— Кончай гулянку! — с ожесточением крикнул он. — Все на митинг до сельрады!

Стегнув потного коня лозиной, он поехал дальше, широко раскорячив ноги и клонясь на левый бок.

XXII

Из Чистой Криницы отправлялось в армию человек пятьдесят.

После митинга Петро узнал, что призван и он.

Прикинув, что времени для сборов в дорогу осталось немного, Петро заторопился домой.

Сокращая путь, он пошел низом. На лугу замедлил шаг, с грустью смотрел на золотисто-желтые цветы в траве. Как радовалась им Оксана два дня назад!

Тяжелое чувство раздвоенности охватило Петра. Он рвался всей душой на фронт. Кому же, как не ему, молодому, крепкому парню, идти туда, к границе — крушить вторгшегося врага! Но расстаться с Оксаной, которая только сегодня стала его женой!..

Василинка заметила его издали.

— Все дома? — спросил Петро.

— Батько в правление пошли. А Сашко́, как забежал куда-то с обеда, до сих пор нету, — скороговоркой отвечала Василинка, заглядывая ему в глаза. — Оксана раз десять выходила тебя встречать. И маты ждут не дождутся.

Слушая ее, Петро думал о том, как тяжко будет сообщить семье о своем отъезде.

В хате было уже прибрано и подметено. Оксана сидела за столом с Катериной Федосеевной в своем простеньком синем платье. Она поднялась и шагнула к Петру, но, посмотрев на его лицо, встревоженно остановилась.

Петро разыскал кружку, зачерпнул из ведра, неторопливо напился.

— Ну, родные мои, — сказал он, подсаживаясь к столу, — завтра выезжаю.

— Куда? — испуганно спросила мать.

— Куда все едут. На фронт.

Идя домой, Петро предвидел, что не обойдется без плача. И, заметив, как Василинка, замигала ресницами, поспешно сказал:

— Только без слез. Не нагоняйте и на меня и на себя, тоску.

Оксана, громко всхлипнув, выбежала из хаты. Заголосив, Василинка бросилась на кровать, зарылась с головой в подушки.

Мать ничего не сказала и ни о чем не расспрашивала. Сжав: губы и поправив усталым движением на голове платок, она пошла собирать необходимое в дорогу. Не первый раз ей приходилось это делать. Лишь выйдя в сенцы, она бессильно облокотилась о притолоку.

Вечером, когда собралась вся семья и мать поставила на стол ужин, Петро, не выдержав гнетущей тишины, обратился к отцу:

— Как по-вашему, отец, сколько времени потребуется, чтобы нам до Берлина добраться?

Остап Григорьевич, принимая из рук Василинки миску, глянул на него невесело и осуждающе. Протирая полотенцем ложку, он мрачно ответил:

— Когда до Берлина доберемся, не знаю, а вот приказано окопы с понедельника рыть возле села.

Петро недоверчиво посмотрел на него через стол.

— Здесь, в Чистой Кринице, окопы? Вы это серьезно?

— Неужели сюда придет, катюга? — испуганно произнесла Катерина Федосеевна. — Не приведи господи!

— Не придет, — успокоил Петро. — В панику ударились….

— И чего это люди со страху не выдумают! — поддержала его Оксана.

— Везде, по всем селам, приказано рыть, — повторил Остап Григорьевич. — Бутенко сам по телефону звонил.

— Наши его с танков ка-а-ак ушпарят! — подал голос Сашко́. — Ух, какие сегодня на разъезде мы с хлопцами видели!

Остап Григорьевич повернулся к Петру, сдвинув брови, сказал:

— Ты, сынок, про германцев только в книжках читал. А я их попробовал на своей хребтине. Что, думаешь, они на тебя с кулаками да дрючьями кинутся? Еще в ту войну чего только германец не повыдумывал! И газы пускал, и эти… цеппелины у него летали.

— Вспомните мое слово, — снисходительно посмеивался Петро. — Месяц, два, самое большее — три… пришлю вам весточку из Берлина.

Остап Григорьевич с сомнением покрутил головой.

— Ванюше тоже доведется воевать, — вздохнула мать. — Он же в гости до нас собирался…

— Уже, наверно, воюет, — сказал Петро.

— У него только и думка сейчас в голове про гостюванье, — недовольно пробурчал Остап Григорьевич. — И глупая ты, Катря! Он же подполковник. Ему первому придется.

Старик тяжело переживал сообщение о войне. У глаз его, под нахмуренными бровями, тугим пучком собрались морщины.

— Как жизнь налаживалась добре, — сказал он с протяжным вздохом. — Ты вот говоришь — доберемся до Берлина, — обратился он к Петру. — Я тебе на это вот что отвечу: если б не знать, что поотбиваем ему печенки, то сразу бери веревку и на первой ветке вешайся. А только, сынку, не так оно будет, как ты думаешь. Запряг, мол, кобылу, сел на бричку — и знай погоняй: где тут, люди добрые, этот Берлин?

— Конечно, война будет жестокая.

— Еще какая жестокая! Вон в прошлые годы и танков не было и аэропланы только при конце появились. А знаешь, сколько людей оккупанты поклали? В прошлую войну в Польше, когда под Городенком мы воевали, наш генерал рассказывал нам. В чине бригадного был. Так он вот так показал рукой и говорит: «Тут костей наших прадедов, дедов, отцов скрозь полно. Всю землю, говорит, можно укрыть русскими мундирами нашими. По костям своим идем».

Сумерничали в этот вечер долго, не зажигая лампы. Петро сидел подле Оксаны, ласково поглаживал ее волосы. В открытые настежь двери хаты залетела и вилась с тонюсеньким звоном мошкара. Так же, как и вчера и неделю назад, сверчали в траве кузнечики, пряно пахли ночные фиалки. Петру казалось, что уже много дней прошло с тех пор, как стало известно о войне.

Катерина Федосеевна молча что-то укладывала в мешочек. На вопрос мужа она ответила:

— Побегу до Ганьки. Степана с Федором тоже в дорогу собирают.

Она вызвала Оксану в сенцы и, держась за ручку двери, шепотом сказала:

— Час уже поздний, дочко. А Петру рано вставать. Я постелила вам в светлице.

— Добре, мамо. Вы идите себе, — шепнула Оксана. Петро начал приводить в порядок свои книги. Перелистал и связал бечевкой выписки о садах и почвах. Передавая их Оксане, сказал:

— Береги. Вернусь — закончу свою карту.

Он оглядел знакомые с детства предметы: угловой столик с горкой старых книг, фотографии в самодельных рамочках на стене, расшитые цветными нитками полотенца, надтреснутое стенное зеркало с пучками сухих бессмертников за рамкой. «Придется ли еще увидеть все это?» — подумал он, и сердце его сжалось.

Оксана будто угадала его мысли. Она сняла с лампы тусклое стекло, проворно вытерла его, убрала нагар с фитиля, и свет вспыхнул ярче, веселее.

— Не журись, Петрусю, — сказала она, прильнув щекой к его щеке. — Вернешься — так с тобой заживем! Счастливей нас не будет.

Петро посмотрел в ее искрящиеся от света глаза, привлек к себе.

— Вернусь, Оксана. А если убьют… Погоди, глупенькая, дай сказать. Война есть война…

Он прижал к груди заплакавшую Оксану.

— Тебя не убьют, Петрусь. Я буду так ждать тебя! — горячо прошептала Оксана. — А если погибнешь, до гроба буду тебе верна.

Столько было трогательной веры, страстности в ее словах, что у Петра навернулись слезы. Он с благодарностью стиснул ее руку.

Оксана, расчесывая пальцами его густой, непокорный чуб, спросила:

— Что тебе Лешка тогда сказал, что ты его за грудки схватил? Меня такой страх взял!..

— Пустое. Не расспрашивай об этом. Я уже давно из головы выкинул.

Оксана задумчиво поглядела на огонек лампы. Петро вдруг заметил, что по щеке ее скатилась слезинка.

— Ты что, Оксана?

— Ничего.

Закинув руки за голову, она долго возилась с косами. Петро чувствовал, что она стыдливо оттягивает ту минуту, которая должна была сблизить их навсегда, и взял ее руку.

— Ты рада, что мы вместе? — шепотом спросил он.

— Зачем спрашиваешь?

Оксана погасила свет, нерешительно постояла около постели.

Петро несколько мгновений слышал только стук своего и ее сердца.

— Петрусь! — шепнула Оксана, и в это слово она вложила ощущение такой тревоги, счастья и любви, что Петро почувствовал: эта минута останется в его памяти на всю жизнь, блаженная минута близости с той, которую он назвал своей женою.

…На улице глухо бубнили голоса, скрипели двери и калитки, заливались собаки.

Оксана первая услышала, как у ворот остановилась машина, потом хлопнула калитка.

— До нас кто-то, — шепнула она и подошла к окну.

За стеной раздались шаги, в стекло нетерпеливо побарабанили пальцами. Это был Яков Гайсенко.

— Петро, спишь? — крикнул он через окно. — Бутенко приехал, в сельраду кличет. Одевайся.

Петро соскочил с постели, не зажигая лампы, оделся и, торопливо обняв Оксану, вышел из хаты. Он вернулся спустя полчаса.

— Предлагал оставаться, — сказал Петро, — бронь для специалистов есть.

— А ты? — спросила Оксана.

— Тут и старики управятся. Не могу.

Оксана промолчала и с тоской посмотрела на него.

XXIII

К полудню отъезжающие с дорожными мешками, сундучками, баульчиками, в сопровождении родни и знакомых, потянулись к сельсовету.

Петро сидел на крыльце, поджидая Степана и Федора Лихолитов. Василинка уцепилась за рукав брата, вытирала платочком покрасневшие веки, припухший нос.

— Сбегай-ка до Степана, — попросил ее Петро. — Чего они там канителятся?

Василинка, ступая на пятку и подпрыгивая (утром она порезала палец и обвязала его тряпочкой), заковыляла по улице. Против двора мельника Довбни, заплетая косу, она задержалась, потом побежала быстрее.

У Лихолитов собирали в дорогу шумно и суетливо. Ганна, лучше других сохранявшая спокойствие, помогала жене Федора Христинье укладывать в сумку харчи: по два хлеба на каждого, кусок сала, жареную курицу, коржики, сахар и соль.

Федор, такой же здоровенный и рукастый, как и Степан, сидел у порога. Багровея от натуги, он натягивал новые башмаки. Подле отца, съедая его глазенками, жались двое ребятишек…

— Тютюну не забудьте покласть, — хрипло покрикивал Федор, отирая потное лицо. — Степа, на кой тебе гармошка? Ты что, на весилля собираешься?

— Дак что ж, что не на весилля, — басил Степан. — Пока доедем, сгодится.

— «Сгодится», — беззлобно передразнила его Ганна. — Вон помоги матери сулею налить.

— Давай, Ганька, еще одну паляныцю. Туточки место есть.

— Куда ты, Христя, яички кладешь? Побьются.

— Ничего. Они крутые.

Старуха мать, придерживая дрожащими руками четвертной кувшин с самогонкой, разливала ее в бутылки и осипшим голосом причитала:

— Сыны мои, соколы, доки ж я вас выпровожатыму? Колы ж я вас зустричатыму? Хто ж мене, старую, доглядатыме? До кого ж я прихылюся? Сыны ж мои, сердце мое…

Василинка, поджав ногу, стояла возле печи и тревожно поглядывала по сторонам.

Федор, наконец, управился с тесным башмаком, взял на руки девочку.

— Ну, давайте поспешать, уже не рано.

Христинья торопливо завязала мешок, бросилась к мужу.

— Хозяину, сердце мое, куда ж я тебя выряжаю? — Она прижимала его голову к своей груди. — На кого ж ты бросаешь несчастных деточек? Кто ж их жалеть будет, как ты жалел?

Федор гладил головки ребятишек, крепился, чтобы и самому не заплакать.

— Не горюйте, — успокаивал он. — Буду живой, приду. А ты, дочка, хозяйнуй тут с бабой и матерью, слушайся их.

— И чего это ревы все распустили? — ворчала Ганна. — Вернутся! Ничего им не поделается.

Она не очень верила в утешающую силу своих слов. У нее самой подступал к груди крик, перехватывал горло. Потому и выдернула она поспешно из-за рукава платочек, когда Степан подошел к ней прощаться.

— Ну, Ганя, — помрачнев, сказал Степан, — будь здорова! Гляди за старой матерью, себя береги. Еще увидимся.

— Счастливого тебе пути, Степан! — чуть слышно ответила Ганна и вдруг, припав к его плечу, закричала так, что даже бабка посмотрела на нее неодобрительно.

Забрав вещи, все пошли следом за братьями из хаты. Христинья с сынишкой на руках, Ганна с сумкой, бабка с бутылью. Сзади ковыляла Василинка. Она не удержалась от смеха, глядя, как Федор, страдальчески морщась, припадал на скованную узким башмаком ногу.

У рубанюковских ворот уже поджидали. На двери хаты висел замок: провожать Петра шли всей семьей.

Не доходя до сельсовета, Оксана придержала Петра за руку, вынула из кармана жакетки конверт.

— Что это? — спросил Петро.

— Спрячь. Прочитаешь, как придешь на фронт.

— Ну, скажи, что тут?

— Нетерпеливый какой! Узнаешь. Спрячь!

К сельсовету было не доступиться. Люди с отдаленных хуторов облепили крылечко с перильцами. Вытягивая головы, вслушивались они в охрипший голос секретаря сельсовета Громака. Он называл фамилии тех, кому еще надлежало пройти призывную комиссию.

По ту сторону дороги, густо усеянной клочьями сена, конским пометом, раскинулся школьный сад. Под ветвями каштанов и шелковиц, в тени кирпичной ограды — народу было еще больше. На траве громоздилась гора туго набитых мешков, раскрашенных сундучков, кошелок. Сизые клубы табачного дыма над головами, базарный гомон…

Остап Григорьевич, несший пожитки Петра, облюбовал местечко под старым каштаном, поставил чемоданчик.

— Клади здесь, Сашко́! Ты, курячий сын, никуда щоб не бегал.

— Много людей идет, — сказала Ганна. — А жнива — вот уж, через неделю-полторы.

В стороне Федор, сидя на корточках, наказывал что-то притихшей Христинье. Василинка и Настя, обняв с двух сторон Оксану, сидели напротив Петра. Он шутил, стараясь рассмешить заплаканную Василинку.

Среди снующих меж деревьев хлопцев Петро увидел Алексея и окликнул его. Тот подошел, мрачный и злой.

— Чего хмурый, Олекса? — спросил Петро.

— Радоваться нечего. Выдумали черт-те что.

— Да ты расскажи толком.

— Медицинская комиссия забраковала. Не берут на фронт. Я прошлый год пальцы себе перебил… Но я ж ими работаю.

Петро хотел ответить и запнулся. С майдана перед сельсоветом повалил в сад народ.

— И сюда прилетел. От гад…

Долговязый рыжеватый дядько, опасливо поглядывая вверх и расталкивая всех на пути, бодрой рысью трусил к ближайшим кустам.

— Чего вы? Наш летит.

— Держи карман. Он тебе сыпанет!

Петро выглянул из-под ветвей каштана. Высоко, под рваным молочным облаком, глухо урча, плыл желтый, как оса, самолет. Он сперва пошел в направлении Сапуновки, но над лесом развернулся и, увеличиваясь в размерах, стал приближаться к селу.

— Разбегайтесь! — крикнул кто-то диким голосом — Ложись на землю! Сейчас кинет.

— Ох, боже, прямо на нас!

Петро схватил Оксану за руку. Вверху нарастал звенящий свист. Самолет с угрожающим ревом несся на метавшуюся у сельсовета толпу. Над майданом свист внезапно оборвался, и самолет, блеснув на солнце какой-то металлической частью, взмыл вверх и пошел на Каменный Брод. Люди продолжали метаться, сталкиваясь друг с другом, забиваясь в канавки, кусты.

— Видел кресты?

— То не кресты.

— Как не кресты? Черные.

— От же, стерво, как низко летает!

Ганна еще не совсем оправилась от пережитого испуга, поуже смеясь показывала пальцем на кучку людей у копны скошенной травы.

— Гляньте на бабку… гляньте… Ой, лихо…

Петро повернул голову и увидел, как юркая старушонка, стоя на корточках и показывая исподницу, пригнула голову и, мелко крестясь, втискивалась в гущу ног.

— И старэ хочет жить, — улыбнулась Катерина Федосеевна.

— А Настунька р-раз — и на дерево! — посмеивалась Василинка над подружкой.

— Надо ложиться, где застал, — смущенно сказал Остап Григорьевич, поднимаясь с земли и отряхиваясь. — Тут уж разве прямо попадет.

Люди стали расходиться по местам, взволнованно обсуждая происшедшее и подшучивая над своим недавним страхом.

— Напугалась, Оксанка? — спросил Петро, заметив, как у нее тряслись руки.

— В другой раз прилетит — не испугаюсь, — храбрилась она.

Из толпы вынырнул красный, возбужденный Сашко́. Запыхавшись, он сообщил, что уже грузятся на подводы.

Петро помог Степану вскинуть на плечи мешок, взял свой чемодан. Федор обнимал мать и плачущих детишек. Василинка и Настунька, словно по уговору, заревели в голос. Остап Григорьевич цыкнул на них, подошел к Петру. Он крепился, но лицо его, с обвисшими усами, было жалким и растерянным.

— Ну, сынок… — подбородок старика дрогнул, — гляди ж… Воюй и… за мою кровь…

Он трижды поцеловал сына в обе щеки и отвернулся. Катерина Федосеевна прижалась к Петру, быстро заговорила:

— Ты ж куда не надо не лезь там. Встретишь Ванюшу, берегите один другого.

Тяжело переставляя ноги, она первая пошла к подводам, срывая трясущейся рукой пыльные листочки дикой акации.

На подводах и бричках уже сидели отъезжающие. Женщины с ребятишками сгрудились около новобранцев, стараясь наглядеться в последний раз на своих близких.

Петро кинул чемоданчик в одну из подвод, где уже устраивались Степан и Федор. Повернулся к Оксане.

Она спрятала лицо на его груди, вцепилась пальцами в воротник пиджака.

— Возвращайся скорей, — шептали ее побелевшие сухие губы. — Хоть какой, а возвращайся…

Передняя подвода тронулась с места. За ней вторая, третья. Петро оторвался от Оксаны, сел уже на ходу и сдернул с головы кепку.

За подводами потянулись провожающие.

Последнее, что запечатлелось в памяти Петра и что потом часто вставало перед его взором на фронте, была мать, горестно застывшая на пригорке, Оксана и Василинка, прижимающие к глазам платочки.

Подводы, поскрипывая на выбоинах, перевалили через бугор, пошли быстрее. Федор расчистил на возу место, удобно, по-домашнему уложил свой мешок.

— Ложись поспи, Остапович, — предложил он Петру. — Мы-то все выспались.

— Да нет, — отказался Петро, — какой же сейчас сон? Он перебрался к задку подводы и, не отрываясь, смотрел на деревья и строения Чистой Криницы. Они удалялись, становясь все меньше и меньше.

 

Часть вторая

I

Капитан Каладзе, составляя срочные донесения, просидел в штабе до рассвета. Когда работа была сделана, Каладзе, выглянув в окно, подумал, что хорошо бы сейчас, после бессонной ночи, искупаться.

По пути он зашел за лейтенантом Татаринцевым. Вчера Татаринцев вернулся из Львова грустный и расстроенный. Ездил встречать жену, а та не приехала.

В штаб Татаринцев прибыл недавно, но товарищи уже знали, что он женился всего два месяца назад, что жена его Аллочка окончила в Ростове курсы медсестер и что Татаринцев с нетерпением ждет ее приезда.

Каладзе прошел по тенистой веранде к комнате Татаринцева, тихонько приоткрыл дверь. Татаринцев спал на диванчике, уткнув голову в подушку. Над его постелью висел портрет молодой женщины с милой, несколько лукавой улыбкой.

Каладзе пощекотал торчавшую из-под одеяла голую пятку.

— Вставай, кацо! На речку пойдем.

Татаринцев вскочил, потер ладонями широкоскулое лицо, быстро оделся.

Горнист уже сыграл побудку. Невысокий, заросший травой берег речонки был полон купающимися. За орешником, росшим вперемежку с кустами шиповника, мелькали обнаженные тела, слышалось плесканье воды, громкий говор.

Каладзе и Татаринцев, отыскав удобное местечко, начали раздеваться.

Смуглое лицо Каладзе, с короткими рыжеватыми усиками и большими глазами, опушенными длинными ресницами, выглядело усталым.

— Ты плавать умеешь? — спросил Каладзе, стягивая через гладко выбритую голову гимнастерку. Здесь, на свежем воздухе, гимнастерка казалась тяжелой, запах табачного дыма, пропитавший ее, — неприятным.

— Я ведь на Дону вырос, — ответил Татаринцев.

— На Дону? А почему фамилия у тебя не русская?

— У нас, в низовских станицах, много таких фамилий — Багаевский, Юртуганов… Там же когда-то татары верховодили.

У Татаринцева до черноты загорели лицо и шея, и поэтому сухопарое тело его, не тронутое солнцем, казалось неестественно белым. Раздеваясь, он сумрачно разглядывал красные черепичные крыши фольварков на противоположном берегу, серебристые шпили монастыря за лесом. Пахло водорослями, лениво квакали лягушки.

— Не будь печальным, кацо, приедет твоя Аллочка, — утешал Каладзе.

Он вполголоса затянул песенку, стремительно бросился в воду. Татаринцев поежился от холодных брызг и, минуту помедлив, последовал за ним.

Оба выбрались на желтую песчаную отмель. Сверкая на солнце синим стеклом прозрачных крылышек, над ними долго кружила стрекоза. Жмуря от наслаждения глаза, Каладзе набирал в пригоршни воду, обливал волосатую грудь.

— Получишь отпуск — к нам в Колхиду надо ехать, — сказал он. — У-у, кацо! Раньше не надо было ехать. Раньше болота были. А сейчас лимоны растут, табак растет, пальма растет, чай растет…

Они прилегли, подставив спины солнцу. Каладзе стал было дремать, но в этот момент хрустнул сушняк, из-за орешника появился шофер командира полка Атамась.

— Дозвольте обратиться, товарищ начальник штаба? — проговорил он и, не ожидая ответа, торопливо сообщил: — Срочно до пидполковныка Рубанюка! И вы, товарищ лейтенант. Усих командиров требують.

Каладзе вскочил, схватил свою одежду.

— Подполковник разве здесь? Он же в город уехал.

— Вернулись. Дозвольте идти?

…В белом домике штаба Каладзе и Татаринцев застали почти всех штабных работников.

Командир полка молча и нетерпеливо поглядывал на дверь и, как только вошел Каладзе, встал из-за стола. Высокий и сухощавый, без единой сединки в курчавых волосах, Иван Остапович Рубанюк выглядел намного старше своих лет: так резко обозначились у него складки над переносицей и у плотно сжатых губ.

Иван Остапович внимательно и строго оглядел собравшихся умными серыми глазами.

— Тяжелая весть, товарищи! — сказал он раздельно. — Сегодня на рассвете немцы перешли границу. Война! Мною получен от командира дивизии приказ: полку выдвинуться к реке Сан, поддержать пограничников. Район обороны…

Наметив по карте участки обороны каждому батальону, Рубанюк выпрямился.

— Семьи надо немедленно эвакуировать в тыл. Сопровождать до станции и обеспечить посадку на поезд поручаю… лейтенанту Татаринцеву. Заодно наведете, товарищ лейтенант, справки о своей жене. Она ведь, кажется, должна была вчера приехать?

— Вчера, товарищ подполковник.

То, что Иван Остапович вспомнил в такую минуту о тревогах лейтенанта, сообщило всем спокойную уверенность.

— Всюду отрыть щели! — продолжал отдавать распоряжения Рубанюк. — Всем направиться в роты, к бойцам. Ясно?.. Выполняйте!

В комнате задвигали стульями. Шофер Атамась, появившийся здесь неизвестно когда и каким образом, стоял навытяжку, вопросительно смотрел на подполковника.

— Заправь машину, поедешь во Львов, — сказал Рубанюк. — Писать не буду, передашь на словах. Пусть сейчас же уезжают к моим старикам. Вещей лишних не брать!

Атамась откозырял, однако не сдвинулся с места. Неофициальным тоном, каким позволяют себе говорить со своим начальством только близкие люди, он сказал:

— Вы ж сьогодня не снидалы, товарищ пидполковнык. То завтрак стоить там у буфети.

— Езжай!

Перекинув через плечо полевую сумку, Рубанюк вышел на террасу штабного домика.

Из палаток выбегали и строились красноармейцы. С привычной быстротой заняв каждый свое место в шеренге и подровнявшись, бойцы незаметно поглядывали на командира полка. Так хорошо начатый воскресный отдых был внезапно прерван. Из склада торопливо выносили ящики с боевыми патронами и гранатами.

— Не вовремя комиссар наш лечиться поехал, — сказал Рубанюк начальнику штаба, сосредоточенно разглядывавшему свою карту.

— Батальонный комиссар через два-три дня здесь будет, — убежденно ответил Каладзе.

— Едва ли. Из Кисловодска в такой срок до нас не добраться…

Один из батальонов, дислоцировавшийся за местечком Гурка, уже должен был, по расчетам Рубанюка, прибыть к району обороны, и командир полка, не задерживаясь, поехал верхом туда.

Повернув из леса на шоссе, он сразу попал в поток шарабанов, повозок, походных кухонь, мотоциклов, машин. Все мчалось, катилось, двигалось в сторону границы, подымая пыль и заглушая далекий гул самолетов. Бомбардировщики шли очень высоко, невидимые в белесом от зноя небе. По гулу можно было определить, что их много и что идут они волнами. У развилки дорог Рубанюк выбрался, наконец, на простор и дал коню шпоры. Путь лежал через местечко Турка. Вскоре копыта зацокали по торцам мостовой. У открытых лавчонок и мастерских с пестрыми вывесками сидели старики в длинных выцветших сюртуках, женщины с детишками на руках. Тротуары заполнила разодетая по случаю воскресенья молодежь. В пограничном местечке было, как обычно, шумно и суетливо. Но на лицах людей Рубанюк читал одно и то же: немое, тягостное недоумение.

Миновав местечко, он поехал дальше. Через полчаса его встретил у лесной опушки командир второго батальона Яскин и доложил, что роты приводят в порядок ранее вырытые по берегу окопы.

— Как настроение у твоих? — спросил Рубанюк.

— Боевое. Рвутся в дело.

— Дел теперь хватит… Момент какой выбрали, негодяи! А? Кто мог сегодня ожидать этого?

— Что ж, придется проучить, — сумрачно сказал комбат. — Как самураев и белофиннов проучили.

Капитана Яскина Рубанюк знал года четыре, еще в полковой школе, где они вместе служили. До армии Яскин работал на одном из ленинградских заводов. Вместе с Рубанюком он воевал на Карельском перешейке.

— У немцев на том берегу орудия, — говорил Яскин, шагая рядом. — Пограничники ночью слышали: танки шумели. Сейчас тихо.

— Разведчиков выслал?

— Выслал. Еще не вернулись.

— Догадываешься, почему они на нашем участке притаились? — спросил Рубанюк, испытующе глядя в лицо комбата.

Оно было непроницаемо спокойно и строго; крепкие бледные губы сжаты, рыжеватые брови сдвинулись над переносицей.

— Как раз думаю над этим, — ответил Яскин. — Каверза. Где-нибудь, где послабее, прорвутся, а нас хотят отрезать. По крайней мере в Польше им расчленять войска здорово удавалось.

— Пожалуй, верно. Иначе сидеть им тихонько незачем. На лесной поляне командиру полка козырнул часовой. Он стоял около прикрытых сосновыми ветками ящиков с патронами и гранатами. Рубанюк отломил веточку, пожевал. Терпкая, кисловатая хвоя оставила во рту неприятный, но освежающий вкус.

В нескольких шагах от траншей Рубанюк, заслышав голоса, остановился. Тишину леса нарушали глухие удары о землю саперных лопаток, тяжелое дыхание людей.

— Ну, пускай теперь сунется, — сказал за кустарниками чей-то сипловатый голос. — Я его встречу.

— Знаешь, какие крепости около Перемышля? — откликнулся другой. — Там зубами рви — пылинки не оторвешь! Важно, чтоб мы не пропустили.

Рубанюк по голосу узнал старшину Бабкина, сверхсрочника, родом из Старой Руссы.

— На наших наткнется, с тем и повернется, — рассуждал вслух Бабкин.

Рубанюк вышел из-за кустов. У свежеотрытых ячеек блестели на солнце влажные пласты суглинистой земли. Бойцы набрасывали на них ветки, траву.

— Ну как? — спросил Рубанюк у Бабкина.

— Нормально, товарищ командир полка, — откликнулся тот, поспешно смахивая рукавом гимнастерки пот с лица.

— С нами Мефодий Грива, — добавил боец с озорными глазами. — Этот не пропустит. Ни фашиста, ни добавки в обед.

Рыжебровый рябоватый Грива покосился на товарища и продолжал укладывать патроны в выемке ячейки.

— Грива — мастак у нас, — подал кто-то голос из соседнего окопа. — Он позавчера и три наряда вне очереди от взводного не пропустил.

Бойцы засмеялись. Рубанюк молча слушал, как его люди перебрасывались шутками, задирали друг друга. В присутствии командира полка, требовательного и крутого, они в другое время не позволили бы себе такой вольности. Сейчас молодцеватым, даже несколько бесшабашным своим видом каждый словно хотел сказать командиру: «Что бы там ни случилось, не подведем. Видите, не очень-то испугались».

Рубанюк понял это. Он повернулся к Яскину и негромко, но так, чтобы бойцы слышали его, сказал:

— Таких орлов нахрапом не возьмешь. А? Как, комбат?

— Орлы!

— Кто бывал в боях? — обратился Рубанюк к бойцам. Из ячейки поодаль взметнулась одинокая рука.

— Каждому из вас надо крепко запомнить, — сказал Рубанюк, — война не гулянка и не занятия на учебном поле. Не всем нам удастся вернуться живыми домой.

Слова были правдивы, но чрезмерно суровы, и Рубанюк, ощутив это, добавил:

— Но думать не о своей смерти надо. О вражеской! Убьешь гада — себя сохранишь…

Бойцы слушали с напряженными лицами. Как никогда, были близки сейчас Рубанюку эти люди. С каждым ему хотелось по-отцовски ласково поговорить, каждого хотелось подбодрить, но он лишь коротко напомнил о долге защитника родины, о том, что надо держаться, чего бы это ни стоило, что земля, на которой стоит сейчас батальон, полита горячей кровью отцов…

Потом он повернулся к Яскину и отдал приказание: — Людям пищу доставлять сюда, в окопы!

II

Вечером в полку услышали далекую канонаду. Гул, то усиливаясь, то затихая, доносился с северо-востока; вначале он был настолько слабым и расплывчатым, что его приняли за далекую грозу. Но к ночи уже явственно загромыхали орудия южнее, со стороны Сможе.

Рубанюк вышел из блиндажа, наспех отрытого под двумя соснами. С минуту он постоял, прислушиваясь и мысленно уточняя силы и средства своей обороны. Слева стояли пограничники с пушками и большим количеством пулеметов. Справа, по берегу, занимал оборону другой, полк дивизии. Если командование успеет подбросить противотанковую артиллерию, можно будет вполне выдержать первый натиск противника.

Он поделился своими соображениями с начальником штаба, вышедшим вслед за ним из блиндажа.

— Слева здорово грохает, — сказал Каладзе, прислушиваясь.

— И слева и справа. Как бы круговую оборону не пришлось держать.

— Ну, что ж… Подготовим круговую.

— Давай команду, капитан.

…В полночь Рубанюка вызвали в штаб дивизии. Атамась еще не вернулся из Львова с машиной, поэтому Рубанюк выехал на полуторке. Он поторапливал шофера, но попал в город, где размещался штаб, лишь на рассвете.

Улицы были зловеще пусты. Грузовик, миновав сады с кирпичными и чугунными оградами, свернул в центр города. На мостовой, у развороченных строений, лежали поваленные деревья, телеграфные столбы с обрывками проводов. Под ногами встречных патрулей хрустело битое стекло.

Столь печально выглядели эти разрушения, что Рубанюк невольно отвернулся. Он подумал о других городах, разделивших сейчас судьбу этого прежде чистенького и веселого городка, вспомнил Львов. «Как-то там жена, сын?» — мелькнула тревожная мысль. Только вчера Рубанюк собирался провести со своим двухлетним сынишкой весь выходной день, сводить его в цирк…

Водитель вдруг резко затормозил. Путь преградили две огромные воронки на мостовой. Вокруг все было усыпано комьями земли, вывороченными камнями. Осколки бомбы полоснули по фасаду каменного дома, увитого виноградом; стены его, с разваленным углом и пустыми переплетами окон, были испятнаны и закопчены.

В арке ворот показался немолодой красноармеец в каске, с винтовкой в руках. Он приблизился и низким, окающим голосом сказал:

— Товарищ подполковник, в объезд надо. Там вон еще штучка лежит. Не разорвалась.

— Сильно бомбит? — спросил шофер.

— Всю ночь кидал, — возбужденно ответил красноармеец. — Недавно еще три прилетало.

Он опасливо поглядывал на небо и, как только машина тронулась, скрылся в воротах.

Рубанюк пошел к штабу, оставив свою машину у серых, мшистых стен замка. По просторному двору, с пышными цветочными клумбами и круглым бассейном, время от времени торопливо пробегали командиры. Возле счетверенных зенитных установок стояли пулеметчики.

Дежурный указал Рубанюку комнату, в которой комдив приказал собрать всех командиров штаба.

— Вторая дверь налево. Торопитесь. Тут член Военного Совета армии, а он не любит, когда опаздывают.

Рубанюк поправил перед зеркалом, висевшим в коридоре, гимнастерку, снаряжение и направился в зал. Кинув беглый взгляд на собравшихся, он сразу определил по их лицам, что произошло что-то крайне неприятное. Расспросить он не успел, так как в зале появились командир дивизии Осадчий и бригадный комиссар Ильиных. Комдив, седеющий полковник, с глубоким шрамом через всю правую щеку, прошел к столу, усталым жестом провел ладонью по бритой голове. Пригласив сесть, он обратился к командирам:

— Вы люди военные, поэтому буду краток. Два полка, которые обязаны держать оборону, — полки Баюченко и Сомова, — отходят. Отходят в результате внезапного удара, под давлением превосходящих сил противника…

Он обвел зал взглядом человека крайне удрученного, но голос его по-прежнему был тверд.

— Положение трудное, но не безнадежное, — раздельно сказал он. — Скоро отступающие будут здесь. Их надо остановить! Любыми средствами!..

Его взгляд остановился на Рубанюке.

— У тебя как, Рубанюк? — спросил он.

— Заняли оборону, товарищ полковник.

— На вас я надеюсь.

— Будем держаться, товарищ полковник!

Осадчий выжидательно посмотрел на члена Военного Совета. Бригадный комиссар поднялся. Волевое, бледное лицо его, с густыми черными бровями и выдающимся энергичным подбородком, было сдержанно и спокойно.

— Не исключено, — произнес он неторопливо, подчеркивая каждое слово, — что гитлеровцы, развивая удар из района Перемышля, попытаются нас отрезать. Будем драться!

Ильиных провел ребром ладони по карте, лежавшей перед ним на столе.

— Мы не должны скрывать ни от себя, ни от бойцов, — продолжал Ильиных, — что положение весьма серьезно. Враг очень силен! Нужны огромные усилия, исключительное напряжение нашей воли, чтобы разгромить такого врага.

Ильиных, задумчиво поглаживая ладонью щеку, сделал несколько медленных, тяжелых шагов от стола к окну. В напряженной тишине было четко слышно, как поскрипывают плитки рассохшегося паркета. Член Военного Совета снова подошел к столу, оперся о него пальцами. Наклонившись вперед своим несколько грузным, но ладным корпусом, он продолжал:

— Удар, нанесенный нам вчера на рассвете, готовился долго и коварно. Фашистская Германия не объявляла нам войны. Так она, без объявления войны, оккупировала многие европейские страны. Вы знаете, какими методами действуют нацисты. Паника и растерянность в рядах обороняющихся — вот что нужно Гитлеру. Авантюристический, разбойничий прием! Вы видите на примере полков Баюченко и Сомова, что этот прием приносит врагу кое-какой успех… Но не везде будет так! Организованность, непоколебимая дисциплина, воля к победе — вот чем ответим мы, большевики! Весь советский народ поднимается на смертный правый поединок с подлой фашистской агрессией. И в первых рядах пойдем мы, коммунисты.

Ильиных предупредил о строгой ответственности штаба за железную дисциплину в дивизии, сообщил, что в полки Баюченко и Сомова уже высланы штабные командиры для наведения порядка.

После совещания Осадчий пригласил Рубанюка к себе. Поглядывая в открытое окно на командиров, рассаживающихся по машинам, он сказал:

— Я тебя вызвал, собственно, вот для чего. Тебе надо быть готовым ударить противнику во фланг. Положение в полках Баюченко и Сомова усложняет эту задачу, но не снимает ее. Давай-ка к карте!

Комдив указал Рубанюку направление удара, обсудил с ним подробности контратаки.

— Наведем порядок и тебе поможем, — сказал он, энергично пожимая на прощанье руку Рубанюка. — Постарайся быть у себя побыстрее. И помни: я на тебя крепко надеюсь.

— Сделаю все, что в моих силах, — коротко ответил Рубанюк.

Сообщение об отходе соседних частей очень взволновало его, и он торопил водителя.

«Как же могли так осрамиться Баюченко и Сомов?» — раздумывал Рубанюк с тревогой.

Только на днях Рубанюк, читая военные записки Энгельса, записал в своей тетрадке пришедшую ему в голову мысль: «Боязнь врага подавляет твою волю и усиливает противника твоей слабостью. Следовательно, поддаваясь чувству страха, ты воюешь сам против себя…»

Рубанюк с нетерпением поглядывал на часы. Он должен скорее увидеть своих бойцов! Скорее сообщить своим командирам, что полк будет наступать противнику во фланг. Это ободрит всех, укрепит уверенность в своих силах.

Однако добраться до Турки было не так просто. Как и накануне, в сторону границы двигались колонны бойцов, машин, повозок. Навстречу им пробивался порожняк, брел угоняемый скот, нескончаемой вереницей шли беженцы, попадались первые раненые. Повсюду на шоссе виднелись следы бомбежки. Горели, распространяя удушливый запах жженой резины и краски, автомашины, валялись трупы лошадей и коров.

Раза три Рубанюку и его шоферу приходилось прятаться в придорожных кустарниках. Но самолеты налетали очень часто, и Рубанюк сердито сказал шоферу:

— Езжай! Уж если прямо на нас спикирует, тогда будем спасаться.

Кое-как добравшись до моста, грузовик безнадежно застрял между повозок, и Рубанюк пошел пешком. Через час он, наконец, достиг леса, где раньше размещался штаб полка.

Здесь недавно прошел небольшой дождь, и когда снова выглянуло солнце, все заискрилось: липы старого помещичьего сада, цветы на клумбах, гравий на аллеях.

Первым попался Рубанюку на глаза интендант Глуховский. Интендант стоял около склада и следил за тем, как на подводы грузили ящики. Заметив командира полка, он радостно его приветствовал.

— Перебрасываем поближе боеприпасы, — доложил Глуховский.

Рубанюк, приказав подседлать коня, пошел в свой кабинет за биноклем. У двери он столкнулся с шофером Атамасем. Распахнув дверь, шофер со смущенно-виноватой улыбкой сказал:

— Трошки беспорядку у нас наробылы.

Рубанюк шагнул через порог и увидел: вся комната была усеяна битым стеклом, штукатуркой. Из деревянного пола, пробитого пулеметной очередью, торчали смолистые щепы.

— И сюда залетели, сволочи!

— З самого ранку в гости навидалысь.

— Говори скорей, что во Львове? Уехали мои?

— Так що побачить их мени не удалось, товарищ пидполковнык.

— Как это? — спросил Рубанюк, темнея в лице.

— Я видразу, як прыихав, пишов на квартиру, а их вже немае. Выихалы. Одни кажуть, що на вокзал, а де хто каже, що до вас з хлопчыком пишлы.

— Ну, а на вокзале… ты был?

— А як же! — с обидой сказал Атамась. — Уси эшелоны облазыв. Там дитворы, баб… этих самых женщин, — поправился он. — А нимець, стерва, и по вагонам бье з самолетов. Не разбирается, детишки там или взрослые.

— А соседям Александра Семеновна ничего не оставляла? — допытывался Рубанюк.

— Ключи вот от квартиры. Они з мальчиком, это суседка рассказывала, цельный день вас выглядалы. А потом взялы вещички и пишлы. Там, у городи, таке робыться! Бомбыть — спасу нет. По подвалах люды ховаються.

Атамась достал из кармана и протянул ключи.

— Александра Семеновна — женщина геройская, — успокаивающе сказал он, видя, как помрачнело лицо Рубанюка. — Воны не пропадуть.

III

Полк второй день находился в обороне, не видя противника и не истратив ни одного патрона. Приказа из дивизии о наступлении пока не было, и Рубанюк в ожидании его еще и еще раз продумывал, наедине и с командирами батальонов, возможные направления намечаемого удара по гитлеровцам. Бойцы успели прорыть между стрелковыми ячейками ходы сообщения.

Война шла где-то стороной.

— Так воевать — хоть тыщу лет! Побей меня пирожком, — острил вратарь полковой футбольной команды Кандыба, принимая от повара котелок с жирными, ароматными щами.

Старшина Бабкин раздобыл две корзины черешен, и третья рота обедала в приподнятом настроении, похваливая Бабкина: «Наш старшина из печеного яйца живого цыпленка высидит».

Пулеметчик Головков и его дружок — второй номер — Павел Шумилов пристроились в тени ольхи, доедая из котелка кашу. Сбоку лежал на траве Терешкин. Выплевывая черешневые косточки и сыто жмуря глаза, он говорил:

— Ребята, просидим мы тут в лесочке, а Берлин без нас заберут.

— Гляди, завтра заберут! — откликнулся Шумилов, выгребая из котелка остатки каши. — Не слыхал разве, что старшина говорил? Танки их уже под Львовом.

— Ну так что ж? — возразил Терешкин. — Пускай хоть за Львовом. Дальше зайдут — дальше им же удирать придется.

— Далеко не зайдут, — авторитетно сказал Головков. — А будут нахалом переть, мы им концы скоро наведем.

— Щэ таких не було, щоб з России с цилыми башками вертались, яки ось так пруться, — поддержал его Грива.

— Мы тебя, Мефодий, до Гитлера командируем, — живо повернулся к нему Терешкин. — Ты ему лекцию закати про историю и географию. Он же в России не бывал…

Однако беспечность, с какой переговаривались бойцы, сидя в обороне, была только внешней. Их все больше начинало беспокоить, что полк не воюет, тревожили тяжелые вести о продвижении врага. Бойцы с жадностью прислушивались к разговорам командиров, но и командиры толком не знали, что происходит на фронте.

С юго-востока, а еще больше с севера гул канонады все усиливался. Перед вечером командир батальона Лукьянович донес Рубанюку, что разведка обнаружила против его участка сосредоточение танков и пехоты противника. Гитлеровцы готовились к атаке.

— Твое решение? — коротко осведомился Рубанюк. Он оживился, почувствовав тот прилив энергии, который охватывал его, когда ему предстояло действовать. — Хочешь упредить? Одобряю. Атакуй первым. Сейчас доложу хозяину.

Он собирался вызвать к проводу Осадчего, но в эту минуту к блиндажу подкатил мотоциклист из штаба дивизии. Связной передал Рубанюку пакет. Комдив приказывал немедленно отходить на Борислав. Все, что нельзя вывезти, взорвать!

Рубанюк вертел в руках клочок бумажки. Строки приказа расплывались перед его глазами. Ему велели оставить без боя рубеж, который он со своими солдатами так старательно готовил для отпора врагу! Без боя, без единого выстрела!

— Что там от комдива? — полюбопытствовал Каладзе.

— Требуют отходить.

— Что-о?! Почему отходить?

Каладзе, бледнея, уставился на бумагу, потом нетерпеливо взял ее из рук Рубанюка.

— Значит, спины фашистам показывать! — задыхаясь от волнения, крикнул он. — Что это? Кто из бойцов будет выполнять?

Забыв о присутствии связных, Каладзе с таким бурным негодованием выражал свои чувства, что Рубанюку пришлось прикрикнуть на него:

— Слушайте, капитан! Вы что, дискуссию вздумали разводить? — Рубанюк поднялся. Голос его зазвучал глухо и устало, когда он добавил: — Приказ есть приказ. Обсуждать его никто вам не разрешил.

И тотчас же, поняв, что он, командир полка, не имеет права поддаваться никаким личным настроениям и чувствам, резко повернулся и уже строгим, официальным тоном сказал:

— Немедленно довести приказ до батальонов!

IV

Прикрывать отход полка Рубанюк приказал батальону Лукьяновича. С наступлением сумерек первый батальон, соблюдая полную тишину, выступил к местечку Турка.

К полуночи комбат, который возглавлял отходящие подразделения, донес, что голова походной колонны достигла шоссе. В конце донесения указывались потери от бомбежки: шесть убитых, восемь раненых, повреждена пушка.

Рубанюк, отдав по телефону последние распоряжения Лукьяновичу и приказав снимать связь, с тяжелым вздохом сел в машину.

На багровом от дальнего зарева небе смутно вырисовывались верхушки деревьев. Где-то недалеко часто рвались снаряды.

Перед въездом на шоссе Рубанюк задержался, пропуская мимо себя арьергард. Потом Атамась быстро домчал его к хвосту колонны.

Небосвод затянуло низкими тучами, в непроницаемой тьме трудно было что-либо разглядеть, но Рубанюк сразу понял, что полк не двигался.

На небольшой высоте медленно шел с захлебывающимся урчанием бомбардировщик. Чей-то злой голос крикнул:

— Кто там курит?

— Дай ему по кумполу! — добродушно посоветовали в ответ.

— Смотри, как бы самому не дали, — откликнулся курящий, но цыгарку прикрыл.

Бомбардировщик, отлетев немного, видимо, развернулся; рокот его моторов опять стал приближаться.

— Почему не двигаетесь? — крикнул Рубанюк, выйдя из машины.

— Говорят, мост разбомбило.

— Какой мост? — рассердился Рубанюк. — Впереди — никакого моста. Кто это отвечает?

— Младший лейтенант Румянцев. Это вы, товарищ подполковник?

Впереди вдруг послышались беспорядочные винтовочные выстрелы. Рубанюк, не ответив Румянцеву, поехал на звуки стрельбы.

Выяснить, кто поднял стрельбу, ему не удалось, так как стреляли где-то далеко впереди.

Чтобы расчистить путь, пришлось оттащить с дороги в кювет две грузовые машины, которые столкнулись в темноте. Колонна двинулась дальше.

В Турку полк вошел с рассветом. На окраине горели нефтяные склады. Тяжелый черный дым лежал пластом над городом. От взрывов жалобно дребезжали в окнах перекрещенные полосками бумаги стекла, раскачивались и звенели провода.

Между пылающими домами по уличкам метались жители с пожитками в руках. Они путались в клубках проволоки, спотыкались о груды битого кирпича, теряли и испуганно окликали друг друга.

На повороте одной из улиц Рубанюк, сойдя с машины, увидел знакомого часовщика. Старик стоял на тротуаре подле своей развороченной бомбой мастерской и смотрел на нескончаемый поток людей.

Взгляд его вдруг задержался на Рубанюке. Старик узнал своего заказчика.

— Пане подпулковни́ку, пане подпулковни́ку, цо то буде?

В эту минуту неподалеку с треском рухнули стропила горящего здания, и люди шарахнулись в сторону, смяли старика. Рубанюк, сколько ни оглядывался, уже не мог его разыскать.

За городом в потоке беженцев Рубанюк заметил девочку в розовом вязаном джемпере. Ее держал за руку смуглый мужчина в мягкой шляпе и черной жилетке поверх белой полотняной сорочки. Девочка поминутно оглядывалась и осипшим от слез и крика голосом повторяла:

— Мама!.. Хочу до мамы!..

Рубанюк, открыв дверцу машины, спросил мужчину:

— Отец?

— Так, пан комиссар, — закивал головой тот и снял шляпу.

— Где же ее мать?

— Поховалы вчора, пан комиссар… Убили ее.

Девочка умолкла. Широко раскрытыми глазами смотрела она на Рубанюка. Отец неумело поправил ей чулок, и вдруг треугольный кадык его, выпирающий над воротом рубашки, дрогнул.

— Атамась, — сказал Рубанюк. — Передай мое приказание — посадить ребенка с отцом на повозку…

— Бардзе дзенькую, пан, бардзе дзенькую, — забормотал мужчина и, подхватив девочку на руки, поспешил за Атамасем.

V

Километрах в пяти от Борислава Рубанюк и Каладзе остановились на опушке придорожного леска и развернули карту.

На усах и бровях Каладзе лежал слой ржавой пыли. Вытираясь, он размазал ее полосами по щекам, и лицо его от этого приняло почему-то обиженный вид.

— Я так думаю, товарищ подполковник, — сказал он, — будем в Бориславе окопы рыть.

— Не иначе.

— Там можно держаться. Горы есть, леса есть…

Каладзе отлично знал этот район и с увлечением излагал свой план обороны.

Однако в Бориславе Рубанюк получил из штаба дивизии приказ — идти форсированным маршем на Дрогобыч и занять оборону на его северо-западной окраине.

Каладзе узнал об этом от Рубанюка на втором привале после Турки. Ощипывая дрожащими пальцами ветку боярышника, он сказал:

— До Дрогобыча двенадцать километров… Отойдем, а дальше отступать не будем. Пускай даже приказ будет… Три приказа пускай будет. Это… вредительство… А что, не правда? Не было у нас вредителей? Почему не воюем?

Он распалялся все больше и, как это бывает с добродушными, покладистыми людьми в минуты гнева, совершенно утратил самообладание, ничего не слушал и выкрикивал высоким, рвущимся от злости тенорком:

— Почему не воюем? Почему не наступаем? Что это, до самого Киева нас будут гнать? Не хочу больше отступать. Патроны есть, снаряды есть, пушки есть… Люди какие!.. Орлы! Почему не бьем фашиста?

Рубанюк хотел было резко одернуть Каладзе, но вдруг ощутил, что не сможет этого сделать. То, что разгневало Каладзе, вызывало протест и в его душе. Он и сам не мог подыскать убедительного объяснения событиям последних дней — быстрому продвижению оккупантов на восток.

У него, как, впрочем, у большинства командиров, до сих пор сохранялось твердое убеждение, что любой противник, предпринявший войну против советской страны, будет разбит на своей же земле. И поэтому мучительно тяжело, невыразимо стыдно было ему, что в первые же дни войны гитлеровские орды так быстро продвинулись вглубь страны.

Но терять самообладание, как Каладзе, Рубанюк не имел права. Ему вспомнились слова преподавателя академии, старого генерала. «Офицер всегда должен обладать присутствием духа, — говорил генерал, — ибо его состояние немедленно передается подчиненным».

Рубанюк опустил руку на плечо Каладзе.

— Ты рассуждаешь, — произнес он, — как безусый новобранец. А ведь ты старый, опытный командир… Противник сейчас пользуется внезапностью… Сам же хорошо понимаешь.

— Понимаю, — буркнул Каладзе.

Вспышка гнева была у него минутной. Он достал из сумки: карту, стал что-то прикидывать, высчитывать. Полк мог, совершая по пять километров в час, засветло достичь Дрогобыча.

Бойцы обедали. Рубанюк, не любивший изменять своим привычкам в любой, самой сложной обстановке, подошел к походной кухне.

— Чем кормите?

Повар быстро напялил заткнутый за пояс колпак, зачерпнул со дна.

— Отведайте, товарищ подполковник.

— И так вижу, что в котле у тебя густо.

Рубанюк подсел к обедающим красноармейцам. В походах он всегда проверял пищу из котелков. Бойцам это нравилось.

Поев борща и сделав замечание о том, что лук хорош, когда его правильно прожаривают и кладут в меру, Рубанюк с усмешкой спросил:

— Напугался фрицев, что ли? Хуже стал варить.

— Мы насчет нервов крепкие, товарищ подполковник, — спокойно сказал повар.

— Молодец, если так!

Начальника штаба Рубанюк разыскал около повозки связистов. Каладзе сидел, уткнув подбородок в ладони.

— Так, говоришь, нервы пошаливают? — опускаясь на траву, сказал Рубанюк. — Повар Савушкин — и тот понимает, что без хороших нервов на войне доброй каши не сваришь.

— Это и я понимаю, — неохотно откликнулся Каладзе.

— Видимо, нет, раз такой скандал учинил из-за приказа.

— А вам нравится, что мы отступаем, товарищ подполковник? — сухо спросил Каладзе.

— Речь не об этом. Ты сказал: «Хоть три приказа будет, не стану отступать». Так ведь сказал? То-то! Не геройство это.

Рубанюк заметил, что на шоссе сбились в кучу артиллерийские упряжки и обозные повозки. Создалась пробка. Поднявшись, Рубанюк не спеша зашагал туда. Широкоплечий и высокий, с ладно пригнанным походным снаряжением, в аккуратно выутюженной гимнастерке, он являл образец такого спокойствия и уверенности, что Каладзе втайне залюбовался им.

«А ведь он ничего не знает о судьбе жены и ребенка…» — подумал капитан, глядя ему вслед.

…Вскоре Рубанюк поехал с командирами батальонов вперед на рекогносцировку местности.

В лесу перед Дрогобычем он, сойдя с коня, размял затекшие ноги. Его манила ярко-зеленая трава на полянке, под деревьями было прохладно, и Рубанюк только сейчас почувствовал, какая страшная усталость сковала все его тело и как ему хочется спать. Трое суток он не смыкал глаз. Окружающие предметы расплывались перед ним, казались невесомыми и нереальными.

Связисты, прибывшие из дивизии, тянули к командному пункту провод. Каладзе горячо доказывал что-то комбату Лукьяновичу, но все это доходило до сознания Рубанюка сквозь какую-то пелену.

Вывел его из этого состояния зычный голос сержанта-связиста. Сержант докладывал, что связь установлена и командир дивизии вызывает его к проводу.

Полковник Осадчий осведомился о местонахождении полка. Он требовал удержаться у Дрогобыча во что бы то ни стало и сообщил, что на подходе свежие части. Их перебрасывают к Дрогобычу автомашинами.

Рубанюк передал командирам содержание разговора с Осадчим и, повеселев, с обычной энергией и тщательностью стал изучать местность, отдавать приказания. У него появилась твердая уверенность, что здесь, на этом удобном и выгодном для обороны рубеже, прекратится, наконец, тягостное отступление.

Он отдал приказ занять оборону, отпустил Каладзе и комбатов, а сам решил немного отдохнуть.

…Ему приснилась маленькая беженка в розовом джемпере. Девочка цепко держалась руками за его портупею и сердито требовала, чтобы ее маму вытащили из глубокого оврага. Рубанюк наклонился над пропастью и увидел изуродованную, окровавленную жену — Шуру.

Она протягивала к нему руки, плача, пыталась выбраться, но земля под ней осыпалась, и Шура с отчаянием хваталась за края оврага. Рубанюк протянул ей руку, но в этот момент с ослепительным блеском разорвалась рядом бомба, и его отшвырнуло в сторону. «Ну, вот и убит», — с безразличием подумал он о себе, и ему стало легко от сознания, что можно лежать спокойно, не шевелясь. Но девочка в джемпере тормошила его, трясла за плечо…

— Товарищ подполковник!

Перед Рубанюком стояли Атамась и боец, державший в поводу темно-гнедого оседланного коня. По запыленному, багровому от жары лицу бойца стекал пот. Конь был тоже заморен и тяжело водил взмыленными боками.

— От начальника штаба, товарищ подполковник! — доложил боец, протягивая пакет. — Приказано как можно скорей доставить… Аллюр три креста…

Рубанюк вскрыл конверт, Каладзе сообщал: офицер связи, прилетевший из штаба фронта, передал новое приказание — полку вернуться к Сану и не отходить ни на шаг. За невыполнение приказа — расстрел. От себя Каладзе приписал, что, по его мнению, подобное распоряжение — нелепость, так как в Турку уже вошли танки противника.

Рубанюк несколько минут сидел молча, разглядывая неровные строчки, очевидно наспех и взволнованно написанные знакомым ему почерком Каладзе. Что же делается? Как разобраться в том, что происходит?

Рубанюк приказал связать его по телефону с Осадчим.

Связист долго и терпеливо вызывал «Вишню», переругивался с кем-то на контрольной и, наконец, доложил, что линия оборвана.

Ждать, пока устранят повреждение, было некогда. Рубанюк вырвал из записной книжки листок, размашисто написал: «Продолжайте движение в прежнем направлении. Рубанюк».

Все же на душе у него было тревожно. Спустя полчаса связь наладили, и комдив тотчас же вызвал Рубанюка к проводу. Он спрашивал о состоянии полка, торопил с организацией обороны.

Рубанюк сообщил о распоряжении офицера связи.

Он выслушал ответ Осадчего, и лицо его изменилось.

— Каладзе докладывает, что офицер этот из штаба фронта, — повторил он. — Прибыл самолетом.

Командиры штаба, связные, телефонисты, находившиеся на командном пункте, притихли.

— Есть задержать и доставить к вам, товарищ полковник! — громко сказал Рубанюк и положил трубку.

Приказав Атамасю немедленно заводить машину, он еще раз пробежал глазами записку Каладзе.

— Ухо придется востро держать, товарищи, — сказал Рубанюк командирам. — Осадчий говорит, одного диверсанта уже поймали… Регулировал движение, сукин сын… В форме нашего лейтенанта.

VI

Разыскать самозванного «офицера связи» не удалось. Каладзе, узнав от Рубанюка о разговоре с комдивом, сперва оторопел, потом схватился руками за голову.

— Я у него документы спрашивал, — оправдываясь, сказал он. — Печать есть, подписи есть. Полчаса назад здесь был.

Туда-сюда ходил, командовал. — Он сжал в бессильной ярости кулаки. — Где его теперь найдешь?..

К обеденному времени батальоны стали подтягиваться к лесу.

Рубанюк и комбат Яскин стояли на опушке. Бойцы шагали мимо с изнуренными, запыленными лицами. Горячий запах потных тел, кожаного снаряжения, оружейного масла стлался меж деревьями.

— Пятнадцать минут отдыха, — разрешил Рубанюк. — Потом всем рыть окопы!

Роты подходили одна за другой, растекались по лесу и наполняли его хрустом валежника, звяканьем котелков.

В последнем ряду третьей роты, сутулясь, шел старшина Бабкин. Он тащил на плечах пулемет. Сбоку, вне строя, опираясь на палку и сильно прихрамывая, ковылял пулеметчик Головков.

Рубанюк подозвал его.

— Натер, что ли? — спросил он, показав глазами на ногу.

— Осколком царапнуло, товарищ подполковник, — смущенно ответил Головков. — Там около нас одна разорвалась…

Он с досадой посмотрел на свой разорванный сапог и поспешно добавил:

— Пустяковая, товарищ подполковник. К вечеру, как на собаке, заживет. Без сапога вот, жалко, остался…

Позже, когда Рубанюк обходил батальоны, ему бросилось в глаза оживление на участке третьей роты. Под деревом стоял объемистый бочонок с квасом. Бабкин, деловито засучив рукав, отпускал бойцам в кружки и фляги пенившуюся влагу. Старшина подмечал, как тот или иной боец орудовал лопаткой; мера щедрости старшины определялась ретивостью стрелка в рытье окопов.

— Хоть раз, та вскачки, — отходя от бочонка с полным до краев котелком и довольно подмигивая товарищам, похвалился Грива.

Квас был добыт в Бориславе не без его участия, да и около траншей управлялся он за двоих.

К утру полк зарылся в землю. По скатам высоток протянулись заграждения.

Рубанюк вышел из блиндажа, как только зарозовели верхушки деревьев. Он немного поспал и чувствовал себя бодро.

У блиндажа на перевернутом ящике сидел Татаринцев. Он вскочил, отшвырнул недокуренную папиросу. Лицо его заметно осунулось и было озабочено.

— Прибыл, товарищ командир полка! — доложил он. — Задание выполнил. Семьи погружены в эшелон.

— Хорошо. Свою жену разыскали?

— Так точно. О вашей супруге тоже справлялся, товарищ подполковник.

— Ну? — Рубанюк встрепенулся.

— Она с сыном выехала в Киев. Вместе с женой полковника Осадчего. Адъютант комдива говорил. Только он… — Татаринцев замялся.

— Ну, что? Говорите.

— Адъютант рассказывал, что два эшелона с эвакуирующимися разбомбило. Может, ваши проскочили. Эшелонов ведь много ушло.

По лицу Рубанюка пробежала тень. С удивительной ясностью возник перед ним вчерашний сон. Татаринцев не уходил.

— Что у вас еще?

— Просьба, товарищ подполковник.

— Говорите.

— Позвольте Татаринцевой при полку остаться. Она курсы медсестер окончила. Пригодится. Очень просит оставить ее…

— Хорошо.

— Благодарю, товарищ подполковник. Разрешите Татаринцевой явиться и доложить?

— Разрешаю.

Заложив руки за спину, Рубанюк медленно ходил около блиндажа. Его мучила тревога за жену и сынишку. «Может, обойдется все благополучно, — утешал он себя. — Шура энергичная, смелая. Доберутся до Киева, а там — к старикам, в Чистую Криницу. Переждет».

Но Рубанюк отлично представлял опасности, каким подвергалась его семья, пока сумеет добраться к родным. Особенно волновало его сообщение о разбитых в пути эшелонах, и ему только огромным усилием воли удавалось сохранить хотя бы внешнее спокойствие.

Татаринцев вернулся с женой минут через десять. За несколько шагов она оправила складки на непомерно большой, видимо мужней, гимнастерке и неумело козырнула.

— Товарищ подполковник! — певучим, грудным голосом бойко произнесла она. — Медсестра Алла Татаринцева прибыла в… доверенную часть…

Она пыталась сказать еще что-то по-уставному и, засмеявшись, безнадежно махнула рукой.

Вздернутый носик, ямочки на подбородке и на смуглых щеках, пухлые губы делали ее похожей на девочку-подростка. Серые, с зелеными крапинками, глаза ее смотрели то на Рубанюка, то на стоящего поодаль Татаринцева.

— Забыла, как по форме надо докладывать, товарищ подполковник, — откровенно призналась она. — Попадет мне теперь?

— Ну, с формой ладно, — сказал Рубанюк. — За ранеными сумеете ухаживать?

— Буду стараться.

— Вы откуда родом?

— Ростовчанка.

— Можете идти отдыхать.

По выражению лица Татаринцевой было заметно, что ей еще хочется поговорить, но Рубанюк подчеркнуто сухо кивнул ей и ушел в блиндаж.

День обещал быть очень тихим. Ни одного облачка не было на голубом небе, мертвая тишина стояла над лесом и горами.

Но уже к девяти часам издалека донесся странный, нарастающий гул.

Первым на командном пункте услышал его Атамась, кончавший чистить у блиндажа автомат. Он поднялся с плащпалатки, оглядел небо. Нет, самолетов не было. Атамась поворачивал голову во все стороны, вслушивался. Звук моторов доносился откуда-то снизу, из-за лощины, отделяющей лес от шоссе. Атамасю почудилось даже, что он слышит, как вздрагивает земля.

Не выпуская из рук автомата, Атамась вскочил в блиндаж.

— Товарищ пидполковнык, — торопливо сказал он, — выйдить послухайте. Чи не танки?

Рубанюк и Каладзе вышли. Гул сперва несколько приутих, потом раздался сильнее и отчетливее. Теперь уже было ясно: шли танки. Но почему с востока?

— Вероятно, наши, — высказал предположение Каладзе.

К рокоту моторов прибавились автоматные очереди, редкие пушечные выстрелы.

— Что-то не похоже, чтоб наши, — сказал Рубанюк. — Свяжись-ка быстренько с дивизией!

Каладзе спустился в землянку. Начальник штаба дивизии уже был на проводе, вызывая командный пункт полка.

— Что у вас слышно, «Ландыш»? — встревоженно спрашивал он.

— Танки идут, — ответил Каладзе. — Но чьи, откуда — не знаем.

— Приготовьте все, чтобы встретить! — приказал начальник штаба. — От Перемышля прорвались… Дай-ка к проводу хозяина…

Гул танков и орудийной стрельбы приближался.

VII

Поезд, в котором Петро и его земляки ехали на фронт, двигался необычайно медленно, бесчисленное количество раз останавливался.

Командир, сопровождающий мобилизованных, бегал на каждой станции к железнодорожному начальству, ругался, просил не задерживать, но это не помогало. К фронту пропускали в первую очередь воинские эшелоны.

Петро со Степаном и Федором заняли четырехместное купе пассажирского вагона. Четвертым оказался словоохотливый и непоседливый паренек откуда-то из-под Балахны.

— Митрофан Брусникин, — представился он, здороваясь с каждым за руку. — Имя не так чтоб красивое, зато фамилия аппетитная.

На вид он был нескладен: курнос, чуть рябоват, со свисающей верхней губой, но большие зеленоватые глаза его светились таким добрым и хитровато-умным блеском, что неправильные черты его липа как-то не замечались.

Брусникин помог уложить вещи, задвинул дверь в коридор.

Ему хватило пяти минут, чтобы рассказать о себе: работал на сплаве леса для бумажной фабрики, потом переехал на житье в Богодаровку, к замужней сестре, тут его война и захватила.

Он вытряхнул свой пиджачок, повесил его и после все время пропадал на площадке вагона, с непостижимой быстротой завязывая знакомства и громко перекликаясь с кондукторами, смазчиками — со всеми, кто попадался ему на глаза.

Степан забрался на верхнюю полку и почти всю дорогу спал. Петро с Федором устроились за откидным столиком и глядели в открытое окно. Поезд беспрестанно обгоняли замаскированные ветвями эшелоны с красноармейцами, танками, орудиями, тракторами, автомашинами, лошадьми. Из теплушек тоскливо глядели конские головы, едкий запах конюшни доносился из открытых товарных вагонов.

— Я вот гляжу, — сказал Федор, — сколько всякого орудия идет, народу! Да ни в жизнь ему нас не одолеть. Глянь, какие вон штучки везут. Зря не сидели.

Петро быстро повернулся к нему. Его обрадовало, что эти слова произнес тот самый Федор, который так побаивался немцев. «Им же, — говорил он уныло, — все капиталисты, какие есть, подсобляют. Задавят они нас».

Стремясь укрепить в своем товарище чувство уверенности, столь необходимое человеку, едущему на фронт, Петро оживленно заговорил:

— Ты, Федор, вот еще о чем поразмысли… Разве могла бы Россия раньше, скажем, в ту войну с немцами, дать армии столько танкистов, летчиков, артиллеристов к таким вон штучкам, шоферов? Это же инженеры, техники! Сотни тысяч! Понял, как дело повернулось? Не те уж мы, которых бить можно было. Теперь нас не возьмешь. И танками нас не испугаешь, сами научились делать.

На вокзалах и полустанках было многолюдно и оживленно. На перронах толпились новобранцы с вещами, девушки с букетами полевых цветов. Они приветственно махали руками едущим в сторону фронта.

— Бейте их, гадов! Скорее возвращайтесь!

— В понедельник ждите! — доносился веселый голос Брусникина. — Приеду свататься. Вон за ту толстоногую… у-ух… красуня!

Одна из девушек была похожа на Оксану. Петро высунулся из окна и так пристально поглядел на нее, что она смутилась и спряталась за спины подружек.

Только сейчас Петро вспомнил о письме Оксаны, достал его. Ему очень хотелось узнать, что в нем написано. Но Оксана разрешила сделать это только на фронте, и Петро, колеблясь, долго и нерешительно вертел конверт в руках. «Нет, раз обещал, до фронта не буду», — решил он и, расстегнув пиджак, спрятал конверт во внутренний карман. Ему было приятно теперь не только от сознания, что у него хранится маленькая память о любимой, но и оттого, что он не обманул ее доверия.

…Перед Киевом, у Дарницы, поезд задержали в лесу. Со стороны станции слышались взрывы, доносился удушливый запах гари.

В сумерки поезд тронулся. Он двигался медленно, словно ощупью.

Федор, привстав, разглядывал обгорелые скелеты вагонов, покореженные огнем цистерны и рельсы. Красноармейцы, закопченные и злые, растаскивали тлеющие обломки платформ, засыпали воронки, чинили провода.

— Как же он откупится, подлюга?! — шептал Федор. Он вцепился пальцами в раму окна, лицо его перекосилось от ярости. — Это ж его внуки и правнуки своим горбом отстраивать будут.

— Не следует расстраиваться, уважаемый товарищ Федор, — произнес с верхней полки Брусникин. — На войне всегда так бывает.

По его голосу можно было догадаться, что разъярен Брусникин не меньше других. Но, словно боясь утратить усвоенный им тон весельчака и балагура, он тут же, без всякой связи с происходившим, громко добавил:

— Баня закрыта по случаю нету дров.

…Днепровский мост и Киев проехали ночью. Над городом стояла глухая тишина. Черная, без единого огонька, ночь окутывала здания и улицы. Петро не отходил от окна, пока не промелькнули последние строения пригорода; только тогда он лег спать.

Разбудил его зычный голос Брусникина. Со ступенек вагона он кричал кому-то:

— А ну, отойди, землячок, в сторонку! Я отсюда погляжу, что за местность.

Петро выглянул в окно. Поезд стоял. Над тополями полуразрушенного полустанка уже высоко поднялось солнце.

Петро вышел на перрон, нацедил около водонапорной башни холодной воды в котелок, умылся.

Сразу же за полустанком начинались озимые посевы. Так хорошо было в этот ранний утренний час в степи, что Петру не захотелось возвращаться в душный вагон. Он спустился с насыпи и присел на траве.

Чуть слышно шелестели согретые солнцем колосья пшеницы. На гребне откоса, вперемежку с шалфеем, алели цветы мака-самосейки, белела ромашка. Беззаботно кружились над пестрым разнотравьем мохнатые шмели. Лишь две огромные воронки на пологом склоне откоса напоминали о том, что идет война. Комья горелого суглинка, вывороченные страшным ударом бомбы, обрушились на траву, пригнули и изломали пшеницу. В памяти Петра промелькнули багровые клубы дыма над Дарницей, чадящая пшеница в разбитых вагонах. Ему вдруг нестерпимо долгим показался путь до фронта. Уже третьи сутки они были в дороге, и неведомо, сколько еще придется томиться вот так, на положении пассажиров.

Степан застал Петра сидящим в глубокой задумчивости.

— Снидать иди, — позвал он. — Хотя… давай тут… Поезд не скоро тронется.

— Скорей бы драться! — сказал Петро.

Степан принес в котелках горячего супу, Федор достал из мешка домашние харчи.

— Наши, наверно, уже вышли в степь, — сказал Степан, нарезая ломтиками розовое сало.

Он обвел глазами пожелтевшую пшеницу, вздохнул:

— Трактористам запарка будет с косовицей. Считай, что никого почти не осталось.

— Покрутится Олекса в этом году.

К полустанку, гудя, подошел длинный состав. Он был так велик, что хвост его остался за рощицей. Из вагонов на перрон высыпали женщины, ребятишки.

— Беженцы, — сказал Петро и отложил ложку. Спустя несколько минут к ним нерешительно приблизился парнишка с осунувшимся, бледным лицом.

— Чисто ваш Сашко́, — сказал Федор Петру. — Только худее.

— Дядя, у вас не осталось супчику? — спросил парнишка.

— А где же твоя посуда? — откликнулся Петро.

— У меня нету посуды.

— Накормим, сынок, — быстро сказал Федор. — Ты сам откуда?

— Из Каменец-Подольска.

— Тебя как зовут?

— Степой.

— Неужели из Каменец-Подольска бегут? — переспросил Петро.

— Бегут, — сказал Степа. — Он же все жгет, детишек убивает.

— Ну, садись, Степан, — усадил его Петро. — Этот дядька — тезка твой. Тоже Степа. Бери вон сало, яички. Ты один или с матерью?

— Один… Маму и сестричку убили. Засыпало кирпичом. Они в подвале сидели.

Степа жалобно всхлипнул.

— Ешь, ешь, Степан, — дрогнувшим голосом сказал Петро. — Подзаправляйся покрепче. Мы тебе харчишек еще и на дорогу дадим.

Федор со Степаном собрали в мешочек еды для мальчика. Потом все вместе проводили его до вагона.

К вечеру следующего дня поезд, пройдя от Киева двести километров, приближался к Виннице. Километрах в восемнадцати, перед небольшим, забитым эшелонами разъездом, остановились.

Петро вышел размять ноги.

— Пойдем со мной, раненых поглядим, — позвал Брусникин.

— Где?

— Там, впереди, санитарная летучка стоит.

— Что на чужую беду глядеть, — сказал Петро. — Им и без нас тошно.

— Пойдем. Может, земляки есть. Обрадуются.

Петро отказался. Закурив, он медленно зашагал вдоль рельс. У железнодорожной будки стояла чернобровая молодица с грудным ребенком на руках.

— Не найдется попить, хозяюшка? — спросил Петро, останавливаясь.

— Сейчас вынесу, — проговорила приятным низким голосом молодица и проворно побежала к будке.

Вернулась она с большой кружкой прозрачной родниковой воды.

— Пейте здорови, — пожелала она, покачивая ребенка и легонько похлопывая его рукой.

Красивые миндалевидные глаза ее под низко опущенной на брови отороченной кружевом белой косынкой смотрели с приветливым участием. Петро жадно выпил холодную воду, поблагодарил.

— Хорошие места здесь у вас, — сказал он. — И вода чудесная.

Молодица слушала его рассеянно и все время тревожно поглядывала на небо.

— Так летают, так летают! — пожаловалась она плачущим голосом. — Повирыте, дытыну боюсь з рук выпустить.

— Они с таким расчетом и летают, — сказал Петро. — Хотят людей напугать, чтобы руки у всех опустились.

— Вчера вон около того кусточка, — показала молодица, — смазчика бомбой разнесло. И шматочков не собрали…

Петро постоял еще несколько минут и вернулся к своему вагону.

В купе было тесно и накурено. Степан, до отказа растягивая мехи гармони, играл «Страдания». В проходе сбились слушатели.

— Про Буденного сыграй, — заказывал из-за стенки чей-то басовитый голос.

Оттуда слышались свирепые удары костей по столу, — резались в «козла».

— А ну, цытьте! Слухайте!

Федор, не оборачиваясь, резко махнул рукой.

— Летят… Ще один… Да низко…

Все кинулись из вагона к выходу. Петро, убрав покинутую гармонь, спустился со ступенек последним. Вражеские самолеты, вытягиваясь в цепочку, разворачивались для бомбежки. От состава бежали в поле люди…

— Сюда! — крикнул из-под вагона Федор и, схватив Петра за руку, притянул его к себе.

Под вагоном уже было несколько человек. Они присели, скорчившись, и напряженно прислушивались к гудению самолетов.

Бомбардировщик с ревом пронесся над поездом, и сейчас же воздух качнуло — три взрыва один за другим прогрохотали в стороне.

— Запалил эшелон! — крикнул кто-то. — Гляньте, как пламя схватывается.

— По санитарному достал.

Петро выглянул. Впереди над тесно сдвинутыми составами хлестало синеватое пламя.

Больно ударившись головой о балку, Петро выскочил на обочину насыпи.

— Куда! Летают же! — донесся до его слуха чей-то голос. Но испуганный, трусливый окрик только подстегнул его.

Держась рукой за ушибленное место, Петро побежал к пылающим составам.

Еще издали он увидел, что пламя от развороченной цистерны перебросилось на соседние вагоны и два из них, с красными санитарными крестами, были охвачены огнем.

Бомбардировщики продолжали кружить над разъездом. Где-то в стороне беспорядочно били зенитные пулеметы.

Петро проворно вскочил в ближний вагон и столкнулся в тамбуре с девушкой в белом халате. Она помогала раненому с забинтованной головой выбраться из вагона.

— Там лежачие! — крикнула она Петру, махнув рукой в сторону коридора. — Тяжело раненные… Помогите.

Петро не успел еще сообразить, что надо делать, как она вернулась и потащила его за собой в конец вагона. В открытом купе лежало трое раненых.

Сестра освободила прикрепленные к стенке носилки, кивком головы приказала Петру взяться за них. Три пары широко раскрытых глаз молча следили за их торопливыми движениями.

Петро пошел впереди, неловко раскачиваясь и оступаясь. Раненый глухо застонал.

— Сейчас, сейчас, голубчик, — проговорила сестра. — Потерпи минуточку.

— Они еще летают? — спросил раненый, вслушиваясь в гул моторов.

У выхода из вагона Петро увидел Брусникина и еще какого-то красноармейца.

— Принимайте! — крикнул Петро.

Он не помнил, сколько времени пробыл в горящем вагоне, наполненном стонами, нетерпеливыми мольбами изувеченных, беспомощных людей. Как в тумане, мелькали перед ним багровые от жара лица сестры, Федора, Брусникина.

Он хотел было помочь отнести под деревья грузного, всхлипывающего от боли бойца, но не успел. Нарастающий вой бомбы прижал всех к земле. Петра, отшвырнуло в сторону, больно ударило по ноге. Над головами людей свистнули осколки, зашумели падающие ветки деревьев.

Петра оглушило. Как сквозь вату, услышал он дикий, нечеловеческий вопль. В нескольких шагах корчился, царапая землю пальцами, боец, которого он собирался нести. Осколком бомбы ему оторвало ногу выше колена.

VIII

К ночи поезд с мобилизованными прибыл на станцию Винница. Молоденький лейтенант, по фамилии Людников, переговорил с сопровождающим состав командиром, построил новобранцев и сделал перекличку.

До военного городка шли строем. Слева неясно темнели то ли сады, то ли городские постройки.

Остаток ночи ушел на получение немудреного солдатского имущества: обмундирования, котелков, плащпалаток.

Федор, угостив лейтенанта табачком, разговорился с ним и выведал, что новобранцев приказано отправить в запасный полк, километров за десять от города. Там они и будут обучаться.

Переодевались в прохладном, гулком помещении казармы. Петро сидел рядом со Степаном, неуверенными движениями заматывая на ноге обмотку. Управившись, он притопнул неуклюжим башмаком по цементному полу и засмеялся:

— Чем не бравый солдат?

Вокруг были такие же, как он, еще не нюхавшие пороха люди. С любопытством наблюдал Петро, как изменялись на его глазах вчерашние хлеборобы, слесари, трактористы, учителя. Гимнастерки и шаровары сидели на них неуклюже. Но каждый, надев форму, невольно подражал в выправке щеголеватому старшине, подтянутому лейтенанту.

Утром, встретив лейтенанта, Петро спросил:

— Где бы можно было газетку почитать?

Лейтенант строго посмотрел на него:

— Как спрашиваете? Почему не по-уставному? Почему пряжка на боку?

Петро оглядел себя, развел руками:

— За два часа еще не отшлифовался. Подтянусь.

— На читку газет будет дана команда.

— А без команды никак нельзя?

— Вон там, за столовой, читальня.

Лейтенант обиженно отвернул по-детски пухлое, еще безусое лицо. Его искренне огорчали люди, не знавшие уставных положений.

Петро пересек двор, разыскал читальню. Он открыл дверь и едва не вскрикнул от удивления, увидев там своего друга Курбасова.

— Мишка! — крикнул Петро.

Курбасов удивленно поднял глаза.

— Петька, черт!

— Ну и встреча!

Михаил, бросив недочитанный журнал, увлек Петра во двор.

— Ты в запасный? Это же здорово! Вместе будем. Здорово, а?

Они присели на штабелях дров, оживленно разговаривая.

Михаил находился в военном городке два дня, и его уже начинало угнетать вынужденное безделье. По двору бродили новобранцы; в город их не отпускали.

Заметив у ворот лейтенанта, который распекал за что-то дневального, Михаил показал на него рукой:

— Сейчас мы с ним поговорим. Нужно нам с тобой политься к одной бабушке. На вареники с вишнями. Каши еще успеем наглотаться.

— Что за бабушка такая?

— Бабушка и внучка. А внучке семнадцать волшебных лет… Ты уже женился?

— Да.

— Поспешил… Сам посмотришь… Пойду к лейтенанту увольнительную в город добывать. Дело не легкое.

Петро видел, как Михаил молодцевато подошел к лейтенанту. О чем он говорил с Людниковым, Петро не слышал, но вернулся Михаил с увольнительной на двоих.

Он уверенно повел Петра глухими задворками, огородами и садами. Густо усеянная зрелыми ягодами светло-зеленая листва вишен щекотала лицо, крупные дымчатые сливы клонили ветки книзу, дразнили своей доступностью.

Петро тяжело вздохнул. Михаил, угадав мысли друга, сказал:

— Сидеть бы тебе сейчас в таком вот плодоягодном раю, заниматься черенками и саженцами. А?

— Теперь уже не скоро придется…

Они выбрались, наконец, на широкую чистую улицу с беленькими домиками и крашеными заборами. Во дворе одного из них мелькнула и исчезла, быстро взбежав по ступенькам крылечка, статная девушка в ярко-красном сарафане, с толстыми черными косами.

— Бабушка, Миша пришел! — донесся из открытого окошка ее испуганный голос.

— Ну, держись! — подмигнул Михаил. — Прямое попадание в сердце обеспечено. Две пробоины в своем я уже насчитал. После двух встреч.

Он открыл калитку и пропустил Петра вперед. Тщательно расчищенные дорожки, кувшины на перилах крыльца, желтые шляпки подсолнухов у свежепобеленных стен летней кухни, цветник перед домом — все это сияло такими густыми, сочными красками, будто солнце всю свою щедрость, всю свою животворную силу отдало одному этому уголку.

Но и дальше, за плетнем, увитым хмелем и повиликой, все было залито ясным, прозрачным светом: фруктовые сады, тополи, красные, зеленые, серебристые крыши домиков.

— Ну как, Михайло, моя Украина? — спросил друга Петро. — Ты все Клязьму похваливал.

— Да, брат, сдаюсь…

На крыльцо, вытирая передником лоб, вышла низенькая, полная старушка.

— Пришел, озорник? — довольным тоном сказала она. — Ну, заходите в хату. А это дружок? Пожалуйте. Любка, иди! Что спряталась?

Из-за спины ее выглянула девушка, лукаво улыбаясь одними глазами, черными и блестящими.

— Что, Любаша, прячешься? — крикнул Михаил, поднимаясь на крылечко.

— Я не прячусь.

— А почему убежала?

— Бабушке сказать.

— Посмотри, какого орла привел.

Бабушка вдруг вспомнила, что на кухне у нее жарится что-то, и поспешно скрылась.

— Бабушка вчера только о вас и говорила, — сказала, смущенно краснея, Любаша. — Пирожки вы забыли. Чуть не плакала. Да и мне досадно было.

— Ничего, — успокоил Михаил. — Пирожками и сегодня не поздно заняться.

Любаша проводила друзей в комнату. К ее и бабушкиному удовольствию, Михаил распоряжался как дома: заказал к вареникам холодной сметаны, сам отобрал курицу в борщ. Предложение Любаши нагреть воды и помыть головы оба одобрили без колебания.

Управившись по хозяйству, бабушка надела чистое платье, повязалась накрахмаленным платочком.

— Когда фашиста прогоним, отдадите за меня Любашу, Анна Афанасьевна? — спросил ее Михаил.

— Скорей гоните его, басурмана.

— Тогда отдадите? — не отставал Михаил.

Петру по душе пришлась жизнерадостная, общительная старуха.

— А что, Анна Афанасьевна, если сюда придут враги, — спросил он, — останетесь или уедете?

— Не придут они сюда, — пренебрежительно ответила Анна Афанасьевна. — Ни в жизнь он не переборет. — И, вздохнув, добавила: — Наш тоже воюет, еще с финской, Сереженька…

Перед вечером она вместе с Любашей вышла за ворота проводить гостей.

— Вы ж, сыночки, не забывайте нас, — дрогнувшим голосом сказала старуха. — Если что не так, извиняйте.

Любаша провожала их почти до самого военного городка. Обратно она побежала, не оглядываясь и не обращая внимания на то, что косы ее расплелись и рассыпались по спине.

Перед тем как войти в ворота, Михаил сказал:

— Эх, Петро, как тяжело на душе! Неужели таким вот придется под вражеским сапогом жить?

— Старуха никогда не покорится.

— Конечно! А Любаша… она ведь совсем молодая, жизни не видела.

Петро промолчал. Вспомнились ему мать с отцом, Оксана. Не скоро он их увидит, не скоро обнимет.

Возле казармы его ожидал расстроенный, взволнованный Федор.

— Куда ты запропастился на весь божий день? — накинулся он на Петра. — Мы уже вещички на машины положили. Через час выезжать.

— Куда?

— Да в лес. Степан уже уехал. Поклон тебе низкий передавал. Его в танкисты забрали.

— Ну и добре, — оживившись, ответил Петро. — Скорей на передовую попадем.

IX

Петра зачислили в пулеметный взвод. Спустя день туда же назначили и Михаила Курбасова.

Об этом побеспокоился лейтенант Людников. Ему поручили командовать ротой, укомплектованной новым пополнением. Вскоре после прибытия полка в лес он увидел Петра и Михаила, с жаром споривших у разобранного «максима».

— Знакомая штука? — коротко спросил он, показав рукой на пулемет.

— В академии стрелял, — ответил Петро, поднимаясь с земли и отряхиваясь. — Не мазал.

— Подтверждаю, — сказал Михаил. — Петро Остапович здорово пулемет знает, — добавил он.

Лейтенант мельком посмотрел на них и перевел взгляд на пулемет.

— Проверим… Стреляете автоматически. После скольких выстрелов будете менять в кожухе охлаждающую жидкость?

Петро наморщил лоб, подумал.

— После тысячи.

— После тысячи? — вмешался Михаил. — По наставлению — после двух тысяч. И то вода не закипит.

Людников печально покачал головой. Привычным движением он вставил замок пулемета и сказал со вздохом:

— Доверь вам сейчас оружие! Не тыщу и не две, а всего-навсего пятьсот. И по наставлению и практически. Вижу, оба здорово знаете.

— Получимся — будем знать, — не смущаясь, сказал Петро. — Очень хочется стать пулеметчиком.

— Вы, видать, люди образованные, — задумчиво сказал Людников. — Сумеете…

— Высшее образование, — скромно сообщил Михаил. — Сумеем.

— Я и говорю: сумеете писарями служить. При штабе спокойнее.

Петро не понял, смеется над ними лейтенант или говорит серьезно.

— Таких, как мы, миллионы идут в армию, — сказал он, вспыхнув. — Так что же, всех в писаря? Нет, это не пройдет!

— У него брат подполковник, — сказал Михаил ни к селу ни к городу, кивнув на Петра.

— Это ни при чем, — ответил Людников, вытирая о траву пальцы, испачканные смазкой.

Однако на Петра он посматривал теперь с большим уважением и о переводе друзей в штаб, на писарские должности, больше не заговаривал.

В полку день и ночь шла напряженная учеба. Километрах в двух от землянок, на истолоченном учебном поле, практиковались в рытье окопов и ходов сообщения, по нескольку раз в день штурмовали опушку соснового леса, учились маскироваться, стрелять, ползать по-пластунски.

Через неделю, глядя на Петра, трудно было подумать, что у него еще недавно были пышные кудри, нежная, по-юношески свежая кожа на щеках. Он остригся, заострившееся лицо его огрубело, словно солнце и ветры дубили его долгие месяцы, Михаил, встречаясь с ним, критически оглядывал его выгоревшую гимнастерку с залубеневшими пятнами пота, красные от пыли и усталости глаза и насмешливо вскрикивал:

— Ну и вояка!

— А ты? На себя посмотри, — беззлобно откликался Петро.

— И я такой же, — охотно соглашался Михаил и весело разглядывал свои покоробленные, непомерно большие ботинки, с густо налипшей на них окопной землей.

Они вскоре привыкли и к своему новому виду и к тяжелому солдатскому труду. Однако настроение у друзей начинало резко ухудшаться. Сообщения по радио становились все тревожнее: после ожесточенных боев советские войска оставили Вильно, Брест, Белосток, Ковно.

В помощники Петру дали Брусникина и узбека Мамеда Тахтасимова.

Несмотря на то, что и по жизненному опыту и по характеру парни были разные, сдружились они быстро.

Первое время Брусникин подшучивал над тем, как Мамед, завидев вражеские самолеты, начинал испуганно вертеть головой, норовил соскользнуть в окоп.

— Чего это, Мамед, глаза у тебя квадратные сделались? — спрашивал он добродушно. — Не бойсь, туда, где Брусникин, фашист кидать побоится. У меня слово такое есть.

Мамед смущенно отмалчивался, старался держаться спокойнее.

Однажды за ужином Брусникин, который решительно не выносил молчания, сказал, явно задирая Тахтасимова:

— А хорошо бы, Мамед, сесть в поезд — и домой? Там ни самолетов, ни окопов. Верно?

Тахтасимов вспыхнул:

— Стыдно так говорить. Надо защищать родину, воевать надо. А ты что говоришь?

Он скосил на Петра блестящие глаза, ища одобрения, и, встретив веселый, смеющийся взгляд Рубанюка, тоже засмеялся. К Петру он питал очень большое уважение и невольно подражал ему во всем, даже в мелочах.

Это уважение начало проявляться у Мамеда с того дня, как ему стало известно, что Петро закончил Московскую сельскохозяйственную академию. До войны Тахтасимов работал в одном из совхозов на поливном огороде, и заветной мечтой его было стать агрономом.

И Тахтасимов и Брусникин охотно признавали за Петром превосходство не только потому, что он был образованнее их. Как бы ни уставал Петро после тяжелого учебного дня, он в короткие минуты досуга шел к артиллеристам или минометчикам, наведывался к связистам. Его интересовало все: как заряжать и стрелять из орудия, миномета, как действует радиоустановка.

— Ты какой-то ненасытный, — удивлялся Брусникин.

Тахтасимов с жаром нападал на Брусникина.

— А ты что? — гневно кричал он. — Патронную коробку знаешь, и больше ничего тебе не надо! Петя в бою будет как профессор.

Впрочем, споры были редкими. Все трое привыкли друг к другу и жили дружно.

Однажды вечером лейтенант Людников наведался к ним в землянку. Перед уходом он сказал:

— Живете по-товарищески, уважительно. Это на фронте — первое дело. Особенно для пулеметчиков и разведчиков.

— Почему на фронт нас не посылают? — спросил Петро. — Так и будем все время в фанерных фашистов пулять?

— Пошлют, — сказал Людников, сделав неопределенный жест. — Еще навоюетесь. Фронт близко.

Лейтенант словно напророчил. В ту же ночь Петра разбудил Тахтасимов.

— Встань, послушай, Петя, — произнес он дрожащим голосом.

Приглушенные звуки орудийных выстрелов, близкие разрывы сразу согнали с Петра сон. Он вскочил.

— Буди Митрофана! — распорядился он. — Это не учебные стрельбы.

Через несколько минут полк подняли по тревоге. Из землянок выскакивали красноармейцы.

Невдалеке полыхнули багровые зарницы, гулко разорвались одна за другой три фугаски.

Полк быстро погрузили на автомашины и еще до восхода солнца перебросили за двадцать километров — к большому селу около шоссейной дороги.

X

Роте Людникова приказали занять оборону в полукилометре от небольшого хутора.

Петро расположился на высотке с каменистым грунтом, поросшей кустами терновника. Предстояло отрыть пулеметный окоп и ходы сообщения, подготовить запасные позиции.

Все выглядело будничным, как на учении. Впереди и слева окапывались стрелки, в рост ходили командиры, связисты разматывали свои катушки, вдали копошились саперы.

Близость фронта угадывалась по глухой артиллерийской канонаде, которая доносилась с запада.

Каждый раз, когда звуки боя усиливались, Петро напряженно вглядывался в сторону белеющего за садами далекого села, руки его, исцарапанные, с водянистыми мозолями на ладонях, начинали действовать энергичнее, быстрее. «Сколько в разные века русский человек земли выгреб, защищаясь от чужеземцев! — думал он. — Сколько каналов можно было нарыть, фруктовых садов насажать!»

Вскоре пулеметная ячейка была готова. Ее старательно маскировали ветвями, дерном. Оставив у пулемета Брусникина, Петро с Мамедом пошли рыть запасную позицию.

— Посмотри, Петя, — встревоженно сказал Мамед, — как горит.

Петро обернулся. Черные клубы дыма медленно поднимались над селом, расползались по небу. Потом в нескольких местах блеснул огонь. Пока красноармейцы орудовали лопатками, пожар разбушевался. Сквозь серую мглу дыма солнце просвечивало зловещим багровым диском. Огненные смерчи вздымались вверх, словно хотели оторваться от строений.

Когда Петро и Мамед вернулись к пулемету, они увидели, как Брусникин, бледный и растерянный, вцепился в ручки «максима».

— Идут, — сиплым от волнения голосом сказал он.

— Чего паникуешь? — сердито прикрикнул на него Петро.

— Сам глянь. Вишь, пылюга поднимается.

Облака пыли переваливали через гребень и ползли, пластаясь по степи.

— Это скот гонят, — сказал Мамед, отличавшийся хорошим зрением.

Петро покосился на Брусникина и насмешливо спросил:

— Глаза квадратные, оказывается, и у тебя сделались?

Он аккуратно разложил ручные гранаты в нише окопа. Через несколько минут уже легко можно было разглядеть гурты скота, бредущие по жнивью, прямо на огневые позиции батальона.

Орудийная канонада приблизилась. Над горизонтом появился грязный ватный комочек, потом правее и чуть выше — еще один. Разрывы снарядов, сносимые ветром, медленно таяли, исчезали, но все гуще появлялись новые.

— Бросают люди село, — сказал Брусникин. — Видите, вон с узелками бегут.

Он уже подавил в себе чувство растерянности, но с лица нее сходило выражение озабоченности и настороженности.

В воздухе стояла густая мгла от дыма и пыли. Разноголосо, тревожно мычали быки, коровы.

Перед траншеями стрелков скот, подгоняемый бичами, свернул влево и устремился к шоссейной дороге.

Вдруг частые яркие огоньки блеснули сразу в нескольких местах скрытого за пылью гребня. Донеслись резкие хлопки выстрелов.

— Танки, — догадался Петро.

Невдалеке разорвался снаряд. Петро пригнул голову. Десятки раз он мысленно давал себе слово никогда не кланяться пулям и снарядам. Но этот снаряд, казалось, летел прямо на окоп.

Сзади и справа, из-за рощицы, открыли частый огонь батареи. Совсем рядом, из-за кустов, била одинокая пушка.

Вражеские танки продолжали двигаться. Уже можно было разглядеть их серые, неуклюжие, покачивающиеся на ухабах коробки.

Петро приподнялся. К гордости своей, он ощутил, что ни противной слабости в ногах, ни тошноты, которые он испытывал в дороге во время первых бомбежек, уже не было. «Обстрелялся», — мысленно решил он, и ему даже захотелось выказать перед товарищами свое спокойствие. Страх, присущий каждому человеку, пришел спустя несколько минут, но сейчас Петро казался себе храбрым воином, рядом с которым никому не должно быть страшно.

Он оглянулся. Рябоватое лицо Брусникина было перекошено от напряжения. Мамед стоял рядом с ним и быстро водил глазами по полю.

— Сейчас и мы дадим им жизни, хлопцы! — крикнул Петро высоким и, как ему показалось, молодцеватым голосом.

Из-за щитка пулемета он увидел вражеских автоматчиков. Они бежали за танками, прижимая автоматы к животам и непрерывно стреляя.

Петро хорошо усвоил, что должен делать наводчик. По свистку командира отделения надо открыть огонь и отрезать пехоту от танков. Он прикидывал, на каком рубеже его пули начнут класть бегущих в полный рост фашистов. Вон бурый клин земли, вспаханной под пары. За ним чащоба оранжевых доцветающих подсолнухов, потом ярко-зеленая кукуруза, снова пахота. До кромки ее около двухсот метров. Сюда он направит огонь из пулемета.

Два танка подорвались на минах и остановились. Несколько других с ходу перевалили через траншеи и, маневрируя, ринулись на огневые позиции батарей. Автоматчики были теперь близко. От бешеной пальбы автоматов, частых разрывов снарядов стоял звон в ушах.

Петро заметил, что несколько бойцов, не переставая стрелять, начали отходить. Одного — Петро видел это очень ясно — подмял под себя танк. В открытом башенном люке этого танка стоял солдат с флажком.

Уверенность стала оставлять Петра. Начало казаться, что весь этот раздирающий барабанные перепонки металлический скрежет, грохот безумствует, чтобы раздавить, уничтожить его.

«Прорвутся, сволочи», — обжигала мысль.

Смерть глядела ему прямо в глаза. Ни мать, ни Оксана, ни Василинка не знали об этом! Для них он был просто «на войне».

И вместе с этой мыслью пришло такое желание уцелеть, что Петро невольно оглянулся назад, на лес, который манил своей тишиной и безопасностью. Но сейчас же, преодолевая минутную слабость, он до боли в кистях сжал рукоятки пулемета.

Свисток донесся до его слуха в то мгновенье, когда он уже сам решил открыть огонь. Петро приник к прицелу, подвел мушку под ноги скученно бежавших гитлеровцев. Давая выход скопившейся ярости, он с силой нажал спусковой рычаг. Пулемет затрясся всем своим металлическим телом и внезапно умолк.

Огонь с фланга оказался для вражеских солдат неожиданным. Двое упало, остальные после секундного замешательства побежали вперед еще быстрее.

— Бей, Петя! — крикнул Мамед, лихорадочно придвигая к пулемету коробки с патронами.

Петро изо всех сил жал на спусковой рычаг, но пулемет молчал. Сердце Петра заколотилось так, что стало больно вискам. Пулемет отказал в самый ответственный момент.

— Стреляй! Чего перестал? — хрипло закричал Брусникин.

Петро пошевелил рукоятку, попытался продернуть ленту, Это не удалось. Сжав зубы, он принялся копаться в коробке. Откинул замок, осмотрел его. Все было исправно. Петро, торопливо опустил замок, захлопнул крышку. Пулемет, дав несколько выстрелов, снова умолк.

У Петра похолодели щеки. Возиться больше не было времени. Он схватил винтовку и присоединился к беспорядочно стрелявшим Брусникииу и Мамеду.

Впереди вдруг ярко, как костер из сухого сосняка, запылал один танк, и тотчас же метрах в двухстах за ним с грохотом подорвался другой.

Но автоматчики продолжали наседать. Петро заметил, что несколько солдат, прячась в складках местности и воронках, окружали его пулеметный расчет. Долговязый, с короткими усиками верзила подобрался было совсем близко.

Он залег за холмиком взрытой снарядами земли и неотрывно следил за пулеметным расчетом. Расстояние позволяло ему швырнуть гранату, но он не делал этого, видимо считая уже пулеметчиков своими пленными. Петро нащупал гранаты, сложенные в нише окопа.

Позже он никак не мог объяснить себе, почему он сам не метнул гранату. Его как бы сковал взгляд верзилы, подобравшегося так близко.

Правее, где расположился Михаил Курбасов, пулемет стрелял по-прежнему. Фашисты, обходя его, накапливались перед высоткой, откуда велся слабый ружейный огонь.

«Подвел. Всех подвел: и товарищей и Людникова, — злясь на себя, думал Петро. — Они прорвутся здесь… в тыл батальона… Слова хорошие говорил, хвастал… А сейчас зашился».

Разгоряченный мозг подсказал пугающую и в то же время окрылившую мысль. Он искупит свою вину перед товарищами героическим подвигом. Воображению Петра ясно представилось, как он выскочит из окопа и кинется врукопашную на автоматчиков.

Он почти физически ощутил, как штык его винтовки вонзается в грудь притаившегося за бугорком верзилы. Петро скрипнул зубами и схватился рукой за бруствер, намереваясь выпрыгнуть.

Но в ту же минуту вражеские солдаты поднялись и начали беспорядочно отступать.

— Наши! Танки! — ликующе закричал Мамед.

Петро обернулся. По гребню сползали танки. И почти одновременно из-за леса показались бомбардировщики с красными звездами на плоскостях.

XI

Грозный, стремительно приближающийся гул машин наполнил все существо Петра торжествующим, мстительно-злорадным чувством. Он схватил винтовку и одним махом выскочил из окопа.

Долговязый солдат бежал к своим танкам. Он на мгновение задержался, швырнул гранату. Когда граната разорвалась далеко в стороне, Петро выстрелил. Солдат споткнулся. Опираясь обвисшими руками о землю, он проковылял еще три-четыре шага и ткнулся головой в смятую гусеницами неубранную озимь.

Петро побежал вперед. Только сейчас он подумал о том, что бежит среди рвущихся мин и снарядов. Но он был почему-то твердо уверен, что его не убьют, и бежал не пригибаясь, с мальчишеским азартом что-то выкрикивая.

Его швырнула на землю воздушная волна взрыва. Мина разорвалась шагах в пятнадцати. Петро почувствовал, что по его подбородку словно хлестнуло раскаленным прутом. Ом выронил винтовку и схватился рукой за лицо. На пальцах осталась кровь. Тоненькая яркая струйка поползла по гимнастерке.

Не отнимая руки от раны, он добрался до ближайшей стрелковой ячейки. На дне ее лежал убитый красноармеец. С трудом можно было узнать в нем гармониста второе роты. Петро присел на корточки и нащупал у себя в кармане индивидуальный пакет.

Впереди разгорался танковый бой. Нарастая, покатились крики «ура», эхом откликнулось многоголосое «а-а-а-а», и пехота пошла в контратаку.

Сидеть в окопе Петро не мог. Он поспешно сунул в карман надорванный бинт и, дозарядив винтовку, стал выбираться наружу.

Сверху посыпались комья земли, показалась голова Мамеда.

— Петя, живой? — крикнул он и скатился к Петру. — Смотри, щека пухнет. Давай буду вести в медсанбат.

— Потом, — отмахнулся Петро. — Перевяжи!

— Я видел, ты упал, — говорил Мамед, неумело накладывая повязку. — Думал, конец… убили. Потом, гляжу… пошел. Прогнали фашистов, а?

Он был возбужден и радостен, как все люди, которые только что одержали победу.

Грохот боя откатывался к западу. На поле догорали танки. Бойцы несли раненых, старшина провел двух пленных танкистов.

Петро с Тахтасимовым вернулись к пулемету. Не торопись разобрали его, и тогда выяснилось, что причиной задержки была слишком густая смазка.

— Давай, Митрофан, почистим, — сказал Мамед. — Петя пускай отдыхать будет.

Петро отвел его руку, глухо сказал:

— Сам сделаю.

Он был твердо убежден, что теперь товарищи уже не доверяют его знаниям, осуждают его и если разговаривают с ним, как прежде, то потому только, что он ранен.

Избегая встречаться с ними глазами, он привел пулемет в порядок, дал для проверки очередь. Пулемет работал безотказно.

— Стреляете? — произнес над окопом насмешливый голос Людникова. — Почему же в бою не стреляли?

Наводчик Рубанюк ранен, товарищ лейтенант, — поспешно доложил Тахтасимов. — Он врукопашную с фашистами дрался.

Петро с усилием поднялся и вытянулся по-уставному. Рану его под бинтом нестерпимо жгло, кружилась голова, но он и виду не подал, что ему плохо.

— Красноармеец Рубанюк ранен по собственной неосторожности, — раздельно доложил он. — Пулемет молчал потому, что не был проверен наводчиком перед атакой противника.

Людников долго и пытливо смотрел ему в глаза. Он не мог взыскивать строго с этих неопытных, растерявшихся в первом бою людей. Но вот-вот повторится атака, и, удрученный своей неудачей, к тому же раненый, наводчик будет плохим солдатом.

— Пулемет передать помощнику, — сухо приказал он. — Отправляйтесь на медпункт.

У Петра затряслись губы. Больше всего он опасался, чтобы дело не приняло такой оборот.

— Разрешите остаться, товарищ командир роты, — негромко произнес он.

— Как это «остаться»? — раскричался Людников. — Посмотрите на свою физиономию. Что у нас тут… госпиталь? Марш на медпункт!

— Разрешите вернуться после перевязки, — настаивал Петро.

Он поднял глаза на лейтенанта, и тот понял: Рубанюк все равно вернется, несмотря ни на какие запреты. Сам Людников на финском фронте поступил точно так же, когда его не выпускали из госпиталя.

— Дойдете самостоятельно? — смягчаясь, спросил он.

— Дойду.

— Ну, смотрите, как там разрешат. Если ранение легкое, можете вернуться.

Словно стыдясь своей уступчивости, он вдруг снова обрушился на Петра.

— Вы что это, кино решили показывать своим помощникам? — сварливо спросил он.

— Какое кино?

— Почему покинули пулемет и побежали? Танки идут, команда не подана, а вы… Геройство нечего показывать. Это не геройство. Мальчишество. Вот и все.

— Не выдержал, — стал оправдываться Петро.

— Ладно. «Не выдержал»…

Проселочная дорога была размолота сотнями колес и гусениц. Солнце пекло, и Петру тяжело было идти. Бинт присох к ране и при каждом движении причинял острую боль.

Шагах в трехстах от ротных тылов Петра догнал Михаил Курбасов.

— Раненый, раненый, а не угонишься за тобой, — сказал он, запыхавшись. — Я кричал, свистел — никакого внимания.

— Оглох немного.

Михаил сочувственно оглядел его.

— Куда тебе угодило?

— В подбородок.

— Очень больно?

— Сейчас ноет, а сначала было терпимо.

— У нас ездового убило. Осколком прямо в живот… Ты сейчас в госпиталь?

— Нет, на медпункт.

— Вернешься?

— А как же!

Михаил несколько шагов прошел молча. Его пулеметный расчет расстрелял около десятка вражеских автоматчиков, ему очень хотелось рассказать об этом, но он сдержался.

— Ну, возвращайся, мы еще дадим гансам жару, — сказал он. — Не задерживайся.

Отойдя немного, Петро оглянулся. Там, за пригорком, остался полк, близкие ребята, Людников. Возможно, через несколько минут они опять примут бой. При мысли, что его не будет с ними, Петру стало тоскливо. Теперь для него это был не просто полк, который насчитывал столько-то рот, штыков, пушек, пулеметов, походных кухонь. Полк стал ему родным домом, второй семьей; первый же бой сблизил его с ним, как этого не могли бы сделать года.

«Но как оскандалился! — с горечью раздумывал Петро. — И на чем? Смазку забыл проверить». Петру было невыносимо стыдно при мысли, что он хоть в ничтожной степени ослабил общие усилия. «Надо скорее вернуться», — подумал он и прибавил шагу.

Петра обгоняли двуколки с тяжело раненными. Колхозные подводы везли навстречу ящики с патронами и снарядами. Гудя, пронеслась в сторону фронта машина командира полка.

Во все стороны, насколько обнимал глаз, раскинулись желтые, зеленые, черные квадраты полей, белые пятнышки хат. На горизонте, у подошвы двух курганов, Петру померещилась сверкающая лента воды. Она блестела серебром, переливалась, манила к себе. Петро угадал, что это знойное текучее марево, но еще долго виделись ему залитые вешней водой овраги, колеблющиеся отражения деревьев.

Он подошел к небольшому мостику, перекинутому через русло высохшей речонки. Навстречу двигались повозки; мобилизованные воинскими частями колхозники везли что-то к фронту. На трех задних подводах дребезжали прикрытые дерюжками темно-зеленые бутылки. Петро скользнул глазами по лицу усатого пожилого возчика, который ехал последним. Надвинув на лоб мятую, потерявшую первоначальную форму артиллерийскую фуражку, ездовой деловито помахивал прутиком над спинами шустрых кобыленок.

— Чего везешь, землячок? — окликнул его Петро. — Может, дашь попить?

Усач натянул вожжи, остановился.

— Моего кваску если хлебнешь, сынок, копыта набок откинешь, — словоохотливо сказал он.

— А что в бутылках?

— Горючка. Для танков, — добродушно сказал возчик. — Магарыч германцу.

Он порылся в повозке, извлек флягу с налипшей на нее соломенной шелухой.

— Попей, сынок, родниковая, — ласково сказал он. — Прямо богородицыны слезки, а не водичка.

Петро жадно приник пылающими губами к алюминиевому горлышку.

— В голову тебя гвоздануло? Ну, еще проживешь этак годков сто.

— Спасибо, папаша, — поблагодарил Петро, с трудом оторвавшись от фляги. — Сам откуда?

— А вон за леском моя родина, — показал кнутом возчик. — Будешь в Большой Грушевке, захаживай. Ковальчика Петра спроси.

— Петра? Тезки, значит.

— Ну, стало быть, тезки. Прощай пока.

Петро сделал несколько шагов и остановился. Перед глазами у него пошли темные круги. Он потерял немало крови, да и сейчас она пропитала бинт и просачивалась наружу.

Он медленно отошел в сторонку от дороги, присел на копне сена. Потянуло заснуть, но Петро пересилил себя, полез в карман за кисетом.

Запах сена напомнил ему Приднепровье, родную хату, вызвал в памяти Чистую Криницу. Подумав об Оксане, Петро вдруг поспешно ощупал рукой карман гимнастерки. Он до сих пор так и не читал ее письма, а теперь наверняка имел на это право.

Петро положил кисет на колени, достал и раскрыл конверт.

Протершийся на сгибах листок бумаги был исписан круглым торопливым почерком:

«Любимый мой, родненький Петрусь. Тебе будет тяжело на войне. Не горюй. Знай, что всегда с тобой в беде твоя Оксанка. Она любит тебя больше всего на свете, не знаю, можно ли любить крепче!

Клянусь ждать тебя с любовью и верностью. Если придет грусть, вспомни это.

Твоя молодая женушка».

Петру почудился запах мяты. Он приблизил письмо к губам. Нет, просто память вызвала к жизни то, что когда-то промелькнуло и запечатлелось. В прохладной чистой хате, где провели Петро и Оксана последние минуты перед отъездом, гак хорошо пахло любистком и мятой.

Петро весь остаток дороги разглядывал затуманенными глазами наивные васильки на уголке письма, косые фиолетовые строчки. Перед тем как войти в село, он огляделся и крепко прижал письмо к запыленной гимнастерке.

…На медпункте у Петра извлекли из подбородка два небольших осколка, промыли и перевязали рану. Через полтора часа он был уже в роте.

А спустя еще десять минут противник, перегруппировав, свои силы, начал новую атаку.

XII

За день полк выдержал еще два яростных натиска. К вечеру вражеские солдаты, окончательно измотанные, отошли на исходный рубеж и активности больше не проявляли.

В роте Людникова были тяжелые потери: из строя выбыло больше половины личного состава. Людникову в последней атаке задело осколком предплечье. Быстро перебинтовав рану, он продолжал ходить по своим взводам и, осипший, но по-прежнему настойчивый и требовательный, сводил остатки роты в боеспособное подразделение.

В сумерках он наведался к пулеметчикам. Тахтасимов и Брусникин сидели на бруствере, свесив в окопчик ноги, и грызли размоченные в воде сухари.

— Сидите, сидите, — поспешно и приветливо сказал Лютников, заметив, что они хотят подняться.

Ему было известно во всех подробностях, как они вели себя в бою. По ним непрерывно бил миномет. Потом стреляла прямой наводкой вражеская пушка. Расчет трижды менял огневые позиции. Когда пулемет все же был разбит, пулеметчики, сидевшие в это время в укрытии, вместе со всеми пошли в контратаку.

Все это Людников знал и, как только противника отбросили, прислал связного передать, что действиями расчета доволен.

Но все же он посчитал нужным сделать несколько замечаний.

— В атаке вы слишком мешкаете, — сказал он Брусникину. — Потому вас и царапнуло. Живости нет.

— В другой раз не подкачаю, товарищ лейтенант, — пообещал Брусникин, краснея.

Ему было неловко за свой недавний страх, и он тщетно старался скрыть свое смущение.

Людников оглянулся.

— А Рубанюк где?

— Спит, товарищ лейтенант. Вон там, под кустиком, — показал Тахтасимов. — Прикажете разбудить?

— Не надо… Смелый он хлопец.

— Очень смелый, товарищ лейтенант.

— Горячий только чересчур.

Людников посидел еще немного, наслаждаясь коротким отдыхом, затем ушел к патронному пункту.

Около полуночи полк отвели во второй эшелон. Сменила его кадровая дивизия, с боями отходившая от Збруча. Дивизия, сдерживая врага, прошла не один десяток километров, была обескровлена, но каждый боец ее дрался за четверых.

Рота Людникова расположилась в садах Большой Грушевки, откуда только что выехал дальше в тыл медсанбат.

Петра, который немного поспал, назначили дневалить.

В темноте он ощупью нарвал в каску вишен и, прислонившись к дереву, глядел в сторону передовых позиций.

Черный полог небосвода на западе беспрерывно рвали багровые зарницы орудийных выстрелов. Трепетало марево ракет. Месяц нырял в оранжевое облачко и снова выплывал на чистые просторы темно-синего неба.

Где-то за мостиком скрипели колеса повозок, из глубины сада доносился негромкий говор. Петро с удовольствием вдыхал домашний запах ржаного хлеба…

Гитлеровцы пошли в наступление на рассвете. Их свежие танковые части и мотопехота, поддержанные авиацией, за три часа кровопролитных боев прорвали оборону и разрезали силы оборонявшихся.

Командир дивизии отдал приказание отходить в направлении станции Христиновка, ведя арьергардные бои одним полком.

Проселочной дорогой, которая шла на северо-восток вдоль леса, можно было, сделав небольшой крюк, выйти к Гайсину.

На эту дорогу и устремились отступающие части и поток беженцев из Большой Грушевки и окрестных хуторов.

В повозках, с впряженными коровами и молодыми бычками, сверх домашнего скарба — сундуков, цыбарок и узлов — сидели, испуганно тараща глаза, ребятишки, старухи. Вдоль узкой дороги, растекаясь по зреющей озими и поднимая ее копытами, брели коровы, отары овец.

Петро шагал с Брусникиным и Мамедом в хвосте роты. Вскоре к ним присоединился Михаил Курбасов. Свой пулемет — один из двух, уцелевших в роте, — он поставил на повозку старшины.

Петро притронулся рукой к плечу Михаила и кивнул на степь. Он давно уже приметил пожилого, одетого в добротный темный костюм человека, шагающего в густых хлебах недалеко от дороги. Рослая пшеница была человеку по грудь, но он продолжал шагать, скинув картуз и поминутно отирая рукавом лысую макушку. Время от времени он останавливался, срывал колосья, мял их в руке и снова брел дальше. Дойдя до вспаханной земли, человек свернул на дорогу.

Он встретился с настороженными взглядами бойцов и, будто очнувшись, быстро проговорил:

— Бачыте, що ворогу оставляем? Это ж участок моей бригады. По сто пудов с гектара думка была взять. И взяли б…

Ему очень хотелось, чтобы оценили труд и достижения его бригады. Видя, что бойцы слушают его сочувственно, он оживился и стал рассказывать о том, как хорошо было наладились дела. Возле пшеничного клина он задержался, осторожно сорвал несколько колосьев.

— Вот, — показал он, — если в хлеборобстве понимаете, товарищи красные бойцы. Сортовая! На семена засеянная.

Бригадир с грустью смотрел на колоски, широкая ладонь его словно одеревенела. На лице бригадира, лоснящемся от пота, резко проступили скулы, вырисовались морщины под глазами.

— Эх, товарищи! — сказал он, вздохнув. — Не будет он ею пользоваться!

Торопливо, как бы боясь передумать, он пошарил в кармане, вытащил спички. Опустившись на корточки, сгреб оброненную кем-то на дороге солому, сделал из нее несколько пучков и зажег их. Горящие пучки он растыкал в нескольких местах и, услышав, как начала потрескивать пшеница, побежал, низко нахлобучив картуз и не оглядываясь.

Впереди клубился дым над подпаленным ранее участком озимой ржи. Рожь была еще зеленоватая и загоралась неохотно. От подвод отделялись люди: они раздували огонь в тлеющей соломе и с ожесточенными лицами совали горящие пучки в хлеба.

В трех-четырех шагах от Михаила шла, поскрипывая щегольскими полуботинками, красивая, полная молодица с небольшим узелком в руке. Пыль оседала на ее накрахмаленной косынке, на густых бровях и ресницах. Но даже и сейчас она выглядела аккуратной и опрятной, и, глядя на нее, легко было представить ее хату — чистую и прохладную, со свежесмазанным, усеянным травой полом, со сверкающими белизной занавесками на окнах.

Молодица, держа в зубах былинку и покусывая ее, молча смотрела на горящую степь.

— Что же это налегке, тетенька? — спросил ее Михаил. Женщина быстро оглянулась, метнула на него из-под платка глазами.

— Без вещичек почему, тетенька? — повторил Михаил.

— Не знала, что у меня такой племянничек есть, — насмешливо отозвалась она.

— Чем плохой? — поправляя пилотку, игриво спросил Михаил.

— Герой… Поперед старых дедов отступает.

Михаил с Петром переглянулись.

— Сердитая, — смущенно сказал Михаил.

— На сердитых воду возят. А на мне не повезешь.

Молодица строго уставилась на него светлыми глазами.

— Вы что ж одна? Одинокая? — поинтересовался Петро.

Молодица не ответила и, замедлив шаг, отстала. Голубоватая косынка ее мелькала некоторое время среди подвод, потом исчезла в облаках пыли.

Далекий прерывистый гул самолета заставил всех поднять головы.

— «Костыль» распроклятый летит, — сказал незнакомый боец. К его вещевому мешку были привязаны ботинки.

— Какой-такой костыль? — спросил Мамед. Он впервые видел горбатый «хеншель».

— Лучше б сорок других прилетело, — зло сказал боец. — Отбомбились бы и ушли. А этот вот прилетит, выключит моторы — вроде ты голый… Всего обсмотрит. А потом покличет бомбардировщика.

Предсказание сбылось. Разведчик покрутился над дорогой и скрылся за лесом, а минут через десять послышался тяжелый гул.

Петро оглянулся. Резко выделяясь на фоне белых облаков, приближался «юнкере». На темных его плоскостях смутно были видны черно-желтые кресты. Кренясь, «юнкере» пошел прямо на проселок. Толпа засуетилась, с подвод посыпались в придорожные канавы детишки и женщины. Всхрапывающие кони понесли вскачь две-три брички по ржи и подсолнухам в сторону от дороги.

— Ну, сейчас даст, — сказал кто-то.

Над дорогой тонко засвистели пули. Забавляясь, летчик выстрачивал короткими очередями по мечущимся людям: тр-р… тр-р… трр-трр… тр-тр-тр… трррррр… тр… тр…

Петро, как сквозь туман, видел рухнувшую на обочине дороги лошадь, сумасшедшие от страха глаза женщины, на руках которой побагровел от крика ребенок. Рядом стреляли Михаил и Мамед Тахтасимов. Глухо такали ручные и зенитные пулеметы.

Самолет вдруг пошел креном, выровнялся и резко начал падать, оставляя за собой хвост грязного дыма. Он еще раз попытался набрать высоту, задрал нос и тогда уже с лету врезался метрах в двухстах от дороги в кукурузу.

— Туда, хлопцы! — крикнул Михаил. — Летчик, наверно, жив.

От дороги к месту падения самолета, опережая друг друга, устремились, бойцы, ребятишки, женщины.

Петро с Михаилом добежали, когда невдалеке от горящего самолета уже плотно сбилась толпа. Рослый сержант одной рукой держал летчика за расшитый галунами мундир, а в другой у него поблескивал отобранный пистолет.

— Стрелять хотел, — обращаясь к толпе, взволнованно пояснил он и вдруг широко размахнулся и огрел летчика по затылку.

Белокурая прядь волос летчика мотнулась, но он сейчас же выпрямился и озлобленно посмотрел на толпу.

— Ты детишек зачем расстреливаешь? — крикнул сержант. — Подлю-юга! Бандит!

Петро, протискиваясь вперед, услышал, как летчик, презрительно глядя на сержанта, сказал:

— Никс стрелять… тетишек…

— Никс? — разъярился сержант. — Гитлеровская морда! Что ж ты, конфеты кидал?

В круг людей прорвалась женщина. Петро узнал молодайку с узелком. Она подошла вплотную к летчику, в упор разглядывая его холеное лицо с выпуклыми светлыми глазами.

— Ты ему еще цыгарочку поднеси, — сердито бросила она сержанту. — Разговоры завел…

И прежде чем сержант успел ответить, она рывком потянула фашистского летчика к себе и сильной рукой швырнула его к толпе.

— Бейте его, бабы! — взвизгнула она высоким рвущимся голосом.

— Эй, тетка! Самосуд устраиваешь? — крикнул рослый сержант и загородил своим телом летчика. — Он нам живой пригодится. Такой «язык» с неба свалился, а ты…

…В километре от леса поток беженцев и воинских частей повернул обратно. Переполох подняли мчащиеся навстречу люди в повозках из обоза какого-то полка. Они сообщили, что дорога на Гайсин отрезана танковым десантом противника.

XIII

Последний раз Петро разговаривал с Людниковым в полдень на выгоне за хутором.

Вражеские бронемашины прорвались со стороны Большой Грушевки, пронеслись окраиной и свернули к вербам, отрезая советским подразделениям выход на дорогу.

Людникову удалось собрать десятка три бойцов из своей и других рот. Он отозвал Петра и торопливо сказал:

— За огородами, вон там, где конопля, два наших пулемета. Патроны есть. Кройте туда, к пулеметчикам. В случае чего, прорвемся к лесу. А я соберу по хутору бойцов.

Петро крикнул Брусникина и Мамеда, и все вместе они побежали к конопле.

Тут расположилось несколько бойцов. Петро сразу обратил внимание на то, что оружие их свалено в кучу, у пулеметов.

— Вы что, в санаторий приехали? — крикнул он. — Разбери винтовки.

— А ты что за пень вылупился? — огрызнулся высокий боец с грязной, запыленной повязкой на левом глазу. — Ишь, строгий какой.

Петро пристально посмотрел на него, сдвинул брови и тихо, но твердо приказал:

— Сейчас же разобрать оружие! Тахтасимов, проверить пулеметы!

— Над нами поставили одного такого начальника. Чего орешь! — неохотно поднимаясь, сказал боец с повязкой на глазу. — Вон, возьми его за рупь двадцать.

Он кивнул в сторону подсолнухов. Оттуда, шелестя листьями, вынырнул Михаил. В подоле его гимнастерки лежали крупные желтоватые огурцы, головки лука.

— Сейчас подзаправимся, — широко улыбаясь Петру, сказал он. — Огурчики…

— Не время, Мишка, — недовольно прервал его Петро. — Накроют нас здесь фрицы, будут тогда всем огурчики.

У Петра сбилась повязка, показалась кровь. Поморщившись, он поправил бинт и сказал:

— Без драки мы отсюда не выберемся. Так и Людников полагает. А у вас оружие вон в каком виде.

Михаил молча роздал огурцы и начал возиться у своего пулемета.

В лесу, совсем недалеко, разгоралась ружейная перестрелка, и бойцы зашевелились энергичнее: приготовили гранаты, помогли установить пулеметы.

…Собрав на хуторе бойцов, Людников приказал им накапливаться на окраине и присел на завалинке, чтобы перевязать руку.

Близкое гудение моторов заставило его вскочить. Из-за угловой хаты появился танк. Тотчас же в башенном люке показалась голова танкиста. Сняв шлем, он огляделся и заметил Людникова.

— Рус, сюда! — поманил он его пальцем.

Людников с лихорадочной поспешностью схватился за пистолет.

Выстрелить он не успел. В конце улицы показались мотоциклисты. Машины приближались с бешеной скоростью, и Людников, перемахнув через низенький плетень, побежал огородами, прячась в подсолнухах и за кустами бузины.

Когда находившиеся возле пулемета заметили танк с фашистской свастикой, боец с повязкой, блестя одним глазом, сдавленно сказал:

— Ну, труба нам, ребята! Давайте сматываться, покудова они нас не обнаружили.

Петро не забывал, что в хуторе остался с бойцами Людников. Он подумал, что командир роты ни за что не оставил бы своих людей.

— Отползайте в лес, — негромко приказал он красноармейцам. — Мы придержим гадов.

— Да скорее уходите, — добавил Михаил. — Винтовки не забудьте.

Он довольно спокойно выкатил пулемет на тропинку и залег.

Бойцы начали отползать гуськом меж грядками, волоча за собой оружие и патронные коробки. Мамед и Брусникин остались около второго пулемета.

В эту минуту показались мотоциклисты. Они с треском неслись по хутору.

— Чесанем их — и ходу! — почему-то шепотом сказал Михаил.

За выгоном захлопали сперва редкие, затем участившиеся выстрелы. Осторожно высунув голову, Петро увидел бегущих к садам бойцов. Они пригибались, стреляли, снова бежали.

— А ну, жми, Мишка! — сказал Петро, нервничая. Михаил дал длинную очередь. Где-то близко короткими очередями бил Мамед.

— Есть два! — возбужденно крикнул Брусникин. Вражеские солдаты рассыпались и залегли под плетнями.

Несколько автоматных очередей сухо защелкали у крайней хаты. Чиркнув по головке подсолнуха, низко дзенькнула пуля.

Минуты через две гитлеровцы осмелели. Прячась в кукурузной поросли, спешенные мотоциклисты стали просачиваться на огороды.

— Давайте уходить, — сказал Петро. — Живее! Прихватив с собой замки от пулеметов, они ползком выбрались к стогам сена и, скрываясь за ними, побежали в лес. И вдогонку им свистели пули, и когда они уже достигли опушки, Брусникин вдруг завопил не своим голосом. Ему раздробило пулей бедро.

— Потом перевяжем, — склоняясь над ним, сказал Петро. — Идти можешь?

Брусникин стих, но потом застонал еще громче. Кровь хлестала безостановочно. Петро с Мамедом, сложив руки, понесли его.

Отойдя немного, они бережно положили Брусникина на мшистую землю. Петро осторожно отодрал от его дрожащего тела мокрую, быстро черневшую сорочку.

— Разрывная, — тихо сказал Михаил.

— Эх, как назло! Ни иоду, ни бинтов.

— Там… в сумке… полотенце есть, — бессильно произнес Брусникин.

Его перевязали чистым полотенцем и понесли дальше. Шли молча, углубляясь в лес.

XIV

После всего, что было пережито за последние сутки Петром и его товарищами, лесная тишина казалась им странной и подозрительной. Они настороженно оглядывались по сторонам, говорили вполголоса. Брусникина несли поочередно, смастерив носилки из плащпалатки и двух жердей.

Перед сумерками присели у густого, повитого паутиной орешника.

Михаил через несколько минут встал, поднял кверху горящие ладони, потряс ими, сгоняя кровь, затем вытянул по швам и сказал, подражая Людникову:

— Комендантом укрепрайона назначаю Рубанюка.

— А сам на какую должность хочешь пристроиться? — спросил Петро без улыбки.

— Начальником продсклада. У кого что в сумках или карманах завалялось, немедленно сдать на хранение. И в первую очередь табачок.

Запасы оказались жалкими: несколько сухарей, две банки мясных консервов, семь кусочков сахара с налипшими на них крошками махорки. Сейчас, когда можно было сиять обувь, раскинуть ноги и прижать воспаленные ступни к прохладной траве, об еде никто и не думал. Но спустя некоторое время голод дал себя почувствовать.

— Еще не раз вспомним роту, — мечтательно произнес Михаил. — Каши сколько хочешь, вечером чаек, впереди тебя боевое охранение.

— Дд-а, тут подтягивай пояс, — откликнулся Петро.

Михаил повертел в руках консервные банки, сунул одну из них обратно в вещевой мешок, а другую, открыв плоским штыком, поставил перед Брусникиным.

— Получай спецпаек, — сказал он, стараясь придать своему голосу беспечность и веселость. — Чтобы все слопал.

— У нас поговорка старый есть, — сказал, подсаживаясь к Брусникину, Мамед. — У кого борода нет, то каждый из своего борода по один волос дает — и у него будет борода! Кушай, друг.

Он судорожно глотнул слюну и, смутившись, негромко прокашлялся.

— В груди жжет, — пожаловался Брусникин Петру, когда тот склонился над ним. — Пить хочется… А есть не хочется…

Он видел, что товарищи голодны, ему и самому хотелось есть, и он жалел, что не может сесть со всеми в кружок. Тогда бы банку разделили на четыре равные порции, и он свою ел бы со спокойной совестью.

— Мы сейчас чаю горячего для тебя сообразим, — пообещал Петро. — Мамед, бери котелок, пойдем.

— Где вы воду возьмете? — усомнился Михаил.

— Все будет. Пошли, Мамед!

Минут через двадцать они действительно вернулись с полными котелками мутной воды. Развели костер. Мамед искусно прикрыл его ветками и сидел рядом на корточках, пока не закипела вода.

— На чайном фронте прорыв ликвидирован, — глубокомысленно отметил Михаил, — а вот с куревом плоховато…

— Дня на два хватит? — встревоженно спросил Мамед, ярый курильщик.

Михаил, прикинув на глаз содержимое кисета, неуверенно сказал:

— Хватит, если выкуривать три цыгарки в сутки… каждую на всех.

— Не будем же мы в лесу век торчать, — сказал после долгой паузы Петро. — Может, завтра пробьемся к своим.

Но предположения его не сбылись. Весь следующий день они шли, стараясь продвигаться на восток, а в сумерки, к своему ужасу, убедились, что попали на то место, которое проходили раньше.

Михаил узнал выкинутые им накануне старые, истлевшие стельки из соломы, на примятой траве валялась пустая консервная банка.

— Вот это здорово! — сказал озадаченно Петро. — Так мы блуждать будем, пока к фашистам в лапы не попадем…

Посоветовались и решили, что Петро с Михаилом на рассвете пойдут на разведку к хутору, а заодно попытаются раздобыть чего-нибудь съестного.

Спали в эту ночь плохо. У Брусникина резко повысилась температура. Он дышал тяжело, прерывисто. Остатки продовольствия были съедены еще утром, всех мучил голод.

Михаил долго ворочался на своем ложе из сосновых веток, потом окликнул:

— Петро, а Петро!

— А!

— Где ежа достать?

— На кой он тебе?

— Говорят, в солдатском брюхе и еж перепреет.

Друзья рассмеялись. Петру вспомнились студенческие годы. Чаще всего они приходили в общежитие ночью, проголодавшиеся, но веселые и озорные, долго не давали друг другу уснуть.

— Михайло!

— Ну?

— А курицу мы тогда с тобой у Любаши не доели.

— Я от пирога с гусиной печенкой отказался. Не лезло!

— Теперь, небось, полезло бы?!

Брусникин заскрежетал во сне зубами, и друзья притихли. Петро лежал на спине с открытыми глазами и смотрел на яркую звездную россыпь. Ни канонады, ни гула самолетов не было слышно, и он подумал, что линия фронта отодвинулась на восток. Горят новые села и города, по дорогам бредут новые толпы беженцев.

Петро закрыл лицо руками. Он вспомнил первого убитого им долговязого фашиста, еще двух, заколотых в атаке; остальные, расстрелянные им из пулемета, все казались одинаковыми, и Петро не мог представить их лиц.

Сонное перешептывание листвы деревьев, похожее на мелкий беспрестанный дождик, усыпило его.

Перед зарей Петра разбудил треск сухих веток под чьими-то ногами. Кто-то пробирался ощупью, время от времени останавливаясь и замирая.

— Мишка, слышишь? — шепотом спросил Петро.

— Может, лошадь? Или волк?

Петро на всякий случай вытащил из-под головы гранату. Еле заметный в темноте человек подошел совсем близко.

— Кто тут есть? — спросил он, наконец, негромко, но решительно.

— Люди! — откликнулся Михаил. — Ты кто такой? Пришедший оказался советским бойцом. Он рассказал, что вместе с ним шел из окружения тяжело раненный лейтенант. В полночь состояние лейтенанта ухудшилось, он начал бредить, просил пить. Боец, оставил его и отправился разыскивать воду.

— Как же ты нашел нас в потемках? — спросил Петро.

— Мы еще с вечера слышали: здесь кто-то есть, да лейтенант приказал не подавать голоса.

Петро силился разглядеть пришедшего, потом сказал:

— Если не врешь про лейтенанта, поможем. Тебя как зовут?

— Павел Шумилов.

— А лейтенанта?

— Татаринцев.

— Тяжел он, говоришь?

— Дюже плох. У него осколок в грудь попал.

Спустя полчаса лейтенанта перенесли и положили рядом с Брусникиным. Он был без памяти, ругался, на миг затихал и снова начинал метаться.

Мамед помог Шумилову нарвать свежей, мягкой травы. Прохладное ложе несколько успокоило Татаринцева, и он забылся.

— Ему бы доктора, — сказал Шумилов. — Жена у него фельдшерица. Пока мы в окружение не попали, они вместе были.

Петро послал Мамеда за водой к небольшой яме, которую они вдвоем отрыли накануне в болотистой низине, и начал собирать сушняк для костра.

Лейтенант вдруг позвал кого-то глухим, дребезжащим голосом. Петро подошел и наклонился.

— Кто? — глядя на него широко раскрытыми глазами, произнес Татаринцев.

— Что-нибудь нужно, товарищ лейтенант?

Петро спросил участливо и мягко, но Татаринцев испуганно отстранился и застонал от резкого движения. Потом опять произнес хрипло, не спуская с Петра глаз:

— Кто? Ты кто?

— Я Рубанюк. Красноармеец.

— Брехня!

Татаринцев сказал это беззлобно, с хитроватой улыбкой. Веки его медленно опустились, чуть прикрыв глубоко запавшие глаза.

— Рубанюк, — шепнул он.

— Я.

— Вы не обманывайте… Я подполковника Рубанюка хорошо знаю…

«Да он, может, в полку у брата был? — мелькнула у Петра догадка. — Возможно, что Иван где-то здесь недалеко воюет».

— Командира полка вашего не Иваном Остаповичем зовут? — спросил Петро нетерпеливо.

Татаринцев не ответил: он впал в забытье. Петро бесшумно отгонял веткой осу, которая носилась с тонким жужжаньем над лейтенантом, и внимательно разглядывал его лицо. Искаженное страданием, с крапинками пота на широких, монгольских скулах, оно все же оставалось привлекательным.

«Не выживет», — подумал Петро, заметив, что полуприкрытые глаза лейтенанта временами тускнели.

Татаринцев вдруг тяжело задышал, заворочался и рванул рукой ворот гимнастерки. Петро заметил у него под сорочкой что-то красное. Показалось, что это пропитанная кровью перевязка. Петро хотел было отвернуть ворот сорочки, но Татаринцев резко отвел его руку и застонал.

— Лежите, лежите, товарищ лейтенант, — поспешил успокоить его Петро. — Вам вредно шевелиться.

Татаринцев приподнялся, хотел сесть, но сил у него не хватило. Он упал на спину и громко, по-детски всхлипывая, заплакал.

Петро положил ему руку на лоб. Татаринцев перекатывал Голову по сумке, которая заменяла ему подушку.

— Не могу… больше… хочу… идти…

— Лежите, товарищ лейтенант. Утром доставим вас, начнут лечить.

Татаринцев скрипнул челюстями, прикусил губу так, что кровь проступила под зубами.

— Не могу лежать, — с глухой злобой повторил он. — Мне… идти надо…

Он отвернулся, но сейчас же снова устремил на Петра наполненные слезами глаза.

— Наши далеко сейчас… ушли?

— Да нет, не очень. Хорошо держат фрица.

— Жарко у нас было… Навряд кто остался… На высоте сто двадцать семь… накрыл нас… головы поднять нельзя… Ну, и его положили там… сотни две.

Он лизнул пересохшие губы и попросил пить.

— Сейчас хлопцы принесут. Пошли по воду.

Петро подождал, пока Татаринцев передохнул, и повторил свой вопрос:

— Командиром полка у вас не Рубанюк был? Иван Остапович?

— Рубанюк. А вы знали его?

— Ну как же! Это брат мой родной.

Татаринцев посмотрел на Петра широко раскрытыми глазами и судорожно глотнул воздух. Еле слышно прошептал:

— Погиб он… на моих глазах…

— Ванюшка!

Петро побледнел. А Татаринцев, забыв о том, что перед ним брат Рубанюка, продолжал медленно и тихо:

— Немцы бросили танки… окружили… Подполковник сам нас в атаку повел… Я пробрался, а тут они… опять навалились…

По лицу Татаринцева словно бродили отсветы пережитого боя: оно все время менялось, голос его переходил в полушепот.

— Отполз я… прилег в ямочку… Гляжу, подполковник упал… танк через него гусеницами… потом и в меня осколком…

Он умолк, а через минуту заговорил тверже и отчетливее:

— Наш полк добре дрался. Где трудней — туда комдив рубанюковцев. А когда его убили… не знаю, кто стал командовать. В меня самого… осколок…

Где-то очень высоко горело жаркое июльское солнце. Макушки тополей, грачи, снующие под синим небом, были освещены, а внизу, в мягко темневшей глубине леса, кривые стволы ясеней, груш-дичков, вязов шелестели листвой дремотно и печально. Солнечный луч никогда не пробивался сюда.

Зубы Петра невольно выстукивали все чаще и чаще. Сделав усилие, он попытался свернуть цыгарку, но руки его тряслись, махорка падала на колени, на босые ноги.

— У меня все горит внутри, — сказал Татаринцев, шевеля пальцами рук. — Умру…

Он строго глянул на Петра глубоко запавшими глазами.

— Слушай… полковое знамя… я успел отбить… Фашисты хотели взять… не дал им… Тут, со мной… Достань. Я не могу двигаться…

Петро осторожно расстегнул гимнастерку раненого… Шелковое полотнище в засохших сгустках крови коробилось под пальцами, было горячим от тела.

— Найди наш полк… Скажи: Татаринцев нес, сколько мог… Вернуть знамя… надо.

Он перевел дыхание, лицо его покрылось испариной.

— Увидишь жену… Аллочку… она в полку, расскажи все… вот… Рубанюк…

Татаринцев вновь впал в забытье. Петро развернул знамя; подумав, вынул складной ножик и осторожно отпорол бахрому. Снова сложив знамя, он спрятал его под сорочкой. Потом застегнул гимнастерку и только тогда позвал вернувшегося с водой Мамеда.

В полдень Татаринцев, не приходи в сознание, умер.

XV

Петро переживал свое горе мужественно, ничем не показывая, как тяжело у него на душе. Стараясь забыться, утишить острую боль, которую причиняли ему мысли о брате, он придумал себе работу: тщательно вычистил оружие, собрал большой ворох сухих веток и листьев, потом взял саперную лопатку и принялся рыть могилу Татаринцеву.

Только теперь он понял, как сильно любил брата. Долгая разлука не притупила этого чувства. Все, что было связано с Иваном, вставало сейчас в памяти с такой отчетливостью, словно это было только вчера.

…Петру едва исполнилось шесть лет, а Иван уже состоял в чоновском отряде. По району бродили небольшие кулацкие банды; они терроризировали население, убивали коммунистов и комсомольцев, уводили в леса советских активистов, жестоко с ними расправлялись. Иван появлялся дома редко. Он приходил запыленный и усталый, с карабином за плечами и с полными карманами патронов. «Ой, смотри, Ванюшка, — испуганно говорила каждый раз мать, — убьют они тебя». — «Не убьют, — бесстрашно откликался Иван. — А и убьют, то за людей голову положу, за правду».

Петро во все глаза смотрел на брата, с уважением ощупывал его боевые доспехи. А когда Иван замечал, наконец, устремленный на него восхищенный взгляд братишки и подмигивал ему, тот смелел и начинал донимать бесконечными вопросами: зачем люди делаются бандитами? Убивают ли они маленьких? Есть ли у них такие винтовки, как у Ванюшки? Однажды, после разговора брата с отцом, Петро спросил: «А что такое людская правда?» Иван переглянулся с отцом и матерью, долго с улыбкой смотрел на маленького Петра. Но ответил серьезно, как взрослому: «Это большое слово — правда. Подрастешь — тебе все понятно станет. За правду Ленин и другие большевики шли в тюрьму, в ссылку. Добивались, чтоб не только графам Тышкевичам жилось добре, а всем людям. За правду эту человеческую и батько наш с белополяками да немчуками бился». Иван ласково потрепал братишку по плечу, а Петро стал допытываться про графов, белополяков.

…И еще вспомнилось Петру… Он уже был секретарем комсомольской ячейки, когда Иван, отслужив срочную службу, приехал из армии домой на побывку. Деятельностью Петра в селе он остался доволен, но на прощанье все же сказал: «Гляди, Петро, всегда помни, чем наша семья государству своему обязана. При другом строе так бы и не выбились мы из нужды. Крепко держись партии большевистской! Это верная мать для таких, как наша семья».

Петро вспомнил еще многое. И о том, как Иван поддерживал семью, когда ей приходилось туговато, и о том, как радовались, когда Иван получил свое первое командирское звание.

Долбя лопаткой слежавшиеся пласты лесного перегноя, Петро думал о том, что никто из семьи не узнает даже, где погребено тело Ивана, не поплачут над его могилой отец, мать…

Отдавшись горестным думам, Петро не заметил, как солнце стало клониться к западу и в лесу стало прохладнее, темнее.

Он вернулся к орешнику, лег ничком на траву. Скоро должны были вернуться из хутора товарищи, и хотелось собраться с мыслями, взять себя в руки.

Незадолго перед вечером Тахтасимов первый увидел подходившего Михаила. За плечами у него был увесистый мешок.

— Почему один? Где Шумилов? — спросил Мамед, помогая товарищу спустить на землю ношу.

— Осторожней. Здесь бутыль с молоком. Достал для нашего санбата.

— Шумилов почему не вернулся?

— Идет сзади. С ним еще двое.

Михаил заметил, что Петро чем-то подавлен.

— Ты что такой грустный, Петя? — спросил он.

— Лейтенант помер, — шепотом ответил за Петра Мамед.

— Умер?

Михаил вопросительно посмотрел на Петра. Тот встретился с ним взглядом и вдруг, замигав ресницами, закрыл рукой лицо.

— Ты что? — встревожился Михаил. — Что стряслось, Петя?

— Брат… убит.

Михаил стоял растерянно, не зная, как утешить друга.

— Что в хуторе? — с усилием выжимая слова, спросил Петро.

— Полно фрицев. Гайсин и Христиновку сдали. В общем, дело табак.

Михаил развязал мешок, бережно извлек из него четвертную бутыль с молоком. В мешке, кроме того, были два куска свиного сала, большая буханка пшеничного хлеба, вареная молодая кукуруза, лук, огурцы. Отдельно, в полотняном мешочке, — самосад.

— Шумилов еще несет кое-что, — сообщил Михаил. — Прямо-таки подвезло. Нацисты приказали для своих раненых собрать. По всем дворам солдаты шарят. Ну… удалось хитростью отнять.

Понизив голос, Михаил добавил:

— Харчи — это полдела. Колхозники обещают определить Брусникина к надежной старухе.

— Рискованно, — высказал опасение Петро. — Фрицы кругом.

— Тут еще опаснее. Все-таки уход за ним будет, фельдшер в хуторе какой-то есть, отставной.

Вскоре вместе с Шумиловым подошли усатый селянин в старой артиллерийской фуражке и сухощавый пожилой мужчина в костюме городского покроя. В селянине Петро с первого взгляда узнал возчика, который поил его водой по пути на медпункт.

— Узнаешь, отец? — спросил он.

— Извиняйте, щось запамятовал.

— Водой поил. В гости приглашал: мол, спроси в Большой Грушевке Петра… Петра… Ковальчика, кажется.

— Было… было… Теперь помню.

Крестьянин снял свою измятую фуражку, вытер стриженую потную голову и оправдывающимся тоном сказал:

— Такая коловерть пошла! Разве всех упомнишь? Я вон с родного села сиганул — аж у троюродного брата на хуторе очутился.

Пока бойцы вертели цыгарки и с наслаждением закуривали, он оглядывал их лесное пристанище.

— А это что за человек? — шепотом спросил Петро, показав глазами на второго мужчину.

— Потом объясню. Беженец польский, если не врет.

Петро глубоко затянулся горьковатым дымком, выпустил рыжее облачко.

— Так в хуторе неважные дела? — спросил он.

Ковальчик безнадежно махнул рукой:

— А у нас говорят: «Ворог в хату влиз — повна хата слиз». Черные списки в первый же день начали писать. За сочувствие советской власти и красным армейцам.

— Ну, а вы к нам пришли. Раненого соглашаетесь приютить. Опасно ведь?

— Узнают — шкуру спустят, — согласился Ковальчик.

— И не страшно?

— Как тебе сказать, дорогой человек? — задумчиво произнес Ковальчик. — Умирать никому неохота. Но только, как говорят, страх по пятам за неправдой ходит. А какая уж тут, рассуди, неправда — своих людей вызволять?

Ответ Петру понравился. Они поговорили еще немного, потом Ковальчик собрался уходить. Он еще раз подтвердил свое обещание прийти завтра к вечеру с родственником за раненым.

Михаил и Мамед принялись раскладывать на траве еду. Петро пристально оглядел горожанина, приблизился к нему.

— Вы кто такой? — настороженно спросил он, щупая глазами его заросшее щетиной лицо с крупными морщинами.

— Jestem robotnikiem z Drohobycza. Jakub Dabrowieckil.

— Поляк?

— Polak.

— Как вы попали в лес?

— Poszukuje swych towarzyszy. Uciekalismy przed faszy-stami, prosze pana…

Глаза пришедшего, выразительные, голубые, смотрели на Петра не мигая.

— Вы не врач, случайно?

Поляк перевел взгляд на Брусникина, с сожалением покачал головой.

— Jestem gornikiem… Robotnikiem…

Нужно было немедленно принимать решение. Петро еще раз придирчиво оглядел поляка, задержал взгляд на его новой, почти не запыленной куртке: так опрятно не могли выглядеть люди, идущие тяжкими дорогами-отступления. «Заброшен фашистами», — решил Петр.

— Документы есть? — резко спросил он.

— Nie.

Поляк вдруг понял, что ему не верят, и с легкой обидой в голосе сказал:

— Nie wierzycie mi? Jestem górnikiem. Nienawidzę hitlerowców…

Он замолк, затем вдруг вспыхнул, изменился в лице. Мешая русские слова и польские, взволнованно заговорил:

— Proszę, żeby mnie wzięli do Armii Czerwonej. Nie przy-Imują. Moją ojczyznę zajęli faszyści. Jak mam postąpić? Jes'li Rosjanie nam nie pomogą, Hitler pozostanie w Polsce gospodarzem. Dla nas zaczął się dzień dopiero z tą chwilą,kiedy wy przyszlis'cie ze wschodu. A teraz noc, noc…

— Ладно, пусть садится с нами кушать, — сказал Михаил. — Потом разберемся.

Домбровецкий учтиво поклонился:

— Bardzo dziękuję… Serdecznie…

Он неторопливо отрезал себе ломоть сала, наложил на хлеб, сверху прикрыл еще одним ломтиком хлеба и стал есть. Темнота густела, из глубины леса потянул холодок. Крупные морщины на лице Домбровецкого в полусумраке стушевались, он словно помолодел.

— Почему в Дрогобыче не остались? — спросил Михаил.

Он сидел на корточках и ковырял травинкой в зубах.

— U hitlerowców?

Домбровецкий отложил в сторону недоеденный хлеб и повернулся к Михаилу:

— Rosjanie nie nazywali nas nigdy baranami, zasługującymi tylko na koryto w chlewie. I nigdy nie nazwą, ja wiem. A co hitlerowcy o nas piszą?

Он провел рукой по лбу, голос его стал неожиданно жестким и отчетливым:

— Pasterz nie dopuści do tego, żeby jego barany miały się zrównać z nim. Pisze o tym ich poeta Georg Herweg. Hitler nie przyznaje żadnych praw ani Polakowi, ani Czechowi, ani w ogóle żadnemu Słowianinowi. Polak nie powinien mieć ziemi, nie powinien mieć prawa głosu, dla niego istnieje tylko praca niewolnika. Dlaczego mam być niewolnikiem? Chcę być człowiekiem.

— И что же вы собираетесь дальше делать? — спросил Петро Домбровецкого.

— Póki żyję, będę walczy z faszystami. Powinni mnię przyjąć do Czerwonej Armii. Bylem żołnierzem i umiem trzymać karabin.

— Он говорит: был солдатом, — пояснил Петро товарищам, — умеет держать винтовку и добьется, чтобы его приняли в Красную Армию.

Разговаривали в эту ночь долго, а перед тем как укладываться спать, Петро отвел Михаила в сторону и шепотом сказал:

— По-моему, можно ему верить. Пробьемся к своим, будет видно. Оправдает себя — возьмут его в армию. Душа у него рабочая, не может так человек прикидываться.

— Я тоже так думаю. Пускай пробивается с нами…

Пробиться к своим! Все мысли их неизменно возвращались к этому. Поскорее бы устроить в надежном месте Брусникина и двинуться на восток.

XVI

Подполковник Рубанюк не погиб, как думал Татаринцев.

В бою под Марьяновкой противник трижды бросал танки на высоту «127», обороняемую полком Рубанюка. Две машины прорвались к наблюдательному пункту, связь с батальоном нарушилась.

Лейтенант Татаринцев находился недалеко от командного пункта полка. Он видел, как вражеский танк устремился к окопчику, где стоял подполковник Рубанюк, видел, что бойцы дрогнули и отходят к лесу.

Татаринцев подумал о том, что в руки гитлеровцев попадут штабные документы. Он бросился к командному пункту. До блиндажа оставалось десятка три шагов, когда за песчаным бугром он заметил каски трех неприятельских солдат. Татаринцев метнул в их сторону гранату.

Тут его ранило осколком в грудь. Все же Татаринцев добежал до блиндажа.

Здесь, как он сразу понял, была горячая схватка. На ступеньках валялся труп немецкого ефрейтора. В углу стонал тяжело раненный помощник начальника штаба старший лейтенант Попов. Часовой у знамени и связист были убиты.

У Татаринцева хлестала кровь из раны, но забинтовать ее было некогда. Он торопливо сжег все бумаги, какие успел собрать, снял с древка полотнище полкового знамени, спрятал его под гимнастерку. У него кружилась голова, но движения были четкими и уверенными. Всем своим существом он сознавал: нет у него сейчас более важной цели, чем спасти полковую святыню — боевое знамя! Он видел приближающихся солдат, мелькающие в пыли и дыму бронемашины и пополз к лесу…

Подполковник Рубанюк спасся тем, что вовремя заметил вражеский танк и отскочил от его гусениц в окоп.

Гитлеровцы готовились к новой атаке против обескровленного, понесшего большие потери полка, когда на полковом наблюдательном пункте появился член Военного Совета армии Ильиных.

Капитан Каладзе, черный от пыли, с грязными потоками пота на лице, наблюдал за лесочком справа. Было отчетливо видно, как на опушке сгружались с машин новые подкрепления противника.

— Вы что, капитан, в театре находитесь? — раздался сзади него резкий иронический голос.

Каладзе оглянулся и встретился взглядом с глазами бригадного комиссара. Ильиных смотрел на него с таким гневом, что Каладзе машинально поправил каску, скользнул пальцами по поясному ремню и застыл в положении «смирно».

— Почему не прикажете артиллерии накрыть огнем? — Ильиных кивнул в сторону опушки. — Где командир полка?

— Товарищ бригадный комиссар, — принялся объяснять Каладзе, — чем накрывать будем? Снарядов почти нет. Двое суток воюем. Три танковые атаки отбили.

— Что это у вас за выражение — «почти»? Соедините меня с артиллеристами.

Каладзе бросился выполнять приказание. Ильиных взялся за трубку, но в последний миг передумал, вернул ее Каладзе.

— Пока вы еще не отстранены за бездеятельность, командуйте.

Было жарко. Серебрились взгорки, заросшие полынью и молочаем, зеленели картофельные посадки, и утоптанная проселочная дорога, уползавшая за перевал, к недалекому селу, блестела на солнце.

Фашисты захватили село несколько часов назад и успели расставить на его восточной окраине батареи, отрыть окопы. Бурая пелена дыма и пыли укрывала горизонт, движущимся черным пунктиром тянулись вдали самолеты.

Каладзе, поминутно оглядываясь на бригадного комиссара, передал командиру батареи приказ произвести огневой налет на опушку. Выслушав ответ, он рассвирепел:

— Почему ты мне докладываешь — мало снарядов? Без тебя знаем… Что? Какое мне дело? Вот давай огонь, потом разговаривать будем.

Он покосился на Ильиных. Лицо члена Военного Совета сохраняло такое невозмутимое хладнокровие, словно он был на учебных маневрах, а не в самом пекле боя.

Ильиных посмотрел на первые разрывы снарядов и подозвал связного. Он собирался идти на командный пункт.

В эту минуту появился подполковник Рубанюк. Он искренне обрадовался члену Военного Совета, крепко обеими ладонями сжал протянутую ему руку.

— Круто, товарищ бригадный комиссар, — сказал он, снимая каску и ероша прилипшие ко лбу волосы.

— Вижу.

— Как бы не опоздать с отходом. У них чертовски большие резервы.

— Отходить — дело нехитрое, — проговорил Ильиных. Посмотрев Рубанюку прямо в глаза, он добавил: — Отходить нельзя. Ни сегодня, ни завтра. Вы будете задерживать врага, пока нам не удастся восстановить здесь положение. Таково решение командира дивизии и командующего армией.

Последние слова его заглушили разрывы. Фашисты, не обнаружив, видимо, батарей, которые мешали им накапливаться, начали бить по площадям. Так или иначе, атака их была сорвана. У всех, кто находился на наблюдательном пункте, поднялось настроение.

Но и этот маленький успех и установившаяся вскоре на всем участке странная тишина были весьма ненадежны.

— Подготовьте себя к любым неожиданностям, — сказал Ильиных, старательно разминая пальцами тугую папиросу.

— Ясно! — коротко произнес Рубанюк. — Бой в окружении… Ясно, — еще раз повторил он самому себе.

Полку выпало очень трудное задание.

Людей и боеприпасов было мало, а главное — бойцами, да и многими командирами владел страх перед окружением.

Но именно потому, что задача предстояла небывало сложная, Рубанюк почувствовал в себе тот азарт, вдохновение, которые позволяют быстрее соображать, острее видеть.

— Окружение — вещь неприятная, что и говорить, — прикуривая от спички Каладзе и глядя ему прямо в глаза, сказал Ильиных. — Но учтите, капитан, еще в старом наставлении для офицеров говорилось, что храбрые люди никогда не могут быть отрезаны.

Он обращался к одному Каладзе, но его внимательно слушали и Рубанюк, и телефонисты, и связные.

— Куда бы неприятель ни ткнулся, — продолжал Ильиных, — туда и ты поворачивай свои клыки. Бросайся на него и грызи. Если он был силен, предпринимая окружение, он ослабеет. Заходя во фланги, в тыл, он дробит свои силы. А если он вообще только пугает, то он пропал, коль скоро ты не растеряешься и пойдешь на него в атаку.

Эти истины были известны Рубанюку еще до военной академии. Однако слушал он очень внимательно. Первому в дивизии, а может быть, и во всей армии ему предстояло противопоставить надменным, самоуверенным фашистам не только огромную волю к сопротивлению; он призван был показать мастерство, которому учился в тихих аудиториях академии. Именно он, Рубанюк!

— А вообще я вам вот что скажу, друзья, — прервал его размышления член Военного Совета: — с вашими орлами, при ваших командирах не об отступлении, а о наступлении надо помышлять.

Рубанюк удивленно взглянул на него и потер лоб. Нет, член Военного Совета не иронизировал и вообще был далек от шуток. Но если он считает, что полк Рубанюка в состоянии наступать…

Лицо Рубанюка вдруг просияло. Он понял, что все его мысли, желания сформулированы в кратких словах бригадного комиссара: «Не об отступлении помышлять».

— Прошу подбросить мне снарядов и патронов, — сказал Рубанюк.

— Хорошо.

— И побольше ручных гранат.

— Правильно!

Рубанюк достал из планшета и развернул карту.

— Будем наступать, товарищ бригадный комиссар, — сказал он твердо.

XVII

Замысел Рубанюка, изложенный им члену Военного Совета, был дерзок и прост.

В селе Марьяновке скопились части, штабы, техника противника. Враг усыплен своим численным превосходством, первыми успехами своего наступления, массой танков и самолетов, имеющихся в его распоряжении. Он думает, что русские озабочены лишь тем, чтобы не попасть в клещи.

Рубанюк решил ударить по вражескому гарнизону, когда это будет представляться немцам менее всего вероятным. Он отберет лучших бойцов и командиров и, скрытно подойдя ночью к селу, атакует! Разумеется, фашисты, опомнившись, бросят на уничтожение полка свои наступающие части, но это, в конечном итоге, будет стоить им времени и сил, задержит их продвижение.

Ильиных выслушал соображения Рубанюка, долго смотрел на карту, что-то прикидывал.

— Ничего не могу возразить, — сказал он. — Действуй! Командиру дивизии и командующему сейчас же передам свое мнение…

Позже Рубанюк изложил свой план Каладзе и пришедшему вместе с ним комбату Лукьяновичу.

— Надо бить противника в невыгодных для него условиях, — говорил он, поблескивая серыми, глубоко запавшими глазами. — Если уж обороняться, то обороняться активно.

Лукьянович пригладил измазанной в глине пятерней светлый чуб.

— Если доверите мне вести людей, товарищ подполковник, — сказал он, — могу обещать… мой батальон сделает.

— Я имел в виду именно тебя. Но пойдет не батальон, пошлем охотников. Добровольцев. Дело серьезное.

— Разведку сейчас надо подготовить, — вслух подумал Каладзе. — Тоже надо добровольцев.

Спустя полчаса один из штабных командиров прибежал с тревожной вестью. Старший лейтенант Попов несколько минут назад скончался от раны. Он успел лишь рассказать, что Татаринцев во время атаки гитлеровцев уничтожил штабные документы и забрал с собой полковое знамя.

— Но куда он ушел, никто не знает. Знамени также нет. Попов говорил, что Татаринцев ранен.

— Вы даете себе отчет, о чем докладываете? — поднимаясь, произнес Рубанюк. С лица его сошла краска, губы помертвели. — Как это знамени нет?!

— Татаринцева искали. Нигде не нашли.

— Да вы понимаете?! Вам известно, что полк расформируют, а мы с вами все в трибунал угодим?

Волнуясь, Рубанюк стал выяснять все подробности о Татаринцеве, о часовом, находившемся при знамени. Внезапно он умолк и задумался.

— Срочно свяжитесь с дивизией; — приказал, наконец, он. — Сообщите о знамени. Татаринцев, возможно, решил пробиваться с ним в дивизию. И еще и еще раз ищите его среди раненых и убитых.

Фашисты, как обычно, с наступлением темноты боевые действия прекратили. Выставленные наблюдатели и дозорные доносили, что в расположении противника слышен визг убиваемых свиней, пьяные выкрики.

— Они праздник справляют, — сказал Атамась, — а мы им — хмельного! Щоб спалось крепче.

Он принес в блиндаж и поставил перед Рубанюком котелок с гречневой кашей.

Рубанюк неохотно поел немного и принялся за чай.

— Э, ни, товарищ пидполковнык! — запротестовал Атамась. — До завтрашнего обида ничого билыи не буде. А вы не хочете исты…

— Потом, — отмахнулся Рубанюк. — Сейчас в батальон пойдем.

— Там у них весело. Каждому хочется гансов пощупать.

— Весело? — Рубанюк оживился. — Я знал, что народ повеселеет.

Он перебросил через плечо автомат и пошел к выходу. В нескольких шагах от блиндажа лицом к лицу столкнулся с Татаринцевой.

«Сейчас слезы будут», — подумал он, останавливаясь и опуская руку в карман за папиросами.

— Товарищ подполковник, — взволнованным голосом спросила она, — что с Татаринцевым случилось? Он ранен, это я знаю. Но где же он?

— Разыскивают, товарищ Татаринцева. Возможно, в штабе дивизии.

— Он попал к фашистам? — В голосе Аллы послышались слезы.

— Не думаю.

Закуривая, Рубанюк чиркнул спичкой. В сумраке на мгновение мелькнуло и растаяло лицо Аллы. Щеки ее ввалились, под глазами чернели глубокие тени.

— Извините, — сказал Рубанюк. — Я тороплюсь.

— Простите, что задержала.

— О Татаринцеве все выяснится. Вы где приютились?

— В санроте.

— Это хорошо. Под огонь не суйтесь.

Атамась шел следом за ним молча, потом одобрительно сказал:

— А оця Аллочка — боевая дивчина.

— Что?

— Храбра, кажу, жинка у Татаринцева. Сегодня, хлопцы рассказывали, не меньше як десять раненых вынесла. Из самого пекла.

— Да?

— Ага. Будто кто ее заворожил. Кругом свистит, рвется, а ей хоть бы що.

Разыскивали расположение третьей роты. Здесь был намечен исходный пункт для выступления. В темноте двигались неясные фигуры бойцов, рядом с Лукьяновичем стоял старшина Бабкин Бойцы складывали на траве ручные гранаты, диски для пулеметов.

Рубанюк осведомился у комбата, вернулась ли разведка, и узнав, что еще не вернулась, подошел к бойцам.

Как это всегда бывает на фронте, они разговаривали обо всем, кроме предстоящего дела. Говорили о воздушных налетах на Москву, об эвакуации из столицы детей и женщин, о введении в городах продовольственных карточек.

Спустя короткое время подошли бойцы, отобранные Каладзе из других батальонов. Рубанюк вместе с Лукьяновичем придирчиво осмотрел вооружение каждого, проверил, знают ли солдаты свою задачу.

Лукьянович приказал бойцам отдыхать, а сам с двумя автоматчиками собрался пройти лощиной к Марьяновке и наметить исходный рубеж для атаки.

Рубанюк пошел с комбатом. Стояла по-летнему душная, безветренная ночь. В черном небе искрились крупные звезды. В хлебах слышались таинственные шорохи. Было хорошо и мирно в эту полуночную пору, и лишь удушливый трупный запах, то слабый, то густо наплывавший откуда-то с низины, напоминал о войне.

Они подошли к селу насколько можно было ближе. За пологой равниной смутно темнели сады и клуни, явственно доносился тревожный собачий брех, раздавались одиночные выстрелы.

Они полежали на пригорке и той же дорогой направились обратно. Разведка уже вернулась. Ни боевого охранения, ни патрулей около села она не обнаружила. Лишь у отдельных дворов и сараев ходили часовые.

— Ну, давай, Лукьянович, — сказал Рубанюк. — Веди.

Бойцы исчезли в темноте.

Впервые с той минуты, как возникла мысль о вылазке, Рубанюка охватило беспокойство. В конце концов исход налета зависел от многих случайностей. Если бы у него были хоть сутки на подготовку! Он более тщательно ознакомился бы с расположением улиц, отдельных строений, разбил бы село на секторы, указал место сбора.

— Шуму орлы много наделают, — угадывая тревожные мысли командира полка, сказал Каладзе. — Нам, товарищ подполковник, самим надо подготовиться. Разрешите, посмотрю новые огневые позиции, окопы?

Рубанюк выкурил последнюю папиросу, далеко швырнул пустую коробку. И в ту же секунду со стороны Марьяновки дружно защелкали выстрелы, начали рваться гранаты, затакали пулеметы. Обостренный слух его уловил приглушенные расстоянием крики «ура».

Атамась бесшумно приблизился к подполковнику.

— Ну, дают зараз хлопцы жару! — с завистью сказал он. — Наверно, гансы в подштанниках удирают.

Минут через десять прибежал Каладзе. В селе, гулко отдаваясь эхом в перелесках, била уже артиллерия, рвались мины. Высоко в небо взметнулись ракеты — белые, красные. Медленно растекаясь по горизонту, забушевало пламя пожара.

Каладзе встал на взгорок, лицом к селу. В глазах его трепетали рдяные отблески.

— Плохо, Иван Остапович, — прошептал он. — Обратно наши пойдут — все видно будет. Нарочно зажгли.

Стрельба, артиллерийские взрывы в Марьяновке все еще продолжались, когда невдалеке на озаренном огнем небосклоне вырисовались силуэты возвращавшихся бойцов. Рубанюк узнал низкорослого крепыша пулеметчика Головкова и красноармейца Терешкина.

Узнав командира полка и начальника штаба, Терешкин остановился.

— Порядок, товарищ подполковник! — сказал он возбужденно. — С трофеями.

Он бросил на траву несколько автоматов, отер лоб. По его гону и радостному выражению лиц обоих красноармейцев Рубанюк понял, что все благополучно, однако ему хотелось узнать подробности операции.

— Где комбат? — спросил он нетерпеливо.

— Они сзади идут. Там троих офицеров заграбастали. Прямо с перинки стащили. У нас кой-что еще имеется.

Терешкин замялся, потом полез в карман и, достав бутылку, протянул Рубанюку.

— Коньячку прихватили. Одна — вам, другую… разрешите нам с Головковым?

— Сегодня и глотка не разрешаю. Увижу кого пьяным, спуску не дам.

Лукьянович появился спустя несколько минут. Он обстоятельно доложил о результатах вылазки. Гарнизон был захвачен врасплох и потерял, по приблизительным подсчетам, не менее двухсот человек убитыми и ранеными. Удалось взять две тридцатисемимиллиметровые пушки и десяток пулеметов с патронами.

— Потери?

— Четверо убитых. Восемь ранено… Всех с собой забрали. Трех пленных привел. Один обер-лейтенант. Пьяный в дымину.

— Мы ему вытрезвитель устроим, — пообещал Каладзе.

— Но как дрались! — восхищенно сказал Лукьянович. — Еще никогда так ребята не дрались. Львы!

Рубанюк осмотрел трофейное оружие, пленных. Приказал немедленно отправить их в штаб дивизии. Затем пошел проведать раненых. Среди них оказался старшина Бабкин. Осколком гранаты ему искромсало мякоть ноги повыше колена.

Татаринцева уже его перевязала и помогала полковому врачу перевязывать другого бойца.

Бабкин лежал на траве без одного сапога.

— Больно, старшина? — с участием спросил Рубанюк.

— Больно — это черт с ним! — хрипло ответил Бабкин. — Досадно, товарищ полковник… от своей же гранаты… Куда я теперь?

— Ничего страшного, — ободряюще сказала Алла, продолжая работать. — Кость не задета, через месяц будет совсем здоров.

— Месяц! — тоскливо произнес Бабкин.

— Да, не меньше, — строго подтвердил полковой врач.

В расположении второго батальона стали рваться снаряды.

— Разворошили гадючье гнездо. Теперь жди в гости, — сказал какой-то боец, проходивший мимо.

За час до рассвета нарочный вручил Рубанюку пакет от командира дивизии. Осадчий сообщал, что в дивизии ни Татаринцева, ни знамени не обнаружили, и строго предупреждал Рубанюка о последствиях. Далее он требовал, во изменение предыдущего приказа, немедленно отходить всему полку.

«Отходит все хозяйство, — приписал в конце полковник, — так что не копайся. И прими все меры к розыску знамени!»

Рубанюк несколько минут сидел неподвижно с распечатанным конвертом в руках. До сих пор у него была хоть маленькая надежда на то, что Татаринцев проберется в дивизию или разыщет полк. Теперь он уже не мог надеяться ни на что. Дивизия отойдет. Татаринцев, если он жив и затерялся в лесу во время атаки противника, останется в тылу врага.

— Ну что ж… — вслух произнес Рубанюк. — Моя вина. Не уберег — держи ответ.

— Що вы сказалы? — переспросил Атамась.

— Вызови капитана Каладзе.

Времени, удобного для отхода, оставалось совсем немного. Рубанюк, сообщив начальнику штаба о приказе, распорядился оставить для прикрытия батальон Яскина.

Каладзе помрачнел.

— Потеряем батальон, товарищ подполковник. Это смертники, а не прикрытие.

— Но и уходить, как стадо баранов, тоже нельзя, — возразил Рубанюк. — Ты что, хочешь поставить под удар весь полк?

— Я не хочу. Зачем такое говорить? Надо нацистам хитрость сделать. Обманывать надо.

Он несколько минут раздумывал, потом предложил свой план. Устроить ложное прикрытие: фугасами и минами имитировать артиллерию, оставить на видном месте две-три кухни, разбросать у тлеющих костров патроны.

— Поднимется такая стрельба, — оживляясь и щелкнув сухими, тонкими пальцами, сказал он, — будто свежие силы прибыли!.. А нас уже нету. Мы на десять километров уйдем.

Эта мысль пришлась Рубанюку по душе.

— Действуй! — приказал он. — На войне без риска не обойдешься.

Хитрость удалась. Полк до рассвета скрылся за перелеском. Но еще долго слышалось, как сзади, в брошенных окопах, грохотали фугасы, то там, то здесь вспыхивала беспорядочная ружейная трескотня.

Гитлеровцы методично били по окопам крупнокалиберными снарядами, и Рубанюк, отправивший свою машину раньше и ехавший сзади верхом, говорил Каладзе:

— Слышишь, капитан! Это твоих рук дело. Дальнобойную подключили.

Каладзе жмурился, довольный своей выдумкой.

XVIII

Чуть в стороне от пыльного шляха — утопающее в садах село. Небольшая церковь на взгорье, затененная вербами и камышами речушка.

Полк втягивался в крайнюю улицу, когда из штаба дивизии примчался офицер связи и передал Рубанюку приказ. Осадчий требовал занять по западной окраине этого села оборону.

Пока в саду крестьянской усадьбы, которая стояла на отшибе, отрывали блиндаж, Рубанюк расположился в хате и первым делом решил смыть с себя дорожную пыль, сменить белье.

Хозяйка, пожилая длиннорукая женщина, с малиновым румянцем на щеках и угрюмым взглядом, согрела в печи чугун воды, приготовила чистый рушник.

Рубанюк приказал принести в сад воду и корыто. Он снял с себя гимнастерку с черным от пота и грязи подворотничком, расстегнул нижнюю рубашку и подставил грудь ветерку. Ступни ног нестерпимо горели, и Рубанюк думал о том, с каким наслаждением он сейчас разуется, походит босыми ногами по прохладной траве.

Атамась принес ведро. Ставя его на землю, сообщил:

— Там жинка Татаринцева заявилась до вас, Аллочка. Що ий сказать?

— Пускай подождет. А впрочем… Ладно, зови, позже помоюсь.

Рубанюк, оглядев свою землисто-серую рубашку, снова натянул гимнастерку и присел на завалинке.

Алла вошла в сад легкой, быстрой походкой. Она уже успела выкупаться в речушке. Защитная гимнастерка, тщательно вычищенная, плотно облегала ее высокую грудь, сильные плечи.

Заметив, что подполковник сидит с расстегнутым воротом, без ремней, она чуть приподняла брови:

— Извините. Немножко не вовремя. Ну, да я на минутку… по приказанию командира санроты…

Алла остановилась перед Рубанюком.

— Мы ничего не можем поделать с Бабкиным, товарищ подполковник, — сказала она, сердито поблескивая глазами.

— Что такое?

— Он ни с чем не считается. Сегодня самовольно ушел из санроты.

— Ушел? Он же серьезно ранен!

— Ходить может, поэтому ничего признавать не желает. Только перевязала его, он встал и пошел. «До свиданья, говорит, сестрица. Лечите других, какие нежные». Я ему вслед: «Вернитесь, товарищ Бабкин!» — а он на меня еще накричал.

— Накричал? Плохо.

— Грубиян. Но главное, ему надо лежать не меньше двух недель.

Губы Рубанюка тронула улыбка, глаза хитро сощурились.

— Значит, ходить может, раз ускользнул от вас?

— Ему нельзя ходить.

— Хорошо, я разберусь. Если надо, вернем его вам.

Рубанюк опустил палец в ведро и вытер его платком.

— У вас вода стынет, — сказала Алла, тоже опустив палец в ведро. — Вы голову мыть будете? Давайте полью.

Не ожидая ответа, она расстегнула рукава, засучила их и взялась за кружку.

— Зачем же вам? — спросил Рубанюк. — Сейчас Атамась придет.

— Да вы не стесняйтесь, сбрасывайте гимнастерку. Сорочку тоже скиньте. Господи, какая она у вас… белоснежная! Сегодня же постираю.

Алла проворно намылила Рубанюку голову…

— А ну, полей-ка, милок, — приказала она Атамасю, пришедшему из хаты и молча взирающему на ее старания.

«Не нравятся мне эти ухаживания, — думал тем временем Рубанюк, зажмурив глаза от мыльной пены. — Бойцы еще что-нибудь подумают».

Но когда после мытья Атамась доложил, что готов завтрак, пришлось пригласить и Аллу.

— Оставайтесь с нами завтракать, Татаринцева, — сказал Рубанюк. — У нас вареники с творогом.

— С вишнями, — поправил Атамась. — И яичница с салом.

— Это я люблю, — простодушно призналась Алла.

К завтраку пришел и капитан Каладзе. Он перед этим побывал в батальонах, которые рыли за селом окопы, и проголодался.

— Что-то спокойно сегодня, — сказал Рубанюк. — Даже самолетов не слышно.

— Так сьогодни ж воскресенье, — напомнил Атамась. — По праздникам они не летают.

Стол, вынесенный в сад и накрытый свежей скатертью, был уставлен мисками с едой. Когда Рубанюк, чисто выбритый, посвежевший, собирался сесть за стол, Атамась выставил бутылку коньяку.

— Это откуда? — удивился Рубанюк.

— Молочко от скаженой коровки, — с довольным выражением лица ответил Атамась. — Забулы? То ж трофейный, що хлопци вам прынеслы.

Каладзе расстегнул ворот гимнастерки. Выпив, он с упоением рассказывал о своем родном Тбилиси. Потом на полуслове осекся.

— Разрешите идти, товарищ подполковник? Хочу позицию боевого охранения посмотреть.

— Хорошо, идите.

Алла, выпившая крепкого, ароматного напитка, попыталась встать, но, сделав первый шаг, опустилась на скамейку и засмеялась:

— У меня голова кружится… Вы не будете сердиться, Остап Иванович?.. Фу-у… все перепуталось… Иван Остапыч.

— Больше не пейте, Татаринцева.

Она ничего не ответила, только рассмеялась, закинув голову. Рубанюк скользнул взглядом по ее лицу, задержался на кокетливой родинке у блестевшей от жира верхней губы и с досадой подумал: «О Татаринцеве ни разу и не вспомнила».

— Идите отдыхайте, — сказал он. — Такой спокойный день едва ли еще будет.

Рубанюк поехал во второй батальон. Он прибыл туда как раз в тот момент, когда комбату Яскину докладывали о появлении на большаке, за табачными колхозными посадками, вражеской разведки.

XIX

Войска оккупантов двигались по равнинам правобережной Украины все дальше на восток.

Иван Остапович Рубанюк, оставаясь один, подолгу просиживал над картой Винницкой и Киевской областей, с тягостным чувством разглядывая все новые населенные пункты, загаченные фашистами. Советские войска дрались самоотверженно, выдерживая еще невиданное в истории войн напряжение. Но группы генерал-фельдмаршала Клейста, дивизии 11-й и 17-й немецких армий, посаженные на автомашины, тягачи, вездеходы, мотоциклы, упорно пробивались к Днепру.

Впрочем, ожидаемого оперативного успеха исход сражения под Винницей гитлеровцам не дал. Хотя город и был ими захвачен, группе Шведлера, которая пыталась с севера замкнуть левую «клешню» клещей, этого сделать не удалось. Советские части в полном порядке, под прикрытием сильных арьергардов, отошли на северо-восток.

Рубанюк знал, что не удалось и 49-му горно-стрелковому корпусу с ходу захватить мост через реку Буг в районе Брацлава. Здесь неоднократно атаки противника натыкались на стойкое сопротивление красноармейцев, засевших в домах и кустарнике на северной окраине Брацлава.

Быстроподвижная бригада гитлеровцев, ворвавшаяся в Липовец, попала под такой ураганный артиллерийский огонь, что в панике, оправдывая свое название, бежала обратно до Счастлива, понеся огромные потери.

Однако беспримерная стойкость и самоотверженность советских бойцов и командиров не могла сдержать яростного натиска численно превосходящего, оснащенного новейшей боевой техникой врага.

Двадцать первого июля 1-я горно-стрелковая дивизия немцев ворвалась в Немиров и вышла на большое шоссе Винница — Немиров. В этот же день головной отряд 97-й легкопехотной дивизии занял Ободне, а 125-я пехотная дивизия передовыми частями достигла селения Клишов.

В течение последующей недели противнику удалось взять Гайсин, Гранов, Липовец, еще через два дня — с налету захватить станцию Христиновка, на которой под парами стояло несколько эшелонов с фуражом и около сотни вагонов и цистерн.

Все чернее, все гуще становились тучи, нависшие над Украиной. Трудно было разобраться: июльские ли грозы затмили солнце над шляхами и проселками Винничины и Киевщины, черные ли дымы бомбовых и артиллерийских разрывов и пожарищ застлали прозрачную небесную синеву над благодатным краем…

Уже к Балте и Бершади, южнее Буга, подходили головные отряды 11-й армии немцев. Севернее двигалась 17-я армия, к Ново-Архангельску приближались танки 48-го корпуса, через Богуслав на Корсунь рвался 3-й танковый корпус.

Уже в семидесяти километрах от Киева подвижные части 6-й армии, перейдя рубеж Тетерев — Коростень, накапливались для нового прыжка.

Рубанюку принесли найденный у убитого гитлеровского офицера секретный приказ.

Командующий 49-м горно-стрелковым корпусом Кюблер писал своим командирам:

«…Противник сейчас отходит главным образом через Умань и севернее ее к востоку на Кировоград и далее на Кременчуг к Днепру.

Наша задача — отрезать пути отхода на Кременчуг. В случае удачи (а в этом не приходится сомневаться) отрезанные войска противника будут охвачены с востока, и тогда самое лучшее, на что они могут рассчитывать, — это быть прижатыми к нижнему течению Днепра, где нет переправ…»

В этот же день, 29 июля, в полк Рубанюка, который дрался под Голованевкой, прибыли командующий армией и член Военного Совета Ильиных.

Ильиных против обыкновения, даже не счел нужным протянуть Рубанюку руку и сухо спросил:

— Вы что же, товарищ подполковник, не докладываете? Когда вернете полку знамя?

Рубанюк стоял молча, вытянув руки по швам.

— Имейте в виду, — продолжал Ильиных, — Военный Совет будет вынужден ставить вопрос очень серьезно. Вы в армии не первый год и прекрасно понимаете, что грозит полку, и в первую очередь вам лично. Подождем еще немного. Если знамени не будет, суда вам не миновать. Пока же командующий решил проверить боеспособность вашего полка.

Рубанюку сообщили, что командиру дивизии отдан приказ передать полк в непосредственное ведение штаба армии и ему предстоит выполнять специальные задания.

Командующий очень торопился: его эмка стояла с невыключенным мотором.

Тем не менее он подробно расспросил о налете на Марьяннику, с живейшим интересом слушал, как дерзко дрались в уличном бою красноармейцы.

— Это нам сейчас и нужно, — сказал он. — Налетать неожиданно. Наводить панику. Потом быстро уходить.

Командующий повернулся к члену Военного Совета:

— Как, Степан Игнатьич, может быть, другой полк с этим лучше справится?

Ильиных искоса посмотрел на Рубанюка. У того даже скулы побелели от обиды.

— Пускай уж он, — ответил Ильиных. — Все-таки под Туркой и Марьяновкой полк показал себя хорошо.

— Посадим ваших людей на машины, — сказал командующий, — будете как летучие голландцы: нынче здесь, завтра уже за тридцать или сорок километров. Надеюсь, им понимаете, что задача перед вами ставится почетная и опасная?

Рубанюк молча кивнул.

— Ну что ж, — сказал командующий, поднимаясь с видимой неохотой, — двинулись, Степан Игнатьич?

— Да, чуть не забыл, — сказал Ильиных, задержавшись. — На днях тебе нового комиссара пришлют.

— А батальонный комиссар Вострецов?

— У Вострецова дела плохи. Оперировали язву желудка, но безуспешно. В госпиталь положили.

— Жалко Вострецова.

— Что поделаешь!

Когда немного отъехали, член Военного Совета сказал командующему:

— Рубанюк свое сделает. Очень самолюбивый командир…

— Хороший командир. Смелый и честный. Зря ты, Степан Игнатьич, на него так насел за знамя. Он и так переживает.

— Ничего. Не обидится. Мы с ним друзья. А знамя пусть хоть из-под земли добудет!

В эту же ночь в распоряжение Рубанюка прибыли из дивизии несколько десятков грузовиков и два броневичка.

В течение двух часов Каладзе вместе с комбатами распределял бойцов по группам. Укрыв машины в лесу, они тренировали красноармейцев.

Рубанюка тревожили дороги. После нескольких ливней с грозами проселки раскисли, к колесам налипали глыбы чернозема, машины буксовали.

— Сядем мы со своим транспортом, — сказал он Каладзе, беспокойно поглядывая на небо, которое снова затянулось дождевыми тучами.

— Цепями обмотаем, будем ездить.

— Такая езда на руку только фрицам. И медленно, и шуму много.

Но дождя в этот день не было. К вечеру подсохло. А ночью из штаба приказали перебазироваться в лес, к селу Коржево.

Полк подняли по тревоге. Рубанюк, поднеся к глазам ручные часы со светящимся циферблатом, смотрел на минутную стрелку. Через полчаса Каладзе доложил о готовности. Рубанюк, уже давно недосыпавший и поэтому несколько раздраженный, буркнул:

— Долго копаются. Пятнадцати минут достаточно.

— Потом будут и в пятнадцать, — откликнулся Каладзе. — Опыт нужен.

Машины шли в полной темноте, строго соблюдая светомаскировку. В километре от села, в густых посадках, колонну все же пришлось рассредоточить и замаскировать. Над дорогой назойливо кружил самолет.

Рубанюк собрал командиров батальонов.

— Как дальше обстановка для нас сложится — неизвестно, — сказал он. — Людям поспать и поесть нужно. Давай, Каладзе, команду.

Атамась, не мешкая, быстро появился с едой для своего командира.

Кто со мной ужинать? — пригласил Рубанюк. — Могу предложить рыбные консервы, лучок есть.

— Скромно командир полка у нас питается, — сказал Яскин. — Фашистское офицерье деликатесы лопает — французские, голландские, норвежские.

— Пускай лопают, — сказал Рубанюк… — Им это плохо отрыгнется. А мы — свое, честное… Так прошу, товарищи командиры, — повторил он.

— А мы свои харчишки притащим, — сказал за всех Лукьянович. — В компании и аппетит лучше.

Расположились на плащпалатке, у машины Рубанюка. Каладзе вскрыл финским ножом банки, нарезал хлеба, попробовав рыбу, он пренебрежительно отозвался:

— Нет, кацо, это вата, а не рыба… Я бы вот мариновал! С перцем…

Ели, перекидываясь скупыми фразами.

От проходившей мимо группки бойцов отделилась невысокая фигура, остановилась в нескольких шагах. Потом женский голос грубовато спросил:

— Эй вы, под машиной! Поесть чего-нибудь нету? Проголодались, как собаки.

Это была Татаринцева. Яскин подозвал ее и предложил коробку консервов, хлеб. Взяв и даже не посмотрев, кто угощает, она направилась обратно к бойцам и крикнула в темноту:

— А ну, ребята, кто тут есть хотел? Давай нож! Вот черт, сапога своего не найду.

— Где же ты его посеяла? — спросил мальчишеский ломкий голос.

— Выдали сорок второй размер. Начали бомбить, побежала, он где-то остался.

— Возьми мой, — пробасили в темноте. — У меня сорок пятый.

Лицо Рубанюка залила краска. Татаринцева была единственной женщиной в полку. В ее нарочито грубом голосе, панибратском отношении к бойцам можно было усмотреть лишь единственное желание — не выделяться среди них, казаться «свойской».

— Как же это получается? — сказал Рубанюк, обращаясь к командирам. — Беспризорничает у нас жена Татаринцева! Неудобно, есть просит.

Он встал и окликнул Татаринцеву, разговаривавшую со своими спутниками.

Алла подошла. Узнав командира полка, она смутилась:

— Это вы, товарищ подполковник?

— Почему бойцы голодны? Ведь выдали каждому на руки.

— Говорят, давно поели, товарищ подполковник. Ребята молодые, здоровые.

— А вы?

— Я сыта, спасибо. Для ребят просила. Ну, я пойду, товарищ подполковник.

Спустя полчаса Рубанюка разыскал офицер связи из штаба армии. Он достал карту, осветил ее карманным фонариком и вкратце познакомил Рубанюка с обстановкой.

Главные силы противника двигались в направлении Терновки, которая была захвачена накануне. Контратака результатов не дала. Из Краснополка оккупантов удалось выбить, однако пленные показали, что с утра будет предпринято новое наступление не только на Краснополк, но и из Ладыженки на Голованевку.

Штаб армии приказывал Рубанюку достичь дорожного перекрестка западнее Коржева и задерживать головной отряд гитлеровцев до последней возможности.

…Свою передовую группу Рубанюк выбросил из леса к перекрестку дорог с такой стремительностью, что гитлеровцы не успели даже развернуться для отражения атаки.

С ходу налетев на головной вражеский отряд, полк разгромил его. Лишь немногим офицерам и солдатам удалось ускользнуть.

Оседлав затем перекресток, полк окопался. Около десяти часов передовые части 1-й горно-стрелковой дивизии противника безуспешно пытались очистить дорогу. К вечеру, перебросив сюда силы с других участков, они предприняли атаку при поддержке танков и самолетов, но полк уже укатил в лес.

Подвижная группа Рубанюка появлялась в самых неожиданных для врага местах. Ей довелось драться под Шукай-Вода и Рыжевкой, ликвидировать прорыв около Люшневатой, держать переправу у Покатилова. Понеся немалые потери, она была отведена за Умань и после короткой передышки направлена к Кировограду.

Советское командование отводило силы к Днепру, готовя здесь оборону левобережной Украины.

XX

Татаринцева похоронили на светлой, веселой полянке, под тремя соснами. Легкий ветерок доносил сюда из чащи сладкий запах опавших листьев, чуть заметно шевелил ветви клена. Долго сидели у свежего земляного холмика. Домбровецкий молча обтесывал из дерева немецким штыком незамысловатый памятник с пятиконечной звездой.

Настроение у всех было подавленное, особенно еще потому, что состояние здоровья Брусникина вызывало большие опасения. Он метался в жару, вены на его шее вздулись. Все надежды теперь были на крестьянина из Большой Грушевки, который обещал устроить Брусникина в безопасное место. Он пришел незадолго до наступления сумерек. Спросил о здоровье раненого.

— Спасать надо, плох, — тихо ответил Петро.

— За мной остановки нету. Место ему у бабки приготовлено. За племянника сойдет. У ней племяш на дорожных работах где-то. Вот покурю с вами — и в дорогу.

— На фрицев не напоретесь?

— Думка такая, что вроде не должны. Лугом пойдем, оттуда — огородами.

Нести Брусникина вызвались Михаил и Мамед. Перед уходом Ковальчик отвел Петра в сторону и шепотом сказал:

— До вас дуже одна баба просится. Чтоб вместе с вами к наших пробиваться. Сам я ей на это не рискнул ничего показать, дай, думаю, хлопцев поспрошу.

— Кто такая?

— С нашего села женщина, из Большой Грушевки. Нельзя ей с фашистами оставаться. Она депутатка была, все время в активе ходила.

Петро пообещал посоветоваться с товарищами.

— Но вообще-то, — сказал он, — ей бы не следовало с нами связываться. Путь нам предстоит нелегкий.

— Она не боязливая, — заверил Ковальчик. — Одному идти это хоть кому несподручно, а в компании она обузой не будет.

Михаил отнесся к ходатайству Ковальчика доброжелательно.

— Пускай идет! Бельишко постирает, сварит чего нужно… Да и повеселее будет.

Петро проводил друзей до опушки. Прикоснувшись губами к пылавшему лбу Брусникина, он пошел обратно.

Спал он в эту ночь тревожно. Сквозь дремоту мерещились нарастающий гул танков, стоны товарищей. Петро просыпался, испуганно ощупывал под гимнастеркой полотнище знамени, слушал, как храпит и бормочет во сне Шумилов, снова забывался. К утру у него затекла нога, сдавленная сапогом. Он встал, прошел несколько шагов прихрамывая.

В лесу стоял разноголосый птичий гомон. Сквозь освеженные росой ветви пробивались багряные лучи. Высоко над верхушками деревьев резвились горлицы. Трепещущие их крылья казались вылитыми из червонного золота, и Петро, подняв голову, долго смотрел на птиц.

Внезапно возникшая мысль вернула его к действительности. Он подумал о том, что все, чем так сказочно богат и неотразимо красив этот тихий лес, стало добычей врага: темная резьба листьев, шуршащая под ногами рыжая хвоя, теплый ароматный воздух между бронзовыми стволами, скромные цветы у полуистлевших пней.

Петро шагнул по росистой траве, обессиленно опустился на землю. Ему и его друзьям приходится ступать по родной земле озираясь, говорить шепотом, опасаться темного куста, человеческого голоса!

В отдалении послышался вдруг хруст суховершника. Звуки доносились не с той стороны, откуда должны были вернуться Михаил и Мамед.

Петро торопливо разбудил спящих, схватил винтовку и приготовил гранату.

Однако тревога оказалась напрасной. Еще издали Петро узнал голос Михаила, затем услыхал возглас Тахтасимова.

Вместе с ними подошла женщина. Лицо ее показалось Петру знакомым, и он старался вспомнить, где ее видел.

— Хлебнули мы, — сказал Михаил устало. — Дважды думали — каюк нашему Митрофану. Садились, пережидали. К утру только добрались до села.

Михаил сел на землю, стянул сапог, покачивая головой, осмотрел свои ноги. Потом кивнул в сторону женщины:

— Узнаешь? Помнишь, стервятник грохнулся? Она хотела летчика растерзать.

Женщина смотрела на Петра с насмешливо-выжидательной улыбкой. Это она шла в потоке беженцев, с узелком в руке, покрытая чистым накрахмаленным платочком. Она и теперь была все такая же аккуратная и свежая, будто только что вышла из хаты и не было у нее позади страшной дороги отступления.

— Как же, помню! Сердитая, — с улыбкой сказал Петро.

— Сердитые собаки бывают, — ответила женщина. — С чего это вы взяли, что я такая?

— Ух, строгая — втягивая голову в плечи, сказал Мамед. — Глазом посмотрит — твой глаз закрываться хочет.

Петро расспросил Михаила, как удалось устроить Брусникина, посоветовал ему и Мамеду поспать. К вечеру нужно было двинуться в сторону Умани. Сам он с Шумиловым пошел по воду, а Домбровецкому велел собрать хворост для костра.

Через полчаса они вернулись с полными котелками. Женщина сидела на пне, задумавшись. Петро сказал ей:

— Кухарить теперь и тебе придется. Как величать?

— Наталья.

— Не боишься с нами идти? Ведь наше дело военное.

— У каждого теперь дело военное. — Наталья подняла на него чистые, как родниковая вода, глаза и добавила с легким упреком: — А с кем мне быть? С фашистами погаными?

— Что верно, то верно. Земляк твой говорил, что ты депутатом была.

— Была. Да это ни при чем.

Наталья шевельнула бровями и решительно поднялась.

— Ну, показывай хозяйство, чашки-ложки. Там харчей трошки принесли. Идти, видать, нам не близко. Дуже наши герои поспешают уматывать.

Она скинула косынку, проворными движениями поправила косу, закрученную на затылке, и снова повязалась. Не спрашивая Петра больше ни о чем, разобрала скудные продуктовые запасы, навела порядок около треноги с подвешенным котелком, помогла уложить дорожные мешки.

— Надо бы договориться на тот случай, если кто отстанет, — сказала она Петру.

— А ты не отставай. Справок тебе в лесу никто никаких не даст.

— Я не про себя. У Михаила вон нога растертая. Надо помалу идти.

— Ничего с ногой не случится, — откликнулся Михаил. — Я тряпочкой перевязал, довезет.

Перед уходом все подошли к могилке Татаринцева, постояли у нее несколько минут в глубоком молчании.

— Вернемся — мы ему хороший памятник здесь поставим, — сказал Петро.

Михаил сломал большую ветку боярышника и бережно положил ее на холмик.

— Пошли! — произнес Петро и, вскинув мешок за плечи, шагнул по узенькой лесной тропинке.

XXI

За четверо суток они, блуждая по незнакомой местности, успели пройти не больше тридцати километров.

В первое время на привалах Наталья домовито расстилала плащпалатку, нарезала большими ломтями пшеничный хлеб, потчевала свиным, в розовых прожилках, салом, молодым луком и чесноком.

Потом запас продуктов, принесенных из села, истощился. Каждому доставалось лишь по небольшому куску черствого хлеба.

— Ничего, — утешала Наталья, — картошки на огородах много. Будем позычать.

Но утешение было слабым. Бродить по огородам становилось все рискованнее: на дорогах шныряли немецкие мотоциклисты и автомашины.

На одном из привалов, когда выяснилось, что в сумке уже ничего не осталось, Павел Шумилов тоскливо произнес:

— Все теперь у фрицев. Так они всю страну нашу захватят. Куда мы подадимся?

Загорелое, заросшее светлыми волосами лицо его было мрачно, глаза под лохматыми рыжими бровями глядели на всех зло.

— Павлушка скоро предложит в плен сдаваться, — сказал Михаил, враждебно разглядывая Шумилова. — Хайль Гитлер! Так, Павка?

— В плен не в плен, а силы у них больше, чем у нас, — ответил Шумилов и вызывающе оглядел товарищей.

Петро с минуту смотрел на него пристально и удивленно. Потом спокойно спросил:

— В чем это ты, Павел, такую силу у них усмотрел? Что не мы, а они сейчас наступают? Так я тебе вот что скажу. Был у нас в селе такой дед Ступак. Единоличник. Старый, но хитрый, стервец, двужильный. Если точнее назвать — кулачок. На эксплуатации сирот выезжал… В селе уже артель организовалась, а Ступак только в самую силу вошел. И племенной скот у него, и наилучшие семена. Под видом культурного хозяина держался. А над артелью подсмеивался. Артель и впрямь не сразу силу свою развернула. Она только через несколько лет миллионером, стала. А Ступак? Как он ни хватался за свой единоличный участок, как ни изворачивался, покатился вниз. Хитростью да обманом только и держался… Вот тебе диалектика, Павел… Фашистов судорога схватывает, они знают, что не у них, а у нас будущее. Потому и бросились нам на горло. И по зубам они еще получат. А ты: «Всю страну захватят!» Это же фрицы так говорят. А ты, как попугай, за ними.

Шумилов сидел насупившись, но по его лицу Петро заметил, что ему неловко перед товарищами.

«Этот скоро сдаст. Жидкий», — подумал Петро с тревогой.

Однажды решили устроить ночевку на берегу небольшой реки, в глухих зарослях белотала и камышей. Уснули скоро, но среди ночи Петро, проснувшись, долго ворочался с боку на бок, слушал взбудораженное кваканье лягушек, стон выпи. С реки тянуло прохладой, тоненько звенели комары.

Петро думал об Оксане. Сколько таких вот, напоенных теплыми запахами, летних ночей он мог бы провести с ней, если бы не война! Над Днепром, когда медленно меркнут вечерние краски и вспыхивают на темной воде цветные огоньки бакенов, можно было просиживать плечом к плечу часами, не замечая времени.

Петро, охваченный острой тоской, встал и, осторожно ступая через спящих, стал спускаться к реке.

С краю, положив под щеку ладонь и накрывшись платочком, спала Наталья. Она застонала во сне и, будто почувствовав чье-то присутствие, повернулась на другой бок, поправила юбку.

Утром, когда Наталья, умывшись в реке, поднималась по песчаному, осыпающемуся под ее босыми ногами берегу, Петро столкнулся с ней на тропке и остановился.

— Трудно без хаты, Наталка? — спросил он.

— Разве только одной мне трудно? — сказала она просто.

— За мужем скучаешь?

— Брось ты эти балачки! — оборвала она его сухо, и в серых глазах ее, быстро взглянувших на него, показались слезы.

Короткий этот разговор вызвал у Натальи неприязненное чувство к Петру. Она некоторое время сторонилась его, держалась ближе к Михаилу и Тахтасимову. Но потом подобрела, заставила Петра снять порванную на локте гимнастерку и зашила ее.

Есть было нечего. Мужчины страдали не только от голода, но и от отсутствия табака.

До вечера шли, медленно переставляя ноги, глухим проселком, мимо желтой уже пшеницы, подсолнухов, кукурузы.

— Вон к тем молодайкам надо подкатиться, — показал Михаил рукой.

Возле маленького хуторка, затерявшегося между перелесками, на огороде работали две женщины. Петро передал Михаилу свою винтовку и направился к ним. Минут через двадцать он вернулся злой и расстроенный.

— Дела наши незавидные, ребята, — сказал он. — Если бабы не врут, нацисты уже за Днепром. Комендантов кругом понаставили, полицию. Бабы даже хлеба не хотели вынесть. Боятся.

— От вредные какие люди! — пробурчала Наталья. — Брешут… Хоть бы и полиция… Куска хлеба им жалко…

Она быстрым движением поправила на голове платок, намереваясь идти к хуторянам, но в этот момент из-за крайних хат вынеслись два мотоциклиста и с треском помчались по пыльной дороге к бугру с двумя ветряками.

Петро огляделся по сторонам. Верстах в трех синел по горизонту лес, к нему вела колея, заросшая молочаем, полынью, диким горошком.

— Вон туда нам нужно подаваться, — сказал он. — Спокойнее. А главное, фрицы не скоро там появятся.

Предположения его оказались правильными. Лес был глухой, высокий; остаток дня они шли чуть приметной, неезженной дорогой, не встретив ни души. Передохнули и, как только забрезжил рассвет, двинулись дальше. Километра через полтора Шумилов наткнулся на винтовку, брошенную под молодыми дубками. В ее запыленном магазине было три нерасстрелянных патрона, и Петро, повертев винтовку в руках, зло сказал:

— Попался бы мне этот вояка…

— Такой вояка, небось, уже давно у фрицев в плену, — откликнулся Михаил.

Молча перебинтовав ногу, он пошел дальше босой, перекинув через плечо связанные за ушки сапоги.

Они продолжали свой путь хмурые, раздраженные. Мамед попробовал свернуть цыгарку из сухих листьев, затянулся. Сплюнув, бросил самокрутку в кусты.

Через час они вышли на поляну, в глубине которой стояла крытая свежей соломой хата с выкрашенными синькой ставнями. За плетнем сверкали росой кусты крыжовника и смородины, виднелись золотые шляпки поздних подсолнухов. В углу двора стоял колодец, в просветах между деревьями желтели два ряда ульев.

Час был ранний. В тени еще стояла прохлада. Понизу клубился туман.

— Значит, с медком позавтракаем! — Михаил оживился и шагнул ко двору.

— Поперед батька в пекло не суйся, — сказал Петро, придержав его за рукав. — Надо разузнать, что к чему. Мед потом.

Он поправил на плече винтовочный ремень и, оставив товарищей скрытыми за густой листвой, вошел во двор. У порога около отшлифованного ногами камня валялись старые грабли, поблескивала прислоненная к крылечку коса.

Во дворе никого не было, и Петро уже взялся за щеколду, но в этот момент послышался чей-то натужный кашель и стук молотка.

Петро обогнул угол. Высокий, костлявый старик в домотканных шароварах и такой же сорочке, стянутой на морщинистой шее тесемкой, сидел на земле, широко раскинув ноги, и сколачивал какой-то ящик.

— Доброго ранку, диду! — поздоровался Петро.

Дед медленна повернул голову, уставился равнодушным взглядом на его небритое почерневшее лицо и, ничего не ответив, снова принялся стучать молотком.

— Вы глухой, диду? — повысил голос Петро. — Здравствуйте, говорю.

— Ну, здравствуйте, — нехотя ответил старик. — Та що з того?

— Вы ось що скажить: немцев близко нету?

Старик вколотил в сосновую планку последний гвоздь, прижмурил левый глаз, оглядел в вытянутой руке свою работу и только после этого поднялся, оказавшись на две головы выше Петра. По его безучастному лицу было видно, что он и не собирается отвечать.

— Вам що, диду, уши позакладало, що вы мовчыте? — начиная злиться, громко произнес Петро.

— Иды соби с богом, хлопче, — с открытой угрозой в голосе произнес старик и принялся собирать раскиданный по не инструмент. — Хочешь до германца в плен, шукай, наверно найдешь…

Он закашлялся и, когда кашель прошел, закричал так, что глаза его наполнились слезами:

— Вы ридну Украину продаете, с-сукины сыны! Вы дитей и батькив своих продаете! Ступай геть звидциля, не мотайся пид ногами! Чуешь?

Не дав Петру промолвить и слова, он направился к хате, бросив инструмент под крылечко.

— Эге, диду! — сказал Петро, идя следом. — Я вижу, вы меня за дезертира приняли.

Старик упрямо молчал, но Петро, не смущаясь его злым видом, принялся рассказывать, кто он и куда идет. Старик смотрел на него недоверчиво, исподлобья.

— Тут вчера трое таких же вот молодых барбосов зашло, — сказал он хмуро. — Медку, хлеба попросили, а потом признались: так, мол, и так, войско наше конченое, Москву не сегодня, так на неделе заберут. Пойдем, мол, до германцев, нехай и нас забирают…

Лицо старика стало багровым от гнева.

— Ну, а тут их не было еще? — допытывался Петро.

Старик стоял с поднятой кверху бородой и глядел на кучевые облака.

— Бог миловал. Не було. А дальше не знаю… Ты правду говоришь? К своим идешь?

— А зачем мне неправду говорить!

Старик раздобрился, пригласил Петра в хату, вынес из чулана большую миску с сотовым медом. Петро отодвинул ложку, сказал:

— Я, диду, не один. Со мной еще пятеро. За мед спасибо, только нам бы немножко харчей и дорогу на Умань узнать, Это и вся наша просьба.

— С харчами дело плоховато, — замялся лесник. — Пару хлебин дам, медку можно глечик, а больше, извиняйте, нету.

Он пошел в чулан, вынес две большие, испеченные на капустных листьях ковриги хлеба.

— Это дочка приносит. Она в Велико-Спасовке, с мужем своим там. Якщо денек можете переждать, Гаврюшка, внук мой, завтра щэ прынэсэ.

— Не терпится скорей до своих добраться. Да и опасно. Не застукали бы нас тут.

— Закутки у нас таки есть — ниякый черт не найдэ. А завтра накажу Гаврюшке, вин вас выведэ на дорогу.

Петро, обдумав предложение деда, решил, что с проводником будет вернее.

Старик надел соломенную шляпу, прихватил костыль и повел Петра за хату. Вскоре он выбрался к поросшей молодым дубняком и орешником лощине. Здесь действительно было так тихо, что Петро уже без опаски привел сюда товарищей. Перекусив и разостлав палатки, тотчас же залегли спать.

К утру похолодало. Петро стал натягивать на себя край палатки, под которой спал вместе с Михаилом. Осторожный хруст валежника заставил его вскочить.

В нескольких шагах маячил в предутреннем сумраке силуэт человека. Вглядевшись, Петро узнал старика.

— Вы что? — хриплым со сна голосом тревожно спросил он.

— Вставайте, хлопцы, — негромко сказал лесник. — Прийдэться ховать вас у другому мисци.

— Что такое?

— Германцы с пулеметами та с собаками в лису. Як бы не було биды.

Петро растолкал Михаила, тот — остальных. Через минуту собрались.

— Голос не подавайте, держитесь за мной, — сказал дед и пошел, щупая землю костылем.

Он пробирался уверенно, ныряя под ветви, взбираясь по буграм, усыпанным скользкой хвоей. В двух местах пришлось переходить через лесные речушки.

В лесу, ронявшем с ветвей капельки росы, было так хорошо, что Петру казалось странным и это бегство, и учащенное дыхание товарищей, и тревожный шелест листьев под ногами.

В небольшой лощинке Наталья поскользнулась и чуть не упала. Петро успел поддержать ее за локоть. Она с достоинством отвела его руку и, прибавив шагу, пошла впереди, рядом со стариком.

Вскоре они подошли к узкому, заросшему древним мхом оврагу.

— Туточки пережидайте, — сказал старик. — Тем же манером, когда надо, выведу. Або мальчонку пришлю.

Задерживаться он не стал и, раздвигая костылем ветви, бесшумно исчез.

В овраге пахло гнилью, сыростью и было так глухо, что, казалось, никакой звук сюда не достигнет.

Однако не прошло и часа, как Мамед, настороженно вытянув голову, спросил:

— Слышите?

Издалека, приглушенный расстоянием, донесся собачий лай, затем одна за другой прозвучали автоматные очереди.

— Чем мы не зайцы? — пошутил Михаил.

Увидев, что Мамед проверяет свою гранату, он последовал его примеру.

Домбровецкий подошел к Петру. Твердо глядя ему в глаза, он сказал:

— Дуже прошу дать какое-нибудь оружие…

Петро протянул ему пистолет.

Собачий лай то приближался, то удалялся. Прозвучало еще несколько очередей и одиночных выстрелов, и все смолкло.

Ждали старика с вестями, но он не являлся. Не пришел никто и позже, хотя по солнцу можно было определить, что время подходит к полудню.

— Рискнем! — сказал Михаил. — Что здесь торчать?

— А и правда! — поддержала его Наталья. — Может, дед и до завтра не вернется.

Петро посмотрел на Михаила, обвел взглядом остальных. Ему и самому надоело ждать.

— Пошли!

С дороги, по которой так уверенно и быстро вел их старик, они сразу же сбились. Бродили долго, наощупь. Даже здесь, под деревьями, было душно и жарко, пот слепил глаза.

— А ну, постойте, — сказала Наталья, останавливаясь. — Чуете, горелым пахнет?

Сейчас, когда она это сказала, все ощутили запах гари.

Убавив шаг, они пошли на запах, который с каждой минутой становился все более едким и тяжелым.

Неожиданно, как и вчера, расступились деревья. Показалась поляна.

Но хаты лесника уже не было. Закопченные глиняные стены с торчащим дымоходом, черные от пламени кусты вокруг пожарища, покореженные подсолнухи — все это ничуть не походило на тот веселый, цветущий уголок, который так обрастал их вчера.

Еще дымились остатки стропил, тлело что-то внутри хаты. Половина ульев была опрокинута:

Все мрачно смотрели на руины.

— Деда увели, наверно, — сказал Михаил. — Самим теперь придется дорогу искать.

Он сказал то, что было в мыслях у каждого, но на него посмотрели с недовольством. Беда, разразившаяся над старым лесником, была слишком велика, чтобы говорить сейчас о себе.

XXII

Налет гитлеровского карательного отряда на хату лесника немало затруднил положение Петра и его спутников. Они лишились надежного, знающего здешние места проводника. Стало также очевидным, что оккупанты прочесывают свои тылы. Теперь пробираться к линии фронта будет еще тяжелее и опаснее.

Михаил опустился на траву.

— Будем держаться восточного направления, — сказал он, натянуто улыбаясь. — Удастся ружьишком побаловаться около фрицев — побалуемся. Когда-нибудь доберемся.

— Они тебя побалуют, — хмуро сказал Шумилов. — Поймают, увидят, что с оружием, — вздернут на осине… и не пикнешь.

— А ты, Мамед, что скажешь на это? — спросил Михаил Тахтасимова.

Тот угрюмо глядел, как Домбровецкий прикреплял куском телефонного провода оторвавшуюся от ботинка подметку.

— Покурить бы! — сказал, не поворачивая головы, Мамед.

Петро нащупал на дне кармана заветный кулечек с махоркой. Ему самому хотелось затянуться пахучим, бодрящим дымком. «Подожду, придет час, когда еще нужней будет», — подумал он, глотая вязкую слюну.

— Погляжу я на вас, хлопцы, — сказала Наталья громко, — кислые вы. Ей-богу, мне, бабе, и то за вас стыдно.

Петро оглянулся. Наталья, держась пальцами за кончики своего головного платка, смотрела на Петра вызывающе.

— А что, не правда? — пренебрежительно усмехнулась она. — Павлушка уже винтовки своей стал бояться.

— Правильно, Наталка! — похвалил Петро. — Правильная самокритика!

— Вы гляньте! Откуда он, бесенок, вылупился? — воскликнула вдруг Наталья, глянув вверх.

С огромного, многолетнего дуба, стоявшего поодаль, молча спускался вихрастый паренек. Он добрался до нижнего сука, на мгновение повис и, поболтав ногами, спрыгнул на землю.

— Ты откуда такой прикомандировался? — спросил его Петро.

Паренек подтянул штанишки, взглянул на Петра голубыми глазами.

— С дуба.

— Чего ты на дуб забрался?

— От германцев. Я и от деда туда прячусь, когда надо.

— Значит, ты Андрюшка и есть?

— Гаврюшка, а не Андрюшка.

Паренек доверчиво, без тени смущения, смотрел на незнакомого дядьку в красноармейской пилотке. На худеньких щеках паренька были грязные следы от слез, на руках — многочисленные царапины.

Его обступили. Наталья с нескрываемым восхищением ласково воскликнула:

— Глянь, какой шустрый, чертенок!

Гаврюшка пытливо осматривал винтовку Петра, пятиконечные звезды на пилотках.

— Вы и есть те самые красноармейцы? — спросил, наконец, он. — Это вас дедка велел проводить на Умань? Да?

Петро присел на корточки. Вихрастый чубик, бледные, по-детски пухлые губы. Когда меньшой братишка Сашко́ разговаривал со взрослыми, у него губы оттопыривались точно так же.

— А ты чего плакал, оголец? — спросил Михаил, садясь рядом.

— Я не оголец, я Гаврюшка, — поправил его паренек. — Дедкину хату спалили, потому и плакал.

Он всхлипнул коротко, без слез.

— И ты видел, как они палили?

— Ага.

Гаврюшка, шмыгая носом и проглатывая слова, торопливо начал выкладывать:

— Они пришли, а дедка до вас ходил. Потом они его спросили, а он ругался. Он серди-и-и-тый, наш дедка. Тогда один ка-а-а-ак ударит его, а дедка — его. Тогда дедку схватили, а один хату запалил.

— А ты сидел на дубе и плакал?

— Ага. Дедку было жалко… и хату… Дедку они с собой повели.

— Вот же ироды! — гневно произнесла Наталья. И, заметив, что парнишка снова собирается заплакать, поспешила утешить его: — Может, отпустят твоего деда. Что он им плохого сделал?

— Ну, а дорогу на Умань знаешь, Гаврюша? — спросил Петро.

— Ага. Я вас доведу, только… чтоб солдат этих проклятущих побить. Вы их не боитесь? Нет?

Петро кинул многозначительный взгляд в сторону Шумилова.

— Как, Павел, боимся? Разъясни хлопчику.

— Ладно, ладно, — угрюмо буркнул Шумилов. — Давайте не терять времени.

Гаврюшка шагал впереди так уверенно, что все, глядя на вихрастый затылок и мелькающие крепкие ноги, одобрительно улыбались. Михаил хромал позади, опираясь на вырезанную для него Домбровецким палку, И время от времени молил:

— Скажите, пусть не летит так. Отстану!

Солнце, пробиваясь сквозь сплетение ветвей, палило нещадно. Спустя часа полтора Гаврюша, миновав оставшееся слева село, вывел их к просеке и остановился. Он подождал, Пока подошли Михаил и Наталья.

— Вот так, — видимо подражая деду, степенно принялся объяснять мальчик. — Пойдете прямо, верстов три, потом будет большая сосна. Она одна там. От сосны возьмете направо и никуда не свертайте, пока не выйдете на сошу. Та соша и идет на Умань.

Он попрощался со всеми за руку, отошел несколько шагов и пустился бежать вприпрыжку.

Сосну разыскали через час с небольшим. Петро предложил, не задерживаясь, двигаться дальше, но Наталья зароптала.

— Рад, что сам здоров, как бугай, — накинулась она на Петра. — Ты на Мишку погляди! Из последних сил выбился. Пошагай, как он, на одной ноге, узнаешь!

Михаил и в самом деле выбился из сил. Он молча лежал на траве, недвижно уставившись в небо и тяжело дыша.

Когда стемнело, Шумилов улегся рядом с Мамедом и долго ворочался, вздыхая. Перед рассветом Наталья, проснувшись раньше всех, увидела, что место, где он лежал, было пусто.

Она растолкала Петра.

— Вставай, Павел ушел…

— Винтовку оставил? — с неожиданным спокойствием осведомился Петро.

— Сейчас погляжу… Это не его?

— Моя, — откликнулся Мамед.

— Моя со мной, не галдите, — сказал из темноты негромко Шумилов. Он подошел ближе и произнес еще тише: — Разговаривают где-то недалеко. Я уже час слушаю. И моторы гудели.

Он осторожно, стараясь не производить шума, сел.

— Вот послухайте…

Несколько минут молчали. Но в лесу лишь слышалось посвистыванье пташек да шорох в верхушках деревьев.

— Трусоват ты, Павел, — сказал беззлобно Михаил.

— Ну, что я, стану выдумывать? — обиделся Шумилов. Позже, когда рассвело и они двинулись дальше, Шумилов, шагая рядом с Петром, сказал грустно:

— Ты вот зря серчаешь на меня. Знаешь, как жить хочется!

— А мне, думаешь, жить не хочется? Мишке, Мамеду не хочется? Только вопрос — как жить. Под сапогом у фашиста? Какое же это житье?

Внезапно, совсем близко впереди два голоса с сильным немецким акцентом крикнули:

— Рус, останафлифайся!

— Бросай финтовку! Шнель! Быстро!

Автоматная очередь полоснула в тишине и отдалась эхом.

— Ложись! — крикнул Петро, срывая с плеча винтовку. — Засада!.. Отползай!

Он успел заметить, как Домбровецкий, шедший впереди, выхватил пистолет и, не целясь, выстрелил несколько раз в чащу. Тахтасимов, отбежав к кустам, палил в том же направлении.

— Отползай! — крикнул Петро Михаилу и пригнул голову от близкого выстрела Шумилова.

Тотчас же сзади, шагах в тридцати, затрещало несколько автоматов. Наталья кинулась в сторону и скрылась в кустарнике.

Шумилов, лежа рядом с Петром, быстро перезарядил винтовку Он бил в чащу раз за разом.

Домбровецкий вдруг странно дернулся и, ломая кусты боярышника, упал.

— Беги! — крикнул Петру Шумилов, не поворачивая головы. — Я их задержу.

По выстрелам и отрывистым, злым возгласам Петро заключил, что гитлеровцев немало. Мамед и Михаил уже отползли в чащу. Домбровецкий не шевелился.

— Давай в лес, Шумилов! — приказал Петро.

Броском он достиг кустов, затем, петляя и сгоряча натыкаясь на ветки, побежал в глубину леса. Его подстегивали резкие окрики сзади, частые разрозненные выстрелы.

У яблони-дичка он заметил Наталью, вытиравшую на щеке кровь.

Переждав, пока улеглась поднявшаяся из-за них суматоха среди немецких солдат, Петро оставил Наталью в надежном месте, а сам пошел на розыски товарищей.

Лес был густой, запущенный. Петро останавливался, осторожно свистел… В ответ — ни звука!

Потеряв всякую надежду разыскать Михаила, Мамеда, Шумилова и опасаясь, как бы не заблудиться, не потерять и Наталью, Петро прекратил поиски.

— Не может быть, чтобы они в плен попали, — сумрачно сказал он Наталье, поджидавшей его с все возраставшим волнением. — А вблизи нигде нет.

— Как они в лес ушли, я сама видела, — ответила Наталья. — Где-то, как и мы, разыскивают нас…

XXIII

Село Белозерье прижалось к лесу. У желто-зеленого ельника, сразу же за неглубоким оврагом, густо поросшим травой и белыми цветами, отсвечивали на закате медным блеском окна хаток.

Петро с Натальей пришли в Белозерье перед вечером.

Прежде чем пойти в село, они постояли у крайних от леса тополем с черными грачиными гнездами.

На большом ровном выгоне с криком гонялись друг за другом мальчишки, в овраге паслись рыжие телята. Ни телефонных проводов, ни серых или пятнистых закамуфлированных машин, на которых ездили фашисты, видно не было.

— Кажется, на ночлег мы тут устроимся, — сказал Петро.

— Должны бы.

Позади осталось много исхоженных дорог и тропинок Киевщины, десятки сел, лесов и деревушек. В Вишнеполе, подле Умани, Петро раздобыл у сапожника-инвалида поношенные штаны и пиджак, переоделся. Его не оставляла мысль о том, что где-то в лесах есть партизаны и он их разыщет. Держать при себе оружие было опасно; Петро отдал сапожнику свою винтовку, а сам носил под рубахой, за поясом подобранный на дороге пистолет. Давно не бритый, почерневший, он казался пожилым крестьянином.

Время от времени, прячась даже от Натальи, Петро извлекал из-под сорочки знамя, развертывал его. Это знамя, спасенное от врага, было для Петра символом советской власти, свободы, непоколебимости и стойкости. Оно вело его через все испытания и опасности к своей родине, к своей армии.

Петро бережно складывал полотнище и, спрятав его, шел к своей спутнице.

Наталья похудела, тоненькие бороздки прорезали ее лоб, под глазами легли коричневые тени, но она была все такая же бодрая, опрятная. Она ухитрялась и в трудных условиях скитаний тщательно следить за собой.

Постояв минут пятнадцать и окончательно убедившись, что оккупантов в селе нет, Петро еще раз сказал:

— Здесь сегодня и заночуем, Наталка.

К оврагу ковыляла, помахивая хворостиной, старуха. Она остановилась, приложив руку к глазам, посмотрела на Петра и Наталью и похромала дальше. Длинная косая тень прыгала за ней по зеленой, мураве.

Когда бабка, найдя свою телушку, погнала ее домой, Петро подошел. Старуха оказалась бойкой и словоохотливой. Петро узнал у нее, что в селе фашисты стоять опасаются, но наезжают сюда почти каждый день.

— Ну, а людей не трогают? — спросил Петро. — Не забирают, не казнят?

— Пока бог миловал. Не казнят… А курей — считай, сынок, что не осталось в селе. Увидят курку, кидаются на нее пять-шесть барбосов. Пока не поймают, покою им, гыцелям; нету…

Старуха, забыв о телке, подперла ладонью сморщенную, как дубовая кора, щеку:

— Такие они ненаедливые, все чисто забирают, жрут, скажи, как никогда не ели. Тьфу, прости господи! Тесто в диже подходит — солдата с ружьем становят. Как испечется хлеб, оставят одну хлебину, остальное все забирают.

Все эти повадки фашистских захватчиков были Петру давно известны по рассказам жителей, и он, не дослушав, спросил:

— Переночевать у вас, бабуня, не найдется где? Я не один. С жинкой. Идем в Смелу, до ее родителей.

— Невестку мою спросить надо. Мы с ней живем. Сынок мой Павлушка на войну еще спервоначалу забран. Спросим Харитину, места, слава богу, хватит. Хата большая.

Петро подозвал Наталью. Они пошли следом за бабкой.

Харитина, темнобровая, черноокая молодица, маленькая и щупленькая, как подросток, доила корову. Проходя к дому с подойником, она недружелюбно покосилась на чужих людей, сидевших на завалинке, и не промолвила ни слова.

В открытое окно было слышно, как молодица ответила свекрови:

— Староста приказал без его дозволения никого не пускать. Вы что, мамо, не знаете?

Наталья пошла в хату, что-то ей сказала. И снова Харитина ответила коротко и неприветливо:

— Если кто нарвется, и вас заберут, и нам тут не оставаться.

Женщины разговаривали приглушенными голосами еще о чем-то, Петро уже собрался идти пытать счастье в соседний двор, но тут Наталья высунулась из окна и позвала его в хату.

— Пустить переночевать не жалко, — мельком взглянув на него, повторила Харитина. — А если наскочат, как тогда?

— Ночью они не припрутся, — вставила бабка.

— А до свету мы дальше пойдем, — заверил Петро.

Наталья решительно развязала платок, принялась помогать по хозяйству. Спустя короткое время она уже сдружилась с Харитиной. Тайком от Петра Наталья призналась хозяйке, что она не жена Петру, что идут они не в Смелу, а к фронту, мечтая пробиться к своим. Муж Харитины тоже находился в Красной Армии, и она подобрела.

Петро сидел около дверей на лавке, разглядывал расписанную цветочками и петушками печь, рушники из сурового домотканного полотна. Все напоминало родную хату, и Петро с волнением подумал о том, что Чистая Криница сейчас совсем близко.

— Далеко от вас до Днепра? — спросил он хозяйку.

— Считали двадцать, а сейчас — двадцать пять, — ответила старуха.

— Как это?

— Приезжал землемер, пять верст накинул, чтоб он сказился.

Петро молча прикидывал в уме, потом снова спросил:

— А не довелось, хозяюшка, видеть — не проходили через ваше село молодые ребята? Один — узбек, чернявый, другой — белобрысый, нога у него натерта… хромал, словом…

— И-и! Сколько тут народу прошло! Разве всех упомнишь? И татар, и грузин… А один шел, как его… азербажанец. В плен их гнали. А он идет и песню спивает. Ну чисто, как по мертвому. Стою слухаю, тело терпнет от страха.

— Много народу прошло? — спросил Петро.

— Тыщи. И в плен гнали, и такие, как от вы, с окружения.

Петро метнул взгляд на Наталью.

— Почему думаете, что мы из окружения?

Наталья лепила у стола вареники с творогом. Почесав тыльной стороной ладони переносицу, она сказала с усмешкой:

— Ей доверять можно. У нее самой муж в Червоной Армии.

Петро укоризненно покачал головой и машинально потрогал знамя на груди.

После ужина старуха постлала постель в чистой половине хаты на двоих. Наталья пошушукалась с Харитиной и, внеся в кухню, свежей соломы, застелила ее сверху рядном и бросила подушку.

— Что ж ты, милая? — удивилась старуха. — Или поругались?

— Нехай один поспит, — ответила Наталья. — Он вдвоем не любит.

Она блеснула на Петра глазами и легонько вытолкала его из кухни.

Чуть свет старуха подняла всех. Поблагодарив хозяев и взяв на дорогу узелок с харчами, Наталья и Петро тронулись в путь.

Харитина вышла проводить их на край села. Она объяснила, как надо идти, чтобы миновать населенные пункты.

Утро разгуливалось ясное, теплое. Алый и золотистый свет переливался на востоке. Только крупная роса на листьях придорожной кукурузы была холодной.

Перезрелый, склонившийся хлеб никто не убирал, и лишь кое-где на жнивье стояли маленькие, жалкие крестцы. Пустая, безлюдная степь в горячую, пору жнив рождала тоску, едкую горечь.

— Хорошо было б на партизан наткнуться! — вслух мечтал Петро.

— На кого-нибудь наткнемся: на партизан либо на этих идолов.

Справа от них синела в утренней дымке каемка леса, и думалось — там обязательно должны быть свои, может быть Михаил, Тахтасимов, Шумилов.

К востоку часто шли на большой высоте вражеские бомбардировщики, резво вились вокруг них истребители. Гул самолетов был особенно зловещ в это сверкающее, радостное утро, но Петро утешал себя тем, что до фронта остается идти все меньше.

Около полудня послышались далекие раскаты. Петро обрадованно сказал:

— Чуешь, Наталка? Это же дальнобойная.

Он пошел медленнее, напряженно вслушиваясь. Горьким было его разочарование, когда где-то за лесом уже явственно прогрохотал гром и мигнула из темной тучи молния.

В воздухе парило. Возбужденно заливались перепела: «Пи-ить-пить! Пи-ить-пить!».

— Гроза будет, — сказала Наталья. — Давай искать какую ни на есть крышу.

Небо, ясно-голубое на западе и на юге, все больше затягивало с севера черной тучей. Петро заметил в конце бахчи сторожевой курень.

Решили переждать непогоду в нем.

Едва они успели укрыться под толстый, надежный накат из подсолнечных бодыльев и травы, как по нему застучали первые крупные капли. Снова, теперь уже над головой, покатился по степи звучными перекатами гром, пустился ливень. Меж плетями дынь и арбузов потекли мутные, испещренные пузырьками ручейки.

— Укладывайся спать, «муженек», — сказала Наталья. — Это не на час и не на два.

Она сгребла сухую траву. Опустив на глаза платочек, легла и сладко зевнула.

Дождь затих было, а затем припустил еще сильнее. Петру не спалось.

— Разве думал я когда-нибудь, — сказал он, — что мне доведется вот так лежать в чужом курене, с чужой женой? Ты спишь, Наталка?

Наталья долго молчала, потом с глухой тоской сказала:

— Я б ничего не хотела, лишь бы жить, как жила до войны. Считай, что пропал мой бабий век. Пять лет прожила с человеком ладно, честно. Это не пять месяцев. А теперь?.. Навряд ли и встретимся с ним. Я знаю, как жить сиротой, вот так и вдовой.

Она надвинула платок на лицо, замолчала.

Дождь перестал только под вечер. Медленно блекли в сине-багровых полосах очертания свинцовых облаков. На межи склонились мокрые хлеба и подсолнухи.

Наталья проснулась и, выглянув из куреня, пробормотала сонным голосом:

— Придется до утра переждать.

Она закинула руки за голову и впервые за все время сказала с обидой:

— Есть же бабы — живут дома, при своем хозяйстве.

— А ты не завидуй, Наталка, — сказал Петро. — Кончится война — никто глаза тебе колоть не будет, что согласилась совесть свою выменять на спокойное житье.

Она ничего не ответила. Петро закрыл глаза. В памяти его возникли слова Оксаниной прощальной записки. Он вспоминал о ней теперь все чаще, всегда, как только подступала тоска: «Знай, что всегда с тобою в беде твоя Оксана… Она любит тебя больше всего на свете, не знаю, можно ли любить больше…» Петро задерживался на этой фразе, еще и еще раз повторял ее. Потом, останавливаясь на каждом слове, он мысленно читал дальше: «Клянусь ждать тебя с любовью и верностью…»

Вдумываясь в смысл этой клятвы, Петро каждый раз испытывал все более сильное чувство благодарности и любви к Оксане. И сейчас он опять твердил себе, что никогда никто не сможет разлучить его с Оксаной, какое бы расстояние их ни разделяло.

Наталья прервала его размышления коротким негромким смешком.

— Ты чего? — спросил Петро.

— Так, ничего… Подумала об чем-то.

— О чем?

— Глупые думки… Ну, все равно, скажу…

Наталья доверчиво придвинулась к Петру. Приподняв платок, поблескивая в мягком полумраке глазами, она насмешливо проговорила:

— Мало кто поверит нам, Петро, что идем вот сколько уже вместе, мужем, женой назвались — и до греха себя не допустили.

«Это не тоска, а молодая бабья кровь заговорила», — подумал Петро и чуть отодвинулся от жарких, пахнущих дождем и мятой Натальиных губ. Но Наталья, не заметив его движения, положила руку на его плечо.

— Почему не поверят? — спросил Петро.

— У нас в селе молодая баба одна есть, Олька. Муж у нее бригадиром. Хороший, уважительный был. За Олькой этой он лучше родной матери ходил. Взяли его на войну: так, поверишь, она через два дня начала до трактористов в поле бегать… Это как, красиво? А разве одна такая, как Олька? Вот и нет теперь к нам доверия, через таких.

— Ну, а муж твой тебе верит? — спросил Петро.

— Меня мой знает, — быстро, с гордостью ответила Наталья. — Ему если бы кто и наговорил на меня, он бы того разодрал. Вот так, одной ногой наступил бы…

Ей, видимо, были приятны воспоминания о муже, и она оживилась.

— Мы с Василием почти два с половиной года гуляли, пока поженились, — продолжала она. — Веришь или нет, поцеловал он меня первый раз через год после того, как узнали один другого. Потому что любил, уважение у него большое было.

— Мы с Оксаной три года ждали друг друга, — сказал Петро. — Поженились, а на следующий день пришлось расстаться.

— Ты веришь ей? Будет она блюсти себя?

— Верю!

— Если Оксана тебя любит, верь ей, — горячо сказала Наталья. — Да никогда она не дозволит никому и притронуться. Ей ничего не надо, только бы ты с нею был. По себе знаю… Мой Василь, мы еще неженатыми были, год на курсах учился. За меня сватались хлопцы и красивей его и хозяйновитей, словом — хорошие женихи. Всем отказала. Они вроде мне и не хлопцы.

— Ну, а если мужа не встретишь? — сказал, помолчав минуту, Петро.

— Если живой останется, найдем один другого, а если нет, такая моя судьба. Буду одна доживать.

Наталья убрала руку с плеча Петра.

— Хорошая ты! — сказал Петро. — У меня Оксана такая. Вот прогоним врага, кончится война, вам обязательно познакомиться надо. Друзьями будете.

Волнуемые общим чувством тоски по дому, Петро и Наталья еще долго разговаривали о близких людях.

XXIV

Ранним утром они покинули курень и вышли на дорогу. В колеях блестела вода. Вдоль проселка тихо журчали мутные, с грязной пеной ручьи. Воздух был чист и прозрачен. Дышалось легко, как после купанья.

Часа через полтора Наталья увидела на опушке перелеска вражеских солдат. Испуганно присев за высокие подсолнухи, она потянула за собой и Петра.

Должно быть, это была какая-то тыловая часть. Возле кустов, на которых было развешано обмундирование и белье, бродили раздетые до пояса солдаты. Дымили в кустарнике походные кухни, ржали лошади.

Петро и Наталья, пригибаясь, пробежали по рядам подсолнухов к дальнему участку кукурузы.

— Мы как сурки. Есть и… нету, — тяжело дыша и улыбаясь, шепотом сказал Петро. — Нехай попробуют по полю погоняться.

Он нащупал под взмокшей сорочкой пистолет и осторожно высунул голову. Невдалеке переливался золотом большой клин некошеной пшеницы. Петро кивком позвал Наталью за собой.

Пробираться дальше было все труднее. С приближением к фронту чаще попадались гитлеровские солдаты, мотоциклисты, машины. Вскоре послышалось глухое ворчанье орудийной канонады. В небе завязывались воздушные бои.

Петро не представлял себе, как им удастся перейти линию фронта. Временами ему казалось, что это невозможно, но он не показывал своих сомнений, шутил, смеялся.

Однажды, стремясь пробраться сквозь заросли молодого дубняка к густому хвойному лесу, они неожиданно наткнулись на разбитый вездеход. Тяжелая, неуклюжая машина, судя по всему, недавно подорвалась на мине. Под левой гусеницей, застрявшей на обочине дороги, зияла воронка. Вокруг валялись глыбы сухой земли.

Борт машины был снесен, и Петро, разглядывая машину издали, заметил рассыпанные буханки хлеба, консервные банки.

— Ловко напоролись, — с веселым злорадством сказал он. — Пока суд да дело, мы с тобой, Наталка, харчишек раздобыли.

Он огляделся по сторонам и побежал зарослями к вездеходу. Уже в нескольких шагах от машины Петро заметил на земле трупы двух гитлеровских солдат. Они лежали рядом на положенной кем-то подстилке. У одного из них была размозжена голова. Другой лежал с неестественно подогнутой рукой; на мертвенно-желтых пальцах его виднелась засохшая кровь.

С брезгливостью обходя трупы, Петро не заметил дремавшего около машины часового. Здоровенный, с густыми палевыми веснушками на красных упитанных щеках, он встал из-за машины так неожиданно, что Петро даже не успел выхватить пистолет.

Фашист броском настиг Петра, схватил его за ворот пиджака и толкнул на землю. Петро, падая, ударился головой о что-то тупое и твердое. Он хотел подняться, но солдат ткнул его в бок автоматом и наступил тяжелым кованым башмаком на ноги.

И вдруг пальцы Натальи цепко обхватили шею солдата и рывком запрокинули его голову назад. Не ожидая нападения сзади, гитлеровец потерял равновесие и рухнул вместе с вцепившейся в него женщиной. Он успел дать короткую очередь из автомата, но пули пошли в сторону.

Петро мгновенно вскочил с земли и, преодолевая острую боль в затылке, кинулся на помощь к Наталье. Вытащив пистолет, он выстрелил в часового.

Их заставил обернуться чей-то тяжелый топот. К машине приближался, размахивая парабеллумом, офицер. Сзади бежало около десятка солдат с автоматами.

— Ложись! — хрипло крикнул Петро Наталье и укрылся за корпусом машины. У него осталось в обойме лишь несколько патронов.

Уже слышно было частое дыхание гитлеровцев, звяканье оружия, когда неожиданно, заглушая все, пронзительно резкий, испуганный голос выкрикнул:

— Цурюк! Партизанен! Рус!

В ту же минуту Петро услыхал сзади себя разрозненные выстрелы, свист пуль.

Фашисты, крича и обгоняя друг друга, повернули обратно и рассыпались по кустам.

Петро оглянулся. Двое мужчин стреляли с колена по бегущим гитлеровцам, в двадцати — тридцати шагах от этих двух вели огонь еще несколько человек, а дальше, от самого леса, бежали десятка полтора вооруженных людей.

Низенький партизан с длинным лицом и бельмом на глазу подскочил к Петру и свирепо уставился на него:

— Что за человек?

— Не теряй время, Егор! — окликнули его сзади. Парень с бельмом, которого назвали Егором, только сейчас заметил поднимавшуюся с земли смертельно напуганную Наталью.

— Ступайте оба туда, к лесу! — крикнул он. — Потом разберемся.

Оккупанты каждую минуту могли вернуться. Партизаны, зорко наблюдая за кустарником, спешно нагружались консервными байками, пачками галет.

Петро, еще не опомнившись от всего происшедшего, побрел к лесу, не разбирая дороги, не замечая, что потерял кепку.

— Дай кровь тебе с головы вытру, — встревоженно сказала Наталья. — Глянь, как он тебя, холера, украсил!

В лесу их настиг Егор.

— Ну, как, шарики стали на место? Это они еще мало тебе накостыляли. Всю операцию нам сорвал.

— Какую? — спросил Петро.

— Машину мы с утра поджидали. Тихо хотели, а ты как с цепи сорвался. Откуда это ты со своей бабой вынырнул? Га, бородач?

Петро покосился на говорившего и сказал сдержанно:

— Старшему вашему доложу. А тебе знать не обязательно. Понял? Есть у вас начальник?

— Ишь ты, — обиделся Егор, — секреты держит! Скажи, пожалуйста.

Он недовольно бурчал, но когда Петро, корчась от боли, остановился, Егор взял его под руку и сказал Наталье с грубоватой озабоченностью:

— А ну, хозяйка, цепляйся за него с другого боку. Видишь, как отмолотили твоего напарника!

Штаб партизан располагался в густой чаще леса.

Командир отряда, сидя на траве, беседовал с вернувшимися партизанами. Ему было не более тридцати лет, но густая, видимо недавно отпущенная борода, резко очерченные складки на переносице, усталое выражение темно-карих глаз старили его.

Егор, оставив Наталью на попечение товарищей, подошел вместе с Петром и кратко доложил о встрече с неизвестными людьми. Выслушав его, командир повернулся к Петру и добродушно спросил:

— Как же это ты додумался один на один с Гансами воевать? Если б случайно не подоспели ребята, вряд ли дышать тебе сейчас.

Петро коротко, опуская подробности, рассказал о своих странствованиях, о желании перебраться через линию фронта. О знамени он промолчал.

— Стало быть, пулеметчик? — теребя бороду, переспросил командир.

— Да, на войне стал пулеметчиком.

— Коммунист?

— Член партии с тысяча девятьсот тридцать восьмого года.

— Партбилет уничтожил?

— Нет, зачем уничтожил! При себе.

— Покажи.

Петро сделал движение, но замялся в нерешительности. Документы он наглухо зашил в сорочке. Достать их можно было, лишь скинув ее и показав спрятанное на груди знамя.

— Партбилет я предъявлю, — сказал он, — а только мне надо знать: вы тоже коммунист?

— Коммунист.

— Председатель райисполкома, — подсказал Егор.

— Тогда пообещайте, что поможете пробиться к частям Красной Армии, — сказал Петро. — А партбилет я покажу. Далеко спрятан.

Командир отряда достал коробку папирос. Угостив Петра, он твердо сказал:

— Останешься у нас.

— Я не могу остаться.

Брови командира поднялись.

— Заставим в партийном порядке.

— Разрешите наедине сказать, почему не могу остаться.

— У него секреты, — ухмыльнулся Егор, но, по кивку командира, неохотно поднялся и ушел.

Петро рассказал о смерти Татаринцева, о знамени, которое он взял на сохранение.

— Что сохранил знамя — молодец! — одобрил командир. — Мы его передадим куда нужно. Связь у нас с тем берегом скоро будет.

— Нет, я его сам должен доставить, — решительно возразил Петро. — Я такую клятву над могилой дал.

Он упорно стоял на своем, и командир, сделав еще несколько попыток уговорить его, недовольно махнул рукой:

— Вижу, упрямый у твоего батька сын! Перебраться через Днепр поможем, а пока побудешь у нас. Пулеметчику дело найдется.

Остаток августа Петро пробыл в отряде. Он учил молодых парней пулеметному делу, дважды участвовал с «максимом» в разведке.

Наталья приняла на себя обязанности кухарки. Дальше ей было идти некуда и незачем. Она находилась среди своих людей, не пожелавших покориться оккупантам.

— Их и буду держаться! — сказала она Петру.

Как-то поздно вечером Петра позвал к себе командир отряда. Пряча улыбку в бороду, он спросил:

— Говорят, передумал, землячок? Остаешься?

— Нет, не могу. Вы же знаете… должен идти.

— Тогда готовься. С тобой еще один человек пойдет. Иди отдыхай. Тяжелая переправа будет, предупреждаю. Завтра…

XXV

В ночь на 5 сентября Петро и Егор, которому поручили доставить важные сведения советскому командованию, добрались к густым зарослям над Днепром.

До полуночи с обеих сторон реки били орудия, минометы. У правого берега было светло от ракет, как днем.

— Ты добре плаваешь? — шепотом спросил Петро.

— А ты не бубни, лежи тишком, — также шепотом ответил Егор и с иронией в голосе добавил: — Вырос на Днепре и чтоб плавать не умел? Чудак ты, парень.

— Я тоже на Днепре вырос.

— Ну и радуйся.

Егор ворочал головой по сторонам, напряженно вслушивался в плеск воды, в шорох камышей.

Петро лежал молча. Он думал о том, что за короткое время успел привязаться к партизанам. Командир на прощанье только крепко пожал руку. Петро понял, что командир завидовал ему. Наталья пошла провожать; расставаясь, всплакнула, крепко поцеловала Петра в губы и долго смотрела ему вслед.

Погрузившись в воспоминания, Петро не сразу откликнулся на сердитый шепот Егора:

— Давай тихонько… Не шелести.

Егор, осторожно раздвигая заросли, пополз на четвереньках к яру.

Уже около самой воды Петро увидел лодку и незнакомого деда с веслами. Он молча влез за Егором в лодку.

Канонада смолкла, только через одинаковые интервалы били пулеметы с вражеской стороны. Когда выстрелы прекращались, слышно было, как плескалась вода по бортам.

До середины реки они доплыли быстро, и Петро стал даже думать, что пересечь последний рубеж, который отделял его от заветной цели, оказывается, не так уж трудно.

Но потом лодку начало сносить сильным течением, болтать из стороны в сторону, и Петро с Егором по очереди садились на весла помогать деду.

Ослепительно яркий свет ракеты, внезапно вспыхнувший над ними, заставил всех троих пригнуться. Ракета висела прямо над лодкой, заливая голубоватым, дрожащим светом реку, и у Петра было такое ощущение, словно чьи-то незримые руки связали его и сотни глаз смотрят на него из темноты.

— Сейчас дадут жару! — громко и зло сказал Егор, косясь на ракету.

— Не доплыть нам, раз увидели, — откликнулся старик.

Петро взглянул на него. Это был совсем старенький рыбак, с глубоко запавшими глазами и тонкими сухими губами, еле заметными в дремучей поросли рыжевато-белой бороды.

Дед поплевал на ладони, приналег на весла, опасливо поглядывая на ракету.

В небе взвился еще один светящийся шар, чуть подальше — другой. Одновременно с берега зачастил крупнокалиберный пулемет.

Гитлеровцы стреляли по лодке. С левого берега ответили сперва ружейным огнем, затем в пальбу ввязались пушки.

Петро с бьющимся сердцем, боясь оглянуться назад, смотрел прямо перед собой, силясь разглядеть за черными валунами воды очертания берега.

— Греби дюжей! — выкрикнул Егор. — Стервы! Пустит на дно.

— А ты не лайся, — строго осадил его дед. — Нельзя лаяться, раз при смерти мы.

Петро услыхал приближающийся резкий свист, и почти им час же его сильно ударило в спину, жгучей болью пронзило правую ногу.

Осколок снаряда угодил в нос лодки. В челн хлынула вола. Петро успел заметить, как старик, медленно склонившись над бортом, погрузился в речную волну.

— Сигай! — крикнул Егор и первым вывалился за борт.

Петро прыгнул. Прохладная вода освежила его и уменьшила боль. Как в густом тумане, видел он то исчезавшую, то появлявшуюся над гребнями волн голову Егора и старался держаться около него.

Доплыл Петро до берега почти в беспамятстве.

— Он кровью истек. Гляньте, холодный, — произнес чей-то хриплый голос.

— В ногу попало. Не видишь, что со штаниной?

— Санинструктора! Да живей шевелись! — приказывал властный голос.

Еле двигая языком, Петро прошептал:

— Позовите… командира…

Кто-то, дыша в его лицо табачным перегаром, сказал;

— Я командир.

Петро с трудом поднял веки. Перед глазами все двоилось, плыло, колебалось. Он помнил, что надо, обязательно надо сказать о спрятанном на груди знамени, о полке Рубанюка. Что будет, если он умрет, а командир не поймет, что это боевое знамя?!

Петро напряг все силы, пытаясь заговорить, но губы его только чуть шевельнулись. Густой клубящийся мрак застлал ему глаза.

 

Часть третья

I

В Чистой Кринице за первые две недели войны почти не осталось молодых мужчин. Тоскливо и тревожно было в пустых хатах, молодежь не гомонила уже по вечерам на дубках, под плетнями. По селу бродили зловещие слухи — о переодетых в красноармейскую и милицейскую форму фашистах, которые шныряют по всей округе и тайком составляют черные списки советских активистов, о парашютистах, якобы пойманных во ржи, за Долгуновской балкой.

В селе по указанию районных властей был создан из мужчин непризывного возраста истребительный батальон. Командовать им поручили почтарю Малынцу, и тот, весьма этим польщенный, с рвением взялся за дело. Он нацепил на себя ремень с портупеей, парусиновую сумку военного образца. Тоненький бабий голос его приобрел властность.

В число «истребителей» записался было и Остап Григорьевич Рубанюк. Но тут как раз начали созревать фрукты, и он все время пропадал в саду, наведываясь в село лишь за харчами.

После того как Петро уехал на фронт, Остап Григорьевич с каждым днем становился все сумрачнее и озабоченнее.

Как-то ранним летним вечером пришла проведать Рубанюков Пелагея Девятко. С тех пор как свадьба Оксаны и Петра породнила ее с Катериной Федосеевной, она довольно часто забегала к сватам. Семья ужинала на дворе, рассевшись у порога на низеньких скамеечках. Медленно меркли на западе облака, пламенели оконца хаты.

— Вечерять, сваха, садитесь с нами, — пригласила Катерина Федосеевна. — Василина, дай стул.

Пелагея Исидоровна поблагодарила, но отказалась и присела на завалинке чуть в сторонке.

— Огурцов, сваха, думаете много солить нынешний год? — вяло спросила она, положив на колени большие рабочие руки.

— Две кадки всего, — откликнулась Катерина Федосеевна. — У нас и семья-то…

— Как бы все добро не довелось кидать, — сказал Остап Григорьевич, нахмурившись. — Чего насаливать, если всем селом, может, придется эвакуироваться.

— Неужели, сват, придется? — тревожно спросила Пелагея Исидоровна.

— Слыхали, как гады с народом обращаются?

— Не приведи господи!

Минуты две был слышен стук деревянных ложек о миску, аппетитное чавканье Сашка́. Потом Пелагея Исидоровна опять сказала:

— Не дай и не приведи боже на чужой хлеб переходить. Может, бог милует, обойдется? Бабе Харитыне видение было… Вроде черный петух бился с красным. И красный должен добить черного через сорок пять дней и сорок пять ночей.

По лицу Пелагеи Исидоровны было видно, что она глубоко верит бабкиному предсказанию. Но Остап Григорьевич так насмешливо шевельнул бровями и поджал губы, что Пелагея Исидоровна поспешила перевести разговор на другое:

— Оксана наша мудрует. Не хвалилась вам? Одно заладила: отпустите на войну.

— Не на войну, — мягко возразила Катерина Федосеевна. — В лазарет, милосердною сестрой.

— А хотя бы и в лазарет, сваха? Я ей не дозволю. Тут она при матери, при батьке.

— А я такой думки: пускай едет, — с неожиданной решительностью отозвался Остап Григорьевич — Ее дело молодое. Науки докторские проходила, соблюдает себя. Уважительная. При лазарете такие нужны.

— Ой, лышенько! — воскликнула Пелагея Исидоровна. — Что вы, сват, толкуете? Подастся на чужие люди, одна. Приедет ваш Петро — что мы ему скажем?

Закуривая после ужина, Остап Григорьевич задумчиво, как бы про себя, сказал:

— Не только, Оксану, а и Василину, Настю вашу, если, упаси бог, вражина перейдет Днепр, отправлять надо подальше. Гансы до дивчат охочие. Это я по прошлому знаю. — И снова нахмурившись, добавил: — Да и не одним дивчатам, я и нам, старым, не пристало оставаться…

Это решение окрепло у Остапа Григорьевича еще больше, когда на следующий день неожиданно приехали жена и сын Ивана.

Добралась Шура с ребенком до Чистой Криницы на попутной подводе, изголодавшаяся, оборванная, измученная.

Остап Григорьевич сперва даже разочаровался, увидав старшую невестку. Он представлял ее важной, дородной: как-никак жена подполковника! Ему до сих пор помнилась супруга полкового командира Фельштинского, которую он мельком видел под Бродами в пятнадцатом году. Носила полковничиха длинное шелковое платье, шляпу с черными перьями, перчатки почти до локтей.

Александра Семеновна, двадцатишестилетняя женщина, удивила Остапа Григорьевича своей внешней простотой. На фотографии, присланной сыном после своей женитьбы, невестка и то казалась солиднее. А сейчас, маленькая и худенькая, в простеньком красном сарафане в белую крапинку, она походила на девушку-подростка. Даже каштановые волосы, заплетенные в тугие косички, с бантом, были уложены на затылке так, как это обычно делают ученицы старшего класса. Лишь печально-серьезные светло-карие глаза да неглубокие морщины у губ и в уголках возле глаз делали ее взрослее.

Александра Семеновна до глубокой ночи проговорила со стариками об Иване, о пережитом во время эвакуации. Слушая ее рассказы о горящих эшелонах с женщинами и детьми, о лютой расправе над семьями командиров, которые не успели уйти и попали в руки фашистов, Катерина Федосеевна не раз всплакнула, а Остап Григорьевич про себя думал: «Вывезу своих, не дам издеваться над ними».

Перед тем как ложиться спать, он сказал:

— Может, и не дойдет до нас беда, а мешочки в дорогу готовь, стара.

Назавтра Александра Семеновна поднялась в самую рань, вместе со свекровью, по-бабьи повязалась платком и принялась помогать по хозяйству.

Она убирала, чистила картошку, стирала так ловко и умело, так охотно бралась за любую, даже грязную работу, что Катерина Федосеевна сказала мужу с нескрываемым восхищением:

— Ну, за такой жинкой Иван бедовать никогда не будет. Глянь, вроде она весь свой век около селянской работы. А сама же учительша.

— Я и сам вижу, — ласково отозвался Остап Григорьевич. — Не крутихвостка. Иван знал, кого брал.

Но особенную радость старикам и Василинке доставил двухлетний Витька. С серыми отцовскими глазенками и курчавыми волосами, непоседливый, он принес с собой в хату много шума и смеха. Мальчонка мигом ознакомился с двором, забрался в скотный сарай, с восторженным визгом кинулся к цыплячьему выводку. Василинка, хохоча, водворила его в хату, а через несколько минут его головка мелькала уже в соседнем дворе подле поросят.

Домашние хлопоты несколько отвлекали Александру Семеновну от тяжелых мыслей. Но по вечерам ее охватывала тревога за мужа, и она не знала, куда себя девать.

Вскоре Александра Семеновна близко сдружилась с Оксаной, и ей стало легче. Оксана приходила каждый вечер, и они вдвоем часами просиживали в палисаднике или над Днепром.

Вынужденное безделье становилось для Оксаны невыносимым. Мысль о фронте, о работе в госпитале все более овладевала ею. Она съездила в Богодаровку, в военкомат, побывала в здравотделе и добилась того, что в Чистой Кринице открыли краткосрочные курсы медсестер. На курсы вместе с Оксаной стала ходить и Александра Семеновна.

Как-то днем складывали в стога сено за Холодным озером. На лугу были одни женщины и дивчата. Оксана, вдвоем с женой бригадира Горбаня, белобрысой Варварой, вершила уже первый стог, когда подошла с вилами на плече Нюся. С подчеркнутой холодностью оглядела она красную кофточку и коротенькую черную юбку, не закрывавшую поцарапанных осокой колен Оксаны, и колко проговорила:

— Как приехала невестка, так ты и зачванилась? Старые подружки стали тебе неинтересными?

— Не дури. Ты же знаешь, почему не захожу.

— Из-за Олексы?

— Ты же знаешь.

— Напрасно. Он и думать забыл про тебя.

— Если б так, я чаще заходила б.

Оксана посмотрела на подругу и улыбнулась. Нюся уже примирительно сказала:

— До дому вместе пойдем. Добре?

Вечером, побывав у Нюси, Оксана поняла, что Алексей не выкинул из головы мыслей о ней. Он входил и выходил из комнаты, делая вид, что присутствие Оксаны его ни в какой степени не занимает. Он даже ни разу не заговорил с ней, но это-то больше всего и насторожило ее.

Когда Оксана, спохватившись, что темнеет, собралась домой, Алексей догнал ее за воротами и пошел рядом.

— Как живешь? — спросил он.

— Живу, как и все.

— От Петра писем нету?

— Что ты! Он только недавно уехал.

Алексей прошел еще немного и сдавленным голосом спросил:

— Если не вернется Петро, пойдешь за меня? Я тебя ничем попрекать не буду.

— Где твоя совесть, Олекса? — не замедляя шагу, с гневным удивлением спросила Оксана.

— А чего я такого сказал?

— Петро на фронте, так ты думаешь этим воспользоваться? И не совестно?

— Я уже про совесть давно забыл, — с мрачной улыбкой произнес Алексей, — с тех пор как из партии выгнали. А когда Петро приехал, и вовсе… — Он притронулся к рукаву Оксаны и с искренней грустью в голосе добавил: — Ты меня таким сделала.

— Ничего я тебе никогда не обещала. Люблю и буду любить Петра.

Она ускорила шаг. Чувствуя, что Алексей не отстает, остановилась и подала ему руку.

— Ну, будь здоров. Мне спешить надо, а тебе тоже не следует зря время тратить.

После этого разговора Оксана стала избегать встречи с Алексеем даже на людях.

II

В конце первой недели июля в Чистую Криницу приехал секретарь райкома Бутенко. Полдня он пробыл в сельсовете и колхозном правлении, а перед вечером пошел к Рубанюкам.

По двору лениво бродила наседка с цыплятами, хрюкал где-то в лопухах кабанчик. На кольях садовой ограды сушилось белье. Рыжая кошка, вперив хищные немигающие глаза на охорашивавшихся воробьев, замерла, чуть приподняв дрожащую лапу.

Бутенко поднялся по ступенькам крыльца и встретил Каверину Федосеевну. Она поздоровалась и извиняющимся тоном сказала:

— Я вас в кухню приглашу, Игнат Семенович. Мальчик у нас захворал. Внучек.

— Чем захворал?

— Не определили доктора. Горит весь.

Бутенко зашел на кухню, сел у стола. Катерина Федосеевна смела фартуком хлебные крошки и присела напротив.

— Может, молочка холодного с погреба принести? — предложила она, сочувственно глядя в усталое лицо гостя.

Бутенко очень изменился с тех пор, как Катерина Федосеевна видела его последний раз, перед свадьбой Петра. Нос его заострился, щеки ввалились, потемнели.

— А вы сами-то не приболели часом? — участливо спросила Катерина Федосеевна.

— Нет. Просто не спал… Вот уже четвертые сутки.

— Я вам постелю в садочке. Пока старый придет, поспите.

— Если лягу, до утра не добудитесь. А мне к вечеру в Сапуповку надо. Вот молока выпью с удовольствием.

— А старый вам дуже нужен? Я Сашка́ пошлю.

— Пошлите.

Остап Григорьевич пришел и принес решето с крупной пунцовой черешней. Бутенко крепко спал за столом, уронив голову на руки. Но сон его был чутким. Услышав шаги, он сразу проснулся.

— Пойдем по саду пройдемся, — сказал он Остапу Григорьевичу.

Около старой яблони Бутенко сказал тихо и значительно:

— Скот угонять надо, жечь, уничтожать все добро надо. И о самих себе давай разговор вести.

— Акурат и я хотел говорить об этом, — вставил Остап. Григорьевич.

…Катерина Федосеевна несколько раз пробегала по двору, поглядывала через тын в садок: Бутенко и Остап Григорьевич все сидели под яблоней, курили.

От наблюдательной хозяйки не утаилось, что разговор между секретарем райкома и ее стариком был очень бурным. Бутенко горячо убеждал в чем-то Остапа Григорьевича, тот решительно и энергично отмахивался руками, а потом, как показалось Катерине Федосеевне, даже всплакнул.

Это было настолько необычно и непонятно, что Катерина Федосеевна уже не могла заниматься домашними делами. Она без видимой надобности подходила к погребу, к сараям, прислушивалась, но Бутенко и Остап Григорьевич вели беседу так тихо, что ничего нельзя было понять.

Проводив Бутенко, старик зашел проведать внучонка, потом пристроился у лампы и стал сшивать дратвой Василинкин башмак. По нахмуренному, озабоченному лицу мужа Катерина Федосеевна видела, что мысли его были чем-то поглощены.

Позже, когда Остап Григорьевич укладывался спать, она не утерпела и спросила:

— Чего приезжал Бутенко?

— О садах толковали.

Катерина Федосеевна мельком взглянула на его лицо. Если уж и ей Остап не доверяет тайны, значит дело идет о чем-то очень важном. А что свои секреты муж умеет хранить, как никто другой, Катерина Федосеевна знала очень хорошо.

Она подавила вздох и молча пошла стелить постели.

Однако спать в эту ночь криничанам пришлось недолго. После полуночи улицы и площадь наполнились фырчанием автомашин, громкими голосами. В село въехала воинская часть.

К утру в перелеске над Днепром белели армейские палатки, дымились походные кухни. Связисты тянули к школе телефонные провода, в больничном дворе выстроились санитарные машины.

На квартире у Девятко остановился капитан Жаворонков. Он был словоохотлив, весел, шустр; энергия переполняла его, он, казалось, никак не успевал растрачивать ее, а поэтому постоянно подыскивал себе какое-нибудь дело или хотя бы собеседника. Когда он оставался один, то пел либо насвистывал. По улице он шагал очень быстро, здороваясь со встречными, охотно заговаривая с теми, кто чем-либо привлекал его внимание.

Явился он к Девятко с шумом, с прибаутками, подмигнул Настуньке, крепко тряхнул руку Пелагеи Исидоровны. Удовлетворенно оглядел отведенную ему чистую половину хаты.

— Ну, а теперь, Александр Иванович, — сказал он сам себе, — скидай свою гимнастерку, никто тебя, беднягу, не вымоет.

Настунька, повинуясь молчаливому кивку матери, принесла ему чугунок теплой воды. Жаворонков с искренним удивлением развел руками:

— Это мне, курносая, столько-то? Как кутенку? Ты ведерко тащи, да похолодней. Я, вишь, какой? Крупный.

Он тщательно мылил шею, плечи, волосатую грудь с вытатуированным якорем. Заметив, что Настунька, сливая воду, смущенно отворачивается, он передразнил ее, показал язык и, проворно одевшись, ушел в штаб.

Его, видимо, любили товарищи. Вечером в чистой половине хаты долго гомонили мужские голоса, слышался дружный смех.

Проводив товарищей до ворот, капитан столкнулся в сенцах с Оксаной. Она шла в свою комнатушку.

Жаворонков предупредительно распахнул перед ней дверь и шутливо произнес:

— Э! Не знал, что еще и такая дочка есть у моих хозяев.

Он переступил порог и протянул ей руку:

— Жаворонков Александр Иванович. Бывший моряк. Двадцать шесть лет. Холост. А вас как зовут?

— Оксана.

— Чудесно! Не ручаюсь за себя. Влюблюсь!

Оксана промолчала. Она хотела ответить резкостью, но лицо капитана было таким добродушно-веселым, что трудно было на него обидеться.

— Не пора ли спать, товарищ начальник? — сказала она с улыбкой.

— Что вы! Мне говорить хочется.

— Ну, говорите.

— Нет, пожалуй, спать надо. Вставать в четыре.

В семье Девятко быстро привыкли к своему беспокойному, но обходительному квартиранту. Особенно сдружился с капитаном Кузьма Степанович. Жаворонков щедро оделял его газетами, журналами, подолгу беседовал о фронтовых и международных делах.

Потом у капитана установили радиоприемник, и Кузьма Степанович слушал сводки с фронта.

Тридцатого июля в полдень капитан выскочил в кухню, где семья Девятко собиралась обедать.

— Важное будут передавать! — воскликнул он. — Идите слушать.

Кузьма Степанович, Оксана, Настунька сгрудились около радиоприемника, даже Пелагея Исидоровна выглядывала из двери.

По радио передавали текст соглашения с Великобританией о совместных действиях против гитлеровской Германии. Когда диктор умолк, Жаворонков щелкнул пальцами:

— Поняли? А? Будем дуть фашиста и в хвост и в гриву. Мы — в гриву, англичане — в хвост.

Но Кузьма Степанович восторга не выказал.

— Когда тебя, как говорится, возом придавят, ты и меня родным батьком назовешь, — произнес он флегматично.

Поднимаясь и пряча в футляр очки, он пояснил:

— Не верю я больше никаким буржуазиям. Раз они не нашего роду — обманут. Это их теперь приперло, за нас и хватаются.

Он с охотой остался бы потолковать с капитаном по этому волнующему его вопросу, но торопился в степь.

Хлеба выдались небывалые, особенно озимка. А убирать было некому, да и в обрез осталось горючего для тракторов. На поля выходили школьники, старики. С дальних участков горбаневской бригады домой не возвращались по нескольку дней, работали почти круглые сутки и все же не управлялись.

Туда и поехал Кузьма Степанович, запрягши в одноколку старенького маштака. В бригаду он добрался только часам к шести.

Еще издали Кузьма Степанович с тревогой увидел, что оба комбайна стояли около будки тракториста. Он свернул и поехал напрямик, по стерне, к комбайнам.

Около одного в унылой позе застыл полевод Тягнибеда. Он наблюдал, как Алексей, лежа на спине и наполовину скрывшись под трактором, что-то чинил.

— До рождества будем косить, — сказал Тягнибеда подошедшему председателю. — Пять минут работаем, полдня вот так. Это ж не комбайнеры, а… — он не договорил и презрительно махнул рукой.

Алексей вылез из-под машины, вытирая паклей руки, пробурчал:

— В мастерскую надо волокти… сваривать.

Он уничтожающе смерил взглядом двух пареньков, виновато наблюдавших за механиком.

Впрочем, придираться к пятнадцатилетним подросткам Гришке Кабанцу и Мишке Тягнибеде, племяннику полевода, было бы несправедливо. Посадили их на машины взамен призванных в армию опытных трактористов после пятидневного обучения.

— А другой комбайн? — спросил Кузьма Степанович.

— Тот сейчас пустим, — пообещал Алексей. — Там дела на пять минут.

— Может, Леша, и этот как-нибудь?.. Помаленьку…

Кузьма Степанович так просительно посмотрел на него, что Алексей только вздохнул и стал что-то обмозговывать. Час спустя комбайн уже работал. Вскоре исправили и другой.

III

На следующий день правление колхоза получило приказ угонять скот на Богодаровку и дальше — на Харьков.

Распоряжение это настолько встревожило криничан, что Кузьме Степановичу стоило больших трудов вернуть в поле людей, кинувшихся по домам.

Тревожные слухи расползались по селу. Оперативные сводки с каждым днем становились все более тяжелыми.

Еще 1 августа радио сообщало о житомирском направлении, а 2-го появились белоцерковское и коростенское направления, спустя несколько дней — уманское. На южном направлении нашими войсками были оставлены города Кировоград и Первомайск. Пал Смоленск.

Капитан Жаворонков почти не появлялся. За селом в сторону Богодаровки и над Днепром усиленно рыли окопы, рубили бревна для укреплений.

Целыми днями пропадала и Оксана. Она работала в степи, бегала на курсы, успевала помогать Рубанюкам ухаживать за заболевшим мальчиком.

Мать несколько раз подмечала, как Оксана о чем-то шушукается с квартирантом, но значения этому не придавала: знала, что дочь лишнего себе не позволит.

Однажды Жаворонков забежал домой за табаком. Оксана проскользнула следом за ним, и через несколько минут они вместе вышли на кухню к матери.

Пелагея Исидоровна вынимала из печи хлеб. На скрип двери она повернула раскрасневшееся лицо.

— Ну, мамо, — начала неуверенно Оксана, — что я вам скажу: забирают меня в медсанбат.

— Куда? — не поняла мать.

— В лазарет. Операционной сестрой.

— К нам, мамаша, в часть, — пояснил Жаворонков. — Уже и приказ написан.

Пелагея Исидоровна, осознав, наконец, смысл услышанного, молча всплеснула руками и, закрыв лицо фартуком, заплакала.

— Радоваться, а не слезы лить надо, — сказал Жаворонков. — У нас она, знаете, какую работу делать будет?

— Теперь уже, мамо, назад не попятишься, — сказала Оксана. — Сама просилась, вы не обижайтесь.

Оксана приготовила много веских и убедительных доводов, но мать примирилась с ее решением быстрее, чем можно было ожидать. Уже и ей было ясно, что в Чистой Кринице оставаться дочери нельзя: враги захватили Днепропетровск, кто-то говорил, что они уже недалеко от Богодаровки.

Кузьма Степанович, узнав, что Оксана идет в армию, опечалился, но сказал твердо:

— Правильно, дочка! Как сердце подсказывает, так и делай.

Поздно вечером забежала Нюся. Яков Гайсенко вез на автомашине какие-то ящики из района и согласился взять Нюсю; она решила уехать к тетке.

— Там в школу летчиц поступлю, а не удастся — на завод пойду, — сообщила Нюся.

Она была уже одета в дорогу и очень торопилась. Всплакнув, подруги крепко обнялись, и Оксана, предупредив мать, что заночует у Рубанюков, побежала провожать Нюсю.

Ночью донеслись глухие звуки артиллерийской канонады.

Пелагея Исидоровна, выходившая к корове, постояла на крыльце, прижав руки к груди, послушала. Гул то затихал, то усиливался. Она перекрестилась и, чувствуя, как у нее немеют руки и ноги, побрела в хату будить мужа.

В хате у Рубанюков уснули в эту ночь поздно. Остап Григорьевич уже улегся было, но внучонок раскапризничался, и плач его тревожил старика. Накинув на плечи пиджак, он пошел на чистую половину.

Кризис у ребенка миновал благополучно. Но Александра Семеновна так извелась за время болезни сынишки, что на нее жалко было глядеть.

— Иди, Саша, поспи, — ласково сказал ей Остап Григорьевич. — Мы со старой побудем около хлопчика.

— Пойдем, родненькая, — предложила Оксана. — Постелим на воздухе около окон, все услышим.

В саду, под навесом вишневых ветвей, пахло мятой, любистком. Из сухой травы, покрыв ее рядном, Оксана устроила отличное ложе, взбила подушки и уговорила невестку уснуть.

Сама она забылась не скоро. Ее волновали последние вести с фронтов. На людях она держалась бодро; как могла, утешала тех, кто падал духом. Но когда ей приходилось оставаться наедине со своими мыслями, ее охватывала тревога. «Неужели прахом пойдет все, чего добивались, о чем мечтали? — думала она. — Не может быть, чтобы не устояла армия… Теперь каждому из нас за троих работать надо». Думы ее перенеслись на предстоящую работу в медсанбате. Ей становилось страшно при мысли, что она не справится. «Это же за ранеными ходить, а не за больными, — размышляла она. — Кровь, раны… Руки могут опуститься… Нет, нет, выдержу. Должна, — убеждала себя Оксана. — А вдруг удастся встретиться где-то с Петром, — мелькнула слабенькая надежда. — Петро одобрил бы, что я решила уехать».

Задремала Оксана, когда запели первые петухи.

Внезапно она проснулась, как от толчка. Тревожно приподнялась, прислушалась. Прогромыхал вдали гром, шелестели листья. Александра Семеновна крепко спала, по-детски подложив руку под щеку.

От предчувствия чего-то тяжелого и непоправимого сердце Оксаны беспокойно заколотилось.

В тот момент, когда она собиралась встать, в соседнем дворе кто-то настойчиво забарабанил в окно. Оксана вскочила и, путаясь босыми ногами в траве, обжигая их крапивой, побежала к ограде.

Она узнала голос полевода Тягнибеды. Он громко разговаривал с хозяином соседней хаты. Оксана окликнула:

— Дядька Митрофан! Это вы?

— А кто спрашивает? Ты, Василина?

— Оксана.

— Свекор твой спит? Буди, нехай идут разбирают все в колхозе и в кооперации. Германцы в Богодаровке.

Оксану словно обожгло. Замирая от страха, она бросилась обратно к хате. Руки ее дрожали, лицо горело. Она слышала, как на дальнем краю села гомонили люди, ревела скотина.

Остап Григорьевич уже стоял на пороге в исподнем белье.

— В Богодаровке горит, — показал он рукой на алеющее с северо-запада небо.

— Фашисты в Богодаровке, тато! — пугаясь своих слов, со стоном вымолвила Оксана и прислонилась к косяку двери.

Потом она бежала в предрассветной мгле домой и в каждом дворе видела полуодетых людей, всматривавшихся в сторону Богодаровки или метавшихся с узлами по подворью.

Допевали петухи, гасли последние звезды. По шляху шли и ехали мимо села отступавшие части, беженцы.

Заплаканная Настунька встретила Оксану около ворот.

— Жаворонков только что прибегал, — скороговоркой выпалила она. — Передавал, чтоб сейчас же была в медсанбате. Они уезжают.

И Настунька, повиснув у сестры на шее, заревела во весь голос, причитая по-старушечьи.

— А тато? Вы с матерью как? Едете? — тяжело дыша, спрашивала Оксана.

— Мы поздней поедем.

Отца дома не было. Мать помогла собрать в узелок Оксанины вещички и, накинув на голову платок, побежала проводить ее до больницы.

Ветер гнал по улице пыль, смешанную с соломой. Заглушая канонаду, гремел на северо-западе долгими неровными раскатами гром. Около усадьбы МТС Оксана остановилась, пораженная зрелищем, которое представилось ей. Люди разбивали кувалдами и молотками тракторы, культиваторы, железные бочки — все, что попадалось им под руки. Алексей, зло поблескивая глазами, крушил ломом мотор у трактора.

— Поездите на нем, бандюги!

Он был так поглощен своим занятием, что не замечал ни застывшей у ограды с узелком в руках Оксаны, ни подъехавшего на бричке секретаря райкома Бутенко.

Оксана ухватила мать за руку и побежала дальше. Из больничного двора выезжали нагруженные доверху автомашины.

— Ни с отцом, ни со свекрами не попрощалась, — с горестным вздохом сказала Оксана.

— Кто же знал, доню? — ответила мать дрожащим голосом. — Ты глянь, что в селе делается!

Оксану посадили к себе в машину медсестры. Мать подала ей узелок и, всхлипывая, не сводя с нее глаз, беззвучно шевелила губами.

Из распахнутых дверей кооперативной лавки, давя и расталкивая встречных, выбирались люди, навьюченные мешками, ящиками, связками обуви, ременной сбруи. Долговязый дед Кабанец и его две снохи волокли большую бочку, то ли с вином, то ли с маслом.

Кабанец, приноровившись, откатил свою добычу в сторонку; оставив возле нее невесток, ринулся обратно к магазину.

Почтарь Малынец, видимо, хватил лишку. Пьяно покачиваясь и пуская слюни, он угощал всех папиросами:

— Подходи! Бесплатная угощения!

Мимо проехал на своей бричке Бутенко.

— Начальство наше драпает! — крикнул кто-то пьяным, голосом вдогонку.

Бутенко обернулся, потом сказал что-то кучеру. Бричка круто завернула и подкатила к толпе. Бутенко неторопливо слез, подошел к группе стариков, которые стояли в сторонке..

— Доброго здоровья! — сказал он громко.

Деды вразнобой откликнулись и выжидательно уставились на него.

— Вы меня не первый день знаете? — спросил Бутенко.

— Как же!

— Знаем, Игнат Семенович.

— Так вот, попрошу передать тому дураку, что кричал о начальстве. Вместе строили колхоз. Вместе и фашиста бить будем!

Старики, переглядываясь, молчали. Кто-то смущенно проговорил:

— Дурошлеп — он всегда дурошлеп, Игнат Семенович.

— Ну так вот. Не пановать врагам на украинской земле! Это я вам говорю не от себя — от партии говорю. А пока прощайте, товарищи. Запомните мои слова.

Бутенко, провожаемый молчаливыми взглядами, пошел к бричке.

…Остап Григорьевич в это утро долго стоял на пороге своей хаты, прислушивался к глухим голосам на шляху, к скрипу колес, гулу машин и думал: «Что же она за сила такая прет, что сдержать не могут? Пропадет все прахом. Фруктов сколько вчера насобирали! Все сгниет».

Катерина Федосеевна вышла на крыльцо в одной нижней сорочке. Прерывающимся голосом она сказала:

— Чего же ты молчишь, старый? Узлы вязать?

Остап Григорьевич покосился на ее пожелтевшее от страха лицо, еще раз бросил взгляд на зарево пожара, рдеющее над Богодаровкой.

— Дети и невестка нехай собираются, — приказал он и, подумав, спохватился: — Постой! Куда же она с хворым мальчиком поедет. Одну Василину собирай.

Толком он и сам не знал сейчас, что нужно делать. Он лишь твердо помнил, что Бутенко приказал ему остаться в селе и ждать распоряжений. Василину он отправит, время еще есть, а жена никуда без него с места не тронется. Проживет как-нибудь около них и невестка с мальчиком.

Раздумывая над всем этим, Остап Григорьевич вдруг вспомнил, что накануне он наказал садоводческой бригаде быть в саду еще до света: с уборкой плодов не управлялись.

Он зашел в хату, надел потертый будничный пиджак, старые сапоги и вышел во двор.

— Через час-два буду, — кинул он жене.

— Ты что это выдумал, старый? — возмутилась Катерина Федосеевна, заметив, что он берет весла. — В такое время?!

— Сказано, на час, не больше, — миролюбиво отозвался Остап Григорьевич.

— Да кто сейчас про твой сад будет думать? — гневно кричала обычно добродушная и покорная Катерина Федосеевна. — Сдурел на старости! Не слышишь, как гвалтуется село?!

Но старик уже шагал мимо скотного двора к Днепру.

Над рекой стоял, не рассеиваясь, прозрачно-лиловый туман. Было уже по-осеннему свежо и сыро. Покачивались, плыли по воде редкие опавшие листья, поблескивая, как рыбешка, своей белоснежной изнанкой. Где-то вдали, за зубчатой каймой сосен-великанов, клубились темные тучи, изредка рокотал гром. Но когда Остап Григорьевич, разыскав у покинутого парома лодку, переправился на остров и закрепил у коряги свой челн, показалось солнце. Оно появилось как-то необычно: прорвалось из груды темно-синих облаков и сразу зажгло их, превратило в огненно-рыжие.

Остап Григорьевич, сокращая путь, зашагал по росистой блеклой траве, мимо мокрых кустов крыжовника и малины. Роса уже не просыхала там, где на землю ложились расплывчатые тени листвы. Но в траве еще горели золотые соцветия запоздалых одуванчиков, красные головки занесенного ветрами лугового клевера, белели лепестки редеющей ромашки.

Остап Григорьевич неторопливо прошелся по саду, окинул взором горы сложенных с вечера фруктов. Еще с прошлого года он подумывал об устройстве большой сушилки и переработочного пункта. Остап Григорьевич однажды видел их в колхозе «Сичь», на Запорожье, и с тех пор эта мысль не выходила у него из головы.

Вдыхая спиртной запах увядающих листьев, Остап Григорьевич шагал дальше. Он был один среди своих любимых яблонь. Они низко, почти касаясь земли, клонили к ногам старого садовода ветви, отягощенные янтарными шарами плодов, и созревшие яблоки с шорохом падали на землю…

Остап Григорьевич поправил три-четыре подпорки, хозяйственно отбросил к куче откатившееся яблоко и вдруг как-то особенно ясно ощутил, что все его труды, заботы уже никому не нужны. Примириться с этим было так тяжело, что старик остановился и беспомощно оглянулся. Да, никто уже не пришел сюда сегодня; в саду стояла непривычная, кладбищенская тишина.

Остап Григорьевич обессиленно присел на ящик. Из кустов, потягиваясь, выполз пес Полкан, виляя хвостом, подошел и положил ему на колени свою голову. На старой груше сидели, зябко нахохлившись, воробьи. Два или три безостановочно и молчаливо прыгали с ветки на ветку. «Греются», — машинально подумал Остап Григорьевич. И оттого, что здесь, в саду, шла своя обычная жизнь, он еще острее осознал, как грозна беда, еще тяжелее и горше казалось ему великое несчастье, постигшее его село, всю огромную родную страну. Все, что было так дорого и близко ему в этом саду: залитые молочным цветеньем яблони, молодые ростки винограда, посаженною в прошлом году, песни женщин, убирающих плоды, — все это, казалось, безвозвратно ушло, и, может быть, вскоре даже он сам не сможет прийти сюда, как приходил десять лет изо дня в день и один и с сынами…

Мысль о сыновьях, сражающихся на фронте, приободрила старика. «А разве только молодые да здоровые поднялись против вражины? — раздумывал Остап Григорьевич. — Разве ты, старый, забыл, как патрон вкладывается в русскую трехлинейку?» Он вспомнил свой разговор с секретарем райкома Бутенко. Не зря партийный руководитель приходил к нему советоваться и приказал ждать: работа, мол, найдется не только в партизанском отряде. «Нет, не навсегда красноармейцы отходят!»

Остап Григорьевич поднялся с места и, разыскав пустой мешок, стал наполнять его самыми лучшими, отборными яблоками.

Распогодилось. Над садом глубоко синело небо, медленно плыли высоко вверху, как обрывки пряжи, паутинки. Полкан побрел за стариком до конца сада и отстал, провожая взглядом и помахивая хвостом…

…Оксана уже на выезде из села заметила у дороги, около колхозных посадок, Остапа Григорьевича. Он стоял с обнаженной головой у мешка с яблоками и предлагал их уходившим бойцам:

— Берите, хлопцы, берите!

Машины задержались в общем потоке, и Оксана, привстав, крикнула:

— Тато! Остап Григорьевич!

Старик быстро повел глазами, увидел ее и, суетясь, взялся за мешок, намереваясь поднести его поближе. В эту минуту машина тронулась, и Остап Григорьевич, уронив яблоки, закивал Оксане лысой головой.

IV

Подполковник Рубанюк стоял на берегу и смотрел на взбудораженный грозой Днепр.

Иссиня-зеленая ширь клокотала, тяжело вздымались мутные пенистые гребни, обрушивались, вновь закипали, желтели от ярости.

Рубанюка тяготили промокшие гимнастерка и фуражка. В сырых сапогах хлюпала грязь.

По скрипящему настилу понтонного моста ползли автомашины, грохотали колеса фургонов, гулко стучали копыта лошадей.

Полк переправлялся на левый берег.

Где-то над Днепром снова загремел далекий, невнятный ром, Рваная сизая туча задевала темным крылом водную даль. На горизонте мерцала тонкая, зеркально-блестящая полоса.

Взгляд Рубанюка привлекло что-то темное, продолговатое плывшее в нескольких саженях от берега. Он спустился с пригорка, подошел к воде. Течением несло труп старика. Мертвое тело медленно, словно нехотя, повернуло к нему изуродованное лицо с окровавленной бородой.

Сотни обезображенных, исковерканных войной человеческих тел, которые Рубанюку довелось видеть, не вызывали нем такого чувства, как этот труп деда. Может быть, старик еще вчера мирно сторожил бахчу или рыбачил с внуком под тенью верб… Кто знает, что ждет и его, Рубанюка, старого батька — Остапа Григорьевича?!

С изумительной четкостью в памяти предстали вдруг Чистая Криница с теплым сухим запахом сосен в прибрежных перелесках, росистые степи, родной двор над Днепром, плетни, утопающие в полыни, Петро, старый отец.

Атамась в мокрой, прилипшей к телу гимнастерке и забрызганных грязью сапогах подошел к Рубанюку.

— Ну, товарищ пидполковнык, — сообщил он, заговорщицки подмаргивая, — квартирку я найшов для вас в сели. Дви молодухы, Татьяна и Маша. Там и сметанка будет, и постель пуховая…

— Твоя семья, Атамась, кажется, в Ахтырке осталась? — просил Рубанюк.

— В Ахтырци. Батько й маты.

— Ну, фронт далеко от них. А вот за своих я боюсь. Из головы не выходят. Три письма послал, — никакого ответа.

— Щэ напышуть.

— Неизвестно даже, добрались ли до Чистой Криницы Александра Семеновна и Витя.

— Добралысь, товарищ пидполковнык! — ответил Атамась уверенно.

— Почему так думаешь?

— Бо знаю добрэ Александру Семеновну. Боны таки, що не пропадуть…

Атамасю очень хотелось утешить своего начальника, и он, не зная, как это сделать, предложил:

— А вы отпустить, пойду в Чысту Крыныцю, всэ толком разведаю. Вам будэ спокойней.

Рубанюк лишь грустно улыбнулся. Взяв себя в руки, сказал уже строго официально:

— Иди, своими делами занимайся. И скажи кому-нибудь, пусть деда похоронят. Видишь? Надо могилку вырыть.

Не оглядываясь на подплывший к берегу труп, он, сутулясь, зашагал к мосту.

На левом берегу он опять стоял, молча наблюдая бесконечный поток людей, машин, повозок. Сюда, на переправу, устремились со своим скарбом какие-то предприятия, институты. Люди поглядывали на небо, торопились скорее миновать опасную зону и, выбравшись на левый берег, медленно и устало брели по лесной дороге.

Морячок, в бушлате и бескозырке, с забинтованной рукой на перевязи, широко расставив ноги, ехал верхом на неведомо где добытом коне. Как он попал сюда, трудно было понять, но в позе его, деловитой и независимой, в том, как он уверенно пробивался сквозь людской поток и беспечно покуривал самокрутку, было что-то, что внушало к нему уважение. С выражением явного превосходства он поглядывал на пехотинцев, шагающих по грязи.

— Эй, землячок! — окликнул моряк усатого, пожилого бойца. — Скат спустил.

Усач посмотрел на свою распустившуюся обмотку. Не найдясь, что ответить на ядовитую шутку, он проводил морячка обиженным взглядом и, под смешок товарищей, смущенно стал перематывать обмотку.

В сторонке, кое-как замаскированные ветвями, стояли новехонькие тяжелые орудия и такие же новые гусеничные тракторы. Их надо было переправить на правый берег, к фронту. Седой полковник, с артиллерийской эмблемой на петлицах и орденом Ленина на груди, ругался с комендантом переправы.

— Пойми, голова! — горячился полковник. — Не могу я искать другой переправы.

— Не выдержит, товарищ полковник, — сумрачно отвечал комендант. — И не требуйте. У вас вон какие громадины. Под расстрел не хочу идти.

— Выдержит! По одному — выдержит. Мне — срочно, — то просяще, то грозно говорил полковник, вытирая платком лоб.

— Тогда повремените. Пропущу полк, посмотрим.

Полковник отошел, стал в двух шагах от Рубанюка, нетерпеливо вертя в руках бинокль.

— Хорошие пушечки везете, — сказал ему Рубанюк.

Полковник оглянулся, устало махнул рукой:

— Везу вот. А как воевать буду? Ни одного метра провода.

Он подошел к своим тракторам, скользя сапогами по грязи и что-то гневно бормоча.

Рубанюк услышал негромкий девичий смех. Две зенитчицы, подстелив плащпалатки и свесив ноги в окопчик, ели хлеб с маслом и о чем-то болтали. На бруствере лежали букетики цветов. Девушки были очень молоды, жизнерадостны, и даже мужская красноармейская форма не лишала их обаяния. Они пересмеивались, но потом, заметив невдалеке хмурого подполковника, заговорили шепотом. Рубанюк, не желая им мешать, пошел к полковому обозу, который сбился около дороги.

Уже при въезде в село, где предстояло разместиться штабу полка, его встретил немолодой, с седеющими вислыми усами батальонный комиссар. Он сверкал новеньким обмундированием; ремни его поскрипывали при каждом движении, пунцовые звезды на рукавах гимнастерки казались чрезмерно яркими.

«На войну, как на парад, собрался, — подумал Рубанюк с неприязнью. — Нюхнет пороху — не тот будет».

— Прибыл, товарищ Рубанюк, к вам в полк, — сказал политработник. — Комиссаром. Так что вместе воевать придется. Путрев, — назвал он свою фамилию, протягивая руку.

— Вместе так вместе, — сдержанно ответил Рубанюк.

— Вижу, вы на мой новенький костюмчик коситесь? Забрал из дому. Зачем добру пропадать? Мне ведь повезло: в Киеве был, с семьей повидался.

— Ну, как там? — невольно оживляясь, спросил Рубанюк.

— Настроение боевое. Жизнь течет нормально. Бомбит, правда, частенько.

Они шли широкой улицей села, запруженной повозками, машинами, походными кухнями. Ветер гнал с неба обрывки туч, шелестел в листьях садов. Около заборов и плетней стояли нерасседланные лошади, детвора оживленно сновала между красноармейцами, молодицы, шлепая босыми ногами, переходили через улицу к колодцу. Набрав воды, они шли, раскачиваясь, ловко перекладывая коромысло с плеча на плечо.

— Кадровый? — спросил Рубанюк, сбоку разглядывая невысокую фигуру Путрева.

— И да и нет. Призван в тридцать девятом. По мобилизации ЦК. С партийной работы.

— Учились?

— Какая учеба! Полуторамесячные курсы. Потом поход в Западную Украину, финская.

— Побывали на финской?

— Прихватил. После ранения — в политотделе дивизии. Вот и все мои военные академии.

— Так-с.

— Прежний комиссар ваш, мне сказали, так и не успел повоевать?

— Вострецов? Да, ему не повезло. Заболел, на фронт и не попал…

На углу улицы, перед площадью, расположились бойцы из батальона Лукьяновича. За палисадником слышался приглушенный смех. По разговорам можно было догадаться, что бойцы делят хлеб и сахар.

Красноармеец Терентии хрипловатым голосом рассуждал:

— К старости у человека в характере все недостатки наружу вылезают. Смолоду вредный или, скажем, жадноватый был — в летах еще вредней станет, еще скупей.

— А вот это ты, Терешкин, брешешь, — откликнулся кто-то.

— Кобель брешет.

— Ни в жизнь не сохранится к старости характер. Натура человеческая — она все время меняется.

— Ничего не меняется.

— А ты слушай. Вся организма меняется. Как пройдет двадцать лет, так и кровь совсем другая, и клетки…

— Ишь ты! — воскликнул басовитый голос. — Это к старости наш Грива, глядишь, еще порядочным может стать.

— У Гривы одна туловища заменится. А желудок ему менять никакого расчета нету. Как же он добавку переваривать будет?

— Мели, Емеля… — мирно отозвался Грива.

— Серчаешь? — спросил Терешкин.

— Чего мне серчать?

— Тогда дай табачку свернуть. Я тебе после войны на две завертки отдам.

— До чужбячку вредно привыкать, а то в старости на даровинку только жить и будешь. Некрасиво.

Путрев слушал словесную перепалку красноармейцев с интересом и одобрением. Несмотря на трудный переход, люди, судя по всему, были бодры, жизнерадостны.

— В полку крепкие хлопцы, — словно читая мысли комиссара, сказал Рубанюк. — От границы идут. Почти все время с боями.

— Хорошо старик Державин сказал, — ответил Путрев. — Помнишь?

О росс!.. По мышцам ты — неутомимый, По духу ты — непобедимый, По сердцу — прост, по чувству — добр, Ты в счастьи тих, в несчастьи бодр…

— Ну, что ж, комиссар. Определяйся на квартиру. Разместим людей, потом потолкуем. А если не устал, пройдемся по батальонам, посмотришь народ и себя покажешь.

— Конечно, пройдемся.

— Воздух! — крикнул зычный голос откуда-то из-за плетня. Высоко в небе, вырисовываясь на одиноком розоватом облаке, плыл вражеский разведчик. Открыли огонь зенитки; далеко позади самолета повисли серые комочки разрывов.

— Эх, стрелки! — безнадежно махнув рукой, сказал Рубанюк. — Снаряды только зря переводят.

— Научатся, — ответил Путрев.

V

На левом берегу Днепра спешно производились оборонительные работы. Рубанюк готовил свой участок в двух километрах от села. День и ночь он пропадал там.

Линия фронта приближалась с северо-запада. Ходили слухи о том, что противник прорвался к Голосеевскому лесу, под Киевом. А здесь было тихо, на полях убирали хлеб, стрекотали молотилки и комбайны.

Рубанюк стоял на квартире в семье председателя колхоза. Хозяин месяц назад ушел на фронт, всем заправляла его жена — остроязыкая, шустрая Татьяна, с бойкими карими глазами и тяжелыми косами, небрежно закрученными на затылке. Ей помогала по хозяйству сестра председателя Марьяна, в противоположность своей золовке неразговорчивая, застенчивая. Мать Татьяны, набожная и суеверная старуха, и восьмилетняя Санька хозяйничали дома, когда молодицы уходили в степь или на огороды.

Санька при первом появлении Рубанюка укрылась на печи, потом осмелела и с любопытством наблюдала за каждым его движением. Она пробралась вслед за Атамасем в комнату, где приготовили для подполковника постель и стол для работы. Видимо, подражая матери, скрестила на груди руки и поминутно вздыхала.

Рубанюк наблюдал за ней с улыбкой, а после того как Санька вздохнула особенно протяжно и вызывающе, подхватил ее на руки и, смеясь, сказал:

— Девка хорошая, а зубов уже нет. Верно, с конфетами съела? Любишь конфеты?

Санька дернула вихрастой головой, причмокнула:

— А ось дайте пальця в рот. Тоди побачыте, чы е зубы, чы немае.

— Ого!

— Вылыта маты, — посмеивался Атамась. — Та тоже за словом у карман не полизе.

Атамась обжился в семействе председателя с непостижимой быстротой. На обеденном столе Рубанюка появлялись то наваристые борщи со свининой, то блинцы или вареники со сметаной. В сытности и разнообразии блюд нетрудно было разгадать вкусы хозяйственного шофера.

Однажды Рубанюк вернулся с совещания в штабе дивизии около полуночи. Голова его трещала от усталости и табачного дыма.

Не заходя в хату, он открыл калитку в сад, медленно зашагал мимо крыжовника и малины. Чья-то фигура вдруг испуганно метнулась в кусты.

— Кто здесь? — резко окликнул Рубанюк и расстегнул кобуру пистолета.

— Це вы, товарищ пидполковнык? — смущенно проговорил Атамась, выходя на тропинку.

— Чего ты сюда забрался?

— Та трошкы заговорылысь.

К темному кусту за спиной Атамася жался еще кто-то. Рубанюк узнал полногрудую застенчивую Марьяну и, ничего не сказав, повернул к хате.

Скрипнула садовая калитка. Татьяна крикнула в темноту негромко, но повелительно:

— Машка! Марш до дому! Ишь, моду взяла…

В створе калитки смутно белела сорочка молодой хозяйки. Рубанюк в нерешительности замедлил шаг. Но Татьяна заметила его и стремительно побежала к хате.

«Еще, чего доброго, меня заподозрит», — подумал Рубанюк с усмешкой. Он подождал Атамася и строго сказал:

— Муж этой Марьяны на фронте, наверно, а ты шашни с ней затеял.

— Так вона еще барышня, товарищ пидполковнык, — шепотом оправдывался Атамась. — Мы с ней про пчел говорили. У них же своя пасека.

— Что-то, голубок, в каждом селе ты интерес к пчелам да садкам проявляешь!

Рубанюк вошел в хату, не зажигая света, выпил приготовленное ему молоко со свежеиспеченным хлебом и лег в постель.

В приоткрытую дверь было слышно, как тихонько вернулась Марьяна. Татьяна стала ей сердито выговаривать. Потом обе женщины приглушенно засмеялись.

— Тчш! Людына спит, а боны разгомонились, — урезонивала их старуха.

Под убаюкивающее перешептывание женщин Рубанюк, наконец, заснул.

Разбудил его Каладзе. За окном чуть светало, шумно свиристели воробьи.

Озабоченный и расстроенный вид начальника штаба мигом поднял Рубанюка с постели.

— Нехорошие новости, товарищ подполковник, — сказал Каладзе хмуро.

— Что стряслось?

— Десант выбросили перед утром. Парашютистов.

— Где?

— За Глиняной балкой. В лесу.

Рубанюк стал торопливо одеваться. Мысль его работала лихорадочно. Нужно было прежде всего выяснить численность и боевые средства десантников, принять меры к их окружению.

— Кто доложил о десанте? — спросил он, выходя из хаты. — Какие приказания ты дал?

— Многие красноармейцы видели. Бабы с поля в село побежали, боятся. Комиссар тоже знает.

— Какие приказания успел отдать?

— Поднял батальон по тревоге.

— Комиссар дома? Зайдем к нему.

На улице, несмотря на ранний час, было многолюдно: бабы бегали от двора к двору, собирались группами, возбужденно разговаривали.

Путрев умывался у порога.

С комиссаром у Рубанюка установились очень хорошие отношения. В первые же дни он убедился, что Путрев решителен и энергичен, работает с настоящим огоньком, не вылезает из красноармейских землянок и вообще быстро снискал себе в полку уважение.

Рубанюк удивился, увидев, как он неторопливо черпал воду из ведра.

— О десанте знаешь, Василь Петрович? — спросил Рубанюк, недоумевающе приподняв брови.

Путрев обтер лицо полотенцем, расчесал гребенкой усы. Поморщившись, ответил:

— Знаю. Только что ходил, разведывал. Прошу в хату:

Он пропустил командира и начальника штаба вперед и положил перед ними пачку фашистских листовок.

— Вот это и есть ваши парашютисты, — с иронией сказал он, обращаясь к Каладзе.

Капитан побагровел так, что у него стала розовой каемка подворотничка. Он повертел листовки в руках и, смущаясь все больше, сказал:

— Бойцы многие заявили. Сами видели парашютистов. Путрев покачал головой. Глядя прищуренными глазами на кончики своих пальцев, он раздельно проговорил:

— Это вот и плохо, товарищ начштаба. Бойцам сейчас и окружение и парашютисты могут показаться в чем угодно. Враг на это рассчитывает. Но ведь ты руководитель? Какая-то баба испугалась листовок, она ведь их никогда не видела. А начштаба не разобрался и поднял батальон по тревоге. Позор! — Стараясь замять неловкость, Путрев предложил: — Давайте-ка лучше позавтракаем. У меня рыбка свежая жарится.

— О десантах нам все же призадуматься следует, — сказал Рубанюк. — Сегодня листовки, а завтра головорезов бросят. Место у нас такое, надо всегда ждать.

— Мои мысли, — поддержал Путрев. — Если подготовим бойцов и самих себя, воздушный десант — детская игрушка.

После завтрака они направились в дальний батальон. Шли накатанной дорогой вдоль Днепра. Синий и спокойный Днепр просвечивал сквозь деревья, ветерок доносил запах реки.

Перед участком второй роты Рубанюк еще издали увидел Аллу Татаринцеву. С тех пор как из дивизии и штаба армии поступили сообщения о том, что ни лейтенанта Татаринцева, ни полкового знамени нигде обнаружить не удалось, Рубанюк встречал Аллу всего два раза.

Завидя Рубанюка, Татаринцева остановилась, козырнула и звонко спросила:

— К вам можно будет как-нибудь зайти, товарищ подполковник?

— Конечно, можно!

Пройдя немного, Путрев сказал:

— Кажется, погуливает сестрица?

— Не заметил.

— Женщина она молодая, пригожая. Кто из наших лейтенантов устоит против искушения?

В тоне, каким были сказаны эти слова, явно звучало осуждение.

— Она у нас в полку мужа потеряла, — холодно ответил Рубанюк. Его покоробило, что о Татаринцевой отзываются недружелюбно.

Он рассказал Путреву, при каких обстоятельствах Татаринцева попала в полк, одобрительно отозвался о ее выдержке, храбрости, а затем, уличив себя в том, что близко принимает к сердцу репутацию этой женщины, сердито произнес:

— Тебе, комиссар, не кажется, что мы с тобой слишком много разглагольствуем о сестре?

— Пожалуй…

Батальон Лукьяновича находился на занятиях. Бойцы перебегали, учились вести бой в траншеях. Рубанюк знал, что в батальоне все, включая и комбата, смотрели на занятия как на несерьезную затею, мечтали о настоящих боях. Поэтому он был особенно требователен и придирчив.

Выслушав рапорт Лукьяновича, он повел комиссара смотреть занятия в третьей роте. Два взвода он после недружной, вялой атаки вернул на исходный рубеж и строго отчитал командира роты.

Шагах в пятнадцати от места, где стояли командир и комиссар полка, расположился условный орудийный расчет. Путрев с видимым удовольствием прислушался к громким командам, которые раздавались из кустарника, к искусному подражанию летящему снаряду.

— Эти весело занимаются, — обратил он внимание Рубанюка, — с чувством.

Рубанюк еще раз проверил атаку взводов и разрешил перерыв.

— Перекури-ить! — откликнулись в кустах, и в тот же момент там запиликала губная гармошка.

Путрев одобрительно поглядывал в сторону бойкого орудийного расчета, потом предложил Рубанюку:

— Пойдем, подполковник, потолкуем с народом. Нравятся мне ребята. Настоящие солдаты.

—. Что ж, пойдем.

Гармошка смолкла. Из-за кустов поднялся сержант Кандыба. Он лихо отрапортовал.

— Кто командир орудийного расчета? — улыбнувшись, спросил Путрев.

— Я, сержант Кандыба.

— А свистел кто?

— Тоже я.

— Кому же ты подавал команду?

— Самому себе, товарищ батальонный комиссар.

— И на гармошке сам себя развлекаешь?

— Больше некого. Самого себя.

Судя по озорному взгляду Кандыбы, он понимал, что им довольны, и не преминул этим воспользоваться.

— Разрешите? — сказал он, протягивая руку к раскрытой Путревым коробке папирос. — Давно «Чапаевскими» не баловался.

— Кури, кури, пожалуйста.

Относительное спокойствие продолжалось недолго. Через несколько дней над Днепром снова появились вражеские самолеты. Они с тяжелым ревом шли куда-то в дальние тылы, а по ночам вешали над переправами ракеты и неистово бомбили все живое, сбившееся около реки.

Село жило встревоженно, суматошно.

Рубанюк шел однажды по лощине с полкового склада. Невдалеке от села он увидел двух ребят. Мальчишки были очень озабочены, и Рубанюк задержался.

— Вы что, мальцы, тут делаете? — спросил он русого черноглазого паренька.

— Да вот лазили по кустам, — бойко ответил тот. — Надо нам задержать какого-нибудь неизвестного, их тут много шляется.

— Может, он шпион или парашютист, — вставил его приятель.

— В школу ходите?

— А как же! — ответил первый.

— Отметки хорошие?

— Гришка — круглый отличник, — кивнув на товарища, сообщил другой.

— А ты?

— Вы видели, дядько, какой воздушный бой был? — блестя глазенками, перебил Гришка. — Это что! Они втроем на нашего одного насели.

— А вы у тетки Татьяны квартируете? — спросил второй.

— Ишь ты! Может, это военная; тайна?

— Ну да, тайна. Тетка Татьяна нам двоюродная, сестра. Разговорившись, мальчишки проводили Рубанюка в самое село и отстали, только когда он вошел в свой двор.

Дома были старуха с Санькой. Судя по всему, старуха давно поджидала его и, как только он скинул полевую сумку, вошла в комнату.

— А что я хотела спросить, сынок? — начала она, вытирая уголком темного платка сухие, землистые губы.

— Спрашивайте, бабушка.

— Правда, что у него на головах золотые венцы?

— У кого это?

— У ерманца.

— Золотые? Ни разу не видел, — усмехнулся Рубанюк. — А кто это такие басни рассказывает?

— Ох, сынок, не басни, — испуганно покачав головой, прошептала старуха. — Божий человек заходил, откровения святого Иоанна Богослова читал. Там все написано. И что через пять месяцев война закончится.

Рубанюк впервые подумал о том, что в сознании таких вот старых людей война выглядит совсем по-другому. Он побарабанил пальцами по столу и спросил:

— А есть у вас эти самые откровения Иоанна Богослова? Давайте поглядим.

— Есть, есть, сыночек, — засуетилась старуха. — Не ходи под ногами! — прикрикнула она на Саньку. — Сейчас принесу.

Рубанюк переложил засушенный меж страницами стебелек бессмертника и стал медленно листать ветхие, пахнущие воском и ладаном страницы.

— Вот тут читайте, — ткнула по памяти скрюченным пальцем старуха. — Тут и божий странник читал.

Она, подперев ладонью щеку, приготовилась слушать. Рубанюк пробежал глазами указанное место, вслух прочитал:

— «…Пятый ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба, и дан был ей ключ от кладезя бездны…»

— Читай, читай, — просила старуха, — там дальше.

— «…Она отворила кладезь бездны, и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы…»

Старуха всхлипнула, вытерла пальцем глаза и снова застыла.

— «…В те дни, — читал дальше Рубанюк, — люди будут искать смерти, но не найдут ея; пожелают умереть, но смерть убежит от них…»

— Убежит! — эхом откликнулась старуха.

— «…По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну; и на головах у ней как бы венцы, похожие на золотые, лица же ее, как лица человеческие…»

Рубанюк и сам заинтересовался туманным, иносказательным языком древнего писания. Он искоса посмотрел на свою пригорюнившуюся слушательницу, перевернул закапанную воском страницу.

— «…На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее — как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну; у ней были хвосты, как у скорпионов, и в хвостах ее были жала; власть же ее была — вредить людям пять месяцев…»

— Значит, бабушка, через три месяца по домам? — отрываясь от библии и посмеиваясь, спросил Рубанюк. — Два месяца уже воюем.

Старуха подняла на него глаза:

— Пошли господь бог! Читай. Истинная правда, от самого господа нашего.

— «…Так видел я в видении коней и на них всадников, которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серые; головы у коней — как головы у львов, а изо рта их выходил огонь, дым и сера…»

— А не такие, скажи, скорпионы ползают по людям, кости им трощат? — придирчиво сказала старуха, заметив улыбку на лице Рубанюка. — Вы вот, молодые, в бога не веруете, а тут все оно, как есть, написано.

— И как же этот «человек божий» объяснял вам библию? — спросил уже серьезно Рубанюк.

— Разъяснял, сынок, разъяснял. За пять месяцев времени, говорит, скорпионы эти, с золотыми венцами, все попалят и людей подавят, и останется земля черная. И расти уже ничего на ней не будет. А сделать, говорит, ничего нельзя. Сам господь бог указывает.

— Жалко, бабушка, что этого вашего странника в милицию не забрали. Лазутчик он какой-нибудь вражеский, не иначе.

— Ох, что ты, сынок! Он же и крестится по-нашему, и всех святителей знает.

— Вот, вот. Поклоны бьет, а тем временем вражеской агитацией занимается. Фашистам что важно, бабушка? Чтобы их боялись, верили в их непобедимость. А нас этими басенками не запугаешь. И с этой саранчой, или как она там в писании называется, мы разделаемся, это я вам твердо обещаю.

Он еще долго говорил со старухой, и она ушла к себе на кухню, явно изменив мнение о «божьем человеке».

Вернувшись через несколько минут в комнату, она положила перед Рубанюком пирожки, только что вынутые из печи, и сказала, вздыхая:

— А я было горевать начала, когда человека этого забрали. Когда-то старостой церковным он в нашем селе был.

— Так и есть! Я сразу догадался, какого поля ягодку оккупанты себе в помощники вербуют.

VI

Несколькими днями позже, проходя мимо санроты, Рубанюк увидел Аллу Татаринцеву с лейтенантом Румянцевым. Молоденький командир взвода, щегольски перетянутый ремнями, пытался обнять ее. Алла увертывалась. Лицо ее было сердитым, и в то же время она громко и заразительно смеялась: можно было, подумать, что ей игра с лейтенантом доставляет удовольствие.

В памяти Рубанюка всплыла вскользь брошенная Путревым фраза: «Погуливает сестрица». Он прошел мимо, даже не повернув головы в сторону Аллы и Румянцева, но на душе остался неприятный осадок. Рубанюк почувствовал себя так, словно в легкомысленном поведении молодой женщины был повинен он сам.

Ему вспомнилось, как Татаринцева, появившись в полку, смущенно одергивала непривычную для нее гимнастерку, неловко козыряла. «Сейчас держится развязно, — раздумывал Рубанюк. — Не сами ли мы виноваты? Одна среди мужчин. Ухаживания, вольности. А ведь это жена нашего боевого товарища, может быть погибшего».

Рубанюк вспоминал Татаринцева часто. Это был опытный командир и прекрасный товарищ. Он очень гордился своей женой. И если Алла смогла так быстро забыть о нем и утешиться, значит она пустая и несерьезная женщина.

«При первом удобном случае побеседую с Татаринцевой», — решил Рубанюк, подходя к своему дому. Его встретил Путрев, запыленный и усталый. Он только приехал из политотдела армии.

— Мост у Канева вчера наши взорвали, — тихо, почти шепотом, сказал он. — Здорово жмут, гады! Как бы не потеряли Днепропетровск. Там держит оборону одно лишь училище.

Рубанюк слушал молча. Ничего не могло быть хуже, чем переход врагов через Днепр. А они, видимо, накапливали для этого все свои силы.

— Ночью к нам прибывает пополнение, — сообщил в заключение Путрев. — Видимо, скоро и нас двинут в бой.

— Раз дают пополнение, значит так.

Вскоре, однако, стало известно, что маршевые роты, предназначенные для полка, были в пути задержаны и направлена куда-то в район Бубновской слободки.

Рубанюк побывал на рассвете в батальонах, затем обошел передний край обороны полка, который тянулся над самым берегом, и задержался там весь день.

В село возвращался уже перед вечером. В воздухе носилась мошкара, солнце садилось в оранжево-розовые тучи.

Рубанюк свернул к реке, намереваясь искупаться, и вдруг услышал в кустах женские голоса. Разговаривали Татаринцева и еще какая-то девушка, чей тихий, приятно сочный голос был Рубанюку незнаком.

— Ты еще пойдешь в воду? — спросила Татаринцева.

— Нет, обсохну и буду одеваться. Через час — на дежурство.

Девушка помолчала, потом с нескрываемым восхищением сказала:

— Очень ты ладно сложена, Алка. С тебя рисовать можно… или в музей изящных искусств.

Татаринцева засмеялась:

— Что толку-то?

— А разве тебе не приятно знать, что хороша?

Татаринцева громко зевнула, стала одеваться. Потом поднялась и лениво проговорила:

— Я сама себе противной стала. Пока в бою, около раненых, ничего. А останусь наедине — тоска, пустота в душе страшная.

— Ты о Грише своем тоскуешь.

— Его очень жалко. Такого человека уже не встретишь. Он меня по-настоящему понимал.

— Потому что любил.

Татаринцева тихонько насвистывала какую-то грустную мелодию, потом, оборвав ее, сказала:

— Знаешь, что обидно? Парни считают, раз мужа у меня нет, я все себе позволю. И пристают.

— Ко мне вот не пристают. Я живо отважу.

— Не умею я грубо. Все же ребятам скучно, я их понимаю.

— Ну, сказала! Если не мил, пусть он волком воет или соловьем заливается…

Рубанюк испытывал неловкость оттого, что стал невольным слушателем интимного разговора женщин. Однако обнаружить себя теперь было уже неудобно, и он продолжал сидеть, не шевелясь, пока женщины не оделись и не пошли к селу.

Спутница Татаринцевой была в форме сержанта. «Видимо, из зенитного подразделения», — решил Рубанюк, провожая их взглядом.

Он подошел к реке, смочил лицо. Вытершись платком, зашагал узенькой тропинкой, протоптанной мимо конопли и заросшего дерезой рва.

Уже совсем смеркалось. Под плетнями сидели дивчата, красноармейцы, грызли подсолнухи, смеялись. Рубанюк, различив голос Атамася, хотел позвать его. Тот подбежал сам.

— Никто не искал? — спросил Рубанюк.

— Никто, товарищ пидполковнык. Капитан Каладзе, правда, еще в обед заходил, но ничего не передавал. И медсестра прибегала.

— Ладно. Можешь быть свободен.

Рубанюк прошел несколько шагов и столкнулся с Татаринцевой.

— Зайдемте-ка ко мне, — сказал он. — Вы мне нужны… Он зажег лампу, пригласил Аллу сесть.

— Вы как попали на курсы медсестер, Татаринцева? — спросил он. — Действительно медицина вас увлекает?

— Нет, не поэтому. — Алла смущенно улыбнулась. — Я ведь танцами больше увлекалась, тряпками. После школы кассиршей в ресторан пошла… — Мне нравилось, что там шумно, красиво, музыка… В общем, свистело в голове! Потом подруги на курсы сестер начали записываться, я тоже. Если бы они на стенографию пошли, и я бы за ними. Самостоятельная девушка, верно?

— Все же какую-то цель в жизни каждый человек должен избрать. Ведь так?

— А я уже избрала.

— Какую?

— Кончится война — уеду на Сахалин.

— Что там делать?

— Все равно. Лишь бы подальше.

— Непонятное желание.

— Очень понятное. Там даже такие, как я, неприкаянные, нужны. Людей мало.

Рубанюк пристально смотрел на Татаринцеву, обдумывая то, что собирался ей сказать давно.

— Можно быть с вами откровенным? — спросил он. — Я затрону некоторые интимные вопросы.

— Говорите.

— Вы не оберегаете ни своего достоинства, ни чести мужа, — сказал Рубанюк. — Вы даете повод думать и говорить о вас оскорбительно.

Алла посмотрела на него удивленно:

— Чем?

— Дело даже не в кокетстве вашем. Хотя, простите за резкость, женщина, потерявшая мужа, могла бы вести себя несколько иначе.

— Но, товарищ подполковник…

— Нет, сперва выслушайте меня. Потом будете возражать, если не согласны со мной. Вы не видите ничего предосудительного в легких интрижках, в развязном обращении с мужчинами. Вы извините меня, но мне неприятно не только за вас, а и за Татаринцева.

Алла несколько раз пыталась вставить слово, но Рубанюк продолжал:

— Ведь вы же любите мужа!

Волнуясь, он достал папиросу, чиркнул зажигалкой. Она не зажигалась, и Алла, воспользовавшись паузой, сказала:

— Я ни в чем не виновата, товарищ подполковник. Я знаю, вы видели, как я с Румянцевым дурачилась. Так он мальчишка. Веселый, хороший паренек.

— Возможно. Но веселых, хороших у нас немало. Дурачиться, шутить — это одно. Но ведь о вас создалось у наших командиров нелестное мнение.

— Что сделано — жалеть не велено, — сказала, нахмурившись, Татаринцева. — А за лекцию спасибо.

Она поправила волосы, одернула гимнастерку.

— Я знал, что вы обидитесь, — сказал примирительно Рубанюк. — Но я старше вас. Ну, и опытнее, что ли.

Он встал и протянул руку.

— Мне бы очень хотелось, Алла, чтобы Григорий, когда вернется, гордился вами…

Татаринцева задумчиво глядела на лампу, потом, не прощаясь, медленно пошла к двери. У порога она задержалась. Ресницы ее дрожали.

— Значит, я… — произнесла она чуть слышно. — Если и вы обо мне так думаете, значит не имею права на уважение. Но вы когда-нибудь поймете…

Она хотела сказать еще что-то, но только махнула рукой и с излишней тщательностью прикрыла за собой дверь.

VII

Полк Рубанюка находился на старом месте еще всю вторую половину августа. Но после получения 3 сентября известия о взятии гитлеровскими ордами Днепропетровска Рубанюк понял, что сидеть на своем хорошо подготовленном для обороны рубеже полку остались считанные дни. Штаб дивизии с частью сил уже перебрался километров за сорок выше по Днепру, в село Малую Лепетиху.

Зарядили беспрерывные дожди. С северо-запада безостановочно ползли тяжелые низкие тучи, щедро поливая хаты и жнивье, вконец испортив и без того раскисшие дороги.

Как только хоть слегка разведривалось, немедленно появлялись вражеские бомбардировщики. Они бомбили переправу, дороги, ближайшие железнодорожные станции.

После первого же налета бабка перекочевала с Санькой в погреб.

— Старэ, як малэ, — подсмеивалась Татьяна. — Меня и калачом з погреб не заманишь…

Но когда от бомб сгорели колхозная птицеферма и две ближайшие к ней хаты, Татьяна немедленно обосновалась там же, где бабка, и боялась на шаг отойти от двора.

В селе появились бойцы, отставшие от своих частей. Они шли в одиночку и группами, без винтовок, с сапогами, притороченными к вещевым мешкам или перекинутыми через плечо.

Рубанюк приказал выставить патрули и задерживать каждого, кто шел без командира.

Приказ о передислоцировании полка пришел ночью 4 сентября. Рубанюк оставил за себя комиссара и на рассвете поехал к новому месту расположения, в село Северные Кайры.

Еще накануне лил дождь, а с восходом солнца подул ветер, тучи разметало, и проселок быстро подсох. Атамась вел машину уверенно, виляя между обозными телегами и группками забрызганных грязью красноармейцев.

К полудню добрались до Малой Лепетихи. Рубанюк без особого труда разыскал штаб дивизии. Начальник штаба, немолодой заикающийся подполковник, рассказал, что оккупанты уже несколько дней назад захватили села Саблуновка и Золотая Балка на правом берегу и обстреливают из орудий все, что находится на левой стороне Днепра в поле их зрения.

Уточнив по карте свой участок, Рубанюк не стал задерживаться и поехал в Северные Кайры.

Уже на полпути он убедился в правильности того, о чем рассказывал начштаба. По обе стороны дороги стояли разбитые снарядами хаты и сараи, лежали поваленные плетни, зияли многочисленные воронки. Но женщины занимались своими делами, за бойцами бежали ребятишки. И Атамась, покрутив головой, заметил:

— От люды у нас живучие! Как будто с малолетства привыкли под снарядами жить. Хату спали ему, а он все одно со своего двора не пойдет.

В полукилометре от Северных Каир Рубанюк внезапно услышал нарастающий свист. Позади грохнул взрыв. Машину качнуло воздушной волной.

— На хвост соли! — задорно проговорил Атамась, не оглядываясь, и прибавил газу.

Еще несколько снарядов разорвалось невдалеке, но машина уже влетела в село. Атамась, не желая рисковать, поспешно укрыл ее меж строениями.

Через час Рубанюк, сверяясь с картой, осмотрел местность, намеченную для обороны. Участок был тяжелый и совершенно неподготовленный. Лишь за селом саперы спешно сооружали примитивный деревянный мост к плавням: там должен был расположиться один из батальонов.

Перед вечером Рубанюк вернулся в село. Он велел остановиться возле крайней хаты, с наглухо закрытыми зелеными ставнями и ярким цветником в палисадничке.

— Тут и переночуем, если хозяева есть, — сказал Рубанюк.

— Цэ мы одним моментом разнюхаем, — откликнулся Атамась, проворно вылезая из машины.

Наискось через дорогу подполковник заметил толпу и направился к ней…

В середине стояло около десятка заросших, худых мужчин в разномастной одежде.

— Что за люди?

Перед подполковником почтительно расступились.

— Из окружения, — ответил боец в замызганной разорванной подмышкой шинели.

— Откуда? — властным тоном повторил Рубанюк, обращаясь к одному из тех, кто стоял в кругу: он в упор глядел на подполковника светло-голубыми глазами.

— С правого берега.

— С того света, — ухмыляясь, добавил другой, в мятой, маленькой не по голове кепочке.

— Красноармейцы?

— Красноармейцы.

— Что ж это вырядились так, словно старцы с паперти? Командиры есть среди вас? — пристально посмотрев на них, спросил Рубанюк.

— Есть. Лейтенант Малукалов, — откликнулся невысокий изможденный человек с грязной повязкой на глазу. Он чуть выдвинулся вперед.

— Где попали в окружение?

— Кто где. Я из плена. Под Бродами бежал. Лицо лейтенанта было иссиня-желтым.

— Когда через Днепр перебрались?

— Сегодня. Рыбаки подсобили. А то бы снова попались, — ответил за лейтенанта голубоглазый охрипшим, простуженным голосом. Потом заискивающе добавил: — Вы нас до себя в часть возьмите, товарищ начальник.

— А вот разберемся, проверим, как это вы оружие побросали, — холодно сказал Рубанюк. — Там видно будет. Вам дай винтовки — опять покидаете.

Он, раздумывая, оглядел красноармейцев, потом по-командирски властно приказал:

— Лейтенант Малукалов! Назначаетесь старшим. Завтра явитесь ко мне, получите указания. Понятно?

— Понятно, товарищ подполковник.

— Расположитесь до утра вон в той клуне.

Рубанюк повернулся и пошел к машине, провожаемый молчаливыми взглядами.

Атамась успел уже переговорить с хозяйкой хаты. Он помог ее сыну, бойкому подростку, открыть ставни в чистой половине, приготовил воды для умывания.

В хате были в беспорядке свалены на полу мешки с зерном, помидоры, пахло коноплей.

Рубанюк распахнул окно, примостился около него и стал изучать карту с беглыми карандашными пометками.

Возле машины Атамась словоохотливо объяснял хозяйскому сыну, как действует мотор:

— Ось дывысь. Колы ты зразу нальешь соби в глотку пивлитры, то захлебнешься. А выпый по стаканчику, то як раз буде добре. Так и машына… Газувать треба помаленьку.

Через несколько минут он уже вертелся около хозяйки, гремевшей у печи чугунами и ухватами.

Полк прибыл в Северные Кайры к рассвету. Сразу же в переулках задымили походные кухни.

Рубанюк созвал командиров и коротко разъяснил им задачу. Батальон Лукьяновича отправился в плавни, другие два батальона должны были готовиться к обороне на окраине села и вдоль большака. С полудня на рытье окопов выйдут дивчата и подростки.

Для своего командного пункта Рубанюк приказал отрыть блиндаж в саду, с краю села. Тут же поместился и комиссар. Посоветовавшись с ним о вышедших из окружения красноармейцах, Рубанюк приказал Каладзе тщательно допросить их, подозрительных отправить в особый отдел для дальнейшей проверки, а остальных зачислить в строй, — взять на довольствие.

Через два дня приехал член Военного Совета Ильиных. Рубанюк только что вернулся из плавней; скинув сапог, перематывал намокшую портянку. При появлении Ильиных он заторопился.

— Аккуратненько, аккуратненько, подполковник, не спеши, — сказал Ильиных.

Он сел на табуретку.

— Обжился на новом месте?

— Не так, как на старом, но окопы и минные поля уже почти готовы.

— Видел. Я ведь к тебе по особому делу. Рубанюк справился, наконец, с сапогом.

— Ты садись, закуривай, — предложил Ильиных. — Знамя твое полковое отыскалось.

— Знамя?!

Рубанюк с недоверием посмотрел на Ильиных. Лицо члена Военного Совета было серьезно. Да и не мог же он шутить по такому поводу! Но как отыскалось знамя? Значит, Татаринцев жив?

— Уверен был, товарищ член Военного Совета, что знамя уцелело, — радостно сказал Рубанюк, поднимаясь с табуретки. — Но где нашлось?

Ильиных внимательно смотрел на его взволнованное, сияющее лицо.

— Братья есть у тебя?

— Два.

— Большие?

— Один еще мальчонка, другой — взрослый, Тимирязевскую академию закончил, — ответил Рубанюк, не понимая, какое это имеет отношение к знамени.

— Его не Петром зовут?

— Правильно, Петром.

— Ничего о нем не знаешь?

— Нет.

— Ну, так я, тебе расскажу. Ты не делай таких глаз, сейчас все уразумеешь.

Ильиных глубоко затянулся. Понимая состояние Рубанюка, он поспешил пояснить:

— Жив, жив твой брат. Только в Москву, в госпиталь его отправили на санитарном самолете. С ногой что-то…

— А откуда вы знаете, товарищ бригадный комиссар?

— Сейчас, не волнуйся… Вышел из окружения. Это он вынес твое знамя. Оно у нас, в штарме. Татарцев, что ли, передал ему.

— Татаринцев — мой штабной командир.

— Вот. Татаринцев этот умер там же, в окружении, а знамя вынес твой брат.

Более подробно о том, как Петро перебрался через линию фронта и каково сейчас его состояние, Ильиных сказать не мог; знал лишь, что подобрали его, раненого, в какой-то части. Там, по настоянию Петра, наведи справки, разыскали штаб армии.

В блиндаж вошел Путрев.

— Знамя наше нашлось! — сообщил ему Рубанюк радостно.

Ильиных поднялся. Перед, тем как оставить блиндаж, он сказал:

— Брата твоего, Иван Остапович, Военный Совет решил к награде представить. Полагаю, возражать не станешь? Реляцию для Москвы уже подготовили. Присвоили ему также звание старшего сержанта.

Рубанюк проводил Ильиных до машины, потом вернулся.

— Надо будет Татаринцевой сообщить о смерти мужа, — сказал он комиссару.

Путрев отсоветовал:

— Придет еще время разбираться, кто уцелел, кто погиб. Женщина успокоилась, живет надеждой, ну и пускай.

Но Алла узнала обо всем сама. В тот же день поздно вечером она стремительно вошла в блиндаж. Не здороваясь, коротко спросила:

— Верно все о Татаринцеве, товарищ подполковник?

Рубанюк переглянулся с Путревым и нетвердо спросил:

— Что именно?

— Гриша погиб? Ведь я все знаю. Зачем скрываете?

— Да, Алла, — печально произнес Рубанюк. — Но умер ваш муж героем.

Губы Татаринцевой дрогнули. Ничего не сказав, она вышла из блиндажа.

VIII

Восьмого сентября гитлеровцы начали усиленный артиллерийский обстрел рубанюковского участка. Огонь не прекращался почти двое суток.

К исходу второго дня на командный пункт прибежал лейтенант Румянцев. Рука у него была наскоро забинтована.

— По поручению комбата Яскина, — доложил он, тяжело дыша. — На дороге из Завадовки появилось несколько немецких броневиков. Меня с разведкой обстреляли. Связь порвана. Вот, — показал он забинтованную руку. — Ранило. Остальные убиты.

— А вы, лейтенант, успокойтесь, — сказал Рубанюк. — Странно было бы, если б фрицы перед нами не появились.

В блиндаже, кроме командира полка, находились Каладзе и Путрев.

Каладзе вызвал к телефону Лукьяновича и нервно закричал:

— Почему взвод не выслал для охраны «Вишни»? Ты что, ребенок? Не понимаешь? Хочешь полк без «Вишни» оставить?.. Знать не знаю… Нету твоего Ореховского!

В трубке дребезжал голос Лукьяновича, но Каладзе не стал его слушать и яростно швырнул трубку.

— Ты поспокойней, поспокойней, капитан, — заметил ему Рубанюк, поднимаясь. — Комиссар, я пошел к Яскину. Ведите, лейтенант.

Путрев задумчиво побарабанил пальцами по столу и поднял глаза на Каладзе.

— Как вы, капитан, — проговорил он, — бранитесь! Прямо слушать страшно. Не годится. На месте Лукьяновича, я подумал бы: «Нет, это не я виноват, это у Каладзе такой характер горячий». Приказывайте спокойно, но веско. Берите пример с командира полка.

— Еще днем я приказал ему выслать взвод для охраны штаба, — оправдывался Каладзе. — Почему не выполнил?

— А вы разберитесь.

Спустя немного времени из батальона позвонил Рубанюк. Он предупредил, что останется там до утра. Потом позвонил Лукьянович и сообщил, что гитлеровцы накапливаются на правом берегу.

На рассвете Рубанюк вернулся. Устало стянув с себя испачканную глиной гимнастерку, он собрался окатиться водой. Вдруг стены блиндажа затряслись от мощных взрывов.

Атамась вскочил в блиндаж.

— Самолетов пятнадцать, як що не бильше, над плавнями, — сообщил он. — Садят так, що ничего не видно.

Путрев озабоченно сказал:

— Я пойду туда, Иван Остапович.

— Нет, оставайся, — возразил Рубанюк. — Я сам к Лукьяновичу побегу.

Он быстро выбрался из блиндажа и торопливо зашагал вдоль плетней к спуску.

Над плавнями висел густой грязно-желтый дым, огромные водяные смерчи с крошевом лозы, камышей вздымались и рушились дождем на землю. Самолеты снижались до двухсот метров, кружились хороводом, бомбили, стреляли из пушек и пулеметов.

Рубанюк быстро пробежал километр до моста, который связывал с плавнями. Остановился он перед вздыбившимися, в щепья искромсанными жердями: это было все, что осталось от моста.

Здесь и догнал его запыхавшийся, потный Атамась.

— Товарищ пидполковнык, — крикнул он, наклоняясь к уху Рубанюка, — тут щель! Левей! Переждать треба.

Рубанюк, не оборачиваясь, глядел на бревна, обломки досок, оглушенную рыбу, которая плавала во взбаламученной воде, и вдруг заметил по ту сторону моста Татаринцеву. Забрызганная илом, багровая от натуги, она пыталась перетащить по уцелевшим сваям окровавленного бойца. Это было бессмысленно: мост у берега обвалился, но Татаринцева, крепко обхватив грузного красноармейца, продолжала волочить его.

— Ложись! — свирепо крикнул ей Рубанюк, но голос его потонул в нарастающем визге падающей бомбы.

Его обдало горячим воздухом и с силой швырнуло в сторону, к камышам.

Он очнулся от холодной воды, льющейся в ноздри, в уши, вокруг стоял удушливый серный запах. Рубанюк хотел приподняться и ощутил, что не может шевельнуть правой рукой, ноги не слушаются. Словно в густом рыжем тумане возникли испуганные лица Атамася и Татаринцевой. Алла склонилась над ним и, сжимая его пожелтевшую безвольную руку, шептала запекшимися губами.

— Подполковник… милый!.. Сейчас все будет хорошо. Потерпите, голубчик…

Рубанюк устало смежил веки. Сознание медленно оставляло его.

IX

Основные силы фашистских оккупантов, форсировав Днепр, двигались со стороны Богодаровки, а в направлении Сапуновки, юго-восточнее Чистой Криницы, был выброшен подвижной отряд с танками и артиллерией. Замысел гитлеровского командования заключался в том, чтобы отрезать путь к отступлению советским частям, которые держали оборону в районе Чистая Криница — Сапуновка — поселок Песчаный.

Достигнув почти без боев Сапуновки, подвижной отряд фашистов повернул на запад.

Около одиннадцати утра перед Чистой Криницей со стороны Богодаровки появились мотоциклисты. Красноармейцы, окопавшиеся за селом, открыли огонь, и гитлеровцы повернули обратно.

Спустя полчаса на гребне показались танки и сопровождающая их мотопехота. Около окопов и в самом селе начали рваться снаряды.

Фашистам ответили батареи из перелеска.

Неожиданно пулеметные очереди полоснули со стороны ветряков, с горы: оккупанты окружили село.

…Когда просвистел первый снаряд и с грохотом разорвался где-то в посадках, Пелагея Исидоровна была дома одна. Кузьма Степанович где-то задержался. Настунька убежала к Рубанюкам.

Пелагея Исидоровна, слыша, как все чаще бухали на гребне пушки и трещали ружейные выстрелы, заперла на замок хату и сараи и тоже побежала к Рубанюкам.

Сокращая путь, она спустилась огородами и на полдороге замедлила шаг, удивленная внезапно установившейся тишиной.

Через двор деда Довбни Пелагея Исидоровна выбралась на улицу. У плетней стояли женщины и ребятишки. Они смотрели в сторону ветряков. Оттуда сползали к майдану серо-зеленые цепи солдат.

— Ой, матинко, сколько их! — раздалось чье-то испуганное восклицание.

— А вон что за страховище, кума?

— Танка, наверно.

— Гляньте, гляньте, до церкви какой-то завернул. На моциклете…

Мимо широким шагом прошел Тягнибеда. Он невесело усмехнулся женщинам:

— Ишь, какие невесты! Подождите, они вас всех в церкви покрестят и повенчают.

Оккупанты расползались по улицам и переулкам, звеня алюминиевыми котелками, громко переговариваясь. Крупные, откормленные кони, обмахиваясь куцыми хвостами, тащили неуклюжие массивные повозки, походные кухни.

И странно: собаки, словно по уговору, забились под навесы и крылечки — не слышалось ни одного тявканья на пришлых людей. От этого еще тоскливее становилось на душе криничан, со страхом и любопытством следивших за каждым шагом чужеземцев.

В доме Рубанюков было так тихо и печально, будто только что проводили кого-то из семьи на кладбище. Катерина Федосеевна, Александра Семеновна и Василинка сидели с заплаканными лицами. Даже Сашко́ притих и боязливо жался к матери.

Пелагея Исидоровна еще с порога заметила, что Настуньки у Рубанюков нет.

— До дому побежала, — отозвалась Василинка на ее тревожный вопрос о дочери. — Только-только.

Пелагея Исидоровна тихонько прошла, села на скамейку. Кутаясь в платок, она сказала:

— Мой как пошел с ночи, до сих пор нету.

— И наш где-то пропадает.

— Уехать не успели. Что-то оно будет?

Василинка, не отрываясь, смотрела в окно. Длинные косы ее расплелись, но она словно забыла о них.

— Если в селе не поставят солдат, может быть обойдется, — после долгого молчания сказала Александра Семеновна.

От калитки к дому — быстрые шаги.

— Ганька наша бежит, — сказала Василинка.

Ганна шумно вскочила в сенцы, но, увидев из дверей, как Александра Семеновна склонилась над больным ребенком, вошла на цыпочках и шепотом проговорила:

— Червоноармейцев ловят по лесу. Волокут в школу… Страшно глядеть… Людей собралось…

Василинка сорвалась с места.

— Сядь! — строго остановила ее мать.

В хате было тихо. Сюда не доносились громыханье немецких повозок, чужой гортанный говор. Женщины сидели молча, понурившись, отдавшись своим невеселым мыслям.

Спустя немного времени прибежала соседка. Она сообщила, что солдаты ходят по дворам, расселяются по квартирам и что деда Довбню, который отказался пустить их к себе в хату, разукрасили так, что страшно глядеть. Пелагея Исидоровна и Ганна встревожились, заторопились по домам. Вместе они пробежали до переулка и, увидев, что народ валит к школе, решили пойти туда же.

Во дворе, за кирпичной оградой, сидели и стояли несколько десятков бойцов и младших командиров. Пять автоматчиков расхаживали вокруг и отрывистыми возгласами отгоняли толпившихся криничан.

Некоторые из пленных почему-то были без гимнастерок, под разодранными сорочками виднелось озябшее, посиневшее тело. Шестеро были ранены. Один из них лежал на земле и громко стонал. Сквозь грязные бинты сочилась кровь.

— Может, и наши, сердечные, где-то вот так… — сказала Ганна, смахивая слезу.

Она пробилась вперед сквозь толпу стариков, женщин, ребятишек и, пригорюнившись, глядела на красноармейцев.

Около часовых вертелся переводчик в немецкой форме, при пистолете. Строго поглядывая сквозь очки на толпу, он покрикивал:

— Нечего собираться, панове. Отойдите в сторону. Бандитов никогда не видели?

— А куда их погонят, сердешных? — несмело спросила Ганна.

Переводчик снисходительно покосился на нее:

— Честным трудом займутся…

Домой Ганна возвращалась совсем разбитая. Один из пленных живо напомнил ей Степана. Всю дорогу она шла, думая о муже, и ей теперь уже не верилось, что когда-нибудь придется с ним увидеться.

То, что ей сейчас пришлось испытать, наполняло ее, добросердечную и незлобивую женщину, таким гневом, что она была способна кинуться с топором, дубиной, с голыми кулаками на любого немца.

«Ну нет, собачьи выродки! — шептала она побелевшими, дрожащими губами. — Не пановать вам над нами! Не надеть вам ярма на нас, каты проклятые!».

Ей хотелось немедленно, сейчас же что-то делать, куда-то бежать, чтобы выручить пленных советских воинов, и, она, не замечая этого, шла не домой, а к колхозному правлению. К Кузьме Яковлевичу Девятко привыкли в Чистой Кринице всегда обращаться в трудные минуты.

В правлении было пусто. Ганна стала на пороге, обвела глазами комнату со снопиками пшеницы в углах и вдруг увидела красное переходящее знамя своего звена., Знамя, которым она и ее подруги так гордились!

Ганна, еще не зная, что будет делать с ним, быстро отделила алое полотнище от древка, спрятала его под жакетом.

Домой она добиралась глухими переулками, стараясь не попадаться на глаза солдатам.

Дома ее свекровь завесила в хате окна, загнала внучат на печь, а сама со старшей невесткой стала поспешно укладывать в мешки одежду.

— У Варьки Горбанихи все рушники забрали, — сказала Христинья Ганне.

— Вот супостаты!

Ганна спрятала знамя в надежном месте на чердаке, быстро сняла платок и принялась помогать. Они не успели увязать и двух мешков, как хлопнула калитка и послышались шаркающие шаги за стеной.

Старуха приоткрыла занавеску, выглянула.

— До нас идут, проклятые.

— Тащи на печь! — схватив один из мешков, шепотом приказала Христинья.

Вместе с Тайной они швырнули узлы в угол печи и забрались туда сами. Накрывшись рядном, женщины прикинулись спящими.

Солдаты вошли один за другим, обивая на крыльце грязь с башмаков, звеня котелками и автоматами. Шестеро.

— Драстуй, хозяйка! — произнес один из них, благодушным, немного шепелявым голосом.

Пришедшие складывали у порога свои сумки, оружие, котелки. Хата наполнилась смешанным запахом кожи, едкого пота, оружейной смазки, табака.

— Масльо, шпик, яйки, млеко есть? — спросил тот же благодушный голос.

Старуха, видимо, растерялась, не знала, что и как ответить. Мародер переждал, высморкался. Затем снова заученно повторил:

— Хлеб, масльо, млеко… Ам, ам… Кушайт.

Старуха скрипнула дверью, через минуту вернулась с двумя хлебами и глечиком коровьего масла. Некоторое время были слышны лишь громкое чавканье, стук ножей, отрывистые фразы.

Солдаты отрезали, каждый своим ножичком, ломтики хлеба, густо намазывали их маслом.

Старуха внесла еще один хлеб. Солдаты ели и ели, и когда все было поглощено, тот же шепелявый произнес:

— Яйка, курка… Ам, ам!

— Нету, — робко заявила старуха.

— Шпик? Сальо? — не сдавался солдат.

Кряхтя, старуха снова побрела в коморку, принесла несколько луковиц, два хлеба.

Луковицы шепелявый решительно отверг:

— Нехорош.

Он произнес что-то по-немецки. Солдаты засмеялись. Двое из них поднялись, вышли во двор. Спустя несколько минут за окном истошно завизжал подсвинок.

— Сальо! — добродушно констатировал шепелявый и сердито прикрикнул на старуху, которая рванулась к двери — Матка, никс ходить!

Ганна больше не могла вытерпеть. Она отшвырнула рядно и, затягивая дрожащими пальцами поясок юбки, выглянула с печи.

— О! Марушка!

Горбоносый высокий толстяк, со сложными нашивками на петлицах, осклабившись, поднялся со скамьи и шагнул к лежанке.

— Не надевай себя, Марушка! Спать, спать… муж, жена. Он влез коленями на лежанку; поймав Гаипинуруку, повторил:

— Спать. На пара… ты… я.

Ганна побледнела. Вырвавшись, она соскользнула с печи и, гневно сверкая глазами, закричала:

— Вот пойду до вашего начальника, пожалуюсь. Он вам покажет «спать»!

Толстяк только сейчас заметил, что она беременна. Уставившись водянистыми голубыми глазами на ее выпуклый живот, он сделал несколько движений вокруг своего.

— Нехорош, Марушка. Спать никс. Нехорош.

Все это было так оскорбительно, гадко, что у Ганны хлынули из глаз слезы. Она схватила с лежанки свой платок и хотела выбежать из хаты.

Горбоносый стал у двери, раскинул руки и преградил ей дорогу.

X

Всю ночь безостановочно лил дождь. В непроглядной темноте то и дело вырисовывались бледно-голубые квадраты окон, и тогда Ганне было видно, как вздрагивало от зарниц небо и дымилась под водяными брызгами крыша соседней хаты.

Лежа на печи, Ганна вглядывалась в темноту, настороженно прислушивалась к дыханию развалившихся на кровати, на скамьях солдат. Не спала и Христинья.

— Будто плачет Украина, — шептала Ганна, и женщины тихонько, чтобы не слышали немцы, всхлипывали.

Солдаты часто вставали, выходили на крыльцо, тут же справляли нужду. Один ощупью разыскал на припечке чугунок с остатками вареной свинины, долго чавкал, сыто и довольно отрыгивая.

Едва дождавшись рассвета, Ганна, с отвращением глядя на храпевших солдат, выбралась из хаты. Она надела жакетку, платок и побежала к своим.

По размытому ливнем шляху бесконечным потоком ползли автомашины, орудия. На огромных вездеходах тесными рядами сидели солдаты в касках. С воем и ревом, разбрызгивая грязь, пробирались штабные машины с офицерами. Где-то на проселке гудели танки. Все двигалось в направлении Сапуновки.

Дождевые тучи уползали к западу, но уже новые, еще более черные, надвигались с другой стороны.

На квартиру к Рубанюкам оккупанты не стали: Остап Григорьевич предусмотрительно распространил слух, что ребенок болен тифом.

Ганна, плача, поделилась с родителями пережитым накануне.

— Вы бы взглянули на ихнюю культуру, — плача, рассказывала она. — Подумать, и то срамно. Жрут, как свиньи, до нужника лень им пойти.

— А как ты думала? — едко откликнулся отец. — Они нас за людей считают? Пойди до Днепра, погляди.

— Что там?

— Всех пленных червоноармейцев вечером побили. Поставили в кучу… и из автоматов!

Голос Остапа Григорьевича звучал глухо, и сам он был страшен, с глубоко ввалившимися глазами и пепельно-серым лицом.

— Разве какое государство так раньше казнило пленных? — сумрачно спрашивал он.

— И похоронить как людей запретили, — плача, сказала Катерина Федосеевна.

Никто не знал, что сулит завтрашний день. Нестерпимо больно было сознавать, что свои войска отходят все дальше и некому заступиться, защитить от пришлых головорезов.

Остап Григорьевич вырядился в рваный пиджак и такие же штаны. Он сидел у окна и чинил обувь. Василинка помогала матери собирать на стол.

Сашко́ приник к окну.

— Сидай с нами, поснидаешь, — сказала мать Ганне. — Не ела, наверно?

Семья рассаживалась за столом, когда в хату вихрем ворвалась Настунька Девятко и со слезами рухнула на лежанку.

— Ты чего, Настунько? — всполошилась Катерина Федосеевна.

— Жаворонок… наш, — уткнувшись лицом в косынку, рыдая, вымолвила Настунька. — Он же такой был…

— Да ты толком расскажи, — бросив инструмент и подходя к ней, сказал Остап Григорьевич.

— Жаворонкова нашего, что квартировал… словили.

— Да что ты? Он в селе был?

— В лесу. До света пришел к батьку. Попросил старенький пиджачок и ушел… А его словили… Повели до школы.

Настунька снова запричитала. С трудом удалось понять, что Жаворонков оказался раненым и что Кузьма Степанович велел женщинам идти к штабу просить, чтобы капитана не расстреливали.

— Иди, — коротко приказал Остап Григорьевич жене.

— Побежим, Ганько.

— И Ганна нехай идет. Потом поснидаете.

Женщины побежали к школе. Около нее стояли часовые. Ганна показала матери на выгон за школьным садом. В просвете между деревьями видна была толпа.

Обойдя ограду, они торопливо направились туда. Навстречу, повязываясь на ходу платком, бежала Варвара, колхозница из звена Ганны.

— Не ходите, ро-одные! — плачущим голосом воскликнула она. — Там его так разрисовали!.. Не могу глядеть на такое…

Жаворонкова не сразу можно было узнать. Он стоял между солдатами без головного убора. На побелевшем лице его под левой скулой и на подбородке горели багровые кровоподтеки. Старый пиджачок был разодран в нескольких местах, обнажая залитую кровью военную гимнастерку.

Толпа молча и испуганно глядела на него. И вдруг Жаворонков, с трудом шевеля запекшимися губами, запел высоким, рвущимся голосом:

Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали…

Он оборвал песню и негромко произнес:

— Не волнуйтесь, люди… Моряк нигде не пропадет… А русский…

Стоявший рядом солдат наотмашь ударил его по скуле. Голова Жаворонкова мотнулась, из носа пошла кровь, но он даже не взглянул на фашиста и договорил, повысив голос:

— А русский, советский человек и на том свете вспомнит гадам все… и Украину… и Смоленск.

Часовые засуетились, косясь в сторону школы. Вдоль кирпичной ограды шел к толпе высокий офицер. На почтительном расстоянии следовали за ним солдаты.

Ганну потянул кто-то сзади за рукав:

— Это Гютер или Гнютер… который червоноармейцев заставил расстрелять.

Офицер, скользя высокими резиновыми сапогами по раскисшей земле, подошел к торопливо расступившейся толпе. С холодным любопытством он взглянул на высокую фигуру русского командира и отрывисто бросил что-то переводчику.

Тот, блеснув очками, козырнул и обернулся к одному из солдат. Солдат выступил вперед и протянул Жаворонкову лопату.

— Обер-лейтенант Гюнтер, — громко сказал переводчик, обращаясь к Жаворонкову, — разрешает вырыть для себя могилу. Копай вот здесь.

Переводчик каблуком ботинка прочертил на земле квадрат.

— Пан офицер! — раздался дрожащий женский голос. — Не казните его.

Это говорила Пелагея Исидоровна. Она пробилась вперед к переводчику. В толпе разноголосо закричали:

— Не убивайте его!

— Он же наш, криничанский!

Офицер смотрел на Жаворонкова насмешливо. Он перевел взгляд на толпу, на переводчика и коротко сказал что-то.

— Копай! — сердито прикрикнул переводчик. — С комиссарами не нянчимся.

Толпа колыхнулась. Жаворонков рывком вскинул руку и, напрягаясь, закричал:

— Кого просите, товарищи? Кого просите?!

Он с тоской посмотрел на необозримое море желтой, поникшей после ливня пшеницы, на кувыркавшихся над кровлями хат голубей, обернулся к солдату и взял лопату.

— Вы переводчик? — спросил он того, который был в очках.

— Да, я есть переводчик.

Глаза Жаворонкова сощурились, щеки задергались.

— Ну, так русские меня и без переводчика поймут, — сказал он.

В тот же миг, подняв лопату, он яростно опустил ее на голову переводчику. Не давая никому опомниться, Жаворонков ринулся к обер-лейтенанту.

Толпа шарахнулась в стороны. Один из солдат подставил Жаворонкову ногу, и он, не ожидая этого, рухнул в грязь.

Перекрывая крики женщин, прозвучали два выстрела.

…Ночью труп расстрелянного исчез. А на горке, над Днепром, появился песчаный холмик. Чья-то рука положила на него большой букет из бессмертников, осенних астр и желто-горячих настурций.

XI

Дня через три части оккупантов ушли из Чистой Криницы на Сапуновку. Следом прошли через село в том же направлении их тыловые подразделения.

Газетка на украинском языке, которую принес из района почтарь Малынец, сообщала о взятии германскими вооруженными силами Ленинграда, Гжатска, о боях под Москвой.

Село жило без власти. По утрам и вечерам женщины и старики собирались в проулках и у колодцев, отводили душу в разговорах, а позднее наглухо запирались хаты, отвязывались цепные кобели. Частично скошенный и связанный в снопы хлеб, по молчаливому сговору, растащили по дворам, обмолачивали цепами, а зерно припрятывали.

На шестые сутки из Богодаровки прикатила пароконная бричка. Она постояла минут десять около сельсовета и, дребезжа ржавыми подкрылками, въехала во двор.

Через полчаса школьная уборщица Балашиха пошла по хатам, зазывая на сход.

На майдане, недалеко от кооперативной лавки, к полудню собралось около сотни криничан. Мужчины делились самосадом, переговаривались:

— Послухаем, какие песни петь будут.

— Наверно, власть выбирать скажут.

— Они ее нам сверху посадят. Как при царе Миколашке.

Остап Григорьевич пришел вместе с Девятко. Председателя колхоза встречали, как и раньше: почтительно здороваясь, с былой предупредительностью уступали дорогу.

Сходка притихла, когда из хаты заведующего кооперативным магазином Ивана Тимчука, красовавшейся резными ставнями и крашеным забором, вышли четверо прибывших из района и не спеша зашагали через площадь..

Трое шедших впереди были в мягких фетровых шляпах, при галстуках. Четвертый, отставший шага на два, еще издали поразил криничан своим пестрым нарядом. Его синие, в широчайших складках шаровары, расшитая сорочка, сапоги гармошкой, соломенная шляпа словно были взяты напрокат в драмкружке.

Приезжие подошли ближе. Один вытащил из кармана платок. Громко сморкаясь, он строго оглядел площадь.

— Гляньте! Это же агроном Збандуто! — удивленно ахнул кто-то.

— Тш-ш! Помалкивай.

А Збандуто с хозяйской уверенностью подошел к столику и широким жестом пригласил приехавших с ним занять места на скамейке, вынесенной из хаты на майдан.

Збандуто же открыл сходку, попросив «господ стариков», как он сказал, не стесняться и подойти поближе.

Первым говорил «представитель» в сборчатых шароварах и сапогах гармошкой. Он снял свою соломенную шляпу, обнажив голову с реденькими, притертыми к блестящей лысине волосами, по-театральному поклонился до пояса на три стороны.

— Панове! — начал он и откашлялся. — Панове! Мы освобождены от большевиков. Мы, как сказать (у него получалось «кскать»), вольные добродии. И мы, кскать, вместе с германскими властями…

Он поклонился в сторону одного из приезжих. Тот с флегматичным видом закуривал длинную, как кочерга, трубку.

— …и под руководством бургомистра господина Збандуто, — говоривший отвесил поклон в сторону старшего агронома, — вместе с германской нацией, кскать, будем возвышать свою украинскую нацию. Хай живе вольна, самостийна Украина! Я, кскать, кончил.

Он подобострастно взглянул на немца и уселся, вытирая клетчатым платком испарину на затылке.

Криничане с сумрачным любопытством глядели на приезжих и молчали. То, что оккупанты привезли с собой махрового националиста, видимо болтавшегося все эти годы где-то в эмиграции, насторожило и встревожило всех. Не забыли старики, как во времена первой германской оккупации такие же вот охвостья из петлюровцев оказались самыми свирепыми и злобными палачами и карателями.

— Дозвольте вопрос? — крикнули из задних рядов.

Збандуто вытянул голову.

— Пан добродий сказал: «возвышать». Разъясните: как это? Как неделю назад возвысили пленных червоноармейцев над Днепром?

Збандуто дернул подбородком.

— Вопрос не по существу. И вообще хулиганам на сходке не место. Эти большевистские штучки бросьте.

Немец с трубкой наклонил ухо к переводчику и, заливаясь румянцем, слушал его торопливый шепот, потом что-то коротко сказал ему.

Переводчик не совсем учтиво отстранил Збандуто, поднял руку:

— Панове! Господин Крюгер приказал передать: с бандитами, и большевиками, а равно с теми, кто им сочувствует, будет поступлено так же, как с красноармейцами, которые не хотели сдаться. Господин Крюгер обещает, что будет наведен твердый порядок.

По толпе прошелся шепоток, потом снова установилась напряженная тишина.

Збандуто повел глазами по лицам близко стоявших стариков. Взгляд его был раздраженным и неприязненным. Но ссориться со сходкой резона не было.

— Будем полагать, — сказал он, изобразив улыбку на бритом лице, — что спрашивающий поймет свою ошибку… Вам надо избрать старосту для управления селом. Выбирайте кого хотите.

Подождав несколько минут и видя, что сход никого не называет, Збандуто благосклонно разрешил:

— Посоветуйтесь между собой, панове… Ничего… Власть выбирать — не в карты играть.

— А как с колхозом будет? — задали вопрос. — Распускается или остается?

— Германские власти разрешают. Если с вашей стороны препятствий нет, то и председателя прежнего можете оставить. Господина Девятко.

Дружные крики разорвали тишину:

— Желаем!

— Старого оставить!

— Справедливый человек…

Збандуто переглянулся с нацистами. Настроение его заметно улучшилось.

— Видите, панове, — сказал он, поправляя галстук, — германские власти с народом считаются. Вы полные хозяева.

Немец сделал нетерпеливое движение и буркнул что-то переводчику.

— Итак, панове, — спохватился Збандуто, — у нас еще много дел. Кого надумали в старосты?

— Желаем Остапа Григорьевича Рубанюка! — крикнул Тягнибеда.

— Его желаем!

— Рубанюка-а!

Збандуто поморщился. Он подозрительно посмотрел на дружно ревущую сходку. Губы его собрались в твердый комочек.

Переждав шум, он многозначительно спросил:

— А сыновья у него, знаете, где?

— Знаем!

— У всех там сыновья или браты.

— Все воюют.

Одинокий голос выкрикнул:

— Малынца в старосты! Он по-немецки знает…

— Этого следует. Придурковатый, правда, простоват.

— Прост, прост, а придавит хвост.

— А таких, сват, им и треба, — зло сказал кто-то из стариков.

Збандуто погрозил пальцем:

— Вы там, деды, лишнего не болтайте.

После недолгих споров сход избрал сельским старостой Остапа Григорьевича. В заместители ему определили почтаря Малынца.

Закрывая сход, Збандуто сказал:

— За обмолот хлеба принимайтесь немедля. Весь хлеб — ваш. Куда хотите девайте. Желаете — ешьте, а нет — на базар везите.

После сходки представитель района, вновь избранные староста и заместитель выпили и закусили у Тимчука. К вечеру «гости» уехали.

XII

Остап Григорьевич вернулся домой крепко подвыпивши. В хате слышны были только мерное дыхание Витьки на руках у матери, мягкие шлепки ладоней о сито — Катерина Федосеевна просеивала на лежанке муку.

Она раза два посмотрела через плечо на мужа и отвернулась.

Долго молчала и Александра Семеновна. Потом с трудно скрываемой враждебностью в голосе она проговорила:

— Как думаете, Остап Григорьевич, Ване и Петру приятно было бы знать, что отец у них фашистский староста?

— Они бы мне шкуру содрали. Одну и другую, — сказал Остап Григорьевич с таким удовольствием, что Катерина Федосеевна обернулась: в своем ли уме старый?

— Почему же вы не отказались? — запальчиво спросила Александра Семеновна.

— А потому не отказался, — шевеля бровями, ответил Остап Григорьевич, — что хочется мне походить в старостах.

Он поднял палец и прищелкнул языком.

— Поняла, Семеновна?

— Сдурел на старости, — сдерживая слезы, крикнула Катерина Федосеевна.

— Там как хотите обзывайте, — махнув рукой, сказал старик и стал укладываться спать.

Но уснуть ему не удалось. Вскоре прибежала Ганна.

— Где батько? — сердито спросила она у матери и по молчаливому кивку головы поняла, что отец в боковой комнатушке. Всегда почтительная, слова ни разу не сказавшая наперекор родителям, она на этот раз накинулась на Остапа Григорьевича ожесточенно и дерзко.

— И они еще вылеживаются! — негодующе воскликнула она. — Сраму на все село наделали, и байдуже!

— Тч-ш-шш! Чего кричишь?

От Остапа Григорьевича разило водкой, и Ганна разлютовалась еще больше.

— Совесть свою пропили, в старосты немецкие определились, и еще «чего кричишь!» Это ж… это…

Ганне хотелось сказать еще что-нибудь оскорбительное, но она не смогла и заплакала.

— Ну, чего, чего ревы задаешь?! Что я такого сделал? — защищался Остап Григорьевич. — Не по своей я воле. Как ил, глупая, не поймешь?

— Тут и понимать нечего! — сказала сквозь слезы Ганна. — Над вами насмешку состроили, за хвост немчуков никто держаться не хочет, а вы…

Страдая от того, что ей пришлось говорить отцу такие слова, Ганна закрыла лицо руками, пошатываясь, вышла на кухоньку.

Остапу Григорьевичу нестерпимо хотелось подняться, выйти к женщинам и рассказать всю правду. Но, вспомнив строжайший наказ Бутенко, он сердито натянул на голову кожушок, молчал.

Утром, хмурый после вчерашнего, он еще до завтрака ушел в сельраду. Побродил по пустым, пахнувшим жженым кирпичом комнатам, хозяйски закрыл окна и двери; подумав, ушел лугом к Днепру.

Ветер сердито гнал горбатые волны. Река бурлила, плескалась. Засинеет на миг гребень волны, вскипит мутной пеной и вновь вздымается яростно и тяжело. Борясь с ветром и уступая ему, над черной водой мелькали белые чайки.

Старик стоял в тяжелом раздумье. Немногие в селе знают или догадываются о том, что позорное звание старосты принял он на себя не по доброй воле и в интересах самих же криничан.

Остап Григорьевич с отвращением думал о почтаре, полицае Сычике, Збандуто. Он оказался в одной компании, с ними! С предателями!

По-осеннему недвижно висели на хвоинках сосен капли влаги, по-осеннему табунились птицы. И до того стало тяжело на душе у Остапа Григорьевича, что он понял: лишь в питомнике, среди своих друзей — деревьев, сможет найти он умиротворение.

Остап Григорьевич разыскал спрятанные в кустах весла, сел в челн и стал грести к бурлящей стремнине…

Спустя два дня из районной управы прислали несколько приказов и пачку плакатов.

Малынец охотно вызвался расклеить их по селу. К своим обязанностям заместителя старосты он относился ретиво, как и ко всему, что хоть в какой-то мере возвышало его над односельчанами.

Расклеивая пестрые, издалека бросающиеся в глаза листы бумаги, он подмигивал селянам:

— Это еще не все тут намалевано. Мануфактурой, обувкой, одежой нас завалят. Чего посмеиваетесь?! Думаете, брешу? К Богодаровке уже товарных поездов этих сколько пригнали!

Плакаты изображали улыбающегося крестьянина с лопатой в руках. Улыбался он, по мысли автора плаката, потому, что ему обещаны Германией в частную собственность земля, высокопородный немецкий скот и в рассрочку — сельскохозяйственный инвентарь.

Один из приказов гласил:

«Громадине! Скотину, которая у вас имеется, вы не имеете права ни уничтожать, ни продавать. Она — залог вашего благосостояния».

В «сельуправу» к Рубанюку наведывались старики. Они осторожно выпытывали:

— Это как же, Григорьевич? То бургомистр пел, что сами, мол, хозяева, а теперь про залог напоминают. Не вылезет нам этот залог боком, если кабанчика, к примеру, зарежешь?

— Ничего про ваших кабанчиков я не знаю, — опуская глаза, отвечал Остап Григорьевич, — есть они у вас или нету.

— Был, да чего-то такого съел — издох, — хитрили собеседники.

— Если есть, то рано или поздно доведется сдавать на армию. Защитникам нашим от советской власти.

Старики еще сидели немного для приличия. Потом степенно прощались, уже за дверью надевали шапки и спешили домой резать кабанчиков.

Сперва резали свиней, ягнят, потом взялись и за телков. Из кукурузы и жита гнали самогонку, собирались по хатам. Пили, чтобы хоть немного заглушить отчаяние, забыть о горькой своей судьбе.

Через неделю после избрания Остапа Григорьевича старостой из Богодаровки приехали в форме полицаев Алексей Костюк и Павло Сычик.

С Алексеем перед этим Збандуто имел личную беседу.

— Я мог бы на вас обижаться, молодой человек, — сказал он. — Помню ваше… э-э… рукоприкладство. Зря, зря. Но мы с вами одинаково пострадали от коммунистов. Вас выгнали из партии, а меня отстранили от должности… Обиды за прошлое не таю. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон. Но вы должны своей усердной работой оправдать доверие немецких властей. Вот-с. Нам за новую власть теперь крепко держаться следует.

— Будем держаться, — пообещал Алексей.

Из района он привез и вручил Остапу Григорьевичу предписание бургомистра изъять у крестьян семьдесят пять коров и в трехдневный срок отправить их в район, в распоряжение коменданта.

Остап Григорьевич долго вертел бумажку в руках.

— Написать легко, — сказал он, — а спробуй сунься по дворам.

— Сунемся! — уверенно произнес Алексей. — Это на што, пан староста?

Он похлопал рукой по кобуре пистолета, болтавшейся на ремешке. Потом огляделся кругом и скороговоркой тихо добавил:

— Дорого им обойдется мое полицайство!

— Тш-ш! Ты помалкивай.

— Одного боюсь, Остап Григорьевич, — понизив голос, признался Алексей, — дуже я горячий. Не вытерплю, влеплю этому Збандуто проклятому из пистолета.

— А ты держи себя в руках, — сердито сказал Остап Григорьевич. — Подойдет время — может, не одного Збандуто уберем. Это легче, чем народ свой каждый день потихоньку вызволять.

— Еще сдуру кто-нибудь из своих ахнет из-за угла — высказал резонное опасение Алексей.

— И так может быть, — согласился Остап Григорьевич. — Ну, да зараз не об этом голова у нас с тобой должна болеть…

В числе других письменное приказание о сдаче коровы было послано Федосье Лаврентьихе.

Получив бумажку, Федосья швырнула ее.

— Передай старосте, — сказала она посыльному, — нехай он ею подавится. Никуда корову не поведу.

Назавтра Алексей и Сычик направились к Федосье.

Семья полицая Сычика жила единолично. Отец Павла прикидывался чахоточным, на людях натужно кашлял. Но на богодаровском базаре изворотливее и прижимистее его никого не знали: торговал он рыбой, пирожками, требухой, а то и просто каким-нибудь рваньем.

Сам Пашка однажды был изобличен в продаже краденой гармошки. Хозяин гармошки его жестоко избил. После этого Пашка полгода болтался на Херсонской пристани. Потом, слышно было, отсидел год и семь месяцев в тюрьме.

В Чистую Криницу явился он на другой день после прихода оккупантов. До этого дезертировал с фронта, прятался в лесу.

— Нехай кто подурней служит, — беззастенчиво хвалился он. — Я себе дома житуху во какую обеспечу! — Он выразительно провел рукой по горлу и лихо сплюнул.

Поступив в полицию, Пашка Сычик с первого же дня «показал характер». Похлопывая длинным куском черной резины по голенищу, он внезапно появлялся там, где резали свинью или гнали самогонку, и тогда уже отвязаться от него без крупного магарыча было невозможно.

Побаивались его особенно потому, что мать его приходилась какой-то родственницей бургомистру. Пашка днем и ночью имел доступ к Збандуто.

К Лаврентьихе он пошел с Алексеем пораньше, чтобы она не успела угнать корову на выпас.

— Мне она бумажку не швырнет, — бахвалился Сычик, помахивая резиновой палкой.

Хозяйка была дома. Когда пришли полицаи, она, подоткнув подол, замешивала отруби для свиньи.

На кровати сонная девчонка лет четырех вертела из тропок куклу. В люльке, задрав розовые ножонки, сосал палец грудной младенец. Шестилетний мальчуган в вышитой рубашке, судя по всему, только что ревел; насупившись, он терзал пальцами пуговицу от шлейки, поддерживавшей штанишки.

— Сидайте, хлопцы, — гостеприимно и преувеличенно ласково предложила Федосья.

— Ты почему не в поле? — сдвинув брови, спросил Сычик.

— Детей не на кого оставить, — распрямляясь и вытирая руки, объяснила Федосья. — Раньше ж я их в ясли отдавала.

— Веди корову на базу.

— Нет, хлопцы, никуда я ее не поведу, — твердо сказала Федосья, — хоть казните. Чем я детей кормить буду?

— Не хлопцы, а паны добродии, — сердито поправил Сычик. — Веди сей же момент корову, бо я тебя туда загоню, где Макар телят не пас!

— Что ж это такое, Леша? — взмолилась Федосья. — Ты ж с моим Юхимом вместе работал.

— Надо вести. Новые власти требуют, — сказал Алексей и потрепал мальца по голове.

— Не поведу! Вам хорошо, вы дома. А как мой на фронте, так вы храбрость свою показываете.

Сычик замахнулся на нее палкой и, наливаясь кровью, заверещал:

— Молчи! Ты знаешь, с кем разговариваешь?

Он крутнулся на каблуках и направился к порогу.

— Пойдем, Лешка. Сами взналыгаем и поведем.

Федосья забежала наперед, хватая парней за рукава, тонко, до звона в ушах, заголосила:

— Не дам коровы! Убивайте! Тогда сирот возьмите!..

Сычик с силой оттолкнул ее, и Федосья, не удержавшись, упала, до крови ободрав локоть о кадушку. Старшие мальчик и девочка заревели, кинулись к матери.

Не оглядываясь, Сычик пошел к сараю. Корова оказалась под замком.

— Давай вон обух, отомкнем, — сплюнув, предложил Сычик.

— Ломать не годится, — решительно возразил Алексей. — Нагорит нам.

Сычик постоял, махнул рукой. Проходя мимо хаты, он заглянул в дверь и пригрозил:

— Ты мне еще попадешься!

Решительное сопротивление оказали при изъятии коров и в других дворах. Все же через двое суток положенное количество скота было собрано. Остапу Григорьевичу и Девятко пришлось сдать и своих телушек.

К вечеру третьего дня колхозный конюх Андрюшка Гичак и Алексей погнали мычащее стадо на Богодаровку.

XIII

В полдень Остап Григорьевич по срочному вызову бургомистра поехал в Богодаровку.

Збандуто был необычайно возбужден. Как только Рубанюк переступил порог его кабинета, он вскочил и поднял крик на старика:

— Где скот? Я знаю, где! Это разбой! Бандитизм! Вы ответите, господин Рубанюк!

Остап Григорьевич по-солдатски выпрямился и смотрел в налившиеся кровью глаза бургомистра.

Збандуто, побушевав, устало опустился в кресло. Он снял пенсне, протер его.

— Куда девались коровы?

— Скот вчерашний день погнали в Богодаровку, — сказал Остап Григорьевич. — Сколько предписывалось, столько и погнали.

— Знаю! — Збандуто снова заметался по комнате. — Угнали ваш скот… Полицейского связали, э-э… Гичака связали. Теперь мне отвечать за беспорядки.

Он схватился за стриженую голову, зашагал по комнате.

— Так вот, господин Рубанюк, — произнес он сдавленным голосом. — Гебитскомиссар вызвал карательный отряд. Это как, хорошо, по-вашему?

— Хорошего мало.

— В лесах орудуют красноармейцы. Полицейского вашего взяли в жандармерию.

— За что ж его, пан бургомистр?

— Ну, снять показания. Он сам избит. Но главное вот что: Крюгер приказал собрать по Чистой Кринице такое же количество скота. Кроме того, на ваше село наложено… э-э… пятьсот центнеров хлеба. Срок — трое суток… Что вы молчите?

— Я вас послухаю.

— Надо выполнять!

— Народ взбунтуется, товарищ… извиняюсь, по старой привычке… Народ, говорю, не захочет сдавать последнюю скотину… И хлеб, сами знаете, погнил, осыпался.

— В тюрьму хотите, господин Рубанюк?

— От тюрьмы да от сумы не зарекайся, как говорится, господин бургомистр.

— Молчать! Я не хочу из-за вас идти в тюрьму! — Збандуто стукнул кулаком по столу. — Семьдесят пять коров, пятьсот центнеров зерна! Все! Я сам к вам приеду… Ступайте!

Вернувшись в Чистую Криницу, Остап Григорьевич направился прямо в колхозное правление.

Девятко оказался там. Сидели здесь и Малынец, Тягнибеда, бригадиры. О происшествии со скотом уже было известно всему селу.

В ту минуту, когда Остап Григорьевич входил, Малынец, блестя запухшими глазами, разглагольствовал:

— Это еще что! Если оружие у них имеется, припасы, они и в село не побоятся прийти. Без гарнизону нам нельзя. Гарнизон стребовать надо.

«Э, балбес!» — с досадой подумал Остап Григорьевич и, не здороваясь, от порога сказал:

— Требовать не надо. Пан бургомистр сам пообещал карателей прислать.

Он коротко передал содержание своего разговора с Збандуто. И опять Малынец, поблескивая нетрезвыми глазами, вмешался:

— И коров и хлеб надо сдать как наискорей. А то они щепки от села не оставят…

— Голова ты садовая, хоть и помощник старосты, — перебил Девятко, поглядывая на важно надутые, в малиновых жилках, щеки почтаря. — Где ты хлеб возьмешь, когда он весь на корню погиб? Откуда у нас коров столько, чтоб каждые три дня гнать?

— Збандуто приедет, он найдет, — обидчиво поджав губы, сказал Малынец.

— Этот из-под земли выроет, — вставил слово Тягнибеда и, обернувшись к Девятко, принял сторону Малынца: — Остапа Григорьевича подводить под петлю не годится. Сами его выбирали. А не выполним — его первого на цугундер. Надо, какие снопы, валки погнили, перемолотить. И косить есть что.

— Много не насбираем, — не совсем решительно откликнулся Девятко, раздумывая над словами Тягнибеды.

Посовещались и решили все же выгнать людей в степь, на уборку и обмолот.

Тягнибеда еще раз повстречался с Рубанюком около школы. Озираясь по сторонам, он сказал:

— Народ, Григорьевич, дуже волнуется: кто скотину мог перехватить? Открыто не высказываются, а каждый про себя думает.

— Там следствие ведут.

— А на вашу думку?

— Сам с толку сбился. Может статься, что и червоноармейцы в лесах бедуют. Леса-то, сам знаешь, какие, — войско спрячется.

Тягнибеда посмотрел на безучастное лицо Рубанюка недоверчиво, но выпытывать больше ничего не стал.

Бургомистр приехал на следующий день. Приехал не один, а в сопровождении целой ватаги полицаев и солдат. И, как и в первый раз, с ним заявились Крюгер и переводчик.

…В бригаде Горбаня, ушедшего на фронт, верховодила его жена, белобрысая Варвара. Повязавшись по-цыгански — уткнув концы платка около щек, — она проворно захватывала левой пригоршней пук желтой перестоявшей ржи, правой ловко подводила серп: чш-ш-жик! — и отбрасывала стебли в сторону.

В одном ряду с Варварой, приноравливаясь к незнакомому делу (серпами в колхозе давно уже не жали), шло еще около десятка молодух. Немного поодаль деды косили пшеницу.

Тягнибеда, держа в поводу кобыленку, бродил по жнивью, разглядывал хрупкие, осыпающиеся колосья и сумрачно, прикидывал в уме. Не одна неделя напряженной работы минет, пока удастся собрать зерно, требуемое оккупантами.

День был свежий, ясный. Дальний лес и два кургана перед ним, освещенные скупым, негреющим солнцем, вырисовывались четко. Осень. По ночам небо густо усыпали яркие, крупные звезды, безостановочно меняющие свой холодный — то красный, то синий, то зеленый — свет. На рассвете выпадали первые заморозки. А еще совсем недавно земля парила, в теплом воздухе лениво плыла паутина — стояло «бабье лето». Теперь матово-белые нити паутины легли на поля, зацепились за потемневшие кусты терна, придорожного донника, высохшей полыни.

Полевод намеревался поехать на другой участок, но вдалеке из-за кургана показались две брички.

На задней — Тягнибеда заметил это сразу — тесной кучкой сидели солдаты; на первой покачивались двое, оба в шляпах. Сбоку трясся на подседланном маштачке Малынец.

Бричка остановилась на дороге. Двое, те, что были в шляпах, направились следом за Малынцом к работавшим. Крюгер остановился около Тягнибеды, посасывая свой погасший чубук, и, глядя не на полевода, а на женщин, спросил:

— Ви есть козяин?

— Я?

— Да, ви.

— Полевод.

Переводчик перевел ответ. Крюгер отнял трубку от полных, розово-бледных губ и что-то брюзгливо сказал ему.

— Господин Крюгер спрашивает: почему медленно убираете?

Тягнибеда пожал плечами:

— Серпами разве скоро уберешь?

Крюгер выслушал ответ, исподлобья взглянул на Тягнибеду. Порывшись в словарике, он громко, чтобы слышали все, сказал:

— Сволошь! Работать быстро! Шнеллер!

Он отозвал в сторону Малынца, долго ему внушал что-то, размахивая чубуком и тараща на него глаза. Потом сердито пошел к бричке, и ватага поехала на сапуновские поля.

Тягнибеда, козырьком приставив к глазам руку, проследил, пока за поворотом исчезли каски солдат, поблескивавшие в холодных осенних лучах солнца, и пошел к дедам.

— Сидайте, дядьки, перекурим, — сказал он, опускаясь на сноп, — потому что добра все равно не будет.

Старики охотно подсели, полезли в карманы за кисетами. Побросали работу и бабы.

— Слыхали доброе слово? — кивнул головой в сторону уехавших Тягнибеда. — Отдай кур, масло, яйки, та еще мало.

— Одним словом, произвели в хозяевов, — уныло подытожил гундосый дед Кабанец.

— Неужели, дядько Митрофан, управы на них не будет? — подала голос Варвара.

Тягнибеда огляделся, вскинул брови.

— Управы? Если Россия не поддастся, выдержит, то будет управа. А думка такая, что вроде Россия не должна поддаться. Ее еще никто не мог одолеть, нашу радянську Россию.

Тем временем Збандуто сидел за столом старосты и самолично составлял список на изъятие коров. Рубанюк стоял тут же, посасывая самокрутку. Он настойчиво отводил один двор за другим.

— Одарка Черненко, — строго шевеля усами, называл бургомистр.

— Прошлый раз взяли телку. Шестеро малых детей…

— Митрофан Тягнибеда. Это полевод?

— Он. У него и всего добра, что коровенка. К тому же больные и матерь и отец. Молоком только и поддерживаются.

— Федосья Лаврентьева.

— У этой никак нельзя. Вдова, трое малышей.

Сычик, стоявший у окна, за спиной бургомистра, сипло проговорил:

— У Федоски обязательно забрать надо. Что вы за нее заступаетесь, пан староста? С чего она вдова? Муж у красных. Сама нахвалилась, что придут красные — и бургомистра и старосту своими руками задушит. Стерва.

Збандуто отшвырнул список.

— Не у кого брать?! К черту ваши советы, господин Рубанюк! Одна шайка! Сдать скот, иначе самого упеку в тюрьму!.. Что? Молчать!

Он выскочил из-за стола, ногой отшвырнул стул и повернулся к Сычику:

— Где эта баба? Веди.

Лаврентьиха, увидев в окно, какие гости направляются к ее двору, обомлела. Она заметалась по хате, выхватила из люльки спавшего ребенка.

Збандуто ногой открыл дверь. Тупо глядя поверх женщины, он спросил:

— Почему не отвела корову на базу?

— У меня дети маленькие, пан начальник, — показала рукой Федосья.

Збандуто ударом ноги сшиб ее на пол. На кровати испуганно заверещали дети. Збандуто выхватил из кармана пистолет и наставил на ребятишек:

— Цыц! Постреляю! Вы-ыродки!

Федосья, плача, поднялась, прижала к себе ребятишек.

— Я тебе покажу! — завизжал на нее Збандуто. — Хуже еще будет. Я научу вас дисциплине! Быдло!

Федосья, увидев в окно, как Сычик провел мимо хаты, к воротам, ее корову, рванулась было к двери и, обессилев, упала у порога. Збандуто переступил через нее и поспешил следом за полицаем.

Расправа над Лаврентьихой подсказала криничанам, что надо делать. В некоторых дворах коров не оказалось: хозяева предусмотрительно увели их куда-то. В других хатах двери были на замке.

Злость свою Збандуто сорвал на Остапе Григорьевиче: обругал его за то, что в присутственных местах не оказалось портретов Гитлера, исчезли почти все плакаты с улыбавшимся крестьянином.

Еще до наступления сумерек бургомистр, Крюгер и переводчик уехали.

Остап Григорьевич пошел в колхозное правление. На полпути, около горбаневского подворья, он увидел Ганну. Она стояла с Варвариной свекровью, потом, запахнув платок, пошла по улице.

— Как живешь, дочко? — окликнул ее Остап Григорьевич. — Чего не заходишь?

Ганна остановилась.

— Особенных делов нету, — со сдержанной холодностью ответила Ганна.

— Какие дела нужны, чтобы зайти батьков проведать?

— Эх, тато! — Подбородок Ганны дрогнул.

— Ты мне вот что скажи, — дотрагиваясь пальцами до ее плеча, сказал Остап Григорьевич, — буряки твои… Как думаете быть с ними?

— Нехай они к бесам погниют! — коротко ответила Ганна. — Что с ними еще делать?

— Жалко трудов. Знамя припрятала?

Ганна быстро посмотрела на отца. В ее темных глазах он прочитал такую тоску, что ему захотелось обнять ее, прижать к себе, как маленькую. А Ганна уже отвела взгляд на проезжавшего мимо деда Довбню и тихо проговорила:

— Ну, я побегу, тато. Поклон матери и всем передавайте. Она укутала лицо и, осторожно ступая, пошла своей дорогой.

Остап Григорьевич понял, что дочь на него обижается. «Старостинское звание мое не по нутру всем им, — думал он. — А того не поймут, глупые, что на службу к этим фашистским бандюгам старый Рубанюк никогда не пойдет. Потом поймут, а теперь… Нет, теперь нельзя и жене открываться».

Катерина Федосеевна встретила мужа сердито. Подавая на стол, она с сердцем бросила ложку, положила ненарезанный хлеб. Перехватив взгляд Остапа Григорьевича, срывающимся голосом крикнула:

— Заберу детей и пойду к людям! Живи сам.

— Сдурела?

— По селу срамно ходить, — заплакала Катерина Федосеевна. — Детвора на улице — и та старостихой обзывает. Ты свою шкуру спасаешь, а мне в очи шпыняют.

— А и дурная ты, Катря, — резко отодвинув миску, сказал Остап Григорьевич.

— Катерина Федосеевна права, — вмешалась Александра Семеновна. — Мы вот вдвоем были у Федосьи, — продолжала невестка. — Совсем больная лежит. Детишки в себя не могут прийти. Пошли ей помочь, а она с нами разговаривать не пожелала. Приятно?

Василинка громко всхлипнула. Схватив косынку, она побежала из хаты.

Остап Григорьевич встал из-за стола. Отдуваясь, как после бани, пошел на огород курить.

Спал он в эту ночь в кухне один. Катерина Федосеевна и Василинка забрали постели и ушли на другую половину. С ними увязался и Сашко́.

Остап Григорьевич долго ворочался, вздыхал. Ему очень хотелось курить, но кисет был пуст. Ключи от коморы, где хранился табак, находились у жены. Не будить же всех из-за этого!

Остап Григорьевич вдруг озлился. Он вспомнил недоверчивый взгляд Ганны, когда спросил о знамени, злые слезы жены, плач Василинки.

Жена даже не спросила, зачем приезжал бургомистр, а Остапу Григорьевичу хотелось бы ей рассказать, как тяжело выслушивать унизительные крики, угрозы этой продажной твари.

По спавшему селу недружно голосили первые петухи, ветер шелестел в саду листьями. И оттого, что рядом никого из своих не было, старик особенно остро почувствовал, что приближается осень, тревожная, тоскливая.

Слух его уловил вдруг шаги за хатой. Они раздавались все ближе, кто-то прильнул к стеклу, вглядываясь, и, наконец, шхонько постучал когтем.

Остап Григорьевич слез с кровати, подошел к окну:

— Кто там?

Человек за окном не ответил. То, как он терпеливо стоял, прижавшись к стеклу лицом, и то, что стучал он не со двора, а из сада, подсказало Остапу Григорьевичу, что спрашивать больше нельзя.

Он быстро оделся, накинул на плечи пиджак, вышел на крыльцо, затем завернул за угол хаты. Незнакомый человек подождал, пока Остап Григорьевич подошел близко, и вполголоса произнес:

— Ну, староста, доброго здоровья!

Остап Григорьевич присмотрелся, разглядел бороду и чуть не ахнул:

— Товарищ Бутенко! Игнат Семенович!

— Я не Игнат Семенович, — с усмешкой откликнулся Бутенко. — Понял, господин Рубанюк? Что ж… Пойдем в сад, потолкуем.

 

Часть четвертая

I

В начале октября Петра выписали из госпиталя. Начальник хирургического отделения в последний раз осмотрел его ногу.

— Ну, старший сержант, теперь ты на коне. Езжай, бей фрицев, — сказал он с грубоватой лаской.

Петро получил документы, попрощался с врачами, нянями и сестрами и вышел за ворота.

Над городом, окутанным сизой дымкой, догорал закат, серебристо розовели в поднебесье аэростаты воздушного заграждения. Надвигались московские сумерки. Идти на пересыльный пункт было уже поздно. В госпитале задерживаться Петру не хотелось, и он стал перебирать в памяти адреса знакомых москвичей — к кому бы поехать.

На трамвайной остановке ждали вагона врач-майор, несколько женщин и юная сандружинница из хирургического корпуса госпиталя, где лежал Петро. На концерте для раненых девушка эта читала с большим чувством стихи одного фронтового поэта. Правда, читая, она дважды сбилась, но раскланивалась, как настоящая актриса, и ей хлопали дружелюбно и весело.

Петро подошел к ней.

— Совсем покидаете нас? — спросила она.

— Пора.

— Куда же теперь?

— У солдата один путь. На фронт.

— Нет, сейчас куда?

— В город. Поищу старых друзей.

Улыбаясь, Петро осторожно снял пальцем снежинку с белокурой прядки ее волос. Он вспомнил, как называли раненые девушку, и добавил:

— Ясно, Машенька?

— Не Машенька, а Мария… А вас зовут Петром. Я знаю.

Мария нагнулась, поправила металлическую застежку на резиновых ботах и сказала просто, как старому знакомому:

— Никаких друзей вы разыскивать не будете. Глупости! С больной ногой! Поедете к нам.

— Не стесню?

— Что вы! Мы вдвоем с мамой. Конечно, не стесните. Мало приятного бродить ночью по затемненной Москве.

Они с трудом вошли в переполненный трамвай.

— У Арбата сходить! — крикнула Мария, разыскав его глазами.

Мимо проплывали окраинные домики, пустыри, корпуса фабричных зданий. Петро разглядывал противотанковые рвы, проволочные заграждения, надолбы и стальные ежи, раскиданные на перекрестках дорог. Он видел их впервые, и то, что все это было построено в самой Москве, угнетало его.

Женщина с судками монотонно рассказывала старухе в большом шерстяном платке:

— Кончаю работу в половине шестого. Детишки сидят дома голодные. А столовая для детей фронтовиков — во Всехсвятском. Закрывается в шесть… Спешишь. Лезешь в трамвай через переднюю площадку, чтобы суп не расплескать. Ругаются, ну, и ты огрызаешься.

— Милая! — вздохнув, сказала старуха. — Им на фронте разве легче?

— Не к тому, что легче. Мой с первого дня там. Ни одного письма… Наверно, и нету его уже.

Женщины всю дорогу говорили о дровах, которых нет, о баррикадах на Ленинградском шоссе, о детских ботинках, которых уже целых два месяца нигде не купишь! На плечи женщин война взвалила столько тягот! Эти женщины рыли глубокие противотанковые рвы, закапывали в мерзлую землю бетонные надолбы, гасили пожары от «зажигалок».

…На трамвайной остановке Мария сошла раньше. Она хотела помочь Петру, но он отвел ее руку.

— Надо учиться ходить. Там, на передовой, помощников не будет.

Они шли неуютными затемненными улицами. Петро впервые видел военную Москву и дивился тому, как она изменилась. Мешки с песком у подвальных окон и витрин, глухой синий свет в подъездах. Даже милиционеры пользовались не яркими веселыми светофорами, а фонариками с зелеными я красными стеклами, за которыми тускло мерцали свечи. Петру казалось, что он идет по большой пустынной деревне.

Они уже приближались к темному многоэтажному дому, где жила Мария, когда протяжно загудели сирены и заводские гудки. В подъездах захлопали двери, торопливо зашаркали ноги по тротуарам..

— Мы в бомбоубежище не пойдем. Ладно? — сказала Мария.

— Хорошо, — ответил Петро рассеянно.

Его внимание привлекли два мальчугана, мчавшиеся во весь опор в сторону метро. Старший, лет восьми, крепко держа за руку младшего, перебирал ногами так проворно, что карапуз задыхался.

Петро, раскинув руки, остановил ребятишек:

— Спокойнее, спокойнее, мальцы. Вы почему одни, без мамки?

— Она дежурит у ворот, — ответил старший, часто дыша.

Петро поднял меньшого на руки. Сердечко билось у него, как у пойманного зайчонка, и Петро успокаивающе произнес:

— Успеете, не торопитесь. А главное, не бойтесь. Вы же все-таки мужчины.

Парнишки, оглядываясь поминутно на старшего сержанта с вещевым мешком за плечами, сделали несколько чинных шагов, снова взялись за руки и побежали еще быстрее. Сирены и заводские гудки продолжали тревожно завывать.

Петро и Мария поднялись по едва освещенной лестнице на третий этаж. Мария открыла обитую клеенкой дверь, ввела Петра за руку в темную прихожую, захлопнула дверь и только тогда включила свет.

В прихожей стоял смешанный запах нафталина, духов и кухонного чада. Перед высоким трюмо, на столике и сундуках была свалена верхняя одежда.

Мария пригласила Петра в комнату.

— Я сегодня дома впервые за неделю, — словно извиняясь за беспорядок, сказала она. — Мама тоже бывает редко. Почти не выходит с завода.

Она зажгла настольную лампу под зеленым шелковым абажуром, достала кипу старых юмористических журналов:

— Займитесь. Я хоть немного уберу.

Петро разглядывал журналы и не сразу расслышал, когда Мария его окликнула. Она стояла в дверях уже переодетая, кокетливо причесанная. Петро удивленно отметил, что без госпитального халата и белой повязки девушка утратила свой юный вид; перед ним стояла совершенно иная Мария.

— Товарищ больной, — шутливо сказала она, — идите принимать пищу.

Где-то невдалеке бухали зенитки, дребезжали в окнах стекла. Мария набросила темную шаль на лампу и повторила приглашение.

В столовой уже был накрыт стол: хлеб, коробка консервов, ломтики колбасы на тарелке.

Мария с удовольствием наблюдала, как ел Петро. Самой ей не хотелось есть.

— Может, хоть вы мне расскажете, как там, на войне? — спросила она. — В госпитале от больных ничего не добьешься.

— На войне — как на войне, — уклончиво сказал Петро.

— Нет, я серьезно! Мне очень хочется в пулеметчицы. Есть же девушки на передовой линии?

— Я воевал мало. Наверно, есть и девушки.

— Ничего себе! Знамя у фашистов отобрал, дважды ранен — и «воевал мало»! Скромник!

Петро нахмурился.

— Вы ошибаетесь. Никогда я знамени у фашистов не отбирал. И вообще никаких таких заслуг у меня нет.

Он действительно был убежден в том, что им на фронте сделано не так уж много, чтобы об этом распространяться. Стараясь изменить тему разговора, Петро спросил:

— Вы вдвоем с мамой живете?

— Да. Бабушка эвакуировалась.

— А отец?

— Папа на Урале с заводом.

— Что он там делает?

— Директор.

Мария назвала фамилию отца. Петро часто встречал ее в газетах. Ему хотелось расспросить девушку об отце подробнее, но она перебила его:

— Объясните мне, почему такая несправедливость? Об Анке, которая была у Чапаева пулеметчицей, все вспоминают с уважением, в книгах о ней пишут. А как только наши девушки заикнутся, что хотят на фронт, их высмеивают: «Девчонки! Куда вам!» Все равно меня не удержат! Мы еще с вами на фронте встретимся.

Петро покосился на раскрасневшееся лицо Марии, на ее сердито подрагивающие ноздри. «Девушка с характером», — мысленно одобрил он.

— Что же вы собираетесь делать на передовой?

— То есть как «что»? То, что все делают. Стрелять, в разведку ходить, раненых перевязывать.

— А стрелять умеете?

— Научусь! Вы ведь тоже не с пеленок это умели.

— Резонно… Прочтите, Машенька, стихи. У вас это здорово получается.

— А вы, я вижу, любите подтрунить, Петя.

— Что вы, Машенька!

— Мария, а не Машенька… Серьезно хотите, чтобы я почитала?

— Очень! На фронте вас за хорошие стихи самые отчаянные разведчики боготворить будут. Наш солдат ведь только внешне грубеет, Мария. А чувствует он все как-то тоньше, острее, что ли? Испытания облагораживают, выражусь так… Может быть, потому, что сражаемся мы за самое прекрасное, что есть у человека, И к этому прекрасному наши бойцы тянутся тем сильнее, чем суровее им приходится поступать с врагом. Понимаете, Мария, мою мысль?

— Очень хорошо. Так что же вам прочесть?

— Что хотите.

Мария прислонилась к окну и, откинув со лба грациозным движением прядь волос, стала читать:

Не весна как будто и не лето, Что-то холоден небесный шелк. Письмоносец с пачкою конвертов К нам во двор с пакетами пришел. Я взглянула, напрягая нервы, На скрепленный марками конверт: — Гражданин, скажите, в номер этот Неужели писем еще нет? — С высоты своей воздушной крыши Солнце бросило лучи в глаза. — Не волнуйтесь, милая, вам пишут, — Письмоносец на ходу сказал. И ушел. У всех работы много: Друг писать сейчас не может мне. Много дней письмо пройдет в дороге, Да всего не выскажешь в письме; И к себе, в остывшую квартиру. Письмоносца я не буду ждать, Буду в самом лучшем командире Образ твой любимый узнавать. Дни пройдут, и с теплою улыбкой Вновь небесный развернется шелк. Станет жарко. Сердце стукнет сильно. Ты войдешь и скажешь: «Я пришел».

Стихи были наивны и далеки от совершенства, но Петра покорила та горячая искренность, с какой они были прочитаны.

— Кто написал эти стихи? — спросил он.

— Вы знаете, Петя, даже не помню, — сказала, смущенно улыбнувшись, Мария. — Они нравятся раненым, я их и записала. Когда в госпитале читаешь, я по глазам вижу, что каждому хочется, чтобы его ждали.

— Вы чудесная девушка!

— Обыкновенная.

Она посмотрела на часы и пошла в отцовский кабинет готовить для Петра постель.

— Если что будет нужно, я рядом, — строгим, как в госпитале, голосом произнесла она и, прощально махнув рукой, плотно прикрыла за собой дверь.

Петро уснул сразу и так крепко, что не слышал ни близких разрывов фугасок, ни тревожной беготни людей по лестницам. Очнулся он оттого, что ощутил на своем лбу горячую руку.

— Разве можно так спать! — дрожащим голосом говорила Мария. — Очень уж близко они швыряют… Одевайтесь, я уйду.

Петро быстро оделся, натянул сапоги. За окнами послышался воющий, быстро нарастающий звук. Грохот потряс стены, послышался звон стекла. Бомба, видимо, разорвалась на соседней улице.

— Пятисотку швырнул, — определил Петро.

— Знаете, — доверчиво сказала Мария, — когда чувствуешь, что можешь каждую секунду погибнуть, жалеешь только об одном…

— О чем?

— Что жизнь обрывается в самом начале. Старикам не так должно быть обидно. Я ведь ничего хорошего еще не успела сделать. Молодость, Петя, и замечательна тем, что у нее есть будущее. Правда? Все впереди! Еще неизвестное, но обязательно интересное и хорошее. И работа, которую выберешь себе, и… парень, которого полюбишь. У вас есть любимая девушка?

— Есть жена.

— Да? Как ее зовут?

— Оксана.

— Красивое имя. В пятьсот шестнадцатом эвакогоспитале, где я раньше работала, была медсестра Оксана. Хорошенькая украинка.

— Как ее фамилия? — спросил Петро, чувствуя, как быстро забилось его сердце и перехватило дыхание.

— Не помню, мы называли друг друга по именам.

— Ну какая она из себя?

— С длинными темными волосами, синеглазая.

Петро вскочил с дивана.

— Знаете, Мария, это она!

— Думаете? Погодите, у меня где-то фотография была. Мы группой снимались…

Мария ушла в свою комнату и вернулась с толстым альбомом. Она зажгла свет и среди портретов благообразных старушек, тетушек в старомодных пенсне, усатых и безусых мужчин отыскала тусклую любительскую фотографию.

Петро узнал Оксану сразу. Она сидела среди госпитальных работников, улыбающаяся, похорошевшая.

Белый халат и косынка медсестры были непривычны, но Петро видел только бесконечно дорогие, неповторимые черты ее лица, присущее только Оксане выражение ясных глаз, только ей одной свойственную улыбку, по которым Петро отличил бы ее от всех других, какой бы разлука ни была долгой.

— Оксана, — прошептал Петро, жадно разглядывая фотографию.

— Теперь я убедилась, что это она, — усмехнулась Мария. — По вашему виду.

— Расскажите о ней все, что знаете, — попросил Петро. — Где этот госпиталь?

— Был в Лефортове… Я дам адрес почтовой станции. А вообще… я плохо знаю вашу жену. Слыхала, что хвалили ее как хорошую сестру.

Налет прекратился. Мария пожелала Петру спокойной ночи. Шлепая комнатными туфлями, она ушла к себе, а он так и не смог уснуть до утра.

Встал Петро, когда за окнами было еще темно. Мария уже возилась на кухне. Услышав, что Петро проснулся, она быстро приготовила завтрак, заставила Петра поесть и выпить чаю. Она сидела за столом, устремив на него свои блестящие карие глаза.

— Что вы меня так, рассматриваете, Машенька?

— Так… — Она смутилась и, покраснев, отвернулась.

Записав адрес Оксаниного госпиталя, Петро надел шинель, фуражку, взял вещевой мешок.

— Зайдете, если будете в Москве? — спросила Мария, заметно волнуясь.

— Обязательно.

Мария, накинув на голову пушистый белый платок, вышла проводить его на лестничную площадку. Она протянула ему руку и, пристально посмотрев снизу вверх в его глаза, поспешно отвернулась. На ее ресницах Петро заметил слезинки.

— Что вы, Мария?

— Ничего!

Она выдернула руку, закрыла лицо платком и, не оглядываясь, побежала к двери.

II

Петра и еще двух красноармейцев, также выписанных из госпиталя, направили в Волоколамск, в стрелковую часть.

У контрольно-пропускного пункта они сели на одну из попутных автомашин со снарядами, и вскоре подмосковные пригороды остались позади.

Водитель, молчаливый парень, с такой широкой грудью и могучими плечами, что на нем еле сходился полушубок, вел пятитонку на предельной скорости, обгоняя другие машины и заставляя регулировщиц испуганно отскакивать с пути.

По сторонам шоссе мелькали обставленные свежесрубленными елками контрольные будки, фанерные щиты с надписями: «Убей оккупанта!», «Водитель, гаси свет!», «Все силы — на разгром врага!»

У одного из поворотов Петро прочитал на огромном деревянном щите:

СТАНЕМ НЕРУШИМОЙ СТЕНОЙ

И ПРЕГРАДИМ ПУТЬ ФАШИСТСКИМ ОРДАМ

К РОДНОЙ И ЛЮБИМОЙ

МОСКВЕ!

Петро не спускал глаз с плаката, пока его броские черные буквы не слились, а потом вовсе исчезли из виду. Петро знал, что фашистские захватчики находились уже в Гжатске и Юхнове, подошли к Туле и Калуге, угрожали Можайску. Мысль о том, что они прорвались так далеко вглубь страны, наполняла сердце острой тревогой.

Холодный, резкий ветер гнал по асфальтовой глади шоссе колючие снежинки и обожженные первыми морозами сухие листья. Вот такой же ветерок с морозцем гулял над Богодаровским шляхом, когда Петро лет семь назад вел по нему хлопцев из Чистой Криницы в районный центр на комсомольскую конференцию.

На мгновение с особенной ясностью вспомнилась его прежняя жизнь… Отец в белых домотканных шароварах, поющая Василинка… Волны у песчаного берега Днепра от проходящих пароходов… Дед Довбня, угощавший свежим медом на пасеке… Блестящие после дождя колеи степной дороги…

Все время на фронте Петро мечтал о том, как, наконец, будет он гнать гитлеровцев с Киевщины и, если посчастливится, ворвется с товарищами в Чистую Криницу. Об этом он думал и в первом бою, и когда шел из окружения, и когда лежал в госпитале. Вера в то, что так будет, поддерживала его в тяжелые дни отступления. Лишь бы скорее был дан приказ наступать! Этого он ждал с мучительным нетерпением, как ждали все фронтовики. Но войска по-прежнему отходили, цепляясь за каждую пядь земли, заливая ее вражеской кровью. Оккупанты бросали в бой все новые и новые части и двигались вперед. Вот уже далеко позади остались родные места: полонены врагом Чистая Криница, Винница, Корсунь, и Канев с могилой великого Кобзаря, и древний Киев. Захватчики уже в подмосковных лесах и деревушках…

Раненая нога озябла. Петро уселся спиной к ветру, пытаясь согреть ногу. Озабоченный тем, чтобы не отморозить ее, он даже не обернулся, когда пятитонка остановилась в хвосте машин.

Уже после того как они отъехали от контрольно-пропускного пункта, он вдруг заметил девушку в военной шинели, очень похожую на Оксану. Девушка стояла возле санитарной машины и провожала глазами шедшие к фронту автоколонны. Ее взгляд скользнул по фигуре Петра, но она отвернулась и заговорила с шофером.

— Оксана! — отчаянно закричал Петро.

Он вскочил и яростно забарабанил кулаком по крыше кабины. Водитель затормозил.

— Жену встретил! — крикнул Петро.

Он схватил вещевой мешок, соскользнул на шоссе и торопливо махнул водителю рукой:

— Слыхал? Жинку нашел! Поезжай!

Не спуская глаз с санитарной летучки, он, прихрамывая побежал обратно к контрольному посту. Девушка стояла все так же, задумчиво поглядывая вокруг. Она, она! Оксана!

— Оксана!

Навстречу ему шел густой поток груженых машин, сзади, фырча моторами, торопились автомашины с ранеными. У поста регулировщики переругивались с водителями. Но до сознания Петра все это доходило как в тумане.

— Оксана! Слышишь?!

Петро вытер рукавом губы. Правая щека его от волнения задергалась. Стало жарко, он опустил воротник шинели.

Оставалось пробежать еще немного. Но в эту минуту шофер опустил крышку капота, и девушка уселась в кабину. Петро опять крикнул:

— Оксана, это я! Петро!

Но его голоса не услышали. Машина тронулась.

В первую минуту Петро опешил. «Нет, надо догнать. Во что бы то ни стало!» — подумал он.

Добежав до контрольно-пропускного пункта, он вскарабкался на попутную пустую полуторатонку.

От контрольной будки подошел красноармеец с красной повязкой на руке. Молодцевато козырнув и резко опустив руку, он предложил Петру предъявить документы.

— С документами у меня в порядке, — поспешно сказал Петро. — Ты, милок, не задерживай. Жену потеряю, честное слово.

— В порядке, так в порядке, а показать надо, — строго сказал красноармеец.

По его тону и холодному взгляду чувствовалось: попадись ему сейчас родной отец или брат — он и их не признает, пока не проверит документов.

Петро дрожащими от нетерпения пальцами расстегнул шинель, достал командировочное предписание, справку из госпиталя о ранении. Зеленый кузов санитарной машины быстро уменьшался.

— Где лежали в госпитале, товарищ старший сержант? — спросил красноармеец смягчившимся голосом.

— В Москве.

— А сейчас где ваша часть?

— В Волоколамске.

— Почему же не в часть, а обратно едете?

— Говорю же, увидел жену. Догнать хочу. Пойми, ничего о ней не знал. Опять потеряю.

Красноармеец пристально посмотрел в лицо Петру. Искренний и горячий тон, а больше всего справка о ранении убедили его. Он наклонился к водителю и сказал:

— Сержант жену свою нашел. Дай-ка газку, пущай нагонит.

Но «дать газку» было трудно. В обе стороны по шоссе нескончаемым потоком катились машины, шли маршевые роты.

Санитарная машина, качнувшись на ухабе, скрылась за деревьями, и когда полуторатонка добралась, наконец, до поворота, заветная зеленая машина уже потерялась из виду.

От шоссе тянулся к лесу деревянный настил, проложенный вместо дороги, чуть поодаль, в другую сторону, уходила просека.

Водитель ехал дальше, к Москве. Петро слез, осмотрелся. С трудом наскреб в кармане махорку, свернул цыгарку.

«Все же теперь я знаю, что Оксана рядом. Разыскать будет легче», — утешал себя Петро.

Он сел в первую попутную машину и поехал в сторону фронта.

К обеду Петро добрался до второго эшелона армии. Он долго плутал между избами деревни, пока разыскал нужного ему штабного работника. Настоял на том, чтобы его опять направили пулеметчиком, и, разузнав, где искать свою часть, направился туда.

Нога еще побаливала, и даже налегке идти Петру было трудно. Через шесть километров он свернул к небольшой деревушке, решив здесь переночевать, а с рассветом отправиться дальше.

Деревушка насчитывала около десятка дворов, все избы были переполнены военными. К своему великому удовольствию, Петро узнал, что здесь как раз и расположилась часть, которую он разыскивал.

Младший лейтенант Моргулис, командир пульвзвода, простой и жизнерадостный парень, с двумя золотыми зубами, которые сверкали каждый раз, когда он улыбался, дружелюбно протянул Петру руку.

— Блиндажей у нас еще нет, — сказал он. — Так что переспим сегодня в Быковке. Забирайся в любую избу, кроме крайней с северной стороны. Там комбат капитан Тимковский поместился со своим штабом.

III

После почти двухмесячного пребывания в госпитале Петро снова обрел фронтовую солдатскую семью.

Он пошел к ближней избе, поднялся на крыльцо и потянул на себя дверь. В лицо ударил спертый запах прелой соломы, махорочного дыма, сушившихся портянок.

У самого порога и дальше на полу, на полатях и лавках сидели и лежали вповалку бойцы. Тусклый свет коптилки освещал только ближайших к двери, но по непрекращавшемуся натужному кашлю и хриплым голосам Петро понял, что людей набилось в избу очень много. «Тут если и знакомые есть — не разглядишь», — подумал он, осматриваясь.

Шагнув к свободному местечку, он задел ногой лежавшего на спине с самокруткой в зубах бойца.

— Куда прешь?! — крикнул тот зло. — Ты еще на лицо мне наступи.

— Подвинься трошки, — спокойно сказал Петро. — Да не ругайся, а то и я умею быть сердитым.

— Двери, Прошка, заложи! — крикнули из темноты. — Будут тут до ночи шляться. И так дыхнуть нечем.

— Это ты и есть Прошка? — спросил Петро злого бойца. — Ну-ка, принимай в соседи.

Прошка буркнул что-то и нехотя подвинулся. Петро снял вещевой мешок, положил его в головах и, опустившись на солому, стал стаскивать сапог. Раненая нога ныла, и он стал растирать ее.

Ему хотелось есть, но ничего съестного в вещмешке не было.

— Сухарик не завалялся у тебя? — спросил он сердито посапывающего Прошку.

— А если и завалялся? — вызывающе сказал тот. — Што я, специально для тебя носил?

— Скорей у курицы молока выпросишь, чем у Прошки чего-нибудь вымолишь, — вмешался лежавший сбоку Петра пожилой красноармеец.

Он приподнялся, порылся в своих вещах и протянул Петру краюху хлеба и кусок колбасы.

В разных углах избы раздавался громкий храп. На печи не умолкал тихий разговор. Там лежал с красноармейцами старик хозяин; он остался один, семья его эвакуировалась в тыл.

Дед вполне освоился со своим холостяцким положением. Ворчал на бойцов, забывавших закрывать двери, охотно пользовался их табачком, харчами и, страдая бессонницей, всю ночь напролет готов был толковать о войне, о разных житейских делах.

Насытясь и попив из ведра ледяной воды, Петро намеревался заснуть, но разговор на печи его заинтересовал, и он прислушался.

— …Как ты ни оправдывайся, отец, плоховато вы тут живете, — говорил насмешливый, по-мальчишески ломкий голос. — Ни электричества в курене, ни фруктового сада на подворье. Ты бы к нам приехал, поглядел…

— Куда это к вам?

— На Кубань. Вот где житуха!

Старик тягуче закашлялся, потом уселся, подогнув под себя ноги, принялся сворачивать цыгарку. Сиплым голосом сказал:

— Вот сколько народу идет, ночует, а никто не скажет: цела выставка эта… хозяйственная… или нет?

— Сельскохозяйственная, что ли? Зачем она тебе?

— Как это «зачем»? Думаешь, мы не были на ней?

— И ты был? — с недоверчивой ухмылкой спросил чей-то сонный голос.

— А чего мне не быть? Внучка-то моя за главную доярку. Ее коровенок на выставке этой дипломом вознаградили.

В голосе старика послышались горделивые нотки. Управившись с цыгаркой, он продолжал:

— Если бы не война, наша деревня еще не то бы перед людьми выставила. Тебе вот, служивый, электричество поперек стало. А оно не везде сразу…

— Нет, дед, — весело перебил его парень, видимо нарочно подзадоривавший старика, — некультурно живете.

— Поживи-ка с мое, — рассердился дед. — Мне-то за восемьдесят. Ты-то не помнишь, как в белокаменной нашей этого электричества и в помине не было. Масленками светили да керосином. Конка по улицам ходила… А нонче какой город! Видал? Наш человек, русский, подмосковный, строил. Два зятя у меня в инженерах. Оба наши, быковские… Ты сам-то, чай, не с Москвы?

— Нет, я издалека. С Кубани.

— Ага! А пришел за Москву воевать? И правильно! В Москве вся она, наша жизненность, заключается…

Под разговоры на печи Петро незаметно уснул. Уже под утро он услышал сквозь сон громкий стук в дверь. На крыльце и под окнами разговаривали, перекликались чьи-то сиплые голоса.

Прошка поднял голову и лениво крикнул:

— Чего стучишь? Нету места.

— Ты человек? — вопрошали за дверью. — Ну, и я человек.

— Не гавкай, — равнодушно откликнулся Прошка и снова улегся.

Дверь яростно затряслась. Петро встал, перешагнув через спящих, отодвинул засов. В избу, впуская клубы пара, стали втискиваться бойцы. Подшлемники, брови, ресницы их были белыми от инея.

По отрывкам фраз Петро догадался, что это сибиряки. В госпитале говорили о них много похвального. Он доброжелательно наблюдал, как, словно на подбор, крепкие, коренастые парни умудрялись расположиться в набитой до отказа избе, охотно помогали друг другу.

— Много вас таких идет? — спросил Прошка одного.

— Хватит! — уклончиво ответил тот.

Петру ответ понравился. Несмотря на новенькое снаряжение и оружие, сибиряки не произвели впечатления новобранцев, новичков в военном деле. К фронту их шло, очевидно, много (за окнами не стихал гомон), и Петро с радостным облегчением подумал о том, что с такими вот ребятами непременно удастся здесь, под Москвой, погнать захватчиков.

— Вы, хлопцы, поудобней располагайтесь! — приглашал он, убирая свой мешок к стенке и подгибая под себя ноги. — Отдыхайте.

Но едва сибиряки успели отогреться, за окнами властный голос закричал: «Выходи-и-и строиться!»

Бойцы загремели котелками, оружием, и вскоре в избе стало просторнее.

Дед слез с печи, вышел на крыльцо, постоял, громко зевая, затем снова забрался на свое место.

— Заснул, что ли? — спросил он своего собеседника.

— Заснешь, как раз!

Дремля, Петро слышал, как дед еще долго вполголоса рассказывал о Москве, о невестках и сыновьях, о льне, который брали из колхоза на выставку «для примера».

Проснулся Петро, когда бойцы разбирали свои пожитки и один за другим выходили во двор. В окно глядел пасмурный зимний рассвет.

Петро вышел, умылся снегом. Одевшись и приладив за плечами вещевой мешок, — он пошел к командиру пульвзвода.

Моргулис, выбритый, свежий, встретил Петра как старого знакомого. Он долго расспрашивал, что делал Петро до войны, где воевал, как был ранен.

— Я ведь тоже институт закончил, — сообщил он. — В Ростове. Паровозы собирался делать, а стал пулеметчиком.

Он подозвал проходившего мимо чернявого, горбоносого красноармейца.

— Вот, Арсен, знакомься, — представил он ему Петра. — Старший сержант Рубанюк. Из госпиталя. Будет командовать вашим отделением.

— Есть! Очень приятно.

— А это Арсен Сандунян. Наводчик.

Сандунян изучающе посмотрел на Петра и козырнул.

— Выдают взводу продукты? — спросил Моргулис.

— Выдают, товарищ младший лейтенант.

— Проводи сержанта к старшине. Пусть зачисляет.

— Есть!

Петро поднялся. Моргулис, понизив голос, сказал ему:

— Неприятные вести. Сдали Калинин.

IV

Батальон капитана Тимковского держали три дня во втором эшелоне.

На центральном участке Волоколамского укрепленного района было затишье. Левее, со стороны Осташева и на правом крыле Западного фронта, время от времени погромыхивала канонада, а с утра 19 октября бои вспыхнули с новой силой и ожесточением. Возобновив наступление, гитлеровцы предприняли попытку выйти из района Осташева в тыл Волоколамскому укрепленному району, а на Можайском и Подольском направлениях — прорваться в глубину обороны укрепленных рубежей.

Накануне утром Тимковский собрал всех командиров рот и взводов.

Моргулис вернулся от него возбужденный и довольный.

— Расчет весь в сборе? — спросил он, протискиваясь в тесный блиндаж.

— Все на месте, товарищ младший лейтенант, — доложил Петро, вытягиваясь.

Сандунян пришивал пуговицу, помощник наводчика Марыганов и подносчик Прошка Шишкарев делили махорку. Махорка попалась сухая, с едкой пыльцой. Прошка тер немытыми пальцами покрасневшие веки, нарочито громко чихал и фыркал.

— Будем отрабатывать сегодня тему «Пульвзвод в наступательном бою», — сказал Моргулис, обращаясь к Петру. — Понятно?

— Нет, не совсем.

— Как это?

— Разве задача переменилась? Нам не в обороне сидеть?

Моргулис опустился на деревянный обрубок, обежал лица пулеметчиков загадочно улыбающимся взглядом.

— Не всю же войну только обороняться да запасные позиции рыть!

Он достал из кармана потертой, видавшей виды шинели бумажку, насыпал в нее щепоть махорки.

— Комбат приказал проверить, как мы умеем фрица гнать.

— Абы приказ, — вставил слово Прошка. — Аж засвистит той фриц.

— Это поглядим. Будем сегодня скрытно переползать, штурмовать опорный пункт.

— Есть! — с готовностью ответил за всех Петро.

Такие занятия были по душе. О наступлении мечтал каждый, и, судя по всему, оно было не за горами.

Еще больше поднялось настроение у пулеметчиков после посещения их блиндажа парторгом роты Василием Вяткиным. Он пришел вскоре после Моргулиса.

— Эй, орлы! — громко окликнул он, приподняв край плащпалатки и просунув голову в рыжей ушанке. — Не обросли еще окопным грибком? Комбат проверить собирается.

— Заходи, Вася, — пригласил Марыганов.

С Вяткиным они были земляки.

Парторг шагнул в блиндаж. Широкоплечий, светло-русый, с блестящими веселыми глазами, он обладал, как это сразу же определил Петро, таким запасом энергии, которого с избытком хватило бы на несколько человек.

— С тобой еще не встречались, кажется, — сказал парторг, здороваясь с Петром за руку. — Вяткин.

Его взгляд изучающе скользнул по лицу Петра, обежал других и задержался на Прошке.

— Что это вид у тебя такой, Шишкарев? — спросил он.

— Какой?

— Не геройский, прямо скажем…

Только сейчас все заметили, что Прошка действительно выглядел неприглядно: он был небрит, одет неряшливо.

— Знаешь, что когда-то Чехов писал? — продолжал Вяткин, обращаясь к Прошке, но поглядывая на всех, кто был в блиндаже. — Он писал, что в человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. И верно! Как, Шишкарев?

Прошка угрюмо молчал, и Вяткин, щадя его самолюбие, переменил разговор:

— Я вам, товарищи, «боевой листок» оставлю. Почитайте и потом передадите дальше.

Он извлек из-за пазухи полушубка лист бумаги, испещренный рисунками, цветными заголовками. Над короткими заметками, написанными карандашом, крупно был выведен лозунг: «Наше дело правое. Победа будет за нами!»

— Фрица скоро погоним, Вася? — осведомился Марыганов. — Ты все-таки к начальству поближе.

— А это от вас зависит.

Глаза Вяткина улыбались лукаво и многообещающе. Он, несомненно, что-то знал, о чем говорить было преждевременно.

Покурив с пулеметчиками и еще раз напомнив о том, что предстоящие занятия должны показать, «не засиделись ли в траншейках», он ушел.

Васю у нас в поселке очень уважали, — сказал Марыганов, — Он председателем совета был. Всю семью Вяткиных уважали. Потомственные сталевары. Вася, когда его избрали, за два года колонки водоразборные поставил, улицы замостил. Во всех дворах, на площадях цветов понасаживали.

— Хватка у него хорошая, сразу видно, — одобрительно произнес Петро.

Через двадцать минут первая рота выступила. Погода по-прежнему стояла пасмурная и морозная. За синим зубчатым бором млела малиновая кромка небосклона, к югу небо расчистилось было, порадовало прозрачной голубизной и вновь заволоклось облаками.

Петро шагал впереди своего расчета, жадно вдыхая горьковатый от холода, ядреный воздух.

В крайнем блиндаже показался боец. Он вытряхнул пыль из шинели, проводил глазами марширующих и опять скрылся. Из-под земли донесся его беспечный, приглушенный деревянными накатами голос:

Есть на Во-олге утес, Диким мо-охом поро-ос…

Все, что попадалось на глаза Петру, было для него таким родным, чистым, волнующим, какими бывают для человека воспоминания о далеком детстве, родной матери, любимой девушке. Даже низкие тучи, плывшие с северо-запада, грустная, оголенная земля с набившимся в кустиках озимки снегом были дороги его сердцу, потому что напоминали детские годы, теплую лежанку, на которой было так хорошо сидеть, когда за стеной мела метель и в ставни бился резкий, воющий ветер…

Комбат Тимковский, деятельный и жизнерадостный москвич, заставил батальон заниматься весь день. Высокий, чуть сутулый, в белом нагольном полушубке, с болтающимся на боку планшетом, он появлялся то в одном, то в другом взводе. После короткой вечерней передышки комбат на ночь вновь вывел роты в поле и отпустил только утром.

Возвращались усталые, но в приподнятом настроении, с песнями. Лишь у своего блиндажа Петро с тревогой ощутил, как ноет раненая нога, ломит в суставах.

В блиндаже было холодно. Все же Петро снял с больной ноги сапог и укутал ее полой шинели.

— Может, ты приляжешь? — спросил Сандунян. — Мы тебя плащпалатками накроем.

Петро отрицательно покачал головой:

— Посижу, и так отойдет.

— Сильно болит?

— Нет. Просто я оступился. На том бугорке — помнишь? — где Прошка ящик с патронами уронил.

Сандунян молча собрал котелки. Был его черед идти за завтраком. Он шагнул к выходу и вдруг, взглянув при свете на один из котелков, задержался.

— Это твой, Прошка? — спросил он. — Почему не почистил?

— Ладно. Валяй так. Не помру.

Прошка сидел у нетопленной печурки, широко раскинув ноги, и бесцельно вертел в руках сумку с гранатами.

— Ну и черт с тобой!

Сандунян сердито оглянулся на него, пошел из блиндажа.

Марыганов посмотрел на Прошку неприязненно.

— Ты, браток, в порядок привел бы себя, — сказал он, — а заодно и подмел бы в халупе. Твое дежурство нынче.

Прошка даже головы не повернул. Он сощурился и лениво процедил сквозь зубы:

— Что-то не хочется.

Марыганов молча поднялся, взял веник из прутьев.

— Отставить! — резко сказал Петро. — Дежурит Шишкарев? Он уберет.

Прошка встретился глазами с его взглядом и нехотя подчинился.

Всем было неловко и неприятно, как после ссоры. В молчании ждали Сандуняна. Он вернулся с котелками, наполненными дымящейся кашей. В блиндаже приятно запахло жареным салом.

Сандунян был мрачен. Поставив завтрак на ящик от снарядов и ни к кому не обращаясь, он глухим голосом сказал:

— Вчера Одессу эвакуировали.

Чувствуя, что все смотрят на него выжидающе, Сандунян добавил:

— Тяжелый день. В Москве, говорят, осадное положение объявили.

Завтракали молча. Потом Марыганов негромко произнес:

— Меньше ста километров от нас до Москвы.

— Девяносто семь, — сказал Сандунян.

Прошка вдруг всхлипнул, быстро отложил ложку и, сутулясь, отошел в темный угол. Петро успел заметить, что лицо Прошки, пожелтевшее, как от недуга, скривилось, губы почернели.

— Тебе что, нездоровится, Шишкарев? — спросил он.

— Здоровится, — буркнул тот.

Он нагнулся, пряча лицо, долго перематывал портянку. С ним творилось что-то непонятное.

Позже, когда Сандунян с Марыгановым сели чистить винтовки, Петро сказал:

— Выйдем-ка, Прокофий, на воздух. Разговор у меня к тебо ость.

Прошка, не ответив Петру, вдруг накинулся на Марыганова:

— Ты что чужую протирку берешь без спросу? А ну, сейчас же положь, где взял!

Марыганов переглянулся с товарищами:

— Когда ты свои дурости бросишь, Прошка? Что твоей протирке сделается?

Сандунян, сердито поблескивая глазами, собирался ввязаться в разговор, но Петро остановил его неприметным кивком головы, давая понять, что хочет остаться наедине с Прошкой.

Когда товарищи вышли, Петро сел напротив Шишкарева и пристально посмотрел ему в лицо. Трудно было поверить рассказам Сандуняна и Марыганова о том, что Прошка еще недавно был балагуром, добродушным, компанейским парнем. Как и при первой встрече с Петром в переполненной красноармейцами избе, Прошка все время держался вызывающе, грубил, обязанности свои выполнял неохотно.

— Что с тобой делается, Прокофий? — сказал Петро. — На всех кидаешься, рычишь! Прямо оброс собачьей шерстью. Пойми, нельзя же так. Все друзья от тебя откажутся.

Прошка независимо мотнул головой:

— Плевал я.

— Ну и дурак, — мягко сказал Петро. — Какой же ты вояка, если друзей гонишь от себя?

— Ладно! Навоевали! Москву вон через неделю-две сдадим… как Одессу…

Прошка вдруг часто заморгал, рот его перекосился, и он, уронив голову на руки, зарыдал так бурно, что Петро встревожился. Он переждал, пока Прошка немного успокоится, затем притронулся к его вздрагивающему плечу.

— Москву не отдадут, — сказал он строго. — Ее, брат, нельзя отдать. — Он сдвинул брови и продолжал тихо и значительно: — Заметь себе. Не каждому, как вот нам с тобой, выпало воевать под Москвой. Это, Прокофий, большая честь. Кто уцелеет, его всю жизнь будут почитать. А погибнет если, великая слава о нем будет жить в людях. «Этот, скажут, погиб, защищая Москву».

Сердечный, спокойный голос Петра, уверенность, с которой он высказывал свои мысли, успокоили Прошку.

— Тебя вот, Прокофий, — продолжал Петро, — характер твой дурацкий взнуздал и едет на тебе. А здесь, под Москвой, нельзя так. Каждый должен себе в душу заглянуть, всю пакость из нее выскресть. Ведь на тебя, на меня — на всех нас народ смотрит. А разве только наш народ на нас глядит и надеется? — продолжал Петро, загораясь. — А поляки, те, что стонут под фашистами, не ждут? В Софии, Праге, наверно, ночей не спят, ждут: как мы тут, под Москвой, когда начнем гнать врага? И матери наши, ожидая нас, все глаза выплакали. Твоя семья где?

Прошка снова заморгал от навернувшихся слез.

— Один отец был, — сдавленно произнес он. — Мать еще до войны померла.

— Ну, и где батько?

— В Одессе остался. Я сам оттудова. Отец — калека, помрет теперь с голоду.

Прошка прерывисто, по-детски вздохнул. Когда Петра позвали к командиру взвода, он пошел его проводить.

— Рассчитываешь, Одессу заберем когда-нибудь у фрицев? — спросил Прошка.

— И сомневаться нечего.

V

Петро поднялся раньше всех. Прихватив котелок с водой, он вышел из блиндажа.

Уныло чернел невдалеке хвойный лес. Круглые бревна накатов на блиндажах, которые вчера блестели серебристой изморозью, сегодня отсырели, стали темными.

Петро достал карманное зеркальце, поглядел на себя и с грустной усмешкой подумал: «Ничего удивительного, что Оксана не узнала. Скоро и родная мать за сына не признает».

Соскребая бритвой с худощавых обветренных щек жесткую черную щетину, Петро дивился тому, как изменилось, посуровело его лицо. Исчез юношеский румянец. По высокому лбу от виска к виску протянулись две морщинки. Лишь темные большие глаза глядели по-прежнему задорно и смело.

Петро расправил плечи, усмехнулся: «Рубанюковской закалки! Еще повоюем».

Мимо брел в мокром полушубке, с ящиком под мышкой, старшина. Яловые сапоги его скользили в глинистой желтоватой грязи.

— Чего рано поднялся? — на ходу крикнул он. — На солдатской перинке-то плохо разве?

Петро собирался отшутиться, но в этот миг совсем близко загрохотали разрывы снарядов.

Старшина остановился. Он вопросительно посмотрел на Петра, потом поверх него в сторону выстрелов. Справа и слева откликнулись пушки, затем отдельные выстрелы потонули в сплошном грохоте. Над мелколесьем медленно таяли рыжеватые дымки разрывов.

Из блиндажей, поспешно натягивая шинели, выскакивали бойцы.

Еще до того, как батальон был поднят по тревоге, стало известно, что гитлеровцы, получив подкрепление, сумели прорваться на флангах дивизии и вышли ей в тыл. Из полка по телефону передали приказание подготовиться к уничтожению подвижных отрядов противника; они двигались на бронетранспортерах и броневиках.

Петро, не ожидая команды, вытащил с товарищами пулемет, приготовил патроны. Через минуту прибежал запыхавшийся Моргулис. Круглое, упитанное лицо его лоснилось от пота.

— Вон к той деревушке! — крикнул он Петру, показывая рукой. — В распоряжение командира полка. Будете оборонять капе. Живей!

Петро взвалил на плечи пулемет, перекинулся несколькими отрывочными фразами с товарищами. До селения добрались полем, сокращая расстояние.

Прошка бежал рядом с Петром, навьюченный патронными ящиками. Перед самой деревушкой он поскользнулся и упал. Когда Сандунян кинулся к нему, чтобы помочь, Прошка вскочил и, лихо сплюнув, выкрикнул:

— Все в порядке!

У крайней избы стояли на привязи нерасседланные лошади, на завалинке сидели бойцы.

На крыльцо вышел командир. Он выжидающе посмотрел на остановившихся у изгороди пулеметчиков.

— Землячок! То не командир полка? — спросил вполголоса Петро у коновода, который вводил в распахнутые ворота лошадь.

— Нет. Это комиссар, товарищ Олешкевич.

Комиссар подошел к Петру и его товарищам. Под отворотами его красноармейского полушубка виднелись знаки различия старшего политрука. Узкое молодое лицо с седыми висками и шрамом на скуле было совершенно спокойно, и Петро невольно проникся к нему доверием.

— От капитана Тимковского? — спросил комиссар.

— Так точно, товарищ старший политрук!

— Расположитесь вот в этом сарае. Обзор оттуда хороший.

Он проводил их через двор, показал на дверь сарая и, осведомившись, много ли у пулеметчиков в запасе патронов, ушел в блиндаж, вырытый неподалеку.

Петро передал пулемет Сандуняну, осмотрелся. Сквозь дырявую крышу сарая виднелось низкое сумрачное небо, ветер шевелил солому с набившимся в нее снегом.

— Прибыли на зимние квартиры, — сказал Прошка, раскладывая патронные ящики.

— Не зимние квартиры, а подмосковная дача, — поправил Марыганов.

Пулемет установили в дверях, замаскировали хворостом.

Из блиндажа доносились приглушенные голоса. Кто-то настойчиво вызывал «Волгу». Тенорок связиста чередовался с басовитым начальническим голосом.

По обрывкам разговора Петро понял, что фашисты наступают на полк большими силами, при поддержке пятнадцати танков и бронемашин, что один батальон отрезан и связи с ним нет.

На северо-западе шел ожесточенный бой: оттуда слышались частые пулеметные очереди, винтовочная трескотня.

По канонаде, которая то затихала, то подкатывалась ближе, Петро догадывался, что бои развернулись на широком фронте. Было досадно, что приходится отсиживаться при штабе.

Сандунян, словно угадав его мысли, мрачно сказал:

— Влипли мы, товарищ сержант. Товарищи бьют фашистов, а мы старый сарай охраняем.

— На передовых — сзаду, — ввернул Прошка.

Петро пожал плечами.

— Долго нас тут не продержат. И вообще, — раздраженно добавил он, — приказ не обсуждают.

Часа два они провели в вынужденном безделье, лишь настороженно прислушивались к звукам недалекого боя.

Незадолго до полудня в штаб полка добрался связной от Тимковского. Лицо связного было в грязи, смешавшейся с засохшей кровью, шинель во многих местах изодрана. Его тотчас же проводили в штабной блиндаж.

Вышел он оттуда минут через двадцать, с забинтованной щекой, подошел к пулеметчикам покурить.

— Как там наши? — спросил Марыганов, щедро оделяя связного махоркой.

Связной устало махнул рукой:

— Гансов много. Навряд устоим. Соседний полк отступил. Они какие-то новые снаряды кидают, — добавил он оправдывающимся тоном. — Я, пока дошел, три раза себя в поминание записывал.

Петро молча слушал бойца. Заметив у блиндажа комиссара, он с решительным видом направился к нему.

— Разрешите обратиться! — произнес он громко. — Извините, конечно, что с таким вопросом. Боевого охранения впереди нас нет?

Комиссар только плечами пожал:

— Какое там охранение! Нас всего тут вместе с вами сорок человек.

— Позвольте мне выдвинуться с пулеметом. В засаду.

— Распыляться рискованно. Неизвестно, откуда они могут пойти.

— Риска нет, товарищ комиссар. В засаду я пойду один. Только прикажите дать мне ручной пулемет. У ваших бойцов их два.

Олешкевич пристально посмотрел в его глаза.

— Знаете, на что идете?

— Двум смертям не бывать, товарищ комиссар…

Петро перехватил недоверчивый взгляд, устремленный на него, и поспешно добавил:

— А я умирать не собираюсь, товарищ комиссар. Я еще жену свою хочу повидать. Она тоже здесь, под Москвой воюет.

Петро проговорил это так просто и искренне, что Олешкевич тепло улыбнулся.

— Ладно, идите, — сказал он. — Возьмите себе помощника.

— Одному сподручнее. Не так заметно.

Олешкевич взглянул на его темное, словно литое из бронзы, волевое лицо и кивнул головой.

У станкового пулемета Петро оставил за себя Сандуняна. На расспросы ответил коротко и туманно:

— Иду по одному заданию. Вернусь, когда удастся.

Петро нагрузился дисками и зашагал, стараясь держаться ближе к кустарнику, росшему на меже. Он шел с величайшими предосторожностями, часто останавливался и осматривался.

Ветер дул с северо-запада, в лицо Петру, и руки его быстро озябли. «Надо было б у Сандуняна перчатки попросить», — мелькнула мысль. И без всякой связи подумалось о другом: «Если засада удастся и останусь живой, Оксане расскажу когда-нибудь, как шел по холодному ветру… один… сам вызвался… Мать, узнай она только, руками всплеснула бы, заплакала».

Он отошел уже от деревушки километра полтора, когда в лощине увидел противника. Несколько солдат выкатывали из кустарника пушки, другие стояли группками. По всем приметам, они готовились к атаке.

Петро, чтобы не обнаружить себя, лег, затем пополз в их сторону, к бугорку, видневшемуся невдалеке.

Где-то в стороне Можайска погромыхивала канонада, а здесь было удивительно тихо, и Петро сдерживал дыхание, которое казалось ему чересчур громким. Он дополз до бугорка, приспособил пулемет, разложил диски. Засунув в рукава шинели озябшие пальцы, наблюдал.

Гитлеровцы были не больше чем в трехстах метрах. Солдаты, в пятнистых маскировочных халатах поверх длиннополых шинелей и в стальных шлемах, подпрыгивали, колотили ногу о ногу, стараясь согреться.

Сознание подсказало Петру, что позиция, занятая им, неудачна. Он осторожно переполз влево, к вороху почерневшего бурьяна, отстегнул от ремня саперную лопатку и принялся рыть.

Земля промерзла еще не очень глубоко и поддавалась легко, но копать лежа было несподручно, ноги одеревенели, и Петро чувствовал, как в нем все больше закипала злоба. Сжав челюсти, он окапывался.

За боевыми порядками противника из кустарника вдруг взвилась зеленая ракета. Она на мгновение повисла в воздухе и, оставляя дымчатый след, опустилась. Солдаты засуетились, разбежались по местам и спустя минуту пошли, развертываясь цепью, в сторону деревни.

Петро приладил пулемет, положил под рукой гранаты. Автоматчики двигались, против обыкновения, без стрельбы, соблюдая молчание. Когда пулеметная очередь внезапно разорвала тишину и завопило несколько раненых, солдаты в растерянности затоптались на месте; Петро, не давая им опомниться, снова нажал на спусковой крючок и дал длинную очередь.

Цепь залегла. Петро оторвался от прицела, высунулся. Высокий офицер, поблескивая очками, свирепо кричал на солдат и размахивал рукой.

Петро тщательно прицелился в него, выстрелил. Затем, не отпуская пальца, обежал глазами мутно желтевшие под касками лица солдат, дострелял весь диск и быстро начал перезаряжать пулемет.

Вокруг Петра засвистели пули. Одна, врезавшись в бруствер, обдала Петра комочками земли. «Заметили, — пронеслась, обжигая, мысль. — Теперь не дадут головы поднять».

У него еще была возможность отползти заросшей межой до перелеска и оттуда пробраться к штабу. Но два полных диска патронов и четыре гранаты оставались неиспользованными. Гитлеровцев можно было еще задержать. И Петро решил остаться.

Из цепи доносились громкие стоны. Заглушая их, кто-то завывал нечеловеческим голосом.

По полю, пригибаясь, бежали с носилками санитары, дальше, в километре, на черном фоне леса разворачивались зеленые броневики. С легким свистом пролетела и где-то возле деревни разорвалась мина.

Сбоку, со стороны перелеска, послышалась трескотня автоматов. Петро оглянулся: из-за редких деревьев высыпало до взвода автоматчиков. Солдаты перебегали в направлении деревни. Длинные полы шинелей хлестали их по ногам.

Петро повернул пулемет в сторону новой цепи, но в этот миг рой пуль пронесся над его головой. Теперь уже сомнений не оставалось — его обнаружили.

VI

Командир полка майор Стрельников собрал всех командиров, которые находились на командном пункте, в том числе и младших.

— Капе окружен, — сказал он. — Только что оборвалась связь с дивизией. Батальоны разъединены…

Сандунян стоял в нескольких шагах от Стрельникова. Он заметил, что щеки у майора неестественно горели, а погасшая трубка, зажатая меж пальцев, дрожала.

Сандунян не раз видел командира полка в бою, знал, что он отличался исключительной храбростью. И то, что сейчас Стрельников нервничал, свидетельствовало об опасности, какая нависла над полком и его штабом. Прежде чем окончательно созрела мысль о том, что надо любой ценой связаться с дивизией, Сандунян громко выкрикнул:

— Разрешите мне, товарищ майор, пойти!

Стрельников удивленно взглянул на него и сдвинул густые брови.

— Мы должны подготовиться к худшему, — продолжал он, покосившись в сторону недалекого взрыва. — Оружие приготовить всем. Обороной буду руководить лично. Трусов расстреливать на месте.

Он повернулся вполоборота к Сандуняну и холодно спросил:

— Вы где находитесь, младший сержант?

— Виноват, товарищ майор.

— Кто вам разрешил перебивать, когда я говорю? — повысил голос командир полка.

— Виноват.

На побледневшем лице Сандуняна крупно перекатывались желваки.

Стрельников посмотрел на комиссара:

— Есть что добавить?

Олешкевич отрицательно качнул головой, но все же коротко сказал:

— Надо знать, товарищи, что помочь нам сейчас не смогут. Сосед отошел. Будем рассчитывать только на свои силы.

— Все! — сказал Стрельников. — По местам!

Сандунян продолжал смотреть в упор на командира полка.

— Что у вас?

— Разрешите пойти в штаб дивизии. Я прорвусь.

— Останетесь у пулемета. И в другой раз не выскакивайте, когда не спрашивают.

— Есть!

— Вы из батальона Тимковского?

— Так точно.

Стрельников смотрел на него пристально, что-то припоминая.

— Это вы под Чудовом «языка» привели?

— Точно!

Стрельников раскурил трубку.

— Может, разрешите, товарищ майор, пойти в дивизию?

— Товарищ младший сержант, ступайте к своему расчету.

Сандунян приставил руку к каске, сердито крутнулся на месте и пошел к пулемету, ни на кого не глядя.

Марыганов с Шишкаревым посыпали землей укрытие из бревен, разогрелись и даже сняли шапки-ушанки.

Не успел Сандунян рассказать им, зачем вызывал командир полка, как впереди глухо затакал пулемет, рассыпчато покатилось эхо.

Все трое повернули головы, вслушиваясь.

— Рубанюк, — сказал Сандунян.

Пулемет после короткой паузы снова застрочил. Лощина, из которой доносилась стрельба, была скрыта за взгорком, и Шишкарев вызвался взобраться на крышу сарая. Он долго и напряженно вглядывался в сизую безлюдную даль, по так ничего и не разглядел.

Из-за угла сарая вышел сопровождаемый низеньким лейтенантом Стрельников. Он указал Сандуняну, как действовать расчету в случае вражеской атаки, и с неожиданной легкостью поднялся к Прошке.

В бинокль командир полка разглядел то, чего Прошка невооруженным глазом увидеть не мог. В легкой дымке, сливаясь с бурыми контурами мелколесья, двигались в направлении деревни вражеские солдаты. Не отнимая от глаз бинокля, Стрельников смотрел, как солдаты, прижатые огнем искусно замаскированного пулеметчика, залегли, потом спустя минуту снова поднялись.

— Алтаев! — крикнул он вниз лейтенанту. — Передай комиссару, пусть вышлет группу бойцов сковать немцев с фланга. Быстрее!

— Разрешите обратиться, товарищ майор? — сказал Шишкарев.

— Обращайтесь.

— Там старший сержант Рубанюк. Командир нашего отделения…

— Ну?

— Диски ему надо бы снести.

Стрельников на минуту оторвался от бинокля.

— Сумеете?

— Не впервой, товарищ майор.

— Идите. Скажите ему: молодец! Пусть держится. Отшвырнем их.

Стрельба в лощине то прекращалась, то вспыхивала с новой силой. Уже без бинокля были видны гитлеровцы. Они наступали с двух сторон. В деревне разорвалось несколько снарядов. Один поджег пустой овин — едкий голубой дым низко стлался по улицам.

Стрельников нетерпеливо поглядывал влево, в направлении хвойного леска, откуда он приказал сковать врага.

Вот показалась, наконец, группа бойцов. Впереди ее шагал комиссар.

— Товарищ майор Стрельников! — окликнул его снизу взволнованный голос. — Из дивизии.

Алтаев стоял рядом с младшим лейтенантом и старшиной. По ярко-рыжим, будто освещенным солнцем, волосам и бровям Стрельников сразу узнал в младшем лейтенанте командира радиовзвода. Он запахнул полы полушубка и поспешно соскользнул на землю.

Лицо Стрельникова посветлело.

— Как сумели?

Младший лейтенант показал рукой на шинель, иссеченную во многих местах пулями и осколками.

— Пробрался. Где ползком, где нахрапом.

— У вас рация?

— Так точно.

— Можете связать с комдивом?

— Обязательно! Для этого прибыл.

Младший лейтенант устроился под стеной сарая. Как только рация заработала, командир дивизии приказал Стрельникову доложить обстановку.

— Докладываю, — заметно нервничая, передал Стрельников. — Мой капе окружен… Связи с батальоном не имею. Два связных, посланных к Тимковскому, не вернулись. По всем данным, на меня наступает до батальона.

— Сколько людей у тебя на капе? — осведомился комдив.

— Со мной и Олешкевичем сорок два.

— Пулеметы?

— Станковый и два ручных.

— Пушки?

— Нету, товарищ полковник.

— Надо держаться. Переходите врукопашную.

— Силы неравны, товарищ комдив. Погибнем все.

— Держаться на месте! Раньше чем через два часа помочь не смогу.

— Видно, придется погибать, товарищ полковник.

Стрельников отошел от рации, задумчиво глядя через голову младшего лейтенанта на полыхавший овин. Лицо его как-то сразу постарело, осунулось. Старшина окликнул:

— Комиссар дивизии будет с вами разговаривать.

Густой, спокойный голос произнес:

— Слушай, Стрельников. Чего это ты там погибать собираешься? Не умирать, а драться надо.

— Будем, товарищ комиссар. Но силы неравны.

— Пулей, штыком, гранатой, кулаком деритесь. Но ни шагу назад! Вы Москву обороняете. Понял? Ни шагу назад!

— Есть, товарищ комиссар!

Стрельников крупным шагом пошел мимо сарая и штабного блиндажа к бойцам.

Около длинного полуразбитого сарая его настиг коновод. Тревожно шаря глазами по дымившемуся в разрывах снарядов полю и с трудом переводя дух, он сказал:

— Разрешите коней в лес отвести? Здорово, сволочи, снаряды кидают.

— А ты хочешь, чтобы конфеты тебе кидали? — жестко спросил Стрельников. — Винтовка твоя где? Марш в цепь!

.

Петро вжался всем телом в землю. Противник бил двумя батареями по деревне, по прилегавшим к ней огородам, полю.

«Перепашут все и кинутся в атаку. А у меня диск один», — сверлила мозг тревожная мысль.

Снаряд, тягуче просвистев, грохнул в нескольких шагах. В ушах Петра долго стоял звон. Оглушенный, он не сразу услышал, когда его окликнули. Из ближайшей воронки осторожно высовывался Шишкарев. Жестами он показывал на брошенные им диски с патронами. Прошка пытался улыбнуться, но Петро видел, что ему страшно.

Перезарядив пулемет, Петро снова, почти в упор, продолжал расстреливать наседающих солдат.

Смутно, как во сне, запечатлелись в памяти Петра дальнейшие события дня. Сосредоточенный огонь автоматчиков по тому месту, где он окопался, несколько их попыток подняться в атаку, внезапный огонь «максима» с бугра позади. И, как неожиданная награда за все пережитое, торжествующий крик бойцов батальона Тимковского, ударившего в спину гитлеровцам, дерзкая атака немногочисленной группки комиссара Олешкевича из леса.

С вражескими солдатами, которые теперь сами попали в окружение, было покончено быстро. Стрельников получил приказание от командира дивизии отходить в район деревни Быковка. Отдав распоряжения о выносе раненых, сборе оружия, о пленных, он занялся организацией разведки и прикрытия. Было совершенно очевидно, что неприятель постарается отрезать путь к отходу.

Петра, когда он возвращался на командный пункт, встретил у околицы адъютант Стрельникова Алтаев. Он спешил с каким-то поручением к Тимковскому, но, увидев Рубанюка, свернул к нему.

— Молодец, старший сержант! — крикнул он. — Майор тебя к награде будет представлять. Ну и здорово же ты их долбал.

Петро устало улыбнулся, переложил пулемет с одного плеча на другое и, пошатываясь, побрел к своему расчету.

Возле сарая сидели, прислонясь к стене, Сандунян и Марыганов. Они обрадованно вскочили навстречу. Сандунян крепко обнял Петра.

— А где Прокофий? — спросил Петро, осматриваясь.

Сандунян печально покачал головой.

— А ты ничего не знаешь?

— Убит?

— Ранен дважды. В живот и лицо.

Марыганов тронул рукой плечо Петра:

— Он к тебе когда второй раз полз, был уже раненый, в щеку. Привязал к ногам сумки с дисками, так его и подобрали.

— Где он? — быстро спросил Петро и швырнул диски.

— Пойдем, отведу, — вызвался Сандунян. — Его скоро отправлять будут.

Раненых разместили в просторной избе на выходе к лесу. В выбитые окна дул ветер. Петро остановился у порога, разыскивая глазами Шишкарева.

— Старший сержант! — окликнул его слабый голос. Петро повернул голову и встретился взглядом с широко раскрытыми, горячечно блестевшими глазами комиссара. Олешкевич лежал на животе около стены, прикрытый до половины туловища полушубком. В его лице не было ни кровинки, нос и скулы заострились.

Петро тихонько, на носках приблизился к нему и участливо спросил:

— Куда вас, товарищ комиссар?

— Бедро разворотило… Ни сидеть, ни лежать не могу. Ох, сво-олочи…

Он охотно, как это делают все раненые, рассказал, что его ранило в самом начале атаки, что он лежал, истекая кровью, и его нашли только после боя.

— А ты, Рубанюк, герой, — неожиданно прервал он себя. — Правду говоря, не надеялся, что уцелеешь.

— Чего там — герой, — смущенно махнул рукой Петро. — Вон у нас Шишкарев — тот действительно герой. Я что ж, я в укрытии сидел, а он — под самыми снарядами.

Петро нетерпеливо оглядывал избу и, наконец, узнал Прошку по его шинели. Из-под забрызганной грязью полы виднелась забинтованная голова, пожелтевшая рука.

— Разрешите, товарищ комиссар, к дружку подойду, — сказал Петро.

— Это и есть Шишкарев? Он без сознания. Его только что перевязывали… живот.

Петро подошел к Прошке, опустился на корточки.

— Проша! — негромко окликнул он. — Слышишь меня, Прокофий?

Шишкарев не шевелился. Петро осторожно взял его руку. Она была словно ледяная, и Петро, не отпуская ее, громко прошептал:

— Ведь он уже…

Сандунян приподнял полу шинели. Шишкарев был мертв.

Сандунян и Петро молча стояли над телом товарища. На глазах у обоих были слезы…

В избу шумно вошел Стрельников. От порога, громко, чтобы все слышали, он сказал:

— Ну, минут через десять — пятнадцать всех отправим. Две санитарные летучки прислали.

Он остановился подле комиссара, с участием вглядываясь в его изменившееся лицо. Олешкевич показал глазами в сторону Петра.:

— Ты хотел Рубанюка видеть.

Стрельников быстро повернулся к Петру и поманил его к себе пальцем.

— Я думал, великан, — полушутливо проговорил он. — Пустячок: около взвода автоматчиков один уложил!

Он с уважением оглядел коренастую фигуру Петра и уже серьезно добавил:

— То, что вы сегодня сделали, старший сержант, войдет в историю нашего полка.

Петро стоял вытянувшись, щеки его горели.

Разговор слушали раненые, и Петру, который испытывал неловкость перед ними оттого, что остался невредим и его даже не поцарапало в бою, были особенно приятны слова командира полка. Но как только Стрельников обратился к пожилому усатому старшине, Петро поспешил отойти к Сандуняну.

Когда они собрались уже уходить, Стрельников снова подозвал Петра.

— Будете сопровождать комиссара до госпиталя, — сказал он, пытливо вглядываясь в его глаза. — У вас там, комиссар говорил, дела есть?

— Смотря в каком госпитале, товарищ майор, — ответил Петро, чувствуя, как у него забилось сердце. — В одном жена работает.

— Знаю. Поищите. Три дня отпуска хватит? Честно заработали.

— Разрешите нам Шишкарева похоронить? С почестями.

— Обязательно.

Козырнув, Петро пошел из избы.

VII

Возможность повидаться с Оксаной так взволновала Петра, что он не мог думать ни о чем другом, и дорога казалась ему нескончаемо длинной.

В сумерки санитарные машины въехали в густой сосновый лес. Здесь размещался эвакогоспиталь, за неделю сменивший уже третье место.

Еще в пути Петро узнал у всеведущих водителей, что 516-й полевой госпиталь, где работала Оксана, стоял под Можайском, а позавчера переехал куда-то поближе к Москве.

Петро помог санитарам перенести в приемное отделение раненых и зашел проститься с комиссаром.

Олешкевича совсем изнурила дорога. Он с трудом нацарапал на бумажке записку командиру полка и слабым голосом попросил:

— Передай… И не теряйте меня из виду, друзья… Пишите… Иди, Рубанюк… Желаю тебе разыскать жену.

Петро устроился на грузовую машину, которая отправлялась в Москву, и к утру разыскал дачный поселок, где обосновался госпиталь Оксаны.

«А что, если и здесь ее нет?» — подумал он с тревогой. И чем ближе подходил он к зданию госпиталя, тем больше росла в нем тревога.

С замирающим сердцем он приблизился к зданию, долго очищал сапоги, потом решительно открыл стеклянную дверь.

В просторном вестибюле было людно: в одинаковых серых халатах расхаживали и сидели легко раненные, стояли несколько санитаров, две молоденькие сестры о чем-то с увлечением разговаривали.

Петро подошел к пожилой женщине, с хмурым видом записывавшей что-то в тетрадь.

— Могу я видеть Оксану Рубанюк? — спросил он, и голос его дрогнул.

— Рубанюк?

— Есть у вас такая?

Дежурная оторвалась от работы и рассеянно посмотрела на Петра.

— А по какому делу?

— По личному.

— Она занята в операционной.

— Я подожду, — с радостной готовностью сказал Петро. Оксана здесь, он ее увидит! При этой мысли неприветливая дежурная показалась Петру милейшей, обаятельной женщиной.

Он отошел от столика, присел на скамейку и огляделся. Знакомая приглушенная суета фронтового госпиталя. Но специфический больничный запах, который так раздражал Петра, когда ему самому пришлось лежать на излечении, сейчас не был неприятен. Петру даже пришла в голову мысль, что эфир, насыщающий воздух всех госпиталей, придает им своеобразный аромат чистоты.

Вскоре дежурная поднялась. Проходя мимо Петра, она спросила:

— Как передать? Кто спрашивает?

В ее светлых усталых глазах впервые мелькнуло любопытство, и Петро, на мгновение замявшись, ответил с усмешкой:

— Скажите, земляк. С Украины.

Он вертел в руках ушанку, завязывал и развязывал на ней тесемки.

В вестибюль спустились, громко разговаривая, два военных врача, прошли санитары с пустыми носилками.

Обгоняя их, пробежала, на ходу снимая белый халат, румяная курносая толстушка.

Наконец Петро, совсем измученный ожиданием, скорее почувствовал, чем услышал, мягкие торопливые шаги. Из-за поворота лестницы показалась Оксана. Она стремительно, скользя рукой по перилам, добежала до последней ступеньки и остановилась.

Петро поднялся, вытер ладонью испарину на лбу, надел почему-то ушанку. Широко раскрытые прекрасные глаза смотрели на него с таким изумлением и смятением, что он сразу понял: Оксана никак не предполагала его увидеть.

— Живой… Петрусь! — воскликнула она и, протянув руки, спотыкаясь, кинулась к нему.

Петро гладил прильнувшую к его груди голову, ощупывал дрожащими пальцами туго скрученные под косынкой волосы. Все, что пережил он за время разлуки со своей возлюбленной, было вознаграждено этой встречей, и Петро чувствовал: Оксана — около него, еще более родная и близкая, чем раньше.

Она на миг оторвалась и посмотрела в его лицо.

— Живий… Мени ж сказалы… Риднесенький мий… — смеясь и переходя от волнения на родной язык, шептала она.

Они стояли, держась за руки, не зная, о чем спрашивать друг друга, и никого вокруг не замечая.

— Сейчас пойдем, — спохватилась Оксана. — Дивчата, Петро приехал! — счастливым голосом крикнула она сестрам, торопливо развязала халат и побежала одеваться.

На ступеньках подъезда она остановилась, взяла Петра за руку и с веселым удивлением пожала плечами.

— Нет, ей-богу, не верится! Ну, прямо сон… Что же это Михайло Турчак наговорил о тебе?

— Какой Турчак?

— Михайло. Лежал — у нас такой раненый. Стихи еще все время читал про Украину. Кучерявый. Не знаешь разве его?

— Что-то не припомню.

— А он тебя хорошо знает. Вместе, говорил, под Ржевом воевали. Он мне и сказал, что сам, собственными глазами, видел, как ты погиб. Ох, Петро! И вспоминать страшно.

— Не был я под Ржевом. Что-то напутал он.

На улице шел крупными хлопьями снег. Оксана, пряча подбородок в воротник, потащила Петра через дорогу. В аккуратной, не без щегольства сшитой шинели, в прическе, не похожей на ту, какую он знал раньше, она была совсем иной, чем представлялась Петру все эти долгие фронтовые дни и ночи.

— А ведь я, когда из Москвы ехал, видел тебя, — сказал Петро.

— Как видел? Где?

Оксана даже остановилась. Петро полушутливым тоном рассказал, как он тщетно гонялся за санитарной машиной.

— Ох, досада! — с горечью всплеснула руками Оксана. — А у меня почему-то так ныло сердце в тот день. Ревела весь вечер.

Они дошли до маленького домика. Оксана открыла калитку.

— Вот эта наша с Алкой хата. Как узнает, что ты появился, примчится.

Оксана вдруг остановилась..

— Алка ведь в полку Ивана вашего была, — сказала она быстро. — В санроте… Рассказывала, как знамя ее муж тебе передал… Алла Татаринцева.

— Иван? Где он?

— Сейчас в тылу. Ранен.

— Как ранен?! Его танком задавило.

Петро посмотрел на Оксану взглядом, в котором она увидела и страдание и проснувшуюся вдруг надежду.

— Да нет, Петрусь, — сказала Оксана поспешно. — Живой он!

— Правда это?

Петро крепко сжал ее руку повыше кисти и смотрел на нее изумленно и радостно.

— Живой, живой он, Петро! В госпитале для выздоравливающих А знамя вернули в полк. Алка тебе все расскажет. Пойдем в хату.

— Погоди.

Петро закрыл глаза рукой. Он столько думал о смерти брата, столько из-за этого перестрадал!

Оксана решительно и ласково отняла его руку от лица и повела за собой.

В комнате с тюлевыми занавесками на окнах, заставленных фикусами, столетниками, кактусами, было по-девичьи уютно, все блистало свежестью, чистотой.

— Тут одна дивчина жила, — пояснила Оксана. — Свою комнату нам с Аллой уступила, а сама к тетке двоюродной перешла.

— Кто такая эта Алла? — спросил Петро. — Ты сказала, что она в одном полку с Ванюшей была?

— Алла — медсестра наша. Была контужена, лечилась в тылу, потом ее откомандировали в наш госпиталь. Случайно как-то разговорились, и я узнала о твоем брате. О своем муже она мне много рассказывала. О Татаринцеве.

Петро, скинув шинель, пристроился на диване, свернул самокрутку.

— Татаринцев мне сам говорил, что видел, как Иван погиб, — сказал он. — Знаешь, что я пережил?!

— Это как с Михаилом Турчаком. Тот тоже видел, как тебя снарядом разорвало. А ты жив-здоров.

Оксана села около него и прижалась щекой к его щеке.

— А дома, как там? — спросил Петро. — Ты давно из Чистой Криницы?

— Фашисты Богодаровку взяли, я и уехала. С медсанбатом.

— Старики остались?

— Все остались, наверно. Я уезжала, когда немцы уже в Богодаровке были.

— Ну, а Ивана где ранило?

— Около Днепра. При бомбежке.

Петро задавал вопрос за вопросом.

— Погоди, — сказала Оксана, заметив, что он собирается закурить махорку. — Я тебя лучшими угощу.

Она принесла начатую пачку папирос.

— Ты куришь? — удивился Петро.

— Что ты! Это Александра Яковлевича, нашего хирурга. Он как-то заходил, оставил. Вот тебе с кем надо познакомиться. Знаешь, какой он? На него прямо молиться надо.

Петро взял папироску, закурил и затянулся. Оксане предстояло дежурить в ночь, но примчалась из госпиталя Алла и сообщила, что хирург разрешил заменить Оксану другой сестрой.

Алла с любопытством оглядела Петра.

— На фотографии совсем молоденький, — сказала она. — А на самом деле… На Ивана Остаповича совсем не похож.

— А вы хорошо его знаете? — спросил Петро.

— С начала войны были вместе.

Алла вдруг помрачнела. Усевшись против Петра, она попросила:

— Расскажите про Гришу. Он же на ваших глазах умер.

Петро, умолчав о страданиях Татаринцева, рассказал о встрече с ним в лесу, о последних минутах, проведенных вместе. Алла слушала с остановившимися глазами, потом неожиданно вскочила и выбежала из комнаты.

— Она все надеялась, что разыщется ее Гриша, — тихо сказала Оксана. — У нее ребенок будет от него.

— Татаринцев перед смертью вспоминал о ней.

Оксана согрела воду, заставила Петра вымыться, и он, вынув из вещевого мешка чистое белье, с удовольствием переоделся.

Оксана села рядом с Петром и взяла его за руку.

— До сих пор не опомнюсь. Как во сне. Знаешь, если б у меня не было столько работы, я бы с ума сошла от тоски по тебе. Иной раз кусок хлеба съесть некогда. Сколько горя, страданий, Петро! — продолжала она. — И знаешь, какие чудесные хлопцы! Так хочется каждому чем-нибудь помочь! Придешь с улицы, руки у тебя холодные, — приложишь ко лбу тем, у кого жар. Или платком помашешь над лицом. По взгляду стараешься понять, чего он хочет, и, если угадаешь, такими благодарными глазами на тебя он глядит… Лейтенант у нас один лежал. Из Белоруссии. До последней минуты не давал адреса матери. «Умирать не собираюсь», — шепчет, а его уже кислородом только и поддерживали. Каждый раз, как привозят раненых, бегу смотрю — вдруг ты? Сердце бьется-бьется. Все мне казалось, что тебя непременно к нам привезут.

Петро уже с трудом слушал ее. Бессонные ночи не прошли даром. Чувствуя, что веки его слипаются, он сказал:

— Давай, Оксана, устраиваться спать. Ты ведь тоже устала.

Проснулся Петро, по солдатской привычке, часов в пять. С нежной благодарностью смотрел на лицо спящей жены.

— Ты во сне кричал, — не открывая глаз, пробормотала Оксана. — Аж страшно стало.

За стеной завывал ветер, издалека доносился гул артиллерийской канонады. А Петру казалось, что война, с ее залитыми кровью окопами, грохочущими снарядами, стонами раненых, была вся в прошлом.

VIII

У Петра впереди было еще двое свободных суток. Утром Оксана сбегала в госпитальную библиотеку, принесла несколько истрепанных книжек. От ее расстегнутой шинели, белого платка с пышной бахромой, от румяных щек пахло снегом.

Она торопливо сняла платок, отряхнула снежные хлопья и сказала жалобно:

— Я должна тебя покинуть, Петро. Подежурю — и прилечу к своему родненькому.

— Что ж поделаешь! — сказал Петро. — Иди работай.

Он погладил ее руки, взял одну из книжек.

— На улице большой мороз?

— Страшный! Пурга поднялась… Как там, в окопах, сейчас сидят?

Сквозь разрисованные ледяными узорами стекла ничего не было видно. Петру ярко представились вихрящаяся белая муть, дымящиеся сугробы, облепленные снегом орудия, сосны.

Оксана достала из чемодана ушанку, почистила ее щеткой и, надевая перед зеркалом, проговорила с протяжным вздохом:

— Нерадостная, Петро, нам жизнь выпала. Верно? Сейчас бы в теплой хате, дома, вдвоем посидеть…

— Придет время, Оксана, посидим. Не об этом нам с тобой сейчас мечтать. А что нерадостная жизнь у нас… Нет, не согласен! — твердо возразил Петро.

— А ты не придирайся; — смеясь, сказала Оксана. — Я же просто так сказала. Кто теперь в теплых хатах может отсиживаться? Да и не в этом счастье. Правда, Петро?

— Вот именно, не в этом.

Она ушла, оставив на столе завтрак для мужа, однако есть Петру не хотелось. Он раскрыл было томик рассказов Чехова, перелистал его и положил в сторону.

В воображении его возникли усталые, измученные лица Сандуняна, Марыганова, последний бой под Быковкой. «Хлопцы воюют. Может, у них самое пекло сейчас? А я семейными делами занялся».

Он встал, бесцельно походил из угла в угол и стал одеваться. В дверях столкнулся с Аллой.

— Куда, фронтовичок? — воскликнула она, шутливо загораживая дорогу.

— Пойду погуляю. А вам после дежурства отдохнуть надо.

Петро вышел из дому. Он медленно зашагал мимо госпиталя к видневшейся сквозь снежную пелену колонне танков, стоявших на дороге. Покурил с танкистами, перебросился несколькими фразами.

Танки вскоре двинулись, и Петро побрел обратно. К подъезду госпиталя подъезжали одна за другой санитарные машины, из здания выносили тяжело раненных; их отправляли в тыловые госпитали. Смягченные кисеей снегопада, чернели контуры пустынного сквера, виднелись фигуры связистов, тянущих провод. Низко, над крышами, неторопливо прострекотал «У-2».

Здесь, в нескольких десятках километров от переднего края, Петро чувствовал себя как в глубоком тылу, и ему стало неловко при мысли, что он слоняется вот так, без дела.

Он вернулся в дом, тихонько, чтобы не разбудить спавшую под шинелью Аллу, пристроился с книгой у окошка.

Оксана пришла, когда уже смеркалось. Она прибежала усталая, но, как всегда, подвижная.

— Проскучал тут? — засматривая Петру в глаза, с нежностью и тревогой прошептала она. — Сейчас обедом накормлю тебя. Александр Яковлевич обещал заглянуть. Хирург наш.

Петро смотрел, как она, хозяйственно засучив рукава гимнастерки, проворно собирала на стол.

Алла сонно спросила из-под шинели: — Еще шести нет, Оксанка?

— Вставай. Без пяти минут.

Алла стремительно соскользнула с постели, сердито сопя, натянула сапоги и, уже на ходу всовывая руки в рукава шинели, выскочила из комнаты.

— Много вы работаете, дивчата, — сказал Петро.

— Мы хоть в тепле, сыты. А вы…

— Знаешь, я все время о друзьях думаю. Как они там? Может быть, круто им приходится. Мы ведь, Оксана, на переднем крае друг с другом, как родные братья.

— Еще успеешь с ними повидаться. А нам с тобой неизвестно когда придется встретиться.

— Это правда.

Оксана завесила окна, повернула выключатель и, накормив Петра, подсев к мужу, спрятала у него на груди пылающее лицо:

— Риднесенький мий! Желанный! Истосковалась я… В себя не приду. Все время кажется, что это сон. А сердцем чуяла, что увижу, что встретимся!

— Ты же считала меня погибшим! — улыбнулся Петро, целуя доверчивые синие глаза жены.

— Нет! Никогда не считала. Не верила! Не могла этому поверить, Петрусь! Как страшно и одиноко было бы жить!

Они сели на кровать. Оксана, порывисто и нежно прижавшись к Петру, долго рассказывала ему о своей работе, о том, какую большую жизненную школу прошла она на фронте.

— Знаешь, о чем я недавно думала? — Оксана слабо улыбнулась далекому, милому воспоминанию. — Девчонкой была… Только что приняли в институт… Мечтала я подарить человечеству какое-нибудь открытие в области медицины. Мечтала наивная девочка, далекая от ужасов жизни, огромных человеческих страданий. А вот сейчас, перевязывая раненых, я часто плачу бессильными слезами: мало я знаю, только первую помощь могу оказать. После школы чуть не пропустила год учебы. Правда, болела мама, и я было махнула рукой, думала: успею. А сейчас поняла: ни минуты упускать нельзя, все надо брать с бою. Я, Петрусь, мудрая стала. Ты не смейся. Это совсем не смешно, — сдвигая темные брови, нахмурилась Оксана.

— Я не смеюсь, — испуганно и чуть насмешливо откликнулся Петро. — Я просто любуюсь на свою мудрую.

— Знаешь, мне пришлось под бомбежкой перевязывать одного молоденького старшину. Самолеты над нами кружатся, избы горят. Я старшину в сторону тащу, где безопаснее. Улыбается он: «Живем, сестричка?» Глаза такие хорошие, ласковые. Я его посадила, перевязку накладываю. А в это время стервятники стали из пулеметов бить: шальная пуля его достала. Прямо в висок. Я вижу, валится он… мертвый. Над ним, над чужим человеком, который последний раз в своей жизни мне улыбнулся, я великую клятву дала, Петро! Ни минуты, ни секунды не терять, чтобы стать в будущем… Мне посчастливилось: наш врач-хирург Романовский — это целый институт. Я у него всему учусь. А взглянул бы ты на него в операционной! Просто чудеса творит! К нему из Москвы профессора приезжают. Изучают его опыт. И человек чудесный. Я к нему, как к самому родному, близкому отношусь. Не спит по нескольку суток, оперирует сотни людей — и всегда ровный, спокойный. У нас на него все врачи и сестры молятся. Я ему так благодарна за все! Как только война кончится, ни дня не пропущу зря. Сразу в институт, в Киев, а еще лучше — в Москву. Силы там какие! Я бы, кажется, день и ночь работала, чтобы наверстать упущенное. Я такая жадная стала, мне столько знать надо! — Оксана облизнула сухие губы и, волнуясь, продолжала: — У нас один случай был, — никогда не забуду. Александр Яковлевич оперировал обожженного летчика Синицына. И вдруг на столе сердце у него перестало биться. Ой, как страшно было! А Александр Яковлевич ввел шприц с адреналином в сердце ему — и спокойно так, будто ничего не случилось. Гляжу, Петрусь, а шприц вдруг начинает подниматься, опускаться. Сердце заработало! Спасли хлопца. Потом его в тыл эвакуировали. А ведь совсем было умер. Как же не молиться на таких, как наш Александр Яковлевич?! Как не тянуться мне к таким людям, чтобы и самой… Ты понимаешь меня, муж мой любый? — внезапно остановилась Оксана, пытливо глядя расширенными от волнения зрачками на внимательно слушавшего ее Петра.

— Все понимаю, родная!

Петро, взяв руки Оксаны, прижался к ним лицом.

…Часов около девяти в коридоре послышались шаги, кто-то зашарил рукой по двери. Оксана вскочила и побежала открывать.

В комнату вошел, щурясь от яркого света, высокий, чуть сутулящийся человек. Петро догадался, что это и есть Александр Яковлевич. Оксана помогла ему скинуть шинель, стряхнула снег с его шапки и бережно повесила то и другое на вешалку.

— Знакомьтесь, — оживленно проговорила она, обращаясь к хирургу. — Я вам много рассказывала.

Александр Яковлевич крепко пожал руку Петра.

— Романовский.

Он смахнул со лба капельки растаявшего снега, сел за стол, положил на него большие кисти рук. Матово-бледное лицо его с крупными, энергичными чертами, крутой лоб, внимательный взгляд умных глаз очень понравились Петру.

— Что у вас с рукой? — встревоженно спросила Оксана, Заметив на пальце хирурга бинт.

— Пустяк. Скальпелем царапнул.

Александр Яковлевич мельком взглянул на свой забинтованный палец и повернулся к Петру.

— У вас большая удача, — сказал он. — Встретиться на фронте с женой суждено немногим.

— Да, повезло. А ваша… Семья ваша где?

В глазах врача промелькнула и исчезла тень.

— Мои погибли, — сказал он отрывисто. — Жена и сынишка… При эвакуации Таллина несколько пароходов с женщинами и детьми эти звери разбомбили.

Как бы отгоняя тягостные воспоминания, он спросил: — Жмут немцы?

— Здорово жмут.

— Чувствуем. Да… тяжело. Помолчали.

— Вы, кажется, академию перед войной закончили? — спросил Александр Яковлевич. — Мне Оксана Кузьминична много о вас говорила. Молодец она у вас. Очень способная. С ней работать просто удовольствие. Учиться ей, обязательно учиться надо!

Через сутки Петро уезжал. Оксана пошла проводить его к контрольно-пропускному пункту.

В сторону фронта бесконечной вереницей шли колонны машин, груженных боеприпасами, мешками сухарей, мясными тушами, ящиками консервов, концентратами. По обочинам шоссе ползли конные упряжки с заиндевевшими конями и ездовыми, катились орудия, танки.

В кузове одной из машин оказался знакомый старшина из батальона Тимковского. Он приветливо помахал Петру рукой, жестом пригласил его садиться рядом.

— Возьми меня с собой, Петро, — полушутя сказала Оксана.

— Поехала бы? Не побоялась?

— С тобой нигде не страшно.

Они постояли молча, глядя друг другу в глаза. Она заставила себя улыбнуться и спросила:

— Когда же теперь ждать тебя?

Петро пожал плечами:

— Буду жив — увидимся.

— Будешь!

Лицо ее стало грустным. Она вдруг порывисто прижалась к мужу, горячо поцеловала его в губы.

— Поезжай, мой родной!

IX

Старшина протянул руку, помог Петру взобраться на машину, кивнул в сторону контрольно-пропускного пункта.

— Твоя провожала? — спросил он.

— Жена.

— Толковая баба. На фронте подцепил?

— Какие новости у нас в полку? — не отвечая на вопрос старшины, спросил Петро.

— Должны отвести на пополнение. А что еще за эти дни было, не знаю. Сам из командировки возвращаюсь, из Москвы.

Свой батальон они разыскали в полуразрушенной усадьбе совхоза. Роты грузились на машины, и Петро, доложив командиру взвода о прибытии из отпуска, побежал помогать своим. Сандунян обрадовался ему так, словно они не виделись целую вечность, однако расспрашивать не стал — некогда было. Уже в пути, накрывшись с Петром от ветра одной палаткой, он спросил:

— Виделся?

Петро охотно рассказал о встрече с Оксаной.

Поздно вечером колонна въехала в окраинные улочки Москвы и остановилась. Временно роты разместили на частных квартирах, выставили усиленные караулы.

Петро со своими товарищами устроился в крайнем от переулка тесном домике. Они умылись, просушили валенки, поделились харчами с хозяевами — стариком-пенсионером и его больным сыном-подростком.

После ужина Петро свернул цыгарку и вышел за калитку. Молодой снежок выбелил крыши, заборы, тротуары.

Над деревянными одноэтажными строениями раскинулось синее, в крупных звездах, небо. Мимо, скрипя полозьями, тянулись бесконечные обозы. По приглушенному разговору ездовых и усталому фырканью лошадей Петро догадался: обозы были в пути уже давно.

Изредка слышалась далекая канонада.

К Петру подошел Сандунян. Они долго стояли молча. В сыроватой, мглистой темноте лежала безмолвная Москва. Погашены тысячи фонарей на ее улицах, плотно занавешены окна домов, у каждого подъезда, у калиток — настороженные женщины с противогазами поверх шубок, пальто, ватных стеганок.

Петро представил себе Москву такой, какой он покинул ее несколько месяцев назад, когда закончил учебу и собирался домой, в Чистую Криницу. Омытые теплым дождем, блестящие на солнце торцы Красной площади. Рубиновые звезды над кирпично-красной зубчатой стеной. Сверкающие в бирюзовом поднебесье златоцветные купола соборов. Птичий писк и гам в Нескучном и Сокольниках. Воздушно-легкие павильоны парка культуры.

Петро снова почувствовал, как невыразимо близка, дорога ему и та, залитая щедрым солнцем, шумная Москва, и вот эта, окутанная мраком, настороженная, но такая же величавая и гордая в своем спокойствии.

…Через день полк перевели в город, в казармы. С утра бойцы приводили в порядок себя и оружие, а в обеденное время Петро пошел к комбату Тимковскому с просьбой об отпуске в город. Капитан выслушал просьбу с кислой улыбкой.

— Старший сержант! — воскликнул он. — Моя квартира в трех шагах отсюда, мамашу свою с двадцать второго июня не видел, а навестить не могу. Не приказано. И не проси.

— Разрешите в таком случае к командиру полка обратиться, — настаивал Петро. — Я бы комиссара отыскал. Он не иначе как где-нибудь здесь в госпитале находится.

Тимковский с сомнением покачал головой, но Петро так упрашивал, что он согласился сходить к майору.

Вернулся он от командира полка минут через десять.

— До двадцати ноль ноль, — сказал он, протягивая Петру увольнительную записку. — Если комиссара разыщешь, доложи.

— Есть! Думаю, что удастся.

Выйдя за ворота, Петро заколебался. Можно было направиться на Арбат, к Марии. Это было сравнительно близко. Но едва ли в такое время она будет дома. До эвакогоспиталя было далеко, однако там, безусловно, помогут навести необходимые справки, да и просто хотелось проведать госпиталь, в котором лежал.

Одернув полушубок и поправив шапку, Петро зашагал к трамвайной остановке.

Навстречу, вдоль трамвайной линии, двигались рабочее батальоны столицы. Мужчины шли в штатской одежде, с рюкзаками за плечами. Новенькие автоматы в неумелых руках выглядели далеко не воинственно. Но лица людей были мужественны, и, глядя на них, Петро вспомнил, как он сам, впервые получив винтовку, ощутил в себе какую-то неведомую ему до того силу и уверенность.

На перекрестке широкого проспекта женщины возводили баррикаду. Наискось от многоэтажного здания с огромной вывеской «Универмаг» через всю улицу торчали припорошенные снегом металлические «ежи».

«Значит, дела плохи», — удрученно думал Петро.

Это чувство тревоги усилилось еще больше, когда он, выйдя из трамвая, увидел густые толпы людей, шедшие за город с лопатами, мотыгами, кирками.

В нескольких десятках шагов от госпиталя ему встретилась знакомая пожилая няня.

— Тетя Даша! — обрадованно окликнул ее Петро.

Женщина остановилась. Добродушными усталыми глазами она пристально вглядывалась в его лицо, но так и не узнала.

— Всех не упомнишь, — оправдывалась она. — Ты, голубчик, не серчай.

— Я в девятой палате около самой двери лежал, — подсказал Петро. — Вы мне еще от сына своего письма всегда читали.

— Ранили моего Феденьку, — печально сказала няня и торопливо полезла в карман за платком. — Ноженьку ему ампутировали.

Видимо, не в первый уже раз изливая свое материнское горе, она подробно рассказала, каким непоседой был до войны ее сын, как он не пропускал ни одного футбольного матча, ни одного спортивного состязания на Москве-реке.

Петро терпеливо выслушал ее, потом расспросил о госпитальных новостях. Почти все знакомые ему медсестры и дружинницы ушли куда-то за город рыть окопы, хирурга перевели на фронт.

В госпитале комиссара Олешкевича в списках раненых не оказалось. Петру дали адреса других госпиталей, и он, посмотрев на часы, прикинул, что времени хватит только на то, чтобы заехать на Арбат.

Поднимаясь знакомой лестницей на третий этаж, Петро перебирал в памяти подробности тревожной ночи, проведенной им недавно в этом большом доме. Припоминался ожесточенный налет вражеских самолетов, лицо Марии, когда она читала стихи.

На площадке Петро в нерешительности остановился перед дверью. Не ищет ли он сам предлога, чтобы повидать Марию?

Да, какое-то неосознанное чувство влекло его к ней. Петру было просто недосуг разобраться в этом раньше. И, словно избегая откровенности с самим собой, он подумал: «Ничего тут дурного нет. Мария — славная, заботливая девушка, меня она уважает, мне это и приятно».

Петро пошарил рукой, отыскивая звонок, но дверь в эту минуту открылась.

— Кто здесь? — спросили из темноты.

Лица спрашивающей женщины не было видно, однако по голосу Петро сразу догадался, что это мать Марии.

— Здравствуйте! — растерявшись от неожиданности, сказал он. — Вы, вероятно, мама?

— Боже, какой вы догадливый! — Женщина весело рассмеялась. — Я, безусловно, мама. Вы к Машеньке?

— Да.

— Маши нет. Вы войдите, пожалуйста.

Она повернула выключатель. Петро шагнул в прихожую. Взглянув на хозяйку, он был поражен ее сходством с Марией.

Те же бойкие карие глаза, оттененные длинными ресницами, такие же пышные белокурые волосы, тот же рисунок губ, полных и немножко оттопыренных. Чуть заметные морщинки только и указывали на разницу между этой женщиной и ее дочерью.

— Я вас приглашу в кухоньку, — предложила она. — Вы не обидитесь? Единственный теплый уголок у нас.

Петро заметил, что мать Марии в грубой ватной спецовке, а на ногах у нее мужские черные бурки.

— Я на работу собралась… — пояснила хозяйка, словно угадав его мысли. — Что же вы стоите? Если не боитесь озябнуть, прошу в столовую. И надо же познакомиться. Меня зовут Екатерина Ивановна.

— А меня Петром.

Екатерина Ивановна посмотрела на него быстрым, любопытным взглядом.

— Тот самый, о котором мне Машенька столько говорила?

В столовой было очень холодно, как и во всей квартире, но от беспорядка и запустения, какие застал Петро прошлый раз, не осталось и следа. Вещи были расставлены и развешаны по своим местам, пыль всюду тщательно вытерта.

— Ваш приход очень кстати, — сказала Екатерина Ивановна. — Вы должны помочь мне уговорить Машу. С вами, я думаю, она посчитается.

— В чем уговорить?

— Хочет уходить на фронт. Это безрассудно. Маша очень молода. Она совсем ребенок. Причем капризный и своенравный.

— В госпитале ее очень любили. Она хорошая, отзывчивая девушка.

— Все это верно. Но сейчас так заупрямилась, что меня ее поведение просто пугает.

— Тогда и я ничем не сумею помочь.

— Вы сможете! Если бы здесь был ее отец, он повлиял бы на нее. Меня она считает обыкновенной мамашей, которая всего боится.

— Мария сейчас в Москве?

— Побежала к подружке. Скоро вернется.

Петро взглянул на часы. В его распоряжении оставался всего час.

— Жалко, если не придется увидеться, — сказал он.

— Маша тоже будет очень жалеть.

Екатерина Ивановна приготовила чай, сделала несколько бутербродов.

— Извините, что без сахара, — сказала она. — Ничего, скоро будет легче. Погонят врага, увидите. Мы это чувствуем.

И, поясняя свою мысль, добавила:

— Я ведь на оборонном работаю.

Екатерина Ивановна не без гордости показала руки. Маленькие, узкие ладони были в твердых синеватых мозолях.

Подвижная, даже несколько беспокойная, с живыми добрыми глазами, она подробно расспрашивала о фронтовой жизни, о семье Петра, об Оксане и вскоре окончательно расположила его к себе.

— Тяжелая вещь — разлука, — вздохнув, сказала Екатерина Ивановна.

— И тяжелая и опасная. Ведь опасно, Екатерина Ивановна, когда с мужем надолго разлучена молодая, красивая жена? Кругом нее такие же молодые мужчины.

Екатерина Ивановна покачала головой:

— Простите, не понимаю.

— Ну… Ведь случается, расходятся иногда.

— Если любишь по-настоящему, разлука лишь усилит и обострит это чувство. А вот когда любви нет, а так, розовый сиропчик, жалеть не о чем. Настоящую любовь, мой дружок, ни разлука, ни время не пошатнут.

В двери щелкнул английский замок. Было слышно, как в прихожей кто-то снимал калоши.

— Вот и повидаетесь, — сказала Екатерина Ивановна. — Примчалась.

Мария появилась в дверях в забрызганном комбинезоне, в непомерно большой шапке-ушанке. Она посмотрела изумленно на Петра, потом на мать.

— Давно здесь?

Голос у нее был простуженный, с хрипотцой, горло завязано белым платочком.

— Петя уже уходить собирался, — сообщила мать. Мария сняла шапку, бросила ее на диван.

— Никуда никто не уйдет, — сказала она решительным тоном, который исключал всякие возражения. — Вы мне очень нужны, Петр.

Она протянула ему теплую от перчатки руку и сейчас же убежала переодеваться.

Петро уныло взглянул на часы, вскочил, прошелся по комнате и снова сел.

— Гауптвахта, кажется, обеспечена, — сказал он. — Что делать? В полк возвращаться пора.

Екатерина Ивановна беспомощно развела руками:

— Мои советы бесполезны. Я тоже должна спешить.

Уже после того как она, попрощавшись, ушла, Петро, обдумывая свое положение, успокоил себя тем, что опоздание из отпуска вызвано не его личными делами.

Мария и не думала торопиться. За стеной слышались ее спокойные шаги, негромкий стук передвигаемых вещей. Наконец она вышла.

— Я знала, что вы придете, Петр, — сказала она.

— Мария, у меня считанные минуты, — напомнил с упреком Петро. — Мы только о деле и сумеем поговорить.

— О каком?. Мария села рядом на диван.

— Помогите мне разыскать нашего комиссара. Он ранен. Надо справиться в госпиталях.

— Конечно, разыщу. Давайте его фамилию.

Мария записала необходимые сведения и, лукаво взглянув на Петра, спросила:

— А вы мне поможете?

— В чем?

— Попасть на фронт. В пулеметчицы.

— Не расстались со своей мечтой? Об этом надо поговорить серьезно, Мария, а я уже и так заработал гауптвахту.

— Ничего страшного, — беспечно сказала Мария. — Бояться какой-то гауптвахты?! Я согласна сидеть на ней каждый день, лишь бы меня взяли в пулеметчицы.

Петро невольно улыбнулся:

— Силен был бы пулеметчик!

Но Мария не была настроена на шутливый лад.

— Вы обещаете уговорить маму, чтобы она отпустила меня на фронт? — повторила она, и губы ее упрямо сжались.

— Несколько минут назад меня просили о совершенно противоположном.

— Ничего из этого не выйдет!

— Тогда и маму уговаривать нет нужды, раз вы решили. А правду говоря, Мария, пулеметчиков хватит и без вас. Это ведь не так романтично, как представляется издали.

Петро поднялся, надел шапку.

— Не уходите!

— Я должен вернуться в полк.

— У вас нет пропуска, и патрули задержат вас на первом же углу. А кроме того, я хочу, чтобы вы не уходили. Я по вас очень скучала. Очень!

Петро растерянно посмотрел на ее чуть побледневшее лицо.

— Мария, — сказал он наконец, взяв ее за руку, — вы очень славная и умная. И вы знаете: у меня есть Оксана.

— Знаю! Мы больше никогда с вами не встретимся. Это я твердо решила! Поэтому скажу то, о чем вы не догадывались. Можете потом смеяться, называть меня легкомысленной. А сейчас выслушайте.

Ноздри маленького остренького носика Марии сердито раздувались.

— В госпитале я пела для вас, кокетничала, как последняя девчонка, только для вас. Когда у вас поднималась температура, у меня она падала, и я ревела так, что меня уводили в дежурку. Вы ничего этого не знали. Мне в девятой палате не удалось работать, но я вертелась около нее каждый день, каждую свободную минутку.

Петро слушал ее серьезно, без тени улыбки, и Мария, ободренная этим, продолжала уже спокойнее, даже с насмешливыми интонациями в голосе:

— Ведь глупо, Петя, понимаю. И то, что я рассказываю вам об этом, смешно. Мало ли в моем возрасте девчонок, теряющих голову непонятно почему?! А к вам… вас… Раненые рассказывали в госпитале, как вы от фашистов вырвались, несли знамя. Как вас чуть не убили. Я тогда уже решила: если вам отнимут ногу, все равно быть с вами.

Петро сидел, ошеломленный признанием девушки. У него было странное ощущение, словно он взял не принадлежащую ему ценную, очень хрупкую вещь и сейчас боится опустить ее на место, чтобы не разбить.

— Все, что я сейчас услышал, очень меня… трогает, — мягко сказал он. — И я уверен, Мария, вы встретите на своем пути человека, достойного вашего чистого чувства. Пусть он даже не будет таким героем, каким кажусь вам я.

— Вы меня утешаете?

— Нет, просто говорю о том, в чем крепко убежден.

Мария молчала.

— Завтра, — сказала она спустя минуту, — я принесу адрес вашего раненого комиссара и передам через часового.

Можно так?

— Хорошо. Я буду вам очень благодарен.

X

В казарму Петро возвращался с рассветом, по пустынным улицам. Большими неподвижными рыбинами казались аэростаты воздушного заграждения, смутно маячившие в мглистой вышине, торопливо шуршали шаги ранних пешеходов.

Давно у Петра не было так тяжело на душе. Вспоминая разговор с Марией, он испытывал такое чувство, будто чем-то незаслуженно обидел, оскорбил девушку. Настроение его стало еще более подавленным, когда он подумал о своем опоздании. «Подвел комбата, опозорился на весь полк», — точила его всю дорогу неотвязная мысль.

Часовой бегло взглянул на увольнительную записку, задержал взгляд на лице Петра.

— С небольшим опозданьицем, — сказал он ядовито. — Приказано немедленно по прибытии явиться к командиру полка.

Петро ускорил шаг. Встретившийся ему Сандунян сообщил:

— Комбат два раза тебя вызывал.

— Сердился?

— Кричал.

— Вот черт, влип в неприятность!

— Ничего. Может, как-нибудь обойдется…

У майора Стрельникова шло командирское совещание. Ждать пришлось минут сорок. Петро старательно расправил под ремнем полушубок и постучался.

Стрельников стоял за столом. Он молча наблюдал, как Петро, чеканя шаг, подошел к нему, щелкнул каблуками и ненатурально бодрым голосом доложил о прибытии.

— Поедете со мной к командиру дивизии, — сказал Стрельников. — Через десять минут быть готовым!

— Есть через десять минут быть готовым! — откликнулся Петро.

«Значит, не за опоздание вызвал, — подумал Петро с облегчением. — Не станет комдив такими пустяками заниматься».

Но тревожное чувство не покидало его. Всю дорогу, пока ехали на «газике», он ломал голову, стараясь объяснить причину вызова к комдиву.

Командир дивизии, седой, могучего сложения полковник, собирался завтракать. В комнате, которая служила ему и рабочим кабинетом, и спальней, и столовой, бойкий красноармеец накрывал на стол, предварительно убрав с него карты, исчерченные цветными карандашами.

— Прибыл со старшим сержантом Рубанюком, Антон Антонович, — доложил Стрельников, входя запросто, без официального доклада.

Полковник, чуть прихрамывая, вышел из-за стола, на ходу снял очки. Несмотря на то, что в комнате было жарко от раскаленной докрасна чугунной печки, он был в меховой безрукавке, в валенках.

— Это и есть Рубанюк? — спросил он окающим волжским говорком.

Пристально взглянув на Петра, комдив протянул ему мягкую, теплую руку.

— Самарин! — позвал он, приоткрыв дверь. — А ну-ка, давай!.. Получил на своих орлов новое вооружение? — осведомился он, повернувшись к Стрельникову. И, заметив, что Петро стоит вытянувшись, коротко бросил — Садись, Рубанюк!

Петро отошел к стене, опустился на краешек продавленного кресла.

Полковник, тяжело дыша, прочищал проволочкой мундштук. Не дослушав Стрельникова, он снова обратился к Петру:

— Полушубочек сними, старший сержант. У меня тут натопили, архаровцы, дышать невозможно. И ты раздевайся, майор. Завтракали?

— Не пришлось, Антон Антонович.

— Стало быть, знал, хитрец, что у комдива пельмени на завтрак. Сознайся, знал?

— Откуда же знать, Антон Антонович!

Полковник, засмеявшись, погрозил ему пальцем и шагнул к капитану Самарину, вошедшему с папкой.

— Ну, что ж, — сказал он, надевая очки и снова проницательно оглядывая Петра, — заработал, орел, — получай!

Он выпрямился и торжественно произнес:

— В бою под Выковкой хорошо дрался, товарищ Рубанюк. Правительство награждает тебя высокой наградой! Орденом Красного Знамени.

Полковник протянул коричневую коробочку. Затем сам раскрыл ее, извлек поблескивающий золотом и эмалью орден и прикрепил к гимнастерке Петра. Он крепко тряхнул его руку и, щекоча усами, поцеловал.

Все было так ошеломляюще неожиданно и просто, что Петро забыл даже, как положено ответить. Словно в полусне он чувствовал, как ему пожимают руку Стрельников, капитан, еще кто-то.

Уже за столом, принимая от полковника стакан с водкой и осознав, что произошло, Петро отставил стакан.

— Э-э, орел! — запротестовал комдив. — У нас так не делается. Посуда чистоту любит.

— Дайте опомниться, товарищ полковник. Я никак не ожидал, — чистосердечно признался Петро..

Он благодарно смотрел на командира дивизии и Стрельникова. Ему казалось в этот момент, что нет такого — самого трудного — боевого задания, которого он не взялся бы выполнить. В его памяти вихрем пронеслись воспоминания о бое с немецким батальоном, как живой, возник перед глазами Прошка, подающий диски для пулемета.

— А Шишкарев? — быстро спросил Петро Стрельникова.

— Шишкарев награжден тоже, — сказал комдив. — Посмертно.

— Вот это правильно!

— Раз правильно, ты, голубок, пей, — сказал, чокаясь с ним, полковник.

Петро подождал, пока комдив, смачно крякнув, коротким движением опрокинул в рот свой стакан, и тоже выпил.

Хмель быстро обволакивал его сознание. Петро неуверенно поднялся.

— Разрешите мне, — произнес он, — заверить командование, что старший сержант Рубанюк оправдает в боях свое высокое воинское звание.

Полковник потер пальцами мясистый красный нос и добродушно заметил:

— Звание у тебя не такое уж высокое. По твоей хватке совсем не высокое. В командиры пора пробиваться.

Мы его на курсы собираемся послать, — сказал Стрельников. Как, Рубанюк, смотришь на такое дело?

Предложение командира полка застигло Петра врасплох, и он взглянул на Стрельникова с недоумением. Сейчас, в разгар боев за Москву, полку был нужен каждый человек, владеющий оружием, а ведь он, Петро, воевал не хуже других! Досадуя на командира полка, он сдержанно сказал:

— За доверие очень благодарен, товарищ майор. Получиться не плохое дело. А если мое желание вам интересно знать, то я откровенно скажу: обстановка такая на фронте… Нельзя мне с передовой уходить.

— Зря артачишься, старший сержант, — вмешался комдив. — Месяца полтора в курсантах походил бы — взвод дали бы. А то и роту. Зря…

К этому вопросу ни он, ни Стрельников больше не возвращались, но Петро спустя некоторое время негромко спросил у Стрельникова:

— С курсов этих, о которых вы говорили, товарищ майор, не пошлют меня в другой полк?

— Курсы при армии. Поучишься — заберем обратно. Да ты не беспокойся, раньше чем через месяц — два сами не отпустим.

Через час Стрельников довез Петра до ворот казармы и поехал дальше, на интендантский склад.

Петро испытывал потребность побыть наедине с самим собой. Сейчас о его награждении узнают друзья, потом он напишет Оксане. Как бы радовался батько, если бы можно было сообщить ему!

Петру представилось, как после войны он вернется домой, скинет воинскую одежду, снова примется за сады, а на пиджаке его будет поблескивать орден.

Об этом времени можно было только мечтать. Гитлеровцы продолжали наступать, — и никто не знал, где их остановят.

Петро смотрел на снег, покрывавший улицу, на озабоченных прохожих, на заклеенные белыми полосками окна зданий.

— Барышня одна спрашивала, старший сержант, — окликнул его часовой. — Записочку оставила.

Письмо было от Марии. Петро, отойдя в сторонку, вскрыл конверт, прочитал:

«Старшего политрука Олешкевича вчера эвакуировали в Куйбышев.

Мария.

Послезавтра уезжаю. Мы никогда уже больше не встретимся. Это я решила твердо. Если очень захотите узнать что-нибудь, навестите маму. Она будет рада».

Петро бережно сложил записку и прошел в ворота.

Сандунян встретил его у входа в казарму. Широко раскинув руки, он сгреб его в объятия.

— Молодец, Петя! Это же здорово! — воскликнул он, засматривая черными блестящими глазами в лицо друга. — Пойдем живо к нашим!

В полку уже знали, для чего вызывали Рубанюка к комдиву. Марыганов, комвзвода Моргулис, бойцы из других рот обступили его, заставили распахнуть полушубок, рассматривали награду.

До вечера Петро ходил, как в угаре, распивая с друзьями и знакомыми бойцами пайковую водку, терпеливо повторяя рассказ о том, как все произошло.

Перед сном он раздобыл бумагу и карандаш и сел писать Оксане.

XI

Полк получил пополнение. В первых числах ноября ротам выдали новенькие, в складской смазке, автоматы.

Бойцы искренне им обрадовались: до этого в полку насчитывалось всего несколько автоматов.

«Наверно, Москва и другие сюрпризы врагу готовит, — думал Петро, наблюдая, как старшина вынимал из ящика один за другим новенькие пистолеты-пулеметы. — Екатерина Ивановна была права».

Он вспомнил о ее гостеприимстве, о записке Марии и решил при первом же удобном случае навестить дом на Арбате.

Такая возможность представилась лишь в канун октябрьского праздника. Все дни перед этим в полку шла напряженная боевая учеба, и в город никого не отпускали.

Шестого ноября, получив разрешение, Петро тщательно побрился, разгладил гимнастерку, прикрепил орден и поехал на Арбат. В половине пятого он был там.

Екатерина Ивановна только; что пришла с завода. Она встретила Петра в прихожей с полотенцем, перекинутым через плечо. Пригласив его раздеться, она грустно спросила:

— О Маше уже знаете? Уехала. В школу снайперов.

— Настояла все-таки? Ну, упрямица!

— Очень своевольная!

— Она на фронт уехала?

— Нет, школа эта где-то под Москвой. В Вишняках, кажется. Машу ЦК комсомола направил.

— На передовую ее сразу не пошлют. Может, все учебой и ограничится…

Екатерина Ивановна только теперь заметила орден.

— О Петя, вас с наградой!

— Спасибо.

— Молодец! За что же это?

— Так, за одно небольшое дело.

— За небольшое? — спросила Екатерина Ивановна с недоверчивой улыбкой. — Разве такие ордена дают за небольшие дела?

— Знаете, на фронте подчас люди находятся в меньшей опасности, чем сейчас здесь, в тылу. Так что о Марии вы сильно не беспокойтесь.

— Спасибо, Петя.

За окнами быстро сгущались сумерки. Екатерина Ивановна замаскировала с помощью Петра окна, зажгла свет.

— Завтра праздник, — сказала она, — а на душе тревожно, нерадостно. Помните, как бывало раньше?

— Правда, что правительство выехало в Куйбышев?

— Да. Знаете, все умом понимают, что так нужно, а все же не унять какого-то тоскливого чувства. На заводе у нас крепкий народ, и то загрустили.

Екатерина Ивановна спросила:

— Вы сегодня не очень торопитесь? Могу вас угостить чаем.

— Большое спасибо! Я ведь на несколько минут забежал.

— Если бы вы не пришли навестить, совсем была бы тоска.

Беспрерывно грохотали зенитки, и Екатерина Ивановна, вздрагивая при каждом близком выстреле, сказала со смущенной улыбкой:

— Никак не могу привыкнуть вот к этому. Все нервы изматывает.

— Злятся фашисты. Завтра седьмое, а Гитлер ведь вопил, что в этот день парад на Красной площади устроит.

Петро посидел еще немного и, пообещав навестить как-нибудь, попрощался.

Он шел затемненными, обледенелыми улицами, по которым непрерывно двигались войска, танки. Сыпал густой снег, ветер трепал полы полушубка. Около ворот казармы Петру повстречался командир батальона Тимковский.

— Рубанюк? — окликнул он еще издали.

Голос у него был веселый, и Петро, подойдя, заметил, что комбат чем-то возбужден.

— Слышал? — спросил Тимковский.

— Что, товарищ капитан?

— Торжественное заседание транслировали, как и обычно…

— Сегодня?

— Да, только что. Завтра парад. Дивизия участвует.

Петро прибавил шагу и через две минуты был в казарме.

Здесь царило радостное оживление. Бойцы приводили в порядок свое обмундирование, брились.

Парторга Вяткина не было — его вызвал командир полка, но Арсен Сандунян подробно рассказал Петру о торжественном заседании.

— Понимаешь? — поблескивая глазами, повторял Сандунян. — Враг у самой Москвы, а мы, как и всегда, спокойны, праздник свой отмечаем…

XII

Седьмого ноября полк подняли до рассвета. Стрельников приказал построиться, лично обошел каждый взвод, строго осматривая одежду и снаряжение бойцов.

Около семи утра полк, дружно отбивая шаг, подходил к Манежной площади.

С хмурого свинцового неба сыпал колючий снег, но вверху, невидимые глазу, гудели барражирующие самолеты, и Петро с опаской думал: «Черт его разберет в этом снегопаде, чей летает! Ахнет парочку пятьсоткилограммовых».

До его слуха донесся чуть слышный перезвон кремлевских курантов. Где-то впереди бойцы пели о Москве. Улицы и площадь были расцвечены алыми флагами.

Рассекая сырые сугробы снега, ползли танки, шумно проносились мотоциклы со связными. Вдоль тротуаров расположились артиллеристы со своими орудиями, минометчики, стояли бойцы с противотанковыми ружьями.

У Исторического музея батальон Тимковского остановился. Отсюда были видны мавзолей Ленина, заснеженные купола храма Василия Блаженного, часть островерхих крыш здания ГУМ. Все было, как обычно, и лишь защитные чехлы на рубиновых звездах кремлевских башен напоминали о том, что фронт рядом, под самой Москвой.

Петро жадно вглядывался в смутные очертания знакомых строений, таких близких и дорогих сердцу каждого советского человека. Ветер нес с площади снег. На штыках оседали белые хлопья, в черных раструбах мощных громкоговорителей шуршало, попискивало. Вслушиваясь и всматриваясь, Петро думал о том, что он присутствует на таком параде, о котором люди будут вспоминать века.

Да, он и его друзья стояли на той самой Красной площади, где Гитлер обещал своим головорезам устроить седьмого ноября парад. Эта площадь видала и празднества, устраиваемые Петром Первым в честь победы над шведами, и солдат Суворова и Кутузова, отправлявшихся отсюда на битвы с вражескими полчищами. Здесь первые отряды Военно-Революционного комитета громили юнкеров. Здесь не раз выступал Ленин, и тут же, в мавзолее, покоится его священный прах.

Над площадью разнеслась протяжная команда. Эхом откликнулись голоса командиров, и бойцы начали выравниваться. Несколько мгновений было тихо, и вдруг со стороны мавзолея донеслись шумные аплодисменты.

Петру и его товарищам не было отсюда видно то крыло мавзолея, где обычно появлялись руководители партии и правительства во время народных праздников, парадов, демонстраций. Но, охваченные общим чувством ликования, Петро, Марыганов, Сандунян закричали «ура».

Бой кремлевских часов. Восемь ударов, низких и дрожащих, вплелись в шум ликующей Красной площади. И снова глубокая тишина. Послышался цокот копыт по брусчатке, заглушенные расстоянием слова рапорта.

Спустя несколько минут показался скачущий на коне, сопровождаемый могучими перекатами «ура» всадник. Петро узнал его сразу, еще издали. Это был Буденный. Легко и привычно сидя в седле, он подъезжал к войскам, прикладывая руку в перчатке к папахе. Поздравив с двадцать четвертой годовщиной Октября, круто поворачивал коня, скакал дальше. Когда он приблизился, Петро мысленно отметил, что лицо Буденного осунулось, но глаза, устремленные на бойцов, смотрели молодо и задорно.

Объезд закончился. Стихли приветственные крики, и после минутной паузы над площадью раздался четкий голос:

— Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники…

Говорил Сталин.

Голос над площадью звучал гулко, откликаясь многократным эхом:

— На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков.

Впереди Петра стоял Марыганов. Широкая, в нагольном полушубке, спина его словно была выточена из белого камня. Справа, подавшись вперед корпусом, застыл Сандунян. Глаза его горели. За ним стоял сивобровый боец с приоткрытым ртом, еще дальше вырисовывались напряженные лица других.

Петру внезапно вспомнились сейчас родной отец, мать, Украина… Он смотрел затуманенными глазами на серебристые от снега ели у зубчатых стен Кремля и думал о тополях над заснеженным Днепром.

Увидит ли он когда-нибудь их снова? Прикоснется ли загрубевшими, покрытыми ссадинами руками к плечу матери, к нежным молодым яблоням, что выращивал вместе с отцом?..

Над площадью прозвучало «ура», загремела дробь барабанов, и шеренги зашевелились, выстраиваясь к торжественному маршу.

Петро шагал рядом со своими боевыми товарищами, четко отбивая шаг, крепко прижимая ремень автомата.

Вот все яснее и четче видны темные контуры мавзолея, где стояли члены партии и правительства.

Внимательно глядя на проходившие части, они время от времени приветливо поднимали руки и улыбались бойцам.

Уже по ту сторону площади Петро негромко спросил Сандуняна:

— Запомнится этот день, Арсен? А?

— На всю жизнь, Петя.

До самой казармы они больше не перемолвились ни словом. Слишком большие и сложные чувства владели каждым, чтобы о них можно было говорить обыденными словами.

…Через два дня дивизия, пополненная и снабженная новым автоматическим оружием, выступила в сторону Солнечногорска.

XIII

В погожий зимний день сыпалась над Чистой Криницей алмазная изморозь. Низко стояло над заснеженными кровлями негреющее декабрьское солнце, сухо скрипел снег под ногами.

Остап Григорьевич, кутаясь в кожух, вышел на крыльцо. Ноздри его обжег чистый, крепкий, как спирт, воздух.

Словно изваянные из розового, оранжевого, сизого, самородного камня, застыли в строгой, холодной синеве неба столбы дыма над хатами.

В такой день хорошо сидеть в жарко натопленной, пахнущей свежими пирогами хате, слушать, как за окном потрескивают от мороза деревья.

Но Остапу Григорьевичу предстояло с самого утра идти в «сельуправу». Накануне бургомистр прислал бумажку: согласно постановлению райхсминистра Украины о введении трудовой повинности, в Германию надо направить из Чистой Криницы шестьдесят парней и дивчат.

Остап Григорьевич в раздумье постоял на крыльце. Небритый, похудевший за ночь, с ввалившимися от бессонницы и усталости глазами, он выглядел глубоким стариком.

В фашистскую неволю вместе с другими девушками-сверстницами он должен был послать и Василинку. Когда Василинка вечером узнала об этом, она побледнела, разрыдалась и решительно заявила:

— Не поеду! Нехай хоть повесят.

Остап Григорьевич и сам не представлял себе, как можно отпустить дочку на чужбину, к немцам. Если они здесь, на Украине, ведут себя по-зверски, то что же может ждать девушку в Германии, вдалеке от родного дома, без батька и матери?

Нет, из Чистой Криницы не поедет на каторгу и издевательства ни один человек! Остап Григорьевич еще не знал, как это ему удастся сделать, бургомистр шкуру спустит за невыполнение приказа. Но решение созрело твердо: в Германию он, Рубанюк, людей не даст.

Остап Григорьевич решил посоветоваться с Девятко. Еще до завтрака он пошел к нему.

Кузьма Степанович сидел на кухне в ватных стеганых штанах, в башмаках на босу ногу и читал газету. Пелагея Исидоровна кончала топить печку.

— Что там брешут? — спросил Остап Григорьевич, сметая у порога снег с валенок и кивнув на газету.

— А я, сват, их брехни не читаю, — быстро сказал Кузьма Степанович и сдвинул очки на лоб. — «Голос Богодаровщины» как-то я поглядел, так вроде на меня целую свору кобелей напустили. Вроде обгавкали.

Он даже крякнул и поежился, вспоминая, как разозлило его беззастенчивое вранье газетки, которую издавали в Богодаровке гитлеровцы.

— Я, Григорьевич, старую нашу «Правду» перечитывал, — сказал он. — Теперь я в каждое слово вникаю. Думаю над тем, что оккупанты у нас отняли.

— У меня уже от этих думок голова распухла.

— Палажка, дай свату стул.

— Не беспокойтесь. Я вот с краешку тут сяду.

Остап Григорьевич сел на низенький стул и смахнул с багрового от мороза лица капельки талого снега.

— Прислал бургомистр бумажку. Требует детей наших до Неметчины отправлять.

— Что ты?!

— Бож-же ж ты наш! — воскликнула Пелагея Исидоровна, слушающая разговор мужчин. — Это же и Настуньку нашу заберут.

— Мы свою не отдадим, — со скрытой угрозой сказал Кузьма Степанович.

— Об этом и пришел потолковать, — откликнулся Остап Григорьевич. — Скотину, зерно еще туда-сюда. Верх ихний. А детей… Это не скотина.

Опасливо озираясь на дверь, он изложил свои мысли: надо мобилизовать комсомольцев и предупредить молодежь, спрятать ее по глухим хуторам, у родственников и близких знакомых. Говорил он не совсем твердо: провести оккупантов и бургомистра было нелегко. Но Девятко поддержал его решительно.

— Надо прятать, — сказал он. — Обязательно! Они же их на свои заводы посылать хотят. Видишь, куда гнут. Нашими руками нас же и душить.

Комсомольцы, поставленные в известность Остапом Григорьевичем о предстоящем угоне молодежи в Германию, сделали свое дело быстро и скрытно.

К вечеру из Чистой Криницы исчезли все дивчата и парни. Малынец, обошедший с полицаями десятки дворов, удивленно сказал старосте:

— Утром сам видел Груньку Кабанцеву, а сегодня зашел — говорят, до Киева, мол, уехала. И у Горбачевых, у Нетудыхаты дивчат припрятали. Обижаться пан бургомистр будут.

— Раз нету, так какой же спрос? — сказал Остап Григорьевич. — Ты дюже не налегай, Никифор, на людей. С родной дытыной никому не охота расставаться.

Дома он велел устроить для Василинки в теплом чулане ложе, сам завалил его мешками и рухлядью. В хату приходила Василинка только на ночь. Соседям объяснили, что приезжала из Тарасовки тетка и забрала Василинку к себе в гости.

Через несколько дней в Чистую Криницу прибыл в сопровождении своей, охраны — двух автоматчиков — Збандуто. Он вызвал в «сельуправление» Остапа Григорьевича и, с трудом сдерживая ярость, спросил:

— Вчера прошел срок, господин Рубанюк. Доложите, как у вас идет вербовка рабочей силы?

— Так что, господин бургомистр, с этим делом прямо-та неважно, — ответил Остап Григорьевич. — Подевали куда-то дивчат, как, скажи, и не было их никогда.

— Вы что?! — крикнул Збандуто и даже поперхнулся от гнева. — Смеяться изволите?

— Не хотят люди детей отдавать.

— Вы болван или хитрец! Что значит… э-э… не хотят? Немцы за нас головы свои кладут, а вы саботируете? В тюрьму!

Обычно спокойный и уравновешенный, Остап Григорьевич вдруг разъярился и закричал:

— Что вы меня все тюрьмой стращаете, пан бургомистр?! В тюрьму злодеев сажают. А среди Рубанюков не было ни воров, ни конокрадов, ни убийц. Никогда не было и не будет!

— Завтра лично представите в Богодаровку шестьдесят человек, — сказал твердо Збандуто. — Ваша меньшая дочь где?

— Она у тетки. Сестра у меня бездетная, ей интересно, что бы племянница погостила.

— Вижу вас насквозь, господин Рубанюк, — угрожающе предупредил Збандуто. — Вы мне голову не морочьте.

К удивлению Остапа Григорьевича, бургомистр ругаться больше не стал. Он задал несколько незначительных вопросов и уехал. Однако, перед тем как покинуть село, Збандуто пробыл около часа у Малынца, и Остап Григорьевич подумал: «Не к добру обмякла ехидна проклятая. И до почтаря завернул пан бургомистр выпытать, что к чему. Повадка известная».

Что бургомистр замышлял против него каверзу, — было Остапу Григорьевичу ясно из того, что Пашка Сычик под разными предлогами старался находиться все время поближе к нему, чрезмерно заискивал перед старостой и юлил.

Но, возвращаясь перед вечером домой, Остап Григорьевич встречал приветливые взгляды криничан, и на душе его становилось легче.

Поздно вечером из района приехал Алексей Костюк. Прямо с дороги он забежал к Рубанюкам.

— Выйдите на минутку, — позвал он Остапа Григорьевича, дыша на скрюченные от холода пальцы.

В сенях, плотно прикрыв дверь из кухни, он вполголоса сказал:

— Сегодня же ночью, дядько Остап, куда-нибудь сматывайтесь. Видел приказ коменданта. Арестовать вас хотят. Утром гестаповцы прибудут.

— Спасибо, Леша, — сказал Остап Григорьевич. — Я об этом и сам догадывался. Ты, сынок, Пашку Сычика забери. Он у соседей торчит, подглядывает.

— Я его горилкой напою. От этого он никогда не отказывался. Бутенко увидите, поклон ему.

Проводив Алексея до ворот, Остап Григорьевич вернулся в хату.

— Что он прибегал? — спросила Катерина Федосеевна.

Старик рассказал. Выпытав подробности, Катерина Федосеевна с несвойственной ей непреклонностью и решительностью заявила:

— Соберу тебе харчей на дорогу, и сейчас же иди. Тебе лучше знать, куда податься.

Остап Григорьевич сумрачно посмотрел на нее. Встретившись с ее жалостливым, тревожным взглядом, он ответил:

— Уйти — это не вопрос. А вот вас за меня тягать, казнить будут.

— Как-нибудь за людьми проживем. Ты не беспокойся. Василинку завтра с Настунькой Девятко отправим до родственников. Со сватьей мы уже столковались.

Василинка и Сашко́ спали на печке. Будить их не стали. Пока Катерина Федосеевна доставала портянки, укладывала в холщовый мешок харчи и белье, Остап Григорьевич пошел на другую половину проститься с невесткой и внучонком.

Александра Семеновна только что задремала. Услышав скрип двери, она испуганно, шепотом спросила:

— Это вы, папа?

— Ухожу, Саша.

— Подождите, я оденусь.

Александра Семеновна, не зажигая света, быстро накинула на себя полушубок и вышла в кухню.

Остап Григорьевич, взобравшись на лежанку, молча глядел на детей. Такая тревога была в глазах старика, что Александра Семеновна сразу же поняла все.

— Будут про меня спрашивать, — по-хозяйски строго сказал Остап Григорьевич, слезая с лежанки, — стойте на одном: вызвал, мол, кто-то ночью из приезжалых. И не вернулся, мол.

— Ты иди, ради бога, — сказала Катерина Федосеевна. — Найдем, что сбрехать.

— Детишек берегите. Я далеко не пойду. Ганну не повидал, жалко. Передайте, пусть… Ну, она сама знает… Пусть крепко держится, чему наша партия учила.

Остап Григорьевич обнял жену и невестку. Нахлобучив поглубже шапку, он переступил порог.

За воротами с минуту постоял. Снег, белевший в ночном полусумраке, делал его слишком приметным.

Остап Григорьевич, поскрипывая валенками, пошел в сторону площади. Потом, не доходя до больницы, свернул обратно к огородам и пошел в сторону Богодаровского леса.

XIV

С утра небо затянуло тучами, мороз отпустил. Медленно падали редкие хлопья снега. Потом посыпало гуще. С юго-запада подул резкий ветер: он не давал снежинкам оседать, озорничая, швырял их пригоршнями в стены и окна криничанских хат.

Катерина Федосеевна заметила сквозь залепленное мокрым крошевом стекло пронесшиеся сани с людьми и прильнула к окну.

Мимо двора к площади проехало трое саней, потом еще двое. Кутаясь в шинели, на санях жались друг к другу солдаты. На предпоследних санках, тавричанского фасона, пряча голову в воротнике романовского полушубка, сидел Збандуто.

Томясь от недоброго предчувствия, с трудом передвигая ноги, Катерина Федосеевна отошла к печи, поставила в угол припечка чугун, привычным движением закрыла заслонку.

После того как ушел Остап Григорьевич и чуть свет убежала к Девятко Василинка, хата казалась ей пустой, хотя за сенями, в чистой половине, Сашко́ шумливо играл, с Витей, стучала швейной машинкой невестка.

Катерина Федосеевна ждала, что мужа хватятся очень скоро, поэтому не удивилась, когда на подворье появились Пашка Сычик и три солдата.

Сычик без стука вошел в хату, и, распахнув двери, позвал солдат.

— Холода не напускай, Паша, — сказала Катерина Федосеевна. — Сейчас же не лето.

— Хозяин где, тетка Катря? — спросил Сычик, оставив без внимания ее замечание.

— А он мне не докладывает, куда ходит.

— Ну, то мы люди не гордые, поищем.

Сычик оттеснил ее локтем от двери и кивнул солдатам. Катерина Федосеевна молча наблюдала, как солдаты обшаривали все уголки хаты, заглядывали в сундуки. Она даже сама подивилась спокойствию, с которым встретила пришедших. А они, потребовав лестницу, полезли на чердак, потом обыскали сараи, клуню. Сычик оттаскивал мешки и кадушки, постукивал в стены с таким добродушным видом, словно выполнял приятную для хозяйки и для себя работу. Вытерев рукавом испарину на лбу и подмигнув Катерине Федосеевне, он нагло спросил:

— Опохмелиться нечем у вас, тетка Катря? Что-то голова болит.

— Нету, — коротко отозвалась Катерина Федосеевна. — Ты ж по всем куткам шаришь, сам видишь.

— А и жадная хозяйка!

Катерина Федосеевна промолчала.

Сычик, тщетно перерыв все в хате и на подворье, угрюмо заявил:

— Одевайтесь, тетка Катря, пойдем до «сельуправы».

— Чего я там не видела? Никуда я не пойду.

— Да уж извиняйте, придется, — ухмыльнулся Сычик. — Некультурно будет, если силком поволочим по селу.

Александра Семеновна, с тревогой наблюдавшая за обыском, сказала:

— Идите, мама. Я сейчас тоже приду.

Катерина Федосеевна покосилась на солдат и стала одеваться. Велев Сашку́ не отлучаться с подворья, она пошла за Пашкой и солдатами.

В «сельуправе» хозяйничал Малынец. Збандуто письменным распоряжением назначил его старостой, и почтарь, упоенный властью, был особенно словоохотлив.

В сенцах толпились криничане, вызванные к старосте. В углу, расстегнув полушубок, сидел Збандуто.

— Садитесь, пан Грищенко, — любезно предлагал Малынец, глядя не на него, а на бургомистра.

Крестьянин неохотно присаживался.

— Что же вы свою Варьку прячете? — укоризненно качая головой, упрекал его Малынец. — Нехорошо, пан Грищенко. Мы их на культурную жизню приглашаем, а вы… Они там в Германии с вилочек, ножичков кушать будут… Булочек, франзолек белых пришлют, а вы…

— Нехай она, пан староста, лучше с ложки ест, да с батькой, — угрюмо отвечал крестьянин.

— Глупые разговоры, — менял тон Малынец. — Завтра вашу Варьку в «сельуправу» пришлите. Все одно мы ж ее найдем.

Пока Малынец укорял, упрашивал, бранился, полицаи и солдаты ходили по селу с облавой. К вечеру человек пятнадцать, получивших повестки об отправке в Германию, были схвачены и заперты в помещении школы.

Катерину Федосеевну продержали в «сельуправе» до вечера. Так и не дознавшись у нее, где находится муж, Збандуто приказал ее отпустить.

— Благодарите бога, — сказал он, — что я, а не другой бургомистром. Муж ваш подлец, изменник. За такие дела все имущество ваше реквизировать надо. Ну, да уж ладно. Пришлете кабанчика — живите. Сычик завтра его заберет.

— Власть ваша, берите, — сказала Катерина Федосеевна.

Возвращаясь, домой, она видела, как со двора ее двор бродили полицаи и солдаты, как провели к школе заплаканную дочку Тягнибеды. Сердце ее сжалось. Она не знала, ушли Василинка с Настей или они еще в Чистой Кринице.

В сумерки собралась она пойти расспросить обо всем Пелагею Исидоровну, но на крыльце послышался быстрый топот, скрипнула дверь, и в хату влетела Василинка.

— Ты что, доню? — испуганно спросила Катерина Федосеевна. — По селу такое делается, а ты вернулась?

— Расскажу, мамо, вот разденусь.

Катерина Федосеевна поспешно завесила окна, заложила двери. Василинка аккуратно сложила пальто и платок, села против матери.

— Коней дядька Кузьма не может дать, — сказала она. — Полицаи по всем улицам шастают. Так мы с Настунькой чуть свет пешком пойдем. До ее тетки.

— А не дай бог, сегодня навернутся сюда?

— Соскучилась я за вами, — прижимаясь к матери, вздохнула Василинка. — Как сказали, что вас до «управы» забрали, я слезами залилась.

Возбужденно блестя глазами, Василинка принялась рассказывать, как хорошо будет у Настунькиной тетки. Живет она на хуторе, фашистов там и в глаза еще не видали. Завтра к вечеру они с Настунькой туда доберутся, а если случится попутная подвода, то и к обеду успеют.

Спать легла Василинка пораньше. Засыпая, сонным голосом спросила:

— Вы, мамо, кота кормили?

— Спи, спи, доню. Кормила.

Катерина Федосеевна пересмотрела бельишко Василинки, собранное в дорогу. Порывшись в скрыне, положила в узелок ее любимую голубую кофточку. «Нехай хоть чему-нибудь порадуется», — думала Катерина Федосеевна с ласковой грустью. Несколько раз она подходила к кровати дочери, молча любовалась ею. Косы Василинки разметались по подушке, нежный девичий румянец заливал щеки, чуть вздрагивали во сне длинные ресницы.

По селу брехали собаки, глухо доносились голоса.

В кухню вошла с шитьем Александра Семеновна. Ей тоже не спалось. Усевшись поближе к лампе, она шила, изредка переговариваясь со свекровью.

В сенях жалобно замяукал, запросился в хату кот. Катерина Федосеевна встала, чтобы открыть дверь. Кот испуганно юркнул между ног.

— А чтоб тебе неладно, — сказала Катерина Федосеевна, споткнувшись, и в ту же минуту с крыльца громко сказали:

— Тетка Катерина, а ну открой!

— Кто там?

— Свои.

Катерина Федосеевна узнала голос Сычика, и у нее перехватило дыхание. Рывком прикрыв двери, она бросилась к кровати и затормошила Василинку. Хотела спрятать ее куда-нибудь, но Сычик, посмеиваясь за окном, предупредил:

— Вы там не прячьтесь. Все одно вижу, что дочка дома.

В дверь глухо заколотили прикладами. Василинка сорвалась с постели, дрожащими руками кое-как натянула на себя юбку, кофтенку.

— Ох ты ж, боже наш! — суетилась Катерина Федосеевна. — Куда тебя деть, доню?

— Открывайте, никуда я не пойду! — ответила Василинка. Дверь затряслась от новых ударов, и Катерина Федосеевна, тяжело переставляя ноги, вышла в сени.

В клубах пара, щурясь от света, вошли Алексей, Сычик, два солдата. Сычик огляделся, задержал мутный взгляд на Василинке.

— Нагостевалась у тетки? — спросил он, шагнув к ней и сдвигая шапку на затылок. — Забирай свои манатки, пойдем в «управу».

— Никуда я не поеду! — крикнула Василинка. — Убивайте на месте.

Катерина Федосеевна притронулась к кожуху Сычика:

— Паша, не забирайте ее. Она ж малая еще. Куда она поедет?

— Опять двадцать пять. В Германию. Разве не знаете?

На печи, разбуженный голосами, проснулся и заревел Сашко́.

— Леша, ну скажи ты ему, — дрожащим голосом упрашивала мать. — Она ж одна у меня осталась.

— Я, тетка Катря, сейчас ничем помочь вам не могу, — сказал Алексей.

Сычик сладко отрыгнул и пошарил глазами. Найдя пальто Василинки, накинул ей на плечи.

— Не поднимай голос, все одно без пользы, — сказал он внушительно и, взяв Василинку за руку, потянул к двери.

Василинка яростно крутнулась, толкнула его в грудь. Сычик устоял. Нахлобучив шапку, он ринулся к ней.

Василинка ухватилась обеими руками за спинку кровати, изворачиваясь и кусаясь, отбивалась от полицая.

— Мамочка, родная, ратуйте!

— Немен панянку! — хрипел Пашка, обращаясь с солдатам. — Брать, брать!

— Не пойду! Все равно с поезда выкинусь! — рыдала Василинка.

Пашка оттолкнул Катерину Федосеевну, уцепившуюся за дочь, замахнулся на Александру Семеновну. Солдаты силой выволокли девушку, уже на крыльце накинули на нее пальто, потянули по улице.

Катерина Федосеевна побежала следом, причитая и спотыкаясь в сугробах.

До утра в школе собрали около полусотни дивчат и парней. Провожать их пришли со всего села. Перед самой отправкой у школы появилась с узелком Настунька. Она кинулась на грудь Катерине Федосеевне.

— Ты что, Настя? — удивилась Катерина Федосеевна.

— Я с Василинкой вместе поеду, — всхлипывая, объяснила та. — Раз подружку забирают, и я с ней.

— Ох, дочечки вы мои, — тихо заплакала Катерина Федосеевна, — за что же это на вас погибель такая?!

В одиннадцать утра «завербованных» погнали пешком на Богодаровку.

Автоматчики шли по бокам колонны, покрикивали на провожающих и отгоняли их.

Все же Катерина Федосеевна старалась держаться поближе. Она несла узелок Василинки, не спускала глаз с нее и Настуньки, шагавших рядом.

К четырем часам колонну привели на станцию. На путях стоял длинный состав теплушек, вдоль вагонов расхаживали немецкие жандармы. Они озябли и поэтому были особенно свирепы.

Пропустив отъезжающих к составу, жандармы резиновыми дубинками оттеснили на перрон провожавших.

Катерина Федосеевна едва успела передать узелок Василинке: девушек сразу загнали в вагоны.

Впереди состава лениво пыхтел паровоз, над запорошенными снегом крышами станционных построек кружились вороны, оглушительно хлопал и фырчал за вокзалом грузовик.

Катерина Федосеевна ничего не видела, кроме опухшего от слез лица Василинки. Девушка уже была в теплушке и, высунувшись из-за спин своих подружек, глазами разыскивала мать.

Катерине Федосеевне хотелось кинуться к вагонам и припасть к дочери, но впереди, широко расставив ноги, стояли жандармы и сердито покрикивали на женщин:

— Цурюк! Не мошно, матка.

От паровоза прошел к хвосту состава офицер. Он остановился, сказал что-то унтер-офицеру, и тот, щелкнув каблуками, побежал вдоль вагонов. Залязгали двери, девушки запричитали, заголосили. И вдруг из ближнего вагона взметнулся звенящий голос. Чернобровая смуглая дивчина, высунувшись в створки дверей, запела:

Ой, посию жито по-над осокою, Чы не будешь плакаты, матинко, за мною.

И подружки ее подхватили:

Ой, не буду плакать, само сердце вьянэ, Хто ж мою головку до смэрты доглянэ…

Рыдающий голос смуглой дивчины вновь взвился над вагонами:

Доглянуть головку всэ чужии люды, А я одъизжаю и не знаю, куды…

Лязгнув буферами, состав тронулся. Расталкивая жандармов, женщины бросились к вагонам, побежали рядом. И все громче, заглушая плач матерей и сестер, молодые невольницы пели тут же родившуюся песню:

Згадай мэнэ, маты, хоч раз у вивторок, А я тэбэ, маты, на день разив сорок, Згадай мэнэ, маты, хоч раз у субботу, Бо я одъизжаю в Берлин на роботу…

В последний раз мелькнуло в створке дверей теплушки бледное лицо Василинки. Катерина Федосеевна нечеловеческим голосом вскрикнула, сделала несколько неверных шагов и без памяти рухнула на снег.

XV

Эшелон, шедший из другого села — Песчаного, остановили партизаны, и молодежь, угоняемая в Германию, разбежалась по окрестным хуторам, а частью ушла в партизанские отряды.

Об этом рассказал Катерине Федосеевне Тягнибеда. Он подобрал и доставил ее, больную и разбитую, домой на санях, на которых отвозил в Богодаровку бургомистру продукты.

Повернувшись спиной к ветру, чтобы выкресать огня — коробок спичек стоил пятьдесят рублей, — Тягнибеда утешающе сказал:

— Если и этот эшелон смогут перехватить, прибежит ваша Василинка до дому.

— Хотя б дал господь бог! — вздохнула Катерина Федосеевна.

Она не очень верила словам полевода, но, вернувшись домой, всю ночь не смыкала глаз. Вскакивала на каждый шорох за окном, выходила в сени, долго стояла в ожидании, что вот-вот раздастся голос Василинки.

Поджидала она ее и на следующую ночь. Утром Катерина Федосеевна жаловалась Александре Семеновне:

— Как тихо стало у нас!.. И не стукнет и не грюкнет. А мне верится, что прибежит Василинка ночью, постучит в то оконце, что из сада. Она, бывало, когда у подружек засидится, всегда в то окошко стучала. Не хотела батька беспокоить.

— Ничего, мама, не горюйте, — утешала Александра Семеновна. — Из других сел дивчата в Киеве, говорят, остались. Может быть, и Василинке посчастливится…

Через два дня в Чистую Криницу пришел меньшой брат Катерины Федосеевны Кузьма, путевой обходчик, живший на разъезде. Раздеваться Кузьма не стал, попросил воды напиться и, осушив большую кружку, сказал:

— Видел, Катерина, нашу Василинку.

— Где? — рванулась к нему Катерина Федосеевна.

— Состав когда проходил на Германию, я около будки стоял. Глядь — племянница. Высунулась в окошко, черная, страшная. Я ее спервоначалу и не признал. А она руки выламывает, жалостно так кричит: «Дядько Кузьма, это ж я, ваша Василинка! Заберите меня!» — кричит. Да куда ж там! В каждом вагоне солдат стоит. Как каторжанов везут… Да ты что, Катерина?

Александра Семеновна кинулась к Катерине Федосеевне, успела поддержать ее.

Спустя минуту Катерина Федосеевна отошла, вытерла краем платка побелевшее, как мел, лицо. Слабым голосом спросила у брата:

— А верно, что эти… партизаны… освобождают людей? С поездов снимают?

Кузьма покосился на окно, понизив голос, сказал:

— Если б не верно, таких вот бумажек не расклеивали бы. Он достал аккуратно сложенный листок бумаги и вполголоса прочитал:

«Воззвание
Верховное командование германской армии».

1. Кто партизанам дает убежище, снабжает их съестными припасами или каким-либо другим образом помогает, будет наказан смертной казнью. Кто сохраняет или прячет оружие, амуницию или взрывчатые вещества, также подвергается смертной казни.

2. О появлении каждого партизана сейчас же следует доложить ближайшей германской военной части или местной комендатуре с точным указанием местопребывания таковых. Все оружие, амуницию и взрывчатые вещества следует немедленно отдать германским властям.

Села, которые не сообщают о местопребывании партизан и не сдадут оружия, должны считаться с тем, что они будут наказаны строгими мерами.

3. Во время ночной темноты никому нельзя выходить из своего жилища. Кто будет встречен вне своего жилища, подвергается расстрелу.

4. Села и хутора или лица, которые помогают германской армии в ее борьбе против коварных партизан, будут награждены особой добавкой хлеба, пользоваться особой защитой и другими благоприятствиями.

Кузьма спрятал бумажку, надел шапку.

— Темнеет сейчас рано, — сказал он. — Еще сдуру под расстрел попадешь.

— Иди, иди, — торопила Катерина Федосеевна. — Еще никогда такого не было, чтобы в своем селе люди ходить боялись.

Кузьма пренебрежительно махнул рукой:

— Им жалко, что ли? А того не учитывают, что партизан ихнего объявления не боится. Ему ночь — в самый акурат.

После его ухода Катерина Федосеевна пробовала взяться за хозяйство, но у нее все валилось из рук. Александра Семеновна, незаметно наблюдавшая за нею, предложила:

— Вы, мама, отдохните немножко. Я все сделаю.

— Теперь уже не доведется ее повидать, — сказала Катерина Федосеевна. — Никто ей головоньку не расчешет, никто спать не положит… «Згадай мэнэ, маты, хоч раз у субботу…» Дытыно моя!..

Она отвернулась к печке. Александра Семеновна подошла, обняла ее, и обе женщины заплакали облегчающими душу слезами.

Позже, поняв, что ей дома не успокоиться, Катерина Федосеевна надела мужнин кожух, платок и пошла к старшей дочери.

У Ганны недавно умер новорожденный. Первые дни она очень убивалась, никуда не выходила из дому, а потом как-то примирилась с утратой.

Не прошло и месяца, как по селу поползли слухи о ней и о вдовом Тягнибеде. Приметили, что он несколько раз проведывал ее дома, видели, как они долго разговаривали у колодца. Никто не мог знать, что Тягнибеда был связан с подпольным райкомом партии и, выполняя его задания, привлек на помощь Ганну, Варвару Горбань, еще несколько молодых женщин.

Тягнибеда был замкнут, малоразговорчив. Длинные, худые, как жерди, руки и ноги его, непомерно тонкая шея всегда были предметом ядовитых насмешек молодых баб и дивчат. Мальчишки втихомолку поддразнивали его «черногузом». Но полеводом он считался отличным; уважали его криничане за бескорыстие и честность.

Катерина Федосеевна по дороге к дочери увидела его длинную фигуру около бригадного двора.

— Жива, соседка? — крикнул он издали. — Ну и добре!

Ганны дома не оказалось. Старуха и невестка лущили на полу подле печки кукурузу, тут же играли кочнами босоногие ребятишки…

Катерина Федосеевна, расстегнув кожух и ослабив платок, присела на стульчик, погладила голову девчонки.

— А Ганька где ж? — спросила она устало.

— Пошла до Варьки юбку скроить, — откликнулась Христинья и недовольно добавила: — Она дома и минуты не посидит. Дела себе все выдумывает.

— Абы не тосковала, — ответила Катерина Федосеевна.

— Теперь вечером только заявится, — вставила старуха.

Но Ганна пришла минут через двадцать. Она обрадованно взглянула на мать, спрятала сверток с шитьем в сундук, разделась и потом уже спросила:

— А вы, мамо, чего не раздеваетесь? Скидайте кожух, вы до нас давно не заходили.

Она поправила перед зеркалом юбку, прошлась гребнем по волосам. Катерина Федосеевна с материнской жалостью подумала: «Моя доля досталась сердешной. Без Степана, как и я когда-то без своего, бедует».

Ганна подсела к кукурузе, из проворных ее рук золотистые зерна посыпались на ветошку обильной шуршащей струей.

— Не слыхали, что Митька Гашук рассказывал? — спросила она. — В Богодаровке этой ночью тот немец пропал. Помните, приезжал с трубкой, когда батька старостой выбирали?

— Как пропал?

— Пропал — и все. Там вся жандармерия, солдаты, полицаи на ногах. Шум, Митька рассказывает, такой поднялся! Он же у них за главного, тот немец.

— Разлютуются зараз, — с тревогой сказала Катерина Федосеевна.

— Нехай лютуют, — передернула плечами Ганна. — Хоть трошки бояться будут. Збандуто вон прослышал про это, так его из нашего села как корова языком слизнула.

— И, скажи, отчаянные какие! — со смешанным чувством восхищения и страха воскликнула Христинья.

— Есть еще казаки на свете! — весело ухмыльнулась Ганна.

Катерина Федосеевна давно не видела дочь такой оживленной и довольной. Глядя на нее, она и сама немного успокоилась и ушла домой умиротворенная, со смутными надеждами в душе. Не чуяло ее сердце новой беды. А она стряслась в тот же день.

К вечеру в село приехал на нескольких машинах карательный отряд. Солдаты разместились в школе. Около «управы» был выставлен усиленный патруль.

Часов около девяти в хату Рубанюков заскочила бледная, трясущаяся Христинья.

— Ганьку нашу забрали, — еще с порога рвущимся голосом крикнула она. — Кто-то доказал. Знамя нашли в подполье.

Катерина Федосеевна и Александра Семеновна с ужасом смотрели на нее.

— Куда забрали? Какое знамя?

— Да то, которое летом ей дали за работу, колхозное, — плача, говорила Христинья. — В «управу» Ганьку повели.

Чтобы сообщить об этом, Христинья с большой опаской пробралась огородами. Обратно идти побоялась и заночевала у Рубанюков.

Той же ночью арестовали полевода Тягнибеду. К нему нагрянули после вторых петухов. Пока он одевался, Пашка Сычик и еще два дюжих эсэсовца силились открыть сундук в углу, под божницей. Сундук был добротный, с крепким замком, и Сычик, тщетно провозившись над ним, кинул Тягнибеде:

— Ключи где?

— Нету.

— Нету? То мы замок и так собьем.

— Какое имеешь право сбивать? — хмуро спросил Тягнибеда.

Сычик ощерился:

— А ты кто такой — права мне вставлять?

— Я человек, а ты продажная шкура. Вот ты кто.

— Гляди, а то я…

Сычик, сузив глаза, шагнул к нему, но, встретившись со страшным взглядом полевода, трусливо юркнул за спины солдат.

— Я вот тебе посбиваю замки, погоди, — зловеще пообещал Тягнибеда.

Он все так же спокойно и неторопливо надел старенький полушубок, подпоясался цветным матерчатым поясом и пошел за солдатами.

Обыски и аресты по селу продолжались всю ночь: криничанские кобели охрипли, кидаясь на солдат.

Уже перед рассветом постучали в рубанюковскую хату. Катерина Федосеевна, так и не раздевавшаяся, быстро поднялась, вышла на крыльцо. Перед ней возникла в сером квадрате двери худощавая фигура офицера, за ним смутно маячили в предрассветном сумраке солдаты.

— Ви есть жена оберст-лейтенанта Рупанюк? — спросил офицер и перешагнул через порог. — Зажигайте лампа.

Он молча ждал, пока Катерина Федосеевна засветила лампу, и, внимательно посмотрев на хозяйку, сказал:

— Мне нужен жена подполковник Рупанюк, оберст-лейтенант Рупанюк.

Катерина Федосеевна только сейчас догадалась, о чем он спрашивал. Она намеревалась идти в другую половину хаты, но Александра Семеновна вышла сама. Она слышала вопросы офицера.

— Я жена подполковника, — сказала она, зябко кутаясь в платок.

— Мы вас должен забирать, потом пудем расследовать.

— У меня маленький сынишка, господин офицер, — сказала Александра Семеновна. — Он не совсем здоров.

Офицер подумал, помял в пальцах сигарету и добродушно разрешил:

— Сынишка можно забирать собой. Германский доктор даст вылечение.

— Да куда ты, Шура, его, хворенького? — горячо вмешалась Катерина Федосеевна. — Мы его и сами вылечим.

— Сынишка брать! — не раздумывая и уже строго приказал офицер. — Это ребьенок оберст-лейтенанта, дадим вылечение.

В глазах его промелькнула и погасла усмешка, и Александра Семеновна, чувствуя, как у нее холодеют руки, сдавленным голосом попросила:

— Пусть останется, господин офицер. Он очень болен.

— Ну! Шнеллер!

Офицер свирепо посмотрел на нее и подал солдатам знак пальцем.

Александра Семеновна торопливо собрала бельишко сына, потом разбудила его, сонного и горячего, старательно закутала в одеяльце. Ребенок заплакал.

— Не надо, маленький, — быстро шептала Александра Семеновна. — Гулять пойдем… Котик мой…

Она обернулась к Катерине Федосеевне и Христипье, губы ее дрогнули. Удобнее взяв на руки сына и узелок, она молча пошла за офицером.

XVI

Неделю стояла сухая морозная погода, потом посыпал снег, все гуще и гуще. К середине декабря хаты Чистой Криницы занесло до стрех, а сугробы все росли: день и ночь курились они белым дымом.

Катерина Федосеевна вставала до света, затапливала печь.

Потрескивал, шипел хворост, извивались в сизом дыму багряные, желтые змейки, потом огонь разгорался, вода в чугуне закипала. Щурясь, Катерина Федосеевна смотрела на пламя, блики играли на ее пожелтевших щеках, темной кофточке. Но думы ее были не здесь.

Каждое утро, невзирая ни на какую погоду, она носила еду в тюрьму, которую гестаповцы устроили в подвале «сельуправы». Уже два раза пыталась Катерина Федосеевна пробиться к офицеру, который распоряжался судьбой арестованных, носила гостинцы солдатам. Подарки от нее принимали, но к офицеру так и не допустили.

У Катерины Федосеевны созрела мысль сходить к Малынцу, задобрить его, упросить, чтобы помиловали дочь и невестку.

С вечера она зарезала и зажарила последних двух гусей. Утром завернула их в чистую тряпочку, прихватила бутылку первача, занятого у соседки, и пошла к Малынцу на дом.

У старосты готовились к крестинам. В хату Малынец приглашать не стал, разговаривал в сенях. Катерина Федосеевна вынула из-под платка гостинец и, покраснев, сказала:

— Это, Никифор Семенович, я вашему новорожденному. Нехай живет здоровенький.

Малынец принял подношение с достоинством и тут же передал его в двери хозяйкам.

— До вашей милости я… — начала Катерина Федосеевна и опять покраснела. Ей еще никогда не приходилось так унижаться.

— Говори, послухаем, — сказал Малынец и снисходительно добавил: — Мы ж с твоим как-никак вместе старостовали.

— Поэтому и пришла, — обрадовалась Катерина Федосеевна. — Насчет дочки и невестки. Их за зря посадили, Никифор Семенович.

— Ну, не за зря, — важно возразил Малынец. — Как это «за зря»? Невестка твоя… Муж ейный, твой Ванюшка, кто он есть? Подполковник! А-а-а! Как же «за зря»? А Ганна знамя скрывала, с партизанами связана, это точно. Ты вот матерь ей, а сама не знаешь… И не болтай, что «за зря».

Малынец глубокомысленно поскреб ногтями висок:

— Суд твоей дочке послезавтра. Такое распоряжение вышло. Я тут ни при чем. А невестку в Богодаровку переводят. Еще посидит трошки.

— За что же ей суд, бедолашной?! — взмолилась Катерина Федосеевна. — Никифор Семенович, век не забуду!.. Может, офицеру гостинца хорошего? Я б последнюю корову на базар повела… И вас не обижу. Сделайте милость, вызвольте.

Малынец долго молчал, сопел. Наконец сказал:

— Меня просить толку мало. Они до этих своих дел не допущают. Это истинно, Катря.

Он спохватился, что умаляет себя, и с прежней важностью добавил:

— Потолкую с офицером, но навряд. Скажу ему про корову. Может, польстится.

Ушла от него Катерина Федосеевна с еще большей тревогой в душе. До этого она втайне надеялась, что Ганну и Шуру подержат немного и выпустят. В уме ее никак не укладывалось, за что можно судить Ганну, пусть она даже и прятала честно заработанное ее звеном знамя.

А у Малынца тем временем подготовка к гулянке шла вовсю. Он пригласил, по совету бургомистра, важных начальников из района и лез из кожи, чтобы встретить их пышно.

На крестины гости начали собираться с утра в воскресенье. Малынец, в праздничном костюме, новых сапогах, подстриженный и сделавший себе коротенькие, как у Гитлера, усики, выходил на крыльцо, здоровался за руку:

— Проходьте, панове, пожалуйста, проходьте.

Одними из первых приехали Збандуто, в крытой овчинной шубе, и начальник районной почты.

Затем на двух автомашинах подкатили новый гебитскомиссар, несколько офицеров. Отряхивая снег с синего жупана и смушковой шапки, вылез «украинский» представитель.

Малынец, польщенный столь блестящим обществом и тем, что кумом был не кто иной, как сам бургомистр, не жалел ни водки, ни угощения.

Криничане в этот день обходили подворье бывшего почтаря с великой опаской (у ворот зябли на холоде полицаи и автоматчики). Но по улице далеко был слышен пьяный гомон. Низкой октавой рычал бас «украинского» представителя:

— За лучшую жизнь, Панове! За освобождение! Визжащим фальцетом откликался хозяин:

— Хайль!

Уже не один гость резво выскакивал на крыльцо, страдальчески вытаращив глаза, изрыгал съеденное и выпитое; сноха Малынца Федоска уже дважды пробегала через двор с бутылками самогона, а гулянке все не было конца.

После обильного обеда сидели в полусумраке, отдыхали. Гости, расстегнув кители и посасывая сигаретки, тянули маленькими глоточками самогон. Малынец в приступе хмельной восторженности мочил сладкими слезами сюртук бургомистра.

К вечеру перепившегося гебитскомиссара с превеликими почестями уложили на хозяйскую постель. Збандуто, ругаясь и икая, совал голову в цыбарку с ледяной водой. Лишь офицеры цедили и цедили в граненые стаканы пахнувшую кислым бураком самогонку.

— Рус крестин корошо. Панянки никс — пльохо.

— Панянки? — тонким голосом взвизгнул Малынец. — Бите! Панянки будут. Федоска, крикни Пашку. Ейн момент! Ейн, цвей, дрей. Аухвидерзейн.

Пашка Сычик вошел степенно, с несколько обиженным видом. Глаза его от морозного ветра слезились, нос посинел. Ему пришлось слишком долго ждать на холоде, пока его догадались пригласить.

Он охотно, без передышки опорожнил две кружки самогона, закусил огурцом, выпил еще. Узнав от Малынца, что господ офицеров надо сводить к дивчатам, деловито спросил, разжевывая свиной хрящ:

— На ночь или на время?

— Это как паны офицеры пожелают.

Сычик понимающе кивнул, нахлобучил шапку. Офицеры — тучный не по годам обер-лейтенант и его начальник майор — поднялись. Обер-лейтенант давно уже пронизывал сощуренными глазами присутствовавших на празднестве женщин: полногрудую сноху хозяина, сутуловатую вислоносую хозяйку. Майор был хмур и молчалив.

За офицерами и полицаем в некотором отдалении шагал автоматчик.

— У школьной уборщицы Балашихи две дочки есть, — раздумчиво произнес Сычик и для наглядности оттопырил два пальца. — Цвай панянок… Фарштейен зи? Конечно, меньшой тринадцатый год — не больше. А старшая в восьмой класс ходит.

Эсэсовцы шли, слегка покачиваясь, вразнобой мурлыкали песенки. Падал мягкий, редкий снежок. Но мороз не отпускал, пощипывал за уши, и майор, потирая их рукой в перчатке, торопил Сычика.

Балашиха спала на лежанке. Она открыла на стук двери и проворно юркнула под одеяло, пряча голые руки.

Сычик осветил ее карманным фонариком.

— Любка твоя где, Устя? — спросил он.

— Она уже три недели как в Богодаровке. Вроде ты не знаешь, Паша!

— Чего ее черти туда понесли?

— Ты же знаешь. В няньках у бухгалтера.

— Опять двадцать пять. Откедова я знаю?

Обер-лейтенанту надоело ждать. Он пошарил лучом фонарика по комнате, наткнулся на косички девочки и подошел к кровати.

Жмурясь от яркого света, девочка села и вопросительно поглядела на незнакомых людей.

— Раздевай себя! — произнес требовательный нерусский голос.

Мать испуганно переводила взгляд с офицера на шерстяной свитер дочери. Лишь позавчера она выменяла его у солдат на бутылку самогона.

— Скидай, дочка, раз требуют, — сказала она. — Отдай им. Оно, видно, казенное.

Девочка покорно сняла свитер, протянула офицеру. Тот пренебрежительно швырнул его на пол и расстегнул шинель.

— Весь раздеваться. Аллее!

Он быстро обхватил девочку рукой. Фонарик выпал, погас. Балашиха только сейчас поняла намерения эсэсовцев. Она соскочила с лежанки и, задыхаясь от страха, закричала:

— Паны офицеры! Что вы надумали? Она дытына совсем. Не дам дочки! Танюша!

Сычик рывком оттянул ее к порогу, вытолкал в сени и припер спиной дверь.

— Чего кричишь? — недовольно пробурчал он, дыша ей в лицо самогоном. — Ничего с твоей Танькой не будет. Погуляют офицеры и оставят. С собой не заберут, не бойсь.

Балашиха с яростью рванула его за ворот и, чувствуя, что не справится, цепенея от ужаса, слушала возню за дверью, громкий плач, потом истошный вопль дочери. Она кинулась к двери, но Сычик наотмашь ударил ее, свалил на землю и прижал коленом.

XVII

С утра полицаи ходили от двора к двору и зазывали на собрание.

Балашиха сидела в окружении соседок. Плача, она рассказывала о ночном злодеянии. Вошел Сычик.

— На сходку, Устя, — сказал он таким добродушным голосом, будто накануне ничего не произошло. — Все бабы на сходку! На майдане будет.

Он лихо сплюнул сквозь зубы, наступил на плевок валенком и, помахивая резиновой палкой, пошел дальше.

— Иди жалься, дурная, — дружно советовали Балашихе соседки. — До самого главного, до Збандуты, ступай.

— Это ж, глянь, что ироды вытворяют!

— До сих пор дытына не пришла в себя, — всхлипывала Балашиха. — Я кик доползла до ее кровати… Ну, мертвая… Водой отливала.

Она косилась на постель, на укрытую с головой девочку.

— Как бы умом не тронулась. Ничего не ест, не говорит.

Подстрекаемая женщинами, Балашиха решилась пойти в «сельуправу».

Збандуто сидел со старостой в прокуренной комнатушке. Его еще мутило после вчерашнего, под глазами вспухли дряблые, трупного цвета мешки.

Он угрюмо выслушал плачущую уборщицу и рассвирепел:

— Что ты мне басни сочиняешь? Дуреха! Не смей болтать! Господа офицеры этого не позволят.

Алексей, которому бургомистр только что поручил доставить в район срочный пакет, задержался.

— Так Пашка, ваш свояк, при том был, — не унималась Балашиха. — Какие басни, когда девчонка не при своем уме.

— Партизаны! — отрезал Збандуто. — Поняла? Партизаны… э-э… были у тебя. Запомни. Пошла вон! Полицейский, выведи ее, лгунью!

Скрипнула дверь, и Збандуто стремительно поднялся, учтивой улыбкой приветствуя гебитскомиссара и сопровождающих его офицеров.

Алексей вышел следом за Балашихой. Он тронул ее за рукав.

— Пожаловалась? — спросил он насмешливо. — Глупая ты, Устя. Это же одна чашка-ложка. Ты еще к гебитцу пойди. Он тебя пожалеет.

— Все вы хорошие, — зло, со слезами в голосе огрызнулась Балашиха. — И где погибель на вас, чертей?

Заметив Пашку Сычика, появившегося из-за угла «сельуправы», она посмотрела на него с ненавистью и быстро пошла домой.

Сычик подошел к Алексею и ухмыльнулся:

— Жалиться прибегала?

— Ага.

— Ну, и как?

— Ей еще влепили.

— Нехай не бегает. Дай-ка свернуть.

Сычик поплевал на пальцы, отодрал от газетки лоскуток.

— Людей, знаешь, зачем на майдан скликают? — спросил он, расправляя бумажку на ладони.

— На сходку?

— Э, балда! Вешать будут.

— Кого?

— Ганьку Степанову, Тягнибеду.

— Брось ты!

— Ей-богу! Сейчас виселицу ставят. Я подслухал. Ночью, в арестантской судили. Гебитц, бургомистр. И этот, что в синем жупане и смушковой шапке, сидел. Клятый, стерва. Прямо кидался до Тягнибеды.

Алексей широко раскрытыми глазами смотрел на равнодушное, опухшее с перепоя лицо Сычика, потом быстро сунул кисет в карман полушубка и подошел к коню.

— Далеко, Лешка?

— Пакет везу в район.

— Вертайся шибчей. Интересно поглядеть, как ногами дрыгать будут.

Алексей отвязал жеребца, придержал рукой стремя и легко вскочил в седло.

Он поехал было к площади. Солдаты действительно тесали подле кооперативной лавки бревна. Двое долбили ломами мерзлую землю.

Алексей хлестнул коня, наметом вынесся в переулок, ведущий к подворью Девятко. «Если не задержать хотя бы до вечера, повесят, — лихорадочно думал он. — Пятнадцать километров туда… Пока соберутся… Еще пятнадцать…»

Около хаты Девятко он соскочил, торопливо привязал жеребца и вбежал во двор.

Кузьма Степанович сидел за столом, глубоко задумавшись. Пелагея Исидоровна возилась около припечка.

— Выйдите на минутку, — скороговоркой попросил ее Алексей.

Пелагея Исидоровна прихватила цыбарку, пошла в коровник.

— Беда, Кузьма Степанович, — сказал Алексеи. — Ганну и Тягнибеду поведут сегодня на виселицу. Ночью суд им был. Народ затем и скликают.

— Ах ты ж горе!

Кузьма Степанович трясущимися руками стал натягивать валенки на толстые шерстяные носки.

— Я зараз в лес подамся. Не может быть, чтобы хлопцы не выручили, — торопливо говорил Алексей. — И верховоды из района акурат слетелись. Застукают в самый раз. Но, боюсь, не поспеют. Как можно, придержать надо… Голова идет кругом — что придумать?

— Ты давай поспешай, — сказал Кузьма Степанович. — Дорогу добре знаешь?

— Два раза ездил.

— Давай, давай шибчей. Я в село пойду.

Кузьма Степанович, увидев через окно, как Алексей ускакал в сторону Богодаровского леса, сорванным голосом покликал жену. Он приказал ей немедленно бежать к Катерине Федосеевне, к другим бабам и шепнуть, чтобы они на площадь не ходили. Сам он поспешил с той же целью в колхозное правление.

…Без четверти три гебитскомиссару доложили, что к казни все готово, но, кроме солдат охраны и полицаев, на площади никого нет.

Гебитскомиссар нахмурился и желчно посмотрел на старосту:

— Делать, как намечено!

Збандуто позволил себе заметить, что публичное повешение преступников полезно именно тем, что устрашающе воздействует на присутствующих.

— Если господин гебитскомиссар не возражает, — добавил он, — в течение часа или двух солдаты и полицейские сумеют доставить публику в… э-э… принудительном порядке.

Гебитскомиссар в упор поглядел на него и сказал через переводчика:

— Разрешаю отложить исполнение приговора на один час и тридцать минут. Но передайте бургомистру, что я имею основание быть недовольным порядками, к которым он и староста приучают население.

Солдаты, полицаи, во главе с самим старостой, пошли по селу.

Часа за два до этого Пелагея Исидоровна, бурно дыша, вбежала в хату к Катерине Федосеевне, бессильно прислонилась к косяку двери.

— Что с вами, сваха? — удивилась Катерина Федосеевна. — Лица на вас нету!

Она только что кончила мыть голову Сашку́, усадила его на лежанку и сполоснула руки в теплой воде.

— Про дочку свою еще ничего не слыхали?

— Про какую?

— Ганьку. Судили ее.

Катерина Федосеевна побледнела. Ступив два шага, опустилась на скамейку, глухо сказала:

— Говорите все, сваха.

Пелагея Исидоровна, причитая и часто сморкаясь, рассказала о приговоре.

Катерина Федосеевна вцепилась в подоконник, чтобы не упасть. С минуту она сидела, не проронив ни слова, потом так же молча поднялась, оделась.

— Куда вы, сваха?

— До «сельуправы».

— Может, выручат, Катря, — утешала Пелагея Исидоровна. — Леша подался до хлопцев, в лес.

Катерина Федосеевна не ответила. Ей трудно было говорить, она лишь смогла шепнуть Сашку́, чтобы он сидел дома.

Пелагея Исидоровна догнала ее за воротами и пошла рядом.

На площадь тем временем стекались группками и в одиночку криничане. Полицаи кой-кого избили резиновыми палками, двух женщин вытащили из хаты волоком и привели под винтовками.

Толпа стояла молчаливой стеной у сельского кооператива.

На тускло-голубом небе чернели наспех сколоченные бревна виселицы. Люди кашляли сдержанно, как в церкви, поминутно оглядывались в сторону «сельской управы». Там выстроился усиленный наряд солдат, толпились ребятишки.

Катерину Федосеевну и Пелагею Исидоровну близко к арестантской не подпустили. Они ждали в стороне, около школьной ограды. Мимо сновали солдаты и полицаи, провел в поводу запотевшего маштака сапуновский староста.

С заснеженного бугра, со стороны ветряков, дул пронизывающий, порывистый ветер, надоедливо поскрипывала, хлопала ставня в здании школы.

Из «сельуправы» выбежал Сычик и поспешил к площади. Потом на крыльце появились бургомистр, эсэсовцы, Малынец. Переговариваясь, они неторопливо прошли по улице.

Пелагея Исидоровна первая заметила, как возле арестантской засуетились солдаты, возвышаясь над их головами, показался Тягнибеда.

— Ведут, — шепнула она.

Катерина Федосеевна подалась вперед. Меж шинелями солдат мелькнул и исчез белый бахромчатый платок Ганны. Конвой, обступив кольцом осужденных, двинулся к площади.

Они поровнялись со школой, и Катерина Федосеевна смогла теперь увидеть лицо дочери. Ганна похудела, побледнела, но глаза ее, лучистые, большие, и теперь прямо и смело глядели перед собой.

— Доченька, — прошептала Катерина Федосеевна, прижимая руки к груди.

Ганна вдруг заметила мать. Взгляды их встретились. Она чуть приостановилась. Солдат, шедший сзади, отрывисто крикнул:

— Ходить надо, матка, ходить!

Ганна с трудом оторвала взгляд от матери и пошла дальше, медленно переставляя ноги в стареньких, латаных башмачках.

Спотыкаясь, Катерина Федосеевна шла за конвоем до площади. В толпе с поспешной предупредительностью пропустили ее и Пелагею Исидоровну вперед, и они стали невдалеке от виселицы.

Тягнибеда затянул потуже разноцветную подпояску на дубленом стареньком кожушке и опустил по швам руки. Ганна что-то сказала ему. Он кивнул головой и обвел взглядом криничан.

Офицер, распоряжавшийся солдатами, вскинув руку, посмотрел на часы, повернулся к Збандуто и показал ему время.

Кузьма Степаныч нетерпеливо ворочал головой, всматриваясь в снежные дали за селом. Серела каемка Богодаровского леса, мертвенно белели снеговые наносы около посадок.

Збандуто шагнул вперед, к середине круга, посмотрел бегающими глазами на крестьян, сделал еще два шага, извлек из кармана романовской шубы платок и отер усы.

— Панове! — произнес он и, откашлявшись, снова повторил строго и внушительно: — Панове!

До сознания Катерины Федосеевны, словно во сне, туманно и несвязно, доходили слова:

— …Германское командование… не жалеет сил… навести порядок… спокойная жизнь… за голову коменданта Крюгера… решением полевого суда к смерти через повешение… Ганна Лихолит, урожденная Рубанюк, Митрофан Тягнибеда… такая же участь… всех, помогающих партизанам…

Збандуто вернулся на свое место. У виселицы задвигались солдаты. Молчание нарушали только отрывистые фразы. Осужденным повесили на грудь дощечки с надписями, заставили взобраться на табуретки. Тягнибеда вскочил легко, и когда распрямился, все увидели, что он почти касается треухом верхней перекладины. На груди его чернели на дощечке слова: «Я помогал партизанам». Такая же дощечка болталась и у Ганны.

Высокий солдат в теплых наушниках, с подвязанным подбородком, поднялся по лестничке и рывком накинул Ганне на шею веревку.

— Доню моя родная! — разорвал тишину исступленный крик. — Не дам! Люди добрые, ратуйте!

В толпе послышался плач, кто-то, причитая, побежал прочь. Обер-лейтенант с сигаретой в зубах ходил вокруг виселицы, вскидывал к глазам фотоаппарат, выбирал удобное положение, щелкал.

— Дайте сказать! — звонко крикнула вдруг Ганна. — Сказать дайте!.. Люди!.. Мамо!.. Не покоряйтесь им!.. Наши придут!.. Степан!..

Солдат в наушниках, повинуясь еле заметному кивку офицера, сильно ударил ногой по табуретке.

Перед глазами Катерины Федосеевны сдвинулась, поплыла багровая земля. Кто-то подхватил ее под руки, дрожащую, вскрикивающую, и насильно повел от страшного места…

Когда палач подобрался к Тягнибеде, он оттолкнул его локтем, сам надел на себя петлю, поправил ее и спрыгнул с табуретки…

Спустя минут десять гебитскомиссар, Збандуто и «украинский» представитель, констатировав смерть обоих осужденных, громко переговариваясь, пошли с площади.

В это мгновение из глухого переулка вынеслась в галопе лавина всадников и, дробясь, рассыпалась по майдану.

— Партизанен! — всплеснулся и оборвался испуганный крик.

Криничане, которые стали было расходиться по домам, сразу угадали в одном из верховых Алексея Костюка. Он остервенело колотил каблуками взмыленного жеребца и круто осадил его перед виселицей. Потом, мотнув локтями, понесся дальше по снегу, вдогонку убегающим палачам. Опережая гебитскомиссара, к дальним домам бежал, путаясь в полах шубы, Збандуто, резво семенил Малынец.

Партизаны их уже заметили: трое скакали наперерез. Около «сельуправы» выщелкал очередь и сразу замолк пулемет, бахали одиночные выстрелы. Не ожидавшие дерзкого налета, эсэсовцы были переловлены и обезоружены: их волокли к месту казни. Алексей заскочил в «сельуправу», прихватил знамя, отобранное полицаями у Ганны, принес его на площадь.

Всадники подъезжали сюда же, спешивались. Криничане, дивясь и радуясь, узнавали своих односельчан и жителей Сапуновки, Тарасовки, Богодаровки…

— Жив, Микола? — радостно обменивались возгласами односельчане.

— Я еще тебя переживу.

— Гляньте, Федор Загнитко! Он же в плену, говорят, был.

— А дедуган вон какой бравый! Ты скажи…

От всхрапывающих, приморенных лошадей струился острый запах пота; пена, покрывающая влажные бока, лубенела на морозном ветру.

В толпе вдруг затихли. В круг въехал и слез с коня пожилой бородатый человек. Он застегнул кобуру маузера, медленно снял перед повешенными шапку, и все узнали секретаря райкома Бутенко.

Бутенко коротко приказал что-то стоявшим возле него партизанам. Те подошли к виселице и, бережно сняв тела Ганны и Тягнибеды, положили их рядом на снегу.

Издали, из-за толпы, крупными шагами спешил Остап Григорьевич. Перед ним расступились. Старик протянул руки, как незрячий, сделал несколько шагов, рухнул перед дочерью на колени, обхватил ее голову и беззвучно зарыдал.

— Люди! — негромко и отчетливо, так отчетливо, что голос его был слышен в самых дальних рядах, сказал Бутенко. — Большое горе на нашей земле. В черную, беспроглядную ночь кинули захватчики наши города, села, хутора. Вот такими виселицами покрыт весь их путь. Удавить, захлестнуть петлей они хотят всю Украину.

Бутенко бросил горящий ненавистью взгляд в сторону гебитскомиссара, Збандуто, Малынца, Сычика, которых окружили партизаны.

— Но знайте, друзья, — повысил голос Бутенко. — День уже завиднелся. Вчера под Москвой началось могучее наступление Красной Армии. Фашистских оккупантов погнали, они кидают все, бегут. Нас идут освобождать славные братья наши, идет весь советский народ. Никогда, никому из чужеземцев не пановать на нашей земле! Никакими виселицами и пытками не сломить у наших людей воли, любви к свободе.

Бутенко обернулся к Алексею Костюку, стоявшему за его спиной, взял из его рук сложенное знамя, развернул. Он благоговейно прикоснулся губами к знамени, опустился на колено и бережно покрыл красным полотнищем тела Ганны и Тягнибеды.

XVIII

За последние пять суток пулеметному расчету Петра Рубанюка не удалось ни отдохнуть, ни хотя бы мало-мальски отогреться. Батальон, сдерживая свирепый натиск эсэсовцев, нес большие потери.

Третьего декабря день выдался особенно горячий. Вражеские танки несколько раз прорывались на передний край обороны полка, солдаты добегали до самых окопов стрелков. Здесь и там завязывались рукопашные схватки. Лишь к полудню, не достигнув успеха, гитлеровцы немного приутихли.

— Погоди! Дай только из этого пекла вырваться… — сказал Марыганов, вытирая платком красные от бессонницы и порохового дыма глаза.

— Тогда что будет? — Сандунян сдвинул на затылок шапку-ушанку и устало прислонился к брустверу.

— Поведу вас в такое местечко! — продолжал Марыганов. — Тепло, перинки пуховые, яичницу-глазунью можно зажарить или блинчики со сметаной.

— Прямо рай, — со слабой усмешкой откликнулся Петро. Он отлично знал, что благословенное местечко существует только в воспаленном воображении второго номера.

— Рай не рай, а натопленную избушку я обеспечу, — не сдавался Марыганов, — и яичницу.

Однако отдохнуть пулеметчикам довелось не скоро. По всей линии подмосковной обороны не утихали ожесточенные бои. К концу второго генерального наступления на Москву фашистским войскам удалось выйти севернее столицы — к каналу Москва — Волга, в район Красной Поляны и Крюкова, на юге — к шоссе Тула — Москва, а также к Михайлову, Венёву.

Именно в эти дни германское информационное бюро сообщало:

«…Германское наступление на столицу большевиков продвинулось так далеко, что уже можно рассмотреть внутреннюю часть города Москвы через хороший бинокль».

Армия, в которой теперь находился Петро со своим пулеметным расчетом, отражала непрекращавшиеся удары подвижных частей противника на Солнечногорском и Истринском направлениях. Сконцентрировав в районе Красная Поляна и Клушино части 106-й пехотной и 2-й танковой дивизий, гитлеровцы стремились отсюда нанести удар на северную окраину Москвы. Из района Льялово, Алабушево, Крюково, Бакеево наступали вдоль Ленинградского шоссе 5-я, 11-я танковые и 35-я пехотная дивизии. Восточнее Истры действовали пехотная дивизия СС и 10-я танковая дивизия, а вдоль Истринского шоссе на Красногорск рвались 252-я и 87-я пехотные дивизии противника.

В подразделениях, на батареях бойцы зачитывали обращение командования Западного фронта:

«Товарищи! В час грозной опасности для нашего государства жизнь каждого воина принадлежит отчизне.

Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства и стойкости.

Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной и любимой Москве.

Сейчас, как никогда, требуются бдительность, железная дисциплина, организованность, решительность действий, непреклонность и готовность к самопожертвованию. В наших рядах не может быть места малодушным нытикам, трусам, паникерам, дезертирам. Самовольное оставление поля боя без приказа командира есть предательство и измена Родине.

Бойцы, командиры и политработники!

Вы грудью отстаиваете честь и свободу нашего народа. Еще теснее сплотимся вокруг Коммунистической партии и уничтожим фашистскую мразь!»

На строительстве оборонительных рубежей вокруг Москвы работали десятки тысяч москвичей. Несмотря на тридцатипятиградусные морозы, лютые ветры и вьюги, они по две-три недели не уходили домой, думая только о том, чтобы помочь войскам задержать рвущегося к столице противника.

Положение по-прежнему было тревожным, ко уже к началу декабря общий ход военных действий начал изменяться в пользу советских вооруженных сил. В результате героического сопротивления Советских войск враг потерял в Подмосковье убитыми десятки тысяч человек и оставил на поле боя много боевой техники. Вместо концентрированных ударов на Клинско-Солнечногорском и Венёв-Каширском направлениях гитлеровцы вынуждены были вести напряженные и кровопролитные бои от Московского моря до Тулы и Михайлова, на фронте в триста пятьдесят километров. Они нигде не смогли прорвать оборону, воздвигнутую вокруг столицы.

К 6 декабря второе генеральное наступление фашистских орд на Москву выдохлось. Решительный перелом в ходе событий, которого с таким страстным нетерпением ждала вся страна, наступил.

В батальоне Тимковского ничего определенного не было известно, пока на энпе комбата не побывал работник политотдела армии. До того знали лишь, что где-то в районе Загорска, Сходни и Химок группируются свежие резервы. Об этом рассказывали бойцы и командиры, прибывшие в полк на пополнение.

Политотдельский работник принес с собой последние новости. А у хороших вестей быстрые крылья. Через час на переднем крае уже знали, что у Дмитрова и Яхромы немецко-фашистские захватчики неожиданно получили такой удар, какой были способны нанести только очень сильные свежие войска. На некоторых участках дивизии врага перешли к обороне, а кое-где даже стали отходить.

В пулеметном расчете Петра обо всем этом узнали от комвзвода Моргулиса.

Гитлеровцы на участке полка с самого утра не проявляли активности. Над полем стоял молочный туман, и Моргулис бежал по ходу сообщения во весь рост. Полы его маскировочного халата, пятнисто-грязные от частого ползанья, хлестали по голенищам сапог, кобура пистолета болталась на животе.

— Подготовиться к маршу! — возбужденно крикнул он еще издали. — Живей, ребята!

Моргулис помог вытащить из дзота пулемет и установить его на волокушу. Уже по дороге рассказал, что полку дают короткий отдых, вероятно поставят потом новую задачу.

К полудню были на месте. Остановились в полусгоревшей деревне, в двух-трех километрах от переднего края.

Пулеметчики двинулись к крайней избушке с покосившимся крыльцом. Она была забита танкистами, но те охотно потеснились.

— Валяй, валяй, теплей будет!

— Царица полей!

— Откуда, землячок?

— Кто, я?

— Нет, вот тот, что в разодранном халате!

— Я? Ставропольский. А что?

— Ничего. Показалось — родственничек.

— Близкая родня. На одном солнышке онучи сушили.

В окна дул резкий, с влажным снежком ветер, в избе было не теплее, чем но дворе, но бойцы свернули самокрутки, пыхнули синим дымком, и стало домовитей, уютней. Негромко разговаривали.

Петро с Марыгановым и Сандуняном пристроились у порога. Они сложили под стенку вещевые мешки и прилегли рядышком. Длинному, костлявому Марыганову было, как и всегда, неудобно и тесно, но он решительно стянул сапог с налипшим на подошве снегом, взялся за другой, но, не успев скинуть его, заснул. Скрючившись, тотчас же захрапел и Сандунян.

Петро закрыл глаза, но сон не приходил. Невдалеке беспрерывно рвали морозный воздух тяжелые орудия, гулко постукивали пулеметы, кто-то в углу хрипло кашлял. Но все это доходило до сознания Петра как в тумане.

С неожиданной отчетливостью мелькнула в мозгу и поразила своей строгостью фраза: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой». Петро тщетно пытался вспомнить, кому принадлежали эти суровые слова. Когда-то, в студенческие годы, они так понравились Петру, что он даже выписал их.

Углубившись в свои мысли, Петро не сразу обратил внимание на то, что в избе вдруг установилась тишина. Звучный, уверенный голос сказал:

— Можете не вставать, товарищи. Отдыхайте.

Петро быстро открыл глаза. У двери стояли плотный низенький полковник в черном кожаном пальто с эмблемами танкиста на петлицах и рослый худощавый генерал. Из-за спины полковника виднелось взволнованное лицо комбата Тимковского.

«Из штаба», — подумал Петро и, приподнявшись, тихонько толкнул локтем Сандуняна.

— Будить не надо, — вполголоса произнес генерал и, вытерев платком влажное от снега лицо, прошел вглубь избы.

Но солдатский сон — заячий. Сандунян вскочил, торопливо поправил полушубок, надел ушанку. Стали подниматься остальные.

— Командующий армией, — шепнул Тимковский Петру.

Солдаты торопливо приводили себя в порядок.

Полковник обежал добродушными, улыбающимися из-под густых белесых бровей глазами замызганные маскировочные халаты пехотинцев и раскурил трубку. По избе поплыл пряный аромат медового табака.

Командующий повернулся к Тимковскому и спросил:

— Тут у вас танкисты и пулеметчики?

— Так точно.

Генерал кивнул и задержался взглядом на обветренном лице Сандуняна.

— Как солдатская жизнь? Патронов хватает? Сандунян, растерявшись, не сразу ответил.

— Патронов получаете достаточно? — повторил вопрос генерал.

— В патронах недостатка нет, — сказал Петро, — но и фрицев хватает, товарищ генерал.

Худощавое лицо генерала тронула лукавая усмешка, молодо блеснули глаза.

— Это ничего. Справимся. Как, капитан, думаете, — спросим он Тимковского, — сумеем одолеть фрица?

Комбат молча вытянулся.

— А тот, Рубанюк, не у вас в батальоне? — спросил его генерал.

— Вот он самый, — показав глазами на Петра, сказал Тимковский.

Командующий пристально посмотрел на порозовевшее от смущения лицо Петра.

— Слыхал, слыхал, как под Выковкой было дело, — проговорил он. — Спасибо за службу.

Он сдернул перчатку и протянул Петру руку.

— Служу Советскому Союзу! — охрипшим от растерянности голосом сказал Петро.

— Один с пулеметом целую роту фрицев задержал, — сказал командующий полковнику. — Видал, какие номера откалывает?

Он любовно оглядывал огрубевшие, пошелушившиеся от ветра и морозов лица пехотинцев. Живо повернулся к Марыганову. Тот старался тихонько натянуть на босую ногу сапог.

— Портяночки, друзья, аккуратно подгоняйте, — посоветовал командующий. — И вообще покрепче обувайтесь.

Он не стал пояснять, почему это нужно, однако по его веселому тону все догадались, что имел в виду командующий, и радостно заулыбались. Веселое оживление долго не проходило и после того, как генерал и полковник ушли в другие подразделения.

— Ну, орлы, дел серьезных надо ждать, — вслух заключил Петро. — Командующий не на прогулку сюда приехал.

— Смеется, шуткует, — вмешался в разговор пожилой боец. — Стало быть, фрицевская положения незавидная.

— Факт, будем наступать.

В полночь батальон подняли. После шестикилометрового марша дали короткую передышку и снова повели вдоль линии фронта. Потом, незадолго до рассвета, комбат приказал выстроить роты на лесной поляне и огласил приказ Военного Совета Армии.

Наступление назначалось на 10 часов утра 7 декабря.

..

На правом крыле Западного фронта глухо громыхала артиллерийская канонада. Резервные армии наносили контрудар в направлении Клип, Федоровка, Красная Поляна, Солнечногорск. Контрнаступление развернулось на фронте в сто двадцать километров и вынудило противника начать отход.

Батальону Тимковского была поставлена задача овладеть укрепленной высотой и затем во взаимодействии с остальными батальонами полка, развивая удар на запад, помешать врагу уводить свою живую силу и боевую технику.

Батальон занял исходные позиции до рассвета, сменив подразделения, которые держали здесь оборону. Красные пунктиры трассирующих пуль беспрерывно носились раскаленными угольками в черном мареве. По всему горизонту слышалось неумолчное сорочье пощелкивание пулеметов.

Гитлеровцы заметно нервничали…

Расчет Петра должен был поддержать атаку третьей стрелковой роты.

Рядом, в укрытиях, тускло отсвечивали металлические шлемы бойцов. Петро курил в горсть, слушал приглушенный говорок, осторожное покашливание.

В укрытие прыгнул парторг Вяткин.

— С праздником вас! — сказал он.

Глаза его то ли отражали свет ракет, то ли просто возбужденно блестели.

— И тебя с праздником, товарищ Вяткин! — приветливо откликнулся Петро. Он питал искреннее расположение к подвижному и энергичному парторгу.

— Бежал мимо, слышу — разговор интересный, — сказал Вяткин. — Знаете, во всех окопах сейчас словно перед большим праздником.

— Ликует душа у каждого, — сказал Марыганов. — До каких же пор терпеть фашистских злодеев тут, под Москвой?

— Точно. Задачу свою знаете, ребята? — озабоченно спросил Вяткин.

— За мой расчет, Вася, будь покоен, — положив руку на его плечо, сердечно сказал Петро.

Он впервые назвал парторга по имени, ласково, и на душе стало тепло, хорошо.

Покурили. Затем Вяткин, собираясь уходить, сказал:

— Высотка нам, ребята, имейте в виду, попалась колючая. Шесть дзотов, до полусотни автоматчиков. Ну, и также, учтите, две минометные батареи, артиллерийский дивизион. Это на триста квадратных метров гадючье племя понатыкало.

— Ну, и мы же не деревянными зубами кусать тот орешек будем, — ответил Петро.

— Это конечно, — согласился Вяткин. — Ну, я пойду, друзья. У меня там боевой листок готовится.

Чуть забрезжил неяркий зимний рассвет. Ракеты вспыхивали и гасли все реже, а вскоре и совсем исчезли.

Петро начал различать за лощиной неясные контуры высоты, которую предстояло взять сегодня любой ценой. Угрюмо и мрачно высились вокруг нее сосны. Только наметанный глаз мог различить притаившиеся между деревьями присыпанные снегом дзоты. За высотой была деревня Салтыковка. Эсэсовцы несколько дней назад сожгли в ней живьем около ста женщин и стариков. «Возьмем высоту, — прикидывал Петро, вглядываясь в нее, — а там и Салтыковку очистим. Если уцелел кто-нибудь, — освободим. А там, дальше, русские города пойдут: Гжатск, Смоленск, Витебск… До Днепра пойдем. Это не так уж далеко».

Петро вспомнил свою Чистую Криницу. Она словно была тоже за той высотой. «Возьмем высоту — и к Чистой Кринице ближе будем».

Тяжелые свинцовые тучи ползли на юг. К девяти часам повалил густой снег.

— На нас работает, — сказал Петро..

— Лишь бы в глаза не сыпал.

Начала атаки ждали напряженно. И все же, когда вверху, мягко шурша, пронеслись первые снаряды и вслед за тем воздух потряс адский грохот, артиллерийская подготовка показалась неожиданной.

На высоте блеснули разрывы снарядов, сквозь густую пелену снега зачернели клубы дыма.

Через минуту яростно ответили немецкие батареи. Но в артиллерийскую подготовку включались все новые и новые пушки, и когда властно и могуче загрохотали издали орудия большой мощности, ответный огонь врага стал слабеть.

Петро поминутно оглядывался, боясь пропустить сигнал атаки.

— Минут тридцать будут утюжить, — нагибаясь к его уху, прокричал Сандунян. — Капут! Хенде хох! Конец гансу!

Из-за леса один за другим выползали танки. Быстро разворачиваясь, вздымая тучи снежной пыли, они устремлялись вперед.

В небо взвилась серия красных ракет. Тотчас же из окопов, траншей, укрытий, ходов сообщения стали выскакивать бойцы. Проваливаясь в непрочном снежном насте, они бросались за танками.

Петро первым выбрался на бруствер, помог товарищам. Его охватил такой бурный восторг, он ощущал такой прилив силы, что гитлеровцы, укрывавшиеся где-то за толстыми земляными стенами, за железными перекрытиями, колючей проволокой и минными полями, казались ему уже не теми хитрыми и опасными врагами, какими он считал их раньше, а жалкими и никчемными существами, трусливо прячущимися в своих норах от огненного смерча.

Пулеметчики пробежали несколько шагов, обгоняя бойцов, и вдруг Петро увидел, как передний танк закрыло дымом и землей. Танк медленно накренился и застыл на месте. Еще два или три танка, шедших в стороне, загорелись.

«Нарвались на мины», — догадался Петро и невольно замедлил шаг. Было видно, как передние бойцы, успевшие пробежать за танками метров полтораста, залегли. Черные круги разрывов пятнили вокруг них снег. С визгом летели осколки.

Невдалеке пробежал вперед бледный и обозленный комбат; планшетка болталась у него на боку, шапка с налипшим снегом казалась непомерно большой и лохматой.

Противник снова усилил огонь. Рядом сухо зачмокали пули. Петро, заметив впереди, шагах в десяти, глубокую воронку, взмахнул рукой:

— За мной в укрытие!

— Петро!

Рубанюк оглянулся и похолодел. Сандунян, корчась, прижимался грудью к земле. Марыганов переводил с него на Петра растерянный взгляд, не зная, что предпринять.

— В укрытие! Пулемет!

Петро обхватил Сандуняна рукой и пополз с ним к воронке.

Навстречу, помогая друг другу, брели раненые, некоторых санитары тянули за собой на волокушах. Над горящими танками стлались облака желто-грязного дыма, потянуло удушливой гарью.

Сандуняна втащили в воронку, сняли с него полушубок, гимнастерку. Выше локтевого сгиба пуля пробила мякоть руки. Израсходовали весь индивидуальный пакет, но кровь продолжала хлестать, и Петро, поняв, что повреждена артерия, мрачно заключил:

— Отвоевался, дружок. Придется отправлять тебя на перевязочный.

Сандунян приподнялся и молча стал натягивать полушубок. Забинтованная рука беспомощно висела, и Марыганов бросился ему помогать.

— Ничего, Арсен, — сказал он ободряюще. — Врачи поглядят и обратно отпустят.

— Врачи? — грозно сдвинув брови, переспросил Сандунян. — Никаких врачей! С вами пойду.

Сандунян поморщился, вставая на ноги, и потянул к себе здоровой рукой коробку с патронами.

— Пригнись! — крикнул Петро.

Мина разорвалась где-то за воронкой. Петро выглянул. Первое, что привлекло его внимание, была коренастая фигура полковника-танкиста в черном кожаном пальто. Он твердо и уверенно шагал к горящим танкам.

Такое презрение к свистящим вокруг осколкам и пулям было в его чуть покачивающейся походке, в высоко поднятой голове, что Петро подумал: если его убьют, это будет гордая и красивая смерть, поднимающая на подвиг даже слабодушных.

Танки начали отходить назад. Вместе с подоспевшими саперами танкисты ползали по полю, копались в снегу. Батареи с обеих сторон довели огонь до предельного напряжения. Спустя минут сорок танки вновь рванулись вперед, в проделанные для них проходы.

Высоту взяли к полудню. Крайний дзот продолжал сопротивляться, и расчет Петра задержался, помогая стрелкам пулеметным огнем.

Сандунян добросовестно выполнял обязанности помощника наводчика, и о его ране забыли. Когда после ожесточенного обстрела из дзота стали выходить пленные с поднятыми трясущимися руками, он, сгорбившись, постоял несколько минут с закрытыми глазами и, пошатываясь, пошел за товарищами.

Около раздавленных гусеницами орудий в извилинах траншей валялись трупы, ящики от мин, разметанные солдатские пожитки.

Один из пленных, боязливо поглядывавших на бойцов, неожиданно вскочил на бруствер окопа и, закатывая глаза, закричал:

— Катценямер-р-р… умфассен!..

— Тронулся умом, — сказал Марыганов. — Ишь, выкомаривает…

Он запнулся на полуслове и одним прыжком скрылся за изгибом траншеи.

До Петра донесся его приглушенный, злой голос, потом он появился, держа за ворот высокого, костлявого унтер-офицера.

— Гранату собирался кинуть, — тяжело дыша, сообщил он Петру. — Гадюка!

Во вторых эшелонах еще шла жаркая рукопашная схватка, а танки, покачиваясь на рытвинах и воронках, уходили вперед — к разбитой деревне.

Тягачи подтаскивали могучие орудия. Из-за леса показалась конница.

В прорыв вводились войска.

XIX

В комнатку сельсовета Чистой Криницы, переименованного оккупантами в «сельуправу», набилось столько людей, здесь было так накурено, что керосиновая лампочка стала гаснуть, — пламя в ней, чадя и вспыхивая, замигало. Чья-то хозяйственная рука положила сверху, на стекло лампы, бумажку. Светлее от этого не стало, но язычок огонька все же потянулся ввысь и снова затрепетал неохотно и обессиленно, бросая неверные блики на сосредоточенные, мрачные лица.

Люди окружили стол, за которым командир партизанского отряда Бутенко допрашивал бургомистра Збандуто.

Совсем недавно Збандуто в этой самой комнатке вершил судьбы селян. С его участием всего несколько часов назад тут был вынесен гитлеровцами смертный приговор звеньевой Ганне Лихолит и колхозному полеводу Тягнибеде.

Теперь судили Збандуто. Он был потрясен всем происшедшим. Обмякшее лицо его, с дряблыми мешками под глазами, было бледно, руки дрожали.

Когда партизаны втолкнули Збандуто в помещение «сельуправы», где сидел сейчас секретарь райкома, у бывшего районного агронома сперва отнялся язык. Испуганно ворочая головой и отворачиваясь от хмурых взглядов партизан, Збандуто покачнулся и почти упал на табуретку, стоявшую у стола. Он потерял свои очки и напоминал сейчас сову, врасплох застигнутую дневным светом.

Жесткое выражение лица секретаря райкома, зловещая тишина, которая установилась, когда Бутенко задал какой-то вопрос, ясно показали Збандуто, что снисхождения ожидать нельзя. И он повел себя неожиданно дерзко.

Злобно ощерив редкие желтые зубы и вращая запухшими глазами, он пронзительным тенорком закричал:

— Немцы вам этого не спустят… Дураки! Да, да, дураки!.. Оскорбили имперскую армию. Они теперь… э-э… все ваше поганое село сожгут… Хамье!

Все видели, что дерзость эта вызвана не только ненавистью, но и животным страхом, отчаянием, и от этого выкрики предателя казались еще более неожиданными и нелепыми. В толпе пересмеивались:

— Вин лякае, бо боиться…

Бутенко с насмешливым спокойствием переждал, пока Збандуто угомонится, и иронически произнес:

— Вы, господин бургомистр, не от храбрости так разошлись. У вас вон поджилки трясутся.

— Вид у пана блескучий, а сам смердючий, — громко произнес кто-то в толпе.

На минуту наступило молчание.

Бутенко смотрел на Збандуто, и ему вспоминалось, как этот человек захаживал в райком, присутствовал иногда на заседаниях бюро, выступал на собраниях с речами. В районе он считался знающим свое дело специалистом, был педантичен, аккуратно выполнял все, что от него, старшего агронома, требовали. О Збандуто постепенно сложилось мнение, как о ценном работнике, хотя, вероятно, никто не смог бы вспомнить случая, когда он внес в работу агрономов что-то свое, не требовавшееся от него по службе.

«Как все же мы плохо знали людей, — думал Бутенко. — Сколько лет ходил вокруг нас вот этот тип, дышал с нами одним воздухом, ел, наш хлеб, грелся у нашего очага! А если бы к нему хорошо присмотреться… Из-за него исключили из партии Алексея Костюка. А столкновение с Петром Рубанюком?! Как восстал тогда этот Збандуто против развития садоводства в районе! Не разобрались мы в этом типе…»

— Слушайте, вы! Бургомистр! — презрительно окликнул Бутенко.

Збандуто пугливо вскинул на него глаза и, словно боясь, что его сейчас ударят, торопливо закрыл дряблую щеку рукой.

— Нас не интересует, как вы стали холуем у фашистов, — медленно роняя слова, произнес Бутенко. — Это нам ясно… Я требую…

— А вы напрасно требуете, — взвизгнул Збандуто, но, встретившись взглядом с глазами Бутенко, запнулся. — Что бы я вам ни рассказал, — глухо выдавил он, — вы меня… э-э… все равно расстреляете.

— Ошибаетесь, господин бургомистр, — перебил Бутенко. — Расстреливать не будем. Мы вас повесим… на виселице, которую вы соорудили для других…

Тон, каким были произнесены эти слова, ледяное молчание партизан, тесной толпой стоящих вокруг стола, — все это красноречиво говорило Збандуто, что судьба его решена. Он ощутил, как от страха у него сразу слиплись губы. Уже не отдавая себе отчета в своих поступках, он, нелепо размахивая руками, выкрикивал:

— Хорошо! Меня повесите… Хорошо-с!.. Но и вашей шее… не миновать виселицы…

— А вы, вдобавок ко всему, еще и наглец, — медленно поднимаясь, сказал Бутенко.

— Чего время с ним терять? — зло крикнул партизан с подвязанной рукой.

— На шворку его!

— Уведите! — коротко приказал Бутенко. — Костюк, сопроводи.

— Посторонитесь-ка, люди добрые, — скомандовал Алексей с усмешкой. — Начальство идет…

Надо было еще допросить сидящих в подвале гебитскомиссара, старосту Малынца и полицая Сычика.

— Займись полицаем и старостой, товарищ Керимов, — сказал Бутенко черноусому смуглому партизану в командирской шинели и казачьей кубанке. — Гебитскомиссаром я сам займусь.

— Есть, товарищ командир отряда! — вскинув руку к кубанке, ответил Керимов, исполнявший обязанности начальника штаба.

— Заставы не забывай проверять.

Бутенко нахлобучил поглубже шапку и шагнул к выходу в сопровождении партизана-автоматчика. Ему предстояло еще встретиться с некоторыми криничанами, связанными с партизанским отрядом.

В дверях Бутенко столкнулся с Алексеем Костюком, который только что отвел бургомистра в подвал.

— Дуже поспешаете, Игнат Семенович? — спросил Костюк.

— А что такое?

— Там староста Малынец на весь подвал кричит, будь он проклят. Просится на допрос. «Важное, говорит, скажу Бутенке…»

Бутенко постоял, раздумывая.

— Приведи. Послушаем, что за неотложные дела у него…

Спустя несколько минут Малынец, конвоируемый все тем же Алексеем Костюком, переступил порог и, разыскав глазами Бутенко, рухнул перед ним на колени.

— Батьки родные, — завопил он пискливым голосом скопца. — Люди добрые, товарищи дорогие… Не предавайте смерти! Возьмите в партизаны! Попутала меня немчура окаянная…

Взлохмаченный и жалкий, он неистово мотал головой, колотил ею об пол, шаря трясущимися руками по грязному полу.

— А и жидкий на расправу пан староста, — громко с презрением сказал плечистый партизан с аккуратно подстриженной рыжей бородкой.

— Встать! — приказал Бутенко.

Он с силой приподнял Малынца за ворот и, крепко встряхнув, поставил на ноги.

Но Малынец запричитал, заверещал еще пронзительнее, размазывая по лицу грязный подтаявший снег, налипший на коротко подстриженных, «под фюрера», усиках. Слушать его было противно, и Бутенко сердито прикрикнул:

— Перестань выть! Что ты хочешь? Говори, народ тебя слушает.

— Смилуйся, товарищ секретарь, — захлебываясь, кричал Малынец. — Возьмите до себя, в партизаны!.. Я их, немчуков, еще больше, чем вас, боюсь…

В толпе засмеялись, зашумели:

— Глянь, партизан выискался!

— Оцэ ухарь!

— В партизаны?! Это все, что ты можешь сказать? — Бутенко круто повернулся и пошел из «сельуправы».

Ему стоило неимоверных усилий обуздать ярость, которая поднималась в нем при виде предателей. Прежде чем покарать захваченных фашистов и их холопов, надо было получить у них сведения о расположении военных баз и складов, установить силы противника и выявить его агентуру. К тому же Бутенко хотел, чтобы криничане присутствовали на партизанском суде, и решил осуществить казнь на площади.

В го же время ему было известно, что группа эсэсовцев с бронетранспортером прорвалась из Чистой Криницы на Богодаровку. Гитлеровское командование, конечно, поспешит снарядить в село сильную карательную экспедицию, а в расчеты Бутенко не входило принимать сейчас бой. Поэтому он и торопился, управиться со всеми делами как можно быстрее.

Бутенко отвязал жеребца, нетерпеливо фыркавшего — у коновязи, и, не оглядываясь на следовавшего позади партизана-автоматчика, поскакал вдоль улицы.

Метелица загнала все живое под кровли. «Это добре, что пурга, — подумал Бутенко, направляя коня к хате Девятко. — Самая партизанская погодка…» Смахивая время от времени рукой мокрые снежинки с ресниц и настороженно вглядываясь в темноту, он всей грудью вдыхал чистый, освежающий воздух.

Мысли его неотступно возвращались к только что происходившему в сельсовете. Бутенко чувствовал себя виновным, что он, секретарь райкома, не сумел в свое время разгадать этих будущих бургомистров и старост. Несколько лет он жил рядом с такими, как Збандуто, Малынец, Сычик, и не знал, о чем они думали, чего втайне хотели!

Вчера, в лесу, Остап Григорьевич Рубанюк сказал ему:

— А признаться, примечал я и раньше за старшим агрономом, что чужой он человек. Дуже он на замке себя держал. Овечкой смирной прикидывался и на слова сладкий был, а чуть колупнешь его — сразу огрызнется. Нет, Игнат Семенович, сколько волка ни корми, он все в лес смотрит. Он как-никак у графа Тышкевича имением управлял, власть ему была дана от графа не маленькая. Кони свои… Едет, бывало, — ну, чисто помещик… Зевка мы с ним, поганцем, дали…

Что можно было ответить старому садоводу? Ему, Бутенко, теперь тоже вспоминается кое-что… Помнит он, что Збандуто неприязненно относился ко всему новому, незаметно и потихоньку пытался глушить его. Думалось тогда, что это просто стариковская косность, и за каждодневными делами так и не успел Бутенко разобраться поглубже в этом почтительном, молчаливом человеке.

«Нет, теперь бы мы по-иному меряли людей и не дали бы себя провести…» — думал Бутенко, приближаясь к двору Кузьмы Степановича.

Девятко поджидал его. Как только раздался тихий стук в оконце, он вышел навстречу и провел Бутенко в освещенную каганцом хату.

Беседовали они недолго. Бутенко договорился о снабжении партизан продовольствием, поручил выделить надежных людей для связи и разведки. Уже собираясь уходить, он спросил:

А хозяйку свою, вижу, услал? Конспирацию соблюдешь. Хорошо!

— До Рубанюков пошла… Дуже горюют. Старая прямо не при памяти. Такую дочку потерять…

Когда хоронили повешенных оккупантами Ганну и полевода Тягнибеду, Бутенко видел, как тяжело переносят свое горе Рубанюки, но так и не успел побыть возле стариков, ободрить их и утешить. Он взглянул на часы.

— Пожалуй, минут на пять заеду к ним.

— Это старым будет большое утешение, — одобрил Девятко. — Я и сам туда собираюсь.

В хате Остапа Григорьевича ставни были закрыты, но в щели пробивался неяркий свет.

Бутенко поднялся на крыльцо и, отряхнув снег с валенок, потянул к себе дверь.

Вокруг стола, у тускло мерцавшего светильника, сидели, переговариваясь шепотом, Пелагея Девятко, Христинья и еще какие-то женщины, которых в полумраке Бутенко не узнал.

Его прихода не ждали, и Пелагея Исидоровна засуетилась: она проворно сняла с одной из табуреток одежду, обмахнула табуретку фартуком и поставила перед секретарем райкома.

Остап Григорьевич лежал на лавке, прикрытый кожухом, — его тряс озноб. С печки выглядывала стриженая голова Сашка́. В хате стояла гнетущая тишина, и лишь размеренно тикали на стене старые ходики, потрескивала в печи догоравшая солома.

Скрипнула дверь. Катерина Федосеевна, тяжело переступив порожек, вышла из боковой комнатки, держа в руках миску с мукой.

Идя сюда, к Рубанюкам, Бутенко мысленно подыскивал наиболее теплые и убедительные слова, которые могли бы смягчить, хотя бы немного ослабить горе стариков. И, увидев Катерину Федосеевну за обычным хозяйственным делом, он был озадачен, хотя и знал о редком самообладании этой много перенесшей на своем веку женщины.

Бутенко подсел к столу, пристально поглядел на освещенное неверными бликами лицо Катерины Федосеевны. Глаза ее ввалились, заостренный нос и подбородок почернели, по щекам медленно ползли слезы, но Катерина Федосеевна не замечала их. Она машинальными движениями пересыпала муку в сито.

Чем больше Бутенко всматривался в измученное, искаженное страданием лицо женщины, в ее крепко сжатые пепельные бы, тем яснее видел, что Катерина Федосеевна совершенно раздавлена обрушившимся на ее семью несчастьем и что внешнее спокойствие стоит ей неимоверных, нечеловеческих усилий.

Он поднялся, подошел к Катерине Федосеевне и положил руку на ее плечо.

— Отдохните, Федосеевна, — мягко сказал он. — Без вас найдется, кому хлеб испечь.

— И правда, свахо! — вмешалась Девятко. — Мы сделаем, ляжьте, поспите трошки.

Она скинула с себя платок, засучила рукава кофточки.

Катерина Федосеевна послушно отдала ей сито, неуверенными шагами, словно стала вдруг незрячей, подошла к кровати, села, прикрыв руками лицо.

— Доню моя… До-очушка, — застонала она, медленно раскачиваясь. — Что ж они с тобой сделали?! Люди добрые… Ой, моя дочушка!.. Что ж они сделали…

На печке всхлипнул, потом громко заплакал Сашко́.

Остап Григорьевич заворочался на лавке, отбросил кожух и поднялся. Глядя на жену и на плачущего сынишку, он вздрагивал, как от холода.

Неожиданно его тоскливый взгляд остановился на Бутенко. Старик понимал, как много неотложных дел было в селе у командира партизанского отряда. И все же Бутенко пришел, не посчитался ни с чем!

— Будет, Катерина, — негромко сказал Остап Григорьевич. — Слезами дочку не вернем…

Шагнув к жене, он осторожно поправил сбившийся на лоб темный платок.

— О деле надо думать… Долго в селе мы не задержимся…

* * *

Заключенных караулил Алексей Костюк. Керимов решил на ночь усилить охрану и назначил в помощь ему еще одного партизана, бывшего красноармейца, бежавшего из плена.

В подвале сперва слышались глухие голоса, затем арестованные затихли.

Алексей Костюк, весьма довольный тем, что предателей схватили благодаря ему, задорно подмигивал партизану, посмеивался:

— Нехай попарятся паны господа в цыганской баньке… В рай чистенькими представятся.

Он успел немного хлебнуть из бутыли, изъятой при обыске у старосты Малынца, чувствовал прилив энергии, и ему хотелось поговорить.

— Чисто сработали? — приставал он к партизану. — По всему району гадам страху задали. Да что ты молчишь, как сорока в гостях?

— Там ты сорока, — пробурчал партизан, неприязненно оглядывая разговорчивого напарника.

Алексей уже успел сменить свою полицейскую форму на домашний, добротной выделки, нагольный полушубок, обул ноги в валенки, но партизан видел его днем в форме полицая и относился к нему явно настороженно. Алексей это почувствовал.

— В отряде у Бутенко давно? — задиристо спросил он.

— А что? Давно.

— Хорош командир?

— Это ты к чему?

— К тому самому. Я тебя насквозь вижу. Бутенко Игнат Семенович меня не первый год знает… А ты вот стоишь и прикидываешь: «Черт его знает, что за карась? Днем — полицай, вечером — с нами…» Угадал?

— Ничего такого я не думаю, — неохотно сказал партизан.

— Ну, раз не думаешь, давай закурим, — предложил Алексей, протягивая кисет. — Чтоб дома не журились…

Посветлело. Видимо, за плотными, свинцово-темными облаками светил месяц.

Из подвала забарабанили кулаком в обитую жестью дверь, закричали:

— Эй, кто там? А ну-ка, выпусти до ветра.

— Потерпишь, — равнодушно отозвался Алексей, узнав голос Сычика. — Не дуже великий пан.

— При чем тут пан? — раздраженно вопрошал за дверью Сычик. — Не имеешь таких прав, чтоб не выпускать.

Алексей ухмыльнулся:

— Права устанавливает. Ишь, развоевался! — Он затянулся дымком, сплюнул и, приблизив губы к скважине, спросил: — Что это, Паша, приспичило?

— Чего зубы скалишь? — злился Сычик. — Сказано, выпусти!

— Куда ж тебя выпустить? — с притворным участием допытывался Алексей.

— Опять двадцать пять! — плачущим, сиплым голосом кричал Сычик. — Выпускай, говорю!

Он заматерился, заколотил сапогом в дверь, и партизан сказал:

— Нехай проветрится. Не убежит.

Алексей с минуту помедлил, потом снял с плеча винтовку.

— Ну, отмыкай, — согласился он.

Сычик, ворча, поднялся по ступенькам и сделал два-три шага в сторону.

— Тоже вояки, — недовольно бурчал он. — С винтовками, а безоружного боятся.

Алексей, зорко наблюдая за его движениями, стискивал пальцами винтовочное ложе и молчал.

— Не знал я, что ты такой потайной, — беззлобно и даже с заметным одобрением в голосе сказал Сычик, — и нашим и вашим.

— Ну и радуйся! — строго оборвал его Алексей. — Хоть перед виселицей узнал.

Сычик, пропустив мимо ушей его слова, попросил:

— Дайте курнуть, хлопцы. С утра не жрал, хоть покурю перед смертью.

— Я б тебе, продажная шкура, не то что жрать… — процедил Алексей, — дыхнуть бы не дал.

— И правильно, — нагловато, с неожиданной готовностью согласился Сычик, — раз я перед селом обмарался. А недокурок все-таки пожертвуйте. Не обедняете.

— Ладно… пускай доброту нашу знает, — сказал партизан.

Он затянулся несколько раз подряд и, не без сожаления посмотрев на окурок, протянул его Сычику. Мгновенно Сычик наступил ему на сапог и с силой ударил в подбородок. Выхватив у партизана из разжатых пальцев винтовку, полицай замахнулся на него прикладом, но Костюк ловко одним прыжком метнулся ему под ноги и свалил. Катаясь по снегу, хрипло дыша, они с яростью выворачивали друг другу руки, скрипели зубами, кусались.

— Ты вот какой… Гадюка-а!.. — наваливаясь на полицая, хрипел партизан. Он оправился от удара и теперь норовил побольнее стукнуть Сычика по голове.

Вместе с Алексеем они скрутили полицая и швырнули его в подвал.

Увлеченные борьбой, они не сразу услышали звук моторов. Его донесло ветром из-за поворота ближней улицы.

Длинная очередь крупнокалиберного пулемета раздалась совсем недалеко, и тотчас же темноту разорвал мигающий свет ракеты.

— Гансы! — крикнул партизан.

По ступенькам «сельуправы» торопливо прогрохотали шаги… Раздались крики, разрозненные выстрелы…

Под прикрытием темноты и густого снегопада крупному отряду карателей удалось внезапным ударом снять заставу и ворваться в село с северо-запада. Несколько танкеток и броневиков с автоматчиками пытались отрезать пути отхода партизан к лесу.

Отряду Бутенко пришлось бы туго, если бы Игнат Семенович заблаговременно не поручил Керимову подготовить оборону. Керимов возглавил группу прикрытия и, быстро оценив сложившуюся обстановку, завязал бой с основными силами карателей, давая возможность партизанам уйти из села левадами.

В этой схватке отряд Бутенко понес незначительные потери, но внезапность, с которой эсэсовцы ворвались в Чистую Криницу, позволила им в первые же минуты захватить «сельуправу».

За час до рассвета группа Керимова, вооруженная ручными пулеметами, прикрыв отход отряда, сумела оторваться от наседавших гитлеровцев и тоже ушла к Богодаровскому лесу.

Уже совсем рассвело, когда со стороны железнодорожного разъезда, из-за бугра с ветряками, показались танки. Скрежеща гусеницами, они медленно, словно прощупывая дорогу, начали спускаться в село. За танками вихрилась снежная пыль, стлались клубы грязного дыма.

Криничане, затаившиеся в хатах у окон, видели, как через площадь, подняв воротники, торопливо прошли гебитскомиссар, Збандуто, Сычик и Малынец.

Оккупанты снова хозяйничали в селе…

XX

К полудню метель утихла. Но небо не расчищалось, лохматые облака плыли и плыли над Чистой Криницей, падал редкий снег. Над горизонтом — за Днепром и прибрежным лесом — повисла свинцовая муть, и поэтому казалось, что вот-вот оттуда снова налетит ветер и будет кружить над селом, гнуть тополя и вербы, шарить на чердаках, реветь в дымоходах.

— К ночи снова вьюгу ждать, — предсказал Кузьма Степанович, выглянув в окно.

Но не погода занимала его, и Пелагея Исидоровна это чувствовала. Уже два раза прибегал за ним из «сельуправы» посыльный. Девятко сказался больным, а теперь ожидал, что за ним придут солдаты или полицаи, и тогда уж, ничего не поделаешь, придется подчиниться.

Предположения Кузьмы Степановича оправдались. Едва он успел скинуть валенки, прилечь на лежанку и укрыться кожухом, у калитки щелкнула задвижка, зарычал и залился лаем Серко.

— Несут черти! — с сердцем сказала Пелагея Исидоровна. — Павка… Да не один, сатана…

Сычик, отряхивая снег, загромыхал по крылечку сапогами, прикрикнул на кобеля и, стукнув дверью, вошел в хату.

Лицо его с кровоподтеками и ссадинами было сизо от холода, крупный хрящеватый нос висел красной примороженной сливой. В мятой, промокшей полицайской шинелишке он выглядел жалко, но держался по-прежнему развязно и нагло.

— Хворость на вас напала, пан Девятко? — с притворным участием спросил он, не здороваясь и бегая желтыми от бессонья глазками по хате. — Чего ж это с вами приключилось, пап Девятко? Вроде вчера мы с вами на майдане встречали?

Говорил Сычик скрипуче и громко, и Пелагея Исидоровна с откровенной неприязнью в голосе попросила:

— Не шуми, Паша. Видишь же, человек хворый лежит. Поимей совесть…

— Вылеживаться зараз нету времени, — дернув головой, сварливо сказал Сычик, не глядя на нее. — Начальство требует. Слышите, пан Девятко?

Кузьма Степанович знал, что если уж Сычику поручили доставить кого-нибудь в «сельуправу», он ни перед чем не остановится. Старик молча слез с лежанки, стал натягивать на ноги валенки.

— И что там за начальство такое нетерплячее? — сердито спросила Пелагея Исидоровна. — День и ночь толкутся и людям спокою не дают…

— Тчш, молчи знай! — строго остановил ее Кузьма Степанович.

Пелагея Исидоровна подала ему полушубок, палку и, проводив его на крыльцо, где поджидали два солдата, быстро оделась. Ее напугал приход Сычика, и она решила пойти вслед за мужем.

В селе тем временем происходили события, которые должны были решить судьбу криничан, да и самой Чистой Криницы.

Через несколько часов после того как каратели ворвались в село, в «сельуправу» прибыл находившейся в Богодаровке представитель райхсминистра Украины. Он пожелал на месте выяснить размеры и степень опасности партизанского движения в районе. После короткого секретного совещания с офицерами и гебитскомиссаром было решено разместить в Чистой Кринице крупный воинский гарнизон, который мог бы сковать деятельность партизан. Только в конце совещания представитель впервые обратился с вопросом к Збандуто, на которого до сих пор не обращал внимания:

— Что имеет предложить по этому поводу господин бургомистр?

— Я бы рекомендовал… э-э… наказать бунтовщиков более сурово.

— Именно?

— Сжечь! Все село сжечь, а жителей подвергнуть общей экзекуции.

Представитель райхсминистра пристально посмотрел в дряблое лицо бургомистра.

— Я, так сказать, как старожил… — поеживаясь под этим пронизывающим взглядом, бормотал Збандуто. — Опасное село!.. Рассадник большевистской заразы…

Представитель снисходительно прикоснулся двумя пальцами к плечу Збандуто. Этим покровительственно-фамильярным жестом он как бы говорил, что решительность бургомистра ему нравится, но в столь крайних мерах пока нет необходимости.

— Гарнизоном в селе будет командовать господин майор фон Хайнс, — произнес он по-русски, слегка кивнув в сторону щеголеватого, очень худого офицера. — А майор фон Хайнс имеет знания, как населению делается дисциплина… Мы имеем доверие на его положиться…

Майор фон Хайнс небрежно-почтительно поднес к фуражке руку с синей сеткой вен и массивными перстнями на тонких, будто высохших пальцах, чуть слышно щелкнул каблуками.

Он держался с подчеркнутым достоинством, и несмотря на то, что представитель райхсминистра был, как заметил Збандуто, значительно выше майора по чину и положению, фон Хайнс слушал его довольно высокомерно.

«Это штучка важная, — оценил Збандуто фон Хайнса, подобострастно поглядывая на него, — не иначе, гестаповец». И, стараясь расположить к себе начальство, он сказал:

— Мерси, господа… Если вы полагаете, что господин фон Хайнс… э-э… обуздает бунтовщиков, я не против-с…

Но его никто уже не слушал. Представитель райхсминистра торопился в Богодаровку. Збандуто упросил взять и его с собой. Он боялся оставаться в Чистой Кринице после всего, что произошло.

А майор фон Хайнс, как только броневичок и несколько вездеходов с охраной, сопровождающей представителя райхсминистра, фырча отошли от здания «сельуправы», потребовал к себе старосту.

Малынец незамедлительно появился в дверях и стал, вытянув руки по швам. Он осунулся и утратил после пребывания в подвале свой самодовольный вид. Припухшее веко его левого глаза нервически подергивалось.

Фон Хайнс смерил его пристальным, изучающим взглядом. Невзрачный и растерянный вид старосты вызвал у него недовольную гримасу. А Малынец, стоя перед лощеным, отлично выбритым, надушенным офицером, делал умиленное лицо. Но майор уставился на него из-под сонно прикрытых красноватых век такими сверлящими глазами, что Малынец опешил.

— Кто есть сельский староста? — резко спросил фон Хайнс.

— Как вы сказали?

— Кто есть сельский староста? — чуть повысив голос, повторил вопрос майор.

Он говорил отрывисто, неразборчиво, гортанным голосом, и Малынец никак не мог сообразить, чего он хочет.

— Кто должен давать квартира? — теряя терпение, крикнул фон Хайнс. — Почему нет до сих пор квартира?

— Бож-же ж мой! — засуетился Малынец, поняв, наконец, требование майора. — Как это так «нету»?! Што за глупости! Ко мне, ко мне! Ком герр. Цу мир… Постелька чистая… перинка, подушечки…

Малынец с радостью ухватился за мысль поселить у себя начальника гарнизона. Накануне, встретившись лицом к лицу с партизанами, он понял, что есть люди, которым не страшны оккупанты. Сидя в подвале в ожидании партизанского суда, подавленный и угнетенный, он впервые подумал о том, что свалял большого дурака, связавшись с гитлеровцами. Фашистов могут с Украины погнать, вернется советская власть, и прощения Малынцу тогда у криничан не вымолить. Ему оставалось только одно: держаться немецкого начальства. Не сносить ему головы, если оно его не защитит. Побывали партизаны в селе раз, кто знает — не наведаются ли они еще как-нибудь, и тогда уж виселицы не миновать. Или спалят хату. А будет стоять на квартире майор, при охране не рискнут тронуть.

«Брешете! — мысленно говорил он. — У Микифора котелок варит… Голыми руками меня не возьмешь…»

Но майор фон Хайнс, неожиданно для Малынца, ответил на предложение отказом. Там, где он, фон Хайнс, будет жить, он русских выселит. Ему нужен дом, отдельный хороший дом.

— И так правильно, — согласился Малынец. — Это сделаем. Хат хороших в селе много…

Малынец изъявил готовность хоть сейчас пойти с майором по Чистой Кринице, однако фон Хайнс не торопился. Он извлек из кармана записную книжечку, перелистал. Найдя нужную ему страницу, он с минуту смотрел на нее и, наконец, приказал:

— Тимчук… Иван Макаровиш… вызвать! Девятко… Кузьма Степановиш… вызвать… Костюк… Алексей… вызвать!

— Костюка, это какого? Полицейского? — переспросил Малынец. — Так он же с партизанами ушел…

Фон Хайнс молчал. И, видя, что староста медлит, нерешительно переступает с ноги на ногу, он повысил голос:

— Вызвать!

Малынец кинулся выполнять приказание. Он понял, что с новым начальником надо держать ухо востро: судя по его тону, по манере разговаривать, поблажки ждать нечего. И на семейную пирушку к себе такого вряд ли удастся залучить.

Когда в «сельуправу» полицаи привели бывшего заведующего кооперативом Тимчука и Девятко, Малынец, став за дверью, с превеликим трепетом слушал, как фон Хайнс за что-то их отчитывал.

Кузьма Степанович вышел от фон Хайнса с бледным, до неузнаваемости искаженным лицом. Он мял трясущимися пальцами шапку.

— Что там он? — храбрясь, с напускным безразличием осведомился Малынец.

Кузьма Степанович обернулся к нему и, глядя на его г. Взлохмаченные усики, громко сказал:

— Гад!

Малынец съежился и испуганно оглянулся на дверь.

— Никто… еще меня не бил, — раздумчиво, с угрозой в голосе произнес Кузьма Степанович. — Припомнится вам это… душители… Будет вам хлеб… И сало будет!

Он рывком нахлобучил на голову шапку и, оттолкнув локтем старосту, тяжело шагнул к выходу.

Малынец не успел ни ответить ему, ни обидеться. В дверях появился майор фон Хайнс.

— Вы будете показывать квартиру, — коротко и сухо сказал он.

Движением пальца приказав стоявшему на крыльце солдату следовать за ним, фон Хайнс, не оглядываясь, пошел яз сельуправы, на ходу натягивая перчатки.

Пока переходили заполненную солдатами площадь, майор молчал, и только когда поравнялись с двором Ивана Тимчука, он, внимательно посмотрев на новенький забор и ярко выкрашенные ставни, задержался и спросил семенящего за ним старосту:

— Хозяин? Кто?

— Пан Тимчук… Это тот, которого вы сегодня вызывали… завмаг…

Фон Хайнс подумал и двинулся дальше. Он шел неторопливо, скользя сощуренными глазами по хатам, и снова остановился, на этот раз против аккуратного, ладного дома Рубанюков. Высокие зеленые ели, просторный двор, нарядное крылечко, видимо, ему понравились.

— Хозяин? Кто? — повторил он свой вопрос.

— А это бывшего старосты, — почему-то шепотом ответил Малынец. — Его дочку вчера повесили.

Фон Хайнс не спеша направился ко двору, толкнул ногой калитку. Он молча прошел к хате, мимо хозяйки, несшей из сарая охапку хвороста.

Катерина Федосеевна, сжав губы, ждала, пока офицер осматривал чистую половину хаты, боковую комнатку, кухню. Сашко́ сперва испугался офицера, но потом осмелел и тихонько следовал за ним.

Наконец фон Хайнс, удовлетворенный осмотром, ткнул пальцем в воздух и отрывисто бросил старосте:

— Здесь!

Малынец, почему-то утративший во дворе Рубанюков свою суетливость и все время опасливо косившийся на хозяйку, молча кивнул головой, а когда вышли за ворота, сказал:

— Семья ненадежная, пан офицер… У хозяйки дочь повешена, муж в партизанах… Вы бы у меня, пан офицер, квартировали. Там все удобства…

— Хозяйка? — высокомерно процедил фон Хайнс. — Нет хозяйка! В сарай! Все в сарай! Я хозяин!..

— Ну, воля ваша, воля ваша! — поспешно согласился Малынец.

XXI

В Чистой Кринице расквартировался крупный эсэсовский отряд. Во дворе усадьбы МТС стояли под брезентом танкетки. У ветряков и на выезде из села, в сторону Богодаровского леса, были установлены орудия.

В первые же два дня майор фон Хайнс составил с помощью Малынца список заложников. Расклеенные по селу приказы предупреждали криничан, что за малейшую помощь партизанкам заложники будут расстреляны, а остальные жители Чистой Криницы выселены из пределов Украины. Появление на улицах с четырех часов дня до семи утра было также запрещено комендатурой под страхом смертной казни.

В «сельуправе» и в помещении колхозного правления Сычик повесил изготовленные по приказанию фон Хайнса фанерные щиты с надписью: «Порядок и дисциплина превыше всего».

Приколачивая щиты, Сычик посмеивался:

— Хайнц до порядочка в ейн момент приучит… У него по секундам будете все делать…

От него отворачивались с ненавистью. Накануне фон Хайнс дал понять криничанам, как он будет насаждать дисциплину.

…Комендатурой было приказано собрать к девяти часам все взрослое мужское население в «сельуправу» для оглашения очередного приказа. Пришло несколько стариков. Стоя на крылечке и поглядывая на часы, фон Хайнс ожидал. Вскоре подошел еще один старик — щупленький дед Гичак, отец колхозного конюха.

— Почему опоздание? — спросил фон Хайнс, уставясь на него своим бесстрастным, сонным взглядом. — На пять минут…

— Часов у меня нету, — с вызывающе-дерзкой ухмылкой ответил старик. — Были, так ваши солдаты, спасибо им, позычыли…

— Нельзя опоздание, — сказал фон Хайнс и, вытянув парабеллум, хладнокровно выстрелил в голову старика. — Явиться всем через час! — громко и невозмутимо приказал он Малынцу и, не глядя на бьющегося в предсмертных судорогах человека, ушел в помещение.

После этой свирепой расправы криничане опасались и на глаза показываться фон Хайнсу. Обходили далеко стороной двор Рубанюков, где он поселился. А фон Хайнс, судя по всему, устраивался надолго и основательно.

Когда во двор к Рубанюкам пришли солдаты, чтобы выбросить из хаты ненужные майору вещи, Катерина Федосеевна надумала переселиться с Сашко́м к соседке. Но денщик фон Хайнса, узнав о ее намерении, энергично воспротивился этому.

— Козяйка нужен доме, — сказал он Катерине Федосеевне, так перевирая слова и делая такие неожиданные ударения, что понять его было почти невозможно. — Дров носить… вода… молоко…

Последние слова были понятны. Но мысль о том, что ее заставят прислуживать фашистам, казалась чудовищной, и Катерина Федосеевна, не сдержавшись, запальчиво крикнула:

— Да нехай оно сказится, чтоб я в служанках руки свои около вас поганила… Сроду не дождетесь!

Солдат выслушал ее с молчаливой улыбкой и даже похлопал по плечу. А перед вечером явился Малынец и набросился на Катерину Федосеевну с бранью:

— Ты что, в подвил захотела?.. Скажи спасибо, что комору тебе оставляют. Ишь, барыня! Чтоб мне аккуратно все было…

Он был так разъярен, грозил такими карами в случае отказа обслуживать высокое начальство, что Катерина Федосеевна скрепя сердце вынуждена была подчиниться.

Денщик фон Хайнса (соседские женщины почему-то окрестили его «Шпахеном») не утруждал себя излишними заботами о своем мрачном и необщительном начальнике. Все, что требовалось сделать: замостить кирпичом тропинку от хаты до уборной, следить, чтобы к утреннему и вечернему туалету майора на кухне была свежая вода, а у печей топливо, — все это «Шпахен» переложил на Катерину Федосеевну. Сам он, пока хозяйка выполняла за него работу, либо сидел у радиоприемника, либо листал иллюстрированные журналы.

Когда смеркалось, Катерина Федосеевна шла в свою коморку; ей удалось придать пристройке к амбару мало-мальски жилой вид. Она сама сложила небольшую печку, обила старой дерюгой дверь, соорудила из досок постель, на которой спала вместе с Сашко́м. Все-таки у нее был хоть и не очень теплый, но свой угол: в других дворах хозяев совсем прогнали со двора, и они ютились в вырытых на огородах землянках.

Долгими зимними вечерами, ворочаясь на своем жестком ложе, Катерина Федосеевна передумала о многом. С того дня, как партизаны побывали в селе, она ничего не слышала ни о муже, ни о тех, кто ушел в лес, в отряд Бутенко. Ничего не могла она узнать и о судьбе невестки и внучонка, уведенных в Богодаровку. Где-то далеко воюют ее сыновья Иван и Петро, да и живы ли они?! Может, и остались из всей семьи она да Сашко́…

Перед глазами возникали то лицо Ганны, каким оно запечатлелось в ее памяти последний раз у виселицы, — бледное, с жарко горящими глазами, то плачущая Василинка, вырывающаяся из рук полицаев…

Катерина Федосеевна содрогалась от рыданий и, боясь разбудить Сашка́, тихонько вставала с постели. Прислонясь к двери, она долго и беззвучно плакала, и никто на всем свете не знал об этих материнских слезах.

Ей вспоминалось, как еще недавно можно было свободно ходить по селу, люди разговаривали громко и смело, над садками и левадами разносились по вечерам девичьи песни. Все это сейчас казалось чудом.

На память приходили самые обыкновенные, простые события. Вот ее, Катерину Федосеевну, премировали телушкой за работу в огородной бригаде. Вот старый Остап схватился на собрании с председателем правления Девятко из-за того, что тот не дал песчаных участков под виноградник. Остап разлютовался тогда так, словно без этих бросовых песчаных земель за Лисьим Крутояром ему ничего другого не оставалось, как тут же, на колхозном собрании, лечь и помереть… И собрание, одобрительно посмеиваясь, поддержало его: решило закладывать виноградник за Лисьим Крутояром, а новую молочно-товарную ферму строить за Долгуновской балкой… Остап Григорьевич вернулся домой после того собрания с таким счастливым видом, будто всю жизнь ему не хватало только этих десяти гектаров песчаника…

Катерина Федосеевна находила в этих воспоминаниях утешение. Перед рассветом, осторожно укладываясь на скрипучих досках рядом с сынишкой, она засыпала чутким, беспокойным сном. Спала не раздеваясь, готовая в любую минуту вскочить, если вдруг придет и постучит кто-то из своих, кому она может понадобиться.

Но никто к ней не приходил, и утром, вставая, она видела одно и то же: часового с черными наушниками, топчущегося у крыльца, денщика, прогуливающего по двору овчарку фон Хайнса, парные патрули на улице.

Сам фон Хайнс выходил из дому редко. Каждый день в строго определенное время он вызывал к себе подчиненных ему офицеров и старосту. Коротко переговорив с ними, отпускал. Изредка во дворе появлялся Кузьма Степанович Девятко. Его по-прежнему именовали председателем колхоза, но эсэсовцы оставили за ним лишь одну обязанность — производить среди колхозников реквизицию продовольствия для содержания гарнизона, и Кузьма Степановиче внешней покорностью составлял списки, ходил с полицаями по дворам неплательщиков.

Никто в селе не знал, что бывший заведующий богодарозской сберкассой Супруненко, который устроился на должность помощника начальника районного управления полиции и время от времени приезжал в Чистую Криницу, был связным подпольного райкома партии. Кузьма Степанович получил от него указание всеми средствами разоблачать ложь гитлеровской пропаганды, знакомить криничан с действительным положением на фронтах, вселять в людей уверенность в неминуемом разгроме оккупантов.

Стремясь получше выполнить это задание подпольного райкома и в то же время не разоблачить себя, Кузьма Степанович пускался на всевозможные хитрости.

Однажды в канцелярии «сельуправы» у Малынца собралось человек двенадцать стариков. Всех их вызвали по одному делу: деды упорно уклонялись от сдачи продовольствия на нужды германской армии.

Малынец, багровый и потный от напряжения, то уговаривал их, то грозился отправить «куда Макар телят не гонял» и при этом искоса поглядывал на сидевшего рядом Кузьму Степановича, ища у него поддержки.

Старики кряхтели, сдержанно покашливали.

— Откуда, пан староста, яиц наберешь? Курей и на развод не осталось.

— Куроедов полное село.

— А о хлебе и сами забыли, какой он есть.

— Мерзлую картошку копаем, тем и живем…

Кузьма Степанович, все время молчавший, внушительно произнес:

— Правильно староста распекает тут вас, паны старики…

Малынец обиженно оттопырил губу:

— Все утро мордуюсь. Отправлю в комендатуру, там им быстро мозги вправят…

Кузьма Степанович прервал его властным жестом и строго продолжал:

— Новые наши власти одно пишут, а вы в свою дудку дуете… Вот я почитаю вам газетку «Голос Богодаровщины», а вы смекайте…

Он извлек из кармана старенького, сильно поношенного кожуха сложенную вчетверо газету, развернул ее, надел очки и неторопливо прочитал:

— Военный корреспондент эсэс Мартин Швабе пишет: «Край над Днепром стал одним из наших наиболее могучих союзников в борьбе с большевизмом».

Деды сидели понуро, не глядя на Девятко, но слушали напряженно: с Кузьмой Степановичем привыкли считаться.

— Шваба этот, — продолжал тот, — ясно нам, дурням, растолковал, кем теперь доводится германская держава для украинцев. Дорогие наши «союзнички!» А вы, заместо того чтобы сдавать продукт на их прокормление, наоборот, сдавать не дуже поспешаете. До кого во двор не зайдешь, один разговор: «Нету», или: «Забрали все». Что значит «забрали»? Куда «забрали»? Если забирают, стало быть своего продукта у союзников наших нету.

Вслушиваясь в интонации голоса Кузьмы Степановича, можно было подумать, что старик и впрямь возмущен. «Умный человек и сам поймет, куда гну, — думал он, выбирая нужные слова. — А дурак не разберется, так это еще лучше…»

И, внимательно поглядывая из-под своих седых кустистых бровей то на селян, то на Малынца, Кузьма Степанович укоризненно продолжал:

— По углам шепчутся, выдумки разные выдумывают. То, мол, говорят, червоноармейцы германскую армию от Москвы погнали… Извиняюсь, не то слово сорвалось… Германская армия вроде отступает от Москвы. А «Голос Богодаровщины» нам все описывает: «Аж на Урале уже Червоная Армия, вон куда дошли храбрые германские гренадеры…» Вы газетку читать не хотите, то дело ваше, но и по-за углами нечего шептаться, что, мол, Барвенково и Лозовую червоноармейцы уже забрали… Как же, рассудите, люди добрые, могут они Лозовую взять, если сами за Сибирью?..

Кузьма Степанович не жалел сердитых и гневных выражений, бичуя односельчан за распространение всяческих слухов, которые он тут же подробно пересказывал. Хитро, хотя и рискованно вел дело Девятко. Это деды начинали понимать, и хмурые, напряженные их лица посветлели, заулыбались.

А Малынец важно кивал головой, поддакивал, и по выражению его глуповатого лица было видно, что он вполне доволен «поддержкой» председателя.

Сдача продовольствия для гарнизона после этого отнюдь не наладилась. Зато в хатах, у плетней и колодцев, всюду, где не угрожала опасность быть подслушанным врагами, криничане с явным удовольствием пересказывали друг другу услышанное от Девятко.

Правленческий конюх Андрей Гичак, повстречав как-то в переулке Катерину Федосеевну, поздоровался и, оглядевшись по сторонам, спросил:

— Не приметили, Федосеевна, ваш квартирант свои манатки еще не собирает?

— Я к нему в комнату не захожу. Ничего не приметила… А почему вы так, дядько Андрей, спрашиваете?

— И сват ваш Кузьма Степанович ничего не рассказывал?

— Я ж никого не вижу… Со сватом уже неделю словом не перекинулась.

— Зря! Вы его порасспросите. Правду ли он про Барвенково и Лозовую в «сельуправе» говорил? Вроде они уже отбиты у немчугов нашими червоными армейцами…

— Неужто наши наступают, дядько Андрей?

Катерина Федосеевна смотрела на него горящим взглядом.

— По селу разное балакают, — уклончиво сказал Гичак. — Волнуются люди… Так вы ничего за своим не приметили? За Гайнцем?

— Я его только и вижу, когда, извиняйте, он до нужника ходит…

— Вы со сватом потолкуйте, — посоветовал Гичак и, заметив патрульных в конце улицы, попрощался.

Взволнованная неожиданной новостью, Катерина Федосеевна в тот же день пошла к Девятко.

Пелагея Исидоровна ей очень обрадовалась. Они сели за стол, хозяйка поставила перед гостьей миску с жареными тыквенными семечками.

— Крошу тыкву, тем и кормимся со старым, — сказала она и тут только вспомнила, что Катерине Федосеевне живется еще тяжелее.

— Что ж вы, свахо, и дорожку до нас забыли? — попеняла она. — Мой говорит: «Сходи, может нужно что…» Так у вас же солдаты стоят на воротах.

— Ой, свахо, я и за порог боюсь лишний раз выйти… Ну, а вы как тут?

Женщины торопливо выкладывали друг другу свои горести и нужды. Вспомнили о детях.

— За Петра и Ванюшу наших так болит сердце, так болит, — жаловалась Катерина Федосеевна. — И про Оксану вспомню — сердце кровью обливается… Где они? Как там они?

— И им, свахо, думать про нас доводится…

— Про Ганну еще не знают… Каждую ночь вижу то ее, то меньшенькую, Василинку, — говорила Катерина Федосеевна надломленным голосом. — Ганя хоть дома смерть свою приняла… А как там Василинка, на чужбине? Доня моя родная… Никто ж ее не доглянет, никто не спросит, ела она или пила.

— И моя там горе терпит, — пыталась утешить ее Пелагея Исидоровна. — Сколько они, катюки, молоди поугоняли.

Пелагея Исидоровна всхлипнула, потом громко запричитала. Так и застал обеих женщин плачущими Кузьма Степанович, войдя в хату.

Он молча поглядел на них, повесил кожушок у дверей и подсел к столу. Покашливая, сказал:

— Ты, стара, обедом сваху угостила бы. Плакать потом будете. Да и мне еще в «сельуправу» идти…

Громко вздыхая и вытирая глаза фартуком, Пелагея Исидоровна завозилась у печи.

От обеда Катерина Федосеевна отказалась. Ей надо было спешить домой, готовить еду Сашку.

— Что я вас хотела спросить, Степанович, — сказала она, поглядывая в окно. — Есть такая чутка, что наши на Барвенково наступают. Правда это?

Кузьма Степанович, положив руки на стол и медленно шевеля пальцами, с минуту молчал.

— Вам, Федосеевна, можно сказать истинную правду, — произнес, наконец, он. — Знаю, что лишнего никому не сболтнете. Дал мне человек один газету московскую. Наступают наши, на Украине уже. По этому дурачку, Микифору Малийцу, заметно. Он мне по три раза на день «доброго здоровья» желает. Шапочку снимает. Чует, тварюга, куда дело поворачивается.

— Ну, а про наших… про товарища Бутенко… ничего не слыхали?

— Особого пока ничего не слышно… Они свое время выберут.

— Помогай им господь бог!

Ушла Катерина Федосеевна от Девятко ободренная, внутренне окрепшая. Понимала она, что еще много испытаний, горя, унижений придется перетерпеть, но мысль о том, что где-то уже недалеко, бьются, гонят врага родные люди, может быть ее сыновья, придавала ей силы, будила светлые надежды.

Шла она домой быстрыми, энергичными шагами. Переступив порог, чуть не вскрикнула: на скамейке сидела, разговаривая с Сашко́м, невестка Александра Семеновна.

XXII

Александра Семеновна поднялась и шагнула навстречу свекрови.

Свет проникал в коморку скупо, однако Катерина Федосеевна сразу заметила, каким изможденным было лицо невестки. Худенькая и раньше, Александра Семеновна сейчас выглядела совсем сухонькой и слабой.

Катерина Федосеевна с трудом сдержала слезы.

— Шурочка! — тихо произнесла она, припадая к ее плечу. И тотчас же, подняв голову и поведя взглядом по сторонам, встревоженно спросила: — А Витя?

Глаза женщин встретились. Бескровные губы Александры Семеновны дрогнули в неестественной улыбке, в глазах ее мелькнуло почти сумасшедшее выражение. И Катерина Федосеевна поняла все.

— От воспаления легких… В тюрьме, — шепотом, еле слышно произнесла Александра Семеновна.

В коморке стало тихо. Часто падали в лоханку капли воды из худого ведра, стоящего на скамейке, сверчал где-то в стропилах сверчок.

— Нет Вити, — чуть слышно произнесла Александра Семеновна. Закрыв глаза рукой, она мгновение стояла неподвижно и вдруг закричала: — Нету сыночка… мама… И Ванюши нет… Никого…

— Шура, ты что?! — испуганно воскликнула Катерина Федосеевна. — Сядь, голубонько, успокойся… Может, Ванюша живой и здоровый, воюет где-то…

Она почти насильно усадила невестку на свою постель, развязала ее платок.

— Сашко́, затапливай, — приказала она, прикидывая тем временем, чем бы покормить невестку.

— «Шпахен» вас кличет, мамо… Что вы, не слышите? — сказал Сашко́.

Только сейчас до слуха Катерины Федосеевны дошли настойчивые крики денщика.

— Приляг, Шурочка, отдохни, — поспешно проговорила она. — К майору кличут, чтоб он сказился… Приду, наговоримся с тобой.

Денщик стоял на крыльце, широко расставив ноги.

— Вассер?! — крикнул он, топорща щетинистые усы. — Вассер! Вассер!.. Куда ходил? — Видя, что женщина не понимает его, он рассердился: — Вода… Почему вода мало?

Катерина Федосеевна обомлела, вспомнив, что сегодня пятница, а в этот день фон Хайнс принимал ванну.

Катерина Федосеевна бросилась за ведрами, затем побежала к колодцу. Она наполнила кадку, растопила на кухне печь и поставила чугуны. Оставалось вымыть кипятком ванну (ее в первый же день солдаты привезли из сельской больницы) и застлать пол дорожками.

Денщик суетливо вертелся тут же и поторапливал ее.

В кухню вошел фон Хайнс. Он был уже в халате и домашних туфлях. Солдат, отскочив к порогу и вытянувшись, глядел на него немигающим взглядом. Могли быть крупные неприятности из-за опоздания с водой. Свой девиз «организованность и дисциплина превыше всего» — майор Эрих фон Хайнс привык соблюдать с неуклонной точностью. Не раз денщик тайком, ради забавы, сверялся с часами, когда майор неторопливо шествовал к деревянному домику, специально сооруженному в углу двора.

Против ожидания, фон Хайнс, увидя, что ванна еще пуста, сохранил на своей костлявой, худой физиономии такое безразличие, что денщик выпучил глаза еще больше.

Майор снял ручные часы, отложил их и стал разоблачаться. Скинул халат, оглядел прищуренными глазами, белье и разделся догола.

Катерина Федосеевна торопливо подкладывала в огонь хворост, без видимой необходимости шуровала в печи ухватом, переставляла чугуны, гадливо отворачиваясь, лишь бы не видеть оскорбляющего ее достоинство голого бесстыдника. Такого сраму на своем веку она еще не видела!

А фон Хайнс ее просто не замечал. Он прошелся по кухне, постоял перед зеркалом, разглядывая прыщик на подбородке, затем, согнув руки и отставив острые локти в стороны, принялся приседать и распрямляться, вертеть поочередно то правой, то левой ногой…

Вода, наконец, согрелась. Катерина Федосеевна зажгла лампу, быстро наполнила ванну и пошла было к дверям. Фон Хайнс окликнул ее.

— Жена оберст-лейтенаит Рубанюк? Где? — спросил он, пробуя воду пальцем.

— Невестка? В хатынке. Катерина Федосеевна взглянула на майора с испугом. Она еще ни о чем не успела расспросить Александру Семеновну и не знала, как удалось невестке вернуться в село.

— Фельдскомендатура дала разрешение жене оберст-лейтенанта Рубанюк проживание дома, — сказал фон Хайнс, распрямляясь. — Я тоже позволяю такой разрешение. Она зайдет ко мне на квартиру. Через полтора часа.

— Она же больная, пан офицер! — воскликнула Катерина Федосеевна. — Может, дозволите завтра утречком?

— Через полтора часа, — повторил, чуть повысив голос, фон Хайнс. — Вы свободен…

Катерина Федосеевна вышла. Над селом стояли густые зимние сумерки. Прихватывал мороз. Под ногами звучно поскрипывал снег.

«Зачем она ему понадобилась, этому проклятому, да еще ночью? — думала Катерина Федосеевна, медленно идя к своей коморке. — Наверное, он про нашего Ивана хочет расспросить. Узнал, что муж — подполковник… А может, он, ирод, что плохое сделать замыслил?.. Сидит, как сыч в дупле, дидько лысый его поймет, что у него на уме!»

Расстроенная и подавленная, Катерина Федосеевна вошла к себе.

Хозяйственный Сашко́ успел уже завесить окно ветошью, засветил плошку и, сидя на корточках, подкладывал в печку хворост.

Александра Семеновна отогревалась под стареньким кожухом Остапа Григорьевича.

Зачем вас вызывали, мама? — спросила она слабым голосом.

— Баню ему готовила, черту проклятому, — с сердцем ответила Катерина Федосеевна, сбрасывая платок.

— А обо мне у вас не было с ним разговора?

— Спрашивал…

Катерина Федосеевна со скрытой жалостью разглядывала бледное, измученное лицо невестки.

— Как же тебе посчастливилось до дому попасть? — спросила она, ласково положив руку на ее голову.

— И сама не ожидала… Дайте я сяду: — Александра Семеновна поднялась и, поправив кожух, сползавший с худеньких плеч, зябко поежилась. — Когда нас в Богодаровку отправили, я уже с жизнью прощалась… А в тюрьме вовсе упала духом. Витюшка ведь больной был да в дороге еще больше простыл… Кашляет, горит весь. Одно твердил: «Пить, пить!» Домой просился, маленький мой…

Подбородок Александры Семеновны дрогнул. Она помолчала, потом продолжала совсем тихо:

— Что там делается, мама! Я не одна с ребенком была. Дети, мужчины, женщины — все вместе, в одном подвале. Душно, сыро, из щелей холод идет… Я Витю с рук не спускала. С нами военнопленные командиры наши сидели. Устроили скандал, настояли, чтобы пришел врач. Ну, пришел он. Осмотрел… Крупозное воспаление легких. Пообещал перевести в тюремный лазарет… Забыл, конечно. Им не до меня было. Каждый день по двадцать, тридцать человек отбирали… Расстреливали…

Александра Семеновна, заметив, что Сашко́ слушает ее с широко раскрытыми глазами, замолчала.

— Ты делай свое дело! — прикрикнула на него Катерина Федосеевна. — Там, в сундучке, пшена трошки осталось, перебери две жменьки, кашу сварим.

— …На третий день умер, — закончила свой рассказ Александра Семеновна. — У меня его отобрали, даже похоронить не разрешили…

Александра Семеновна глядела, не мигая, в одну точку, и в глазах ее вновь мелькнуло то же странное выражение, которое давеча заметила Катерина Федосеевна.

— Ты, Шура, успокойся, — мягко сказала свекровь. — Я вот двоих дочек потеряла. Про сынов, про старого ничего не знаю, а рукам своим не дозволяю опускаться. Нельзя этого.

В голосе Катерины Федосеевны было столько материнской теплоты, что Александра Семеновна, внимательно и благодарно посмотрев ей в глаза, доверчиво прижалась к ней.

Собирая на стол скудный ужин, Катерина Федосеевна напомнила:

— Ты мне, Шура, так и не рассказала, как они тебя освободили…

— Подвал разгружали от людей… Меня и еще трех женщин под расписку выпустили. Велели каждый месяц в комендатуру являться для проверки… Я, уже была в «сельуправе», отдала бумажку старосте.

— Как-нибудь переживем, — сказала Катерина Федосеевна. — Вдвоем нам легче будет. А то я одна, одна со своими думками… Не знаю, кого доведется живым повидать…

— Нас, мама, никто не может услышать? — спросила Александра Семеновна, настороженно оглядев коморку.

Катерина Федосеевна вышла за дверь, постояла, прислушиваясь. За плотно прикрытыми ставнями дома было тихо.

— Сидят люди по таким вот сарайчикам або в ямах, — сказала она, вернувшись. — И каждый по ночам свою думку гадает: будет он жить или схватят — ив холодную…

— Скоро изменится, мама, — шепотом произнесла Александра Семеновна. — О Харькове ничего не слыхали?

— Нет.

— Наши на Харьков наступают. Мне один лейтенант, из пленных, сказал. Говорит, четыреста населенных пунктов уже освободили… Ручался, что точно знает.

— И у нас балачки по селу идут. Дал бы господь!

— Вдруг Ванюша где-то уже недалеко, — с надеждой в голосе сказала Александра Семеновна.

— А что ты думаешь! — поддержала Катерина Федосеевна. — Если правда, что наши гонят этих идолов, и Ванюша и Петро могут заявиться… Садись, поешь. Сашко́, доставай ложки…

Они поели втроем немасленой каши. Невестке Катерина Федосеевна дала припасенный стакан молока.

— А что офицер про меня спрашивал? — вспомнила Александра Семеновна. — Староста предупредил, что он здесь главный начальник.

— Гайнц деда Гичака с пистолета застрелил, — вставил Сашо́. — За часы.

— Какие часы?

— Ой, Шурочка, — вздохнув, сказала Катерина Федосеевна, — правда это! Вынул револьвер и убил. Тот на сходку опоздал.

— Неужели убил? За опоздание?

— Все ж видели… При людях… Такой скаженный, ну зверюга, истинный зверюга!

— А что он про меня говорил?

— Требует, чтоб ты явилась до него сегодня.

— Зачем?

— Разве он мне скажет? Я думаю, про Ванюшу будет расспрашивать. Так ты ж за мужа не можешь ответ нести. Так и выскажи ему…

— Меня про Ваню уже столько допрашивали, — ответила Александра Семеновна. — Я этим следователям и счет потеряла…

Она кое-как привела себя в порядок и, накинув на голову платок Катерины Федосеевны, призналась:

— Страшновато идти.

— Может, все обойдется. Я ложиться не буду.

— Вы обо мне, мама, не тревожьтесь, — сказала Александра Семеновна. — У вас и так есть о ком болеть душой.

— Что ж ты, чужая мне?! — рассердилась Катерина Федосеевна. — И скажет такое!

Александра Семеновна завязалась платком по-старушечьи и, нерешительно постояв у низенького порога, вышла из коморки.

XXIII

Майор фон Хайнс сидел в высоком кресле и разбирал только что полученную почту.

Он уже завершил свой туалет: безукоризненно ровный пробор поблескивал в холодном свете карбидной лампы, от накинутого на плечи мундира распространялся по комнате тонкий запах одеколона. На столике дымилась чашка кофе.

Фон Хайнс пробежал глазами сообщения главной квартиры фюрера о положении на фронтах и, отложив газету, взялся за письма.

— Мильда! — резким голосом позвал он.

Овчарка спрыгнула с постели на пол и, навострив уши, заискивающе уставила на хозяина желтые глаза.

Фон Хайнс смерил собаку строгим взглядом и, приказав ей лечь у двери, вскрыл конверты.

Два письма, были из Гроссенгайма, от отца. Их можно было просмотреть бегло: отец аккуратно, два раза в неделю, сообщал об одном и том же в одинаковых выражениях: все в порядке, Эрих может спокойно исполнять свой долг перед великой Германией и фюрером.

Одно из писем, со штемпелем фельдпочты, — от брата из действующей армии. Наверное, опять нытье. Подождет. Лиловый конверт с белой каемкой — из Брюсселя. Фон Хайнс вскрыл его. Старый сослуживец Густав Мейзер, с которым в 1939 году пришлось в одном полку начинать войну в Польше, сожалел, что судьба забросила Эриха в дикую, холодную Россию. Густав до сих пор не может забыть чудесных дней, проведенных вместе во Франции…

«…Я с таким удовольствием, — читал фон Хайнс, — вспоминаю о приятных вечерах в общей гостиной, с ее глубокими креслами, с пенящимся шампанским в бокалах. Помнишь? На столе целая батарея бутылок с отборными винами и груда бумажных франков. Ночной налет на кабачок Шато-Эссэ и звон колоколов Монришара, свидетельствующих о бьющей ключом жизни…»

Фон Хайнс дочитал письмо, морщась. Густав не сетовал на то, что ему удалось остаться в Брюсселе. Газированное пиво и ракушки с жареной картошкой… Обворожительные девушки у мадам Жеймо…

— Пройдоха! — громко произнес фон Хайнс. — Отвертелся от России, теперь посмеивается…

Овчарка нерешительно постучала хвостом по полу и снова легла, вытянув передние лапы.

Фон Хайнс взглянул на часы. Жена русского подполковника придет через десять минут. У него еще было время. Он вскрыл последнее письмо, от брата. Оно долго бродило где-то, Отто написал его еще 9 декабря…

«Наро-Фоминск… Сколько мы за это время пережили! Генеральное наступление выдохлось…»

Морщины на лбу у майора сбежались к переносице:

— Этот мальчишка Отто никогда не отличался храбростью! Паникер!.. Мильда, не смей спать!

«…Сейчас мы отступаем при тридцатиградусном морозе, кругом буря и снега… Когда русские в штатском приходят мимо, мы просто срываем с них шапки, поэтому почти на каждом солдате надета русская шапка. Преследуемые большевиками на земле и с воздуха, рассеянные, окруженные, мы мчались назад, по четыре-пять автомобилей в ряд. Рядом с автомобилями — конные повозки… Отказываюсь, дорогой Эрих, от железного креста, хочу свой крестец принести домой целым. Солдаты мечтают получить „хайматшусс“ [25] , то есть легкое ранение…»

Отто писал длинно, многословно, жалуясь на трудности войны на Восточном фронте, и фон Хайнс обозлился. Маленькая военная неудача, вызванная, по-видимому, метелями и сильным морозом, уже повергает в панику таких молокососов, как Отто. Планомерный отход на зимние квартиры, задуманный ставкой фюрера, в изображении трусишек выглядит чуть ли не провалом русской кампании… Фон Хайнс и мысли не допускал об этом. Ему было обещано после «победы» поместье на берегу Днепра.

— Идиот! — Фон Хайнс отшвырнул письмо и выругался так громко, что Мильда вскочила.

Он прихлебнул остывший кофе, вытянул из папки паспорт Александры Семеновны Рубанюк и раскрыл его. С фотографии смотрели улыбающиеся веселые глаза молодой женщины с изящной прической и по-детски полными, сочными губами.

Фон Хайнс внимательно перечитал сведения о владелице паспорта, проверил штампы богодаровской комендатуры и, положив паспорт в папку, позвал денщика.

Солдат вытянулся у притолоки.

— Жена оберст-лейтенанта явилась?

— Ждет, господин майор.

— Зови! Мильда, на место!

Александра Семеновна переступила порог и, став у двери, обвела комнату тоскующим взглядом. Со стены в упор глядел на нее портрет Гитлера. Увеличенные фотографии Геббельса, Геринга и главного шефа фон Хайнса — Гиммлера, цветные пейзажи Германии, развешанные в простенках между окнами, кожаные чемоданы, пирамидой сложенные у стола, сообщали хате, прежде уютной и милой своей простотой, что-то непереносимо чужое и отталкивающее.

Взгляд Александры Семеновны упал на кроватку сына. Она вздрогнула и огромным усилием воли подавила крик. На кроватке, поводя ушами и враждебно уставившись на вошедшую, сидела овчарка.

— Вы жена подполковника Рубанюк? — глухо донесся до нее голос офицера.

— Что? — шепотом переспросила Александра Семеновна.

— Вы мадам Рубанюк? Жена подполковника?

В тоне, каким был задан вопрос, сквозило недоверие. Простой деревенский платок, грубые сапоги, изможденное лицо с глубокими темными впадинами под глазами — все это явно разочаровало фон Хайнса. Он снова достал паспорт, посмотрел на фотографию, потом на женщину.

— Садитесь, — с холодной любезностью предложил он и, указав на стул, провел ладонью по блестящему пробору.

— Я постою.

Фон Хайнс пристально смотрел на нее. Втайне он рассчитывал на то, что общество жены русского подполковника окажется более приятным. Во Франции он весьма недурно проводил свой досуг с женой убитого французского капитана.

Женщина, стоявшая сейчас перед ним с холодным выражением лица, не могла возбудить в нем ничего, кроме неприязни.

— Вы оценили доброту немецкого командования, давшего вам разрешение жить дома? — спросил он, все больше раздражаясь.

— В тюрьме у меня умер единственный ребенок, — с усилием разжав зубы, произнесла Александра Семеновна. — Эту доброту я оценила…

Глаза фон Хайнса встретились с ее глазами. Во взгляде женщины майор прочел такую откровенную враждебность, что ему сразу стало ясно: она принадлежала к тем фанатичным русским, которые не считаются ни с правилами войны, ни с силой победителей. Впрочем, эта хилая, полубольная женщина не в состоянии причинить какую-либо серьезную неприятность. Фон Хайнс был уверен в своих силах, — он добьется ее покорности.

— Чем вы думаете заниматься? — сухо задал он вопрос, косясь на Мильду.

Овчарка, шумно сопя, выщелкивала зубами блох.

Александра Семеновна с минуту раздумывала:

— Если бы мне разрешили… Я могу преподавать. В селе есть начальная школа.

— В школах будут преподавать подготовленные нами учителя, — желчно сказал фон Хайнс.

— Тогда я займусь физической работой. В колхозе…

— Какие сведения есть о вашем муже? — перебил он, угрюмо глядя на Александру Семеновну.

— Я рассталась с мужем в первый день войны. Нам пришлось срочно эвакуироваться…

Губы фон Хайнса тронула тщеславная улыбка.

— Наши «юнкерсы» и мотоциклисты не оставляют времени для размышлений…

Александра Семеновна промолчала. Майор поднялся, холодно произнес:

— Великая Германия напрягает силы, чтобы победить и дать лучшую жизнь вашей стране. Каждый должен много, хорошо работать. Мы укажем подходящее для вас занятие.

— Можно идти? — спросила Александра Семеновна.

— Да.

Она с излишней поспешностью повернулась, боясь еще раз взглянуть на кроватку сына.

Катерина Федосеевна ждала ее, не раздеваясь и не гася коптилки.

— Ну что? — спросила она.

— Работать на них не буду… Пусть опять в тюрьму гонят, — сказала Александра Семеновна. — Вы мне, мама, помогите к партизанам уйти…

— Чего он, катюга, хотел от тебя? Что говорил?

— Что бы ни говорил, оставаться мне здесь нельзя… Вы знаете, мама… — Александра Семеновна запнулась. Она собрала все свое мужество, чтобы сказать спокойно, но у нее вырвалось почти с воплем: — Поганая сука в Витюшкиной кровати спит…

— Тчш! Не волнуйся, Шура, заспокойся, дочко… Есть и на черта гром, — сказала Катерина Федосеевна. — Посоветуемся завтра со сватом. Он скажет, что делать…

Сашко́ уже спал, во дворе слышались голоса солдат, и Катерина Федосеевна успокаивала ее шепотом:

— Ложись, Шура, я тебе около печки постелила… Тепло будет…

Александра Семеновна покорно легла и сразу затихла. Но Катерина Федосеевна, спавшая все эти ночи чутким сном, слышала, как невестка почти до рассвета тяжело вздыхала, стонала и бормотала во сне что-то жалобное.

XXIV

Дни становились длиннее. Солнце проглядывало еще редко — февраль стоял пасмурный, с нескончаемыми снегопадами и вьюгами, но уже обозначался перелом к весне: тускнели, покрывались пепельно-серыми плешинами снегоэые просторы за селом. Все чаще дул ветер с юга.

По ночам прояснялось, и тогда на черном пологе неба высыпали такие крупные звезды, что светлее становилось и на земле.

Раньше, бывало, накинув кожух, выйдет криничанин в такую предвесеннюю ночь наведаться к скотине и долго стоит, слушая, как перекликаются петухи, как замирают на дальних кутках села голоса парубков и дивчат, расходящихся по домам с ночной гулянки.

Теперь над селом нависала по ночам глухая тишина, даже собачий брех и петушиный крик не нарушали ее.

Тяжело доживали криничане зиму. Тяжело и тревожно…

Подступал голод. Оккупанты отбирали скот, зерно, яйца, масло, теплую одежду. С богодаровской станции то и дело отправлялись в Германию товарные составы с награбленным добром.

Кузьма Степанович Девятко болел. Он по нескольку дней не слезал с печи, жаловался на ноги и поясницу. Пелагея Исидоровна добывала муравьиный спирт для втираний, делала припарки из сушеной мяты.

Фон Хайнс, усомнившись в болезни председателя колхоза, прислал из лазарета фельдшера. Тот осмотрел старика и заключил: «Застарелый ревматизм».

Криничане, то один, то другой, ежедневно приходили к Кузьме Степановичу. Не тая своих сокровенных дум, выспрашивали:

— Как там, Степанович?.. Не слыхать про Червоную Армию? Скоро погонит она наших «освободителей»?

С близко знакомыми надежными колхозниками Кузьма Степанович не считал нужным таиться.

— Точно сказать не берусь, — отвечал он, — а что погонят, вы не сумлевайтесь. На морду нашего старосты, Микифора, поглядывайте… На ней, как на бумаге, все прописано…

Малынец действительно, как только немецкие газеты сообщали об отходе войск, на зимние квартиры или начинали расписывать необходимость сокращения линии фронта, лебезил перед криничанами, юлил… Если же гитлеровцы наступали, он пыжился, глядел на односельчан свысока.

Варвара Горбань спросила как-то Малынца:

— Где ж та мануфактура, пан староста, что вы обещали? Говорили, целые поезда в Богодаровке разгружаются, а ни на юбку, ни на кофточку достать негде.

— Эт, глупая! — сердился Малынец. — Нехай же война кончится. У германских управителей только и хлопот, что про твою кофточку думать? Других дел нету? Глупая ты, Варька, пустые и вопросы ставишь…

Но он помнил, что сам раззвонил на все село об эшелонах с товарами, которыми немцы сулили завалить весь район, и, покрикивая на Варвару, отводил плутоватые глаза в сторону. Стараясь замять неприятный разговор, Малынец вдруг торжественно заявил:

— Скоро чудеса будете глядеть! Гебитскомиссар уже теперь в Богодаровке новый Берлин планует…

— Слыхали! — кратко сказала Варвара. — Нам в том новом Берлине не жить, а пока что этот гебиц рамы с окон та железо с крыш домой отправляет… в старый Берлин… Скупердяги ж такие, черт их принес!..

Малынец посмотрел на Варвару выпученными глазами и, махнув рукой, пошел прочь. Он бы загнул словечко по ее адресу, но знал, что в долгу она не останется. А старосте как-никак не подобало связываться на улице с бабой.

Чем ближе было к весне, тем Малынец держался заносчивей и самоуверенней. К началу марта сводки с фронта ничего угрожающего для гитлеровцев не содержали, партизаны в окрестностях тоже не появлялись.

Майор фон Хайнс добился отпуска и, временно передав дела другому офицеру, отбыл в Германию.

За два дня до его отъезда Малынец вызвал в «сельуправу» Александру Семеновну Рубанюк.

— Так что время и на должность определяться, — сказал он, не здороваясь и не предлагая ей сесть.

— Куда же?

— Покудова в солдатский лазарет.

Александра Семеновна возмущенно уставилась на него. Она, жена советского командира, будет ухаживать за вражескими солдатами!

— Нет! — твердо произнесла она, бледнея: — В лазарет не пойду!

— Придется иттить. Майор Гайнц дал такое распоряжение.

— Да я ничего и не понимаю в этом деле.

— Чего ж тут понимать? Миски, ложки перемывать, ведерко вынести, — снисходительно пояснил Малынец. — Докторского образования не требуется…

— Значит, судомойкой?

— Во-во! При кухне.

Александра Семеновна смотрела на Малынца с трудно сдерживаемым гневом. Она поняла, что фон Хайнс придумал для нее занятие, которое унизило бы ее, оскорбило ее достоинство.

— Нет, в лазарет я не пойду, — решительно повторила она.

— В понедельник выходите на работу, и никаких балачек больше слухать не хочу! — закричал, размахивая руками, староста.

Александра Семеновна почти выбежала из «сельуправы» и, не заходя домой, направилась к Кузьме Степановичу. Она ходила к нему и раньше с просьбой помочь уйти к партизанам, но он советовал подождать.

Девятко внимательно выслушал ее взволнованный рассказ о стычке с Малынцом и неожиданно повеселел.

— Это ж добре все складывается, — сказал он.

Александра Семеновна удивилась и даже обиделась:

— Не понимаю: почему?

Лицо Кузьмы Степановича снова стало озабоченным. Он встал, плотнее закрыл дверь в сени; вернувшись к столу, сказал:

— Надо браться за работу, Семеновна. Ой, как надо! Вы женщина грамотная, с понятием, можете большую пользу принести. Правду о том, что делается сейчас на свете, люди наши не знают, а задание такое…

Кузьма Степанович сообщил о том, что в надежном месте спрятан радиоприемник и остановка лишь за аккумуляторами для него.

— Одна женщина подходящая есть, дозволяет приемник у себя поставить, — добавил он. — И как раз недалечко возле лазарета живет. Согласны взяться?

— Согласна, — решительно сказала Александра Семеновна.

Но, вспомнив о предстоящей работе в лазарете, она снова помрачнела.

— Мне ничего не страшно, кроме одного, — сказала она, похрустывая суставами тонких пальцев: — работать на врагов. Этого я не смогу…

— Думаете, мне состоять в председателях сейчас легко? — хладнокровно возразил Кузьма Степанович. — А свекру вашему в старостах было добре ходить? Это небольшая беда, что придется там котелки, миски перемывать. Иначе они вам не дадут разрешения оставаться в селе… А так и пропуск получите и в курсе будете, о чем они там меж собой балакают.

— Я в лесу, у наших, любую бы работу делала, — сказала Александра Семеновна после долгого молчания. — Не была б обузой.

— Тут, в селе, ваши труды сейчас нужней.

Кузьма Степанович промолчал о том, что связи с отрядом Бутенко у него не было с тех пор, как в селе расположился эсэсовский гарнизон. Уже дважды ходили в лес надежные люди, но вернулись ни с чем.

Думать о том, что Бутенко ушел куда-нибудь из приднепровских лесов, было тяжело. Пусть партизаны не могли сейчас бороться с гарнизонами, стоящими в Чистой Кринице, Песчаном, Сапуновке, Богодаровке, — факт существования партизанского отряда в районе ободрял людей, придавал силы, чтобы выдержать, устоять в борьбе с оккупантами.

«Придется самим посмелее за дела браться, — думал Кузьма Степанович, когда Александра Семеновна ушла. — Навряд хлопцы смогут в скором времени в село заявиться…»

Но Кузьма Степанович ошибся. Спустя сутки, в глухую полночь, пришел из леса Остап Григорьевич.

Он еще издали разглядел часовых на своем подворье и, обойдя родную хату стороной, направился огородами к Девятко.

На тихий стук в оконце вышла Пелагея Исидоровна.

— Принимайте гостей, свахо, — вполголоса сказал Остап Григорьевич, переступая порог.

Пелагея Исидоровна всплеснула руками:

— Сват!

Спустя минуту Остап Григорьевич и Девятко сидели у тусклого светильника друг против друга.

Рубанюк заметно сдал за время пребывания в, лесу. В свисающих усах его (он и теперь подстригал их с прежней тщательностью), в бровях было больше седых волос, чем раньше, лысая голова отливала желтизной, взгляд светло-серых глаз его, прежде живых и веселых, стал строгим и холодным.

— Мы до вас связных два раза посылали, — сказал Кузьма Степанович. — Говорят, нету на старом месте.

— Место сменили. А для связи думаем, сват, Сашка́ нашего приспособить.

— Не мал?

— Зато шустрый. Такой продерется там, где взрослому никогда не пройти… Ну, а как в селе тут?

Кузьма Степанович рассказал. Рубанюк слушал, не отводя от него внимательного взгляда, покручивая кончик уса коричневыми от самосада пальцами.

— Крепенько петлю они на шее затянули, Григорьевич, — говорил Девятко. — Ох, крепенько! Дыхнуть людям нечем. Никакого интересу ни к работе, ни к чему другому. Я вот и сам проснусь ночью: «Надо б, думаю, инвентарь какой к посевной до кузни собрать, плужки-бороны проверить…» Вспомню!.. Эх! Лежишь так до самого ранку… От думок голова пухнет…

— А я акурат об этом собирался иметь балачку с вами, сват, — сказал Остап Григорьевич. — Товарищ Бутенко приказал.

— Как он? Жив-здоров?

— Все расскажу. Дела оборачиваются так, что будем уходить из Богодаровского леса, видать по всему — далеко. Так вот Игнат Семенович приказал вам о посевной крепко подумать.

— Сеять заставят, как не крутись. А зерна ничего они не возьмут. Не будет им зерна!

— Это так. А если наша власть вернется? Бои сильные идут — глянь, погонят.

— То дело другое. У нас на посевную свой план доведен до каждой бригады. Игнату Семеновичу так и передайте. Надо будет — соберем урожай. Не надо — ни зернинки не дадим. Настроение у людей правильное…

Кузьме Степановичу было очень приятно беседовать с верным человеком смело, не таясь, и он торопился выложить все, что у него накопилось за это время.

— Ульяну, старшую невестку деда Дабанца, помните? Больше, чем она, никто на власть раньше не ворчал. И за мануфактуру и за селедки, когда их вволю не хватало… Недавно встречает! «Скоро, спрашивает, панам и старостам конец будет?» — «А тебе что, говорю, и эти надоели? Ты ж радянськую власть не дуже почитала». — «Вы, говорит, товарищ председатель, — так и сказала: „товарищ председатель“, — вы, говорит, об этом теперь не вспоминайте. Промеж своих всякое бывает. И в семье ругаются, когда недостатки какие есть. Так то ж своя власть была, она нас уму-разуму учила». — «Поняла теперь?» — «Ой, как поняла, говорит, товарищ председатель! Придут наши, первой стахановкой буду!» Вот такие настроения, сват, у людей!

— Это добре!

— Люди теперь в политике разбираться лучше стали.

— А Игнат Семенович наказал мне: «Сходи, передай от меня, от партии нашей просьбу дедам и жинкам. Мы, может, не скоро в Богодаровские леса вернемся, путь у нас дальний, так нехай люди без нас крепко держатся. Хоть и трудно, а надо держаться, покуда большую силу наберем, чтоб погнать фашистов этих распроклятых…»

В окна уже глядел неяркий зимний рассвет, а старики никак не могли наговориться.

Часов около семи утра Кузьма Степанович, упрятав гостя в темном чулане, послал жену за Катериной Федосеевной. Вернуться в отряд Остапу Григорьевичу можно было только поздним вечером.

Катерина Федосеевна, узнав, что ее муж в селе, покинула топившуюся печь на Сашка́ и как была — в латаной кофте и холстинной юбке — выбежала из хаты, уже на ходу надевая мужнин кожушок. Пелагея Исидоровна, осторожности ради, решила вернуться домой позже и осталась в ее коморке.

Катерина Федосеевна, думая только о том, что сейчас увидит мужа, шла по улице с такой торопливостью, что встречные криничане стали обращать внимание и на ее раскрасневшееся, возбужденное лицо и на необычную для ее возраста резвость: «Куда это Рубанючиха так поспешает?»

Лишь заметив офицера, который стоял около усадьбы МТС, Катерина Федосеевна умерила шаг и свернула в переулок, хотя ей нужно было идти в противоположном направлении. Она даже зашла сперва к соседям Девятко, сочинив тут же какой-то предлог, а потом уже направилась к хате Кузьмы Степановича.

Девятко встретил ее в сенцах, пригласил в кухню и, надевая кожух, сказал:

— Пойду на приступочках посижу. Покараулю, чтобы кто случаем не наскочил.

— Ну, не приведи, господь, полицаев принесет! — со страхом прошептала Катерина Федосеевна. — Это ж и вам тогда…

— На чердаке свата спрячем, — сказал Кузьма Степанович. Там потайное местечко есть. Никакой нечистый не найдет…

Он повязал рушником горло и, покашливая, совсем больной и немощный с виду, пошел из хаты.

Остап Григорьевич появился на пороге почти неслышно. К рукаву его пиджака, к треуху прилипла паутина, шаровары на коленях были испачканы мукой. Он шагнул вперед, к столу, за которым сидела жена, и негромко произнес:

— Ну, здравствуй, Катя.

Только в первые годы женитьбы, давным-давно, называл он ее так, уменьшительно-ласковым именем, и Катерина Федосеевна, слегка порозовев, поднялась с места, да так и осталась стоять. Она глядела в постаревшее, родное лицо мужа и в этот миг чувствовала только одно: не было на свете таких тяжких, суровых испытаний, которых бы она не выдержала ради него, отца ее детей, человека, с которым дружно и ладно было прожито столько долгих лет…

Остап Григорьевич снял треух, держа его в руке, опустился на лавку.

— Садись, стара, потолкуем, — сказал он. — Повидаться теперь доведется нам не скоро…

Пелагея Исидоровна, вернувшись домой через час, заглянула на кухню. Рубанюки, увлеченные разговором, сидели все так же, рядышком.

Через минуту следом за женою вошел Кузьма Степанович. Они пошептались о чем-то возле печи, и Пелагея Исидоровна стала доставать из шкафчика миски, ложки.

— Поснедайте с нами, свахо, — сказала она, заметив, что Катерина Федосеевна поднялась.

— Ой, свахо, не такое теперь время, чтоб засиживаться, — сказала та, опасливо поглядывая на окна. — Наскочат полицаи — беды не оберемся.

— Верно, нехай идет, — поддержал Остап Григорьевич.

Катерина Федосеевна, медленно повязывая на голове теплый платок, смотрела на мужа пристальным, тревожным взглядом. Никто не мог ей сказать, увидит ли она его еще когда-нибудь.

— Вы, сват, не забывайте моих, — говорил Рубанюк Кузьме Степановичу. — Случаем помочь в чем придется — помогите. Вернусь — в долгу перед вами не останусь. Ну, иди, Катерина. Да Сашка́ потеплей в дорогу одень…

XXV

Утром, когда Александра Семеновна, хмурая и подавленная, одевалась, чтобы идти в лазарет, свекровь рассказала ей о безобразной сцене, которую видела накануне.

Денщик фон Хайнса, вынося к машине чемоданы своего хозяина, оступился на крылечке и вывихнул ногу. Майор, взбешенный тем, что ему пришлось задержаться и брать в поездку другого солдата, яростно стегнул денщика по лицу хлыстом.

— Тот стоит, побелел, аж перекосился весь, — рассказывала возмущенным шепотом Катерина Федосеевна. — А Гайнц сел себе в машину и не оглянулся. Вот же ж паразит! Мне даже жалко «Шпахена» стало…

— Чего ради нам жалеть их? — сказала Александра Семеновна. — Пусть не позволяют себя бить…

Катерина Федосеевна искоса разглядывала ее похудевшее лицо с большими темными впадинами вокруг усталых глаз, и при мысли, что невестке приходится покоряться вражеской силе, у нее защемило сердце.

Она все же нашла в себе мужество ничем не выдать своих чувств, лишь в уголках ее губ обозначились резкие складки.

Александра Семеновна постояла с минуту около порога, потом сказала:

— Что бы Иван обо мне подумал, мама, если б знал, куда и зачем я иду?

Катерина Федосеевна обняла ее и со вздохом сказала:

— Не терзай своего сердца, Шурочка. Ты же не по своей воле…

Проводив невестку, Катерина Федосеевна подмела пол, кое-как перемыла посуду, собиралась заняться стиркой, но поняла, что не сможет. У нее все валилось из рук.

Было жаль Александру Семеновну, но еще более тяжко и тревожно становилось на душе при мысли о муже и ушедшем с ним в лес сынишке.

Сейчас она раскаивалась в том, что уступила настояниям Остапа и отпустила с ним Сашка́. Мальчонке предстояло возвращаться одному. О чем только не передумала мать за эти часы! То ее воображению представлялось, что Сашко́ заблудился в лесу, то казалось, будто он замерз или попал в руки полицаев.

Первую половину дня она провела в напряженном ожидании, а потом, сказав денщику фон Хайнса, что надо насобирать валежника, попросила у соседки салазки и пошла в лес…

* * *

…У ворот немецкого лазарета часовой молча и равнодушно указал Александре Семеновне на кирпичное приземистое строение в углу двора.

Было время завтрака. Слышался стук металлической посуды, солдаты в куцых холщовых халатах поверх длиннополых шинелей пронесли термосы к больничному зданию.

Сутулый повар в очках, распоряжавшийся на кухне, скользнул близорукими глазами по лицу Александры Семеновны, неторопливо доел гороховую похлебку, смахнул со стола в пустую чашку яичную скорлупу и только после этого изложил стоявшей перед ним женщине обязанности кухонной чернорабочей.

Изъяснялся он преимущественно жестами и исковерканными русскими словами, по-заячьи шевеля при этом крупным хрящеватым носом и обнажая крепкие желтые зубы.

Александре Семеновне выдали заношенный до землистого цвета халат и заставили вычистить два котла, вмазанных в огромную плиту.

На кухне стояла сыроватая, как в предбаннике, теплота, густо пропитанная смешанными запахами варева и карболового раствора. Работая, Александра Семеновна задыхалась.

Как только котлы были вычищены и женщина разогнула ноющую спину, повар добродушно ткнул пальцем в груду алюминиевой посуды:

— Марушка… тарелки…

Солдаты, работающие на кухне, вообще обращали на нее внимание лишь тогда, когда нужно было приказать что-нибудь, причем, следуя примеру своего шефа, ее окликали, презрительно-равнодушно: «Марушка, вассер!», «Марушка, выносить!»

Александра Семеновна чувствовала, как от жгучего стыда у нее горели под платком уши, и она огромным усилием воли сдерживала себя, чтобы не разрыдаться, не выбежать отсюда, где все невыносимо унижало ее.

Прикусив губу и сдвинув брови, она продолжала работать. «Так надо, надо!» — мысленно твердила она, вспоминая свой разговор с Кузьмой Степановичем Девятко и его твердое намерение привлечь ее к подпольной работе.

День тянулся нестерпимо долго. Уже к его исходу Александра Семеновна, натирая какой-то едкой мазью кипятильный бачок на крыльце, увидела денщика фон Хайнса — «Шпахена». Солдат, опираясь на палку и волоча завязанную какими-то тряпками ногу, ковылял к больничному зданию.

Поровнявшись, он узнал Александру Семеновну и задержался. Постоял немного, топорща рыжеватые усы, покрутил головой и невесело усмехнулся.

— Гитлер пльохо, — неожиданно произнес он. Видимо, сам испугавшись этих слов, он оглянулся по сторонам и торопливо захромал дальше.

Александра Семеновна смотрела ему вслед озадаченно: впервые слышала она такое от гитлеровца.

Как-то этот самый «Шпахен» в отсутствие фон Хайнса позволил им с Катериной Федосеевной послушать у радиоприемника концерт из Москвы. Сопоставив этот поступок с тем, что денщик только что сказал по адресу Гитлера, Александра Семеновна подумала: «А что, если попросить у солдата разрешение слушать и другие передачи?» Нет, это было рискованно!

Хорошо было бы, пока солдат находится в больнице, сбегать домой — может быть, посчастливится в его отсутствие записать советскую сводку… У Александры Семеновны даже руки задрожали при этой мысли.

Но уйти домой ей удалось только поздно вечером.

Катерина Федосеевна, не зажигая света, протапливала на ночь печурку.

— Сашко́ вернулся? — спросила еще у порога Александра Семеновна.

— Пришел. Поел и до Девятко подался.

— Что рассказывал?

— Ничего, чертенок, не хочет говорить. Уперся, как тот бычок: «Не спрашивайте, мамо, не велено…» А как ты там, Шурочка?

Александра Семеновна махнула рукой, попила воды и стала раздеваться.

Поджидая Сашка́, женщины сидели в темноте. Александра Семеновна, нервно комкая платок, вполголоса рассказывала, что пережила в лазарете.

— Не выдержу я, мама, — шептала она. — И вовсе ни к чему мне в селе оставаться… Ведь я не старая и не больная… Могла бы что-то полезное делать…

Катерина Федосеевна утешала молодую женщину как могла, но втайне и она была убеждена, что лучше бы невестке уйти из села: оккупанты едва ли оставят ее в покое.

Спустя немного времени пришел Сашко́. Пальтишко и шапка на нем были влажными — на дворе шел мокрый снег.

Когда он разделся, Александра Семеновна зажгла каганец, подсела к мальчику и, разглаживая пальцами его спутавшиеся мокрые вихорчики, спросила:

— Ну, Сашуня, кого видел? Чем похвастать можешь?.. Устал, бедняжка?

— Когда ходил, устал, а сейчас ничего, — сказал солидно Сашко́. И легонько отведя руку Александры Семеновны, отошел к горячей печке. — Я дуже спать хочу… — сознался он.

— Ну, ложись, ложись… Завтра все нам расскажешь… Хорошо?

Сашко́ быстро и молча улегся, сонным голосом пробормотал:

— И завтра не расскажу…

Заснул он молниеносно. Мать укрыла его кожушком, обувку поставила на печку сушиться.

— Вот же ж скрытный, — сказала она, поправив под головой Сашка́ подушку и разглядывая его с горделивым удивлением. — А ему только одиннадцатый пошел…

— Это неплохо, мама, — ответила Александра Семеновна, задумчиво глядя на чадяший язычок каганца. — Беда только, что у таких вот нет детства…

Неожиданно она спросила:

— Как зовут денщика майора?

— Убей меня бог, не знаю. «Шпахен» и «Шпахен». Тебе на что?

— Нужно.

— Тьфу, какие вы все секретные сделались!

Катерина Федосеевна стала укладываться. В полусне она слышала, как невестка умывалась, потом, скрипнув дверью, вышла из коморки. Хотела окликнуть ее, но Шура уже куда-то ушла.

Часовой, куривший у ворот, окликнул Александру Семеновну, когда та поднималась по ступенькам крылечка.

— Свои, свои! — откликнулась женщина и, стараясь придать своему голосу возможно больше беспечности, воскликнула: — Больного вашего иду проведать… Кранк…

Денщик, расположившись в комнате майора, ужинал. На столе перед ним стояла тарелка с ломтиками шпига, дымящийся котелок, начатая банка консервов.

Пропустив Александру Семеновну в хату, он выжидательно уставился на нее. Было что-то испуганное в выражении его глаз, в настороженной позе, и Александре Семеновне не верилось, что он сегодня непочтительно отозвался о Гитлере. Должно быть, солдат раскаивался в том, что сболтнул при ней лишнее…

Стараясь расположить его к себе, Александра Семеновна спросила как можно заботливей и ласковей:

— Как ваша нога?

Солдат не понял, и она указала рукой:

— Нога, нога?

Окинув взглядом комнату, Александра Семеновна заметила: радиоприемник — цель ее прихода — стоял на месте.

Солдат с покорной готовностью положил поврежденную ногу на табуретку, поближе к свету, намереваясь размотать бинт.

— Да вы сперва поужинайте, — сказала Александра Семеновна и, не дожидаясь приглашения, села. — Может быть, компресс надо будет сделать…

— Я! я! — закивал головой солдат. — Компресс… хорошо…

Пока он доедал свой ужин, Александра Семеновна, пользуясь известными ей немецкими словами, помогая себе жестами, расспрашивала его о доме, семье.

Солдат отвечал немногословно, но охотно. Работал до войны электромонтером в Гроссенгайме, где живет и майор фон Хайнс. Зовут его Пауль Бунке. Дома остались жена, мальчик и девочка. Если бы майор не был так строг, он смог бы повидать семью.

Лицо Бунке, с багровым шрамом через всю щеку, стало печальным. Он размотал бинт. Нога у щиколотки сильно распухла, кожа на ней приобрела от иода зловещий фиолетовый цвет.

— Сделайте компресс, будет легче, — посоветовала Александра Семеновна.

Солдат принес из кухни смоченное в водке полотенце, обернул ногу и прилег на лавке.

Увидев, что Александра Семеновна вопросительно смотрит на радиоприемник, Бунке сказал:

— Пошалуста…

В хату ворвались звуки джаза.

— Анзолина, — сказал солдат и, прикрыв веки, стал слушать, дирижируя пальцем перед своим носом, шевеля губами.

Истерично-визгливые звуки, гнусавые голоса, кваканье саксофонов, исторгавшиеся из репродуктора, нестерпимо резали слух Александры Семеновны.

Сумбурные звуки, наполняющие комнату, ненавистные портреты Гитлера и Геббельса, сусальные олеографии на стенках напоминали ей почему-то сутулого повара в очках из лазарета, пренебрежительные окрики: «Марушка!», брезгливое выражение лица фон Хайнса, овчарку в кроватке сына.

Все походило на тяжкий сон, ошеломляло, давило.

Александра Семеновна повернула ручку радиоприемника… Бравурное громыхание военного марша… Картавящий голос диктора… Казалось, никуда нельзя было уйти от немецкой речи, она господствовала во всем эфире… Александра Семеновна оглянулась на Бунке: солдат дремал. Она тихонько продолжала вращать ручку, и вдруг из приемника полилась величаво-спокойная, знакомая с детства мелодия, чистая и звенящая, как весеннее утро. Неужели Москва?

Транслировалась опера «Евгений Онегин». Глаза Александры Семеновны искрились от счастья. Она не только наслаждалась сейчас чарующей музыкой: она ощущала дыхание своей родины, чувствовала ее непоколебимую, мудрую уверенность, и это сообщало женщине силы, которые, казалось, помогут выдержать любые испытания.

Александра Семеновна не обращала теперь внимания ни на шаги часового у окна, ни на сонное бормотание денщика за спиной. Она прослушала оперу до конца и, чувствуя, как от ожидания следующей передачи у нее колотится сердце, прижала руку к груди; уже много месяцев она не слышала голоса Москвы. Каждое слово правды стало бы оружием для борьбы с оккупантами…

В приемнике слышались шорохи, напоминавшие шелест листьев в саду, еле уловимое попискивание; казалось, это будет тянуться бесконечно.

— Говорит Москва!..

Александра Семеновна торопливо повернула регулятор громкости, заглушая голос; кругом были враги. — …От Советского информбюро…

Александра Семеновна, скосив глаза на спящего Бунке, поспешно извлекла из кармана пальто листок бумаги и огрызок остро отточенного карандаша.

Звучный баритон диктора произносил слова веско и медленно, она успевала записывать.

— …В течение восьмого марта наши войска на ряде участков фронта с боями продвигались вперед и заняли несколько населенных пунктов…

— «Но где эти участки фронта?! Люди ведь будут интересоваться…»

— За шестое марта уничтожено не тридцать пять немецких самолетов, как об этом сообщалось ранее, а сорок пять немецких самолетов. За восьмое марта под Москвой сбито два немецких самолета…

Александра Семеновна лихорадочно писала, забыв обо всем, кроме того, что завтра криничане узнают об истинном положении.

Внезапно почувствовав на себе взгляд, она обернулась: Бунке глядел на нее в упор.

Александра Семеновна инстинктивно прикрыла написанное рукой. Она отлично понимала, что ей угрожает, если Бунке сообщит в гестапо о ее действиях.

Диктор продолжал: в районе Демьянска советские войска сжимают кольцо вокруг шестнадцатой немецкой армии; на Украине партизанский отряд товарища Ф. истребил много немецко-фашистских захватчиков, взорвал несколько мостов и складов…

Бунке поднялся со скамейки и, стоя спиной к женщине, о чем-то размышлял. Потом накинул на плечи шинель и, прихрамывая, направился к двери.

«Позовет часового, и меня сейчас уведут», — мелькнула мысль у Александры Семеновны. Она быстро выключила радиоприемник и зажала в руке бумажку.

Около порога солдат остановился.

— Я нишего не видеть, — произнес он вполголоса, не оборачиваясь. — Никто… Дейтше официр нишего не должен знать… Капут вас, капут менья…

Он шагнул в сени, потом было слышно, как он переговаривался на крылечке с часовым.

Спустя минуту Александра Семеновна, упрятав бумажку под лифчик, вышла из хаты. Солдат, пропуская ее, посторонился. И когда она была уже в нескольких шагах от коморки, Бунке с наигранной веселостью крикнул:

— Спокойный нош…

XXVI

За ночь Александра Семеновна переписала сообщение Совинформбюро набело и, вырвав из школьной тетрадки чистые листки, сняла еще несколько копий. Писала печатными буквами, чтобы измените почерк, и управилась только перед утром.

Проснулась она часов в семь, уже было светло.

Сашко́ сидел на ворохе соломы, посапывая, обувался. За ночь сапоги его покоробились и не лезли на ноги.

— Куда мать пошла, Сашуня? — спросила Александра Семеновна, быстро одеваясь.

— Лежанку топят у «Шпахена».

— А ты куда собираешься?

— С Колькой в одно место… Дело у нас есть.

Он справился, наконец, со своей обувью.

— Сашуня… — Александра Семеновна подошла к нему и заглянула в глаза. — Так ничего и не расскажешь, что видел в лесу?

Он решительно помотал стриженой головой.

— Дурачок, мне же можно знать!

— Тато сказали, чтоб я себе язык откусил, а никому ничего. Сашко́ напялил пальтишко, шапку. Александра Семеновна пытливо разглядывала его. Сообщения Совинформбюро мог отнести он. Ей надо было торопиться в лазарет, да и не следовало навлекать подозрения частыми посещениями Девятко.

— Вот что, — сказала она, — если уж ты такой твердый, я тебе тоже доверю одно поручение.

Она положила пачку бумажек в карман его штанов.

— Отнеси это Кузьме Степановичу. Лично ему и никому больше, и чтобы никто не знал…

Нагнувшись к уху мальчика, шепотом добавила:

— С нами сделают то же, что с Ганной, если попадет к полицаям.

Сашко́ деловито пощупал через материю штанишек плотный пакет, кивнул: — Отнесу…

Александра Семеновна проводила его за ворота, подождала, пока он исчез в переулке, и пошла в лазарет.

Все же, работая, она весь день не могла подавить в себе чувства тревоги. У нее не было никакого опыта подпольной деятельности; возможно, она уже с первых шагов допустила промах, пользуясь радиоприемником на глазах у Бунке и положившись на мальчика.

Нужно было посоветоваться обо всем с Кузьмой Степановичем. Александра Семеновна решила пойти к нему сразу же после работы, как только смеркнется.

Но вечером, выйдя из лазарета, она встретила Девятко на улице. Кузьма Степанович сам поджидал ее.

Покашливая, опираясь на палочку, он шагал рядом с ней и, хотя вблизи никого не было, говорил осторожно, вполголоса. Узнав, как была добыта советская сводка, он покачал головой.

— Ненадежное дело, Семеновна. Сегодня этот самый ваш «Шпахен» до радио подпустит, а завтра сам же и в гестапу отведет.

— Так он из рабочих, — возразила женщина. — Офицер его избил, он злой на него, Гитлера ругает…

— Нет, Семеновна… Пока будем на самих себя надеяться… Такой, как фон Хайнс, держать при себе ненадежного солдата не будет. Не надо связываться…

— Тогда скорее свой приемник надо налаживать, — с раздражением сказала Александра Семеновна. — Что ж так сидеть?

— То вопрос другой… Наладим.

Разговор этот оставил у Александры Семеновны чувство досады. Ей хотелось решительных и смелых действий, а старик, по ее мнению, чересчур осторожничал.

И вечером, когда Бунке, заглянув в коморку, многозначительно глядя на Александру Семеновну, сказал, что уходит к товарищам играть в карты, и предложил ключи от хаты, она поколебалась, прежде чем взяла их.

…Через сутки в село пришел с железнодорожного полустанка Кузьма, брат Катерины Федосеевны. К Рубанюкам домой он зайти не решился и вызвал сестру к Лихолитам.

Он сидел в маленькой комнатушке с Кузьмой Степановичем. Перед ними стояла сковородка с остывшей, нетронутой яичницей. По лицам обоих Катерина Федосеевна увидела, что они чем-то очень озабочены.

— Вот, сваха, дело какое, — сказал Кузьма Степанович, задумчиво потирая пальцами выпуклый блестящий лоб. — Надо вашему Сашку́ в лес идти.

— Одному?

— Больше некому. Одному и аккуратней…

— Не препятствуй, Катря, — поддержал Кузьма. — Надо вот как!

Он выразительно провел ребром ладони по заросшему курчавым волосом кадыку.

— Боязно… Малый, — со вздохом сказала Катерина Федосеевна.

* * *

Вечером Кузьма Степанович, вручая Сашку запечатанный конверт, адресованный командиру партизанского отряда товарищу Б., спросил:

— Куда положишь?

— В шапку. Или под стельку в чобот.

— Не годится. Намокнет. Идти тебе далеко…

Бумажку зашили в подкладку пальтишка.

— Ну, а если тебе кто встретится? — проверял Девятко. — Что ты будешь говорить?

— Иду, мол, до дядька Кузьмы… Разъезд около леса.

— Зачем?

Сашко́ морщил лоб, с минуту раздумывал.

— Тетка, мол, штанцы должна скроить. Старые у меня лезут… Вот…

— Это можно.

У Сашка́ вдруг заблестели глаза, и он заговорщицким шепотом спросил:

— Дядько Кузьма Степанович… А пистолет можно взять с собой?

— Какой еще пистолет?! Ты что, хлопец?! Эй!

— Я достану. А то вдруг зверюга какая нападет?

— И думать перестань… Откуда у тебя может быть пистолет? Ты, сынок, этими цацками не балуйся…

Кузьма Степанович встревожился не на шутку: бес его знает, что выдумал чертенок! Еще в самом деле стащит где-нибудь оружие, заварит такую кашу, что не расхлебаешь.

А Сашко́, слушая его гневный голос, испытывал большое разочарование: у него с Колькой Боженко давно было припасено оружие — новенький немецкий автомат, забытый одной из проходивших через село частей. Хорошо, хоть не брякнул об этом при Девятко.

…На следующее утро, когда солнце уже взошло, мать проводила его в дорогу.

Сашко́ видел, как соседней улицей проехали за дровами в лес солдаты и полицаи на высоких повозках. Он постоял и пошел в другую сторону.

Под плетнями, в выемках и буераках еще лежал грязный твердый снег, а по обочинам в колеях струилась талая вода, земля раскисла. Идти было трудно, и Сашко́ невесело думал о том, что к партизанскому лагерю он доберется только в темноте, — смеркалось рано. А вечером одному в лесу было страшно, хотя об этом он никому бы не сознался.

Миновав столб с надписью на дощечке «Заборонена зона», мальчик уверенно свернул с просеки на глухую тропу. Несколько дней назад здесь его вел батько.

Между деревьями еще громоздились сугробы, но они уже оседали, вокруг стволов образовались лунки, капли с ветвей изрешетили усыпанный хвоей наст. Дул влажный, мягкий ветер. Под ногами чавкал напитанный водой снег, смешанный с опавшими листьями. Сашко́ шел, прислушиваясь к лесным шорохам, к журчавшему где-то неподалеку ручейку. Взгляд его невольно задерживался то на каких-то петлистых следах, отпечатавшихся на сугробах, то на грачах, уже прилетевших и хлопочущих в верхушках кленов и дубов.

Было бы интересно шагать вот так по огромному и немножко загадочному лесу, если бы не намокли сапоги и не стали зябнуть ноги.

«Пойду быстрей, еще жарко станет», — утешал себя Сашко́, Километра через три тропинка исчезла, и мальчик свернул к виднеющейся за деревьями дороге. Но тут слух его вдруг различил голоса, скрип колес.

Сашко́ притаился за кустом орешника, уткнулся головой в мокрую листву. Голоса приближались, становились все явственней, и он прижался к земле. Среди других он различил хриплый голос Павки Сычика.

— …Было б здоровье у меня трошки получше… — донесся обрывок разговора, заглушенного стуком удалявшихся повозок.

Сашко́ продрог, ему очень хотелось вернуться домой. Но, вспомнив о бумажке, о возможности снова увидеть батька и веселых, добродушных партизан, которые прошлый раз наперебой кормили его горячей кашей, он поднялся, стряхнул пальтишко и пошел дальше.

Невдалеке уже виднелась развилка дорог, там надо было идти влево. Раздумывая над тем, зачем Сычик разъезжает по лесу и почему он жалуется на здоровье, Сашко́ прошел еще немного.

— А ну, стой-ка, пацан! — окликнули его.

Сашко́ вздрогнул от неожиданности и шарахнулся в сторону от дерева, из-за которого раздался голос.

На дорогу вышел, опираясь на палку и похрустывая валежником, высокий старик.

Сашко́ съежился. В старике он сразу опознал лесника-объездчика. Сашко́ не раз видел его в селе около «сельуправы», со старостой Малынцом. Вот будет дело, если старик заберет его и поведет к старосте!

Объездчик, шурша серым брезентовым плащом, надетым поверх ватника и низко подпоясанным ремнем, приблизился и строго разглядывал мальчика. Глаза у него были черные, как у цыган, которые в позапрошлое лето стояли возле Чистой Криницы, и под его сверлящим взглядом Сашко́ почувствовал себя очень неважно.

— Ты чей? — спросил объездчик, сдвинув реденькие взлохмаченные брови.

— Савченковых, — соврал Сашко́, мигая длинными ресницами и раздумывая над тем, как улепетнуть. И, опасаясь, что ложь его сейчас разоблачат, он поспешно добавил: — А я вас знаю. Вы дядько Филимон…

Старик смотрел на него, раздумывая:

— Савченковых? Это каких? Что-то не знаю… Ну, и куда это ты чикиляешь?

— До тетки Параски. Они мне штанцы обещали скреить… Вот…

Сашко́ приподнял полы пальтишка и показал брючки, все в заплатах.

Дряблое, неприветливое лицо объездчика, с реденькой бородкой, тронула усмешка.

— Так, так… А где же она, эта твоя тетка, проживает? Случаем, не на разъезде?

— Ага.

— Так, так… Кузьма Федосеевич тебе дядько… А ты говоришь «Савченковых»…

Сашко́, поняв, что зарапортовался, густо покраснел и отвернулся.

— А в лес ты зачем забрался? — безжалостно допытывался объездчик. — Не знаешь, что тут заборонена зона?.. Га?..

Сашко́ подумал, что в его положении лучше всего заплакать, и уже собирался это сделать, но в это мгновение из-за поворота вынесся мотоцикл, за ним другой, третий, потом показался большой вездеход, полный солдат. Машины трясло и подбрасывало на ухабах; в такт толчкам штыки и каски покачивались вправо, влево.

Разбрызгивая грязь, наполняя лес оглушительным треском, мотоциклы стремительно приближались, и лесник, стиснув плечо Сашка́ огромной ручищей, отпихнул его в сторону.

Мотоциклы резко затормозили. Солдаты и два здоровенных парубка в полицейских шинелях были, как сразу определил Сашко́, не из Чистой Криницы. Видел он их впервые. Один из немцев подозвал объездчика. Они о чем-то говорили, лесник стоял, вытянув руки, и, быстро кивая головой, что-то тихо и неразборчиво отвечал.

Сашко́ косился на ручные пулеметы, на автоматы, на злые, забрызганные грязью лица полицаев и солдат. Ему очень хотелось юркнуть в чащу, но ноги словно приросли к земле, и он не мог шевельнуться.

Полицай, сидевший на первой машине, тоже спросил о чем-то лесника и показал при этом на Сашка́. Все повернули головы в его сторону.

— Внучонок, — ответил объездчик. — Взял на недельку, пускай поживет.

Колонна двинулась дальше. Лесник подождал, пока она скрылась, и вернулся к Сашку́. Он взял его за руку и, посмеиваясь, сказал:

— Ну, пойдем поглядим, где эта твоя тетка.

Сашко́ попытался выдернуть руку:

— Я сам пойду… Пустите, дядько Филимон.

— Не пужайся, не съем, — сказал старик. — Я знаю, где твоя тетка живет…

Он довел Сашка́ до прогалины, и тот увидел здесь лошадь с бидаркой.

Лесник стал ее отвязывать. Сашко́ наблюдал за ним исподлобья. То, что старик не донес на него и даже назвал своим внучонком, крайне озадачило мальчика. Но доверять леснику он все равно не мог Зачем бы тот водился с Малынцом?

— Полезай, — сказал объездчик.

Сашко́ взобрался на бидарку. Если бежать сейчас, дядько Филимон все равно догонит. А вот если сигануть на ходу, в кусты погуще…

Лесник сел рядом и стегнул кобыленку вожжами. Немного проехали, и объездчик, оглядывая Сашка́ сверху и лукаво улыбаясь, сказал:

— Так, так. Значит, говоришь, Савченковых?.. А я вот зараз припомнил, чей ты…

Голос у него был не такой злой и строгий, как сначала, но Сашко́ насупился и ничего не ответил. Он помнил, что хата лесника стоит возле той дороги, которая от развилки пойдет вправо. Если объездчик повернет домой, он попросится по маленькой нужде, и тогда… Тогда нехай дядько Филимон попробует его догнать…

Лесник поехал не направо, а налево. Бидарка катилась легко и быстро, и Сашко́ втайне даже начал радоваться, что все так получилось.

Километрах в двух от лагеря старик натянул вожжи.

— Отсюда дойдешь сам? Не забыл дороги?

Сашко́ мотнул головой и быстро слез.

.

Еще далеко от землянок, на сторожевой заставе, Сашка́ задержали. Партизан, знающих мальчика, не оказалось, и один из них получил приказание сопроводить Сашка́ в штаб.

Он шел быстро, и Сашко́, изрядно уставший, обиженно сказал:

— Дядько, у меня уже весь лоб мокрый…

Партизан зашагал медленнее.

Первым, кого в лагере увидел Сашко́ из знакомых, был Алексей Костюк. Он тащил в одну из землянок ведро с водой и, заметив мальчика, остановился.

— Здоров, землячок! — воскликнул он радостно-удивленно. — До батька в гости? Ну, заходи, заходи, погрейся…

Сашко́ сказал, что ему надо прежде повидать Игната Семеновича.

— Ишь ты! — усмехнулся Костюк. — Зараз отведу до Бутенко. Вот ведро поставлю…

Сашко́ смотрел на землянки, вырытые под ветвями огромных сосен, на людей, возившихся возле костра и около лошадей у коновязи. В лагере было многолюдно и оживленно. У саней, на которых стоял станковый пулемет, несколько партизан о чем-то горячо спорили. Но внимание Сашка́ было поглощено другим. Он искал глазами отца; его не было видно, а мальчику не терпелось повидать его.

Алексей вынырнул из своей землянки.

— Пошли!

— А где мой тато? — спросил Сашко́.

— Найдем твоего тата…

Бутенко в штабной землянке не оказалось. За столом, с врытыми в земляной пол ножками, сидели начальник штаба Керимов, бывший секретарь сельрады Громак и еще двое мужчин в военной форме, но без петлиц и знаков различия.

— Связной из Чистой Криницы, — доложил Костюк.

Он легонько подтолкнул Сашка́ вперед.

Серьезное выражение на лице у паренька, вытянутые по швам руки вызвали у всех улыбки.

— Остапа Григорьевича сынок, — пояснил Громак мужчине в военном, — Рубанюка…

— С чем хорошим пожаловал? — спросил тот, продолжая улыбаться.

— Мне бы самого товарища Бутенко, — солидно произнес Сашко́.

— Это наш комиссар, а я начальник штаба, — сказал ему Керимов. — Секретов у Игната Семеновича от нас нет…

.

Посмотрев на Костюка, он осведомился:

— Покормили мальца? Нет? Передай, пусть сюда принесут, что там поскорее можно…

Комиссар, пробежав глазами бумажку, которую Сашко́ неохотно извлек из-под полы, передал ее Керимову.

Сашко́ устроился на ящике, возле топившейся железной печки, разглядывал землянку.

Свет из маленького оконца проникал сюда плохо, на столе горел светильник, сделанный из гильзы от снаряда. На бревенчатых стенах висели портреты Сталина и Хрущева. В углу, на деревянной подставке, стоял радиоприемник.

В дверях появился Бутенко. Его уже известили о приходе связного, и он, жмурясь, оглаживая густую бороду, вглядывался в полумрак.

— Рубанючок, говорят, пожаловал? — произнес он, шагнув от порога.

— Я тут! — воскликнул Сашко́, вскакивая.

Бутенко ласково потрепал мальчика по щеке. Ему передали бумажку, он быстро прочел ее, и лицо его сразу стало серьезным и сосредоточенным.

— Молодцы! — сказал он, подсаживаясь к столу. — Этого мы давно ждали…

У Сашка́ от тепла слипались веки. Сквозь дремоту до него доносилось, как Бутенко, комиссар и Керимов, обсуждая что-то вполголоса, часто упоминали слова: «разъезд», «тридцать седьмой километр», «цейхгауз».

Потом он так и не мог вспомнить, когда заснул, не слышал, как Бутенко перенес его за холщовую занавеску на свою постель, снял с него мокрую обувь и бережно укрыл шубой.

Когда Сашко́ проснулся, в землянке было много людей; они громко разговаривали, и среди других голосов слышался голос батька. Затем заговорил Бутенко, и все умолкли.

Сашко́ понял далеко не все, о чем говорил Игнат Семенович, ему было лишь ясно, что речь идет о той бумажке, которую прислал Девятко. «Батько спросит, как я добирался, и я ему расскажу про дядька Филимона», — подумал он.

С этой мыслью Сашко́ заснул снова и спал до тех пор, пока его не разбудили.

Перед постелью стояли Бутенко и отец.

— Вставай, сынок, вечерять, — ласково говорил Остап Григорьевич. — Ночь впереди, еще выспишься.

Сашко́ приподнялся, но голова его бессильно валилась на подушку, глаза никак не открывались.

— Ну, пускай спит, — сказал Бутенко негромко.

— Наморился, сердешный, — так же тихо произнес Остап Григорьевич. — Он же голодный…

Сашко́ внезапно почувствовал, что ему действительно страшно хочется есть, а в землянке стоял такой аппетитный запах жареного, что дольше терпеть было невозможно.

— Я не наморился, — сказал он сонно.

Спустя несколько минут Сашко́ сидел за столом, рядом с Игнатом Семеновичем, батьком и комиссаром. Ели печеную картошку с солью, потом кашу, сдобренную жареным салом.

Разговаривали тихо, почти шепотом, потому что у радиоприемника молодой партизан и девушка записывали сообщение Совинформбюро, медленно, слово за слово, передаваемое из Москвы.

Девушка с длинной черной косой время от времени поглядывала на Сашка́, и тогда в ее больших темных глазах мелькала веселая усмешка.

Сашко́ держался степенно, подражая батьку, глядевшему на него горделиво и любовно.

Его расспрашивали о селе, о том, как он добирался к лагерю.

Сашко́ рассказал о встрече с лесником, о солдатах и полицаях, которых он видел невдалеке от хаты объездчика.

Бутенко переглянулся с комиссаром.

— То же самое, — сказал он. — Дополнительно разведка представит данные к утру…

После ужина Остап Григорьевич увел сына в свою землянку. Все уже спали, и Остап Григорьевич тихонько уложил его рядом с собой.

Утром Сашку предстояло возвращаться домой, но батько пришел из штабной землянки с озабоченным видом и сказал:

— Придется переждать, сынок… Погуляешь денек, а там прояснится… Мать вот только наша тревожиться будет…

— Не будет, — беспечно заявил Сашко́. Остаться еще на целые сутки в лагере! Это сулило мальчику столько радости, что не мог он сейчас думать о доме.

А в отряде шли спешные приготовления к серьезной боевой операции. Партизаны проверяли оружие, получали второй боекомплект патронов, гранат, готовили коней и повозки.

Сашко́ решил проведать Костюка и побрел к его землянке, но Алексей куда-то сильно торопился и, на ходу похлопав мальчонку по плечу, весело сказал:

— Не робей!.. Кино сегодня будем немцам показывать…

Сашко́ вертелся повсюду, и оттого, что все партизаны были в приподнято-радостном настроении, и ему стало весело и хорошо.

Днем девушка с черной косой разыскала его возле лошадей, которых перековывали лагерные кузнецы. Она была в стеганке, сапогах, мужских шароварах с напуском и шапке-ушанке.

— Ну-ка, партизанчик, — сказала она, — пойдем перекусим. Батьке твоему некогда… Без тебя тут управятся…

Они ели борщ из одного котелка, и Сашко́ узнал, что зовут ее Маринка и что у нее где-то есть десятилетний братишка. Маринка ему понравилась, и он собирался рассказать ей про своих старших братьев, про автомат, который они с Колькой спрятали за клуней, но девушка тоже куда-то торопилась, и слушать у нее не было времени.

Керимов обходил землянки, проверяя, как партизаны готовятся к предстоящей операции.

Сашко́ втайне мечтал о том, что и ему удастся пойти с партизанами, и он перед вечером разыскал отца.

— Тато, — шепотом сказал он, — а меня не возьмут, если Бутенко попросить?

— Не выдумывай, — строго сказал отец.

Сашко́, разобиженный и огорченный, молча побрел в землянку Остапа Григорьевича, прилег на его постель. Он неспокойно ворочался, перебирая в памяти впечатления, которыми так богат был минувший день, и придумывая, как бы задобрить батька, да так и заснул.

Разбудили его громкие голоса партизан, быстро одевавшихся и выходивших из землянки.

Остап Григорьевич с винтовкой через плечо, с полной сумкой гранат на боку прикуривал около каганца трубку. Заметив, что Сашко́ не спит, он подошел, наклонился и, словно большому, протянул ему руку.

— Бывай здоров, сыночек, — сказал он. — Ты еще поспи, поспи…

Сашко́ поспешно натянул на ноги сапоги, схватил пальтишко, шапку.

— Возьмите меня, тато, — попросил он. — Я вам буду сумку с гранатами нести.

— Эт, какой ты! — сказал Остап Григорьевич, любуясь решительным видом сынишки. — Отстанешь по такой грязюке, что мы с тобой делать будем?

— Не отстану. Возьмите.

Остап Григорьевич ласково провел рукой по голове Сашка́ и уже другим, озабоченным тоном сказал, задержавшись у выхода:

— Может, вернемся не рано, так Маринка тебя накормит.

…Из отряда к тридцать седьмому километру и в сторону Богодаровки отправлялись две большие группы.

После ухода отрядов Сашко́ побыл возле землянки, потом ему стало скучно, и он пошел разыскивать Маринку.

Девушка только что вернулась из штаба и, сидя у стола, переписывала очередную сводку.

— Ну как, — спросил Сашко́, — что там по радио Москва передает?

— Двадцать семь самолетов сбили наши соколы, — ответила девушка, не отрываясь от работы. — Ложись, поспи…

Она писала и все время к чему-то прислушивалась: от волнения у нее горели щеки.

Через час Маринка надела стеганку, шапку.

— Ну, пойдем, партизанчик, — сказала она и неожиданно сердито спросила: — А ты чего не спишь?

Но когда — вышли на воздух, девушка совсем другим тоном, задумчиво и мягко, проговорила:

— Ночь-то какая хорошая!..

Где-то невдалеке слышались шаги часовых, охранявших лагерь, светились в темноте малиновые точечки цыгарок. С деревьев капало, пахло прелой листвой, хвоей…

И вдруг далеко за чащей деревьев что-то ярко вспыхнуло, багрово-красный свет словно повис на ветвях, зловеще окрасив невидимые до этого высокие облака. И тотчас же глухой взрыв докатился до лагеря, за ним — другой, чуть слабее.

Маринка порывисто сжала плечо мальчика и, глядя на зарево, то разгоравшееся, то тускневшее, взволнованно зашептала:

— Наши, Сашунчик!.. Наши…

Крым 1945–1947