Семья Рубанюк

Поповкин Евгений Ефимович

Книга вторая

ДОРОГА ДОМОЙ

 

 

Часть первая

I

Вторую половину марта и весь апрель 1942 года Петро Рубанюк учился на курсах командиров в небольшом городке под Москвой.

Близость фронта еще чувствовалась во всем: по улицам городка непрерывно шли воинские части; сосновые рощи, прилегающие к окраинам, были забиты армейскими тылами.

Скучая по фронтовым друзьям, Петро часто глядел из окон казармы на здание вокзала, расположенного неподалеку. Мимо день и ночь проносились к фронту эшелоны. Петро провожал их долгим взглядом. Хотя он и слышал, что его дивизию перебросили куда-то на юг, ему мерещились среди едущих то Арсен Сандунян, то лейтенант Моргулис, то комбат Тимковский.

Петро давно уже послал письма товарищам в свой пулеметный расчет и комбату. Написал даже командиру полка Стрельникову. Никто не отвечал. И чем ближе был день выпуска курсантов, тем больше овладевало Петром беспокойство.

Мысль о том, что в полку о нем так быстро забыли, не могла не огорчать его. Ведь и комбат и майор Стрельников обещали, что после курсов он вернется в свою дивизию, в ту же роту, с которой воевал под Москвой.

— Ты с начальником курсов поговори, — советовали товарищи. — Человек душевный, поймет и поможет…

Начальник, — седой добродушный полковник, пользовался расположением и любовью всех курсантов, свой предмет знал в совершенстве и охотно делился знаниями с молодежью.

На свои занятия по тактике он приходил с объемистым свертком карт и схем. После рапорта дежурного, молодецки разглаживая усы, он обращался к курсантам с неизменной шуткой:

— Ну-ка, разберемся, что еще наши герои преподнесли «непобедимым» фашистам.

Карты развешивались на стене, курсанты торопливо раскрывали тетради. Полковник рассказал уже много интересного и поучительного: о наступательных операциях советских войск под Москвой, об освобождении от противника Калинина, Холма, Торопца, Барвенкова, Лозовой…

Каждый раз, слушая его, Петро все больше убеждался, что война — дело куда более сложное, чем ему представлялось. И он добросовестно старался постичь военную мудрость. Порой ночи просиживал над своими записями, брал в библиотеке дополнительную литературу, кропотливо изучал ее.

Начальнику курсов нравились усидчивость Петра и его толковые ответы на занятиях. За несколько дней до выпуска он вызвал его к себе. Покручивая щетинисто-твердый седой ус и добродушно разглядывая Петра, он сказал:

— Садитесь, старший сержант! До войны чем занимались?

— Окончил сельскохозяйственную академию, приехал в село, а тут война. Так что и поработать собственно не удалось.

— Орден когда получили?

— Под Москвой.

— Кто там у вас дивизией командовал?

Петро сказал, и полковник оживился:

— Да ведь это ученик мой! Как же, очень хорошо помню! Способный человек. Помню, помню… Так вот… можем послать вас учиться на более долгий срок. Откомандируем на годик в школу. Как вы?..

Предложение начальника курсов было для Петра неожиданным. Он был твердо убежден, что после затишья, о котором сообщалось ежедневно уже в течение месяца, на фронтах развернутся еще более напряженные бои, чем зимой. Петро просто не представлял себе, как он смог бы сидеть в это время где-нибудь в тылу.

— Значит, окончили сельскохозяйственную академию? — повторил вопрос полковник. — Дело хорошее. Обстановка требует переучиваться. Из вас неплохой командир будет.

— За доброе слово спасибо, товарищ начальник курсов, — учтиво сказал Петро. — У меня на уме одно — поскорее вернуться на фронт.

— Стало быть, отказываетесь от командирской школы?

— Не то что отказываюсь, с охотой бы поучился… Но ведь, и бой для воина — хорошая школа. Вы сами об этом говорили.

— Бесспорно.

Полковник смотрел на Петра с любопытством. Ему нравился этот старший сержант с упрямым и уверенным взглядом больших темных глаз и румянцем на смуглом лице. И то, что Рубанюк побывал уже во многих боях, испытал окружение, был ранен и все же снова упорно стремился на фронт, подкупало старого командира.

— Хорошо, товарищ старший сержант, — сказал он. — Все-таки подумайте. Когда примете решение, доложите… Воевать-то еще успеете…

Петро поднялся, — коротким движением одернул гимнастерку.

— Разрешите по личному вопросу?

— Да.

— Прошу после курсов направить меня в свой полк.

— Назначение в часть не я даю. Впрочем, если смогу, постараюсь помочь, — пообещал полковник.

Спустя три дня после этого разговора Петро получил два письма.

Перед обедом ему вручили письмо от Оксаны. Последний раз она писала еще в начале марта, незадолго до его ухода на курсы. Оксана тогда находилась не то под Калинином, не то под Клином. Она туманно намекала, что в ее работе предстоят перемены и ей некоторое время придется пробыть в Москве….

Петро таил надежду повидаться с Оксаной перед отъездом на фронт, поэтому ждал от нее вестей с особым нетерпением.

Это письмо было совсем коротенькое, в половину писчего листа. Оксана сообщала, что временно работает в санитарном поезде, сейчас находится в Москве и ждет нового назначения.

«…Очень прошу тебя, Петрусь, если сможешь, приезжай хотя на сутки, ты ведь недалеко. Сейчас и твой брат, Иван Остапович, — в Москве, так что приезжай обязательно. Поезд наш на Курском вокзале, там тебе объяснят, где меня искать…»

Петро читал это письмо, когда в столовую вошел дежурный курсант и передал ему небольшой пакет.

— Из штаба армии переслали, — пояснил он, заметив недоуменный взгляд Петра. — Начальник получал…

В пакете оказались письма от товарищей с фронта: коротенькое — от комбата Тимковского, два обстоятельных, в общем конверте, — от Арсена Сандуняна и Марыганова.

Петро, забыв о еде, жадно пробежал письма. Друзья писали, что дивизия находится в резерве, под Ворошиловградом. Тимковский передал приветы от себя и командира полка, сообщал, что из штаба послано официальное отношение об откомандировании Петра в полк.

— У меня сегодня счастливый день, — сказал Петро товарищам. — Письма со всех сторон…

— Причитается, стало быть, с тебя.

— За этим дело не станет…

Петро наскоро доел свой обед и побежал к начальнику курсов.

…Получив отпуск, он выехал с рассветом попутной машиной в Москву, торопясь повидать Оксану и брата.

* * *

Петро сошел с машины на окраине, у войсковых складов, сел в поезд метро и приехал к Курскому вокзалу, когда часы уже показывали четверть двенадцатого.

Под сапогами хлюпал рыхлый, пропитанный водой снег, с почерневших крыш и карнизов часто капало. Было начало апреля, и в небе, очищенном от туч, ярко светило солнце.

Подходя к вокзалу, Петро, как и перед первой встречей с Оксаной, четыре месяца назад, с тревогой подумал о том, что вдруг почему-либо не удастся разыскать ее или она, возможно, уже уехала.

Он протиснулся к окошечку дежурного помощника коменданта и справился об интересующем его санитарном составе. Дежурный, видимо чем-то раздраженный, поднял на Петра покрасневшие от бессонницы глаза и резко спросил:

— По какому делу? Ваши документы?

Петро предъявил служебную книжку.

— Восьмой путь… Возьмите пропуск.

Петро спустился в туннель, снова поднялся по лестнице и, выйдя на платформу, разыскал санитарный поезд.

Окна вагонов были занавешены. Петро дважды прошел вдоль поезда, прежде чем заметил в одном из тамбуров женщину, вытряхивающую дорожку у открытой двери.

Он подошел и спросил:

— Как мне повидать Оксану Рубанюк?

— Ее нет, — сказала женщина.

— Это моя жена, — пояснил Петро. — Может быть, знаете, куда ушла? У меня сутки всего в распоряжении.

Женщина взглянула на него участливо:

— Надо доктора спросить. Он, может, и знает. Вы повремените секундочку. И подумать, как получилось! Оксаночка совсем недавно ушла… Я сейчас, сейчас…

Аккуратно сложив темную дорожку, она скрылась.

Петро нетерпеливо шагал около вагона. Вынул портсигар, но в нем оказалась одна сломанная папироска, и он, повертев ее меж пальцев, отшвырнул.

Женщина вернулась.

— Доктор Александр Яковлевич просит вас зайти…

Хирург полулежал с газетой на нижней полке, у окна. Он поспешно встал навстречу Петру.

— Привет, привет, старший сержант! Рад видеть в добром здравии… Прошу садиться. — Он выглянул из купе и крикнул: — Глаша, можно попросить два стаканчика чаю?

Потом сел напротив Петра и, дружелюбно разглядывая его, заключил:

— Вид отличный… Поправились, возмужали… Вы на курсах? Оксана Кузьминична мне говорила… Так-с, так-с… Она поехала к вашему брату.

— Вы его видели? — спросил Петро возбужденно.

— Как же! Был у нас. Милейший человек! После тяжелой контузии он два месяца в госпитале отлежал. Вам, конечно, известно… Сейчас ему дивизию дали.

— Как его разыскать?

От волнения у Петра вспыхнули щеки.

— Разыщете, — успокоил хирург. — Оксана Кузьминична знает. А мы, как видите, бездельничаем. В резерве… Я уже дважды рапорт подавал. Прошусь куда-нибудь в медсанбат… Не знаю… Боюсь, пошлют в тыл… А это никак не по нутру, никак! Конечно, на передовой труднее, но для врача, работающего над новыми проблемами, значительно интереснее.

— Простите, жена не предупредила, когда вернется?

— Признаться, я ее сегодня и не видел.

— А вдруг она его провожать поехала!

Петро волновался все больше, и Александр Яковлевич сказал:

— Насколько мне помнится, об отъезде Ивана Остаповича речи не было.

Женщина принесла чай и, поставив стаканы, извлекла из кармана халата конвертик.

— Дежурная просила передать, — сказала она Петру. — Оксаночка, видите, молодец, догадалась, оставила вам…

Петро быстро вскрыл конверт.

— Надо немедленно ехать! — воскликнул он. — Брат в гостинице «Москва». Телефона у вас тут нет?

— Можно с вокзала позвонить… Пейте чай. Дорогу-то вы знаете?

— Еще бы! У вас нет желания прогуляться? Поехали бы вместе.

— Пожалуй, неудобно, — заколебался врач. — С братом и женой вы давно не виделись… Мешать не следует.

— Ну что вы! Одевайтесь, поедемте.

Пока врач собирался, Петро с нетерпением поглядывал на часы и втайне уже сожалел, что пригласил с собой хирурга.

Наконец они вышли. Петро позвонил в гостиницу. Ему сообщили, что полковник Рубанюк ушел и вернется через час.

В метро Александр Яковлевич, наблюдая за возбужденным Петром, сказал с грустью:

— Завидую вам, право…

Петро вспомнил о том, что Александр Яковлевич потерял в Прибалтике свою семью. Он мысленно подбирал слова, которые могли бы утешить врача, но, не найдя их, промолчал.

Уже в вестибюле гостиницы, у лифта, Петро сознался:

— Страшно тревожусь… Каждый раз так перед встречей с близкими… Все кажется: что-нибудь случится, и я их не увижу.

— Э-э, нет! Вам везет, — возразил Александр Яковлевич.

Дверь открыл Атамась.

— Командир дивизии пишлы в магазин, — сообщил он, с особым удовольствием налегая на слова «командир дивизии». — Вы проходьте, воны скоро вернуться.

— А Оксана Кузьминична? — нетерпеливо спросил Петро.

— Цэ сродствеиница их? Вдвоем пишлы. — Атамась посмотрел на Петра изучающе и пытливо. — Извиняюсь, вы, случаем, не брат нашему командиру дивизии?

— Брат.

— Я сразу признал. Та шо ж вы не сидаете? Давайте ваши шинелки. Товарищ военврач второго ранга…

Помогая пришедшим раздеться и убирая их шинели на вешалку, Атамась с любопытством разглядывал Петра, его орден. Он почтительно спросил:

— Цэ вы наше полковое знамя из окружения вынесли?

— Не я, а старший лейтенант Татаринцев.

— Это так… А когда старший лейтенант помер, знамя ж вы забрали? Об этом уся дивизия знает…

— А где жена Татаринцева сейчас? — спросил Петро Александра Яковлевича.

— В тылу где-то. Готовится стать матерью…

Полчаса спустя, когда в коридоре послышались голоса, Атамась, проворно оправляя гимнастерку, сказал:

— Командир дивизии. По шагам слышу…

Полковник Рубанюк, пропуская Оксану, чуть задержался в дверях, обежал глазами лица мужчин и, не узнав брата, радушно улыбнулся врачу.

— Представителю медицины привет! Весьма кстати. Мы к вам собирались…

— Иван Остапович, — звонко воскликнула Оксана, глядя на Петра и прижимая ладони к груди. — Да вы ничего не видите?..

Она метнулась к Петру и, обвив его шею руками, смотрела на его лицо счастливыми, влажными глазами.

— Эге-ге! — изумленно протянул Иван Остапович. — Петро?!

Он быстро скинул шинель, передал Атамасю и шагнул к брату.

— Ну покажись, покажись! Какой стал!.. Да я бы тебя на улице просто и не узнал… Ну, давай почеломкаемся, Петро Остапович, — сказал он, тихонько отстраняя Оксану.

Братья обнялись и крепко расцеловались.

— Ты тоже… — прерывисто дыша, проговорил Петро. — Ты тоже вон какой…

— Большой, — подсказала Оксана, вызвав общий смех.

— Да нет, вы взгляните на этого старшего сержанта! — весело приглашал Иван Остапович врача и Атамася. — Я его когда-то за руку водил, в тележке по улице катал…

Братья, улыбаясь, глядели друг на друга.

— Были бы тут батько с матерью! — невольно вырвалось у Оксаны.

Александр Яковлевич, молча наблюдавший эту встречу, тихонько поднялся и снял с вешалки свою шинель.

— Я ведь зашел на минуточку, — вполголоса объяснил он Оксане в ответ на ее вопросительный взгляд. — У меня дела…

— Нет, нет! — воскликнул Иван Остапович, заметив, что врач намеревается уходить. — Это уж извините! В кои веки встретился с братом, с невесткой… Надо ознаменовать! Да, кстати, у меня и дело к вам…

Атамась тем временем извлекал из чемодана свертки, быстро раскладывал еду на столе. Оксана принялась ему помогать, но взгляд ее то и дело задерживался на Петре, — на этот раз она была плохой помощницей. Улучив минуту, она склонилась к Петру и прижалась губами к его щеке.

— Ну, прошу к столу, друзья, — пригласил Иван Остапович.

Серые глаза его, обычно строгие и несколько холодноватые, сейчас были такими ласковыми и веселыми, что Атамась, поглядывая на своего командира, подумал: «Видно, дуже любит брата полковник. Глянь, веселые стали какие».

Иван Остапович налил всем вина и, поднявшись с бокалом, провел рукой по волосам.

— Выпьем прежде всего за нашу победу, — предложил он. — За то, чтобы все семьи смогли снова встретиться и чтобы час этот был недалек…

Оксана, усаживаясь рядом с Петром, стиснула горячей ладонью его руку.

— И я думала о том же, — шепнула она и, чокнувшись со всеми, громко добавила: — И за то, Иван Остапович, чтобы встретили мы всех наших родных после войны живыми и здоровыми.

— И за это!

Иван Остапович был ко всем внимателен, острил, смеялся. Незаметно он исчез и, вернувшись через несколько минут, отозвал Петра в сторонку.

— Заночуешь с жинкой здесь, — предложил он. — Я все уладил. А то и поговорить ей с тобой не удастся…

— Мы тебя не стесним?

— Никоим образом. Гостиница большая, места свободного много.

Иван Остапович вернулся к столу. За чаем, подвинув свое кресло поближе к креслу врача, он сказал:

— Я слышал, у вас в Таллине семья погибла. А мои остались на Украине. Жена и сынишка… И вот — вы замечали? — когда видишь, что у других благополучно, как-то легче становится. Надежд на личное счастье больше… Верно?

— Вы абсолютно правы!..

— Обдумываю, как этим вот, молодым, помочь. Вместе им быть, конечно, не удастся. Хочу Оксану к себе в дивизию перевести, в медсанбат. Людей у меня там не хватает. Выйдет?

Оксана, угадав, о чем беседует Иван Остапович с врачом, прислушалась.

— Она прекрасный работник, — сказал Александр Яковлевич. — Нужен запрос из санотдела фронта. Тогда, как сумею, посодействую.

— Запрос мы устроим, — заверил Иван Остапович. — В штабе фронта пойдут навстречу.

— Может быть, и мне поможете? А? — спросил врач. — Возьмите в медсанбат, право.

— Вас? Да отпустят ли? Вы крупный специалист.

— Я несколько рапортов подавал. Обязаны же учесть желание.

— Хорошо. Потолкую в санотделе.

Оксана, не упустившая из этого разговора ни слова, наклонилась к Петру и шепнула:

— Две недели уже сидим без дела, Петро. А в резерве иногда по нескольку месяцев торчат.

Близился вечер, и врач стал прощаться. Вместе с ним уехала на вокзал и Оксана за увольнительной.

Иван Остапович, отпустив Атамася в город, скинул сапоги, гимнастерку и, устроившись на диване, сказал Петру:

— Садись. Докладывай, как жил, как воевал. Орден тебе за что дали?

— Под Москвой дрался. Комдив представил.

— Ну, и Военный Совет нашей армии тебя к награде представил… за знамя. Как судьба столкнула тебя с Татаринцевым?

Петро рассказал о своих странствованиях в окружении, о ранениях. Иван Остапович внимательно слушал, черные блестящие брови его то сдвигались над переносицей, то высоко поднимались, и лицо его светлело, становилось добрым и веселым.

— Да что это только про меня да про меня, — спохватился Петро. — Ты больше моего пережил… О Шуре так ничего и не знаешь?

— Знаю только, что до стариков с сыном добралась. И то добре.

— Батько, наверное, партизанит.

— Партизанит, не иначе.

— У тебя, Иван, седина появилась, — заметил вдруг Петро…… а у матери ни одного седого. Как они с отцом тебя ждали!..

— Не вышло. А жалко очень… Теперь, кто знает, когда удастся…

— Как ты полагаешь, союзники скоро выступят?

— Надо рассчитывать на свои силы…

Петро не сводил с брата глаз. Иван очень изменился за годы разлуки. Черты его лица были все те же, того Ванюшки, который запомнился с детства, но и внешность и манера держаться и разговаривать показывали его как зрелого, много повидавшего человека. Военная профессия наложила на него свой отпечаток: что-то суровое и властное было во взгляде его строгих серых глаз, даже когда он улыбался. Петро представил себе брата в бою и подумал, что ему, наверно, не трудно подчинять своей воле людей; такого командира должны и любить и побаиваться.

Короткий московский день истаял незаметно, и, когда Оксана вернулась в гостиницу, столица уже погрузилась в темноту.

Петро и Оксана, проводив Ивана Остаповича, остались одни. Усевшись с ногами на диван, Оксана всем телом прижалась к мужу.

— Мий! Коханый! — Порывисто и страстно обняв Петра, она долго вглядывалась в любимое лицо, и слезы, внезапные, как ливень, хлынули из ее глаз, полных любви и нежности. — Серденько мое! Я так ждала тебя!..

Петро, тронутый горячим порывом обычно сдержанной Оксаны, молча и жадно целовал ее лицо, руки, шею.

.

…Нет, не спалось Петру и Оксане в эту ночь! Они говорили о будущем, о завтрашнем дне, о своих планах так, будто не было страшной, кровопролитной войны, затемненной насторожившейся Москвы, предстоящих долгих дней новой разлуки и новых испытаний. Петро видел себя в садах Чистой Криницы, Богодаровки, выводил в грезах новые невиданные плоды. Оксана мечтала о том времени, когда им не нужно будет разлучаться и она снова сможет учиться. Смеясь, она говорила, что после войны надо будет перевести мединститут из Киева в Чистую Криницу.

Но потом Петро заметил, что Оксана стала отвечать ему невпопад, все больше задумывалась.

— Ты что вдруг такая стала? — спросил он.

— Какая?

— Рассеянная…

— Показалось тебе. А вообще, разве не о чем призадуматься? Ты через несколько часов уедешь… Мне иногда кажется, что я больше не выдержу, — сказала она тоскливо. — Поставлю твою фотографию перед собой, смотрю, разговариваю… как маленькая девочка…

— Знаешь, и я как мальчик, — сказал с улыбкой Петро. Потянувшись рукой к гимнастерке, висевшей на спинке стула, рядом с кроватью, он достал из кармана гимнастерки пачку бумажек. — Видишь? Это твое письмо. Еще в Чистой Кринице мне дала. — Письмо было истерто на сгибах, буквы расплылись. — Я его часто перечитываю. Смотри, какое стало, — Петро бережно разгладил его. — Оно как твоя клятва. Прочту… и легче как-то…

— Петрусь… милый…

Оксана порывисто привлекла к себе Петра. Потом она попросила подать со стола ее сумочку.

— Петро… Только ты ничего плохого не думай. Я тебе покажу… Ты должен знать…

Она произнесла это таким странным, подавленным голосом, что у Петра забилось сердце. Ее смутная боль и тревога передались ему. Но он взял бумажку, развернул.

— Это Александр Яковлевич, — сказала Оксана. — Я потом с ним объяснилась…

Петро сперва медленно, потом все быстрее разбирал строки, написанные, видимо, поспешно и потому неразборчиво:

«Оксана Кузьминична!
А. Р.»

Я не имею права писать Вам это, но и молчать выше моих сил. Вы заметили в последнее время, что я более резок с Вами, чем Вы заслуживаете, несправедлив — и придирчив. Я боролся с собой, но не сумел избежать того, что произошло… Оксана Кузьминична, милая! Только Вы можете поддержать меня в самые тяжелые минуты. Только рядом с Вами я обретаю новые силы, которые так нужны сейчас мне, моим раненым… Все это очень плохо, — я знаю, как Вы любите мужа, и знаю, что вы достойны друг друга. Вы можете не отвечать на это письмо, но я хочу, чтобы Вам было известно: моя придирчивость к Вам, порой грубость — тщетная попытка скрыть истинные чувства. Лучшим выходом было бы расстаться, но… это не в моих силах.

Петро, вернув письмо Оксане, спросил:

— Что ты ответила?

— Я ему ответила так, что он больше никогда не напишет. Родненький, почему же ты сердишься?

— Я не сержусь.

— Думаешь, я не чувствую?

Оксана прижалась к нему. Петро тихонько высвободился.

— Но ему хочется в тот же медсанбат, куда тебя забирают, — сказал он с нехорошей усмешкой.

— Петрусь!.. Ну и что же из этого? Неужели ты мне не веришь?

Петро долго молчал, о чем-то раздумывая, хотел рассказать о своем знакомстве с Марией, но решил, что ничего лишнего себе не позволил и не стоит зря огорчать Оксану. Усталым голосом он произнес:

— Я верю тебе…

— Я так и знала! — обрадованно воскликнула Оксана. — Ну его, Романовского! Я вот сказала тебе, теперь на сердце легче.

Больше ни Оксана, ни Петро к этому разговору не возвращались, и только утром, на вокзале, Оксана тихонько, чтобы Иван Остапович не слышал, сказала Петру:

— Я тебе, пожалуй, напрасно о Романовском сказала.

— Почему напрасно?

— Ничего у нас нет и быть не может, а ты будешь думать…

Иван Остапович вдруг вспомнил:

— Я тебе на память ничего не подарил, Петро…

Он снял с себя полевую сумку, переложил бумаги в карманы, повесил ее брату через плечо.

— Носи на здоровье. Тебе, видно, быть командиром, так что пригодится.

Проводник настойчиво предлагал пассажирам занять места, и Петро, подойдя к Оксане, сказал:

— Ну, Оксанка…

Подбородок Оксаны задрожал. Крепясь, она улыбнулась и, не вытирая слез, зашептала:

— Пиши, риднесенький… Пиши, мий любый…

Она стояла на перроне рядом с Иваном Остаповичем и махала рукой, пока поезд не скрылся за виадуком.

II

В первых числах мая Петро, закончив курсы и получив звание младшего лейтенанта, выехал в Ворошиловград.

Возвращение его на фронт совпало с тяжелыми событиями.

В пути случайный попутчик Петра, интендант третьего ранга, едущий из тыла в часть, рассказал о большом контрнаступлении гитлеровцев в районе Изюма и Барвенкова.

Интендант, пожилой, лысый мужчина, непрестанно вытирал большим клетчатым платком шею, затылок и то и дело испуганно поглядывал вверх. Когда в небе не было видно самолетов, он успокаивался и начинал уныло рассуждать о количественном превосходстве нацистов в танках и самолетах, о совершенстве их автоматического оружия и автотранспорта.

Неопрятный вид интенданта и, главное, его разглагольствования сразу же восстановили Петра против него.

Они сидели у открытой двери теплушки, свесив ноги, и Петро, сдерживая нарастающее раздражение, слушал, как интендант, отдуваясь и посапывая, изрекал:

— Конечно, весна нынче затяжная. Пока грязь да распутица, далеко они не прорвутся… Это им не Европа. А вот подсохнет, ручаться нельзя. За зиму таночков да самолетиков они настрогали.

— Много? — угрюмо спросил солдат, сидевший на корточках за спиной оратора.

— Изюм-барвенковская операция — только начало, — не ответив ему, продолжал интендант. — Боюсь я за — Москву. Очень боюсь.

— Болтаете, извините меня, всякую ерунду, — зло сказал Петро. — Слушать противно. «Боюсь, боюсь…» Валерианки выпейте.

— Верно! — поддержали внутри вагона. — Распустил человек язык…

Интендант обиженно замолчал и на первой же остановке, забрав свой чемодан, сошел.

Через сутки состав прибыл в Ворошиловград, и Петро стал наводить справки о своей дивизии. В военной комендатуре ему сообщили название поселка, где расположился ее штаб. Дежурный помощник коменданта предупредительно сказал:

— Советую подождать с полчасика, младший лейтенант. Будут попутные машины…

Выйдя на привокзальную площадь, Петро увидел толпу возле газетной витрины. Он протиснулся, жадно пробежал глазами последние сообщения. В сводке Информбюро говорилось об оставлении советскими войсками Керченского полуострова и об отражении контратак противника на изюм-барвенковском направлении.

Не замечая, что его толкают, Петро стоял у витрины, читая сухие, лаконичные строки сообщения.

Послышался резкий вой сирены. И тотчас же город откликнулся разноголосым гулом ближних и дальних заводских гудков, а где-то рядом репродукторы призывали граждан к спокойствию и порядку.

Петро, не торопясь, сошел в убежище, терпеливо переждал воздушную тревогу.

Самолеты к городу не подпустили, но когда Петро нашел, наконец, попутную машину и отъехал километров пять, снова послышались протяжные гудки и яростное бабаханье зениток.

— Часто налетают? — спросил он у сидящего вместе с ним в кузове пожилого мужчины в замасленной спецовке.

— Та ни. Вже давненько не заявлялысь, — ответил тот, подкладывая под себя аккуратно сложенный ватник. — Сьогодни щось их мордуе… — Он из-под ладони посмотрел на город и веско, угрожающе произнес: — Боны долитаються… Боны до свойого долитаються!..

В уверенном, спокойном голосе рабочего, во всей его крепкой, коренастой фигуре, ярко освещенной солнцем, было столько скрытой силы, что Петро, глядя на нею, с удовольствием подумал: «Такой ни перед какими таночками да самолетиками не оробеет».

Вдоль улиц рабочего поселка, с опрятными садиками и заборчиками, согретый майским солнцем ветер лениво гнал прошлогодние листья, покачивал ветви еще не распустившихся акаций и тополей. К строениям жались грузовые машины, у колодцев фыркали кони, оживленно переговаривались с женщинами бойцы. Петро шагал по просыхающим песчаным улицам в приподнятом настроении. Еще немного времени, и он встретится с, друзьями, о которых столько думал и так скучал все это время.

В штабе дивизии Петро не задержался. Начальник штаба принял документы, коротко распорядился:

— К подполковнику Стрельникову! Я позвоню ему. Он уже о вас спрашивал.

Разузнав, где стоит полк, Петро напился у колодца воды и, вскинув за плечи вещевой мешок, пошел пешком.

Через час он входил в большое село и вскоре разыскал дом, где помещался командир полка.

Стрельников умывался в темноватых, прохладных сенцах.

— Проходи, Рубанюк, в комнату, — пригласил он. — Прости, твоего звания не вижу. Дали тебе звание?

— Так точно! Младшего лейтенанта.

Закончив свой туалет, Стрельников сел за стол, напротив Петра.

— Ну вот, — произнес он, разглядывая его и набивая трубку табаком. — Поздравляю с командирским званием. А ты еще, помнишь, от курсов отказывался!

— Боялся свою часть потерять, товарищ подполковник. А так очень доволен, что получился.

— Дадим тебе взвод. Пока стоим в резерве, познакомься с людьми, пусть и они к тебе присмотрятся… Впрочем, ты в полку не новичок.

— Мне к комбату Тимковскому прикажете явиться?

— Его нет. Он в госпитале!

— Ранен?

— Малярия его треплет… Вернется. Его капитан Мочула заменяет. Алтаев! Соедини с третьим.

Пока адъютант дозванивался в батальон, Стрельников пробежал бумаги, лежавшие перед ним. Подписывая одну из них, он спросил:

— Комиссара Олешкевича помнишь, младший лейтенант?

— Как же! Я ведь в госпиталь его сопровождал.

— А-а! Ну да, я забыл. Скоро возвращается. Снова комиссаром будет.

— Это хорошо, товарищ подполковник! — сказал Петро. — Прекрасный он человек!

— Скоро возвращается, — повторил Стрельников, и по тону его и потеплевшим глазам Петро почувствовал, что командир полка очень доволен.

Стрельников вышел с ним на крылечко. Поглядев вверх, на звено истребителей, с глухим жужжанием спешащих в сторону города, он сказал:

— Тяжелая обстановка на фронте. Видимо, придется нам город Климентия Ефремовича оборонять. Не выдохлись еще фашисты…

Петру предстояло пройти еще километра четыре; батальон Тимковского располагался в соседнем совхозе.

Шагая по дороге, он обдумывал речь, которую произнесет перед бойцами своего взвода. Петро, как, впрочем, и каждый молодой командир, впервые получающий подразделение, был уверен в том, что его бойцы станут в кратчайшие время самыми примерными в полку.

Однако никакой речи произносить ему не пришлось. За несколько минут до его прихода капитан Мочула, исполняющий обязанности комбата, неожиданно получил от Стрельникова приказ срочно подготовиться к маршу. Мочула, которому впервые довелось руководить батальоном, растерялся, без особой надобности бегал по ротам.

О предстоящем марше Петру сообщил Арсен Сандунян, повстречавшийся ему невдалеке от конторы совхоза, где размещался штаб батальона.

Узнав Петра еще издали, Арсен поставил на землю цинковые ящики с патронами, которые нес из склада вместе с другим, незнакомым Петру бойцом, широко раскинул руки и быстро пошел навстречу.

— Дай я тебя обниму, — охрипшим от волнения голосом кричал он, приближаясь и не спуская с Петра блестящих черных глаз.

Они горячо расцеловались. Петро схватил Арсена еще раз в объятия, крепко стиснул.

— Ох, осторожней! — вскрикнул Сандунян. — Рука… Болит еще.

— Зябыл, забыл, друг, прости, — поспешно произнес Петро. — Действует рука?

— Медведь! Отъелся на курсантских харчах, — добродушно ворчал Арсен, легонько потирая раненую руку. — Ого! Ты уже младший лейтенант! Прошу прощения за фамильярность.

— Давай не будем.

— На радостях не заметил.

— Что за беготня? — спросил Петро, оглядываясь.

— Ночью снимаемся.

Арсен понизил голос, недовольно махнул рукой бойцу, который звал его, и сказал:

— Фронт где-то прорван. Вяткин слышал.

— Василий Васильевич Вяткин? Жив?

— Жив. Парторгом по-прежнему.

— А как Марыганов? Как командир взвода?

— Марыганова немножко царапнуло. Воюет… Моргулиса эвакуировали. Ногу оторвало.

Сандунян торопился и не мог рассказать обо всем, что интересовало Петра.

— Первый взвод, Петя, вон там, — показал он рукой. — Видишь постройки под черепицей? В нашей роте будешь. Комвзвода на марше при бомбежке убило. Я побегу. Увидимся…

Улучив минутку, когда капитан Мочула заскочил в штаб, Петро доложил ему о прибытии.

Капитан взглянул на него отсутствующим взглядом и, налегая грудью на стол, повелительно крикнул в соседнюю комнату:

— Связной! Командира хозвзвода ко мне! Быстрей!

— Разрешите подразделение принимать? — мягко напомнил о себе Петро.

— Что? Какое подразделение? Да-а… Рубанюк? Звонили из полка. Принимайте! Через час доложите командиру роты о готовности к маршу. Все?

— Пока все.

Петро шагнул к двери, но капитан окликнул его:

— Погоди-ка, младший лейтенант. Раньше воевал?

— Приходилось.

— Снова придется.

— Ясно!

III

Ночью дивизию перебросили на автомашинах к железнодорожной станции и стали грузить в вагоны.

Петро, накинув на плечи шинель, стоял около теплушки, где уже разместились солдаты его взвода. Ночь выдалась непроглядно темной, и казалось непостижимым, как в этом кромешном мраке не сталкивались машины, люди, обозные повозки.

Петро слушал, как перекликались солдаты, неспокойно всхрапывали, били копытами по дощатым подмосткам кони, как где-то еще на подходе к станции скрипели колеса повозок.

Мимо прошли, позвякивая котелками, неразличимые в темноте бойцы. Слух Петра уловил обрывок фразы:

— …И так мне соленого арбуза захотелось. Ну, терпения моего нету…

Около соседнего вагона спрашивали:

— Какая рота? Командира во второй вагон.

Еще кто-то прошел мимо, громко разговаривая. Петро узнал голос парторга Вяткина.

— Василь Васильевич, — окликнул он. — Спешишь?

Вяткин подошел. С Петром они виделись днем, но мельком, на ходу, и парторг пообещал в дороге навестить его.

— Устроился? — спросил Вяткин.

— Все в порядке! — Петро понизил голос. — Не знаешь, куда мы?

Вяткин взял Петра за рукав, отвел в сторону.

— Как будто в Миллерове будем разгружаться. Иди отдыхай. Утром приду, потолкуем.

— Буду ждать…

Петро и раньше задумывался над тем, почему в батальоне и бойцы и командиры питали к Вяткину особое расположение. Он видел, что в окопах, в землянке, на привале Вяткина всегда встречают с неизменным и искренним радушием. Отчасти это можно было объяснить общительностью и неиссякаемой энергией старшины. Вяткин обладал удивительной способностью появляться именно там, где в его присутствии ощущалась необходимость. Он охотно включался в работу редколлегии, помогал чтецам, участникам самодеятельности, умел просто и доходчиво ответить на любой вопрос бойца. Помимо того, он был завзятым шахматистом, любил разгадывать сложные ребусы, кроссворды. У него на все хватало времени.

Однако это был не просто весельчак, шутник и балагур, какие обычно имеются в каждой роте и каких солдаты любят. Вяткин обладал такими качествами, которые вполне естественно всюду делали его умелым и умным вожаком, и это, пожалуй; больше всего нравилось в нем Петру.

Приняв взвод, Петро испытывал настоятельную необходимость о многом посоветоваться с парторгом и нетерпеливо ждал беседы с ним.

Вяткин поднялся в вагон к Петру рано утром, когда эшелон был уже в донских степях.

Петро сидел на ящике из-под мин. Еще накануне, во время погрузки, два командира отделения крепко повздорили между собой, и теперь Петро разговаривал с ними.

— Садись, Василь Васильевич, — сказал он Вяткину. — Уступите место старшине…

— Опять гранаты подзаняли один у другого? — полюбопытствовал парторг, мельком взглянув на красные лица младшего сержанта и ефрейтора, стоящих перед Рубанюком навытяжку.

— Саперные лопатки, — ответил ефрейтор и сердито посмотрел на товарища.

— У меня было десять, товарищ младший лейтенант, все они и есть, — хладнокровно сообщил тот, «окая» по-волжски. — А два автомата, которые Топилин забрал, так то трофей. Они у меня с метками.

— Метки поставить недолго, — сказал ефрейтор.

Бойкие глаза его искрились лукаво, но во взгляде командира взвода, пристально устремленном на него, он не увидел для себя ничего приятного и поспешил переменить тон.

— Если прикажете, товарищ младший лейтенант, — сказал он, — я их Шубину отдам. Нехай пользуется… А только это будет несправедливо.

— Почему?

— Эти автоматы мы вместе брали, когда в разведку ходили…

— Как не совестно, товарищи! — вмешался Вяткин. — Оба кандидаты партии, хорошие друзья. Спите даже вместе.

— Они спят вместе, чтобы следить друг за другом, — вставил кто-то с нар негромко, но реплику услышали, и в вагоне сдержанно засмеялись.

— Ну, ясно! — твердо произнес Петро. — Насколько я понимаю, у вас дружба дружбой, а табачок врозь… Лишнее оружие и инструмент один у другого потаскиваете.

— Они не лишние, — встревоженно сказал Топилин, поняв, к чему клонит командир взвода. — Они пригодятся…

— Раз автоматы, лопатки можно утащить, значит они лишние, — перебил его Петро. — Евстигнеев!

— Я! — громко и басовито откликнулся с нар усатый пожилой старший сержант и с неожиданной для его огромного тела легкостью соскочил на пол. — Слушаю, товарищ младший лейтенант.

— Вы докладывали о некомплекте оружия в вашем отделении?

— Так точно.

— Получите у Шубина три лопатки, у Топилина — два автомата.

— Есть!

Евстигнеев отвечал командиру взвода так молодцевато и в то же время с таким сознанием собственного достоинства, что в нем нетрудно было угадать опытного, хорошо знающего солдатскую службу человека.

— Все! — коротко объявил Петро. — В следующий раз, если повторится, накажу!

— Суд строгий, но справедливый, одобрил Вяткин, цедя в алюминиевую кружку воду из питьевого бачка.

— Нравятся мне они, — вполголоса признался Петро, когда командиры отделений разошлись по своим местам.

Евстигнеев у тебя крепкий сержант. Еще в прошлую войну воевал. Сибиряк. Охотник.

Вяткин знал в батальоне всех, и Петро слушал его с живым интересом. Ведь предстояло вести этих людей в бой.

— Топилин из казаков, старый комсомолец, — рассказывал парторг, — станицы… дай вспомнить… Багаевской… Он у нас лучший агитатор. Две благодарности имеет от командования за находчивость в бою. Мы его недавно в партию приняли. Шубин… Этот горьковчанин, сормовец. На его счету три «языка». Командир полка к ордену представил.

Вяткин ввел Петра в курс всех событий и, уходя, сказал:

— Учти, Рубанюк, ротная парторганизация тебя уважает и за бой под Быковкой и вообще… Тебя в пример ставят. Для коммуниста это все.

— Постараюсь не подкачать, Василь Васильевич, — заверил Петро, обрадованный похвалой.

Приглядываясь в дороге к бойцам, он все чаше останавливал свое внимание на Евстигнееве, который и внешностью и деловитостью своей очень напоминал отца. И Петру было приятно, что молодежь часто советовалась с ним, относилась к нему почтительно-любовно.

Спустя двое суток, когда дивизия, выгрузившись из эшелона, маршем прошла до Миллерова и получила приказание готовить здесь оборонительный рубеж, Петро разговорился с Евстигнеевым.

Бойцы рыли за городом окопы и ходы сообщения. Евстигнеев, скинув пилотку и поблескивая на солнце круглой, как мяч, лысой головой, поправлял на бруствере маскировочный дерн.

Петро постоял, любуясь искусными, ловкими движениями его рук, потом присел у окопа. Доставая из кармана шаровар голубенький кисет, расшитый Оксаной, он предложил Евстигнееву:

— Курите… Хороший табачок.

Евстигнеев распрямился, смахнул рукавом гимнастерки крупинки пота с лысины, надел пилотку и присел рядышком.

— Не пользуюсь я вообще-то. Ну, разрешите, цыгарочку испорчу. Для компании.

Евстигнеев щепочкой счистил с широких ладоней налипшую землю, взял из рук Петра кисет осторожно, как хрупкую вещь.

— Извиняюсь, любушка подарила или супруга? — спросил он добродушно.

— Жена.

— И дети есть?

— Детей нет.

— Так-так… И еще спрошу, по отчеству как вас?

— Петро Остапович.

— У нас взводный был Петр Николаевич, подпрапорщик.

— Запомнили? Это когда же, еще в ту мировую войну?

— Так точно. В тыща девятьсот пятнадцатом и шестнадцатом. Как не упомнить? Всех знали по отчеству. Ротный — подпоручик Георгий Симонович Ферапонтов, полковой командир — Андрей Игоревич Сухомлинов.

Петро облокотился на бруствер и подпер щеку ладонью. Солнце согрело землю. В глубине еще влажная и холодная, она уже покрывалась нежными молодыми побегами, настойчиво пробивающимися сквозь жухлый прошлогодний бурьян.

— Ну вот опять пришлось воевать, Алексей Степанович, — сказал Петро, провожая взглядом коршуна, парящего над степью.

— Пришлось.

Евстигнеев бережно снял со штанины жучка, рассмотрел его и, отбросив, добавил:

— Это конечно…. Заставил проклятый фашист…

Последние слова Евстигнеев произнес раздельно и сумрачно, и сросшиеся брови его сошлись к переносице еще туже.

— Только я вот что скажу, — продолжал он, разглядывая нераскуренную самокрутку, которую неумело держал большим и указательным пальцами. — Конечно, воевал наш мужик и в ту войну, при царе Николае, исправно. Земля-то родная, русская… И на проволочные заграждения кидался, и, бывало, в атаку идем, так ни пулей, ни снарядом — ничем не остановишь. Лютый был мужик на тех, кто землю эту, русскую, отнять хотел… А охолонешь трошки, сидишь в землянке или в секрете, про дом вспоминаешь, про землицу эту… «Чья она?» — думаешь. У меня до самой революции земли-то с воробьиный скок было. А у полкового командира нашего, Андрея Игоревича Сухомлинова, все мы знали, тридцать тыщ десятин, чистеньких… Да лесу сколько! И речки свои, и конные заводы, и зерновые ссыпки, и так и далее… «Эх, думаешь, дали тебе в руки винтовочку трехлинейную: за веру, царя, отечество, мол, братцы, вперед! А чье же это самое отечество?»

Евстигнеев приподнялся.

— Эй, не так, орлы, не так! — крикнул он молодым бойцам, возившимся у пулеметной ячейки. — Извиняюсь, товарищ комвзвода, я сейчас…

Он подошел к бойцам, что-то объяснил им и, вернувшись, снова сел рядом с Петром.

— Дозвольте, я уж закурю… Так вот… Сейчас мне сказали бы: «Собирай, сержант Алексей Степанович, пожитки да ступай домой». Без тебя, мол, довоюем… Не пошел бы! Истинно говорю. И раненый не пошел бы. Пока фашиста не прогоним, пока и духу его поганого не будет на нашей земле, пригодится Алексей Степанович… Конечно, как говорил мой родитель, в первую силу под старость не войдешь… Ну, силы покудова есть… Не на одного фашиста хватит…

— У меня батько вот такой же, — вставил Петро. — Вероятно, партизанит сейчас.

Евстигнеев с его умными, проницательными глазами, с обстоятельными, мудрыми рассуждениями все больше нравился Петру.

— Вы вот, Степанович, сибиряк, — сказал он. — Оккупанты до вашего села никогда не доберутся. А говорите так, будто ваша хата и семья остались на Украине… или в Белоруссии.

— Ну-к что ж?

— Вообще, так, конечно, рассуждает каждый советский человек…

— Во-во! Жизнь одну строим, что я в Сибири, что, скажем, Арсен Сандунян в своей Армении… Об одной, говорю, жизни мечтаем. Как же совесть у меня может быть чистая, если я, скажем, сижу дома, колхозом своим любуюсь, трудодни подсчитываю, а фашист этот в Белоруссию помещиков обратно понасажал, людей в ярмо впрягает…

Евстигнеев выбросил окурок и нагнулся, чтобы сорвать травинку. Перекусив ее, продолжал ровным, спокойным тоном:

— …Когда в Запорожье Днепростанцию воздвигнули, а потом заводы поставили, я ездил с нашими ударниками в эту… экскурсию. Премировка нам такая была… Поглядел. «Ну, думаю, дюже это хорошо да ладно будет, если мы таких побольше понастроим. В общественный котел, для общего, сказать бы, нашего… богатства». И вот же, сам я в этом деле ни топориком, ни молоточком не работал, а хожу гордый. Потому что в гражданскую гнал я и гайдамаков и белополяков с Украины И акурат был раненный на Украине, за Днепром. Теперь рассудите, товарищ комвзвода, мог я или другой такие думки иметь в голове, когда над нами всякие Сухомлиновы командовали? У меня старший сынок, он постарше вас, на инженера выучился, мосты строил. А сейчас полковником. Недавно письмецо получил….

Петро заметил Вяткина, ходившего между окопами со свертком газет, окликнул:

— Что новенького, Василь Васильевич?

Вяткин подошел, вытянул из пачки газету и протянул ему:

— Бои сильные под Харьковом и Барвенковом. По восемьдесят самолетов наши сбивают.

Он присел рядом и сказал:

— Кончите рыть окопы, прошу готовить взвод баню.

— Вот это толково! — одобрил Петро.

В город батальон повели спустя два часа. Петро вымылся вместе с людьми своего взвода и, с удовольствием ощущая в теле легкость и свежесть, ожидал, пока выйдут все бойцы.

Евстигнеев и Вяткин озабоченно пересчитывали белье, укладывали тючки на повозку. Вдруг Евстигнеев поспешно поправил сползшую на затылок пилотку, одернул выгоревшую на солнце гимнастерку и, шепнув что-то Вяткину, вытянулся. К ним, опираясь на палочку и заметно прихрамывая, шел какой-то военный с двумя шпалами на петлицах.

Петро узнал его. Это был комиссар полка Олешкевич. Он очень похудел, узкое моложавое лицо его с шрамом на левой скуле вытянулось еще больше и стало болезненно-бледным, волосы на висках поседели совершенно. Но шагал он бодро, даже весело, здороваясь за руку со знакомыми ему бойцами.

Вяткина он заметил издали.

— Василь Васильевич! Привет тебе из твоего родного города!

Вокруг Олешкевича столпились. Узнавая некоторых, он, как бы проверяя свою память, вслух вспоминал:

— Стасенке. Еще один треугольник дали? Справедливо.

— Э, Сандунян! Что спрятался? Покажи, покажи-ка медаль… Давно заслужил!

Петро подошел поближе. Взгляд Олешкевича скользнул по его лицу, потом комиссар поглядел на него более внимательно.

— Рубанюк! — воскликнул он не совсем уверенно, продолжая разглядывать Петра. — Ну да… конечно! Батюшки мои, да он уже командир! Ну, поздравляю! От всей души… И с орденом поздравляю, — Олешкевич крепко пожал руку Петра; не отпуская ее, — сказал бойцам — Еще увидимся, товарищи! Пошли, Рубанюк, проводи немного. Василь Васильевич, занят? Ну, потом с тобой…

Он шагал, слегка морщась, и Петро, искоса наблюдая за ним, сказал:

— Не рано, товарищ комиссар, выписались? Вас ведь тогда сильно покорежило…

— Ничего. Медицина приказывает побольше двигаться. Здесь быстрей подживет. Ты мне вот что расскажи: жену свою разыскал? Когда меня в госпиталь эвакуировали, тебе для этого отпуск дали.

— Ну и память у вас, товарищ комиссар! — сказал Петро изумленно. — Вы ведь тогда были очень плохи… Виделся с женой, спасибо.

Они свернули на площадь, прошли немного.

— Пивка не хочешь выпить? — спросил Олешкевич. — После бани это первейшее удовольствие. Там вон, за углом, ларек.

— Кружечку выпью с удовольствием.

— Нет, здорово, Рубанюк?! А? — говорил Олешкевич, дружелюбно толкая Петра кулаком в бок. — Смотри, хожу без нянек и без костылей. — Он энергично и торжествующе стукнул палкой о тротуар. — А меня комиссия чуть было не забраковала. «Дудки, говорю, поеду на фронт, в свой полк».

В киоске Олешкевич заказал кружку пива для Петра.

— А вы, товарищ комиссар? — удивился тот.

— Не пью. То есть вообще пиво пью, а сейчас не хочется. Чай с командиром полка пили…

Продавщица, пожилая женщина с бледным, некрасивым лицом, наполнив кружку, подала ее Петру. Поправляя пеструю косынку на голове, она дрожащим голосом, в котором слышались слезы, спросила:

— Что же будет с нами, товарищи командиры?

— А что такое? — спросил Олешкевич. — Что случилось?

— Ну да как же! Говорят, он, гад, уже в Ворошиловграде… Неужели до нас тоже дойдет?

— Ворошиловград в наших руках, хозяюшка, — ответил Олешкевич. — Прислушиваться поменьше надо ко всяким вракам.

— Правда? — с надеждой воскликнула женщина. — Не допустите вы его сюда?

— Постараемся. Ручаться пока нельзя. Война!

— Ах ты ж, бож-же ж мой! — сокрушалась продавщица. — Вот же гад, вот гад! И где он взялся на нашу голову?

— Один и тот же вопрос у всех, один и тот же, — сказал Олешкевич, когда они с Петром отошли несколько шагов: — «Не пустите их?» Что на это отвечать? Не хотим, дескать, но…

Олешкевич, еще минуту назад пребывавший в радостно-приподнятом настроении, вдруг помрачнел. К тому же он устал от долгой ходьбы.

— Ну, будь здоров, Рубанюк!

Тяжело опираясь на палку, сутулясь, комиссар медленно похромал по улице..

IV

В Днепре с каждым днем прибывала полая сода. Земля давно оттаяла, на буграх весенние ветры уже высушили ее. Подходила пора пахоты, и староста Малынец каждое утро, идя в «сельуправу», наведывался то в колхозное правление, то на бригадные дворы.

Девятко продолжал прихварывать, похудел и ослаб, но не сдавался: медленным стариковским шажком он каждое утро добирался до правления.

Ему нельзя было болеть. После того как отряд Бутенко взорвал и пустил под откос один за другим два эшелона, шедших к фронту с боеприпасами и продовольствием, и надолго вывел из строя железнодорожный мост на тридцать седьмом километре, повесил старосту из Песчаного и уничтожил большую группу карателей, пытавшихся окружить партизанский лагерь, эсэсовцы встревожились. В Богодаровский район были подброшены специальные части дли борьбы с партизанами, в Сапуновке, Чистой Кринице и Песчаном усилили гарнизоны.

Кузьма Степанович знал, что отряды Бутенко в лесу уже нет. Он ушел на соединение с партизанами, действовавшими на правом берегу Днепра, и связной подпольного райкома Супруненко обязал Девятко вести агитационную работу среди населения своими силами, обязательно использовать дли этого радиопередачи из Москвы.

Радиоприемник установили в погребе Варвары Горбаль, в хорошо замаскированной нише. Александра Семеновна вместе с хозяйкой хаты принимала сообщения Совинформбюро почти каждую ночь.

Райком также потребовал от Девятко, чтобы он вел себя крайне осторожно и ничем не вызывал подозрений оккупационных властей.

Поэтому Кузьма Степанович ходил исправно в правление, старался показать, что послушно выполняет все распоряжения «сельуправы» и гебитскомендатуры.

— Ну как, Степаныч, дела двигаются? Контора пишет? — задавал ему один и тот же вопрос Малынец, появляясь на пороге правленческой хаты. — Чтоб худоба, бороны, сеялки — все наготове у меня было!

Кузьма Степанович делал вид, что весьма поглощен какими-то подсчетами на костяшках. Он знал, что Малынец, пошумев, начадив махоркой, уйдет и до следующего утра в правлении не появится.

Но в один из теплых дней Малынец прибежал к нему взъерошенный и суетливый.

— Готовь сведения, — взбудораженно требовал он, топчась около стола и размазывая сапогами грязь по полу. — В район меня вызывают до этого… край… сландвирта… Сколько худобы, реманента, как сеять будем?

— Про какую это худобу ты балачки ведешь? — спросил Кузьма Степанович. — На козах пахать будем или как, пан староста? Знаешь же, что ни коняки ни одной не осталось, ни бычков.

— Коров запрягем и вспашем.

— А коров? Две, три — и обчелся.

— Пиши, сколько есть, да поживей!

— Написать недолго. Ты бы в районе тракторов, плужков истребовал. Бычков десятка два… Семян в амбарах нету.

— Разевай рот пошире! Они специально для нас держат.

Уехал Малынец в Богодаровку со сведениями малоутешительными: сеять было нечем и не на чем.

Вернулся он из района в тот же день, поздно вечером, и, не застав Кузьмы Степановича в правлении, помчался к нему домой.

Девятко уже спал. Малынец растолкал его и, жарко сопя над ним в темноте, рассказывал:

Всю площадь, какая при старой власти была, требуют обсеять. Не управимся — всех на перекладину! Там будем красоваться. Гебиц так и объявил… Десятидворки велено сотворить, десятских расставить… Обещают землю в частную собственность раздать…

Кузьма Степанович слушал с сумрачным любопытством. Из бессвязного шепота Малынца он понял, что с севом дело обстоит плохо не только в Чистой Кринице. Потому-то и угрожает гебитскомиссар суровыми мерами и в то же время пытается заигрывать с хлеборобами, суля им частную собственность на колхозные земли.

«Скажи, какие мазурики нахальные! — мысленно возмутился Кузьма Степанович. — Нашу же землю, шарлатаны! Кровью, потом нашим политую…» Он ни на минуту не забывал, что государственный акт на вечное пользование колхоза крииичанскимй землями был припрятан женой в надежном месте.

— Что же, пан староста, — сказал Девятко, — раз требуют, надо готовиться. Десятидворки — это неплохо. Трактора, семена когда дадут?

— Какие трактора?

— Те самые… какими пахать.

— Тю, Степанович! Откедова их по военному времени взять? Лопатками, лопатками…

— Это такие директивы комендант или… этот… гебиц… дает? Чтоб лопатками?

— «Хоть сами впрягайтесь, говорят, а чтоб вспахано, посеяно было…» Одним словом, бросай, Степанович, завтра все дела, будем по десятидворкам людей расписывать…

Организацию «десятидворок» Девятко не стал откладывать. В помещении колхозного правления с утра до наступления сумерек толпились женщины и подростки: назначались «десятские», подсчитывались по дворам лопаты, учитывались коровы.

— Всурьез, Кузьма Степанович, такая думка — землю лопатками поднять? — любопытствовали старики, не помнившие на своем веку подобного. — Они ж на картинках новые плужки малювали, здоровенных коней. Где эти конячки?

Вокруг живых, проницательных глаз Девятко собирались морщинки; только усмешкой и отвечал он собеседнику, и тот не задавал больше наивных вопросов.

— Приусадебные участки свои засевайте, — втихомолку советовал Кузьма Степанович. — Как-нибудь прокормитесь…

Совету вняли. Криничане с превеликими предосторожностями извлекали свои зерновые запасы из глубоких тайников, сеяли на огородах подсолнух, яровую пшеницу, ячмень. Збандуто, которому Малынец похвалился, что в Чистой Кринице контора пишет, посевная готовится вовсю, в середине месяца навестил село и пришел в ярость.

Да ты хлебороб или… э-э… писарь? — обрушился он на старосту. — Контора, видите, у него пишет! Почему ни одного гектара не засеял? В тюрьму, в гестапо захотел? Попадешь, это я тебе предсказываю…

С Кузьмой Степановичем разговор у бургомистра был более крутой.

— Вы сколько лет председателем колхоза прослужили? — поставил он в упор вопрос, щупая лицо Девятко остренькими, припухшими глазками.

— При советской власти шесть, — ответил Кузьма Степанович, спокойно выдержав злобный взгляд бывшего агронома. — Или вы уж запамятовали?

— Что за тон! Я все помню… Вы-ка припомните! Когда сеять начинали? Ну-ка?

— С колосовыми к пятнадцатому апреля управлялись. В первых числах сеялки уже в поле были…

— Ну?

— По этой погоде, думаю, уже и с просом и с кукурузой покончили бы, — мечтательно прикинул Девятко. — Вчера почву проверял, добре прогрелась… градусов двенадцать, не меньше…

— Прекратите ваши лекции! — взвизгнул Збандуто. Нервно потерев пальцами виски, он крупными шагами заходил по комнатке «сельуправы», где происходил разговор, потом остановился перед Кузьмой Степановичем. — Вы организовали саботаж! — бросил он ему в лицо. — Не забывайте, я агроном. Обмануть вы можете кого угодно… но меня?.. Не выйдет-с! Завтра будете работать под наблюдением полицейских. А на днях приедет посадник… хозяйственный комендант… Вы ему почитайте эти ваши лекции о сроках сева…

Угрозу свою Збандуто исполнил. После его отъезда криничан стали выгонять в степь под присмотром полицаев и солдат.

Но результаты этой меры были весьма ничтожны. Пока разбивали между «десятидворками» полевые участки, судили да рядили, где достать на посев семян, минули последние дни апреля.

Кузьма Степанович наведывался на поля каждое утро. Как и в прежние времена, он шагал по колхозной земле неторопливо, с палочкой в руках. Еще осенью прошлого года вот на этом массиве сочно зеленела, шелестела стеклянистыми листьями кукуруза, там вот красовались пышные саженные подсолнухи…

Теперь повсюду сиротливо чернели одинокие будылья, буйно выпирали сорняки — молочай, буркун, сурепа.

Шел однажды степью вместе с Девятко Андрей Гичак. Долго глядел на ярко-желтую поросль дикой сурепы и заплакал.

— Эх, товарищ председатель!.. — произнес он и, еще раз поглядев на забурьяневшее, пустынное поле, скрипнул зубами. — Никто не знает, как руки тоскуют… — Гичак протянул перед собой огромные, жилистые кисти рук, сжал их в кулаки. — День и ночь работал бы… Какую хочешь работу делал бы…

— А ты прибереги их, — не глядя на него и не замедляя шага, ответил Кузьма Степанович. — Пригодятся еще наши руки.

Втайне старый Девятко уже не верил в то, что ему лично посчастливится когда-либо приложить свой опыт и знания к этим дорогим его сердцу, исхоженным вдоль и поперек землям. Со дня на день ожидал он ареста, жестокой расправы.

Жене своей он как-то, укладываясь спать, сказал:

— Если меня, заберут, ты акт на землю товарищу Бутенко передай. Его не будет — другому секретарю отдашь… Но чтоб партии в целости все доставила…

Пелагея Исидоровна промолчала, и Кузьма Степанович услышал лишь приглушенные всхлипывания.

— Это я тебе на всякий случай говорю, — успокаивающе добавил он, — всех не пересажают… Но время, сама видишь, колготное. Збандуто зубы свои еще покажет… Не маленькая, должна понять.

Неожиданно для криничан произошло что-то такое, что вынудило Збандуто и Малынца забыть о Девятко да и вообще о полевых работах.

На улицах появились усиленные патрули: вместо пары солдат, фон Хайнс, только что вернувшийся из отпуска, выставлял всюду трех. Через село, в сторону Сапуновки, то и дело проносились мотоциклисты. Юркие машины их с колясками часто останавливались около рубанюковского двора.

Комендатура, не считаясь уже ни с чем, не обращая никакого внимания на «сельуправу», спешно реквизировала всех оставшихся коров, телят, свиней. На площади, около усадьбы МТС, худобу грузили на машины и отправляли в Богодаровку. Оттуда длинные составы товарных вагонов и платформ увозили на запад хлеб, скот, сельскохозяйственный инвентарь.

Причины всей этой кутерьмы стали ясны из переписанных от руки сообщений Совинформбюро, которые криничане тайком передавали друг другу: советские войска предприняли большое наступление на харьковском направлении.

О размерах сражения говорили длинные эшелоны с ранеными, приходившие в Богодаровку с фронта.

Санитарные автобусы, грузовики, фургоны, переполненные ранеными немцами и румынами, то и дело появлялись на бугре, около ветряков, медленно тянулись к площади и дальше к зданию лазарета.

В больничном саду были развернуты огромные госпитальные палатки, а поток раненых все не прекращался.

Александру Семеновну заставили выполнять обязанности санитарки.

Малынец, у которого все эти дни настроение было весьма мрачным, встретив ее однажды утром около лазарета, заискивающе сказал:

— Ну как, мадам Рубанюк? Не серчаете? Должность у вас не тяжелая, харчи казенные, никто не трогает… А вы отказывались… Когда-сь скажете спасибо…

Александра Семеновна смотрела на старосту с презрением, и Малынец, чувствуя себя под этим взглядом скверно, с напускной развязностью спросил:

— Что так на меня вызверились?

— Ничего.

— Эх, люди! Никто не поймет, а только осуждают.

— До вас это, наконец, дошло?

Малынец покосился по сторонам, снизив голос до шепота, быстро заговорил:

— Фрицам тут не вековать, это я вам говорю. Наша Красная Армия прогонит их… Вы своего супруга еще повидаете, за это меня когда-сь поблагодарите. Меня, конечно, энкаведе на цугундер возьмет… Ну, я докажу… Добро людям делал, спасал. Разве вы словцо за меня не скажете?

— Нет, не скажу.

— Ай-яй, мадам Рубанюк… Я вас от тюрьмы вызволяю, от голода…

Слушать его было противно. Александра Семеновна, круто повернувшись, пошла дальше. Она очень уставала, просиживая каждую ночь у радиоприемника, а потом по многу часов работая в лазарете. Нервы ее были страшно напряжены, и она подчас не выдерживала, жаловалась свекрови:

— Просто в голове не укладывается! Трачу силы, чтоб убийцам своего сына перевязки делать… С ума можно сойти, мама…

— Разве я не понимаю? — пыталась утешить ее Катерина Федосеевна. — Продержаться до времени, пересидеть, это, дочко, тоже надо. В тюрьму попасть легче всего, а польза делу от этого какая?

Обиднее всего Александре Семеновне было чувствовать на себе косые взгляды, какими ее провожали криничане, когда она шла в лазарет. Даже Катерине Федосеевне не было известно о ее подпольной деятельности, и женщина с горечью раздумывала над тем, что говорят о ней в селе.

Однажды она сказала об этом Девятко.

— Не без того, — спокойно ответил он. — И про меня, наверное, не один думает, что я врагам продался. Ну, вы, Семеновна, не журитесь. Придет время — все откроется.

А людям, знаете, какая поддержка, что они правду из наших сводок знают?

Слова его были справедливы, и Александра Семеновна несколько успокоилась. А когда она увидела, как криничане прислушиваются к каждому слову, долетающему из Москвы, она впервые за эти тяжелые месяцы испытала большую радость.

На заборе, невдалеке от «сельуправы», появился листок бумаги, вырванный из школьной тетрадки. Один из полицаев заметил и содрал крамольную бумажку, но прочитать ее успели многие. Содержание ее быстро распространилось по всему селу, и к вечеру не было в Чистой Кринице двора, где бы не знали на память волновавших и ободряющих слов:

Братья наши на Запад идут, Мечи острые несут, Чтоб задавить фашиста-ката, Чтоб вызволить сестру и брата.

На другой день Андрей Гичак и дед Кабанец, выполнявший обязанности «десятского» в десятидворке, появились в колхозном правлении с первыми лучами солнца.

Кузьма Степанович был уже на месте. Ему предстояло идти на самую дальнюю делянку озимой ржи. Рожь успели посеять в августе, до прихода оккупантов, всходы были отличными, но Варвара Горбань, ходившая недавно в Сапуновку, рассказала Кузьме Степановичу, что весь массив за Долгуновской балкой густо зарос осотом, пыреем и еще какой-то чертовщиной.

Девятко тогда выслушал это сообщение равнодушно. «Нехай растет», — кратко ответил он женщине, и та понимающе усмехнулась. Больше о сорняках они и не вспоминали. Теперь все оборачивалось по-иному.

Относясь к происходящим событиям с осторожностью, свойственной людям его возраста, Кузьма Степанович еще не верил, что гитлеровцы доживают на Украине последние дни. Но суматоха среди них, а главное вера в силу родной советской державы давали старику основание надеяться на скорый приход своих.

«Надо жито скорей прополоть, пока сорняки его совсем не забили, — решил он. — Теперь-то, может, хлебушек нашим попадет, а не этим мазурикам».

Следовало поговорить с колхозниками, рассказать им о своих соображениях, посоветоваться. Поэтому Кузьма Степанович встал нынче раньше, чем всегда.

Дед Кабанец, остановившийся на пороге, упираясь в проем двери старым линялым картузом и заслоняя собой Гичака, громко приветствовал:

— Доброго здоровья, Степанович! С праздником!..

— С каким это?

Кабанец посмотрел на Девятко из-под свисающих лохматых бровей, с прищуром хитро усмехнулся:

— Со святым воскресеньем!

— У людей пятница сегодня, — помедлив, сказал Кузьма Степанович. — Какое же воскресенье?

Кабанец вошел в комнатку. Снял картуз и, пригладив остатки седых волос к розовато-желтой лысине, снова надел его.

— А такое воскресенье, Степанович, — сказал он, приблизив к Девятко свое крепкое еще лицо с бурачно-красными прожилками на скулах, — такое свято, что вот-вот ждать нам освободителей наших… красных армейцев… Надо людям за прополку жита браться… там бурьяну — не продерешься…

Кабанец сказал то, над чем раздумывал последние два дня сам Кузьма Степанович. Но Девятко отнесся к его словам настороженно.

Держался дед Кабанец при фашистах не так, как остальные. Все знали, что в первые же недели оккупации он и его две невестки зачастили в Богодаровку на базар, спекулировали. Правда, распродав то, что удалось перед приходом немцев нахватать в сельмаге, они на базар ездить перестали, но Кузьма Степанович не мог забыть этого. На всех криничан бросила позорное пятно семья Кабанца.

Глядя сейчас на озабоченно-веселое лицо деда, Кузьма Степанович подозрительно подумал:

«Эге, дедусь! И ты, как Никифор Малынец, вьюном закрутился… Или совесть взяла?..»

Вслух он сказал:

— За прополку браться давно нужно. Участок тебе отведен, вот и принимайся…

— Так я мыслю, что всем селом надо, — живо возразил Кабанец. — В десятидворке моей одна дряхлость. Есть еще от меня постарше…

— С вас много и не спрашивается. Свой участок прополите, а за других твоей голове болеть нечего. — Проговорил это Кузьма Степанович отчужденно, с подчеркнутой холодностью. Не утерпев, добавил: — И дуже великих радостей для себя не ожидай, если вернутся наши. Нутро ты свое выказал, прикидываться зараз нечего…

Глаза деда Кабанца часто заморгали.

— Степанович! — воскликнул он, сразу охрипнув. — Вдарь! Лучше вдарь, чем такое говорить!.. И сам знаю, что трошки замарался. Так то ж психология проклятая подвела. Ты про торговлишку мою?

Кабанец бросал быстрые косые взгляды то на Девятко, то на Гичака, — такой поворот в разговоре был для него неожиданным.

А Кузьма Степанович наседал на него безжалостно и с заметным удовольствием.

— Спекулировать, кроме тебя, никто в Богодаровку не подался, — говорил он. — Кулачок в тебе заговорил, обрадовался: «Там подороже продам, тут подешевле куплю. Наживусь на людском горе… Глядишь, беду и переживу спокойненько в своей норе…»

— По дурости, Степанович…

Кузьма Степанович пренебрежительно махнул рукой:

— Двадцать пять лет при советской власти прожил, а ума не набрался… потому что не хотел… «По дурости…» Стыдился бы такое говорить!

Андрей Гичак сидел в стороне, не вмешиваясь в разговор, но слушать ему было приятно. Значит, и впрямь надвигались крупные перемены, если старики, не таясь, безбоязненно, заговорили о советской власти. Несколько дней назад такой разговор был бы просто невозможен.

Андрей держал правую руку в кармане штанов, ощупывая кисет с крепким самосадом. Он терпеливо ждал, пока старики помирятся и снова заговорят о прополке. Тогда он угостит их табачком и они втроем пойдут в степь. С зарей туда шумно и оживленно, как это было только до войны, ушли с тяпками молодухи звена Варвары Горбапь.

Однако примирения Кузьмы Степановича с дедом Кабанцом не произошло. Кабанец, смущенный и обиженный, покинул правление, а Девятко взял свою палочку и вышел на улицу, когда дед уже куда-то исчез.

За деревьями поблескивал мутно-желтый Днепр. Степные дали еще тонули в сизом тумане; земля парила.

Андрей Гичак молчаливо шагал рядом с Кузьмой Степановичем. Уже за селом, когда они пересекали узенькую балку, на дне которой лежал пласт утрамбованного, запыленного и присыпанного пометом снега, Гичак сказал:

— Оно, конечно, на пользу деду такая балачка. Нехай в другой раз не спекулянтничает… Но теперь и старый и малый знают, как жить без колхоза, без своей радянськой власти… — Гичак озабоченно разглядывал молодую поросль бурьяна над кромкой дороги. — Гляньте, прет и прет… Наберемся мороки с сорняками! Бутенко вернется с хлопцами, будет гонять нам кота. Вот уж погоняет кота!..

Произнес он это с большим удовольствием. Кузьма Степанович прекрасно понимал, почему Гичак так охотно вспоминает секретаря райкома: с райкомом партии связывалось все то хорошее, чего лишили село оккупанты.

С неожиданным азартом Девятко возразил бывшему конюху:

— Это ты не прав, Андрей Ананьевич! Товарищ Бутенко разберется, что к чему… На нашей земле и сорняк знает, когда ему расти.

V

Ночью солдаты и полицаи неожиданно пошли по криничанским хатам с обысками.

Александра Семеновна кончала принимать сводку Совинформбюро, когда Варвара Горбань, все время бодрствовавшая около погреба, торопливо приоткрыла люк:

— Шурочка… Идут!

Александра Семеновна выключила приемник, завалила пишу камышом, погасила каганец и, пряча листки за лиф, быстро выбралась наружу.

Наискось через улицу, во дворе у Лихолитов, раздавались голоса солдат, хлопали двери. Светя себе под ноги карманными фонариками, несколько человек шли оттуда к хате Варвары.

У Александры Семеновны был круглосуточный пропуск ортскомендатуры, но попадаться на глаза полицаям ей не следовало, и Варвара посоветовала:

— Идите огородами. Я запрусь…

Уже миновав садок и спускаясь к балочке, Александра Семеновна услышала громкий стук в дверь, потом сердитый голос Варвары:

— Детей мне разбудите… Моду взяли!..

Утром стало известно, что обыск у Варвары никаких результатов не дал, а в полдень в лазарет явился полицай и повел Александру Семеновну в «сельуправу».

Идя за полицаем, она лихорадочно перебирала в памяти все, что делала последние дни, но так и не смогла догадаться о причине вызова.

Б «сельуправе» за столом, кроме Малынца, сидели майор фон Хайнс и Збандуто.

— Садитесь, — пригласил бургомистр, указав на свободную табуретку и искоса разглядывая поношенное платье женщины. В руках его Александра Семеновна заметила номер газеты «Голос Богодаровщины». — Ну-с, как работается? — спросил Збандуто и, не ожидая ответа, высокомерно добавил: — С вами немецкое командование поступило весьма гуманно. Вам, так сказать, предоставили полную свободу, службу, хотя вы… э-э… супруга советского командира…

Александра Семеновна старалась не смотреть в беспокойно бегающие, ни на чем не задерживающиеся глаза бургомистра.

— Мадам Рубанюк хорошо за ранеными смотрит, — брякнул Малынец ни к селу ни к городу.

— Вот это похвально! Мы как раз и пригласили вас, госпожа Рубанюк, для беседы о раненых. По поручению господина фон Хайнса. Вы присаживайтесь, не стесняйтесь….

— Благодарю.

— По району предпринят сбор подарков для доблестных воинов имперской армии… Читали в «Голосе Богодаровщины?»

— Нет, не читала, — ответила Александра Семеновна, глядя поверх лысины бургомистра.

— Плохо-с, плохо, — Збандуто укоризненно покачал головой. — Культурный человек обязан газеты читать. Так вот-с… такой сбор надо провести и в Чистой Кринице… постельных принадлежностей, продуктов питания… Мы приглашаем вас написать… э-э… статейку для газеты. Призвать, так сказать, сограждан… В селе знают, что вы ухаживаете за ранеными, образованный человек…

— Нет, увольте меня, — твердо произнесла Александра Семеновна, — писать я не умею.

Фон Хайнс, скрипнув табуреткой, отвернулся к окну.

— Вы слишком поспешно принимаете решение, госпожа Рубанюк, — сказал Збандуто. — За то, что сделано для вас немецким командованием, такая услуга… э-э… весьма мала.

— Я ни о чем никогда командование не просила.

— Вам придется еще не раз к нему обратиться.

— Думаю, что нет.

— Мы вынуждены, в таком случае, делать пересмотрение вопроса жены оберст-лейтенанта Рубанюк, — произнес фон Хайнс. — Мы не усматриваем положенной благодарность…

— Вот видите, — неприязненно поглядывая на женщину, сказал Збандуто. — Я советую подумать. Сбор, конечно, пройдет и без вас, но… подумайте, подумайте… Завтра принесите статейку в «сельуправу». Ее перешлют в редакцию… Вы меня поняли?

— Понимаю. Но писать все равно ничего не буду.

— Вы свободны, — холодно сказал Збандуто. — Оставляем вам возможность… э-э… не навлекать на себя неприятностей. Обдумайте просьбу господина фон Хайнса.

Минут двадцать спустя Александра Семеновна сидела дома и, бледная от возмущения, рассказывала свекрови о предложении Збандуто.

— От, негодяи! — приглушенно восклицала та. — Вот ироды, вот душегубы, трясця им в печенки! Мало поизмывались над народом, что еще придумали…

Но, дав выход своим чувствам и хладнокровно поразмыслив, Катерина Федосеевна поняла, что невестке угрожает большая опасность.

— Истерзают они тебя, Шура, — с великой тревогой сказала она. — Приневолят… Может, большого позору и нету, если напишешь? Люди ж знают, что ты не по своей воле. Не осудят…

— Не мне, мама, слушать, не вам говорить. Люди не осудят, так я сама себя возненавижу. Что это вы! Хорошенько подумайте…

— Ой, думала, Шурочка! Все ж таки, то раненые… Какие ость, а люди. Может, их силком да обманом на войну гнали.

— Нет, не говорите мне, мама!

Голос Александры Семеновны задрожал, и она, забыв уже о том, что ее может кто-нибудь услышать, гневно и громко заговорила:

— Это фон Хайнс — человек?! Собаку в постельку ребенка… и матери показать… Это по-человечески? А сегодня… Вы бы поглядели… Гад он!

Несколько минут она сидела, задумавшись, похрустывая суставами пальцев, затем заговорила тише:

— Женщина одна сегодня в лазарет обратилась. Рука перебита прикладом. У нее отбирали корову, она не давала… Пришла в лазарет, часовой не пускает. Как раз фон Хайнс из ворот вышел. Женщина плачет, у нее вся рука опухла, посинела. Фон Хайнс выслушал ее и только усмехнулся. «Рука будет здоровее, говорит. Перебита немецким прикладом…»

— Вот же ирод проклятый!

— А вы мне советуете воззвание для них подписывать! Да пусть лучше казнят… как Ганю казнили, Тягнибеду…

Катерина Федосеевна слушала невестку с тяжелым сердцем. Было ясно, что на тихую, обычно покорную Шуру сейчас никакие увещевания не подействуют. Да и ее, Катерину Федосеевну, разве уговорил бы кто-нибудь скривить душой и пойти по селу собирать подарки для врагов?!

Девятко, которому Александра Семеновна рассказала о предложении бургомистра, решил без колебаний:

— Писать не надо… За это не казнят.

Ночью Александре Семеновне пришлось задержаться у Варвары дольше обычного, и заснула она только на заре.

Разбудил ее стук оброненной табуретки. Сашко́, поднимаясь с пола, виновато и испуганно смотрел на нее и потирал пальцами ушибленный лоб.

В окошко светило яркое солнце, на дворе неистово верещали воробьи; чириканье их было по-весеннему шумно и радостно!

— Ушибся, Сашок?

— Не-е!

— Вон шишка вскочила на лбу.

— Ну и нехай!

Александра Семеновна проворно умылась и села вместе с Сашком завтракать.

После смерти сына она всей душой привязалась к шустрому и доброму мальчонке, очень напоминавшему ей Ивана на его фотографиях, сохранившихся с детства. Александра Семеновна посвящала Сашку все свое свободное время, отдавала всю теплоту нерастраченных материнских чувств.

Сашко́ платил ей такой же привязанностью. Он удивительно быстро подрос и возмужал, в свои годы не по-детски был серьезен. Ему слишком рано довелось узнать, что такое голод и горе в семье, но все лишения он переносил мужественно, и Александра Семеновна, неприметно любуясь им, как-то сказала матери:

— Настоящий Рубанюк растет! В отца и братьев пошел.

Сидя сейчас подле Александры Семеновны, Сашко́ степенно макал в молоко сухари, ел и рассказывал:

— У бабы Малашки позавчера два солдата козу забрали. Ночью. Она за мэтэсой живет, в переулке…

— Не за мэтэсой, а за эмтээс… Эм. Тэ. Эс. Понял?

— Ага… Они пришли, заперли ее в хате и повели козу. Баба Малашка смотрит в окно, плачет. А один солдат сложил три пальца, вот так — дулю… И показывает ей…

— Чему же удивляться? Грабеж у них дело обычное.

— Я вот достану патронов, ка-ак дам этим грабителям, — сказал Сашко́.

Александра Семеновна испуганно покосилась на раскрытое окно.

— Ты лишнего не мели, — строго предупредила она. — Услышат — попадет всем тогда.

— А я их не боюсь, — переходя на шепот, похвастал он. — Мне только патронов достать, я их из автомата ка-ак…

— Не болтай! И не вздумай автомат себе добывать.

— А у меня он есть.

— Говорю — не болтай!

— А то нету?

Сашко́ торопливо облизал ложку, положил ее на стол и, вскочив с табуретки, полез под койку. Громко посапывая, он извлек большой сверток, уселся на корточки и развернул его.

Александра Семеновна оцепенела. На ветошке чернел немецкий автомат.

Прежде чем Сашко́ успел посмотреть, какое впечатление произвела его добыча на Александру Семеновну, она в смятении кинулась к оружию, торопливо завернула его и гневным шепотом спросила:

— Где ты взял его?

— За соломой нашел.

Мысль Александры Семеновны работала лихорадочно. Если гестаповцы узнают об оружии, расправа будет ужасной, и не только с мальчиком. В хуторе Песчаном за хищение ручной гранаты оккупанты повесили трех заложников.

— Сашко́! — сказала она, негодующе сверкая глазами. — Никто — слышишь? — никто не должен знать об автомате… даже мать. Всех повесят! Обещаешь молчать?

Сашко́ насупился.

— Никому не скажешь?

— Нет.

— А теперь ступай. Я выброшу твой автомат. Александра Семеновна мучительно раздумывала над тем, как скрыть опасный предмет хотя бы до наступления темноты. В расщелине между потолком и балкой он не умещался. В сундуке или в постели было опасно. Завернув автомат потуже в тряпку, она втиснула его в узкую щель под сундуком.

Все же на душе у нее было неспокойно, и в лазарет она пошла подавленная и встревоженная.

Выйдя на площадь, Александра Семеновна издали увидела Малынца. Он с кем-то разговаривал около магазина сельпо, занятого оккупантами под яичный склад.

Александра Семеновна хотела пройти незаметно, стороной, по Малынец окликнул ее своим бабьим голоском:

— Мадам Рубанюк, ейн момент!

Не скрывая выражения досады на лице, она подождала, пока Малынец подойдет, неприветливо спросила: — Что вам?

— Одумались?

Низенький, не по возрасту вертлявый, Малынец стоял сейчас перед женщиной важно, топорща короткие усики и стараясь придать своему глуповатому лицу возможно больше солидности.

«Господи, какой же он ничтожный!» — почти с жалостью подумала о нем Александра Семеновна, холодно разглядывая кургузую фигуру старосты.

— Готова заметочка?

— Никакой заметочки не будет.

Малынец удивленно выпучил глаза:

— Это и весь ответ?

— Да.

— Зря, зря, мадам Рубанюк. Вам добра желают…

— Знаете, — вскипев, прервала Александра Семеновна, — оставьте при себе все это добро.

Малынец с огорчением вздохнул и, ничего не ответив, зашагал в сторону «сельуправы».

Через час за Александрой Семеновной явился в лазарет Сычик.

Опершись локтем на руль велосипеда и попыхивая дымком сигареты, он поджидал, пока Александра Семеновна снимала с себя халат.

— В проходочку, до Богодаровки с вами пойдем, — осклабясь, сообщил он. — Там что-то дуже соскучились…

VI

— Что ж, видно, я уж не вернусь? — сказала полицаю Александра Семеновна. — Надо кое-какие вещички взять с собой.

Она сказала это спокойно и вообще держалась внешне твердо, хотя сердце ее сжималось от недоброго предчувствия.

— Нету времени по хатам расхаживать, — сварливо ответил Сычик. — Мне управиться засветло надо.

Полицай и сам не знал, отпустят ли жену подполковника Рубанюка из Богодаровки: пакет, который староста приказал ему доставить в районное управление полиции, был скреплен большими сургучными печатями.

Александра Семеновна вспомнила вдруг, что свекровь ничего не знает об оружии, спрятанном под сундуком, и разволновалась.

— Пять минут займет, не больше, — упрашивала она. — Узелок возьму, и пойдем.

Нет, Сычик был не из тех, кого можно разжалобить. Он спешил. Время подходило к полудню, а поздно возвращаться в одиночестве мимо Богодаровского леса он побаивался.

Вначале полицай ехал на велосипеде, то обгоняя женщину, то следуя потихоньку сзади, но в километре от села наскочил на гвоздь. Обливаясь потом и чертыхаясь, он повел велосипед по обочине дороги.

— А ну, погоди-ка! — окликнул он Александру Семеновну, ушедшую вперед. — Не торопись, поспеешь…

Полицай положил велосипед на траву и стал чинить камеру. Александра Семеновна села на бугорок, лицом к Чистой Кринице, и, с облегчением вытянув ноги в стареньких, истоптанных тапочках, засмотрелась на открывшийся перед нею вид.

В прозрачной кисейной дымке тонули, как в необозримом разливе вешних вод, темные ели у реки, цветущие акации меж кровлями домов, изогнутый подковой желтый песчаный берег синего Днепра. Умиротворяющей тишиной веяло от всего окружающего.

«А ведь может случиться, что я уже никогда не увижу всего этого», — подумала она, жадно глядя вверх, в глубокую синеву неба, но тут же мысль эта показалась ей нелепой.

Ведь вся ее «вина» заключалась в том, что она не захотела поступиться своим человеческим достоинством. «А работа в лазарете?» — с тревогой задала она себе вопрос. Разве это не было первой уступкой фон Хайнсу и, следовательно, ее позором? Как бы поразился Иван, узнав, что жена его — санитарка во вражеском лазарете! И едва ли он смог бы понять, что она не имела возможности поступить иначе, что ее ждала расправа, подвал гестапо, пытки…

Александра Семеновна показалась себе вдруг ничтожной и бесхарактерной.

Она стала перебирать в памяти все, что было связано у нее с Иваном. Первое знакомство на шефском выпускном вечере в военном училище… Их места на самодеятельном концерте оказались рядом. Ей понравились в молодом командире смелость и меткость суждений. Он был любознателен, жизнерадостен, остроумен, отлично танцевал и сразу же овладел сердцем юной студентки. Спустя год они поженились, и чем ближе она узнавала его, тем все больше покоряли ее цельность натуры Ивана, внутренняя собранность его, неиссякаемая энергия, большая воля — ей самой так не доставало этого! Из-за рождения ребенка она не смогла стать аспирантом, а потом остаться на фронте, когда разразилась эта проклятая война.

Теперь… Если посчастливится им встретиться когда-либо, что она скажет ему? Что не уберегла Витюшку? Что испугалась тюрьмы и согласилась ухаживать за солдатами, которые стреляли в мужа и в его товарищей?..

Мысли эти заставили Александру Семеновну жестоко страдать. Она так была погружена в них, что не заметила, как подошел полицай и окликнул ее.

Александра Семеновна поднялась и пошла за ним.

В Богодаровке Сычик свернул к зданию райпотребсоюза, где теперь помещалась полиция. Александра Семеновна, увидев широкие двери подвала, в котором умер ее сынишка, на мгновение задержалась.

Заместитель начальника полиции Супруненко с угрюмым лицом стоял спиной к окну, широко расставив ноги в ярко начищенных сапогах. За столом сидел упитанный немец с прозрачными, изжелта-красными веками и маленькими осоловелыми глазками; он, видимо, успел плотно пообедать. Тут же находился переводчик, молодой краснощекий паренек.

Покосившись на немца, переводчик ободряюще улыбнулся подходившей к столу женщине и деловито стал чинить карандаш.

Супруненко стукнул кулаком по столу, на котором лежала бумажка, принесенная Сычиком, и яростно, но, как показалось Александре Семеновне, не совсем натурально крикнул:

— Что это такое?! А? Против властей агитировать? Кожу сдеру!.. Сгною!..

Чем больше он ругался, тем хладнокровнее глядела на него Александра Семеновна. Кричал он долго, потрясая бумажкой перед бледным лицом женщины, и немцу, видимо, это надоело. Лениво поковыряв мизинцем в ухе, он спросил у переводчика:

— Жена подполковника?

— Да, но работает в лазарете для солдат, — ответил тот.

Немец широко, во весь рот зевнул, ничего больше не сказал, надел фуражку с высокой тульей и пошел к двери. Переводчик последовал за ним.

Супруненко сел за стол, в продавленное кресло.

— Они на вас разозлились только за это? — спросил он, ткнув пальцем в бумажку. — Не бойтесь, говорите правду, — добавил он тихо. — Нас никто не слышит.

У Александры Семеновны мелькнуло подозрение, что ее хотят спровоцировать. Она пристально глядела в лицо Супруненко, и ей не верилось, что это он минуту назад мог кричать на нее так свирепо. Перед ней сидел совершенно иной человек, усталый, по как-то сразу преобразившийся.

— Вам ведь сообщили, — сказала она осторожно. — Я отказалась писать обращение в газету о помощи раненым.

— Ну, это не так страшно. А все-таки двое суток придется у нас отсидеть. Для отвода глаз. Я посажу вас где почище…

Он поднялся, подошел к двери и вызвал полицейского.

— В третью! — коротко приказал он и, не глядя на женщину, сварливо пригрозил: — Я отобью охоту агитацию разводить!..

Сидя в одиночной, сравнительно опрятной камере, Александра Семеновна размышляла о поведении Супруненко, и уверенность, что он вовсе не тот, за кого выдавал себя и за кого его принимали гитлеровцы, радовала ее.

…В Чистую Криницу она вернулась на третий день. Катерина Федосеевна с плачем бросилась навстречу невестке.

— Попрощалась я уже было с тобой, Шурочка, — всхлипывая и обнимая ее, шептала она. — Как сказали, что повел тебя Пашка в район, сомлела. Не знаю, как в себя пришла…

— Обошлось на этот раз, мама… Успокойтесь. Пошатываясь, Александра Семеновна добрела до скамейки.

— Устала я сильно… Сашко́ где?

— Пошел до тетки Христа ночевать. Она попросила. Там квартиранты ее бесчинствуют, боится…

Катерина Федосеевна завесила дерюжкой окошко. Зажигая свет, дрожащим от волнения голосом произнесла:

— У нас, Шура, новость.

— Что такое?

— От Василинки письмо пришло.

— Нет, в самом деле? Откуда? Да давайте его сюда!..

Забыв об усталости, Александра Семеновна проворно пересела поближе к свету.

Катерина Федосеевна подошла к шкафчику, чтобы достать письмо, и вдруг Александра Семеновна услышала ее приглушенный плач.

— Да чего же вы печалитесь, мама? — удивленно спросила она. — Дочь нашлась, а вы горюете.

— Ой, Шура! Прочитаешь, как им там живется, не будешь спрашивать.

Разглядывая объемистый конверт, Александра Семеновна ни увидела ни марки, ни почтовых штемпелей.

— Это не почтой. Кто-то передал?

— Парубок один тайком принес… из Песчаного… Ты читай, я еще раз послушаю.

Катерина Федосеевна села рядом.

Василинка писала:

«Дорогая моя мамуся!

Пишу вам из далекой Германии. Письмо вам передаст мальчик из хутора Песчаного Федя Самойленко.

Работаю я у бауэра, по-нашему — кулака, около города Мюнхена. Вы себе не представляете, что делалось, когда нас привезли сюда; перебирали нас, украинок и русских, как на базаре, хозяин давал за меня двадцать марок. Это такой был трудный момент, что не могу передать.

Работать приходится так, что скоро и кожа погниет. Работаю я одна, больше никого из наших у бауэра нет. Вы в своей семье, а я сама, как рыбочка в кринице. Хозяин и его жена за человека меня не считают. Они сядут есть и разговаривают между собой, а я сама себе сижу, молчу, и, как вспомню про батька, про вас, мамочка, горько заплачу.

Дадут мне брюкву, я ем и вспоминаю: вареники, хлеб свежий, борщ, пироги с ягодами, сыром, капустой, кабаком. Хочется всего! Вспоминаю: сколько хлеба брали мы в поле, а сейчас маленький кусочек на четыре дня. Вспоминаешь, как вы меня заставляли кушать, если я откуда-нибудь поздно приду, а теперь бы я ела и сонная, если бы что-нибудь было.

Я уже не дождусь того, чтобы прийти с работы и сказать: „Мамо, я хочу есть“, а вы бы ответили: „Бери там хлеб, молоко или сало“.

Ой, матуся, я не могу вас забыть! Вы все время у меня перед глазами. Все говорю во сне „мамо“ или прошу: „Мамо, укройте“. Проснусь — нету.

Когда я дома лежала больной, то вы не знали, с какой стороны и подойти ко мне, а теперь лежу больная, сложу накрест руки…»

— Доню моя родненькая, — сдавленным голосом произнесла Катерина Федосеевна. — Ласточка моя…

«…сложу накрест руки, некому даже рассказать о такой тяжкой доле.

Никуда я не хожу, потому что я босая и ободранная. Куда же идти? Как раз юные годы, ходить бы гулять, а я сижу и проклинаю свою жизнь. Если бы вы увидели, какая у меня кофточка залатанная, латка на латке, уже негде заплаток цеплять.

Настунька работает тоже у хозяина, только к ней идти далеко, и мы виделись всего два раза.

Как я мечтаю встретиться с вами! Когда настанет этот счастливый день?

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Моя дорогая матуся, сфотографируйтесь с теткой Палажкой и пришлите мне и Настуньке.

Когда я писала это письмо, то не плакала, потому что нельзя, а как выйду за ворота, то и дорожки не вижу из-за слез…»

В заключение письма Василинка передавала сердечные приветы родным и знакомым. Она тщательно перечислила всех поименно, список получился очень длинный; девочка не забыла спросить даже о кошке, и по вопросу этому Александра Семеновна особенно остро почувствовала, как сильно страдает и тоскует Василинка на чужбине.

У нее навернулись на глаза слезы. Крепясь, она сказала Катерине Федосеевне:

— Девушке, конечно, не сладко в неволе. Но знаем хоть, что жива… И то на душе легче…

Катерина Федосеевна сидела, крепко сжав губы, и лишь глубокие бороздки на лбу, под низко повязанным платком, выдавали ее скорбь.

Позже, когда женщины, загасив свет, улеглись, она вспомнила:

— Я этим письмом так расстроилась, что и не спросила… Как это тебя из Богодаровки отпустили?

— А в чем же я провинилась?

— Малынец нахвалился, что тебя туда, к Макаровым телятам, угонят. Они вчера по дворам ходили, на раненых собирали.

— Ну и как?

— А никак. Все одно говорят — давать нечего, сами голодаем… А по правде, не хотят. Чего это ради? Ну, скажи, за ради чего грабителей своих кормить, одевать? Люди не против нации… Немцы, нехай они себе немцы… Так они же сколько горя с собой принесли! Сколько слез из-за проклятых пролито! А мы им — хлеба, яичек? Нет, никто ничего не дал… Микифор, староста этот задрипанный, взъярился, сам бегал, верещал что-то, ну с тем же приветом и к нему…

Александра Семеновна вспомнила вдруг об автомате, спрятанном ею под сундуком. Долго колебалась: умолчать или сказать? Решила, что не следует волновать и без того измученную свекровь.

Ночью она достала сверток, тихонько вынесла во двор и, в темноте открыв за коморкой ямку, положила оружие и присыпала землей, решив при удобном случае перепрятать автомат в более надежное место.

Днем она сказала Сашку:

— Твою игрушку, которую ты за соломой нашел, я выбросила. И больше никогда таких вещей в дом не таскай. А об той молчи, кто бы тебя не выпытывал. Обещаешь?

— Ла-а-адно.

— Твердо пообещай.

— Сказал же!

Александра Семеновна успокоилась. Она знала, что слово свое Сашко́ умел держать крепко.

VII

В конце мая в настроении оккупантов произошли заметные перемены. На заборах и на стенах домов Чистой Криницы все чаще расклеивались фашистские газетки и плакаты со сводками главной квартиры фюрера. В них трескуче сообщалось об успешном наступлении в Крыму и на изюм-барвенковском участке.

Двадцать третьего мая аршинными буквами было возвещено о взятии Керчи.

Криничане не знали, верить или не верить этим сводкам, освещающим, как обычно, положение на фронтах в хвастливом и крикливом тоне. Ведь гитлеровцы не раз уже заявляли о взятии их доблестными гренадерами Москвы и Ленинграда, а потом всю зиму брехали что-то «об отходе на зимние квартиры».

Но Малынец повел себя так независимо и вызывающе, а у солдат и офицеров из гарнизона было такое отличное самочувствие, что даже те селяне, которые наиболее недоверчиво относились к фашистской пропаганде, помрачнели: видно, и впрямь фашисты набрались за зиму сил.

Еще большее уныние овладело селом, когда, словно в подтверждение слухов об успехах гитлеровцев под Харьковом, в последних числах мая по большаку прогнали длинную колонну пленных.

Варвара Горбань, которая собирала топливо за селом, прибежала к Катерине Федосеевне. От быстрого бега платок сполз у нее с головы. Не поправляя его и поминутно оглядываясь на окна, она торопливо рассказывала:

— Вроде ваш зять, Ганнин муж, шел, тетка Катря… Да разве признаешь?! Много их, сердешных… В пылюке, черные… Я глядела: может, Андрей мой там…

— Куда же их вели?

— До разъезда погнали… Тетка Катря! Вы б видели! Раненые меж ними… Кто идти не может, им — плетюги… — Не дай, не приведи, как знущаются.

Дня через два в селе стало известно, что возле железнодорожного разъезда устроен концентрационный лагерь для военнопленных. Огромную площадь обнесли несколькими рядами колючей проволоки, пленных держали под открытым небом.

Криничанские женщины, собрав тайком хлеба, сухарей, яиц, устремились туда. Но их и близко не подпустили к пленным. А после того как двух женщин часовые избили резиновыми палками, ходить к разъезду вообще стали бояться.

Безотрадные, мрачные дни переживало село…

Особенно тяжко воспринимали события в маленькой семье Рубанюков. Александра Семеновна, наслушавшись в лазарета хвастливых сводок о победах над русскими и о скором окончании войны, приходила домой удрученная и осунувшаяся. До глубокой ночи они шептались с Катериной Федосеевной; их одинаково волновала судьба близких: Остапа Григорьевича, Ивана, Петра с Оксаной, Василинки.

Катерина Федосеевна как-то с тоской сказала Кузьме Степановичу Девятко:

— Видать, сват, никогда уже не повидаем наших. Ну, зачем она, такая жизнь? Лучше лечь и помереть.

— Помереть, свахо, всегда поспеем, — сердито сказал Кузьма Степанович. — Лег под образа, как деды говорили, да выпучил глаза. Небольшое дело! Тут думка, как прожить да чертяк этих пережить… А своих… будем живы — повидаем. Вернутся свои, Федосеевна…

Говорил он будто уверенно, а сумрачное выражение выцветших глаз, устремленных куда-то в угол, скрыть не мог. И голос его задребезжал совсем по-старчески, когда, помолчав, он сокрушенно добавил:

— Вот вспоминаю товарища Жаворонкова, командира того, которого расстреляли… что переводчика лопатой огрел…. Помню, как он радовался, что англичане с нашим правительством договор заключили. Что-то не видно, чтоб англичане и американцы поспешали нам помогать… Верно я тогда еще говорил: не за нас, а за себя у капиталистов голова болит.

Катерина Федосеевна смотрела на него с состраданием, думала про себя: «Постарел человек, дуже постарел. И глаза как у хворого…»

Кузьма Степанович и впрямь очень сдал. Пелагея Исидоровна, сумевшая и в самые тяжкие дни оккупации сохранить твердость духа, мужественно переносившая разлуку с дочерьми — Оксаной и Настунькой, глядела на него с тревогой.

— Тебя не ноги мучают, старый? — спрашивала она, когда Кузьма Степанович, придя домой из правления, садился с болезненно-желтым лицом на скамейку и безучастно смотрел, как жена собирала на стол. — Пошел бы до лазарета. Нехай что-нибудь тебе дадут от ревматизму.

— Это кто даст? Фашисты?

— А тебе не все равно? Что ж, так и будешь мучиться?

Кузьма Степанович только отмахивался; ни к чему, дескать, эти разговоры.

В конце концов Пелагея Исидоровна поняла, что не болезнь мучит ее старика. С фронта приходили все более мрачные вести, и это подтачивало силы Кузьмы Степановича. Пал Севастополь. Фашистские орды рвались к Дону, подступали к Ворошиловграду, к Ростову.

По распоряжению из района, «сельуправа» готовилась отметить в селе победы германского оружия большим праздником. Он был намечен на последнее воскресенье июля, когда с грехом пополам уже скосили озимую рожь и ячмень и сложили чахлые снопы в крестцы.

За два дня до праздника, в пятницу перед вечером, Кузьма Степанович, встретив Александру Семеновну на улице, около нывшего сельмага, спросил:

— Как там радио? В исправности?

— Садятся аккумуляторы. Но принимать пока можно.

— Надо. И побольше листков переписать. Дуже прошу… Наших не скоро можно ждать. Так обернулось… Но дела у мазуриков этих не такие уж нарядные. Хотя кричат дуже. Послушаешь, Москва — у них, Сталинград — у них, Ленинград — последние минуты…

— Очень сильные они?

— Сильный тот, кто на землю валит, а пуще сильней, кто поднимается. Об этом и разговор у нас. Вот они праздник, шарлатаны, удумали сделать. Людям головы хотят забить… Надо правду сказать… Возле Сталинграда, по всему видать, дуже великое кровопролитие, а взять они его никак не могут…

— Я все сделаю, Кузьма Степанович.

* * *

Еще за несколько дней до воскресенья полицаи и староста начали хлопотливо готовить помещение «сельуправы» к празднику. Малынец ждал начальство из района, да и в селе набиралось немало немцев, которых надо было пригласить.

Дома жена Малынца выгнала из кукурузы и бурака несколько четвертей самогона, выпотрошила со снохой полдесятка кур, пекла пироги с рыбой и с телячьей печенкой.

Но то готовилось для самых избранных гостей, а в «сельуправе», где должен был начаться праздник и куда собирались позвать всех желающих, подготовка шла своим чередом. Солдаты по приказанию фон Хайнса подвезли сюда полную машину сосновых веток. Сычик, получивший недавно звание старшего полицая и весьма возгордившийся этим, из кожи лез, чтобы отличиться. Он совсем загонял полицаев и добровольных помощников из мальчишек, заставляя их навешивать гирлянды хвои на крыше и на стенах, скрести и мыть полы, наличники окон и дверей.

— Поднавернем такого, — фамильярно подмигивая старосте, разглагольствовал Сычик, — ух, ты! В Берлине такого не видели.

— Ты давай, давай. Старайся, — одобрительно бормотал Малынец.

Он самолично прибил над столом портрет в рамке с надписью «Гитлер-освободитель», разложил газетки «Голос Богодаровщины», «Украинский доброволец», «Нова доба», «На казачьем посту».

Накануне, в субботу, фон Хайнс пришел посмотреть «сельуправу». Бесстрастно оглядел марлевые занавесочки на окнах, цветочки, сказал: «Гут!» — повернулся и ушел.

Однако спал в эту ночь Малынец неспокойно. Можно было ждать подвоха от односельчан. Хоть и бегали полицаи по дворам, строго-настрого приказывая никак не позже девяти утра явиться всем к «сельуправе», а все же черт их знает!..

— Придут! — заверил Сычик. — Не заявятся добром, на веревочке приволокем.

— Э-э, дурень! — фыркал Малынец. — «На вере-е-воч-ке…» Ты еще скажи «на цепке». Это ж, голова твоя, праздник… Разъяснить требуется. «На вере-е-вочке»…

— Разъясняли, — глядя куда-то вбок мутными глазами, уверял Сычик.

Докладывая, он уже не особенно твердо держался на ногах, и Малынец, зная, что поручать ему что-либо в таком состоянии рискованно, решил назавтра сделать все самолично.

Потому-то и встал он чуть свет и, надев новый пиджак, начистив сапоги едко смердящей ваксой, немедля пошел в село.

Шагал, подозрительно заглядывая через плетни и заборы. Увидев хозяина или хозяйку, тоненьким своим голоском визгливо напоминал:

— Не копайтесь! Все на свято! В обязательном порядке…

На просторной площадке усадьбы МТС немецкие солдаты, громко перекликаясь, мыли машины, посыпали двор желтым приднепровским песком.

Малынец постоял, посмотрел. Солдаты, резвясь, пихали друг друга в кучу песка, весело гоготали. Настроение у них было, видимо, превосходное.

Малынец шагал дальше, мимо дворов, и постепенно мрачнел: ему начало казаться, что криничане готовят какой-то подвох. На его напоминания о празднике люди молча улыбались и невозмутимо продолжали заниматься своим делом.

«Ну погодите! — грозился он мысленно. — Я еще покажу, кто такой есть Микифор!»

Взгляд его скользнул по белой стене общественного амбара. Накануне он велел тщательно выбелить его известкой и уже представлял себе, как хвастнет перед начальством: «Под зерно нашим дорогим освободителям…»

Но что это? Малынец схватился обеими руками за голову. Во всю ширину побеленной стены кто-то крупно вывел дегтем:

Не видать вам, каты, Сталинграда, Как Москвы и Ленинграда.

Малынец в смятении заворочал головой по сторонам. Вдоль плетней, поджав хвост, бежала по каким-то своим делам шелудивая собачонка, поодаль рылись в конском помете две черно-сизые вороны.

С вороватым видом староста поднял щепочку, торопливо стал соскребать надпись. На праздничный костюм его, на сапоги, на картуз сыпалась известковая пыль, но все усилия были тщетны. Жирный деготь прочно въелся в глину и не поддавался.

Малынец отшвырнул щепочку, отряхивая на ходу пыль, ринулся к «сельуправе».

Через несколько минут он бежал назад. Следом за ним спешили со скребками и щетками полицаи.

Возились подле амбара долго. Сычик, примчавшийся к месту происшествия позже других, грозно отгонял всех, кто намеревался пройти мимо.

— Кругом! Запрещенная зона! — орал он, размахивая резиновой палкой.

Но надпись была видна издалека. Криничане шли в обход «запрещенной зоны», гася усмешки, подмигивая друг другу.

Кое-как приведя себя в порядок, Малынец заспешил к «сельуправе». Стали съезжаться гости.

Около увитого зеленью крылечка, разминая ноги после тряской езды, прохаживался «украинский представитель».

Малынец издали опознал его по ярко расшитой сорочке, огромным сборчатым шароварам и соломенной шляпе.

— Пану старосте! — басил приезжий, шагая навстречу. — Атаману, так сказать, вольного казацтва украинского.

Он был в отменном настроении, этот неизвестно кого представляющий «представитель». Троекратно, по древнему обычаю, облобызав Малынца, пощекотал его вислыми усами, щедро обдал запахом лука и водочного перегара. Взглянув на кислое лицо криничанского старосты, хлопнул его пр плечу широкой ладонью, пропел:

Гей, ну-мо, хлопци, ела в ни молодци, Чом вы смутни, невесе-ели?..

— Проходьте в помещение, проходьте, як що желаете, — приглашал Малынец.

Он пропустил вперед широкозадого, пропотевшего в подмышках гостя. Глядя на его мощную спину с жирными полукружпями лопаток под полотняной, до блеска выглаженной сорочкой, подобострастно лопотал:

— Имя, отчества не помню, ну вы присаживайтесь… Побегу. Еще подъедут…

— Ого-го! — рокотал «представитель», разглядывая газетки. — Полная культура! Знает атаман, куда нос держать…

— Как вы сказали?

— Проехало. Полная культура, говорю…

Малынец попытался изобразить улыбку, но вдруг лицо его вытянулось и позеленело. На портрете Гитлера над шальным чубом фюрера, глядевшего на Малынца выпуклыми злыми глазами, торчали приделанные углем рожки. Это уже пахло весьма крупным скандалом.

— Жарковато в помещении, пан добродий, — торопливо забормотал Малынец, увлекая гостя обратно, к двери. — Может, на свежем воздухе прохолонете?..

«Представитель», озадаченный столь странным гостеприимством криничанского старосты, слегка сопротивлялся, но Малынец проявлял такую настойчивость, дергал гостя за рукав так энергично, что ему пришлось-таки оставить прохладное помещение и снова выползти на жару. Малынец, еще раз со страхом оглянувшись на рогатого фюрера, плотно прикрыл за собой дверь.

На его счастье, остальные гости — гебитскомиссар, Збандуто, фон Хайнс — еще не прибыли. Отыскав глазами среди полицаев Сычика, староста зловещим голосом позвал:

— Старший полицейский! А ну сюды!

Втолкнув Сычика в помещение, он яростно ткнул пальцем в портрет:

— Это что? Га?

Полицай непонимающе выпучил глаза:

— Это… хюрер…

— Я тебя спрашиваю, балбес, что это?.. Кто сотворил такую пакость?

— А вы не лайтесь.

— Я тебе полаюсь… Ишь ты! Обидчивый какой… Гляди лучше! Раскрой пьяные свои зенки.

Сычик, наконец, заметил, как разрисовали портрет.

— Ух ты! Какая ж это стерьва? Хлопчаки, сучьи дети…

— Лезь, стирай!

Взгромоздив на стул табуретку, Сычик вскарабкался на нее.

— Держите, а то брякнусь.

— Быстрей!

Придерживая табуретку и отдуваясь, как в бане, Малынец косился на окно. Где-то за площадью уже гудели легковые машины.

— Стирай живей! — почти плакал Малынец.

— Тряпочкой не берет. Размазывает только.

— Шкуру сдеру, — потрясал кулаками и чуть не плача орал Малынец.

— Дайте ножичка… Да держите! А то как бухну… Громко сопя, полицай начал счищать рожки лезвием. В этот момент к крыльцу «сельуправы» подкатили одна за другой две легковые машины. Малынец дернулся:

— Готов?

— Зараз!.. Ейн момент… Ух ты! — ужаснулся вдруг полицай: впопыхах он выдрал «фюреру» глаз.

Этого Малынец уже не мог пережить. В горле его что-то булькнуло, зашипело, и он бессильно присел на корточки. Сычик, потеряв равновесие, судорожно уцепился за рамку и имеете с портретом грохнулся вниз.

Едва «оппель» с гебитскомиссаром свернул к «сельуправе», Збандуто, подпрыгивавший на заднем сидении, вытянул по-гусиному голову и, оглядев кучку полицаев подле крылечка и одиноко возвышающегося над ними «представителя» в соломенной шляпе, понял, что празднество сорвано. А ведь он, понадеявшись на старосту, заверил гебитскомиссара и районного сельскохозяйственного коменданта, что в Чистой Кринице их с нетерпением ожидают «освобожденные» крестьяне!

Поправив галстук и шляпу, Збандуто резво выпрыгнул вслед за гебитскомиссаром из машины и сердито крикнул ближайшему полицаю:

— Старосту!

Малынец выбежал на крыльцо испачканный и взлохмаченный.

— Тут я, пан бургомистр. Тут!

Вид его был столь непрезентабелен, а глаза так испуганно вытаращены, что Збандуто, вместо приветствия, напустился на него:

— Вас что, корова жевала, господин староста?

— Да тут… извиняюсь… маленькая неувязка случилась…

— «Неувязка»! Кто гостей должен… э… встречать? Я? Где люди?

Збандуто оглянулся на немцев, которые переговаривались в сторонке с «украинским представителем», приблизился к Малынцу и, сжав кулаки, прошипел:

— Голову оторву..! Где люди?

Староста виновато вытянул руки по швам:

— Приглашали… Да, может, еще подойдут… Бургомистр смерил его с ног до головы свирепым взглядом. Заметив майора фон Хайнса, показавшегося из-за угла, он приподнял над лысиной шляпу, с вежливой улыбочкой засеменил навстречу.

Малынец затравленно поглядывал по сторонам. Кроме нескольких мальчишек, сбежавшихся поглазеть на машины, никого из криничан не было. А часы уже показывали десять… Конечно, можно разослать полицейских по дворам, те приведут.

Продолжая стоять по стойке «смирно», Малынец сторожко наблюдал, как бургомистр, фон Хайнс и гебитскомиссар о чем-то меж собой разговаривали.

— Староста!

Малынец подбежал.

Фон Хайнс встретил его тяжелым взглядом.

— Почему никто нет?

— Сейчас все исделаем… Все село сгоним, — с готовностью предложил Малынец. — Может, паны-господа желают закусить с дороги? Горилочки отведать?.. Ягодная…

Фон Хайнс протянул ему листовку с последним сообщением Совинформбюро.

— Откуда в селе?

— Что это?

Вытянув голову, Малынец хотел прочесть. Фон Хайнс яростно скомкал бумажку и швырнул ему в лицо.

— Сволошь! Находить! Кто распространял?

VIII

Полчаса спустя, так и не дождавшись людей на «праздник германского оружия», гебитскомиссар, Збандуто и другие гости, разъяренные и голодные, покинули Чистую Криницу.

А к вечеру из Богодаровки прибыли офицеры зондерн-команды. Ночью начались повальные обыски и аресты.

Вместе с другими был арестован Кузьма Степанович Девятко. Для него это не явилось неожиданностью. Связной подпольного райкома партии Супруненко успел предупредить, что в гестапо поступил на него донос. Чувствуя, что ему не миновать ареста, Кузьма Степанович сказал вечером жене:

— Если меня заберут и не вернусь, передай дочкам… пускай они комсомола, партии крепко придерживаются. Это мой батьковский наказ. А партия всегда укажет им, как жить… — И еще сказал он: — будут забирать меня, легко в руки не дамся. Хоть одного паразита решу.

Пришли за ним солдаты и полицаи около полуночи, когда он уже разделся и лежал в кровати.

— В «сельуправу» вас, пан Девятко, кличут, — объявил Сычик.

— Оденусь и приду, — сказал он, поглядев на толпившихся в сенцах солдат.

— Давай, давай! — повысил голос Сычик. — Нечего вылеживаться.

Кузьма Степанович неторопливо поднялся, подумав, и пул к боковой комнатке.

— Куда?

— Не кричи. Пиджак и штаны возьму.

Сычик намеревался последовать за ним, но Девятко быстро прикрыл за собой дверь, набросил крючок. Услышав, как гукнуло в комнате окно, Сычик рванулся к выходу.

— В сад! — крикнул он солдатам, на ходу срывая с плеча карабин.

Пелагея Исидоровна, цепенея от страха, слушала топот ног за хатой, треск ветвей, громкие крики полицаев.

Через несколько минут Сычик, хрипло отдуваясь и прикладывая к рассеченной щеке листок лопуха, ввалился обратно в хату, крикнул хозяйке со злостью:

— Давай одежу! Стоишь, раскрылилась… — И торжествующе добавил: — Поймали голубя…

Он сам вынес пиджак и шаровары Кузьмы Степановича во двор, потом с другим полицаем и двумя солдатами принялся обыскивать хату. Ушел через час, ничего не найдя, но прихватив кое-что из сундука.

В «сельуправе» тем временем учиняли допрос задержанным. Среди арестованных был шестнадцатилетний подросток Миша Тягнибеда, племянник казненного полевода. Кто-то из полицаев случайно заметил на его пальцах следы дегтя.

Паренек держался мужественно. Его избивали всю ночь, с короткими передышками, а он твердил одно: «Ничего на амбаре не писал, никто этого не поручал, мазал к воскресенью сапоги». Смазанных дегтем сапог у него не оказалось. На заре гестаповцы швырнули его, полуживого, в заброшенный колодец на участке огородной бригады.

Туда же бросили еще кого-то полуживым. Женщины, проходившие утром мимо, видели около колодца часового и слышали глухие стоны.

Обо всем этом Александра Семеновна знала, хотя последние сутки дежурила в лазарете безвыходно.

Утром Катерина Федосеевна встретила ее со слезами:

— Что ж это, Шурочка, делается? И детей малых казнят и хворых не жалеют…. Свата нашего Кузьму Степановича — слыхала? — тоже забрали…

— Знаю, мама.

— Что ж это будет, доченька? — тихо запричитала Катерина Федосеевна, обычно сдержанная на жалобы. — Это ж все село могут изничтожить.

Александра Семеновна сидела на лавке с одеревенелым лицом и напряженно думала. Она обязана была продолжать подпольную работу, но не знала, что надо делать, с кем связаться.

— Ложись, доню, поспи, — сказала Катерина Федосеевна. — Ты зеленая, аж светишься вся…

Александра Семеновна прилегла.

— Сашка́ никуда со двора не отпускайте, — сказала она, отворачиваясь к стенке.

Катерина Федосеевна еще с утра решила пойти навестить Пелагею Исидоровну. Она тихонько сложила в шкафчик перемытую посуду, подмела пол и только что хотела позвать со двора Сашка́, как в дверях показалась Христинья.

— Одни, тетка Катря? — спросила она. — Заходи, заходи!

Христинья, и прежде отличавшаяся чрезмерной худобой, сейчас выглядела совсем страшно. После того как она проводила на фронт мужа и на ее попечении остались престарелая свекровь и двое маленьких детей, ей пришлось очень туго. Но держалась она гордо, жалоб от нее никто не слышал. Помощь, которую оказывали ей друзья Федора Лихолита, она принимала только после долгих и настойчивых уговоров.

Войдя в коморку и покосившись на спящую Александру Семеновну, Христинья спросила у Катерины Федосеевны:

— Шура спит?

— Она… Что это на тебе лица нету?

— Степан, зять наш, пришел, — сообщила шепотом Христинья.

— Как пришел?

— Ночью… Убежал… Он в плену был. В лагере их держат, около разъезда.

— Как же он рискнул? — ужаснулась Катерина Федосеевна. — Такое в селе творится…

— Он же не знал. Их начали в добровольцы писать, кто, мол, хочет. Одежду выдали, обувку. Степа получил, послали его и еще двоих воду возить с речки в лагерь этот ихний… Они охранника задушили — и по домам. Степа во всем немецком так и заявился.

— Про Ганю знает?

— Ну а как же! Он только в хату вошел… ночью… мы с бабкой перепугались… Как есть немец! А он стоит посреди хаты, темно… Мы не светили… «Кто дома?» — спрашивает. Вроде голос знакомый, да разве думалось? А он идет до кровати. Там бабка спала. Тихо так опять спрашивает: «Мамо, это вы? Или ты, Ганя?» Тут бабка как схватится…

— Сказали про Ганю? — глухо спросила Катерина Федосеевна.

— Сразу не поверил…. Потом, когда все узнал, долго сидел, молчал. «Ну, говорит, попомнят они меня!» Сказал, что в лес пойдет. Дуже жалковал, что оружия никакого у немцев не взял. «Пистолет, говорит, был, так товарищ себе забрал…» День этот переждет, а ночью стронется.

— Где ж он у вас переждет?

— Нашли ему закуточек.

— Ой, глядите! Шныряют эти барбосы по всем закуточкам.

— Дома не найдут… Абы по дороге, когда будет идти до леса, не нарвался.

— Вот беда ж ты какая! — загоревала вдруг Катерина Федосеевна. — Это мне и повидать его не доведется. Вечером ходить нельзя, днем еще хужей…

— А он спрашивал про вас, про дядька Остапа. Всем интересовался…

— Я пойду к нему, — неожиданно произнесла Александра Семеновна и поднялась на постели. — Мне ночью можно ходить.

Катерине Федосеевне непонятно было, почему невестка хочет повидать Степана, которого совершенно не знала, однако решила не перечить.

— Ну, сходи, — сказала она. — Я кой-что передам ему на дорогу, отнесешь.

Она до вечера напекла лепешек из припрятанной на черный день муки, завернула их в капустные листья и, положив в кошелку, наказала невестке:

— Поклон Степе передай. Скажи ему, будем живы, повидаемся.

Александра Семеновна вышла из дому, когда совсем стемнело. Налетевший перед заходом солнца ветер нагнал дождевые тучи: крупные капли брызнули на лицо женщины, прошелестели в верхушках деревьев. За ветряками вспыхивали безмолвные зарницы.

Она миновала несколько дворов, оставила позади колодец с журавлем против хаты деда Довбни; в зеленом отсвете молнии деревянный журавль мелькнул, как причудливая носатая птица.

Александра Семеновна хотела свернуть в переулок, но тут невидимый возле забора полицай резко окликнул:

— Кто идет?

Александра Семеновна, помедлив одно мгновение, ответила:

— Санитарка полевого лазарета.

От забора отделились две человеческие фигуры, подошли. Александра Семеновна предъявила пропуск. Замерцал карманный фонарик.

— Этот пропуск недействителен, — сказал второй, оказавшийся полицаем. Луч его фонарика скользнул по лицу женщины, по кошелке. — Куда идешь?

— К родственникам. Потом в лазарет… на дежурство.

— Что в корзинке?

— Халат… и лепешки.

— Открой!

— Я же сказала…

— Открой, говорят! Торгуется…

Рука с серым обшлагом зашарила в кошелке. Расшвыряв еще теплые лепешки под халатом, извлекла сверток. Его развернули. В мигающем свете фонарика блеснул металл немецкого автомата.

Это было так неожиданно, что полицай даже отступил шаг назад. Эсэсовец злобно выругался. Цепко сжав пальцами руку женщины, он изо всех сил дернул ее.

* * *

Александру Семеновну допрашивал майор фон Хайнс.

Во второй комнате, за стенкой, слышался громкий женский плач, выкрики взбешенного чем-то эсэсовца.

Фон Хайнс, не поворачивая головы, прислушался, потом вскинул на стоявшую перед ним женщину пристальный холодный взгляд.

— Куда вы несла оружие? Где взяла его? Отвечайте эти вопросы… Потом вы будете рассказывать о листовки…

Александра Семеновна стояла перед ним, щупленькая, с мелово-бледным лицом. Она молча глядела куда-то поверх головы фон Хайнса, и тот, заметив ее сурово поджатые губы, вскипел, ударил по столу.

— Отвечать!

Александра Семеновна вздрогнула. Она перевела взгляд на майора и неожиданно улыбнулась.

— Не тратьте энергии, господин детоубийца, — произнесла она раздельно с неожиданным спокойствием. — Я не собираюсь доставлять вам никаких… ничего для вас приятного…

Страшный удар хлыстом ожег ее щеку. Она вскрикнула и прикрыла лицо рукой. Солдаты вытолкали ее в коридор.

Уже на дворе кто-то в темноте кинулся к ней, обхватил руками ее шею.

— Шурочка!.. Дочушка ты моя…

— И вас, мама? — с ужасом вскрикнула Александра Семеновна, узнав свекровь. Она нашла ее руку, крепко стиснула. — Вас за что? А Сашко́ как?

Солдаты, сердито ругаясь, оттолкнули Катерину Федосеев-ну, и она так и не успела ничего ответить.

IX

Враг был уже на Дону. Пятнадцатого июля он захватил Миллерово, спустя несколько дней бои завязались в районе Новочеркасска, у станицы Цимлянской.

Полк Стрельникова, понесший в непрерывных, изнурительных боях большие потери, отвели во второй эшелон, и он отводил с тыловыми подразделениями через Новочеркасск в направлении станиц Кривянская и Манычская. Там ему предстояло подготовить рубеж по реке Дон, у хутора Белянин.

Взвод Петра шагал через город на рассвете. Ночью побрызгал скупой дождь, редкие тяжелые капли выбили в густой жирной пыли оспенные крапинки, испятнали стекла и стены домов.

По улицам, наполняя их грохотом, клубами пыли, неслись в разных направлениях автомашины. Связисты возились со своими катушками. У зданий с выбитыми окнами суетились люди: грузили на подводы и машины учрежденческое имущество, снимали вывески. С севера, со стороны Шахт, временами доносился гул канонады.

В котловине, за железнодорожной станцией, полк остановился, поджидая обоз с продовольствием, застрявший где-то у переправы. Спустя час выступили в направлении станицы Манычской.

Шли глухой, мало наезженной дорогой, мимо бесконечных солончаков. Зной выжег и без того чахлую растительность. Блеклые кусты полыни, серая щетина ковыля да зеленая, несмотря на жару и безводье, поросль донника, занесенного ветрами из степей, лишь подчеркивали безжизненность и бесплодность этих земель.

Губы людей, черные, потрескавшиеся до крови, жадно приникали к флягам. Теплая вода смешивалась с ручейками пота, стекающего с красных, опаленных лиц. Вода эта, солоноватая на вкус, только разжигала жажду.

Петро шагал позади растянувшихся извивающейся цепочкой людей. Чуть поодаль, впереди, высилась над нестройной колонной голова Евстигнеева, чернели стволы противотанковых ружей.

Петро вспоминал мельчайшие подробности последних боев, придирчиво разбирал каждый свой шаг и поступок. Никто не смог бы упрекнуть младшего лейтенанта Рубанюка в том, что он, молодой и еще неопытный командир, в первом бою растерялся или не выказал в чем-то должной решительности. Взвод оборонялся стойко, ни один боец не покинул без приказа своего места, не дрогнул, и командир роты ни разу не услыхал от Петра просьбы о помощи людьми, хотя положение взвода не раз было критическим.

Но мысль о том, что оккупанты продолжают продвигаться, необычайно угнетала Петра, и он испытывал такое же тяжелое чувство, как в начале войны, под Винницей, и как в дни гитлеровского наступления на Москву.

Солнце жгло все нещаднее. Порой Петра одолевало неудержимое желание броситься на придорожный запыленный бурьян и лежать так, без движения. Но он упорно шел дальше, и так же упорно шли его бойцы, изнуренные, молчаливые, мрачные.

У одинокого дерева, в двух-трех метрах от дороги, Петро заметил бойца. Он держался рукой за ногу, возле него лежали автомат и запасные диски.

Петро подошел ближе и узнал бойца своего взвода Черникова.

— Что с тобой? — спросил он. — Почему отстал? Кто разрешил выйти из строя?

Солдат, не поднимая головы, отнял от ступни ладонь и показал Петру натертую до крови ногу.

— Ничего не поделаешь, — сказал Петро. — Надо идти! Скоро привал. Санинструктор перевяжет.

Черников, с усилием разжимая слипшиеся губы, невнятно произнес:

— Не могу… товарищ лейтенант… Я старался… Больше не могу…

— Встать! — властно скомандовал Петро.

Солдат уперся рукой в землю. Петро помог ему подняться, подал оружие, диски. В это время торопливо подошел Евстигнеев: боец был из его отделения.

— Помогите Черникову, — сказал ему Петро. — Если отстанет, потеряет нас.

Евстигнеев оглядел ногу бойца.

— Погоди-ко, — сказал он, сложил на землю свою ношу — вещевой мешок, скатку, автомат, — срезал с дерева толстую ветвь, очистил ее от сучьев и протянул палку бойцу:

— Держи! Сапоги перекинь через плечо. Так… Диски давай мне… Ну, пошли…

Черников, опираясь на палку, заковылял за ним.

Через несколько минут начали отставать еще два бойца. Идти было все тяжелее. Петро ощущал это и на себе, но останавливаться, не имея на то приказания, он не мог.

Тут подоспел Василий Вяткин. Вытерев усталое, запыленное лицо, он извлек из планшетки карту:

— Свертывайте с проселка и вот сюда… Гляди на карту… Вот это река, а вот Дубовый овраг… Остальные взводы уже завернули. И предупреди коммунистов — проведем собрание.

— Плохи дела, Василь Васильевич?

— Неважные дела, — Вяткин говорил медленно и хрипло, словно выдирая каждое слово из горла. — Жмет, проклятый…

Петро машинально ковырнул ногтем сальное пятно на своей полевой сумке, потом, прикрыв глаза рукой, посмотрел вверх. Матово-серые в мглистом от зноя небе, шли на северо-восток «юнкерсы».

— К переправам, — сказал Вяткин.

— И когда они, гадючье племя, выдохнутся! — с сердцем воскликнул Петро. — Хоть бы союзнички наши раскачались.

Вяткин безнадежно махнул рукой:

— Раскачаются… и еще подбросят немножко завалявшейся тушонки…

Метро пошел быстрее, чтобы сообщить бойцам о близком привале.

Вскоре из низины, поросшей дубовым мелколесьем и верболазом, потянуло прохладой, впереди заманчиво блеснула вода.

Петро, обогнав бойцов, шел теперь в голове взвода, время от времени поглядывая на карту. Цепочка людей растянулась но балке. На дне ее журчал ручей. Бойцы жадно приникали к воде, смачивали головы, снова пили, наполняли котелки и фляги.

Ефрейтор Топилин шагал рядом с Петром. Уже подходя к реке, он спросил:

— Товарищ младший лейтенант, у вас покурить не найдется?

Петро отсыпал ему щепотку табаку, оторвал клочок бумаги и для себя.

— Это мне уже до дому недалече осталось, — сказал Топилин.

— Радоваться особенно нечему, — жестко ответил Петро.

— Я не к тому, — смущенно сказал Топилин. — Вы не думайте, младший лейтенант, что у меня в думках что-нибудь…

В его голосе зазвучала искренняя обида, и Петро уже мягче сказал:

— В плохом я тебя не подозреваю. А ты все-таки подумай вот о чем… Дальше фашист от твоей хаты — ближе тебе до дому.

— Точно… Ну, да войск наших собралось около Дона много. Может, и не пустим дальше?

Петро пожал плечами:

— Не знаю. А что выгоним — ручаюсь… Зимних фашистов под Москвой крепко били? Что же этот, летний фриц, лучше, что ли? Понахальнее? Так мы всяких нахалов видали.

— Так и я объяснял ребятам, — сказал Топилин с улыбкой, — мол, все одно, будет время — погоним.

В широком, густо заросшем овраге расположились многолюдным и шумливым табором подразделения, обозы, медсанбат. Пахло нагретым железом, кожаной сбруей. Бойцам выдавали сухой паек, махорку. Тут же, собрав ветки и траву, они разводили огонь. Сидя на корточках подле котелков, поджидали, пока закипит вода.

Петро, отдав нужные приказания, снял сапоги, гимнастерку и помылся у ручейка. Холодная вода освежила его. Он с наслаждением прилег на траву, вытянул ноги.

— Ну, Яша, — говорил кто-то рядом, в кустах, — чего же ты хвалился? У меня, на Дону, увидите, мол… А глядеть нечего. Что тут хорошего? Лягушата, и те махонькие, землистые.

— Мы еще не возле Дона. Тут земля, верно, хреноватая… Ну, да и ее в порядок приведут, не бойся…

Петро узнал голоса Топилина и Шубина.

— …Ты вот плотину поглядишь, какую на Маныче построили, — продолжал Топилин. — Я сам от колхоза землекопом был наряжен. Три месяца лопатой да киркой орудовал. А на сады погляди да на степи… Красненьких лучше, чем у нас, на всем свете не найдешь.

— Что за красненькие?

— Ну, томаты. Помидоры, сказать…

— А ты что, Топилин, по всему свету ездил и перепробовал все красненькие, чьи, мол, лучше? — подал кто-то голос.

— Арбузы ажиновские покушай или виноград… — продолжал Топилин, оставив ядовитый вопрос без ответа. — Пушкин о вине нашем стихи сочинил.

— Приплел… То ж про цимлянское он писал, — произнес все тот же задиристый и язвительный голос.

— Именно, что про цимлянское… Оно-то и на Дону, — резонно возразил Топилин. — Ты, Шмыткин, географию не знаешь, так не мешайся.

Несколько минут за кустами молчали, потом Шмыткин изменившимся вдруг до неузнаваемости, злым голосом произнес:

— И когда ему, паразиту, концы наведут?

— Если мы с тобой не наведем, больше некому, — сказал Шубин. — Заграничному дяде оно не дюже болит.

Петро лежал на прохладной земле и, слушая негромкий разговор бойцов о семьях, домашних делах, о том, что давно не было писем, ощутил вдруг тот щемящий приступ грусти, который охватывал его всегда, как только он начинал думать о Чистой Кринице, об отце и матери, об Оксане…

После встречи с Оксаной в Москве он не имел ни от нее, ни от Ивана ни одного письма и ничего не знал о них. И сейчас, невольно связывая мысли об Оксане с тревожными думами о положении на фронте, Петро мрачнел все больше. Он вспоминал немногие счастливые дни, проведенные с Оксаной, и ему казалось, что все это было лишь в коротком сне. Вспомнилось, как однажды утром вскоре после приезда из Москвы он шел степью мимо участка горбаневской бригады и у оврага на узенькой тропинке ему неожиданно встретилась Оксана. Накануне они долго сидели над Днепром и расстались поздно, условившись встретиться на следующий вечер. Внезапно столкнувшись, оба сперва окаменели от неожиданности, потом обрадовались и молча стояли, держась за руки и глядя друг на друга сияющими глазами.

Петро не запомнил, о чем они говорили, но на всю жизнь памяти его запечатлелся взгляд чистых глаз невесты — счастливый и любящий взгляд.

Потом он вспомнил, как Оксана провожала в Москве на вокзале. Короткая встреча их была грустной: оба чувствовали, что расстаются надолго, может быть навсегда. Сейчас каждого из них свой фронтовой путь, и кто знает, какие испытания суждено еще вынести им!

Занятый своими мыслями, он и не заметил, что рядом стоял Вяткин и молча наблюдал за ним.

— О чем это комвзвода так глубокомысленно размышляет? — спросил парторг, опускаясь на корточки.

— О жене думаю, Василь Васильевич, — чистосердечно признался Петро.

— Что с женой? Писем нет?

— Нет, Вася.

— Так их сейчас никто у нас не получает. Зато потом сразу привалят, успевай только читать! Давай-ка твоего покурим… Ты слыхал, как вчера командир третьего взвода ночью на комдива нарвался? Потеха…

Вяткин, закурив, принялся рассказывать о каком-то забавном происшествии. Петро слушал рассеянно и хотя понимал, что Вяткин старается отвлечь его от печальных мыслей, не прерывал.

— Ну, обувайся, — сказал Вяткин, отшвырнув окурок и поднимаясь. — Партийное собрание вон там, под той вербой, будет. Зови своих. Попрошу, Евстигнеева пригласи.

Петро вспомнил, что Евстигнеев подал заявление о вступлении в партию, но из-за тяжелых боев партийного собрания уже давно не было.

Он разыскал Евстигнеева на полянке, около санитарной повозки медсанбата. В одной из последних контратак Алексея Степановича задело осколком снаряда, но он никому о своем ранении тогда не доложил, а в пути рана загрязнилась и стала тревожить.

Ему только что сделали перевязку, и одна из девушек натягивала на него гимнастерку.

Евстигнеев успел уже побриться, рукав, изодранный осколком, был тщательно заштопан. Петро по всему его виду, по торжественно-сосредоточенному выражению лица понял, что готовится он к партийному собранию с большим волнением.

Шагая рядом с Петром, Евстигнеев первый заговорил об этом.

— Мне давно бы надо заявление подавать, — сказал он. — Трех сынов имею. Все в партии состоят. Меня еще в колхозе в мирное время приглашали: «Давай пишись в партию, Степанович, не отставай от сынов…» — «Нет, говорю, партии нужны грамотные. Политически чтобы голова хорошо работала».

— В политических вопросах вы, Алексей Степанович, по-моему, не хуже других разбираетесь. Уверен, что вас примут.

— Я и парторгу, Василь Васильевичу, объяснял: «Без партии, говорю, мне сейчас нельзя, товарищ Вяткин, никак…» Время такое… В панику я, конечно, не ударяюсь, и что фашист нас одолеет, у меня такого в мыслях нету. На всяку гадину есть рогатина… Ну, а с другой стороны, я же понимаю, угроза дюже большая. Такой войны на моей памяти еще не бывало… И главная надежда теперь на партию нашу. Поближе до нее нужно… Как я своим умом мыслю, этим и крепкие мы, этим и держимся.

— Будут разбирать ваше заявление, так и скажите.

— Беда, что выступать на собраниях я не мастак, — вздохнув, ответил Евстигнеев. — Может, еще начнут вопросы по политике ставить… Конечно, если б не такая горячка, за книжками да газетами посидел…

Они пришли как раз вовремя: люди уже собрались, только что подошел сюда, по-прежнему прихрамывая и опираясь на палку, комиссар Олешкевич.

Вяткин встал с опрокинутого ящика, заменявшего ему и стол и стул, и объявил:

— Времени у нас мало, товарищи, поэтому прошу быть повнимательней… Разберем заявления трех товарищей о приеме в партию, потом попросим товарища комиссара, он сделает сообщение.

Первым Вяткин зачитал заявление сержанта Евстигнеева, отличившегося в последних боях. Старый солдат стоял «смирно», не сводя глаз с парторга, и лишь капельки пота, густо проступившие на большом, с глубокими залысинами лбу и на скулах, выдавали его волнение.

Петро намеревался выступить. У него нашлось бы немало хороших и теплых слов о лучшем командире отделения, но оказалось, что Евстигнеева знали все, и Вяткин перешел к голосованию.

— Единогласно! — громко и с видимым удовольствием подытожил Вяткин. — Поздравляем, товарищ Евстигнеев. Теперь в бой вы пойдете коммунистом.

— Служу советскому народу! — хрипло сказал Евстигнеев. Он опустился рядом с Петром на подмятую траву и вытер платком лицо.

После того как собрание решило вопрос о приеме в партию двух других бойцов, поднялся комиссар Олешкевич. Скинув фуражку, он пригладил седые волосы. Судя по его бледному лицу и глубоко запавшим щекам, ему нездоровилось. Говорил он тихо, но сразу же завладел вниманием собрания.

— Коммунисты обязаны знать, — начал он, — что обстановка на фронтах очень тяжелая. Пал наш доблестный Севастополь… Пала Керчь… Сдан Старый Оскол… Идут бои за Воронеж. В опасности Ростов. Фашисты угрожают Сталинграду. Над нашей Отчизной вновь нависла смертельная опасность… Петро, слушая его, смотрел в лица сидящих на земле людей. Это были его фронтовые товарищи, его друзья и единомышленники.

На память пришли партийные собрания, на которых довелось бывать до войны: в сельскохозяйственной академии, в Чистой Кринице. Как бы ни были сложны и запутаны обсуждавшиеся вопросы, сколько бы ни рождалось споров, в итоге всегда достигалась истина, простая и мудрая, и Петро уходил с собрания, проникшись доверием к справедливости коллективного разума, полный бодрой веры в свои силы.

Глядя на лица товарищей, которых только что приняли в партию, Петро думал:

«Как же велика в народе вера в силы партии, если в дни самых суровых испытаний к ней тянутся вот так, как сейчас…»

Словно повторяя вслух мысли Петра, комиссар Олешкевич сказал:

— Вокруг большевистской партии объединяется и сплачивается все лучшее, что есть в нашем народе… В этом залог победы! Враг пользуется отсутствием второго фронта, — продолжал он. — Ему удалось за зиму отмобилизовать все свободные резервы и бросить их против нас. Он не оставил мысли сломить, поработить нашу родину. Но разве мы уже не гнали хваленых гитлеровских вояк? Разве битва под Москвой не доказала, что сильнее мы, а не фашисты?

Олешкевич говорил страстно и горячо, щеки его пылали. И вдруг он просто сказал:

— Так хочется побить его, проклятого! Побить — и увидеть нашу победу…

Олешкевич взглянул на часы:

— Через пять минут выступаем, товарищи!

X

К вечеру полк Стрельникова, не задерживаясь в станице Манычской, вышел к Дону. Бойцы, увязая в сыпучем песке и задевая головами и винтовками густо разросшиеся ветки белотала, жадно впивались глазами в мутновато-зеленые волны, лениво лижущие влажный берег.

Остановились в полутора километрах от хутора. Тимковский сам объяснил Петру, где занять оборону. Когда комбат собирался уходить, Петро сказал:

— У меня командир отделения из Багаевской. Разрешите отпустить его до вечера к семье?

Петро знал, что комбат весьма неохотно разрешает подчиненным отлучки, и приготовился отстаивать свою просьбу. Но Тимковский, против ожидания, сказал:

— Топилин? Припоминаю… Отпусти. На три часа, не больше.

Вернувшись к взводу, Петро отыскал Топилииа. Тот, скинув гимнастерку и нижнюю сорочку, орудовал лопатой. Петро жестом подозвал его.

— Твоя семья в Багаевской? — спросил он, когда Топилин, одевшись, с непостижимым проворством подбежал к нему.

— Точно! Рядышком…

— Давно не видал?

— С тридцать девятого. Как ушел на действительную.

— Управишься? Комбат разрешил тебе три часа…

Глаза Топилина, чуть раскосые и узкие, радостно блеснули.

— Очень благодарен, товарищ комвзвода. Туда и обратно — часа полтора. Буду аккуратно.

— Ну, привет семейству! Ступай, Топилин…

Наблюдая, как ефрейтор поспешно собрался и, не мешкая, исчез в чаще верб, Петро испытывал такое чувство, словно дам получил возможность побывать в родной семье.

…Жара спала. Солнце спускалось за деревья. Лучи его пробивались сквозь ветки кустарника. Жужжали комары. Над Доном реяли стрижи, и казалось, они ныряют, плавают в розовом воздухе, как в теплой воде.

Бойцы, покончив с делами, спускались к реке. Вскоре оттуда послышались плеск, восторженное уханье, оживленные голоса.

Петро купался последним. Растягивая удовольствие, он сидел раздетым на прохладном песке. К нему подсел Евстигнеев.

— С родной семьей повидаться — как в жару ключевой водицы испить, — сказал он. — И другим вроде на душе полегчало…

— Парень заслужил.

— Хороший служака… Всегда исправный, в первых рядах…

Остаток вечера прошел спокойно. Правда, Петро не знал точно, где противник. Не знал об этом и ротный командир. Но из штаба полка строго-настрого приказали усилить боевое охранение, непрерывно вести разведку. Это заставляло быть настороже.

Петру удалось выкроить часок для сна только к полуночи. Укладываясь на согретой за день земле и снимая походной снаряжение, он вспомнил о Топилине. Справился о нем у часового — ефрейтор еще не возвращался.

— Когда придет, пусть доложит.

Сон охватил Петра сразу же, и так властно, что его не разбудили ни близкая бомбежка, ни орудийная пальба, часа в два ночи вспыхнувшая где-то северо-западнее.

Еле-еле начало светлеть за Доном, за багаевским зеленым островом, когда Петра разыскал командир отделения Шубин.

— Танки, товарищ комвзвода! — доложил он, тяжело дыша. — Не разберем, чьи…

— Какие танки? — борясь со сном, пробурчал Петро. — Доложите…. этому… — Он, сладко всхрапнув, умолк.

— Товарищ комвзвода, проснитесь… Товарищ младший лейтенант!..

Шубин настойчиво тряс Петра за плечо, потом, видя, что и это не помогает, стал приподнимать с земли.

— Вражеские танки перед охранением, — уже сердито докладывал он.

Вникнув, наконец, в смысл того, о чем говорил командир отделения, Петро вскочил на ноги, ощупью разыскал свое снаряжение и каску. На ходу надевая их, он побежал за Шубиным.

Темнота скрывала очертания берега, брустверы окопов, кусты. В просветах меж деревьями полыхали далекие вспышки разрывов; горизонт был багровым.

Петро, сопровождаемый Шубиным, спотыкаясь о коряги, добрался до линии окопов и, чтобы лучше видеть, лег на землю.

Глаза его различили контуры танков. Их было три или четыре, и стояли они недвижимо, молчаливо.

— Черт их разберет, чьи! — выругался кто-то. — С вечера тут много гудело… Так наши же в посадки пошли… А эти… стоят…

— Осветить! — коротко приказал Петро.

— Ни ракет, ни ракетницы нету, товарищ младший лейтенант, — доложили из темного провала окопа.

Но в это мгновение осветительная ракета взвилась поодаль, слева.

Танки стояли шагах в двухстах. В свете ракет четко вырисовывались белые кресты с черной каемкой.

Едва Петро успел сообразить, что это разведка противника, сзади, из чащобы верболаза, по танкам открыли беглый огонь пушки, правее застучали противотанковые ружья.

Противник ответил. Но обстрел застиг его врасплох. Задымил, потом вскинул в мутно-желтое небо каскад огня крайний танк. Второй, скрежеща гусеницами, с ревом вертелся и не мог тронуться с места.

К частым выстрелам полковой артиллерии присоединились гулкие удары гаубичных орудий, бивших из-за хутора.

В неверном свете горящих танков, орудийных вспышек Петро различил неуклюжие вездеходы, суетящихся подле них солдат. По гулу моторов и невнятным крикам он понял, что фашисты готовятся к атаке.

Петро приказал взводу выдвинуться на — переднюю линию окопов и открыть огонь.

Уже рассвело, предутренняя заря зажгла за Доном небо, и теперь гитлеровцы были видны явственно: по ним били из ручных и станковых пулеметов, из винтовок.

Особенно активно вел огонь пулеметный расчет, засевший в кустах, впереди окопов боевого охранения. Петро и его бойцы с удовольствием наблюдали, как пулеметчики дерзко, почти на виду у противника, расстреливали гитлеровцев, вынуждая их прятаться за танки, прижиматься к земле.

«Не иначе Сандунян с ребятами», — догадался Петро, вслушиваясь в пулеметную дробь.

Один из вражеских танков, развернувшись, открыл яростный огонь и, неуклюже покачиваясь, устремился на пулеметный расчет. И в то мгновение, когда, казалось, уже ничто не могло спасти пулеметчиков от многотонной машины, извергающей дым и пламя, танк резко дернулся, — под его гусеницей с грохотом взорвалась противотанковая граната.

— Топилин! — возбужденно закричали в окопе. — Топилин танк подбил…

Петро напрягал зрение, пытаясь что-нибудь разглядеть в дымящихся кустах.

Его внимание отвлек связной. Командир роты передавал приказание Тимковского приготовиться к контратаке, и Петро увидел Топилина лишь перед самым броском из окопов.

Лицо ефрейтора, его гимнастерка были измазаны землей, к шароварам и локтям пристали репьяки.

— Ты что, танк подбил? — мимоходом спросил его Петро.

— Ребята говорят, что подбил.

— Я тоже видел. Подбил…

На левом фланге, вдоль проселочной дороги, началась наша танковая атака, и внимание Петра переключилось туда.

«Тридцатьчетверки», вырываясь из засады, не успев освободиться от маскировочных ветвей на броне, устремились вперед. В оранжево-серых клубах вздыбленной пыли нельзя было ничего толком разглядеть, однако по звукам Петро определил: гитлеровцы начинают отходить.

Пользоваться танками как прикрытием не было смысла: густая пелена пыли явилась отличной завесой, и бойцы, ринувшиеся из окопов вслед за Петром, бежали, не пригибаясь, теряя друг друга из виду и перекликаясь, как в тумане.

Петро, с трудом поддерживая связь с командирами отделений, быстро продвигался вперед. Вражеские солдаты, не успевая отстреливаться, откатывались по равнине, в сторону Манычского канала.

Справа, за обрывом к Дону, группка вражеских автоматчиков, отстреливаясь, залегла. Петро крикнул ручному пулеметчику Шмыткину, чтобы тот перенес огонь на них, и, пригибаясь за кустами, бросился с отделением Шубина, вырвавшимся вперед. Он уже был шагах в пятидесяти от обрыва, когда из полуобгоревшего рыжего куста сверкнуло пламя… Выстрела Петро не слышал. Взметнув руками и выронив автомат, он упал на песок.

* * *

Сознание не возвращалось к Петру долго, и когда он очнулся, солнце стояло уже высоко.

Напрягая память, Петро вспоминал обо всем происшедшем. Раскачиваясь, как пьяный, упираясь в землю ладонями, он сел, огляделся. На гимнастерке и рядом на песке глянцево блестела засохшая кровь.

Каждое движение стоило Петру огромных усилий, и прошло немало времени, пока он, обнаружив на шее сквозную рану, с трудом извлек из полевой сумки индивидуальный пакет и сделал себе перевязку. Мучила нестерпимая жажда, знобило, перед глазами плыли желтые и фиолетовые круги… Он понимал, что нужно во что бы то ни стало превозмочь слабость и выбраться из кустов, пока его окончательно не оставили силы.

Он поднялся, шагнул, и в то же мгновение невдалеке раздалась пулеметная очередь. Шагах в ста были вражеские солдаты. Петро заметил их и лег на землю.

Сжав зубы, чтобы не застонать, он отполз в сторону, долго лежал, прислушиваясь. Было ясно, что кругом враги. Петру даже почудился их разговор, и он инстинктивно схватился за автомат. Не выпуская его, ощупал карманы шаровар, гимнастерки. Сознание пронзила мысль: слабый и безоружный, он может попасть в плен, и тогда к врагу попадут его документы: партийный билет, удостоверение личности, карта…

…Петру представилось, как его партийный билет, алая заветная книжечка, которой он так всегда гордился, которую сумел сохранить, когда шел из окружения, попадет теперь в руки врагов…

Он торопливо достал партбилет, затем другие документы, письма и фотографию Оксаны, уложил все в полевую сумку — подарок брата. Пошарив глазами по сторонам, заметил обломок дерева. Знакомое ощущение тошноты, предшествующее обмороку, вынуждало торопиться. Петро поспешно вырыл небольшое углубление, положил в него сумку и заровнял землею… Надо было бы оставить какую-нибудь метку, но он успел об этом только подумать и вновь впал в беспамятство.

* * *

…Пришел в себя Петро спустя сутки в полевом госпитале. Перед ним стали возникать, сперва туманно, затем все отчетливее, серая крыша холщовой палатки, квадратное целлулоидное окно… Петро повернул голову и от резкой боли в шее застонал.

К его койке бесшумно приблизилась женщина и склонилась над изголовьем.

— Надо лежать спокойно, — произнесла она. — Как себя чувствуете?

Ее мягкая теплая рука коснулась руки Петра. Она пощупала его пульс, вытерла марлей лоб и лицо, поправила подушку.

Петро, покорно ей подчиняясь, оглядел палатку. На близко сдвинутых друг к другу походных койках лежали тяжело раненные. Брезентовый полог был поднят, легкий ветерок шевелил листву деревьев, колебал марлевые занавески, но в палатке стояла духота, запах йодоформа и эфира подступал к горлу. Вали доносились приглушенные расстоянием орудийные выстрелы, пулеметный стрекот.

Петро лизнул губы горячим языком, невнятно спросил что-то. Женщина нагнулась ниже.

— Где мы? От Дона далеко?.. — раздражаясь оттого, что его не понимают, повторил вопрос Петро.

— Лежите, лежите, голубчик. Нельзя разговаривать.

— Мне надо знать, — упрямо твердил Петро, намереваясь приподняться. — Документы мои… подобрали?

— Лежите же, — испуганно произнесла женщина, придерживая его за руку. — Не нужно волноваться. Нашли ваши документы.

Петро, поняв, что она просто успокаивает его, сердито сказал:

— Если сумку… не принесете, я встану…

— Эх, какой вы! Ведите себя спокойненько, придет дежурный врач, с ним поговорите.

В углу заворочался, застонал раненый, и сестра, поправив на груди Петра простыню, отошла к нему.

С соседней койки пожилой мужчина с забинтованной головой смотрел на Петра тяжелым, неподвижным взглядом.

— Не знаете, где мы? — спросил его Петро шепотом.

— В Багаевской.

— А немцы? Отогнали их?

Сосед Петра устало прикрыл веки. Он был очень слаб, и Петро стал искать глазами кого-нибудь другого, кто смог бы ответить на его вопрос. Но сосед, помолчав и собравшись с силами, сказал, медленно шевеля тонкими, бескровными губами:

— За Маныч их отогнали. Там и меня… достало…

Петро пошевелил ногами, одной рукой, другой. Он мог двигать ими, и только в затылке и на шее отдавалась резкая боль, словно туда вколотили гвоздь. Все же руки, ноги были целы; это успокоило Петра, он забылся.

Громкий, сиповатый голос заставил его очнуться. На сотен койке сидел врач с темно-серым, изрытым оспой лицом и непомерно длинными руками, на которых выпирали узлы вен. Заметив, что Петро проснулся, он пересел к нему.

— Ну, голубчик, жив-здоров? — с профессиональной фамильярностью спросил он. — Хорош был. Теперь пойдешь на поправку. Послезавтра эвакуируем…

— У меня документы на передовой остались. Их найти надо…

— Какие документы?

Петро рассказал. Врач выслушал его внимательно, задумчиво потер переносицу.

— Марина, — окликнул он одну из сестер, — ну-ка, справься, сумки младшего лейтенанта Рубанюка не подобрали санитары?

Девушка с синими, строгими глазами подошла и внимательно посмотрела на Петра.

— Ничего не было — ни оружия, ни сумки. Я регистрировала.

Врач беспомощно развел руками. Поднимаясь, он шутливо пообещал:

— После войны разыщем твою пропажу, Рубанюк. А пока лежи, поправляйся…

Одернув халат и дав сестрам указания, он ушел из палатки. Девушка вернулась к койке Петра. Он лежал с нахмуренными бровями, сердито сжав губы, и сестра, взяв его за руку, погладила ее.

Пристально глядя ей в глаза, Петро уловил в них сострадание, и это покоробило его. Он отнял руку и спрятал под простыней.

— Почему вы на меня сердитесь? — спросила девушка с улыбкой.

— Не люблю, когда на меня так смотрят.

— Я думаю, как помочь вам, а вы…

В голосе девушки зазвучала обида.

— Если поможете, будем друзьями, — сказал он. — Вы член партии?

— Комсомолка.

— Тогда вы поймете меня… У меня партийный билет остался.

— Поговорю с начальником, — сказала сестра, подумав. Она ушла, а Петро, проводив ее взглядом, подумал об Оксане. Девушка чем-то отдаленно напоминала ее.

Ему вдруг вспомнилось письмо хирурга к Оксане. Оксана горячо уверяла, что ничего не может быть у нее с этим человеком, хотя она уважает и ценит его. И все же думать о том, что Александр Яковлевич старался попасть в один медсанбат с Оксаной, Петру было неприятно.

Он искрение верил Оксане и сейчас подумал о себе осуждающе: «Ревнивец, как и все… Сколько еще этого в человеке!..»

К Петру подошел юный курчавый паренек с костылями. Ему, видимо, было скучно, и он искал собеседника.

— Недавно в госпитале? — спросил он. — Я уже пятые сутки…

Разговаривать Петру не хотелось, да и было трудно, и он лишь слегка кивнул.

— Нравится сестричка Марина? — спросил, подмигнув, парень. — Ребята из нашей палатки пробовали приударить… Ни-ни: посмотрит вот такими глазами, улыбнуться улыбнется, а только пользы от этой улыбки никакой…

— А какую же тебе пользу надо? — сказал Петро, поморщившись. — Делать вам, хлопцы, нечего.

— Это верно, делать нечего, — добродушно согласился парень. — Скучища…

Он зевнул и, подхватив подмышки свои костыли, поковылял в другой угол палатки…

Госпиталь жил обычной жизнью. Поступила новая партия раненых. Готовили к эвакуации в глубокий тыл тех, кого госпитальный персонал именовал «транспортабельными».

Весь вечер и на следующий день Петро ожидал прихода сестры, обещавшей доложить о нем начальнику госпиталя. Но девушка не появлялась.

После обеда Петро с помощью няни поднялся, медленно ступая, впервые вышел из палатки.

Госпиталь обосновался на окраине станицы, в большом колхозном саду. Под деревьями, отягощенными несозревшими плодами, сидели и прохаживались раненые, мелькали белые халаты сестер и врачей.

Петро побродил меж палаток, надеясь встретить знакомых.

На траве, в тени большой шелковицы, читал газету старший лейтенант. По его запыленной гимнастерке и потному лицу Петро определил, что прибыл он совсем недавно.

— Не с переднего края, товарищ старший лейтенант?

— Оттуда.

— Что там?

— Сидим… окопались.

— Фашисты по ту сторону Маныча?

— По ту.

Старший лейтенант охотно рассказал все, что знал: продвижение противника пока приостановлено, и он зарылся в землю. Но силы к нему подходят большие; видимо, готовится удар на Ростов.

«Завтра же уйду, — решил Петро, слушая старшего лейтенанта. — А то зашлют, чего доброго, куда-нибудь в Куйбышев или Казань…»

Подобрав брошенную кем-то палку, он зашагал мимо акании и тутовников к поблескивающему сквозь листву Дону.

Тропинка извивалась в густых зарослях бурьяна, ужом ползла меж старых фруктовых деревьев. Петро рукой защитил лицо от ветвей и с наслаждением вдыхал сладковатый, словно настоенный на подогретых травах воздух. То, что он мог идти хотя медленно, но без посторонней помощи, радовало его, как ребенка.

Невидимый в чаще листьев удод тянул свое «уду-дуд…удо-дуд…» Гудели в прозрачном воздухе шмели, шмыгали в кустах безмолвные пичужки.

Все будило столько воспоминаний о детстве, мичуринских питомниках, Чистой Кринице, что у Петра закружилась голова.

Он сел, потом прилег на траве, под грушей. Разглядывая листья, свисающие над головой, он сразу определил, что дерево сильно повреждено медяницей; человеческие руки уже давно не прикасались к нему.

Петро представлял себе яблоневые сады Чистой Криницы, потом воображение его нарисовало необозримые зеленые массивы парков и рощ, оставшихся на земле, захваченной оккупантами. Петро когда-то мечтал составить карту. Это был бы взгляд в будущее, смелый и волнующий план, по которому люди могли бы украсить каждый уголок плодовыми и декоративными деревьями, питомниками, виноградниками, цветниками…

Сейчас, глядя на заброшенный колхозный сад, Петро думал о том, что после войны, когда смолкнут орудия и можно будет вернуться к труду, придется начинать почти все сначала…

— Вы почему на земле спите? — раздался над ним строгий голос. — Кто вам позволил вставать?

Петро раскрыл глаза и приподнялся. Это была Марина.

— А я и не думал спать, — благодушно произнес он. — Лежал, вспоминал кое-что…

— Вас начальник разыскивает. — Сестра смотрела на него возмущенными глазами.

— Сядьте, посидите, — предложил Петро дружелюбно.

— Некогда сидеть. Вставайте!

Петро и не шевельнулся. Ему очень хотелось поговорить с девушкой запросто, по-дружески.

— У меня жена работает в госпитале, как и вы, — сказал он. — И вас, верно, кто-то ждет не дождется.

— Ну и что же? Подымайтесь-ка!

Сестра старалась выдержать строго официальный тон, однако выражение лица ее смягчилось и в синих глазах мелькнуло любопытство.

— Вот лежал я и, знаете, о чем думал? Как бы нам всем поскорей к прежним делам вернуться.

— Ну, и что вы придумали?

— Нового ничего, — произнес Петро со вздохом. — Хочу вот как можно скорее до своего взвода добраться.

— Выздоровеете — доберетесь.

— Ну нет! Если дамся, чтобы меня в тыл отправили, не доберусь.

— Что это тыла все так боятся? — пожав плечами, произнесла девушка. — Пока выпроводишь, упреков и угроз наслушаешься…

— А вот все-таки вы не сказали, ваш муж… или друг… воюет?

Девушка протянула ему руку.

— Воюет, воюет, пойдемте.

Уже подходя к палатке начальника госпиталя, она с усмешкой сказала:

— Вы не обо всем допросили меня. Я ведь читаю ваши мысли. Наблюдаете все время за мной, а сами с женой своей сравниваете. Как, мол, они себя в госпитале держат? Все вы одинаковые.

Петро тряхнул головой и засмеялся.

— Угадали. Сравнивал…

Начальник госпиталя встретил Петра весьма сурово. Не дав ему и двух слов произнести, он перебил его:

— Рубанюк? Знаю. Докладывали. Завтра эвакуируем… Партбилет? Сообщим вашему комиссару, он примет меры.

— Вы меня в часть откомандируйте. Как-нибудь в медсанбате долечусь, — сказал Петро.

— Есть там время с вами возиться, — вспылил военврач. — Долечитесь в тылу. Ступайте ложитесь! Вид у вас, посмотрите, какой…

Петро действительно испытывал большую слабость после прогулки. Выйдя от начальника, он вернулся в свою палатку и проспал до утра!

Через день Марина принесла ему направление в эвакогоспиталь, объяснила, где получить обмундирование.

— О своих документах вы не тревожьтесь, — сказала она. — Звонили комиссару вашего полка, он примет нужные меры.

— Спасибо!

— Скоро будет автобус. Ну, желаю быстрей возвращаться.

В углу колхозного двора Петро разыскал склад, получил свое обмундирование, тут же переоделся, но пошел не к автобусу, а к шоферам госпитальных машин. Покурил, перекинулся словечком, а через полчаса уже ехал в кузове санлетучки, направлявшейся к переднему краю за ранеными.

Слез он за хутором, около медсанбата. Прощально махнув санитарам и водителю, пошел прямиком к штабу полка.

Близкая перестрелка, фырчанье танков, разворачивающихся в недалеком перелеске, деловая суета связистов, тянущих провода вдоль ухабистой проселочной дороги, — все это было Петру куда милее скучного госпитального затишья, и он шагал бодро, почти не ощущая слабости и боли.

Олешкевича он нашел в одной из землянок, предназначенную для штабных командиров. Комиссар проводил там совещание агитаторов.

Увидев Петра с забинтованной шеей, неожиданно вошедшего в землянку, Олешкевич запнулся на полуслове.

— Говорят, привидения не возвращаются, — воскликнул он — Рубанюк! Ты же, по всем нашим данным, лежишь в госпитале!

— Разрешите доложить? Или прикажете подождать?

— Повремени чуточку. Сейчас кончаем…

Петро вышел на воздух. Не успел и папироски выкурить, как Олешкевич стремительно вышел к нему. Присев рядом на земляную насыпь, комиссар сказал:

— Теперь докладывай. Да, впрочем, понятно. Сбежал?

— Сбежал, товарищ комиссар, — признался Петро.

— Что же это ты? Дисциплину нарушаешь… Не полагается так.

Олешкевич старался говорить как можно строже, но Петро чувствовал, что комиссар в глубине души одобряет его.

— Ты знаешь, тебя Топилин твой нашел, — сообщил Олешкевич. Сняв фуражку, он провел платком по седым, коротко стриженным волосам.

— Нет, этого не знаю, — сказал Петро.

— Вчера его тяжело ранили. В разведке…

— Золотой хлопец, — произнес Петро, помрачнев.

— Сквитаемся. И за Топилина и за других… Ну, давай о тебе. Из госпиталя звонили… о партбилете. Рассказывай подробней.

Выслушав Петра, Олешкевич подумал, затем предложил:

— Придется дать двуколку, провожатого. Езжай, поищи свою пропажу. А насчет эвакуации тебя в тыл… Не знаю, я не врач, но вижу, партийная честь сильнее медицины. Воюй, конечно… Будешь чувствовать себя терпимо, опять бери свой взвод.

Через сутки Петро, разыскав свою сумку с документами и доложив командованию, что чувствует себя вполне удовлетворительно, вернулся во взвод.

XI

Полк Стрельникова отходил на Пролетарскую. Над Ростовом медленно плыл в раскаленном воздухе бурый дым. Там были гитлеровцы. Их танки уже грохотали по улицам Ворошиловграда, прорывались на Кубань. Где-то вверху, за облаками, непрестанно завывали «юнкерсы» и «мессершмитты». В степи, по жнивью, меж неубранных крестцов яровой пшеницы, шли с узелками и чемоданчиками толпы горожан, скрипели тачки колхозников…

Все это Петро уже видел в сорок первом году, когда отходил степями Винничины к Днепру, вновь пережил в начале лета под Каменской и Новочеркасском. Но, глядя на полыхающие скирды необмолоченного хлеба, на растерянных людей, бредущих вслед за бойцами, он не был подавлен, как тогда, а чувствовал непоколебимую решимость бороться, бороться до полной победы.

Он воевал под Моздоком, когда гитлеровцы прорвались к Сталинграду. Глядя на карту, читая сводки о продвижении гитлеровцев к Волге, об оставлении советскими войсками Краснодара и Майкопа, о боях за Новороссийск, Петро отдавал себе ясный отчет в том, что фашизм угрожает не только отдельным городам, станицам, селам — а всему великому отечеству, всему строю, без которого Петро не мыслил себе жизни.

Петро понимал, что участвует в смертельной схватке двух противоположных, чуждых друг другу миров и что борьба эта не прекратится, пока фашизм не будет раздавлен, сметен с земли.

Однажды на небольшом привале к нему подсел Арсен Сандунян. Он был необычайно взволнован. Положение защитников Сталинграда становилось все более тяжелым, и кому же, как не Петру, задушевному другу, мог высказать Арсен свою тревогу!

— Понимаешь, Петя, — говорил Арсен, вытирая рукавом гимнастерки выдубленное горячими ветрами, похудевшее за последние недели лицо. — Я немало слышал, читал о войнах… Никогда еще такого не было. Сколько городов сожгли, полей сколько вытоптали, садов порубили! И ведь ничего же, никаких правил, сволочи, не признают. Миллионы стариков, детей, женщин перебили, миллионы в рабство угнали… Разве только Чингис-хан или Батый такую мертвую зону оставляли после набегов.

— «Правил», — мрачно усмехнулся Петро. — От поджигателей рейхстага каких-то правил ждешь! От громил, детоубийц…

Он расстегнул сумку и, достав потрепанный томик, полистал его.

— Вот, поднял за Сальском… «Война и мир»…

Петро отыскал интересующую его страницу и заложил ее пальцем.

— Кутузов, помнишь, сказал про французов: «Будут они, гады, конину жрать». И жрали… И Москву взяли и пол-России прошли, а дохлую конину жрали. И эти будут. А насчет правил…

Он прочел вслух:

— «…Благо тому народу, который, не как французы в тысяча восемьсот тринадцатом году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передают ее великодушному победителю, а благо тому народу, который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменится презрением и жалостью…»

— Понятно тебе, Арсен? — сказал Петро, захлопнув книжку — Может, и мы с тобой еще когда-нибудь не чувство мести к немцам испытаем, а презрение, даже жалость. А пока… дубинкой помахать немало придется, пусть не обижаются.

Этот разговор Арсен вспоминал частенько, наблюдая, как воевал сам Рубанюк. Чем дальше прорывались фашисты в глубь страны, чем грознее была опасность, тем хладнокровнее с виду и искуснее в бою был Петро Рубанюк.

В начале ноября командующий Северной группой войск Закавказского фронта наградил Петра орденом Красной Звезды за отличные боевые действия его взвода в горных условиях. А через неделю лейтенанта Рубанюка назначили командиром роты.

В дивизии готовились к наступлению, и комбат Тимковский, сообщивший Петру о его новом назначении, сказал:

— Так что, дорогуша, сидеть нам здесь уже недолго. По моим прогнозам, считанные дни остались. И если ты хорошо в горах сумел освоиться и взвод у тебя дрался не хуже, а лучше других, то в роте ты свой талант должен развернуть вот как… — Тимковский широко развел руками и, многозначительно глядя на Петра, добавил: — Сталинградцы показали, как фашистов бить. Хорошо воевать теперь уже мало. А в высший класс за ручку нас никто переводить не будет. Опыта у нас хватает, и техника уже не та, с которой воевать начинали.

— Все это так, — согласился Петро. — Но я вам, товарищ капитан, скажу по совести. Страшновато немного роту принимать. Я ведь военной премудрости на ходу учился, вы это знаете…

— Ну, если уж разговор у нас в открытую с тобою, — перебил Тимковский, — то и я тебе скажу… То, что нашему советскому офицеру положено, все у тебя есть. Ты, так сказать, настоящий советский командир. Образование тебе государство дало высокое, партия идейно подковала, с людьми умеешь работать. Пополнение когда приходит, многие просятся: «Пошлите во взвод Рубанюка!» Значит, слава хорошая идет… В штабе полка тоже: «Поручите Рубанюку, этот сделает…» Нет, бояться тебе никаких оснований нет. Да и вопрос решенный, дискуссию разводить вроде неудобно…

— Если решенный, делать нечего, — сказал Петро.

Тимковский пробыл в роте остаток дня, представил Петра командирам взводов и, поужинав с ним, ушел в штаб батальона уже в сумерки.

На следующий день утром Петро переселился в землянку своего предшественника, переведенного в другой полк.

В просторной землянке, кроме командира роты, помещались его заместитель по политической части старшина Вяткин, дежурные телефонисты, ординарец.

Петро расстелил в углу, на дощатых нарах, свою плащпалатку, приладил в изголовье вещевой мешок, перекинул через плечо полевую сумку, вышел из землянки и присел на пеньке.

Долина тонула в утренней дымке. Косматились, переползая через снеговую шапку хребта, облака. Синели отроги дальних гор. На влажно-холодной, прихваченной заморозками росистой траве темнели, не исчезая, следы сапог, мертвенно белели опавшие листья.

Печальные краски неяркого ноябрьского утра настроили Петра на лирический лад. Ему вдруг представилось, как он бродил по Ленинским горам в Москве. Под ногами шуршала цветистая листва, и деревья были такими же красными, лимонно-желтыми, матово-золотыми. И так же много было в роще теней, и так же долго не просыхала в тени серебристая роса…

Петро расстегнул полевую сумку и достал письма Оксаны. Они пришли неделю назад, все сразу: среди них были датированные маем, июнем, августом… Оксана писала неутомимо, не получая от Петра ответа и не зная, доходят ли ее письма до него, жив ли он.

Только сейчас Петро узнал, что ей удалось получить назначение в дивизию Ивана, что работой своей в медсанбате она довольна. Но каждое письмо дышало тревогой о нем.

Петро по нескольку раз перечитывал сложенные треугольником листочки.

Последнее письмо, написанное в начале сентября, было печальнее других.

«…После дежурства (было много раненых) я лежала долго, как в забытьи, и вдруг представила себе, что ты сейчас войдешь неслышно и скажешь: „Здравствуй!“ Тебя нет, а так хочется пожать твою руку, вселить в тебя бодрость, пожелать успеха, счастья. Петро, родной мой!»

Петро бережно раскладывал письма по датам, некоторые снова перечитывал. «Что же она не пишет: хирург Романовский тоже в медсанбате?»— шевельнулась вдруг у него мысль. Оксана ни одним словом, ни разу о нем не обмолвилась, а ведь раньше она писала об Александре Яковлевиче часто и восторженно.

Подыскать ответ на этот вопрос было неприятно, но и отмахнуться от него оказалось не так-то просто.

За землянкой мягко хрустнул суховершник. Вяткин с пилоткой в руке вынырнул из кустарника.

— Какое число сегодня, Петро Остапович? Знаешь? Двадцать третье ноября. Так вот хорошенько его запомни! Началось наступление под Сталинградом. На семьдесят километров наши продвинулись…

Вяткин протянул ему свежий номер дивизионной газеты:

— Читай «В последний час»… Извини, спутал чуточку… Наступление началось не вчера, а на днях… Ну, это еще лучше…

Через несколько минут вокруг Вяткина и Петра сгрудились командиры и бойцы.

— А все-таки, товарищи, давайте не собираться кучей, — предупредил Вяткин. — Миной накроет — радости мало.

— Притих сегодня, — возразил кто-то — Чует, гад, свой капут!

Из блиндажа принесли карту, и тогда обнаружилось, что среди бойцов и связных стратегов хоть отбавляй. Горячо споря, перебивая друг друга, одни предлагали новые направления дальнейших ударов советских войск, другие высказывали предположения о возможных последствиях наступления под Сталинградом для остальных фронтов.

— Нам бы сейчас хоть какой-нибудь радиоприемничек в землянку, — сказал Вяткин. — Сообщение еще вчера ночью передавали. Теперь дела пойдут…

— Калач, Калач взяли! Я ж калачинский.

— Пиши письмо тятьке с матерью.

— Тринадцать тысяч пленных.

— Нам бы рвануть теперь! — мечтательно сказал Вяткин.

Петро, глядя на веселые лица бойцов, сказал заместителю по политчасти:

— Надо во взводах политинформацию провести, а то еще лучше — митинги. Люди вон как ободрились!

В один из взводов он пошел сам. С ним отправился и Вяткин.

Солнце уже поднялось высоко и, озарив долину, словно приблизило ее лиловые дали, высекло холодным лучом золотые искры на двух братьях-кленах, зажгло в листве кустарников бездымные костры.

Спускаться по крутому откосу, раскисшему и скользкому от непрерывных дождей, было трудно. Вяткин придерживался рукой-за ремень Петра, чертыхался.

Пулеметчики, саперы выглядывали из своих земляных нор, из-за мокрых кустов, спрашивали:

— Что нового?

— Сталинградцы в наступление пошли, — охотно откликался Вяткин и оделял бойцов газетами.

Перед траншеями третьего взвода — Петру в нем бывать еще не доводилось — Вяткин предупредил:

— Тут бойцы немножко подраспущены… С дисциплиной не в ладах.

— Почему так?

— Не везет с командирами. За месяц два выбыло.

Несколько шагов прошли молча. Потом Вяткин, без видимой связи с только что им сказанным, проговорил:

— Любопытный мы народ, русские… Когда гитлеровцы нас гнали, мы только и думали, как бы каждого, кто немецкую форму носит, уничтожить… А сейчас мы начали гнать… и знаешь, о чем я думаю? Не гадалка я, не пророк, а вот знаю, что так будет. Выгоним фашистов, доберемся до их логова и станем немцам все-таки помогать. Что качаешь головой? Такая уж природа у нас, у большевиков. Кто же им правильный путь укажет, кроме нас? Черчилль, что ли?..

Внизу, со стороны вражеских позиций, дважды выстрелило тяжелое орудие и умолкло. Над долиной прокатилось глухое эхо, растаяло в ущельях.

Вяткин помолчал, прислушиваясь к разрывам, прогрохотавшим где-то за перевалом, потом продолжал:

— Писатель какой-то, не наш, буржуазный… Вылетел из памяти… Да ну, и черт с ним! Так он записал в своей книжечке: «Мы покинем этот мир таким же глупым и злым, каким застали его при приходе…» Что же? Согласиться с ним? Нет, голубчик, нам этот вариант никак не подходит. Мы пришли в этот мир и не успокоимся, пока всю глупость и злость не уничтожим. А иначе зачем приходить?

Они уже были около траншей, и Петро первым спустился в окопчик. В укрытии сидели на корточках несколько бойцов и сержант. В двух густо закопченных котелках вскипал то ли чай, то ли суп. Бойцы курили, перебрасывались фразами. Под сапогами хлюпала грязная жижа, сантиметра на три залившая дно окопа.

Петро вкрадчиво спросил:

— Хворые, что ли, товарищи?

— Да нет, пока что здоровые, — ответил за всех сержант. — Почему так спрашиваете, товарищ лейтенант?

— Командиры к вам зашли — не встаете… Думал, ревматики собрались, ногами страдают, или миряне с богомолья присели чайком побаловаться…

Бойцы поднялись, смущенно оправляли мятые, захлюстанные шинели.

— Лопатка найдется у вас, граждане миряне? — насмешливо поглядывая на них, спросил Петро.

— Найдется, товарищ лейтенант, — ответил сержант. — Извиняюсь, старшину Вяткина знаем, а вас впервой, видим… Разрешите узнать, вы кто будете?

— Буду? Может, буду когда-нибудь командиром полка, пока же командир вашей роты. Лейтенант Рубанюк.

Сержант лихо подбросил руку к пилотке, зычным голосом доложил:

— Товарищ командир роты! Командир второго отделения, третьего взвода, сержант Корабельников.

— Ну, вот и познакомились. Так прошу саперную лопатку, товарищ Корабельников.

Взяв поданную ему лопатку, Петро скинул свою сумку и протянул Вяткину.

— Вы пока побеседуете с ними, товарищ парторг, — сказал он, — я им водосток сделаю… Они же совсем подплывут здесь.

— Товарищ командир роты, — взмолился сержант, — разрешите, мы с этим делом сами управимся.

— Да нет! Вы не умеете.

— Сделаем, товарищ командир роты.

— Почему же до сих пор не сделали? Почему перекрытия глиной, землей, накатником не прикрыли?

Сержант, багровый от неожиданно обрушившегося на его голову позора, смотрел в глаза нового комроты, не находя, что ответить.

— Долго мы тут сидеть не будем, — попытался вывести его из затруднения один из бойцов, — В наступление пойдем, побросать все придется…

Петро быстро повернулся на голос.

— И наступать будете так же хорошо, как оборону содержите?

Возвращая лопату сержанту, он жестко сказал:

— Плохая от вас помощь сталинградским героям. Не читали еще об их делах?

— Никак нет!

Рассказывая о начале наступления под Сталинградом, Петро заговорил о боевой готовности каждого стрелка к тем боям, которые предстояли и на их участке фронта.

Уже в глубокие сумерки, когда вместе с Вяткиным он возвращался к себе, около одной из землянок кто-то невидимый за густым горьковатым дымом от валежника, приглушенно покашливая, сказал:

— Рубанюк пошел. Этот, ребята, возьмет в оборот. Комвзвода наш попотел нонче…

Войска фронта, решительной атакой заняв тридцатого января сорок третьего года Тихорецк, через двенадцать дней ворвались в Краснодар.

Рота Петра стояла на окраине города, около железнодорожного вокзала, пополнялась людьми, мылась, приводила себя в порядок.

Вяткин и Евстигнеев пошли на вещевой склад и вернулись с объемистым свертком. Старшина по спискам роздал погоны. Получали их бойцы с веселыми разговорами и шутками, тут же принимались приспосабливать к своим шинелям и гимнастеркам.

Евстигнеев, умело приладив к своей шинели погоны с нашивками старшего сержанта, словоохотливо пояснял:

— Я еще когда новобранцем был, в старое время, так нам ротный только через месяц дозволил их надеть. «Пока, говорил, бравой выправки у вас не будет, пока дисциплине не научитесь, ни-ни! Солдат есть солдат…» А как же? Погон, ребята, правительство наше зачем дает? Чтоб тебя далеко видно было: это, мол, советский солдат идет. Освободитель нашей родины… Почетный человек…

Петро и Вяткин с любопытством поглядывали на оживленных, молодцевато козыряющих друг другу солдат.

— А старина прав, — заметил Петро, — подтягивает форма нашего брата крепко.

Выбрав часок, свободный от многочисленных забот, Петро решил походить по улицам, посмотреть на город. Во время боев за Краснодар на дальних и ближних подступах он видел огромное зарево над красавцем городом, знал от разведчиков, что гитлеровцы безжалостно жгут лучшие здания.

Он побрился, подшил свежий воротничок и стал надевать шинель, когда дежурный передал приказание срочно прибыть к командиру полка.

Штаб полка разместился в полуразрушенном здании железнодорожной школы, минутах в десяти ходьбы. Около школы, постукивая каблуками, грели ноги связные из батальона, коноводы, несколько командиров.

В дверях Петро столкнулся с Олешкевичем. Майор был в приподнято-веселом настроении, свежевыбритые щеки его разрумянились.

Петро козырнул. Олешкевич, не дав снять теплую вязаную перчатку, крепко пожал ему руку:

— Здоро́во, здоро́во! Товарищ гвардии лейтенант… Очень приятные новости! Пойдем к Стрельникову…

— Почему «гвардии»?

— Дали нашей дивизии гвардейское звание…

Они пошли в здание мимо почтительно расступившихся солдат.

В комнате подполковника Стрельникова было людно. Командир полка, разговаривавший с двумя артиллерийскими офицерами, кивком головы пригласил Петра сесть. Но разговор у него, видимо, был надолго. Извинившись перед собеседниками, он поднялся и, обращаясь к Петру, сказал:

— Поздравляю с высокой наградой! С орденом Ленина, товарищ Рубанюк!

Головы всех сидевших в комнате повернулись в сторону Петра, который даже побледнел от неожиданности. Молча пожав руку, протянутую Стрельниковым, он лишь спустя минуту звонко ответил:

— Служу Советскому Союзу!

Стрельников смотрел на него добродушными, ласковыми глазами:

— Это правительство наградило тебя за то, что вынес боевое знамя из вражеского окружения, — сказал он. — Выписка из Указа целый год тебя разыскивала… Ну, а за Кубань своим порядком представим. Воюй, воюй, Рубанюк! У тебя это неплохо получается… Завтра орден Ленина вручим перед строем. И Указ объявим… Знаешь, что мы уже гвардейцы?

— Так точно!

Вышел Петро из штаба полка четким командирским шагом, поправил наплечные ремни и пояс на шинели, а завернув за угол здания, в пустынный переулок, остановился с озорным выражением лица и вдруг, весело притопнув сапогами, прошелся по снегу в лихом переплясе.

Нет, никакие фронтовые тяготы не могли сейчас затмить солдатской радости, которую всем своим существом испытывал Петро!

XII

Подошло время косить ячмень и рожь, и, хотя на полях криничан было засеяно не более пятой части пахотной земли, с уборкой все же не управлялись. Люди старались обрабатывать свои приусадебные участки, и полицаи охрипли, выгоняя криничан на поле.

Зерно сыпалось… Раньше в Чистой Кринице до этого никогда не допустили бы, а сейчас женщины, проходя мимо, только пересмеивались:

— Нехай Микифор со своим Бандутой рачки полазают по земле, насобирают для немчуков…

В «десятидворке» Варвары Горбань молодицы подобрались особенно боевые и дерзкие. Пока маячил где-нибудь невдалеке полицай с велосипедом, они для виду кое-как копошились. Но стоило ему отлучиться на другой участок и скрыться за взгорком или в лощине, как тут же кто-нибудь из женщин командовал:

— Сади-ись! До вечера еще далеко…

На третий день косовицы в степь пришла Пелагея Девятко. Ей как-то удалось не попасть ни в одну из «десятидворок». Поэтому встретили ее приход с добродушным удивлением.

— Чего это вы, тетка Пелагея, хату покинули? — спросила за всех Варвара. — Без вас тут не управятся? Идите себе домой!

Микифор, щоб он склзыпся! Сегодня чуть спет прибегает полицаями: «Ступай да ступай снопы вязать, а то и Богодаровку отправлю».

— Ну, садитесь, отдохните…

— Ничего не слыхать про вашего Кузьму Степановича? — участливо спросила одна из женщин.

— Ох, бабоньки, кто ж про него что скажет? И спрашивать боишься.

— Замордовали людей, паразиты! — зло сказала Варвара. — Ну, придет им, собакам, конец!

— За два дня вот это только и наработали? — спросила Пелагея Исидоровна.

— А мы помалу… Как нитка с валу, — смеясь, ответила Варвара. И тут же с возмущением добавила: — Руки и на такую работу не хотят подниматься. Разве при Степановиче… разве на колхоз мы свои силы жалели когда?!

Все глядели на Пелагею Исидоровну молча и вопросительно, словно ждали, что она скажет что-то значительное, чего они давно не слышали. Все же она была женой председателя колхоза, и с именем Кузьмы Степановича сейчас связывалось все, о чем тосковали эти люди.

Но Пелагея Исидоровна, поправив свои темные косы, в которые уже вплелись серебряные паутинки, посмотрела на женщин глазами, утратившими прежний молодой блеск, и устало произнесла:

— Степанович тоже сил своих не жалел. Бывало, и обедать не докличешься. Все по-научному хотел повернуть. Сидит, бывало, над газетами до вторых петухов… Я уж и костила его и добром упрашивала. Сидит, смеется…

— Что говорить! — сказала Варвара со вздохом. — Уважительный человек. А эти… Ходят, как басурманы, понадувались… Тьфу! К Збандуте и не доступишься, такого великого пана из себя строит.

— Велик пень, да дупляст.

— Староста грозился сегодня сюда прийти, — сказала Девятко.

— Мы его в косарку заместо бычка впряжем, — вставила Степанида, коренастая, плоскогрудая молодайка, племянница колхозного мельника Довбни.

— Сказал: «Все идите на степь, дуже большую радость приду объявлять», — пояснила Пелагея Исидоровна.

— Знаем мы эти радости, — махнула рукой Варвара. — Не иначе, немцы опять похваляются… Если б он пришел да сказал: «Бабы, хлопцы ваши возвращаются», во!..

— Ему радость с этого будет маленькая.

— Где-то теперь наши хлопцы? — произнес кто-то, протяжно вздохнув.

— Я от дочки своей, Настуньки, письмо получила, — сообщила Пелагея Исидоровна. И от Василинки пришло две открыточки.

— Что пишут?

— А вот, почитайте… — Она расстегнула кофточку, извлекла из-за пазухи открытки и протянула одну из них Варваре. — Это Василинка, свахи моей дочка, пишет.

— А ну, слухайте, дивчата, — сказала Варвара. — Да поглядывайте, не видно собак?

Она уселась на валок ржи, упершись ногами в горячую, пересохшую землю, вытерла пальцами уголки потрескавшихся губ.

— «…Здравствуйте, моя дорогая матусенька! Что же вы молчите, ничего мне не отвечаете? Я вам уже десять открыточек послала, а от вас получила только одну…»

— Она и не знает, что мать забрали?

— Помолчи! Откуда ж знать ей?

«…получила только одну. Работали мы в саду. Когда сказали: „Василинка, тебе письмо“, я не знала, как и бежала за этим письмом. А это письмо от моей роднюсенькой матери. Я вас каждый день вспоминаю, и как придет воскресенье, то только лежу и плачу… Но вы, мама, обо мне не печальтесь, потому что там, где я и Настунька, миллионы народа, так что мы не одни в беде застряли. Погода у нас хорошая, да только часто хмары налетают, и дожди очень большие идут…»

— Это наши на них бомбы кидают, — уверенно сказала Степанида. — Малашка Бойченкова тоже все время про дожди отписывает…

— Настунька еще точней пишет, — сказала Пелагея. — На, читай, Варька… Вот с этих строчек читай…

«…Немцы сейчас женятся, музыка играет, аж земля трясется. Тут у нас чутка есть, что с Харькова уже „идут“. Ой, мамочка, когда же мы дождемся того времени, чтобы домой идти?»

— Ты дальше читай, — потребовала Девятко. — Она еще точней пишет.

«…Мама, к зиме ожидайте „гостей“. Верно, через год и я приеду до вас, только не в гости, а навсегда…»

— Бабоньки! — воскликнула Варвара. — Надо ждать гостей! Убей меня бог! Все наши парубки и дивчата про одно и то же пишут. — Поведя глазами вокруг, она встала, коротко бросила: — Давайте вязать! Видите, пылюка на бугре поднялась. Несет какого-то нечистый…

Женщины, завязав лица платками от солнца, разошлись по загонке.

Полицай пронесся на велосипеде мимо, издали угрожающе помахивая резиновой палкой:

— Вот я до вас вернусь! Празднование себе устроили…

Тьфу на тебя, пьянчужка, плюнула ему вслед Степанила и со злостью ухватила грабли.

Солнце стояло уже высоко. Нещадно палили прямые, знойные лучи.

Работали молча. Вязали скошенное накануне стариками, лениво стягивали в крестцы. В реденьком, низком жите без звучно пробегали полевые мышата, на меже и проселочной дороге столбиками маячили разжиревшие, как амбарные коты, суслики.

Малынец приехал в полдень на одноконной бедарке. Покряхтывая, слез, пустил кобылу пастись к меже и, вытерев с лица пыль, подошел к вязальщицам. Постоял, посмотрел.

— Обедали?

— Мы мечтали, что нам пан староста привезет чего поесть, — сказала с иронической усмешкой Варвара.

— Кгм… Это ж с каких-таких радостей?

— Самый завалящий хозяин всегда своих работников харчевал.

Малынец взглянул на нее исподлобья, сумрачно сказал:

— Садитесь… Я вам новости расскажу. — Он извлек из кармана сложенный номер «Голоса Богодаровщины», развернул. — Так вот, слухайте… Тут эта… диклорация…

— А что оно такое?

— Стой, не перебивай! Прочитаю — поймешь… — Малынец, сосредоточенно посапывая, разыскал в газете нужное место: — Вот… для восточных областей Украины. Подписал… этот… постой… От имени германского правительства подписана райхсминистром Розенбергом. Третьего июля тыща девятьсот сорок третьего года.

— Чего там он брешет?

— Но, но! Я тебе побрешу! Тут про частную собственность писано. Вся земля вам у чаственность переходит, как до революции. Бери, сей, паши… Без никаких колхозов, стало быть… — Малынец обежал глазами потупленные лица женщин. — Вы, дуры, вижу, не понимаете? Вам немцы землю в собственность дают, а вы молчите.

— Они что же, привезут нам землю из Германии? — с невинным видом спросила Степанида.

— Обратно дура!. А вот это что тебе? Плохая земля?

— Эта? Здо-орово! Она ж колхозная.

— Была колхозная, а теперь наша, крестьянская.

Варвара, загадочно поблескивая глазами сквозь щелочки желтого, под масть волосам, платка, звонко произнесла:

— Дядько Микифор… Извиняюсь, пан староста, можно вопрос задать?

— Подожди… Про землю все понятно?

— Понятно.

— Ну, давай вопрос.

— Что это у нас такая погода стоит тихая, в из Германии пишут, дожди да дожди… Гроза все время, аж земля трясется. Климат переменился или как?

Малынец дернулся.

— Ты агитацию не пущай! Я тебя насквозь вижу.

— При чем тут агитация? — возмутилась Варвара.

— Про погоду спрашивает, а вы сразу… агитация, заступились за нее женщины.

— Сказать ничего нельзя!

— Если неправильно что спросила, так вы поправьте, — поучала Варвара, — а не запугивайте. Мы до этого непривычные…

— А ну, тише! — прикрикнул Малынец.

— У меня был тоже вопрос, а теперь боюсь, — сказала Степанида. — Раз вы такой обидчивый.

— Давай твой вопрос, — разрешил Малынец снисходительно.

— А обижаться не будете?

— Чего мне на тебя обижаться? Сноха ты мне, что ль?

— Вы вот, когда в Германию наших дивчат и хлопчиков присоглашали, говорили: «Пускай едут, культуры набираются. С вилочек, ножичков будут есть», — говорили?

— Ну, говорил.

— А вот один парубок письмо прислал: «Передайте, пишет, что, когда вернемся домой, кой-кому этими вилочками глаза повыкалываем…»

Дерзость Степаниды была столь неожиданной, что женщины посмотрели на нее испуганно. Некоторые приглушенно прыснули.

Малынец хотел что-то сказать, но только раскрыл рот.

— Ему сумно, — пояснил кто-то явственным шепотом.

Сердито махнув рукой, староста поковылял к своей бедарке.

— А ну, давай вязать! — крикнул он, оглянувшись. — Расселись!

— Ой, дивчата, горя наживете себе, — сказала Пелагея Исидоровна, когда он отъехал. — Напишет в Богодаровку, что вы ему сделаете?

— Не напишет! — пренебрежительно сказала Варвара. — Все одним духом живут. Сидите, дивчата, мы зараз песню заспиваем.

— Тетка Палажка, — попросила Степанида, — заведите ту, про дивчат, что в Неметчине бедуют…

Девятко подперла щеку ладонью, неуверенно запела:

Ой, высоко, высоко Клен-дерево от воды…

Женщины подхватили:

Ой далеко, далеко Ридна матир от дочки…

Низким и мягким, будто созданным для скорбных песен голосом Пелагея Исидоровна пела:

Тоди маты згадае, Як обидать сидае, Тоди вона спомяне, Як ложечки роздае…

Бесхитростная, сложенная самими матерями песня плыла над пустынной, безрадостной степью, и лица женщин темнели, словно черная туча набрасывала на них свою тень…

Одна лышняя ложечка, Ой, десь наша донечка. Ой, десь наше дытятко, Як на мори утятко…

Варвара порывисто стянула с головы платок и уткнулась лицом в жесткую солому: меньшая сестра ее погибла в Германии, выбросившись на ходу из поезда. Заплакала и Степанида. Два брата ее были угнаны в Неметчину.

Плыве утя тай кряче, Ой, десь наше дытя плаче, Плыве утя тай голосыть. Там дочка, в Неметчыни, хлиба просыть. Не дай, боже, заболить, То й никому пожалить, Не дай, боже, помирать, То й никому поховать…

Песня давно смолкла, женщины, наплакавшись, вытирали глаза, а Пелагея Исидоровна еще долго сидела на земле, беззвучно шевеля губами, уставив горестный взгляд в одну точку.

В обед она вместе с двумя другими женщинами собралась идти в село, но на бугре появилась вдруг фигурка Сашка́. Медленно ступая по дороге, он осторожно держал что-то в руке. Когда Сашко́ подошел ближе, Пелагея Исидоровна воскликнула:

— Боже ж ты мой! Обед несет!..

Сашко́ поставил чугунок, завязанный чистой тряпочкой, вынул из кармана ложку.

— Зачем же ты принес? — спросила Пелагея Исидоровна с ласковой улыбкой. — Я тебе ничего не говорила.

— Так вы же голодные?

— Сам в печь полез?

— А кто ж?

Пока Девятко угощала женщин борщом, Сашко́ сидел в сторонке, внимательно следил за возней сусликов. Хотелось ему за ними погоняться, но он сдержался, только прутик в его руке чаще бороздил сыпкую, рыхлую землю.

Когда, забрав посуду, он снова пошел в село, Пелагея Исидоровна, провожая его взглядом, сказала:

— Хотя б, дал бог, довелось ему своих батька и матерь повидать. Так он за ними бедует! Тихонько поплачет, а подойдешь: «Что с тобой, Сашко́?» — ничего не скажет. Нравный хлопчик!..

XIII

Всякий дом хозяином хорош…

После того как эсэсовцы угнали из Чистой Криницы неведомо куда Катерину Федосеевну и Пелагея Исидоровна забрала к себе Сашка́, совсем осиротела рубанюковская усадьба.

Грустная печать запустения лежала на всех ее уголках. Кто-то из соседей заколотил окна и двери пустующей хаты, завязал проволокой калитку и ворота. Давно не беленные стены облупились, завалинка стала осыпаться, тропинки в сад и на огород позарастали лопухами и лебедой.

Много таких осиротелых дворов осталось в Чистой Кринице к лету 1943 года. Много людей угнали фашисты из села. Все наиболее энергичные и сильные, не пожелавшие поступиться своим достоинством и свободой, либо ушли в леса партизанить, либо были схвачены и угнаны в концлагери, расстреляны.

Неузнаваемо переменилась жизнь в некогда цветущем колхозном селе. Словно какой-то опустошительный смерч прошел над его просторными и светлыми хатами, тенистыми садами, златоцветными полями и левадами. Гитлеровские оккупанты отняли у людей не только их землю, имущество, но и право жить и свободно трудиться.

Как о невероятном, почти сказочном, вспоминали сейчас в каждой криничанской хате о самом обыденном, что было в колхозе до вторжения гитлеровцев: о дружной и радостной работе, о бригадах, звеньях, соревновании, премиях, звонких песнях, веселом смехе молодежи на улицах по вечерам, о школе, радио, библиотеке.

Не собирались по вечерам на дубках юные дивчата и парни: тяжкие вести о них доносились до родного села из фашистской неволи.

Только и жили криничане тайной надеждой: не может так долго продолжаться! Вернется же когда-нибудь своя, родная, желанная советская власть.

…После того как оккупанты вынуждены были ранней весной 1943 года снять в Чистой Кринице свой гарнизон и спешно бросить на фронт, куда-то к Белгороду, в селе стало дышать несколько легче. Эсэсовцы из Богодаровки хоть и приезжали сюда частенько, но власть в селе представляли теперь только Малынец и кучка полицаев, а от них в случае чего можно были и откупиться: взятки и магарычи полицаи брали не таясь, как должное.

Пелагея Девятко, ничего не знавшая о судьбе мужа, отнесла как-то, по совету соседок, магарыч старшему полицаю Павке Сычику, прося его навести в районе справки о Кузьме Степановиче, Катерине Федосеевне и ее невестке. Сычик только и смог узнать, что арестованных криничан угнали куда-то за Днепр, а куда именно — не знал даже бургомистр Збандуто.

…Пелагея Исидоровна окучивала у себя на огороде картофель. Она прошла уже несколько рядков, разогнулась, чтобы счистить землю с тяпки, и в эту минуту увидала около своей хаты Варвару Горбань.

— Ты меня ищешь, Варя? — окликнула она ее. Варвара, на ходу поправляя выбившиеся из-под косынки волосы, быстро направилась к ней.

— С новостями до вас, тетка Палажка. Дед Кабанец домой пришел…

— Где его черти носили?

— Вы разве не знаете? Он же был заарестованный. Еще зимой… Неужели не слыхали?

— А где ж я бываю, чтобы слыхать?

— Был, был заарестованный. Его за слово посадили. Словцо сказал одно при Пашке, полицае… Я почему сразу до вас побежала? Дед, наверное, про Кузьму Степановича знает. Я хотела его расспросить, так он домой поспешал.

Девятко смотрела на Варвару, раздумывая, потом решила:

— Надо пойти порасспросить, хоть и не люблю я этого деда… Может, и в самом деле что знает.

— Пойдем, — поддержала Варвара. — Оттуда я уже до свекрухи своей подамся. Зерна ей трошки натолку.

Пелагея Исидоровна позвала Сашка́, мастерившего что-то в сарае с соседскими ребятами, наказала:

— Есть захочешь, в печи борщ стоит. И от хаты никуда не отлучайся.

— А вы куда?

— Побегу тут недалеко.

Уже за воротами Варвара вполголоса сказала, оглянувшись на паренька:

— Сиротинка! Сколько их, несчастных, теперь в селе!..

— Добрый хлопец растет, — сказала Пелагея Исидоровна, вздохнув. — И до всего у него интерес. Что-нибудь такое спросит, я и ответить не знаю как… Был бы батько или Петро ихний…

Она говорила рассеянно, поглощенная мыслями о предстоящем разговоре с дедом Кабанцом. Этот разговор все больше начинал пугать ее. Вдруг дед принес черные вести?

— А за что Кабанец сидел? — спросила она Варвару.

— Пашка на него донос в район писал. Они, значит, зимой, перед рождеством, сидели в компании, пили, Дед магарычевал, чтобы их Гришку в Германию не взяли. Ну, дед подпил, возьми и ляпни: «Эх, говорит, узнал бы кто, как мы кровь защитников наших пропиваем!» Сказал эдак и заплакал… Пашка сразу на карандаш, составил акт: мол, так и так, Кабанец за советскую власть. Послал акт в Богодаровку, деда через неделю и сграбастали…

— Чудно что-то! — задумчиво оказала Пелагея Исидоровна. — Чудно, что такой дед и такое сказал. Про него мой старый говорил: дед Кабанец, дескать, шило воткнет да еще повернет… Вредный характером и до советской власти не дуже прислонялся.

— Теперь и такие вот огляделись, когда под чужой властью да под полицаями походили, — ответила Варвара. — Добрый прошли университет.

Деда они дома не застали, он понес в «сельуправу» какую-то бумажку.

— Да вы подождите, — посоветовала его старшая сноха. — Он ничего и не ел с дороги, скоро вернется…

Пришел старик через полчаса. Он заметно похудел и облысел, одежда на нем была рваная, как у нищего, но держался бодро. Зазвал женщин в хату и, пока старуха наливала ему в огромную миску борща, стал рассказывать:

— Как же, как же, со Степановичем вместе были! Погнали нас становить мост через Днепр, аж около Никополя. Народу там со всех концов света нагнали… И молодых полным-полно, и таких, как я, приспособили. Песок носили, ямы копали…

— Так мой жив, здоров? — нетерпеливо перебила Девятко.

— Насчет здоровья ты ж знаешь… прихварывал. Ну, живой… живой… Там же и Рубанючиха Катря, видал и ее. Как они теперь, не знаю. Я уже с месяц как из того лагеря. Грызь у меня вылезла, так меня и выгнали…

Старик подсел к миске, поднял по привычке руку, чтобы перекреститься, но почему-то вдруг раздумал: почесал переносицу и взялся за ложку.

Пелагея Исидоровна долго расспрашивала о муже и Катерине Федосеевне, потом спросила об Александре Семеновне:

— Вы в Богодаровке сидели в тюрьме… то, может, слыхали про невестку Рубанюков? Иванову жену?

— Я и в Богодаровке вшей покормил, и аж в запорожскую тюрьму, спасибо Пашке, тягали… Невестку эту, про которую спрашиваешь, еще в январе сказнили.

— Как сказнили? — испуганно воскликнули обе женщины.

Пелагея, втайне надеясь, что старик что-то путает, напомнила:

— Молоденькая такая из себя… Шура…

— Да я знаю… Мальчонка у нее в тюрьме помер позапрошлого года… Сказнили ее. На моих глазах…

— Ох ты ж, бож-же ж мой!

Пелагея Исидоровна сидела, глубоко потрясенная известием.

— Это какого числа было, дай бог памяти?.. — вспоминал дед Кабанец. — Третьего или четвертого? Третьего… В Запорожье нас вместе отправляли. Ну, пока вызывали на допросы да расспросы, сидели кто где… Потом в общую согнали… Человек с полсотни. Она меня признала, подходит. «Вы, дедушка, спрашивает, наш, криничанский?» — «Криничанский». — «А мои дела плохи», — говорит, а сама так невесело улыбается. «А что?» — спрашиваю. «Расстреляют меня, — говорит. — То, что жена подполковника, — одно, а тут с оружием примешалось». — «Может, говорю, в концлагерь заберут, на работы какие?» — «Нет, говорит, меня уже и на допросы не вызывают». Ясно, мол, почему. Так, значит, побеседовали мы с нею, а на другой день — тут как тут: выкликают по списку. Вызывают одного, комиссар он был в армии. «С вещами?» — спрашивает. «Нет, без вещей». Вывели во двор, слышим, пальнули из винтовки. Люди кинулись до окон — с общей было видно, что во дворе делается. Глядь, а комиссар уже лежит. Потом другого, третьего… Стоим, смотрим. И Шура эта рядышком со мной стоит, смотрит… Не шевелится, совсем мертвая… Правда, в тот момент я тоже с божьим светом прощался. «Концы», — думаю. Так сказнили человек шешнадцать. Кто тихо смерть принимал, а кто кричал что-то, не слыхать было…

Дед Кабанец поглядел на женщин. Они слушали его в страшном волнении, и он сам вдруг заплакал и несколько минут не мог продолжать. Потом, утерев концом скатерти глаза, досказал:

— Шешнадцать человек сказнили, потом: «Рубанюк!» — вызывают. Гляжу, белая стала, не может от окна отойтить. Ей еще раз: «Рубанюк Александра! Не задерживай!» Пошла… Крепко так пошла… Я не стал глядеть… Потом уже, когда двадцать казнили и вызывать перестали, глянул в окно… Ей пуля, видать, акурат сюда, меж глаз вошла… Крови на лице много, а лоб чистый, белый…

Пелагея Исидоровна ни о чем больше не расспрашивала, торопливо вышла из хаты… Уже за калиткой, прислонясь головой к плечу Варвары, заплакала навзрыд.

 

Часть вторая

I

Канун 1943 года совпал с событиями, которые доставили полковнику Рубанюку, как и всем советским людям, много радости. Но Ивану Остаповичу казалось, что его личная военная судьба сложилась неудачно.

Почти двенадцать месяцев дивизия находилась на одном и том же участке обороны. Великие битвы шли где-то на других фронтах, на иных военных дорогах.

«Этак, чего доброго, войска и до германских границ дойдут, а мы все будем торчать здесь, в болотах…»

Эта досадная мысль возникла у Ивана Остаповича, когда он, проснувшись рано утром в своей землянке, вспомнил, что до Нового года остались одни сутки.

Вчера, по пути в штаб армии, он мимоходом виделся в медсанбате с Оксаной. Она была чем-то крайне расстроена и сказала, что необходимо поговорить. Но Иван Остапович торопился и пообещал встретиться под Новый год.

Вчерашний разговор с командующим армией расстроил его; генерал категорически отказал в пополнении людьми, хотя положение дивизии было тяжелым. Несколько атак, проведенных дивизией по приказанию штаба армии, не дали успеха.

Удержать свой район обороны Рубанюк, конечно, сумеет, но разве он об этом мечтал! Рухнула возможность осуществить продуманный им план овладения немецким фортом «Луиза», прикрывающим ближние подступы к городу, занятому противником.

Атамась, ступая на носках, внес в землянку охапку поленьев, тихонько сложил подле печки и, покосившись на командира дивизии, увидел, что тот лежит с открытыми глазами.

Щэ тилько пять, товарищ полковнык, — сказал он. — Вы ж в час легли… Спалы б соби.

Рубанюк, не ответив, скинул полушубок, которым укрывался, и стал одеваться.

— «Луиза»! — пробормотал он вслух. — И название же придумали! Дали бы мне три-четыре маршевых роты… Одно воспоминание от этой «Луизы» осталось бы…

— Вы щось казалы, товарищ полковнык? — спросил Атамась, выглянув из-за плащпалатки.

— Не тебе. Приготовь воду!..

Направляя на ремне бритву, Рубанюк вновь вспоминал подробности разговора с командующим. Генерал доказывал, что люди нужнее сейчас на других участках, а когда Рубанюк с горечью заметил, что, может быть, и он, полковник Рубанюк, больше пригодился бы на другом фронте, где хоть что-нибудь путное можно сделать, генерал только засмеялся. «Без нас с тобой немцы здесь заскучают, — отшутился он. — Сиди пока и потихонечку постреливай… Придет наш час…»

«Сидеть и постреливать» — это и было для Рубанюка самым мучительным. Из-за контузии ему не довелось участвовать в боях ни под Москвой, ни на других фронтах, где велись наступательные операции. Иван Остапович ночами просиживал над картой, обдумывая один за другим варианты наступательного боя дивизии, но реализовать свои замыслы ему все не удавалось.

Иногда приезжающие штабные командиры подтрунивали над Рубанюком и его соседями, державшими оборону: «Что ж, и тыльное охранение нужно фронту…»

Ядовитые эти шутки выводили Рубанюка из себя. Бреясь, он вспомнил, как накануне начальник штаба армии довольно прозрачно намекнул, что до весны вообще никаких новых задач перед дивизией поставлено не будет, и посоветовал Рубанюку поосновательней закрепиться…

— Подсобные хозяйства в утеху интендантам завести? — хмуро спросил Иван Остапович.

— И это неплохо, — с невозмутимым спокойствием ответили ему. — Всему свое время….

В штабе явно скрытничали, зная о чем-то, чего командирам дивизии, видимо, знать пока не полагалось. А Иван Остапович хотел определенности, и туманные намеки и обещания только приводили его в дурное настроение.

— Что на завтрак готовить прикажете? — раздался за его спиной голос Атамася.

Ординарец пытливо смотрел в пасмурное лицо полковника.

— А это ты уж сам соображай.

— Повар хотел блинцы с мясом изжарить. Желаете? Или варенички?

Рубанюк покосился на него. Атамась, предлагая его любимые блюда, явно старался поднять настроение своего начальника.

— Командуй сам, повторил он.

— Есть! Мы и того и другого потро́шку…

Атамась, бесшумно ступая валенками, пошел в соседний блиндаж. А Рубанюк, шагая взад-вперед по просторной землянке, обдумывал предстоящий разговор с командирами полков. У Каладзе оставалось в полку не больше трехсот активных штыков. Противник, по-видимому, знал об этом: подозрительная возня на левом фланге полка Рубанюку очень не нравилась.

Накануне Рубанюк приказал Каладзе прибыть на свой капе рано утром.

Позавтракав, Иван Остапович взялся за газеты, которые вечером успел только пробежать. Раскрыв карту, он стал отмечать на ней изменения в линии фронта.

Южнее Сталинграда заняты советскими войсками город и железнодорожная станция Котельниково… В районе Среднего Дона продолжаются наступательные бои. Ведут наступательные бои советские войска и юго-восточнее Нальчика. Боевые операции в районе Сталинграда и на других фронтах были, как понимал Рубанюк, реализацией большого и смелого замысла Верховной Ставки.

Внимательно изучая карту, он пытался разгадать этот замысел, определить роль и место в нем своего фронта и своей дивизии. Но на каком бы варианте Рубанюк ни останавливался, вывод напрашивался малоутешительный: в обороне придется сидеть еще долго.

Уже совсем рассвело, когда, наконец, прибыл Каладзе. Он явился не один, а со своим заместителем по политической части Путревым. Оба были в одинаковых белых полушубках, валенках и ушанках. Глаза Каладзе весело блестели. Смахнув вязаной перчаткой с усов капельки воды от растаявшего снега, он сказал:

— Виноваты, товарищ полковник. Немножко запоздали.

— Я ждал вас к восьми ноль ноль, — заметил Рубанюк, взглянув на часы. — А сейчас без четверти девять…

— Задержало вот это, товарищ полковник…

Каладзе поспешно расстегнул планшетку к протянул командиру дивизии листок бумаги, мелко исписанный карандашом.

— Что это?

— Протокол допроса.

— «Язык»?! — с живостью воскликнул Рубанюк.

— «Язык»! — ответили одновременно Каладзе и Путрев.

В течение последних двух недель ни армейская, ни дивизионная, ни полковая разведки не могли захватить пленного. Немцы вели себя весьма осторожно. А «язык» нужен был дозарезу. Командующий армией лично собирал разведчиков, стыдил их, укорял, пообещал ордена тем, кто первым сумеет добыть пленного.

— Прошу садиться! — радушно пригласил Рубанюк.

Он пробежал глазами листок. Ефрейтор Брандт показывал, что в его дивизии спешно готовятся к переброске на Ленинградский фронт. О планах своего командования ефрейтор ничего не знал, однако ему было известно, что на передний край сейчас посылаются солдаты из тыловых команд.

— Видимо, на Ленинградском и Волховском крепко наши нажали, — сказал Путрев.

— Как он попался, этот самый ваш Вилли? — полюбопытствовал Рубанюк. — Он где сейчас?

— Через полтора часа доставят. А попался!.. — Каладзе хитро и довольно прищурил глаза. — Красиво попался… Он даже плакал, так ему было неприятно. Крупными слезами плакал.

— Вышел из бани, — вставил Путрев, — его и накрыли. Старшина Бабкин три ночи ползал вокруг этой бани.

— Бабкина представить к Красной Звезде! Какие данные у вас еще есть?

— Все данные сходятся, — доложил Каладзе. — Пленный не врет. Солдат на переднем крае немцы сменяют.

— Та-ак… — Рубанюк побарабанил пальцами по столу. — Все идет нормально.

— Вполне, — согласился Каладзе.

Сказав это, он замолчал, и Рубанюк понял, что майор только из самолюбия не поднимает вопрос о главном, ради чего, собственно, он и явился к нему вместе со своим заместителем. Но сейчас помочь нельзя было ничем, и Рубанюк сказал более холодно, чем ему хотелось бы:

— Учтите, людей командующий не дал.

— Совершенно? — спросил Путрев.

— Обещают прикомандировать к нам группу снайперов. Девушек.

— Мне бойцы нужны, а не девушки, — сердито произнес Каладзе.

— Очень уж тяжело, товарищ полковник; — сказал Путрев.

— Знаю.

Каладзе молча разглаживал ладонью раскрытую карту.

— Ты Марьяновку не забыл, Каладзе? — спросил его Рубанюк. — Помнишь, как в июле сорок первого года было тяжело, а мы все-таки… Здорово — потрепали немцев в Марьяновке.

— А сколько в полку тогда людей было? — вкрадчиво спросил Каладзе, склонив голову набок и уставив на Рубанюка карие глаза.

— Ну, дорогой! У фашистов тогда вдесятеро больше было, а все же мы их потрепали… Еще как!

Атамась принес почту — свежие газеты и письма — и тихонько спросил Ивана Остаповича:

— Конем поидытэ, чи машыну готовыть?

— Подседлаешь Вампира.

Письма были от Петра и от Аллы Татаринцевой. Наскоро пробежав их, Иван Остапович спросил:

— Помните жену старшего лейтенанта Татаринцева? Медсестру? Так вот. Просит снова зачислить в часть, в которой ее муж погиб. Ждет, пока дочь подрастет.

— Большая? — спросил Путрев.

— Восемь месяцев… Видишь, из глубокого тыла мечтают вернуться в нашу дивизию, — сказал Иван Остапович Каладзе.

— А ты говоришь — плохая у нас дивизия.

— Знали бы, какой у меня полк сейчас, не мечтали бы, — проворчал Каладзе.

— Хватит прибедняться. Сейчас тебе станет легче. Против обозников стоишь, наступать они не решатся, а мы… Говорят, придет и наш час.

Он повторил слова командующего, но Каладзе только рукой махнул:

— Уже давно слышим…

Вместе с командиром дивизии он принялся подсчитывать, сколько бойцов из хозяйственных подразделений можно перенести в строй, с помощью замполита наметил перестановку коммунистов и комсомольцев на самые опасные участки.

После ухода Каладзе и Путрева Иван Остапович внимательно перечитал письма.

— Преуспевает мой братишка, — откладывая в сторону письмо Петра, сказал он с посветлевшим лицом, обращаясь к Атамасю. — Ротой уже командует.

— Оцэ пидходяше, — отозвался Атамась, очень довольный тем, что пасмурное настроение у полковника рассеялось.

Татаринцева писала из Калинина. С восьмимесячной дочерью она жила там у старшего брата, инвалида первой империалистической войны. Алла тепло поздравляла с наступающим Новым годом, сожалела, что не может встретить его среди фронтовых друзей. Работая в тыловом госпитале, она встретила кого-то из однополчан, от него и узнала номер полевой почты Ивана Остаповича.

Последние строчки Рубанюк дочитывал, уже выходя из землянки.

Он сел в седло, но, вспомнив, что скоро должны доставить «языка», слез и пошел в штабной блиндаж.

Спустя несколько минут старшина Бабкин и боец Грива привели пленного.

— Заходи, хриц, не стесняйся, — приглашал Бабкин, пропуская его вперед.

— Твой трофей, старшина? — спросил Рубанюк.

— Это не трофей, товарищ полковник, а слезоточивый агрегат, — весело произнес Бабкин. — Прямо из терпения вывел. Мы его тащим… Он только-только из баньки, с легким паром, значит… Ну, мы ему пилотку в рот, волокем его вот с Гривой, а он ревы задает. Слезки ему высушили — и к комбату без пересадки… А он в землянке обратно мокрость развел…

Пленный уставился влажными глазами на Рубанюка. Испачканная землей, изорванная в нескольких местах шинель его висела на плечах, шарф, которым он прикрыл уши, был засален. Во всей его плоской фигуре, подобострастно вытянувшейся перед русским командиром, в апатичном выражении лица, в унылом взгляде было что-то жалкое и покорное.

Иван Остапович, хорошо изучивший немецкий язык в военной академии, задал ему несколько вопросов, потом, поручив начальнику штаба продолжать допрос, отправился, в сопровождении коновода, в полк Сомова.

Во второй половине дня, не заезжая к себе на командный пункт, он поехал в медсанбат.

День выдался на редкость солнечный и ясный. Опушенные снегом деревья безмолвно роняли в сугробы крупные хлопья, на чуть вздрагивающих кронах по-прежнему искрились сахарно-белые мохнатые шапки.

Коновод, ехавший сзади все время молча, почтительно прокашлялся и сказал:

— Растает вся эта красота, товарищ командир дивизии, разольется Ловать, будем тогда плавать, как мыши.

Рубанюк не ответил. Отпустив поводья, он задумчиво следил за крохотной точечкой, ползущей высоко в бледно-голубом небе. Самолет оставлял за собой длинный оранжево-дымчатый хвост, долго и неподвижно висящий в этой недосягаемой студеной высоте.

Вскоре выехали из леса. Канонада доносилась все глуше. По наезженной дороге медленно брели группками и в одиночку раненые, навстречу неслись машины с продовольствием и боеприпасами, на обочине постреливал мотор буксовавшей пятитонки.

Перед самой деревушкой, где располагался медсанбат, Ивана Остаповича обогнали розвальни. Резвую вислоухую лошаденку погоняла женщина с укутанным в белый пуховый платок лицом. Она раза два оглянулась, и глаза ее, блестевшие в щелочки платка, смеялись. Поровнявшись с избами, она раскуталась, и Рубанюк узнал в краснощекой бойкой молодайке жену председателя колхоза, у которой квартировала Оксана.

Иван Остапович вдруг ощутил, как властно охватила его тоска по семье, домашнему очагу. Он так ничего и не знал о судьбе жены и сынишки.

Хмурясь от саднящей боли, он непроизвольно сжал бока коня, и тот, прядая настороженными ушами, перешел на рысь.

Въехали в полуразрушенную бомбежками деревушку. Деревянные избы с листами фанеры вместо стекол, разбитая церковь. По улице, во дворах, около двухэтажного бревенчатого дома с вывеской «Клуб» расхаживали солдаты.

Регулировщик, с повязкой на рукаве полушубка, привычно взмахнул флажком, козырнул. Ответив на приветствие, Рубанюк шагом проехал мимо пустыря со свежими холмиками могил, мимо самолета «У-2», приткнувшегося под деревом, и вернул к школе, где разместился медсанбат.

Оксана вышла без шапки, в шинели, наброшенной поверх халата.

— Занята? — спросил Иван Остапович, передавая коноводу поводья.

— Через полчасика освобожусь, — ответила Оксана. — Посылки новогодние между ранеными распределяем.

— Ну, ну, действуйте.

— К начальству зайдете или ко мне, на квартиру?

— Пройду на обменный пункт, затем к тебе. Чаек сумеешь организовать?

— Ну конечно…

Глаза ее были грустны. Это не утаилось от Ивана Остаповича. Доставая из кармана полушубка письмо Петра, он сказал:

— Прочти. Хорошее письмо.

— От Петра?!

Оксана нетерпеливо взяла конверт; поднимаясь по ступенькам, жадно пробежала письмо.

Дела задержали Рубанюка часа на полтора, и когда он пришел к Оксане, та уже поджидала его. Новенькая, видимо недавно сшитая гимнастерка ладно облегала высокую грудь и сильные руки молодой женщины, темные косы, уложенные вокруг головы тяжелой короной, оттеняли нежную белизну лица с широким румянцем на щеках. Вся она была такая светлая и женственная, несмотря на свою военную одежду, что Ивам Остапович откровенно залюбовался ею.

— Цветешь, хорошеешь, — сказал он, раздеваясь и вешая полушубок в углу. — Никакая усталость тебя не берет.

— Устаю все-таки сильно, — сказала Оксана, оставшись безразличной к похвале и рассеянно думая о чем-то своем.

Она принесла из-за деревянной перегородки закипевший чайник, накрыла стол.

— Ого, какое угощение! — сказал Иван Остапович, накладывая на блюдечко клюквенное варенье. — Откуда сие лакомство?

— Хозяйка угостила.

Оксана села напротив: С минуту она сидела задумавшись, не притрагиваясь к своей чашке, потом сказала:

— Переведите меня отсюда, Иван Остапович.

— Это зачем же? И куда?

— В санроту куда-нибудь.

— Так тогда иди взводом командовать, — с усмешкой посоветовал Иван Остапович.

— Я вполне серьезно прошу.

Помешивая ложечкой в чашке, он снова спросил, уже серьезно:

— Ты ведь была довольна медсанбатом?

— Ну… есть причина… Мне надо уйти отсюда.

— Знать эту причину нельзя? Что-нибудь сугубо личное?

Лицо Оксаны залилось краской, и Иван Остапович понял, что его предположение верно. Он и раньше смутно догадывался: между ней и ведущим хирургом медсанбата Романовским что-то произошло.

— Если основания серьезные, подавай рапорт начсапбату, — сказал Иван Остапович.

— В санроте я смогу больше пользы принести…

За деревней вдруг забили зенитки, на столе задребезжала посуда. Нарастающий гул самолета заглушил торопливые очереди зенитных пулеметов.

— Часто навещают вас? — осведомился Иван Остапович.

— «Костыль»? Третий день в эту пору заявляется.

«Трусят, черти, разнюхивают», — подумал Иван Остапович.

— Да, — вспомнил он, — Татаринцева письмо прислала.

— Алла? Вот хорошо! Я ее адрес потеряла.

Они вместе перечитали письмо.

— А знаете, что я вам скажу? — Оксана на мгновенье замялась. — Только не выдавайте… Когда мы работали вместе в госпитале, Алла каждый день о вас говорила… Мне кажется, она к вам неравнодушна.

Иван Остапович промолчал и, допив чай, поднялся.

— Я пройду, пожалуй, в медсанбат, — сказал он, взглянув на часы и снимая с гвоздя папаху. — Потолкую с ранеными.

— Они очень довольны будут, если вы с нами Новый год встретите. Праздничный ужин будет, самодеятельность, кино.

— Уговорила. Останусь…

Однако выполнить свое обещание Рубанюку не удалось: его срочно вызвал к себе командующий.

— Там, видимо, Оксана, я и заночую, — высказал он предположение. — Жаль, но ничего не поделаешь.

— Ну, и я никуда не пойду, — сказала Оксана, вздохнув. — Посидим с хозяйкой, и спать лягу.

— А о рапорте хорошенько подумай, прежде чем его писать, — посоветовал Иван Остапович, пожимая на прощанье руку Оксане и пытливо глядя ей в глаза.

II

Когда ушел Рубанюк, Оксана, не раздеваясь, прилегла на кушеточку. Может быть, на душе у нее стало бы легче, если бы она смогла откровенно рассказать Ивану Остаповичу обо всем, что так тяготило ее последнее время. Не закрывая глаз, она думала о себе, о Петре, Александре Яковлевиче, о том, что покидать медсанбат жалко, по поступить иначе невозможно.

После того как она резко отчитала Романовского за его письмо, он, казалось, забыл о своем признании и долго не подавал никакого повода к тому, что могло обидеть или насторожить ее. Это вернуло Оксане ее прежнее расположение к хирургу, и она помогала ему с обычным рвением. Видя, как Романовский мастерски делал одну операцию за другой, Оксана гордилась тем, что работает с ним. Она даже усвоила некоторые его манеры: ласково-подбадривающим тоном разговаривала с тяжело раненными, шутила во время операций. Наблюдая, как Романовский спасал людей, казалось приговоренных к смерти, Оксана думала о враче с восторгом и восхищением. Она понимала его с одного жеста; ей хотелось, чтобы он всегда был бодрым, энергичным.

Но как только она оставалась наедине с Александром Яковлевичем, ее оставляла смелость, она отвечала на его вопросы невпопад и робела, как школьница.

Все это тревожило Оксану; она боялась, что у нее могут пробудиться более серьезные чувства, нежели обычное уважение.

И вот недавно случилось то, чего она втайне боялась.

…Отдыхая после особенно напряженных часов работы, Оксана стояла на лестничной площадке второго этажа. В ушах еще отдавались крики и стоны раненых, отрывистые приказания врача. Глядя вниз, на тускло освещенную лестницу, она думала о безмерном горе, в которое-повергла людей война.

Почувствовав легкое прикосновение руки к своему плечу, она вздрогнула и обернулась.

— О чем вы задумались? — спросил Романовский, устало улыбаясь.

Оксана покосилась на его бледное, похудевшее от бессонных ночей лицо. Доброе, с мягким очертанием бровей на крутом лбу, с дружески внимательными глазами, оно показалось ей сейчас близким и дорогим.

Они молча постояли, глядя вниз.

— А вы о чем думаете? — спросила Оксана, обернувшись.

Он не ответил.

— Вы бы отдохнули. У вас плохой вид, — посоветовала Оксана.

Александр Яковлевич махнул рукой. Глаза их встретились.

Романовский склонился над ее лицом, и вдруг Оксана почувствовала его сухие и горячие губы на своих губах.

От неожиданности Оксана растерялась.

— Зачем… вы… это?! — задыхаясь от обиды, вскрикнула она.

Александр Яковлевич, быстро повернувшись и закрыв лицо руками, поспешно ушел.

Оксана стояла одна, чувствуя, как у нее горят щеки, и думая о том, что теперь уже ничто не сможет вернуть того большого и искреннего расположения, которое она питала к Романовскому.

В эту ночь она никак не могла уснуть, перебирая в памяти все, что было связано с хирургом. «Пусть у него большое чувство ко мне, — думала она с нарастающим возмущением. — Но ведь он хорошо знает, что я люблю Петра! Значит, он не уважает ни его, ни меня и просто ищет легкой интрижки…»

Чувствуя, как все больше растет враждебность к Романовскому, и понимая, что ей теперь трудно будет работать с ним рядом, Оксана решила: оставаться в его подчинении, в медсанбате, ей нельзя.

…Хозяйка избы вошла, громко стукнув дверью, заглянула за дощатую перегородку.

— Я думала, ты ушла, Оксаночка, вместе с полковником, — сказала она, энергично стряхивая пуховый платок. — Лежишь в потемках, притаилась.

— Сейчас встану, Пашенька…

Между Оксаной и хозяйкой, подвижной тридцатилетней женщиной с бойкими глазами на румянощеком лице, установились дружеские, сердечные отношения; по вечерам Паша, работавшая на молочнотоварной ферме, приходила с кучей новостей, садилась, поджав ноги, на сундук, и если Оксана была свободной от дежурства, они до поздней ночи беседовали, читали газеты или книгу, потом вместе ужинали.

Засветив плошку, Паша умылась, надела чистое, платье. Пудрясь перед зеркальцем, она спросила у продолжавшей лежать Оксаны:

— Что же ты на концерт не собираешься?

— Не хочется что-то.

— Пойдем, кино поглядим.

— Нет, письма буду писать.

Оксана села, задумчиво глядя на огонек плошки, спросила:

— Паша, что бы твой муж сказал, если бы ты с кем-нибудь поцеловалась?

Женщина беспечно усмехнулась:

— А откуда бы он узнал?

— От тебя!

— Прямо!..

Паша подошла и села рядом; от нее пахло туалетным мылом и пудрой. С добродушной усмешкой оглядывая Оксану, она осведомилась:

— А ты, видать, погрешила, раз спрашиваешь? Не с деверем своим?

— Нет, я просто так спросила.

— Война, милая, все спишет!

Паша шутила: вела она себя безукоризненно. Но после этих слов у Оксаны прошло желание поделиться с ней своими переживаниями.

— Ничего война не спишет, все это глупости, — пробормотала она.

Когда Паша, так и не уговорив ее пойти на концерт, ушла, Оксана достала бумагу и села писать письма Петру и Алле Татаринцевой. Потом, несколько раз перечеркивая и исправляя написанное, составила рапорт на имя командира медсанбата о переводе в санроту.

Было только десять часов, спать не хотелось. Оксана достала фотографию Петра и долго сидела, поставив ее перед собой, чувствуя себя страшно одинокой.

Она знала, что в клубе, под который приспособили пустующий колхозный амбар, сейчас шумно и весело; дивчата из медсанбата тщательно готовили к новогоднему вечеру самодеятельный концерт; пришли, конечно, командиры соседних подразделений, колхозники.

Оксана поднялась и надела шапку, но в эту минуту на крылечке кто-то потоптался, отряхивая снег с сапог.

Оксана открыла дверь и увидела высокую, чуть сутулую фигуру Александра Яковлевича.

— На минутку можно? — спросил Романовский каким-то чужим, приглушенным голосом.

— Прошу, товарищ начальник!

Тон у Оксаны, помимо ее воли, был неприязненным и официальным. Александр Яковлевич заметил это.

— Думал, вы захворали, — пояснил он, — на концерт не пришли…

Он стоял посреди горницы несколько растерянный и смущенный. Оксана смягчилась:

— Захотелось побыть одной… Да вы присядьте… Концерт удачный был?

— Хороший… Что же, и на ужин товарищеский не собираетесь?

Оксана покачала головой.

— Так хоть дома Новый год должны как следует встретить, — сказал Романовский, расстегнув шинель и доставая какой-то сверток и небольшую бутылку с вином.

— Спасибо, Александр Яковлевич! Зачем это?!

Оксана покраснела. Внимание Романовского было ей приятно и в то же время восстановило против него.

— А я вот… написала, — произнесла она, стараясь быть решительной.

Романовский подошел к свету, быстро прочитал бумажку.

— Что ж! — сказал он, и голос его дрогнул. — Давайте обсудим… — Он сел, снял шапку. — Мне все же из рапорта не совсем понятна ваша просьба. Вы знаете, что я привык работать с вами… Мне будет без вас трудно.

— Вы все отлично понимаете, — сказала тихо Оксана, машинально перекатывая с ладони на ладонь бумажный комочек. — Не прикидывайтесь…

Она сознавала, что говорит слишком резко и даже грубо. Но инстинкт подсказывал, что эта резкость как-то защищает ее.

Александр Яковлевич в раздумье нагнул голову, медленно шевелил пальцами. В полутьме крупные кисти его белых рук выделялись особенно отчетливо.

— Оксана!

Она мельком взглянула на врача и снова опустила глаза.

— Я мог бы поддержать вашу просьбу, если бы не знал, что это плохо для дела…

— Помощниц у вас и без меня не мало.

— Дело не в количестве.

— Помощницу вы всегда найдете, — продолжала Оксана ломким голосом. — Вы умный, поймете… Я не имею права оставаться рядом… Лучше расстаться. О вас я буду вспоминать с благодарностью. Вы многому научили меня…

Романовский встал и, тяжело поскрипывая половицами, зашагал по горнице.

— Вот что, — сказал он спокойно, — порвите ваш рапорт и забудьте о нем. Никуда я вас отпускать не намерен.

— Я не порву его.

— Порвете!.. У меня достаточно силы воли, чтобы… не мешать вам работать…

Романовский кинул рапорт на стол.

Не прощаясь и не глядя на Оксану, он шагнул к двери, долго не мог нащупать в полумраке щеколду.

III

Мария Назарова, московская знакомая Петра, добилась своего: отправки на фронт. Пройдя двухмесячные курсы снайперов под Москвой, Мария с пятью подружками приехала на Северо-Западный фронт. Старшей группы была ефрейтор Саша Шляхова, комсомолка из оккупированного врагами Запорожья, получившая за отличную стрельбу именную снайперскую винтовку в подарок от ЦК комсомола.

В группу входили, кроме Маши Назаровой, сибирячка Нина Синицына, прозванная за свои рыжие волосы «Золотым теленком», Зоя Прасолова из Челябинска и две студентки Московского университета — Клава Маринина и Люба Сарычева.

Из эшелона выгружались перед вечером, невдалеке от разрушенной станции. Майор Ларина — политработник снайперских курсов, сопровождавшая девушек, отправилась в штаб фронта, пообещав Шляховой и всем остальным заехать навестить их, как только будут улажены все вопросы.

Попутная машина довезла группу Шляховой до деревушки, где размещался медсанбат дивизии Рубанюка, затем шофер, пристроив девушек в одной из крайних изб, сказал:

— За вами другую машину от командира дивизии пришлют…

Близилась ночь, дивчата озябли, и Шляхова пошла искать избу для ночлега.

Вскоре она вернулась и повела свою группу к крайней избе.

— Принимайте гостей, товарищи! — звонко сказала она, появляясь на пороге.

— Тут и так гостей… со всех волостей, — неласково пробасил голос из темного угла за печкой. Его перебил другой, веский и по-начальственному строгий:

— Отставить!

Из-за стола поднялся круглолицый, коренастый солдат со светлыми волосами, торчащими ежиком.

— Заходите, дивчата. Ничего, как-нибудь потеснимся… Приберите свои манатки, бородачи…

Солдаты, преимущественно пожилые и степенные, из дорожной команды, встретили девушек сперва недружелюбно: и без них было тесно. Но, узнав, что располагаются они ненадолго, согласились потесниться.

С любопытством поглядывая на входивших девушек, солдаты стали складывать в угол инструмент, вещевые мешки, котелки.

— Вам, видать, поужинать, дивчата, надо? — по-хозяйски заботился круглолицый, бывший, видимо, старшим в избе. — Сейчас мы вам стол ослобоним… Кипяточек остался…

— Устроимся, вы не беспокойтесь, — заверила его Шляхова. Обязанности старшей она выполняла не без гордости. — А от кипятка не откажемся…

Девушки сильно устали и проголодались. Скинув шинели, они расположились вокруг стола и дружно принялись за консервы. Солдаты, не желая им мешать, уселись в сторонке, на полу и у печи.

Солдат с темной щетиной на небритых щеках и вислыми усами поставил на стол большой черный чайник с кипятком.

— Вы что же, дочки, по связной линии на фронт? — поинтересовался он.

Это был тот самый солдат, который встретил девушек так негостеприимно.

— Нет, мы не связистки, — ответила Мария, посмотрев на него через плечо.

— И, видать, не милосердные сестры… — высказал догадку солдат.

— Мы с банно-прачечного…

Девушки дружно рассмеялись. Солдат, не желая оставаться в долгу, тем более, что к разговору прислушивались его товарищи, притворно вздохнул:

— Многовато нынче девок на фронте… В первую германскую меньше было…

— Мы снайперы, — сказала Мария. — Понятно?

— Ишь ты! — то ли с уважением, то ли с недоверием процедил солдат. — Стало быть, и стрелять умеете?

— Они и тебя еще, Осип, научат, — вмешался круглолицый. — Что ты пристал к дивчатам? Дай им спокойно повечерять.

— Я не мешаю.

Солдат прикурил от коптилки погасшую самокрутку и с достоинством отошел к печке.

— Нет, ты брось! — сказал он кому-то приглушенным, ворчливым голосом. — При лазарете или там, при связи, одно… Это акурат бабье дело…

— Да-а, — задумчиво говорил тем временем девушкам круглолицый солдат. — Это верно, что такой войны еще не бывало…

И, следуя каким-то своим затаенным мыслям, вслух размышлял:

— Конечно, снайперскому делу ловчей нашего брата, мужика, учить… Опасное оно дело…

Говорил он доброжелательно, с уважением поглядывая на девушек, но было заметно, что и он не слишком доверяет их военным способностям.

С рассветом солдаты ушли на работу, и в избе стало просторнее.

Девушки сидели у замерзшего окна, поочередно дышали на стекло, чтобы видеть улицу, и вскакивали при появлении каждой машины.

Наконец, уже в полдень, у крыльца остановилась полуторка. Саша выбежала из избы, за ней высыпали остальные:

Атамась, в белом, перетянутом ремнем полушубке, в добротных валенках, заглушил мотор и неторопливо вылез из кабины. Он обежал живыми черными глазами стройных дивчат в ладно подогнанных военных гимнастерках и довольно усмехнулся:

— Сдается, акурат по адресу. Это вас везти?

— Если вы от командира дивизии, то нас, — ответила Саша нетерпеливо: на морозном ветру стоять было холодно.

— А хто тут у вас за командира?

Атамась держался с великолепным достоинством, отлично понимая: по тому, как он, бывалый фронтовик, отнесется к новичкам, будут судить о всей дивизии полковника Рубанюка.

— Вы, товарищи дивчата, зря вот на холоде торчите, — с покровительственным видом заметил он, извлекая из кабины ватный стеганый чехол для радиатора. — Зайдэм в хату, там и договорымось…

Он открыл мотор, покопался в нем, попробовал ногой скаты. Потом залез в кузов, старательно расстелил сбившуюся солому, а войдя в избу, еще раз поздоровался.

— Командыра дывызии прывиз, — сказал он словоохотливо. — Тилькы у ных зараз совещание, нэ змоглы прыйты.

— Землячок? — спросила Шляхова, радуясь тому, что услышала родной язык.

— А вы звидкиля?

— 3 Запорижжя.

— А я з Ахтыркы. Будемо знайоми.

— Грийтэся та поидемо, — сказала Шляхова.

— Мы давно вас ждемо.

Атамася задел требовательный, начальнический тон, каким разговаривала с ним, ординарцем командира дивизии, водителем первого класса, эта дивчинка.

— Легко сказать: «поидемо»! — произнес он самолюбиво. — Сугробы понаметало такие… Не ручаюсь…

— Доедем!

— С таким орлом и не доехать! — польстила Атамасю Зоя Прасолоза. — Вы, наверно, давно на фронте?

Атамась промолчал. Он вспомнил все разговоры, которые слышал в штабе дивизии о предстоящем приезде девушек-снайперов, и сейчас, разглядывая лица этих самоуверенных, щеголевато одетых дивчат, мысленно заключил: «Нажылы на свою голову морокы. Верно командыры казалы»… Но Атамась помнил и наказ полковника Рубанюка: «Доставить в порядке…»

— Давайте собираться, девочки, — приказала Шляхова.

— То, раз так, время терять не будемо, — решил Атамась, поднимаясь. — Смеркается рано.

— Вот это деловой разговор, — одобрила Мария.

За деревней, едва отъехали километра два, машина, как и предвидел Атамась, увязла в снегу.

Девушки даже обрадовались этому: они сразу, едва только выехали из деревни, стали зябнуть.

Сугробы намело глубокие, понадобилось немало усилий, чтобы вытащить машину.

Но через некоторое время грузовик снова влетел в рытвину, занесенную снегом, и повозиться около него пришлось еще дольше. К штабу батальона, где должны были разместиться снайперы, добрались лишь поздним вечером, в темноте. У контрольного поста, из кустарника, окликнули:

— Привез, Атамась?

— Так точно, товарищ капитан!

К машине подошел капитан. Он, видимо, ждал давно и изрядно замерз. Молча наблюдая, как девушки выбираются из кузова, капитан постукивал ногой об ногу, потом, также молча, повел их куда-то узенькой тропинкой, протоптанной в снегу между высокими елями.

Он шагал быстро, девушки едва поспевали за ним, и по его пренебрежительному молчанию и отрывистым фразам Саша Шляхова заключила, что капитан не очень-то рад их приезду.

— А хозяева не очень-то приветливы, — шепнула она Марии.

— Даже не поинтересовался, как доехали, — вполголоса откликнулась та.

Впрочем, девушкам сразу же пришлось изменить свое мнение о гостеприимстве фронтовиков, как только они попали в подготовленный для них блиндаж. Жарко натопленная печка, чисто вымытые деревянные полы, аккуратные нары… На столике стояла даже керосиновая лампа, настоящая лампа со стеклом, вместо коптилки из снарядной гильзы.

— У вас все так… хорошо устроены? — спросила капитана Клава Маринина, поведя рукой вокруг.

— Обстроились, — уклончиво ответил тот. — Живем здесь давно.

Сейчас, при свете лампы, капитан выглядел не таким угрюмым, как вначале показалось девушкам. Смуглое, тщательно выбритое худощавое лицо его, с коротко подстриженными темными усами над сухими тонкими губами, было бы мало приметным, если бы его не украшали удивительно выразительные спокойные глаза. Черные, влажно-блестящие, они сразу же приковали к себе внимание девушек: так привлекательна была в них жизнерадостная, немного лукавая усмешка.

Капитан присел на корточки, подбросил в жарко полыхающую печь-времянку березовых чурок.

— В ведре чистая вода, — сказал он, выпрямляясь. — Можете с дороги умыться. Потом ужин принесут.

Капитан прикурил от головешки и вышел. Вернулся он через полчаса в сопровождении двух солдат. Они принесли котелки, термос с ужином, покрыли стол чистым куском полотна и, с откровенным любопытством посмотрев на девушек, ушли.

— Садитесь! — предложила Саша капитану, когда девушки разлили в ярко начищенные котелки дымящийся наваристый борщ.

— Спасибо! Ужинал.

Капитан присел на нарах, в сторонке, и, больше не обращая внимания на девушек, углубился в газету, вернее в обрывок газеты, так как остальная часть ее была, видимо, уже использована на самокрутки.

— Вот это борщ! — похвалила шепотом Люба Сарычева.

— Я такой, только дома ела, — тоже шепотом откликнулась Шляхова.

За дверью блиндажа послышались шаги. Кто-то осторожно спускался по ступенькам, затем пошарил рукой, отыскивая щеколду.

Капитан встал и открыл дверь. Высокий, худой человек, в плащпалатке, накинутой поверх шинели и завязанной под подбородком, шагнул вперед, огляделся и неожиданно пропел фальцетом:

— Мой крик невольный восхищенья!.. Какой волшебник живет в таком раю?..

С музыкальным слухом у пришедшего было явно неблагополучно, к тому же вместо «р» у него получалось грассирующее «г» — «кгик», «гаю» — и столь неожиданным и комичным было его появление, что все в блиндаже рассмеялись.

Засмеялся и вошедший.

— Олег Сергеевич Гепейников, — отрекомендовался он все в том же полушутливом тоне. — Фотокогеспондент агмейской газеты.

Он только сейчас заметил капитана и приветственно поднял руку:

— Капитану Касаткину! Знаменитому снайпегу!.. Репейников развязал шнурки плащпалатки, аккуратно сложил ее и потер озябшие руки.

— О! Гогячий чаек! — воскликнул он, увидев пар над котелками, стоящими на печке.

— Садитесь! — предложила Мария, подвигаясь и уступая место.

Повторять приглашение не требовалось. Репейников, достав из своей объемистой полевой сумки жестяную кружку, подсел к столу, шумно отдуваясь, принялся потягивать крепкий горячий чай.

— Я водохлеб, — общительно пояснил он между двумя глотками. — Пгошу не обижаться… Кипяточек весь выдуем… Шедевг, а не чай!..

Он болтал без умолку, и через несколько минут все уже знали, что до войны он работал на Потылихе, на кинофабрике, сперва монтажером, потом оператором, на фронт попал с ополчением, а недавно его взяли в армейскую газету.

— Москвичи есть? — сыпал он вопросы. — Есть? Чудесно! Я жил на Смоленском бульваге… Иван Семенович Козловский у меня часто в гостях бывал… Очаговательный человек… Я вам снимки покажу. Мы вдвоем…

Он спохватился и полез в сумку. Вытащил газету, протянул ее капитану:

— Еще не читали? Сегодняшняя. Посмотгите на пегвую стганицу…

Девушки с любопытством посмотрели из-за плеча капитана в газету.

Репейников извлек из сумки еще один экземпляр, протянул им.

— Узнаете?

Фотоснимок изображал капитана Касаткина, прильнувшего к оптическому прибору снайперской винтовки. Подпись под фотографией Мария прочла вслух:

— «Снайпер капитан Касаткин в засаде. За время боев у населенного пункта Эн он уничтожил сорок девять гитлеровцев».

Лица девушек быстро повернулись к капитану.

— Ну, как? — осведомился Репейников с таким значительным видом, словно это он, Репейников, уничтожил столько фашистов.

— Плохо, — коротко сказал Касаткин. — Смеяться будут.

— Это почему же? — удивленно подняв бровь, спросил фотокорреспондент. — Чудесный кадг. Чегез светофильтг снимал… Смотрите, как облачка пгогаботались.

— Про облачка судить не берусь, — перебил Касаткин. — Вам виднее. Но какая же, к шуту, это засада, когда вы меня у штабного блиндажа щелкали? Так бы и написали… Читатель, думаете, не разберется? В засаде, а… фотограф впереди снайпера… Ерунда!

— Ах, вы вот о чем! — успокоенно протянул Репейников. — Это пустяки… В искусстве это газгешается…

Мария и ее подруги спора не слушали. Перед ними был сам Касаткин, прославленный снайпер, о котором им приходилось так часто слышать на курсах, и они сейчас разглядывали его с величайшим любопытством и восхищением.

— Вы тот самый Касаткин? — воскликнула Люба Сарычева. — Вот вы какой!

— Обыкновенный…

Стены блиндажа вдруг затряслись от близкого разрыва. Репейников вскочил, лицо его вытянулось.

— Агтиллегийский обстгел, девушки! — крикнул он. — Я газведаю…

Он схватил шапку, шинель и молниеносно исчез за дверью.

— Это нас обстреливают? — шепотом спросила Мария.

— Нет. Километрах в трех бросил, — успокоил Касаткин. Слева, затем через минуту справа, еще ближе, разорвались два снаряда. Капитан взглянул на ручные часы:

— Аккуратные! В двадцать ноль ноль обязательно шум поднимают. Хоть часы проверяй.

— И это надолго? — спросила Саша Шляхова. Ей, как, впрочем, и остальным девушкам, было не по себе.

— Сейчас прекратят, — уверенно произнес Касаткин. — Балуются…

Он не ошибся. Сделав еще три-четыре выстрела, противник смолк.

Репейников появился спустя несколько минут, с бравым видом объявил:

— Ничего опасного, девушки. Можете спокойно пить чай.

В ответ раздался дружный хохот.

— Вот спасибо, — давясь от смеха, сказала Люба. — Если бы вы не успокоили, мы бы от страха тоже в щели полезли.

— В щели?

Репейников осмотрел свою измятую, вывалянную в снегу шинель, отряхнулся и смущенно сказал:

— Агтобстгел не пегевагиваю…

— Его никто не любит, товарищ техник-лейтенант, — утешил его Касаткин.

Он заметил, что кое-кто из девушек стал клевать носом, и поднялся:

— Ну, пусть гости отдыхают. Пойдемте, товарищ техник-лейтенант.

IV

Полковник Рубанюк с утра поехал на командный пункт Каладзе. Пробираясь в его низенькую землянку, он столкнулся с Путревым.

— Что у вас за трескотня на левом фланге? — спросил он замполита.

— У Лукьяновича что-то немцы шумят. Командир полка связывается с ним.

Каладзе, зажав между плечом и щекой телефонную трубку, слушал и одновременно вертел цыгарку.

— Что там? — спросил Рубанюк, сбрасывая полушубок и присаживаясь на скрипящую дощатую кровать.

— Два немца к Лукьяновичу перебежали, — доложил Каладзе, кладя трубку. — Ну, по ним — свои же…

— Любопытно. Пусть ко мне в штаб направят.

— Приказал, товарищ полковник.

— Девушек устроил хорошо?

Каладзе поморщился:

— Устроил… Секретаря партбюро пришлось переселить. А вообще, товарищ полковник, что я делать с ними буду? Мне солдаты нужны, а не…

— Хорошо! Отдадим Сомову, — предостерегающе сказал Рубанюк. — Потом просить станешь — не дам.

— Будут только передний край мне демаскировать.

— Вишь! Требуешь людей, а смотри-ка, батенька, какой разборчивый, — разведя руками, сказал Рубанюк. — Они школу специальную закончили. Где ты таких получишь? И ты страху на них не нагоняй. Пороху они, насколько знаю, еще не нюхали.

Он встал, привычным движением провел ладонью по волосам и сказал:

— Ну-ка, Путрев, свяжись с Яскиным, пусть дивчат пришлет сюда, а мы с командиром полка потолкуем…

Девушки прибыли через час. Они вошли чинно и тесно разместились на ящиках, заменявших в землянке мебель. Капитан Касаткин встал у входа.

— Садитесь, капитан, — сказал ему Рубанюк с улыбкой.

Мария во все глаза глядела на командира дивизии. Узнав, что фамилия командира дивизии Рубанюк, она весь день с нетерпением ожидала встречи с ним. «Как поразительно похож командир дивизии на Петра, когда улыбается, — невольно отметила она. — Конечно, это родной брат Петра!»

— Кто же у вас старший? — спросил Рубанюк, и взор его задержался почему-то на Марии.

— Шляхова старшая, — ответила она и оглянулась на Сашу.

Шляхова встала. Пристальные, испытующие взгляды командиров смутили девушку, и она, покраснев, села. Мария незаметно толкнула ее локтем. Саша снова поднялась и охрипшим голосом доложила:

— Ефрейтор Шляхова.

Рубанюк смотрел на нее внимательно и добродушно.

— Ну, рассказывайте, как добрались, — сказал он. — На фронте никто из вас раньше не был?

— Нет, товарищ полковник.

— Понятно.

— Коммунистки есть среди вас? — поинтересовался Путрев. — Члены или кандидаты партии?

— Нет, но будут, — уверенно произнесла Шляхова. — Все мы комсомолки.

— И это неплохо…

Каладзе, молча и скептически слушавший краткие ответы девушек на вопросы Рубанюка о снайперской учебе, о Москве, улучил момент и, лукаво поблескивая глазами, задал вопрос Нине Синицыной:

— Вот вы, девушка, можете мне сказать?.. Находитесь в засаде, — Так? Тихо. Никто не стреляет. Пушки молчат, стрелки молчат. Так? Как вы будете пристреливать свою винтовку? Умеете пристреливать?

Нина перехватила его смеющийся, устремленный на замполита — взгляд и, сердито дернув головой, поднялась, нахмурила брови.

— Практическую пристрелку я произведу раньше, — уверенно проговорила она. — Во время артиллерийской подготовки или… когда бойцы стреляют.

— А если они не стреляют? — допытывался все с той же насмешливо-снисходительной улыбкой Каладзе.

— А я их попрошу, они постреляют.

— Как, Касаткин? — спросил Рубанюк.

— Выход правильный, товарищ командир дивизии. Я так часто делаю.

— У меня еще вопрос, — не сдавался Каладзе. Он обежал глазами сосредоточенные, напряженные лица девушек. — Вот вы, — кивнул он Клаве Марининой. — Ваша огневая позиция выше цели. Например, на горке. Влияет это на дальность полета пули?

— Где это ты горки здесь нашел? — вмешался Путрев.

— Ничего, я отвечу, — сказала Клава.

Она, искоса поглядывая на капитана Касаткина, неторопливо, с видимым удовольствием рассказала, как определяется угол прицеливания, в каких случаях происходит перелет или недолет пули.

— Разрешите, товарищ командир дивизии? — Мария встала, слегка побледнев. — Может быть, нехорошо, но я скажу… Наши курсы красным знаменем награждены. От ЦК комсомола… Именное снайперское оружие у нашей старшей… За отличную стрельбу… Почему же товарищ майор все время усмехается недоверчиво? Проверьте практически, что мы знаем…

Каладзе шутливо поднял обе руки.

Блеснув глазами в его сторону, Рубанюк сказал:

— Что ж, справедливая обида. Пожалуй, отправим девушек в полк Сомова. Так, Касаткин?

Каладзе встрепенулся:

— Пушки — Сомову, трофейные автоматы — Сомову… Минометная батарея — Сомову… Нет, Иван Остапович, не выйдет…

Рубанюк засмеялся и погрозил пальцем:

— То-то!..

«Иван Остапович, — подумала Мария. — Ну, ясно — брат!»

Полковник поднялся из-за столика, высокий и плечистый, и, протянув руку, снял с колышка свой полушубок. В эту минуту вошел начальник штаба и доложил, что из батальона доставили перебежчиков. Рубанюк снова повесил полушубок на место.

— Разрешите нам идти? — обратилась к нему Шляхова.

— Пленных еще близко не видели? — ответил ей вопросом Рубанюк. — Оставайтесь. Это особенные. Образца сорок третьего года…

Немцы вошли довольно бодро, приложили руки к пилоткам и застыли. Девушки разглядывали их с нескрываемым любопытством; до сих пор им приходилось видеть пленных только на газетных снимках и в киножурналах.

— Так, значит, надумали кончать войну? — спросил Рубанюк и повторил вопрос по-немецки.

Низенький и тощий солдат с шарфом на шее, радостно кивнув, извлек из-за обшлага шинели пропуск на русском языке и предъявил. Его товарищ, сумрачно отвернув полу трубой брезентовой робы, тоже полез в карман за пропуском.

— Гитлер пльохо, — сказал низенький сипло. Он что-то затараторил, выразительно жестикулируя, тыча грязной рукой в робу товарища, в свои стоптанные башмаки.

Рубанюк, выслушав его, повернулся к начальнику штаба:

— Дайте ему бумагу, карандаш. Он хочет начертить схему огневых точек возле города и расположение складов, офицерских квартир.

Пока немец старательно что-то рисовал, полковник пояснил девушкам:

— Оба из обслуживающей команды. На передовую выгнали их два дня назад. Ругают своих офицеров, генерала…

Немец в брезентовой робе показал на свой воротник, махнул в сторону города:

— Там тьопло… Мьех.

Низенький, тыча карандашом в какой-то квадратик на своем чертеже, яростно требовал:

— Бух-бух!.. Пушка… Самольот… Генерал фон Рамштейн… Квартир… Подвал… бункер… никс… Генерал капут… Казино. Зеке ур официрен тринкен шнапс… Бух, бух!

— Понятно? — спросил Рубанюк смеясь. — Советует накрыть огнем квартиру генерала и офицерское казино. Там по вечерам офицеры пьют…

Немцы дружно закивали.

— Ну, товарищи! — Рубанюк повернулся к девушкам. — Не делайте, конечно, заключений, что все солдаты у Гитлера настроены уже так… Это первые ласточки. А теперь отдыхайте. И… желаю успеха.

— Нас оставят вместе? — задала вопрос Шляхова. — Мы просим.

— Хорошо. Будете в распоряжении капитана Касаткина. При нем не следовало бы говорить, да уж придется… Весьма опытный и умелый снайпер. Прошу, как говорится, любить и баловать.

— Есть! — нестройно ответили девушки.

Когда они вышли, Шляхова сказала Марии тихонько:

— Что ты хвастаться начала? Знамя, оружие…

Мария, пропустив упрек мимо ушей, со вздохом произнесла:

— Лучше б нам не показывали этих фрицев.

— Почему?

— Мне все проще казалось: появится немец, я возьму его на мушку и выстрелю. А теперь перед глазами будут вот эти… Они же не виноваты, что Гитлер погнал их против нас. Подумаю об этом, и рука дрогнет.

Шляхова строго посмотрела в разгоряченное лицо подруги:

— У меня не дрогнет. У фашистов же не дрожали руки, когда они швыряли бомбы на мое Запорожье… На эшелоны с детишками, на госпитали.

V

Рано утром Касаткин повел девушек в роту.

Шли по негустому, залитому ослепительно яркими солнечными лучами хвойному лесочку.

— Чем не подмосковный бор? — спросил Касаткин, поведя рукой. — Сейчас бы по парочке лыж… И — э-эх!

В лесу действительно было чудесно, тихо. Лишь где-то, севернее, время от времени глухо погромыхивало: «Гу-уу… Гуу-уу…»

Под валенками хрустел снег, с одной ели на другую суетливо перепархивала сорока, и когда она усаживалась на мохнатую, отягощенную снегом ветку, сыпалась серебристая пыльца. Сорока, избочив голову, лукаво глядела на людей, шагающих по тропке, и, дав им приблизиться, с шумным стрекотанием ныряла под опушенные снегом кроны елей, чтобы через мгновенье выпорхнуть впереди.

Девушки всей грудью вдыхали обжигающий воздух, такой крепкий, что от него, как от вина, кружилась голова. Возбужденные и этим воздухом, и великолепием ясного зимнего утра, они с необычайной полнотой чувств воспринимали все, что видели вокруг. От деревьев и разросшегося у их корней молодняка ложились на искрящийся снег мягкие тени. В просветы виднелась, то приближаясь, то удаляясь, неширокая река, местами укрытая толстым снежным покровом.

Мария оглянулась на подруг. Похорошевшие от мороза и ходьбы, с густым инеем на бровях и ресницах, они были под стать и ослепительно сверкающему зимнему утру, и этому девственно чистому снежному лесу.

— А здорово, дивчата! — воскликнула Мария. — Была бы я художницей… такими бы красавицами вас изобразила…

— Ты же не художница, — резонно возразила Нина Синицына.

— Девочки, взгляните, кто идет! — воскликнула Шляхова. Все оглянулись. По тропинке догонял их техник-лейтенант Репейников. Он очень торопился; полы его плащпалатки, подвязанной на шее, развевались, как крылья.

— Ну, берегитесь, — предупредил капитан Касаткин. — Замучает.

Репейников махал рукой, что-то кричал. Наконец он настиг девушек.

— Чегт знает что такое! — проговорил он, запыхавшись. — Чуть вас не пговогонил… Ф-у-уу… Мчался, как гысак на ип-подгоме…

Он снял ушанку и вытер ею лоб. Деловито оглядывая группу, прикидывал, откуда лучше снимать: опустился на колено, прищурил глаз, встал, отскочил в сторону, снова присел.

Девушки с любопытством наблюдали за ним. Заметив, что фотокорреспондент извлекает из-под шинели «лейку», Клава Маринина спросила:

— Вы нас не для газеты собираетесь снимать?

Репейников солидно кивнул:

— В агмии вы пегвые девушки-снайпегы…. Упустить такой кадг!..

— Так мы же ничем себя еще не проявили, — смущенно сказала Шляхова. — Только пленку зря израсходуете.

— Хогошо, — согласился Репейников. — Я щелкну себе на память. Для фгонтового альбома. А откгоете боевой счет, будет видно…

— Вы с девушками как-нибудь в засаду сходите, — не без ехидства предложил Касаткин. — Вот это будет кадр!

Репейников, сделав несколько снимков и пообещав навестить девушек на новоселье, повернул обратно. Прошли еще немного, и Касаткин остановился.

— Сейчас будет простреливаемая зона, — предупредил он. — Держитесь поближе к деревьям и не скучивайтесь. Кидает сюда частенько…

Вышли к опушке. Деревья здесь были иссечены осколками и пулями, одна сосна наполовину обгорела. Там и сям, пригибаясь и прячась в кустарнике, ходили солдаты.

— Немцы нас видят? — спросила почему-то шепотом Люба Сарычева.

— В бинокль могут видеть.

Став за деревьями, девушки жадно смотрели на открытую, залитую ярким солнечным светом местность.

Километрах в четырех впереди лежал город. Почти рядом в легкой морозной дымке вырисовывались фабричные трубы, купола церквей, крыши строений. Это был старинный русский город, о котором так много все слышали. Сейчас там находились враги.

Касаткин дал девушкам возможность немного постоять, осмотреться. Он умышленно привел их сюда, хотя была и другая, менее опасная дорога: пусть ознакомятся с обстановкой ещё до того, пока им придется выйти на передний край.

Минут двадцать спустя он вывел девушек кустарником к неглубокой, занесенной снегом и заросшей сосновым молодняком лощине. Искусно замаскированные, бугрились кое-где еле заметные холмики. Отмечая расположение землянок, словно из-под земли, тянулся дымок; за кустами слышался глухой говор.

— Складывайте пока вещевые мешки, — сказал Касаткин, — а я узнаю у командира, где он вас разместит.

— Товарищ капитан! — остановила его Клава Маринина. — Поглядите…

Она показала в сторону крайней землянки. На снегу около входа старательно было выложенно из лапок зеленой хвои:

«Привет девушкам-снайперам!»

Касаткин довольно улыбнулся:

— Автоматчики — народ гостеприимный.

Велев девушкам подождать, он побежал, придерживая рукой планшетку, к землянке; пригибаясь, вошел в нее.

Сидевший на корточках у печки коренастый боец приподнялся, поправил ушанку и козырнул.

— Для дивчат? — спросил Касаткин, оглядывая добротные бревенчатые стены и чисто подметенный деревянный пол.

— Так точно! Для снайперих.

— Хороша землянка, — одобрил Касаткин. — А ты за истопника?

— Топлю вот. Вечером, наверно, заявятся. Лейтенант наш говорил.

— Пришли уже.

Солдат торопливо взялся за веник, сгреб щепки. Девушки ввалились шумной ватагой, с наслаждением освободились от вещевых мешков, поставили винтовки.

— Кто тут до нас жил? — поинтересовалась Шляхова, осматриваясь.

— Ее сами командир роты с ординарцем занимали, — сказал солдат.

— Девушки, это, пожалуй, не годится, — беспокойно проговорила Шляхова. — Надо нам свою хату строить.

Девушки дружно поддержали ее.

Шляховой и Марии тут же поручили сходить к командиру роты, познакомиться и обо всем договориться.

Землянка, в которую перебрался командир, была значительно меньше и хуже.

Командир автоматчиков, молоденький лейтенант, сидел у рации босой, в расстегнутой гимнастерке, без поясного ремня.

Появление девушек было для него полной неожиданностью. Медно-смуглое лицо его с бойкими глазами стало медленно наливаться краской. Пряча под себя ноги и приглаживая буйные, всклокоченные волосы, он то смущенно поглядывал на щеголевато-подтянутых девушек, то исподтишка метал свирепые взгляды на пришедшего с ними солдата.

Саша и Мария переглянулись и, поняв друг друга, сделали вид, что ничего не замечают.

— Мы на минуточку, товарищ лейтенант, — предупредила Шляхова, пряча улыбку, растягивавшую ее губы. — Во-первых, от всех девушек спасибо за гостеприимство. Во-вторых, не можете ли вы нам помочь? Хотим свою землянку строить.

Она рассказала, какую именно помощь хотели бы получить девушки от автоматчиков.

Поеживаясь и думая главным образом о беспорядке в своем туалете, лейтенант сказал, избегая лукавых глаз Марии и Саши:

— Мы вас вечером ждали.

— А мы уже здесь.

— Помочь — поможем, а только и в моей землянке могли бы остаться.

— Нет, зачем же!

— Никаноров, найти ординарца, — приказал солдату лейтенант. — Пусть все сделает… Нет, пускай ко мне явится…

Мария и Саша выскочили из землянки.

— Вот врасплох застали беднягу.

— Тсс! Слышит…

К оборудованию землянки приступили, не мешкая. Ординарец командира притащил несколько лопат, пилу, топоры, лом. Молчаливый старшина с перевязанной щекой повел к месту, отведенному под землянку снайперов. Здесь два солдата уже долбили мерзлую землю.

Предстояло вырыть довольно глубокую яму, напилить и поднести бревна, оборудовать нары, стол.

Касаткин распределил работу, сам скинул шинель и, лихо поплевав на ладони, взялся за лом. Работа в его сильных, привычных к солдатскому труду руках спорилась легко и быстро.

Мария и Клава Маринина откидывали лопатами комья смерзшейся земли. Остальные девушки пилили деревья в глубине леса.

Работа быстро согрела, но валенки почти у всех промокли, ноги, обернутые тоненькими портянками, закоченели.

— Пальцев и пяток совсем не чувствую, — вполголоса сказала Саша Зое Прасоловой. — Как бы не отморозить.

— Скажем Касаткину? — предложила та. — У меня тоже сильно замерзли.

— Стыдно… Вроде мы неженки…

Но Касаткин, вскоре пришедший проведать «лесорубов», едва взглянув на девушек, скомандовал:

— Костер!

Собрали суховершник, щепки. Касаткин быстро и умело развел огонь.

Сидели вокруг жаркого костра. Зоя первая скинула валенок, стала сушить портянку. Ее примеру последовали остальные.

Касаткин, пристроившись на корточках, смотрел, как девушки растирали ступни ног и потом заворачивали их в подсохшие, горячие портянки.

— Надо вам получше сушить валенки, — сказал он. — В засаде не вытерпите…

К вечеру землянка была почти готова. Незадолго до наступления темноты пришли два сапера, присланные комбатом. Они сколотили нары, вставили раму двери. Шляхова тут же завесила проем двумя плащпалатками.

Уже в темноте Клава и Зоя наломали еловых лапок, застлали ими нары.

— Живем, дивчата! — бодрясь, воскликнула Мария. У нее, как и у других, ныло все тело, закрывались глаза, непреодолимо тянуло упасть на нары.

— Ничего, усталость пройдет, а добрая слава останется, — утешил девушек Касаткин.

В землянке было сыровато. Касаткин, исчезнув на несколько минут, вернулся с железной печкой. Она была еще теплой.

— У лейтенанта занял, — сказал он, и по голосу его можно было догадаться, что лейтенант об этом «займе» пока не знает.

Быстро установив печь, Касаткин сам же растопил ее. Когда загорелись и затрещали березовые чурки, у входа в землянку послышались шаги, негромкое покашливание.

— Разрешите?

В проем двери протиснулись командир роты и его ординарец — оба в тщательно заправленных шинелях, ярко начищенных сапогах, блистая свежими белыми подворотничками.

— Командир отдельной роты автоматчиков лейтенант Камышев, — с достоинством представился лейтенант. — Пришел проверить, как устроились.

Лейтенант деловито постучал по настланным доскам носком сапога, оглядел стены, стол. Взгляд его задержался на печке, на капитане Касаткине.

— Не дымит? — спросил он.

— Пробуем вот, — ответил Касаткин, протирая глаза.

Задерживаться лейтенант не стал и, сказав, что пищу для девушек будут доставлять с ротной кухни, попрощался.

…Ночью Саше Шляховой почему-то пригрезилось, что рядом стоит мать, вкусно пахнет жареной картошкой… Дом, Запорожье…

Ее разбудили странные квакающие звуки, близкие разрывы. Она вскочила, огляделась.

В печурке, под пеплом, еще тлели искры. Светильник из артиллерийского патрона неровно освещал спящих девушек, сложенные в углу вещевые мешки, стоящие рядом винтовки.

Саша разыскала шапку, надела ее, накинула шинель и быстро выбралась из землянки. Она замерла, изумленная представшей ее глазам картиной.

Все небо было расцвечено красными, зелеными, оранжевыми потоками огня. Взлетали и медленно падали ракеты. Казалось, что совсем рядом квакали какие-то гигантские лягушки, и, заглушая их, по временам что-то оглушительно хлопало.

— Вот гады, придумали! — раздался над головой Саши сипловатый голос. — Понаделали хлопушек, вреда с них никакого, а спать всю ночь не дают.

Саша оглянулась. Около землянки стоял солдат с автоматом и довольно равнодушно смотрел на расцвеченное трассирующими огнями небо.

— Это что?.. Всегда так по ночам? — спросила Саша, почувствовав себя вдруг спокойней от присутствия этого незнакомого пожилого солдата.

— Нет, зачем всегда? Видать, разведка наша наткнулась на них… Переполошился хриц…

— А вы что здесь? Почему не спите?

— Спать в карауле не положено… Лейтенант тут поставил… А вы спите. Сюда не докинет… Мы за бугром…

Саша постояла еще немного и вернулась в землянку. Гулкие хлопки и кваканье продолжались, но Шляхова сильно устала и, уже не обращая внимания на этот грохот, снова крепко уснула.

Касаткин поднял девушек в семь утра. Подождав, пока они умылись и вскипятили себе чай, он повел их знакомиться с расположением обороны.

День был не такой ясный, как накануне. Солнце только изредка появлялось в просветах между дымчатыми облаками, и тогда темнозеленая хвоя елок на короткий миг становилась светлее.

Вокруг стояла тишина, и Саше казалось сейчас сном все, что она слышала и видела ночью. Но на снегу темнели угольные пятна разрывов, одна землянка, близ первой линии траншей, была разворочена до самого основания.

— Тристакилограммовая, не меньше, — вслух определил Касаткин, косясь на вздыбленные бревна и оголенные корневища росшего когда-то здесь дерева.

— Это второго дня еще, товарищ капитан, — сказал солдат с забинтованной головой и большим синяком на бледном, заросшем лице. — Когда шестерка «юнкерсов» налетела…

— А, Боровков? Здравствуй! — отозвался Касаткин. — Тебя тоже достало?

— Зацепило малость…

Касаткина знали многие солдаты, знал и он их. Вообще чувствовал он себя здесь как дома, отлично был знаком с расположением каждой роты и легко наметил девушкам удобные и выгодные огневые позиции. Он помог им составить стрелковые карточки, объяснил, как лучше маскироваться, и, когда вся группа собралась около командного пункта батальона, сказал:

— Будете завтра действовать самостоятельно. К этому и готовьтесь. Чем сумел, помог…

Отогревались в блиндаже командира стрелковой роты. В блиндаже сидели связные, два младших лейтенанта, и девушки чувствовали, что все приглядываются к ним настороженно и недоверчиво. Понял это и Касаткин.

— Дивчата попались вам боевые, — сказал он, причем так громко, чтобы слышали все. — Заставят фашистов на пузе ползать. А то эти нахалы у вас здесь как на бульваре разгуливают.

— Ну, что ж. Как говорится, ни пуха ни пера, — сдержанно сказал командир роты.

VI

С вечера майор Каладзе, позвонив комбату Лукьяновичу, предупредил:

— Там у тебя завтра снайперихи на «охоту» выйдут. Учти, пусть за боевое охранение не лезут… Утащат фашисты какую-нибудь, нам с тобой хозяин головы поотрывает.

— Днем не утащат. Сам буду в роте…

Касаткин появился в землянке у девушек в три часа ночи с ворохом белых маскировочных халатов. Зоя Прасолова, которой выпало ночное дежурство, молча разбудила подруг.

— Товарищ Прасолова, вы куда наряжаетесь? — удивленно спросил Касаткин, заметив, что Зоя, подобрав свои стриженные под мальчика каштановые волосы, стала облачаться в маскировочный халат.

— Как куда?

— Кто за вас дежурить будет?

Зоя умоляюще посмотрела на капитана.

— Почему же я одна должна тут оставаться?

— Прекратить пререкания! — резко сказал Касаткин. — Останетесь вместе со своей парой, Сарычевой.

Он повел группу в расположение стрелковой роты.

За темным перелеском беспрестанно взлетали, сея вокруг мертвый, неприятный свет, немецкие ракеты, и тогда четко были видны силуэты мохнатых елей, протоптанная в снегу тропка, полузанесенные снегом землянки.

Ночь стояла на редкость тихая, только где-то, значительно правее невидимого сейчас города, время от времени выщелкивали неровные очереди крупнокалиберные пулеметы да очень высоко в черном небе гудели самолеты.

Шагали молча, каждая была погружена в свои мысли. Саше Шляховой вдруг припомнилось, как она в детстве больше всего боялась темноты и, стараясь выработать в себе храбрость, несколько раз заставляла себя часами сидеть в темной комнате.

Мария вспомнила свой разговор с Петром Рубанюком о фронте. Сейчас, испытывая невольный страх перед тем, что ей предстояло, девушка думала о Петре с легкой завистью: ему-то ничего не страшно. Ей было приятно знать, что ходит где-то по земле, под этим же самым небом, такой чудесный, сильный человек, ее друг. От этого, думалось Марии, и она становилась сильнее и лучше и теперь, когда шла, старалась ступать твердо, вдавливая в снег свои валенки.

Дошли до блиндажа командира роты. Касаткин ушел с двумя девушками на левый фланг, а Саша Шляхова и Мария в сопровождении солдата добрались в один из взводов.

Надо было до наступления рассвета вырыть окопчик, подготовить запасную и ложную позиции. Подруги извлекли из брезентовых чехлов лопатки, сгребли снег с земли. Верхний ее слой, пропитавшийся влагой и затем замерзший, был тверд, как кремень. Мария принялась долбить его, время от времени отдыхая и прислушиваясь.

В нескольких шагах слева, в дзоте, в окопах и ходах сообщения, слышались приглушенные голоса, кашель. Где-то сзади поскрипывали по снегу полозья, фыркала лошадь. Видимо, по ночам подвозили боеприпасы и продовольствие к самой передовой. Под покровом ночи текла обычная фронтовая жизнь, к которой привыкли и стрелки и ездовые и которая давно стала для них буднями. Но девушки воспринимали каждый звук, шорох как нечто совершенно новое в их жизни, и эта новизна ощущений и волновала и настораживала их.

Глубже земля оказалась более рыхлой, но в полушубке работать было неудобно и жарко. Дело подвигалось медленно.

— Стрелять в полушубке будет несподручно, — шепотом сказала Мария.

— Ничего. Ты будешь наблюдать. Первой стреляю я.

Незадолго до рассвета все было готово. Девушки старательно замаскировали окопчик, положили патроны так, чтобы они были под рукой.

Пасмурное, угрюмое утро долго боролось с ночным сумраком, потом перед глазами девушек стали постепенно возникать очертания предметов: покрытая изморозью консервная банка возле дзота, ломаная линия ходов сообщения, колья с заиндевевшей колючей проволокой, расщепленное снарядом дерево. Город еще тонул в мглистой дымке, но вскоре уже можно было различить фабричную трубу и серое здание вокзала с разрушенной водокачкой, приземистые цейхгаузы.

Ветер гнал по полю снежную пыль, шевелил обрывок бумаги, наполовину примерзшей к насту. Надо было точно знать направление ветра, плотность воздуха. Девушки ничего не упустили. Рассчитав все, что было нужно, Саша протерла стекло оптического прибора и застыла у винтовки. Мария последовала ее примеру.

Стена из снега, воздвигнутая врагом впереди своих окопов, скрывала их расположение, но девушки готовы были ждать сколько угодно: не могло же случиться так, что за весь день на вражеской стороне никто не появится!

Подруги лежали довольно долго. Мария раздумывала теперь о самых прозаических вещах. Валенки ее оказались великоваты, и в них следовало бы положить соломенные стельки — так делали другие… Зоя взяла у нее протирку и забыла вернуть; как бы не потерялась… У Нины надо будет попросить крем и смазать на ночь лицо. От ветра и мороза кожа стала сильно шелушиться; Касаткин, наверно, потому и улыбался, глядя вчера на нее…

Мария думала о том, что хорошо будет после войны собраться всем вместе дома, на Арбате. Придет с завода отец, и она представит ему всех своих фронтовых друзей и обязательно — Касаткина. Будут пить чай… Мама, конечно, постарается блеснуть своим искусством и испечет хворост. Она делала это очень искусно.

Вспомнив о еде, Мария ощутила вдруг голод. Она плохо ужинала накануне и не позавтракала утром, — не хотелось так рано есть.

Стала затекать нога, и Мария хотела переменить положение, но в это мгновенье из траншеи крикнули:

— Дочки, фриц!.

Мария быстро обежала глазами неприятельские позиции. В проеме снеговой стены показалась какая-то фигура. Судя по плащу и высокой фуражке, это был офицер.

— Видишь? — шепнула Мария пересохшими губами.

— Вижу.

— Бей!

Саша, ощутила, как у нее часто и сильно заколотилось сердце, оледенели ступни ног. Она так и не смогла выстрелить, и офицер исчез.

— Ты не волнуйся, — прошептала Мария. — Бей не спеша…

Минуты три спустя в том же проеме снеговой стены показался другой гитлеровец. Он шел не торопясь, изогнувшись под тяжестью мешка.

Мария впилась в оптику.

— Ну, Сашенька!

Саша сжала губы, затаила дыхание и плавно нажала на спусковой крючок. Упругий толчок отдался в плече. Саша зажмурила глаза.

Мария увидела: мешок выскользнул из рук солдата. Неестественно взмахнув руками, он сел, потом повалился на землю.

— Попала! — возбужденно закричали из траншеи. — Молодец, дочка!..

Усатый пожилой солдат в белой каске, с морщинистым лицом, выглянул из соседнего окопа.

— Что ж ты испужалась? — успокаивающе говорил он, глядя на Сашу добрыми, несколько удивленными глазами. — Ты не пужайся… Сейчас за убитым придут… Еще давай.

— Наблюдай теперь ты, Саша, — попросила Мария. — Сниму, если появятся.

— Появились, — откликнулась Шляхова чужим, хриплым голосом. — Видишь?

Два солдата шли во весь рост к упавшему. Один из них в нерешительности остановился. Этого для Марии было достаточно. Она выстрелила.

Из траншеи ликующе кричали:

— Еще! Уу-ух, молодцы дочки!

Саша подумала о том, что немцы уже догадались о появлении снайперов, может быть их наблюдатели уже засекли их с Марией.

— Давай на запасную, — приказала она, овладев собой. — Потом я…

Вжимаясь в снег, Мария стала переползать на запасную позицию. Едва она положила на бруствер винтовку, со стороны немецких окопов яростно застрочил станковый пулемет, затем другой. Низко, над самой головой, засвистели пули. Вобрав голову в плечи и закрыв глаза, Мария слушала, как пули с сухим чмоканьем впивались сзади и справа в снежный наст.

«Саша… Сашенька!..» Мысль о том, что подруга не успела уползти, обожгла Марию, и она лихорадочно придумывала, что предпринять.

Пулеметы били почти без промежутков, попеременно, и девушка не смела поднять голову.

— Сигай сюда! — тревожно крикнули ей из дзота. — Шибче!

Было бы сейчас самым благоразумным укрыться от пулеметного огня в дзоте, но тревога за подругу сковала Марию.

Прошла минута, может быть две. В дзоте замолчали. Вверху вдруг прошуршал, удаляясь, снаряд и через секунду разорвался в расположении врага. Урчание повторилось правее, потом пронеслись слева один за другим еще несколько снарядов. Разрывы слились в сплошной грохот.

Немецких пулеметов уже не было слышно, и Мария отважилась приподнять голову. По всей линии вражеских окопов рвались снаряды, вздымались глыбы снега, перемешанного с землей, клубился черный дым.

Мария оглянулась: к ней подползла Саша. Вместе они бросились к дзоту. Маскировочный халат Марии зацепился за деревянную обшивку. Девушка от неожиданности упала, и тотчас же чьи-то руки помогли ей подняться и протиснуться в узкий проход.

Учащенно дыша, подруги присели на землю. Несколько солдат сидели на корточках и с любопытством разглядывали их. Сидеть так, молча, было неудобно.

— Попить у вас есть, ребята? — спросила Шляхова. Солдат с красными припухшими веками протянул ей котелок.

Канонада разрасталась все сильнее: в перестрелку включились немецкая артиллерия, минометы. После каждого близкого разрыва, с потолка сыпалась земля, позвякивали котелки.

— Это из-за вас такая каша заварилась, — сказал солдат, принимая котелок от Саши. По голосу его трудно было определить, осуждает он или одобряет девушек.

— Из-за нас? — спросила Мария.

— Не слышите разве? Вот дают!..

Пожилой усач, который несколько минут назад успокаивал Сашу после ее первого выстрела, задумчиво проговорил:

— Набрались дочки страху, так это не беда. Когда я впервой фашиста на штык поддел, тоже испужался.

— И вовсе я не испугалась, — ответила Саша и неуклюже придумала: — У меня песок набился в винтовку.

— Хочешь, почищу? — спросил услужливо солдат в прожженной на боку шинели и в цигейковой ушанке с болтающимися завязками. Он стал проворно доставать ветошь, оружейное масло.

— Нет, нет, я сама вычищу! — запротестовала Саша.

— Это именная, — пояснила Мария таким значительным тоном, что сидящие рядом солдаты потянулись взглянуть на Сашину винтовку.

Перестрелка мало-помалу затихла. Саша и Мария намеревались продолжать «охоту» из траншеи, но передали, что командир батальона вызывает их к себе на командный пункт.

Девушки, огорченные этим обстоятельством, выбрались из обстреливаемой зоны; достигнув перелеска, отряхнули свои маскхалаты и пошли уже знакомой тропкой.

— Наверно, попадет нам, что такую кутерьму подняли, — высказала опасение Мария, растирая варежкой сизый от холода вздернутый носик.

— Ну и пусть! Зато на счету имеем по одному. — Саша скосила на подругу сияющие от счастья голубые глаза.

Разобраться в сложных чувствах, которые по-разному испытывали сейчас обе, побывав впервые на передовой и впервые стреляя по врагу, они смогли лишь много времени спустя. Сейчас же девушки способны были думать только об одном: они не опозорились, не струсили, их похвалили бывалые фронтовики! Вернуться после «охоты» с пустыми руками было бы самым обидным. Уничтожив двух врагов, они утвердили свое право сражаться в одном ряду с мужчинами.

Это наполняло девушек такой радостью, что все остальное казалось им не столь важным.

В длинной и низкой, перегороженной надвое землянке сидели за столиком, врытым в землю, командир полка Каладзе и хозяин землянки майор Лукьянович.

Пока ординарец комбата и повар, стуча алюминиевой посудой, накрывали на стол, Каладзе, щуря карие, в густой опушке светлых ресниц, глаза и морща в улыбке смуглое лицо с коротко остриженными рыжими усиками, рассказывал:

— Сейчас затруднений таких нет… А вот когда Ловать разлилась, помнишь, майор? Дорог нет, грязь, ай, ай! Сухарями не могли людей обеспечить. Хоть плачь… Во втором батальоне по три дня — один чай. Пошел поговорить, дух поднять. Спрашиваю одного автоматчика: «Плоховато, кацо?» — «Ничего, товарищ майор, нормально». — «Что ел сегодня?» — «Борщ с мясом ел». А глаза смеются. Вот сукин сын! Другого спрашиваю. «Щи». Никто не жалуется. Один стоит, Качехидзе ему фамилия, стоит и смеется. «И ты ел щи?» — «А как же! Хороший щи. Только, товарищ командир, — с акцентом так говорит, — если бы нымно-ожечко болшэ крупы и нымно-ожечко меншэ воды».

В дверь просунул голову часовой:

— Товарищ майор. Тут эти пришли… которых вызывали.

Лукьянович, слегка прихрамывая, вышел из землянки и сейчас же вернулся, пропуская вперед Сашу Шляхову и Марию.

— А-а, снайперята!

Каладзе грузно поднялся, шагнул навстречу, долго и крепко жал руки краснеющим от радостного смущения девушкам:

— Поздравляю, поздравляю… Молодцы дивчатки!

— А все-таки я еще проверю, — добавил он, — как вы ориентируетесь в выборе огневой позиции и маскируетесь…

Пожимая руки девушкам, Лукьянович добродушно ворчливо сказал:

— Весь батальон переполошили. Командир дивизии звонил: «Что за сражение у тебя идет?» — «Артиллеристы снайперят прикрывают, докладываю. Попали, говорю, под пулеметный огонь, а артиллерийский наблюдатель донес своему начальству…»

— Потом расскажешь, — прервал его Каладзе. — За столом… Они же голодные, наверно. Еще ночью поднялись.

— Ой, спасибо, товарищ майор!

— Мы дома пообедаем.

— «Спасибо» потом будешь говорить.

Уступая настояниям Каладзе и комбата, девушки остались. Они здорово проголодались, а в землянке так вкусно пахло жареной картошкой и мясом, что Мария, потянув носом и неприметно ущипнув Сашу, скороговоркой шепнула:

— Ой, пахнет! Слышишь?

Помогая Марии снять маскхалат с полушубка, Саша спросила:

— Как Нина с Клавой? Не знаете еще?

— Из роты звонили сюда. Клава счет открыла. Но у них тише…

Без полушубков, ушанок и больших халатов, делавших девушек похожими на белых медвежат, они приобрели свой обычный вид. Обе румянощекие, в одинаковых аккуратно подогнанных гимнастерках, девушки были так похожи, что Каладзе спросил:

— Сестры?

— Подруги.

Каладзе усадил Сашу рядом. Лукьянович примостился на каком-то ящике, с краешка…

— Вам неудобно? — забеспокоилась Саша.

— Ничего. Мне выходить придется.

Подвигая Саше тарелку, Каладзе поинтересовался:

— Украинка?

— Да. С Запорожья.

— Вижу, что украинка. По выговору и по внешности. А напарница?

— Москвичка.

— Хорошо начали. Бейте, чтоб знали, какие у нас дивчата!

Подали чай, когда Лукьяновича вызвали к телефону. Вернувшись, он сообщил:

— Капитан Касаткин докладывал. Еще одного сняли ваши. Спицына, что ли? Есть такая?

— Синицына, Ниночка!..

Девушки радостно всплеснули руками.

— Рано мы ушли, — с сожалением сказала Мария.

К себе в землянку они попали только перед вечером.

— Дивчата! Люба, Зоя, поздравляйте! Два! — крикнула Мария, первой ворвавшись в землянку. — Не расстраивайтесь. Завтра и вы пойдете.

Зоя и Люба слушали оживленные рассказы Саши и Марии, и по лицам их было видно, как они завидуют.

Минут через десять пришла и вторая пара, в сопровождении Касаткина. Капитан, задержавшись у порога, сбивал варежкой снег с валенок.

— Вон в уголке веничек, товарищ капитан, — сказала Зоя Прасолова.

— Вы, Шляхова, допустили с Назаровой ошибку, — сказал он, присаживаясь. — Менять позицию надо не тогда, когда вас обнаружил противник. У артиллеристов есть иные задачи, чем прикрывать своим огнем снайпера.

— Мы не виноваты, товарищ капитан, — отрезала Саша самолюбиво. — И никого не просили нас прикрывать…

— Я не обвиняю, а предупреждаю. Начало у вас хорошее, но надо действовать еще лучше.

— Учтем! — пообещала Саша.

— Учтите…

Касаткин посидел немного и вскоре ушел к себе в землянку отдыхать. Прощаясь, он с добродушной усмешкой сказал:

— Дневальные тоже не зря день провели. Гляньте, порядочек!

Зоя и Люба действительно поработали усердно. Они согрели воду, помыли дощатые полы, прибили над нарами нечто вроде ковриков, натыкали свежих еловых веток, застлали столик нашедшейся у Зои скатертью. Землянка приобрела обжитой, уютный вид.

— Если зайдет к нам тот фотокорреспондент, — сказала Зоя, — он обязательно запоет: «Какой волшебник живет в таком гаю?..»

Девушки громко и возбужденно обменивались впечатлениями.

— Мы чуть снайпера ихнего не сняли, — говорила Клава Маринина. — Гляжу, бьет из амбразуры. Никак не попадешь.

— А я своего фашиста интересно подловила, — сказала Нина Синицына.

Клава похлопала ее по плечу:

— Ты бы не одного могла… Но знаете, девочки, она все время кланяется пулям.

— А я тоже кланялась, — вызывающе сказала Мария.

— Ну и что ж, — пожав плечами, заметила Шляхова. — Ведь страшно, девушки!

Условились улечься спать пораньше, сразу же после ужина. Но часов около семи кто-то, поскрипывая снегом, нерешительно потоптался около землянки, и густой бас осведомился:

— Разрешите войти?

Раздвинув плащпалатку, в землянку осторожно спустились двое: старший лейтенант и старшина.

— Из артиллерийского дивизиона, — официально представился старший лейтенант и молодцевато козырнул. — По поручению личного состава…

— Пожалуйста, — пригласила Саша. Она сидела на корточках у печки и подкладывала дрова. — Девочки, уступите место.

Артиллеристы сняли шапки и сели.

Старший лейтенант был значительно моложе своего спутника, круглолиц, выбрит до блеска, над вздернутой сочной губой его чуть-чуть намечались усики. Но держался он солидно.

— Простите за вторжение, — начал он. — Хотелось посмотреть, кого мы сегодня прикрывали своим огнем.

— Надо было бы нам к вам зайти, — сказала Саша, — поблагодарить.

— Вот и ее прикрывали огнем, — представила Клава Марию.

— Командиры и бойцы будут очень рады, если в гости придете, — заверил старший лейтенант. Он кивнул на старшину: — Вот он был на энпе, когда вы били из своей засады.

Поговорив немного, расспросив, нет ли среди девушек землячек, старший лейтенант поднялся.

— Вы им побольше всыпайте, товарищи снайперы, — сказал он. — Мы в обиду вас не дадим. Значит, будем знакомы…

Артиллеристы надели шапки и, попрощавшись со всеми девушками за руку, направились к выходу.

VII

В конце марта морозы внезапно сдали. В приильменских лесах закапало по-весеннему с сосен и елей, и сразу всюду появилось много воды; она выступала под ногами, стояла озерцами поверх взбухшего снега на проталинах, струилась мутными ручьями по обочинам лесных дорог, просачивалась в окопы и траншеи.

Апрель начался бесконечными моросящими дождями; за три-четыре дня снег превратился в грязную жижу. Мокро чернела склизкая ржавчина коры на стволах деревьев; унизанные прозрачными бусами капель, ветви при каждом порыва ветра кропили прошлогоднюю мертвую листву, плесень кочковатых мхов.

В один из таких ростепельных, слякотных дней Оксана пешком, в промокшей шинели, пришла на командный пункт командира дивизии.

Заглянув в дверь, завешенную плащпалаткой, и увидев, что полковник Рубанюк сосредоточенно, сверяясь с лежащим перед ним листом бумаги, наносил что-то на карту, Оксана хотела было подождать, но Иван Остапович заметил ее.

— Заходи, заходи! — пригласил он, мельком взглянув на нее и снова склоняясь над картой. — Скоро закончу… Да ты отдай шинель Атамасю, — добавил он. — Пусть просушит.

Спустя несколько минут Иван Остапович спросил, свертывая карту:

— Ну, как живешь? Давненько не виделись.

— Почти два месяца.

— Письма от Петра имеешь?

Оксана грустно покачала головой. Машинально водя пальцем по крышке столика, она спросила:

— Помните, Иван Остапович, я просилась на передовую?

— Было такое дело.

— Майор Романовский меня тогда не отпустил. А сейчас… Я твердо решила…

— Что там у тебя случилось?

— Ничего особенного не случилось, а больше в медсанбате оставаться не хочу.

Рубанюк искоса разглядывал ее похудевшее лицо. Оксана за последние месяцы сильно изменилась и подурнела. Почти не осталось на ее щеках прежнего цветущего румянца, голубые глаза утратили свой лучистый блеск и, окруженные глубокой желтоватой тенью, казались очень усталыми и растерянными. «Скрывает что-то», — подумал Рубанюк. Вслух он сказал:

— Если бы в армии руководствовались подобными соображениями: «хочу», «не хочу», то я, например, давно бы покинул эти болота… Давно был бы где-нибудь поближе к Украине.

— Вы и я не одно и то же, — возразила Оксана. — Бывают такие обстоятельства, когда с желанием нельзя не считаться.

— Надо знать, что это за обстоятельства.

Оксана все так же машинально выводила по столу пальцем какие-то круги и вдруг, вспыхнув, решилась:

— Хорошо! Скажу… Мой начальник… Случилась такая беда… Любовь примешалась… — Чувствуя на себе пристальный и испытующий взгляд, Оксана мучительно краснела, сбивалась, слова у нее получались жалкие и бесцветные. — В общем… работать нам вместе нельзя… Он придирается, нервничает…

Иван Остапович, вслушиваясь в дрожащий голос Оксаны, тревожно думал: «Еще полгода проторчим на одном месте, в этих болотах, таких вот сюрпризов не оберешься. Народ молодой, все закономерно… Неужели не устояла дивчина?»

Словно читая его мысли, Оксана поспешно сказала:

— Вы плохое что-нибудь не думайте… До серьезного не дошло и не дойдет. И Александр Яковлевич не пошляк, не бабник.

Иван Остапович задумчиво помолчал, потом сказал:

— Пожалуй, придется к твоей просьбе прислушаться. Ты рапорт написала?

Оксана подала ему аккуратно сложенный листок.

— Оставь у меня, поговорю с начсандивом. Через несколько дней тебе сообщат решение…

Возвращаясь в медсанбат, Оксана обдумывала, что бы такое сказать Романовскому. Ушла она без разрешения, после того как Александр Яковлевич грубо накричал на нее в перевязочной, а затем прибегал извиняться и говорил какие-то любезности.

Уже на полдороге Оксана спохватилась, что забыла сообщить Ивану Остаповичу о письме Аллы Татаринцевой. Алла настойчиво просила помочь ей вернуться на фронт. Она вполне могла бы заменить Оксану в медсанбате.

«На следующей неделе пойду еще раз к Ивану Остаповичу, тогда и покажу письмо», — утешила себя Оксана.

Но через день произошло весьма важное событие. Дивизию срочно перебрасывали на другой фронт, и Оксана так и не успела оформить свой перевод.

За сутки до того как медсанбат покинул деревушку, с передовой доставили девушку-снайпера с осколочным ранением левой руки. Оксана в это время дежурила и, сидя в приемо-сортировочной, узнала, что фамилия девушки Синицына, зовут ее Ниной. Она была ранена при смене огневой позиции.

— Меня не отправят в тыл? — тревожно допытывалась Нина, при каждом движении морщась от боли и с трудом сдерживая слезы, наполнявшие ее большие глаза.

— Больно? — спросила Оксана, сочувственно глядя на нее.

— Не больно… Боюсь как бы меня не задержали здесь долго.

— Врач решит, — ответила Оксана уклончиво: рана была серьезная.

Она повела Синицыну на осмотр к Романовскому.

— В эвакогоспиталь! — приказал он коротко, закончив обработку раны и перевязку.

Синицына с мольбой приложила здоровую руку к груди:

— Товарищ доктор!..

— Ну, а кто будет с вами в дороге нянчиться, любезная? — Романовский сердито уставился на девушку. — Вам известно, что мы снимаемся? Всех раненых выписываем…

Синицына упрямо тряхнула рыжими волосами, сузила глаза:

— Это меня не касается. Я не могу отстать от подруг… И пару свою потерять.

— Ничего не могу поделать.

Романовский снял халат.

— Не возьмете — и сама доберусь до станции, — сказала Синицына таким тоном, что и Романовский и Оксана поняли: девушка способна это сделать.

— Разрешите, товарищ майор, ехать ей с нами? — сказала Оксана. — Возьму все хлопоты на себя.

Романовский с досадой махнул рукой:

— Доложите командиру медсанбата…

На следующее утро за имуществом и людьми медсанбата пришли автомашины. За три часа колонна добралась до станции Бологое, наполовину разрушенной бомбами. Горьковато запахло угольным перегаром, карболкой, вокзальными запахами — мазута, солдатского сукна, махорки.

Оксана, поддерживая Синицыну, помогла ей выйти из кабины, огляделась.

На путях лязгали буферами составы, на платформах тесно стояли орудия, автомашины, походные кухни. Перед длинным полуразбитым вокзальным зданием лежали и сидели в ожидании погрузки солдаты.

— Почти год не видала всего этого, — сказала Оксана, с любопытством разглядывая пыхтящие паровозы, толчею у баков с кипяченой водой. — Даже чудно как-то…

Пока майор Романовский узнавал о порядке погрузки, Оксана и Синицына прошли на перрон. Едва они сделали несколько шагов, Синицына схватила Оксану за рукав шинели.

— Дивчата наши! Вон, возле водокачки…

Одна из двух девушек, на которых показала Синицына, заметила их и, сказав что-то подруге, первая бросилась навстречу.

Оксана с улыбкой смотрела, как девушки с разбегу начали тискать, целовать Синицыну. Они говорили все разом, и сперва невозможно было понять, что произошло. Оказалось, что, разыскивая раненую подругу, девушки отстали от своего эшелона, ушедшего быстрее, чем они предполагали.

— Ой, и попадет нам от Саши и от капитана! — воскликнула белокурая девушка и порывисто прижалась к Синицыной. — Ни винтовок, ни котелков… Все уехало…

Оксана заметила Рубанюка. Он стоял возле двери с табличкой «Комендант» и что-то говорил окружавшим его командирам.

Указав на него девушкам, Оксана посоветовала:

— Доложите полковнику. Он скажет, как вам быть.

Синицына спохватилась:

— Я вас не познакомила… Сестра из санбата… Это она меня выручила… Хотели в тыл эвакуировать.

— Мария.

— Клава.

— А мы где-то с вами встречались, — сказала Оксана, присматриваясь к Марии.

— В пятьсот шестнадцатом эвакогоспитале… В Москве…

Мимо прошел, размахивая полевой сумкой, командир медсанбата, на ходу бросил Оксане:

— Идите к машинам! Будем грузиться…

Мария и Клава, проводив Синицыну, узнали, в каком, эшелоне она поедет, и побежали разыскивать командира дивизии.

На перроне Рубанюка уже не было. Девушкам указали штабной вагон.

Полковник брился. Мария, храбрясь, доложила о происшествии.

— Отстали? — спросил он, не оборачиваясь. — Значит, дезертиры…. Нда-а! Что же с вами делать? — прибавил он, чуть заметно улыбаясь. — Придется повесить на какой-нибудь березе…

Девушки стояли навытяжку.

Окончив бриться, Рубанюк плеснул себе на лицо воды, вытерся и, застегивая верхние пуговицы гимнастерки, с усмешкой оглядел девушек.

— Садитесь пока, чай пейте. А я тем временем поговорю с прокурором… Как с вами поступить…

От чая девушки отказались, и Рубанюк, еще несколько минут шутливо поговорив с ними, приказал Атамасю:

— Проводи. Поедут с медсанбатом, пока эшелон Каладзе догонят. Пусть зачислят на довольствие.

Девушки, опередив Атамася, со смехом побежали к эшелону, по висячей лестничке взобрались в теплушку.

Командир медсанбата, узнав о приказании комдива, развел руками:

— Тесновато… Ну, да как-нибудь разместимся…

Тронулся эшелон. Назад поплыли леса и болота, деревушки и бревенчатые настилы на дорогах.

Оксана, подстелив плащпалатку, села, свесив ноги, в дверях. Молча разглядывала еще не зазеленевшие здесь, на севере, осины и березки в перелесках, низкие свинцовые облака над ними, зыбящиеся под ветром озерца в торфяных низинках. Молочно-белые хлопья пара время от времени закрывали от Оксаны грустный пейзаж, цепляясь за верхушки сосен, уносились ввысь, таяли в мглистом небе.

Немного погодя подсели Синицына и Мария. Они оживленно говорили о своем: вспоминали подруг, боевые эпизоды.

— Интересная у вас жизнь, дивчата, — с легкой завистью сказала Оксана и пояснила: — Дружба большая, а это так важно…

Мария внимательно посмотрела на нее и неожиданно спросила:

— Петро ваш… пишет?

— Давно писем не было.

— Я ведь знаю его… В нашем госпитале лежал.

— Он мне говорил, — с улыбкой ответила Оксана и, заметив, как девушка густо покраснела и смешалась, спросила: — Саша Шляхова, которую вы все время вспоминаете, тоже москвичка?

— Нет, она из Запорожья, — ответила за Марию Синицына. — Украиночка…

* * *

Выгружались ранним утром на станции районного городка под Курском.

Прошел теплый дождь. Кусты цветущей сирени, тополя за вокзальными строениями сверкали алмазной россыпью. Два-три облачка, освещенные снизу нежно-розовым светом, плыли на север.

Иван Остапович коротко переговорил с поджидавшим дивизию полковником из штаба армии и, как только с платформы сгрузили его машину, уехал к месту расположения полков.

После сплошных лесов и болот странно было видеть необъятные степные равнины с большими селами, тихими речушками, широкими полевыми дорогами.

«Тут самоходкам и танкам есть где развернуться», — мысленно прикидывал Рубанюк, изредка сверяясь с картой.

Радостно-приподнятое настроение, которое испытывал он в последние дни оттого, что его дивизия, наконец, будет действовать на одном из боевых фронтов, сменялось тревогой: его солдаты и офицеры, так же как и он сам, не принимали еще участия в наступательных боях. Сможет ли он осуществить здесь свои замыслы, о которых столько мечтал, сидя по ночам над картой в своей землянке?

— Ось гляньте, товарыш полковнык, цэ вжэ таки хаткы, як у нас, — радовался Атамась, искусно лавируя между растянувшейся по дороге пехотой, обозными повозками.

В селе, где предстояло разместиться штабу дивизии, задержались. Здесь уже тянули, телефонный кабель, сновали по улицам солдаты хозроты. Рубанюк выслушал рапорт интенданта, прибывшего раньше, потолковал с председателем сельсовета и отправился на совещание в штаб армии.

Машина понеслась по улице, обогнула большой затененный вербами пруд. Через каменные заборы у домов, казалось, переливалась молочная пена — так буйно цвели яблони и вишни. Сладкий аромат перехватывал дыхание, кружил голову.

Километрах в двух за селом, повинуясь указателю, свернули с грейдерной дороги на измятое гусеницами, выщербленное шоссе. Вся дорога до местечка, где располагался штаб армии, была запружена войсками. Рубанюк видел, какие крупные силы сосредоточивает на этом фронте Ставка. В каждом перелеске, рощице дневали солдаты свежих маршевых батальонов. Дважды машина обогнала длинные колонны крупнокалиберных, невиданных еще Рубанюком орудий. Мощные танки, укрытые брезентовыми чехлами машины с реактивными минометами заполняли улицы и дворы почти в каждом селе.

— Таки б цацкы та стилькы людэй нам на старое место! — мечтательно сказал Атамась.

— Значит, здесь они больше нужны, — ответил Рубанюк, хотя и он только что подумал о том же, что и водитель. — Хороши! Поможет такая силища погнать фрица, как думаешь?

— А як же! У всих тилькы и в голови, щоб швыдче погнать. Украина ось дэ, зовсим рядом… — вздохнул Атамась.

Совещание у командующего армией, на которое был вызван Иван Остапович, открылось в помещении школы. За столом, кроме командующего армией и члена Военного Совета Ильиных, сидели начальник штаба фронта и еще два неизвестных Рубанюку генерала.

— Дела, видимо, будут жаркие, — шепнул на ухо Рубанюку знакомый полковник.

— Несомненно!..

Командующий, предупредив, что после него докладывают начальник штаба армии и начальники родов войск, вкратце познакомил с обстановкой.

— В распоряжении командования, — сказал он, — есть данные об усиленной подготовке противника к летним наступательным операциям. С Запада на советский фронт недавно переброшено семнадцать свежих дивизий.

Обратившись к карте, генерал перечислил вражеские соединения на Орловском и Белгородском плацдармах:

— Вторая и девятая танковые армии. Танковый корпус СС, третий, сорок восьмой и пятьдесят второй танковые и одиннадцатый армейский корпуса сосредоточены северо-западнее Белгорода.

— Таким образом, — сделал вывод командующий, — судя по всему, противник будет стремиться окружить наши войска, которые обороняют сейчас Курский выступ.

После того как начальники родов войск доложили свои соображения в связи с предстоящими боями, выступил член Военного Совета Ильиных.

Рубанюк не видел его несколько месяцев; Ильиных был ранен во время одного из боев на Северо-Западном фронте и приехал сюда прямо из московского госпиталя.

Он был бледнее обычного, и от этого смолянисто-черные густые брови и такие же черные, коротко подстриженные усы его особенно резко выделялись на белой, не тронутой загаром коже.

Ильиных, рассказав о предстоящей перестройке и боевой учебе войск, взволнованно подчеркнул:

— Мы у границ Украины, товарищи! День, когда мы пойдем освобождать братский украинский народ, придет тем скорее, чем мужественнее мы будем сражаться здесь, на Курском выступе.

По тому, с каким волнением, страстностью Ильиных закончил свою речь, начатую спокойно, деловито, Рубанюк еще глубже осознал, что войска стоят накануне чрезвычайно важных событий.

Под впечатлением этой речи он находился всю дорогу, возвращаясь в дивизию.

Весь остаток по-весеннему длинного дня он провел в частях. Ознакомил командиров с ближайшими задачами, весело шутил с солдатами, до которых уже дошли слухи о том, что придется основательно подучиться, прежде чем они попадут на фронт.

Перед закатом солнца Иван Остапович добрался до села, где располагались тылы его дивизии. Поговорил с командирами подразделений, с начальником вещевого склада и, когда уже уезжал, увидел Оксану. Она сидела с Ниной Синицыной у крайней хаты на дубках.

Рубанюк слез с машины.

— Как самочувствие, товарищ снайпер? — спросил он у Синицыной, подсаживаясь и разглядывая ее забинтованную руку.

— Отличное, товарищ полковник!

— Значит, решили в госпиталь не отправлять?

— Ой, я скоро выписываться буду.

— Ну, едва ли скоро, — высказала сомнение Оксана. — А вообще Нина держится молодцом. Начальник даже удивляется.

— Твой рапорт, Оксана, передал начсандиву, — сказал Рубанюк. — Обещает помочь.

— Жду…

— Устроились хорошо?

— Очень… Да, кстати…

Оксана, вспомнив о письме Аллы Татаринцевой, побежала за ним в дом и, вернувшись, дала прочесть Рубанюку.

— Просится на фронт, — сказала она.

Пробежав письмо, Рубанюк подумал и сказал:

— Пожалуй, следует помочь. Напиши ей, пусть официальный рапорт пришлет начсандиву…

Посидев еще несколько минут, он попрощался, поехал на отведенную ему квартиру.

Пока Атамась ходил за ужином, Рубанюк просмотрел газеты, потом взялся за новый, не разрезанный еще журнал.

Атамась принес ужин и уже после того, как полковник поел и выпил чаю, доложил:

— Там голова колгоспу до вас прыйшов. Дожыдаеться.

— Что же ты молчал? — рассердился Рубанюк. — Пригласи.

Председатель вошел, поскрипывая протезом и опираясь на палку, и по тому, как он поздоровался и назвал фамилию, Рубанюк сразу опознал бывшего фронтовика.

Пришел председатель с просьбой помочь транспортом для перевозки зерна.

— Сами понимаете, товарищ полковник, — говорил он, почтительно глядя в волевое, строгое лицо командира дивизии. — Все порушил фашист. Конячки ни одной не осталось, не говоря уже об автомашинах. А до войны в колхозе их две было.

Рубанюк пообещал помочь всем, чем сможет.

VIII

Потянулись знойные, с обильными грозовыми дождями дни… На огромных степных равнинах, в изрезанных водороинами балочках и перелесках, на пыльных шляхах шла напряженная учеба: день и ночь подразделения полковника Рубанюка штурмовали опорные пункты «противника», брали высоты, совершали многокилометровые броски, учились взаимодействию с танками, — словом, учились наступать.

Рубанюк лишь изредка заезжал на квартиру — сменить белье, просмотреть почту — и снова уезжал в полки.

В конце июня дивизия, совершив ночью тридцатикилометровый марш, сменила передовые части, державшие оборону неподалеку от Прохоровки.

А пятого июля начались ожесточенные сражения с перешедшими в наступление крупными силами противника.

Создав две мощные группировки и сосредоточив массу боевой техники, гитлеровское командование поставило перед собой задачу — одновременным ударом с севера, от Орла, и с юга, от Белгорода, окружить советские войска в районе Курского выступа и затем, опираясь на Орловский плацдарм, предпринять наступление на Москву.

Накапливая силы для удара на узких участках фронта, фашисты стянули на Орловский плацдарм около полутора тысяч танков, на Белгородский — около тысячи семисот. Здесь было большое количество танков нового типа — шестидесятитонных «тигров». Новой конструкции были также самоходные семидесятитонные пушки «фердинанд». Наступающих поддерживали тысяча восемьсот самолетов, свыше шести тысяч орудий.

…Дивизия Рубанюка втянулась в бой на рассвете шестого июля.

Ночью в боевые порядки полков были выдвинуты для позиционной обороны танковые подразделения.

Еще затемно полковник Рубанюк, артиллерийский и танковый командиры прибыли на наблюдательный пункт. Спустя несколько минут здесь появился член Военного Совета генерал-майор Ильиных.

Противник начал артподготовку, не дожидаясь рассвета.

— Название придумали грозное… «тигры», — сказал Ильиных, силясь разглядеть в темноте первые линии окопов, где густо вспыхивали разрывы, — а на сближение с нашими танками неохотно идут…

— У них на «тиграх» дальнобойные пушки, товарищ генерал, — почтительно откликнулся полковник-танкист. — Восемьдесят восемь миллиметров. Действительный огонь могут вести с больших дистанций.

— Вызови «Тополь», — приказал Рубанюк связисту. — У Каладзе, видно, особенно горячо.

Каладзе доложил: «Не очень сладко, но придется потерпеть».

Рассвело, когда вражеские артиллеристы перенесли на несколько минут огонь в глубину и затем снова, с еще большей силой, обрушили шквал на передний край советской обороны.

— Ну, сейчас пойдут, — сказал Рубанюк, внешне спокойно наблюдая за дальним леском, подернутым дымкой.

Он уступил место у стереотрубы Ильиных:

— Видите ракеты, товарищ генерал?

Прежде чем показались танки, со стороны противника донесся густой, басовитый гул, затем из-за верхушек леса выплыли самолеты. Их становилось все больше, они приближались со все растущей быстротой. И вдруг откуда-то, с недосягаемой для глаза высоты, на них ринулись советские истребители…

Рубанюку некогда было взглянуть на вспыхнувший воздушный бой; прильнув к биноклю, он внимательно следил за вражескими танками.

Вырываясь из леса, они сползали в балочку, перед которой чернела полоса «ничейной» земли, с подбитыми накануне машинами, неубранными трупами. Танки шли волна за волной, по нескольку сотен в каждой. Вскоре все впереди заволоклось бурыми клубами пыли.

Наша артиллерия открыла заградительный огонь. Справа и слева заработали гвардейские минометы. Реактивные снаряды устремлялись в вышину, волоча за собой оранжево-огненные хвосты. Там, откуда неотвратимо нарастал гул множества моторов, заполыхало пламя, поднялись черные столбы дыма, вздыбленной земли…

С той минуты, когда танки противника, несмотря на минные поля, на встречный ураганный огонь орудий, лихорадочный перестук пулеметов и противотанковых ружей, начали вклиниваться в район обороны дивизии, полковником Рубанюком овладело то знакомое уже ему состояние, когда все происходящее вокруг с обостренной ясностью воспринимается сознанием и мгновенно осмысливается. Неотрывно следя за полем боя и получая донесения из полков, он принимал решения и отдавал приказания с почти автоматической быстротой и со смелостью, которая удивляла других офицеров, присутствовавших на наблюдательном пункте.

«Горяч и тороплив», — думал, наблюдая за ним, Ильиных, но вскоре убеждался, что из всех возможных решений комдив, после секундного раздумья, выбирал наиболее правильное.

Уверенно держа управление в своих руках, Рубанюк сумел нанести наступающим серьезный урон, задержал их и лишь во второй половине дня, когда противник бросил в бой свежие резервы, отвел свои части на вторую оборонительную полосу, занятую танковыми соединениями. Здесь, совместно с танкистами и артиллерией, удалось создать мощные очаги огневого сопротивления. Танковые колонны противника не сумели их ни преодолеть, ни подавить, хотя и предпринимали одну атаку за другой с возрастающей яростью…

Где-то вверху, за свинцовой пеленой дыма, стояло в небе невидимое солнце, выжженная зноем степь горела в нескольких местах, раскаленный воздух был такой чадный, что Рубанюку казалось, — голова его налита чугуном, рот и горло полны горькой пыли. Он жадно пил теплую воду, протирал смоченным платком глаза, воспаленные от бессонных ночей, и ему не верилось, что адский грохот и рев моторов продолжается лишь десять часов, а не тянется уже целую вечность.

На правом фланге дивизии, где удары противника отражал полк Каладзе, создалось наиболее напряженное положение. Потери в людях там были особенно велики.

Во второй половине дня ранило заместителя Каладзе по политчасти майора Путрева. Рубанюк подумал об Оксане. Недели полторы назад она была переведена санинструктором в одно из стрелковых подразделений Каладзе, жила вместе с девушками-снайперами, и сейчас, вероятно, все они находились на самом горячем участке боя.

— Снайперихи воюют. Молодцы! — лаконично доложил Каладзе, когда полковник справился у него по рации о девушках.

Рубанюк и Каладзе еще продолжали разговаривать, когда близкий грохот разрыва потряс вдруг бревна наката. Рубанюк ощутил сильный удар по руке.

Послышался натужный вой мотора. Немецкий самолёт, сбросивший на бреющем полете кассету мелких бомб, стремительно взмыл вверх.

— От же нахал! — ругнул его Атамась, разглядывая осколочные пробоины в деревянных брусьях.

Рубанюк осмотрел руку, пошевелил пальцами. В это время зазуммерил телефон. Комдива вызывал к проводу командующий.

— У вас кровь на рукаве, товарищ полковник! — воскликнул связист, передавая трубку.

Переговорив с командующим, Рубанюк осмотрел свою гимнастерку. Правый рукав ее быстро пропитывался кровью. Маленький осколок впился в предплечье и засел в мякоти.

— Цэ ж трэба швыдче в медсанбат, — сказал Атамась, проворно извлекая индивидуальный пакет из полевой сумки комдива.

— Может быть, сразу в госпиталь? — насмешливо спросил полковник. — Давай затяни бинтом потуже…

Рука у него часа через полтора стала опухать, но уйти он не мог. Незадолго перед вечером молоденький врач из медсанбата тут же, на наблюдательном пункте, удалил осколок, залил рану иодом.

— Как состояние майора Путрева? — спросил его Рубанюк.

— Страшного ничего. Пулевое ранение.

— В госпиталь отправите?

— И слышать об этом не хочет…

Полковник понимающе усмехнулся. На фронте совершались такие события, что он не представлял, как можно было бы вылежать сейчас где-нибудь в тыловом госпитале…

Противник, перебрасывая свежие силы из глубокого оперативного тыла, усиливал натиск. По всей линии Курского выступа, от Мценска до Волчанска, несколько дней неумолчно ревели танки и самолеты, грохотала канонада, горела вздыбленная земля.

На третий день ожесточенных боев положение в дивизии Рубанюка стало критическим: танкам противника удалось прорвать оборону на участке полка Каладзе. Только к ночи командование смогло восстановить положение.

Рубанюк почти утратил ощущение времени. Ему не хотелось спать; лишь после настойчивых уговоров Атамася он машинально съедал кусок хлеба с мясом или салом.

Несмотря на огромное напряжение физических и моральных сил, им владела спокойная уверенность. С каждой новой вражеской атакой он все больше проникался убеждением: его дивизия, несмотря ни на что, устоит против яростного, но уже выдыхающегося натиска гитлеровцев.

Все попытки противника прорваться к Курску были тщетны. Крупные танковые соединения советских войск наносили врагу все более мощные контрудары, ослабляя с каждым днем его наступательный порыв. На шестые сутки летнее наступление гитлеровцев было остановлено на Орловско-Курском направлении, а спустя еще пять дней — и на Белгородско-Курском. Почти в три тысячи танков обошлась гитлеровскому командованию попытка померяться силами с Советской Армией под Курском. К 23 июля немецко-фашистские дивизии были отброшены на исходные рубежи.

А третьего августа советские войска, довершая разгром Орловской и Белгородско-Харьковской группировок противника, начали решительное наступление.

Пятого августа были освобождены Орел и Белгород. Вскоре бои завязались уже на подступах к Харькову.

Дивизию Полковника Рубанюка отвели на несколько дней в тыл для пополнения.

Штаб дивизии был расквартирован в Николаевке — небольшом селе, раскинувшемся вдоль безыменной застойной речушки с зарослями осоки и камыша, сочными островами зеленой ряски около илистых берегов. Это уже была Украина, с ее вишневыми садами, тенистыми вербами и осокорями.

Рубанюк сам выбрал себе хатку поскромнее, в густом вишневом саду, около речки. Хозяин ее, крепкий и подвижной, несмотря на свои семьдесят лет, старик, не сводил зачарованных глаз со своих квартирантов.

— Цэ ж як, по теперешньому, вас велычать? — расспрашивал он, разглядывая погоны Рубанюка и молодецки подкручивая зеленоватые от самосада усы. — У нашэ врэмья такой чин «вашим высокопревосходительством» звався…

Рубанюк посмеивался:

— Превосходительств у нас, диду, нэмае. Зовить Иваном Остаповичем.

Старуха в третий или четвертый раз принималась со слезами на глазах рассказывать, как угоняли в Неметчину единственную ее внучку Горпину.

— Та помовчи, будь ласка, — беззлобно останавливал свою разговорчивую супругу дед. — Нэ даш з людьмы побалакать. Вэрнуть нам нашу Горпыну.

Слушая благодушную перебранку, Рубанюк с грустью думал о жене и сынишке, о своих стариках; теперь уже до Чистой Криницы было не так далеко. Кто знает, может быть, ему выпадет счастье освобождать родное село? «Лишь бы не выйти до тех пор из строя».

Рана его почти затянулась, но приходилось ездить в медсанбат на перевязку, а времени и без того не хватало. Нужно было в самые сжатые сроки обучить пополнение искусству вести бой на преследование и окружение противника.

Рубанюк дневал и ночевал в батальонах и ротах.

Девятого августа из Военного Совета армии приехал офицер связи и передал приказание генерала Ильиных вызвать на другой день в дивизию отличившихся в боях для вручения наград.

Список награждаемых был велик. За сутки политработники, облюбовав в соседнем лесу просторную зеленую полянку, любовно украсили ее лозунгами, транспарантами, соорудили большую фотовитрину, привезли звуковую установку.

— Молодцы! — коротко похвалил Рубанюк. — Сразу чувствуется праздник…

Из полков уже прибывали. Солдаты и офицеры, багровые от жары, густо припудренные дорожной пылью, соскакивали с машин, разминались, отряхивались.

В макушках увитых диким хмелем деревьев то слышалось лишь ласковое воркование горлиц, то вдруг поднимали неимоверный писк все пичуги.

Подъезжая к лесу, Иван Остапович вслушался в орудийную канонаду, глухо доносившуюся с юга, сказал Атамасю:

— Ахтырке твоей сейчас достается.

— Зараз усим добрэ достаеться, — вздохнув, ответил Атамась.

Поджидая генерала Ильиных, Рубанюк поговорил с командирами полков, затем, увидев группу девушек-снайперов, сидящих на траве, в тени невысокого дубняка, направился к ним.

Девушки уже успели побывать в малиннике, нарвали цветов — ромашки, лесного горошка, клевера — и сейчас вязали букеты. Увидев подходившего к ним командира дивизии, они дружно вскочили.

— Ну, живы-здоровы? — спросил полковник, ласково оглядывая загорелые, возмужавшие лица. — Обстрелялись?

Девушки заговорили вразнобой, так что Рубанюк не расслышал их ответа. Саша Шляхова, заметив усмешку комдива, укоризненно повела голубыми глазами по лицам подруг и сдержанно сказала:

— В снайперских книжках, товарищ полковник, записано.

— У тебя, землячка, сколько на счету? — спросил ее полковник.

— Девятнадцать. Но будет еще…

— А у тебя?

Мария, вытянув руки по швам, звонко доложила:

— Шестнадцать верных и два под вопросом. Некогда было следить.

Опросив всех, Рубанюк мгновенно подсчитал:

— Больше ста… Хорошо! Никого не ранило?

— Нас пули не берут, товарищ командир дивизии, — бойко сказала Нина Синицына и, энергичным движением головы откинув со лба золотистую прядь, протянула горсть малины: — Угощайтесь…

Полковника торопливо отозвал адъютант: приехал член Военного Совета.

— Ну, заеду к вам в батальон, потолкуем подробнее, — пообещал Рубанюк.

Он поспешил навстречу Ильиных, появившемуся на опушке.

Здороваясь с комдивом, генерал задержал его руку, с лукавой улыбкой спросил:

— Ну-ка, объясни, полковник, что такое маятник?

— Гм! Есть в часах маятник.

— Раскачивается? Вправо, влево?..

— Так точно.

Ильиных засмеялся и легонько похлопал его по плечу:

— Не знаешь, не знаешь…

Он снял парадную фуражку с витым золотым шнуром над козырьком, вытер платком гладко выбритую голову.

— Там твой комендант поставил за селом маяк, — сказал он. Выцветшие на солнце ресницы его подрагивали в веселой усмешке. — Пожилой такой дядько, в обмотках… Подъезжаем. Он вылезает из кукурузы: «Вам куда?» — «А ты кто такой?» Мнется. «Да что ты тут делаешь?» — «Я, говорит… — плотно сбитое тело Ильиных заколыхалось от сдерживаемого смеха. — Я, говорит, маятник». — «Кто, кто?» — «Маятник… Начальство еще с утра поставило, я и маюсь на жаре…»

Смеясь, они пошли к накрытому кумачом столу. Ильиных бегло осмотрел аккуратно разложенные ордена и медали, сказал Рубанюку:

— Ну что ж, хозяин. Разреши начинать?..

Оксана сидела невдалеке на траве, скрестив ноги и упираясь локтями в колени, механически ощипывала лепестки ромашки. Рассеянно слушая подсевшего к ней Романовского, она задумчиво наблюдала за происходившим.

Первый орден — Красного Знамени — генерал вручил полковнику Рубанюку. Поздравляя, он крепко пожал ему руку.

Все долго и дружно аплодировали комдиву, и Оксана порадовалась, видя, как посветлело лицо Ивана Остаповича.

— Хоть и строг наш комдив, а любят его, — заметил, наклоняясь к ней, Романовский.

К столу подходили, один за другим, офицеры, солдаты. Генерал вручал им от имени народа награды, и обветренные, опаленные солнцем лица воинов преображались, будто и не было позади у каждого тяжких испытаний, лишений, смертельной опасности.

Оксане вспомнилась фраза, произнесенная Романовским, когда она уходила из санбата: «Если вам будет трудно, сообщите…» Тогда она не придала значения этим словам, а вот сейчас они показались ей обидными и оскорбительными. У нее никогда не было стремления прятаться от опасностей или избегать трудностей, если она знала, что ее знания, силы, энергия нужны делу.

Мысленно она перенеслась к тем годам, когда ей с такими усилиями удалось поступить в мединститут, вспомнила изнурительные, бессонные ночи в госпитале и медсанбате. Нет, чем было труднее, тем полноценнее, счастливее она себя чувствовала! Это было уже в характере…

Последние дни, живя с девушками-снайперами, сдружившись с ними, она видела, что и они, чистые, прекрасные в споем мужестве девушки, никогда не думали о том, как бы пройти воину дорогами полегче, а рвались туда, где было опаснее.

Оксана хотела сказать об этом Романовскому, но тут назвали его фамилию, и он, сутулясь, поправляя поясной ремень и гимнастерку, пошел к столу.

Потом, вслед за капитаном Касаткиным, вызвали Сашу Шляхову. Девушка поднялась с чуть побледневшим от волнения лицом, затем овладела собой и подошла к генералу уверенным шагом.

Ей вручили орден Красной Звезды.

Оксана с сияющими глазами хлопала и ей, и Марии, и Нине, и Клаве Марининой.

Она с улыбкой наблюдала, как суетится возле орденоносцев фотокорреспондент Репейников, с запыленным многозначительным лицом, и вдруг неожиданно услышала свою фамилию. У нее онемели ноги, перехватило дыхание.

Впоследствии она смутно вспоминала, как ее со смехом подталкивали, и она шла, словно во сне.

По примеру других, Оксана хотела произнести несколько благодарственных слов, но поняла, что никакими обычными словами ей не выразить того высокого, неизъяснимо радостного чувства, которое она испытывала.

Генерал Ильиных, видя, как у нее от волнения дрожат пальцы, держащие коробочку с рубиновой пятиконечной звездой, улыбнулся Ивану Остаповичу:

— Беда-а… Куда вся храбрость у них девается?..

IX

Два дня спустя, когда Иван Остапович Рубанюк собирался ехать в медсанбат на последнюю перевязку, из штаба армии прибыл офицер связи со срочным пакетом. Вскрыв его, комдив приказал немедленно вызвать командиров полков.

— Готовься к серьезным делам, — сказал он начальнику штаба, передавая секретный боевой приказ.

Менее чем через час штабные офицеры и командиры полков были в сборе.

Рубанюк, развернув новенькую десятикилометровую карту Генштаба, ознакомил их с обстановкой.

…Противнику удалось остановить наступление советских войск, форсировавших реку Ворсклу в районе Вязова и Опошня, Сумской области, и овладевших районным центром Харьковщины — Ахтыркой.

Остро отточенный карандаш командира дивизии обводил населенные пункты, дороги, привычно чертил стрелы предполагаемых ударов и контрударов.

— По имеющимся разведывательным данным, — в спокойном, внешне бесстрастном голосе Рубанюка послышалась еле уловимая усмешка, — немецкое командование задалось целью снова захватить Белгород… Для осуществления этой задачи созданы две крупные группировки — Ахтырская и Колонтаевская…

— Пять танковых дивизий, — подсказал начальник штаба.

— Позавчера немцы перешли в контрнаступление, — продолжал Рубанюк, чуть повысив голос. — Им удалось прервать боевые порядки наших войск и снова ворваться в Ахтырку…

Он зачитал приказ командующего армией. Дивизии предстояло этой же ночью совершить марш и совместно с танковым соединением, уже завязавшим бой, воспрепятствовать продвижению противника…

Чуть стемнело, полки подняли по тревоге. К рассвету один из батальонов подполковника Сомова, шедший в авангарде, уже развертывался для встречного боя в районе совхоза «Ударник».

Для командира дивизии оборудовали командный пункт за разбитым снарядами хуторком, в низенькой кирпичной постройке. О мирном назначении ее так никто и не мог догадаться. Зато стрелкам эта постройка, судя по всему, служила уже не раз. В двух стенках были прорублены амбразуры для пулеметов, на земляном полу кучами валялись еще не позеленевшие от времени винтовочные гильзы, обертки махорочных пачек, обрывки окровавленных бинтов.

Атамась проворно навел порядок и в этом — котором уже по счету! — командном пункте своего начальника.

Связисты с красными от жары, запыленными лицами быстро подтягивали провод, радист вызывал полковые рации.

Рубанюк и начальник артиллерии дивизии уточняли по карте обстановку, когда на командный пункт пришел майор из танкового соединения.

Представившись, он вытер обильный пот с загоревшего до черноты лица, смущенно попросил папироску.

— Больше суток с машины не сходил, — пояснил он, устало опускаясь на корточки у стены и с наслаждением закуривая.

— Жмут здорово? — спросил начальник артиллерии.

— Они же, знаете… — майор, заволакиваясь дымом, два раза подряд жадно затянулся. — У них масса «фердинандов», «тигров»… Дивизия СС «великая Германия», седьмая и одиннадцатая танковые, десятая мотодивизия, дивизия «мертвая голова»… Вон сколько кинули!

— Что ж… Мертвая так мертвая, — отозвался Рубанюк, не оборачиваясь. — Такой ей и быть!

* * *

…В это время километрах в четырех от капе командира дивизии один из батальонов Каладзе готовился к бою.

Комбат Яскин вызвал командира второй роты Румянцева, указал на заросшую кустарником лощину:

— Подготовься! Будешь атаковать с фланга. Черта с два усидят… Танкисты подсобят…

Останавливая свой выбор на роте старшего лейтенанта Румянцева, очень молодого, но храброго и опытного командира, комбат учитывал, что у него больше, нежели в других ротах, старых, обстрелянных солдат, воевавших с начала войны.

А высота — это майор Яскин оценил сразу — была трудная, взять ее в лоб, без хитрости невозможно.

Старший лейтенант Румянцев не меньше комбата понимал, насколько трудна поставленная перед ним задача. Но это лишь раззадоривало его: Румянцев был честолюбив.

— Он в боевых делах — поэт, — говорил о нем, не без любования, комбат Яскин.

Но у Оксаны, назначенной вместо убитой в последних боях девушки на должность санинструктора в роту Румянцева, на первых порах сложилось нелестное мнение о своем командире. «Щеголь… Самовлюбленный красавчик», — решила она, неприязненно разглядывая франтоватого, затянутого в многочисленные ремни старшего лейтенанта, его кокетливо расчесанный чуб, твердый целлулоидовый воротничок, выглядывавший из-под ворота отутюженной гимнастерки больше, чем нужно, начищенные до глянца хромовые сапоги.

Впервые они встретились на квартире у Румянцева, когда рота еще стояла в селе, на отдыхе.

Повертев служебное предписание Оксаны, Румянцев произнес:

— Рубанюк? Не родня нашему комдиву?

— Это не имеет никакого значения, — ответила Оксана, хмурясь.

— А кто сказал, что имеет? — Красивое лицо Румянцева, с тонким правильным носом и ровными, словно прочерченными углем бровями, стало неприветливым и высокомерным. — Квартиру старшина Бабкин определит, — сухо бросил он, поднимаясь из-за стола.

Оксана, исподлобья глядя в его смуглое, по-мальчишечьи гладкое лицо, сказала:

— С разрешения комбата, я буду жить вместе со снайперами.

Румянцев сердито вздернул бровь:

— Снайперы сегодня здесь, а завтра их в другой батальон могут отправить.

— Тогда будет видно…

Румянцев поморщился и молча пожал плечами. А Оксана, выходя от него, подумала о том, что после дружного коллектива медсанбата, где ее ценили и уважали, привыкнуть здесь будет трудновато.

В этот же день она, договариваясь со старшиной Бабкиным о назначении в помощь ей санитаров, нечаянно услышала, как Румянцев, разговаривая с кем-то в соседнем дворе, уснащал свою речь крепкими словечками.

— Он у вас всегда такой? — сердито сдвинув брови, спросила Оксана.

— Кто? Старший лейтенант?.. Орел!

— Оно и видно…

— Вы его в деле поглядите, товарищ старшина медслужбы! Как его ребята любят!

— Офицер нигде не должен терять своего достоинства…

Румянцев через несколько минут прошел мимо, поскрипывая ремнями, насвистывая что-то веселое.

Как-то, спустя несколько дней, он отпустил бранное словечко при Оксане, и она, вспыхнув, оборвала его:

— Вот что, старший лейтенант… научитесь вести себя прилично хотя бы в присутствии женщин… если дорожите их уважением…

— А я что? Разве выразился? — удивился Румянцев.

— Да вы все время сквернословите, уши вянут.

— Война! — вздохнул Румянцев. — Пораспускались…

После этого он стал осмотрительнее в выражениях, и Оксана однажды даже слышала, как он кого-то распекал за ругань.

Приглядываясь к нему, Оксана с чувством облегчения убеждалась, что Румянцев не так уж плох, как это показалось ей при первом знакомстве. Несмотря на свой юный возраст, он был энергичным, знающим командиром, старательно и даже ревностно заботился о людях.

Старшина Бабкин, с которым у Оксаны сразу же установились товарищеские отношения, рассказал ей о том, что Румянцев в детстве осиротел, воспитывался в детдоме, потом попал в полк и, закончив с отличием военное училище, снова вернулся в часть.

— У него ни своего дома, ни родной души на всем белом свете.

— Женится после войны, — будет и семья, и свой угол.

— Это да, — согласился Бабкин и ухмыльнулся. — За невестой заковычки у старшего лейтенанта не будет.

— Есть на примете?

— Льнут дивчата — спасу нету… Холостой, при наградах, на лицо приятный. А на гармошке как играет! А пойдет отплясывать — куда-а там! Любая девчонка в бессонницу ударится. В каждом селе, как уезжать, — слезы, платочки, кисетики расшитые…

— В общем, сердцеед? — подытожила Оксана с улыбкой.

— У-у! Зато дело понимает. Толковый, толковый командир! И душевный… Расспросит каждого, поможет, если надо…

— Ну, что ж… Хорошо, если так.

Но благожелательное отношение, которое начало складываться у Оксаны к Румянцеву, он сам вскоре разрушил. Она почувствовала, что командир роты стал проявлять к ней чрезмерную внимательность.

Впервые заметила она это на ротном комсомольском собрании. Румянцев пришел к его концу и стоял под деревом. Когда Оксана попросила слова и выступила с резкой критикой недостатков комсомольской работы, он уставился на нее, да так до конца собрания и не сводил глаз.

«Отвратительная манера», — сердито думала Оксана, стараясь не глядеть на него и все время чувствуя его взгляд.

После собрания она пошла к себе на квартиру злая, с неприятным осадком на душе…

— Ты чем недовольна, Оксаночка? — участливо спросила ее Нина Синицына, снимавшая во дворе с веревки просохшее белье.

— Тебе показалось.

Нина, шлепая босыми ногами по влажному, усыпанному свежей травой и мятой полу, свалила белье на сундук, натягивая сапоги, сказала:

— Пойдем к девчонкам, в садик. Там Репейников фотографии привез.

— Пошли…

Дивчата сидели на завалинке хаты, в густом вишеннике, смеясь, слушали, как Саша Шляхова обучала Клаву Маринину и фотокорреспондента украинскому языку.

— А ну, Клава: «тэлятко билэ»?

— Теленок беленький.

— Нет, по-украински!

Репейников, зажмурив глаза и раскачиваясь, твердил:

— Тгавка зеленые… тгавка зеленые…

Репейников удрученно махнул рукой, скрылся под ветвями деревьев и вернулся спустя минуты две с пилоткой, наполненной яблоками.

— Чудесный даг пгигоды вечной, — пропел он, фальшивя и неимоверно картавя. — Даг пгекгасный и чудесный…

— Товарищ лейтенант, — ехидно посоветовала Мария, — выбирайте песенки без «ры» — ведь плохо получается…

Зоя предложила спеть украинскую песню.

— Оксаночка, ты мастерица… Начинай…

Хозяйка хаты, статная женщина, пришла с ребенком на руках послушать, как поют военные дивчата, подтянула и сама.

Пели до сумерек, потом гурьбой пошли в хату ужинать. Оксана, попив молока, собиралась подшить к гимнастерке чистый воротничок, но в эту минуту в дверях появился запыхавшийся солдат:

— Старшина медслужбы Рубанюк! До командира роты!

— Чего это? — спросила Саша Шляхова. — Может, приказ дальше двигаться?

Оксана пожала плечами, быстро собралась. Через несколько минут она постучалась в хату, где квартировал с ординарцем Румянцев.

Румянцев открыл дверь, с улыбкой пропустил ее вперед.

— Зачем вызывали? — часто дыша от быстрой ходьбы, спросила Оксана.

— Садись, будем ужинать. — Румянцев, поскрипывая сапогами, обошел стол, жестом пригласил садиться. — Все с девушками да с девушками… Нельзя от своей роты отрываться.

— Спасибо, я ужинала… По какому делу вызывали?.

— Соскучился, вот и вызвал.

— Ну, знаете!..

Оксана резко повернулась и хотела уйти, но раздумала. Рывком подвинув к себе табуретку, она села, глядя в самоуверенное лицо старшего лейтенанта, запальчиво спросила:

— Не кажется ли вам, товарищ начальник, что вы зарываетесь? Ведете себя не так, как положено советскому офицеру?

— А как я себя веду? Пригласил поужинать, по-товарищески… Посидим, поговорим…

— Ну, говорите! Я слушаю.

Румянцеву нечего было сказать, и Оксана, поняв это, уже с улыбкой проговорила:

— Вы хотите товарищеского разговора?.. Ладно. Коротко и откровенно кое-что выскажу… Женщинам, которые пошли на фронт, очень обидно, когда о них думают пренебрежительно те, кто на фронт почему-либо не попал. Но еще обиднее, когда вот вы, фронтовики, наши близкие товарищи, позволяете себе относиться к нам без уважения. — Оксана поднялась. — А теперь ужинайте и подумайте над тем, что услышали. Хорошенько подумайте!

Видя, что Румянцев растерялся и не находит, что сказать, Оксана усмехнулась и, совсем не по-уставному помахав рукой, выбежала из хаты.

Девушки уже укладывались спать.

— Чего тебя вызывали? — полюбопытствовала Саша Шляхова.

Оксана, посмеиваясь и ничего не утаивая, рассказала.

— Надо комбату доложить, — с возмущением сказала Саша. — Он ему быстренько вправит мозги.

Нина Синицына сонным голосом предложила:

— Давайте спать, а завтра сами возьмем его в работу… Скажем, пришли, мол, на товарищеский разговор…

— Ничего этого, дивчата, не надо, — сказала Оксана. — Он, кажется, парень из понятливых…

* * *

Получив приказание выбить немцев с высоты, Румянцев сосредоточил роту на краю лощины, в запыленных, утративших зеленую окраску кустах.

Оксана, расстегнув санитарную сумку, не спеша рассортировала пакеты с бинтами, вскрыла большой флакон с иодом.

В раскаленном небе с завыванием проносились «мессершмитты», злобно урчали тяжелые «юнкерсы». Их было очень много. Воздушные бои вспыхивали над самой головой Оксаны, потом рев самолетов, пальба стали доноситься то справа, то слева.

Оксана старательно прилаживала пилотку; она держалась на толстых косах плохо. Сияв ее, Оксана спрятала в сумку, покрепче закрутила волосы и покрылась косынкой. Как только бойцы двинулись по лощине, она пружинисто вскочила на ноги, отряхнула юбку.

Ее окликнули по имени. Оксана повернула голову. Румянцев, быстро шагая мимо, сказал:

— Передай сумку Бабкину… Бабкин!

Старшина вынырнул как из-под земли, подбежал.

— Ему передай свою аптеку. Будешь принимать раненых тут вот…

— Почему?

Румянцев отмахнулся и, не оборачиваясь, крикнул:

— Начальству вопросов не задают.

— Оставайтесь, — сказал Бабкин. — Кого понадобится, вынесем, а вам соваться в такое пекло не следует. Высотка сволочная…

— Знаете… новые порядки не устанавливайте!..

Оксана решительно отвела его руку и легкой, чуть раскачивающейся походкой зашагала по лощине, вслед за Румянцевым.

…Обходивших высоту солдат немцы через несколько минут заметили и открыли по ним огонь. Стрелки развернулись в цепь, залегли, двигались дальше ползком и перебежками.

Первым, еще в лощине, ранило низкорослого веснушчатого пулеметчика. Он сидел за чахлым кустом бузины, и пока Оксана проворно разрезала рукав его добела выгоревшей гимнастерки и бинтовала искромсанное осколком предплечье, раненый нетерпеливо поглядывал в сторону высоты. Там вздымались столбы земли, щебня, лихорадочно били пулеметы.

Метров через пятьдесят Оксана наткнулась на другого раненого. Осколком снаряда ему перебило кость на левой ноге.

— Потерпи, потерпи, родненький, — опускаясь перед ним на колени, уговаривала Оксана. — Сейчас перевяжу, потом передам санитарам. Подберут…

— Ай-ай, горит… гори-ит, — стонал солдат, корчась, припадая щекой к земле.

Оксана с большими усилиями оттащила раненого в тень.

Провозилась она долго. С высоты, затянутой пылью и дымом, доносились уже крики «ура», глухие разрывы гранат, яростные возгласы атакующих.

Пригибаясь, Оксана стала взбираться на холм. Он весь был изрезан окопами, глубокими ходами сообщения, исковеркан воронками.

— Сюда, сюда, сестра! — крикнул один из санитаров, махая автоматом. — В блиндаж!.. Бинты нужны…

Кругом визжали осколки. Оксана опустилась на землю, вытерла рукавом пот, стекающий по щекам со лба, поползла.

Ей сразу пришлось перевязать трех раненых; санитары успели втащить их в немецкий блиндаж, устроили на нарах и сами присели отдохнуть.

Один из них, крупный, с фиолетово-багровым шрамом на щеке, вытер грязным платком круглую стриженую голову, присаживаясь на корточки, сказал:

— Рацию разбило, вот беда!.. Радиста в клочья…

— Это Пастухов. Тащил, а он и кончился, — хмуро сказал второй.

Оксана выбралась из блиндажа наружу. С гребня высоты открывался круговой обзор, были видны дальние и ближние пожары. Горели села, хлеб на корню, копны.

По большаку, километрах в четырех, в густых клубах пыли шло множество танков. Перекатистый гул доходил волнами; казалось, от рокота моторов дрожит горячий воздух.

Солдаты на высотке поправляли захваченные окопы, наращивали брустверы. Румянцев, стоя около пулеметчиков, что-то объяснял расчетам.

Старшина Бабкин, присев около блиндажа, запрокинул голову, хлебнул из фляжки, смачно крякнул.

— Попейте, старшина, — протягивая флягу Оксане, предложил он.

— Спасибо… Рацию разбило, а в лощине раненые…

— Пошел связной в батальон… Пришлют…

— Танки, товарищ комроты! — донесся крик наблюдателя. Оксана видела, как Румянцев, упираясь локтями в бруствер, повел биноклем, не отнимая его от глаз, крикнул:

— Головков, «тигр» идет… Подпускай на семьдесят, раньше не бей…

Оксана тщетно старалась разглядеть, что происходило впереди.

— Да не туда смотрите, — сказал Бабкин. — Вон, левее лесочка… Разведка….

Оксана; наконец, увидела танк. Он был закамуфлирован я сливался с местностью. Покачиваясь, медленно, словно ощупью, «тигр» полз к высоте. Метрах в двухстах остановился и, развернувшись, пополз обратно.

— Ну, сейчас приведет, паразит, — , предсказал Бабкин, поднимаясь. — Что вы на солнце печетесь, шли б в блиндаж…

Предположение его оправдалось: через несколько минут два танка, густо облепленные автоматчиками, быстро и уверенно понеслись к высоте. Сзади, разворачиваясь в цепь, бежали солдаты.

Румянцев, надевая каску и оглянувшись, крикнул Оксане:

— Сестра! Давай в блиндаж… Позовут… Санитаров наверх!

Оксана нехотя подчинилась. Едва она успела сойти к раненым и сесть на нары, наверху гулко забили противотанковые ружья, пулеметы. Со стен, с земляного наката над головой посыпалась земля…

В блиндаж ввалился, зажимая ладонью окровавленную щеку, стрелок Терешкин. Темные струйки крови ползли сквозь пальцы, пятнали гимнастерку.

Оксана смазала ему рану иодом. Скрежеща зубами, он свирепо покрутил головой:

— Хватит!..

— Зато газовой гангрены не будет.

Отдуваясь, медленно шевеля пальцами, Терешкин рассказывал:

— В нашей форме… Гады… Из лощины сыпанули… Чуть было комроты не убило… За своих принял… Вот же жулики!

— Давай щеку. И помолчи немножко…

Как только Оксана перевязала рану, Терешкин, проверив диски автомата, выкарабкался наружу…

В течение сорока минут рота отбила две атаки. Кто-то из смельчаков выполз навстречу танкам и подорвал один из них связкой гранат. Другой танк отошел, продолжая бить по высоте из пушки…

Санитары внесли на окровавленной плащпалатке тяжело раненного младшего лейтенанта. Накладывая ему жгут, Оксана слушала, как санитары спорили:

— Я тебе говорю, живой… Он сам и в ровик забился…

— Его воздушной волной туда скинуло.

— Что ты мне рассказываешь? Я же видел…

— О ком вы? — спросила Оксана.

— О сержанте Гриве рассуждаем, который «тигру» подбил… Он гранату кинул, танк подпортил, а потом его самого жмякнуло… Снарядом.

— Не вынесли?

— Куда там! Пока не стемнеет, туда не сунешься… Ну, да он в ровике. Перележит…

Оксана вспомнила Гриву. О нем, кавалере двух орденов и многих медалей, горячо говорили на ротном комсомольском собрании, ставили в пример его храбрость и воинскую выучку. Грива сидел рядом с Оксаной, и она видела, как он смущался, слушая похвалы в свой адрес: «Та що воны за мэнэ взялысь? Таких вояк у роти скилькы завгодно…»

— Ну-ка, пошли, — не колеблясь, сказала Оксана санитарам.

…Румянцев заметил ее, когда она уже ползла в сторону догоравшего танка. За ней, подтягиваясь по-пластунски на локтях, ползли два санитара.

— Куда она? — крикнул Румянцев возмущенно.

Из окопов, перекликаясь, напряженно глядели вниз солдаты.

— Отчаянная! Накроют…

— Это новая?

— Новая. Заместо Любы…

Не отрывая глаз, Румянцев смотрел, как все трое удалялись от окопов. Прильнув к биноклю, он видел рыжие облачка пыли в местах, где ложились пули… Видел, что у Оксаны выбилась из-под косынки тяжелая коса. Она откинула ее на спину нетерпеливым движением плеча, поползла дальше… Вот они, все трое, уже доползли, долго возились, видимо никак не могли вытащить Гриву из узкого ровика.

Заметили немцы их, когда они уже подтаскивали волоком раненого к передовым окопам. Из-за взгорка донесся приближающийся свист.

— Мина! — крикнул кто-то предостерегающе.

— Сестра, сигай в ямку! — кричали из окопов. — Убьют…

Оксана машинально повернула блестящее от пота лицо в сторону глубокой воронки, плотнее прижалась к земле.

Два солдата, не обращая внимания на повизгивание пуль, выскочили за бруствер, помогли втащить в окоп стонущего, бледного от потери крови сержанта Гриву, затем Оксану. Чулки ее изодрались на коленях, оголив свежие, кровоточащие ссадины на белой коже, локти были вымазаны суглинком.

Напряжение, в котором были несколько минут ее нервы и мускулы, ослабило Оксану, и она побрела к блиндажу, пошатываясь, как пьяная.

…Противник, стараясь во что бы то ни стало вернуть господствовавшую над местностью высоту, предпринял третью атаку. Выкатив из поросшего кустарником оврага орудия, он бил прямой наводкой. У подножия холма показались густые цепи стрелков.

Теперь уже ни у кого из обороняющихся на высоте не было уверенности, что и эта, третья атака будет отбита. Связь с батальоном отсутствовала, диски у пулеметчиков и у автоматчиков начали пустеть, и Румянцев строжайше приказал вести только прицельную стрельбу.

Оксана, сидя в блиндаже, слышала, как нарастает наверху огонь, видела, что выражение лиц у раненых становится все тревожнее, и догадалась, что положение серьезно.

«Вдруг не устоят ребята», — впервые подумала она. Ей представилось, как в блиндаж врываются разъяренные фашистские солдаты, как они глумятся над ранеными. Чувствуя, что ее охватывает страх, она встала, шагнула к выходу.

Ее чуть не сшиб с ног вскочивший в блиндаж солдат. Лицо его было бледно, голос прерывался.

— Все, хлопцы! — хрипло крикнул он, махнув рукой. — Комроты засыпало… Фриц под самой горкой… Кто пригоден, бери винтовки.

Раненые задвигались, зазвякало брошенное в кучу оружие.

Оксана, не раздумывая, схватила первую попавшуюся винтовку, взглянула в магазинную коробку и метнулась к выходу.

То, что предстало ее глазам, когда она по ходу сообщения добралась к стрелковому окопу, ошеломило ее. На бруствере, сбросив каску, с самым беспечным видом сидел Румянцев и, насмешливо щурясь, глядел под гору. Лицо его было измазано землей, исцарапано.

А по скату высоты в беспорядке, что-то крича, бежали фашисты. Со стороны большака, отрезая им путь к отступлению, на бешеной скорости неслись танки с автоматчиками на броне.

— Наши! Наши! — восхищенно закричал маленький курносый солдат, сдирая с себя каску, швыряя на бруствер автомат.

Оксана сияющими глазами посмотрела вокруг, потом порывисто обхватила руками горячую, едко пахнувшую потом шею солдата и крепко поцеловала его в небритую влажную щеку.

Спустя минут десять на высоте появился комбат Яскин. Оксана слышала, как он громко, высоким от волнения голосом сказал:

— Поздравляю всех с Харьковом, товарищи! Только что сообщили по радио.

X

Первого сентября мимо Чистой Криницы потянулись по Богодаровскому шляху немецкие обозы. Шли они не к фронту, а в сторону Богодаровки.

Сашко́, как только услышал фырканье моторов, скрип колес, голоса солдат, побежал с соседскими ребятами на шлях. Вскоре он вернулся.

— Тетя Палазя! Отступают! — объявил Сашко́, влетая в хату. — В Харькове уже наши!

Волнующее это известие подтвердила Варвара Горбань, которая забежала сказать, что надо срезать как можно скорее подсолнухи за селом. Она попросила Пелагею Исидоровну подсобить.

— Пропадут же подсолнухи, — учащенно дыша, говорила Варвара. — Все, что соберем, нашим пойдет…

— Ты погоди, — невольно заражаясь ее волнением, сказала Пелагея Исидоровна. — Может, они какие свои части перебрасывают?

— Тю! Наши в Бахмаче уже… Это я вам говорю точно. Да вы пойдите на улицу, поглядите… Сегодня, только я вышла за ворота, едут на бричке… Румыны… Один рукой, вот так, помахал мне, орет: «Нема хлеба, нема вина, до свидания, Украина». А рядом в бричке сидел, видать, ганс… Ну такой пьяный, языком не повернет… Свесился с брички, рукой землю гребет и тоже себе спевает… Подождите, как он?.. Ага!.. «Война прима, война гут, матка дома, пан капут…»

Пелагея Исидоровна, захватив с собой мешок и нож, замкнула хату и уже за воротами с опаской сказала:

— Ой, гляди, Варька, срежем подсолнухи, а у нас заберут.

— Э, нет! Попрячем так, что не найдут.

Обозы тянулись по шляху непрерывным потоком, изредка громыхали по обочинам танки. Шум, гам, скрежет колес, тягачей на большаке не умолкали ни на минуту.

Сердцу криничанских женщин эта картина поспешного бегства ненавистных захватчиков была столь радостной, что заниматься будничным делом им не хотелось. Шутка ли! Может быть, свои уже совсем недалеко!

В том, что гитлеровцы бегут, а не просто перебрасывают свои войска, никаких сомнений ни у кого уже не было. Не случайно за немецкими подводами с высокими колесами, за румынскими повозками с цыганскими будками кой-где уже ползли приземистые бычьи упряжки и одноконные брички, доверху нагруженные домашним скарбом и домочадцами удирающих старост и полицаев.

Криничанские ребятишки не оставляли без внимания ни одной такой подводы. Они увязывались за ней и, вплотную подбегая к понуро плетущемуся рядом с бричкой дядьке, выкрикивали:

…Полицаи, старосты, Держить немцев за хвосты.

К вечеру поток подвод несколько уменьшился, и в это-то время Варвара и Пелагея Исидоровна, резавшие подсолнуха близ дороги, увидели шагавшую к селу женщину с небольшим узелком в руках.

— Молодицы! — крикнула женщина, подровнявшись с ними. — Мыла никому сварить не надо?

Таких мыловаров, портних, продавцов галантерейной мелочи и дешевых сладостей и вообще голодающих горожан, ищущих заработка и хлеба, бродило в те дни по селам немало.

— Нашла время, — сказала Пелагея Исидоровна Варваре, кивнув на женщину. — Придавят где-нибудь в степи… Вот же народ отчаянный…

— Мыла, мыла варить кому? — кричала женщина настойчиво.

— Не надо, гражданочка, — отмахнулась Варвара. — Не из чего мыло зараз варить.

Женщина, однако, продолжала стоять, потом подошла ближе, поманила Варвару рукой:

— На минутку, хозяюшка! Спрошу кой о чем.

Варвара опустила подоткнутый подол, помахивая серпом, направилась к ней.

Пелагея Исидоровна видела, как женщина о чем-то коротко переговорила с Варварой и та вдруг всплеснула руками.

— Тетка Палажка, — крикнула она, обернувшись. — Скорее идите сюда!

Голос у Варвары был такой взволнованный, что Пелагея Исидоровна, не мешкая, оставила все и побежала к женщинам.

— А ну, поглядите, кто это? — сказала Варвара, кивнув на собеседницу.

Пелагея Исидоровна вгляделась.

— Любовь Михайловна!

— Она самая, — улыбаясь, ответила жена секретаря райкома Бутенко. — Только вы, милые, потише… Давайте отойдем в сторону…

Настороженно поглядывая по сторонам, вошли в чащу подсолнухов.

— Истинный господь!.. Гляжу на вас, — возбужденно шептала Пелагея Исидоровна, — вроде и Гитлера никогда не было в селе… А где же товарищ Бутенко?.. Ну, с неба, прямо с неба…

— Не иначе, хлопцы в лес вернулись, — высказала предположение Варвара, машинально теребя вялую, наполовину исклеванную грачами корзинку подсолнухов. — Алешка Костюк, дядько Остап как? Живы?

— Давайте вот о чем договоримся, — перебила Любовь Михайловна. — Хорошо, что именно вы мне первые встретились… Вам я доверяю. Варю знаю давно, Пелагею Исидоровну еще раньше… Так вот прошу… никаких вопросов мне сейчас не задавайте… ничего сказать вам не могу… А вы быстренько расскажите о селе… Задерживаться нельзя мне…

Спустя полчаса попрощались. Предупредив, что никому о ее появлении в Чистой Кринице знать не следует, Любовь Михайловна подняла с земли свой узелок:

— Ну, скоро повидаемся… Да!.. Кое-что я вам оставлю. Она вынула из-под кофточки бумажку, протянула Варваре:

— Возьмите… Постарайтесь, чтобы люди прочитали.

— Не опасаетесь так вот ходить? — обеспокоенно спросила Пелагея Исидоровна. — Вас в лицо все знают, а тут полицаев — как собак.

— Ничего. Мне не в первый раз ходить в разведку, — успокоила Любовь Михайловна, улыбаясь. — У меня пропуск такой… Ни один полицай не придерется.

Беспечно размахивая узелком, она быстро пошла по дороге, и вскоре ее беленький платочек мелькнул и скрылся за порослью кукурузы.

— Как будто снится все, — сказала Варвара, зябко передернув плечами.

Она развернула бумажку и прочитала.

— Верно я угадала… Тут наши хлопцы… в лесу. Крупными типографскими буквами на отличной плотной бумаге было напечатано:

«Отступая, немецкая грабьармия забирает у населения хлеб скот и другое имущество. Беритесь, товарищи, за оружие! Бейте фашистов на каждом шагу! Не позволяйте им безнаказанно грабить народное добро. Победа близка. К оружию, товарищи!
Штаб партизанского отряда».

— Это мы в ход пустим! — пряча партизанское воззвание за пазуху, весело сказала Варвара. — Ну, давайте поспешать. Бабы вон по домам уже собираются…

В эту же ночь предупреждение партизанского штаба подтвердилось. Утром криничане узнали, что проезжающие через Чистую Криницу обозники какой-то саперной части, переночевав на краю села, обобрали хозяев подчистую, не погнушавшись даже старыми ряднами и ржавыми ведрами. У одинокой бабы Харитыны, жившей на отшибе, проезжие солдаты угнали телушку и перепортили весь огород, вырыв картофель и оборвав кабачки вместе с огудиной.

Пострадавшие пришли рано утром в «сельуправу» к Малынцу, пожаловаться.

— А я вам что? — злобно закричал староста. — Сторожем подрядился ваши бебехи охранять? Ну? Дурьи головы…

Покричав, попрыгав по «сельуправе», он вдруг спохватился, что грубить односельчанам сейчас не стоит, и резко изменил тон:

— Вот же какие бандиты! — затряс он кулаком по адресу мародеров, которых и след простыл. — Вы жалобу пишите… Вот бумажка… Я перешлю в район… Мы им, сукиным сынам, покажем, как честных хлеборобов обижать…

Махнув рукой на старосту и на его обещания «взгреть!», «из-под земли достать грабителей!», пострадавшие побрели по своим дворам.

— Не до нас ему, тварюге крикливой… Свою шкуру не знает как сберечь…

Не утаилось от криничан, что жена и сноха старосты спешно увязывали в тюки одежду, набивали добром сундуки в дорогу.

Грабежами на огородах и в криничанских коморах дело, однако, не ограничилось.

Ранним утром третьего сентября в село прикатили, в сопровождении группы солдат полевой жандармерии, Збандуто и помощник начальника районной полиции Супруненко. Следом за ними подошли грузовые автомашины.

О чем совещались со старостой в «сельуправе», никто не знал. Пробыли они с полчаса и поехали дальше, на Сапуновку.

В тот же день полицаи начали выгонять людей в степь.

— В три дня свезти все в скирды и обмолотить! — бушевал Малынец, поочередно вызывая к себе старших в «десятидворках».

— Так чем же молотить, пан староста? Цепами и за две недели не управишься, хоть на стенку себе лезьте.

— Свозите пока в скирды… Молотарка вот-вот на подходе… В Песчаном молотит.

— А куда же зерно пойдет? — простодушно заинтересовалась одна из женщин.

— Высыплем тебе за пазуху, — презрительно меряя ее взглядом, пояснил Малынец.

Снопы свозили со степи ручными тачками и военными грузовиками. Скирды росли, возле них уже расхаживали часовые, а молотилки все не было.

— Ей-богу, бабоньки, подпалю, если наши не подоспеют, — клялась Варвара, поглядывая на шлях, по которому все ползли и ползли в сторону Богодаровки обозы и тыловые части.

— Они тебе подпалят сразу, — сказала Христинья Лихолит, кивнув на часовых. — Глянь, глазами лупают…

— Нехай лупают, — храбрилась Варвара. Но она и сама видела, что хлеб охраняется очень старательно.

Все же Варвара внимательно приглядывалась к часовым, постоянно держала при себе коробок спичек, и, видимо, ей удалось бы осуществить задуманное, если бы в то утро, когда Супруненко привез на ток молотилку, ее не отозвала в сторону Христинья. Делая вид, что помогает Варваре завязать платок, она шепнула:

— Ночью наш Степан приходил… из леса… Сказал, боже вас упаси хлеб палить… Молотите, сказал, а там дело не ваше…

— Вовремя его ветром нанесло, Степана вашего, — многозначительно сказала Варвара. — Погрелся бы староста сегодня…

Молотилку пустили, но с ней что-то долго не ладилось: то зерно сыпалось в полову, то рвались ремни.

Супруненко, задержавшийся в селе, чтобы следить за молотьбой, сердито кричал На работающих, грозился пересажать всех в подвал за «саботаж». Потом, сказав Малынцу, что хочет перекусить, оставил его у молотилки и, позвав Варвару Горбань, пошел с ней в село.

Выпив у нее дома кружку молока с ломтем хлеба, он сказал:

— Так вот тебе боевое задание, Варвара Павловна. Организуй себе в помощь надежных женщин и проследи, чтобы никто из полицаев, а главное, Малынец, не удрал из села. Понятно?

— Понятно-то понятно, а чем его, катюгу паршивую, будешь держать, когда у него автомат? Коромыслом?

— Хоть коромыслом. Чем хотите! Ночью будут наши хлопцы. А пока глаз не спускайте! Коней попрячьте, самогоном напойте, что хотите придумайте. Зерно, какое успеют намолотить, никоим образом не уничтожайте.

— Я про это уже знаю.

— От кого?

— Были из леса.

— Ну, тем лучше… Учти, я на тебя надеюсь. Больше сейчас не на кого.

Супруненко оставил пачку листовок подпольного райкома партии, в которых говорилось о необходимости широкой помощи наступающим советским войскам и партизанам, и уехал в Богодаровку.

Варвара поспешила на ток.

К сумеркам несколько центнеров зерна намолотили, нагрузив две машины.

Малынец, не покидавший тока, заикнулся было о том, чтобы продолжать молотьбу и ночью, но женщины так загалдели, что староста поспешил исчезнуть.

Впрочем, ему, фашистскому холопу, было уже в выстой степени безразлично, больше или меньше зерна возьмут из Чистой Криницы его прогоревшие хозяева. Еще с вечера он засыпал полные кормушки овса коням «сельуправы», стоявшим у него в сарае, и предупредил жену:

— Только стемнеет, грузитесь… Да без шума… Федоска с Пашкой на его драндулет сядут. Глухой ночью успеем аж до Михайловки пробечь…

Он еще долго бродил по двору, впотьмах присыпал навозом свежую землю за сараем (несколько мешков с зерном, сахаром и зимней одеждой пришлось закопать), на часок хотел прилечь на груженой подводе, но там уже похрапывала, прижавшись к узлам, жена.

Лег на кухне, на голых досках, и только закрыл глаза, от калитки к крыльцу — шаги. Звякнула щеколда.

— Ты, Пашка? — сонно спросил Малынец.

Скрипнув кроватью, он неохотно поднялся, полез в карман за спичками. Кто-то стоял рядом, часто дышал над его головой, и он уже тревожно спросил:

— Да кто это? Стал и молчит…

— Свети, свети! — ответили из темноты. — Давно не видались, дядько Микифор. Интересно взглянуть.

Руки Малынца затряслись. Все же у него хватило духу, чиркая спичкой, сказать:

— Угадал. Алешка Костюков.

— Он и есть. А вы дуже ждали, что сразу опознали? Да светите лампу, что нам так в потемках здоровкаться.

На крыльце поскрипывали под чьими-то ногами доски, кто-то приглушенно кашлянул, и Малынец, с ужасом осознав смысл происходящего, с силой толкнул вдруг Алексея в грудь, рванулся к окну.

— Э, нет! — ухватив его за пиджак, затем за волосы, глухо произнес Алексей. — На этот раз не выпущу.

Малынец крутнулся, завыл от боли, потом сел на пол, тяжело дыша, суча ногами.

— Поймал сазана, заходите! — крикнул Алексей в сени, прижав на всякий случай старосту коленкой.

Жидкий свет лампочки, зажженной Алексеем, скользнул по лицам вошедших, по красным ленточкам на их фуражках.

Малынец бросился на колени, но тотчас же чьи-то сильные руки встряхнули его, поставили среди хаты.

— Люди добрые, — взвизгнул Малынец. — Не убивайте!

— Не будем, не будем, — пообещал смуглолицый партизан с пышными черными усами. — Селяне скажут, что с тобой сделать. Село будет судить.

Малынец обвел сумрачным взглядом лица партизан.

— Вы меня лучше сами допросите, — сказал он неожиданно. — Я все расскажу.

— Ну, знаешь… — уже сурово сказал черноусый. — Торговаться с тобой не будем.

— Веди показывай, пан староста, свою работенку, — скомандовал Алексей. — За два года много напаскудил.

Он почтительно взглянул на черноусого, спросил:

— Разрешите, товарищ Керимов? Мы уже теперь сами со своим землячком побеседуем.

— Действуйте!

Малынец, вяло переставляя ноги, холодея при мысли об ожидающей его участи, вышел из хаты, безучастно посмотрел, как выводят из сарая лошадей. Жене, кинувшейся с плачем к нему, деловито приказал:

— Вузлы снимайте… Не придется ехать…

Партизаны дружно засмеялись:

— Далеко собирались, господин староста?

— Ну, ступай давай! — коротко приказал Костюк Малынцу, легонько толкнув его к калитке.

Малынец направился было в сторону «сельуправы», но Алексей сказал:

— К Днепру веди… Там, где огородная бригада была. Не забыл?

Малынец покорно повиновался. Чиркая подошвами сапог по мягкой пыльной дороге, он прошел немного, сипло спросил:

— Расстреливать меня ведете, Леша?

— Куда-нибудь приведем.

Около поворота на площадь Алексей, разглядев группу людей, окликнул:

— Ты, Степан?

— Я.

— Есть?

— Сбежал, сукин сын…

— Ну, в другой раз попадется.

— Он, подлец, в сад сиганул, — сказал Степан, пристраиваясь. — Шустрая гадючка.

— Кто это? — спросил из темноты басовитый голос.

— Да Пашка Сычик.

Малынец вдруг остановился, с неожиданной для него решительностью сказал:

— Дальше я, хлопцы, не пойду! Как хотите… Тут решайте.

— Да чего ты слюни пускаешь? — разъярился Алексей. — Противно слушать!

— Не пойду! — упирался Малынец. — Вы со мной сделаете то, что гестапо с Мишкой Тягнибедой… Я не кидал его в криницу.

— А-а! Ты вот чего боишься… Нет, мы паскудить криницу гобой не будем…

До зорьки было еще далеко, но село не спало. Около хат и заборов переговаривались криничане. О появлении партизан знали уже все, и сейчас многие женщины пошли помогать группе Керимова. Надо было до света увезти в лес намолоченный хлеб и угнать оставшийся в селе скот.

Алексей Костюк безошибочно угадывал в темноте знакомых, приглашал:

— Айда на суд!

Пока дошли до колодца, толпа увеличилась. Обступив партизан и схваченного ими предателя плотной стеной, люди выжидающе молчали.

Алексей чуть повременил, обдумывая свою речь, затем шагнул вперед:

— Граждане и товарищи! Во-первых, низкий поклон вам от нашего партизанского отряда и от его руководителя товарища Бутенко… Сам он дуже занят сегодня и прибыть не смог, а поклон передавал большой… А теперь поглядите на этого вот кровопийцу, что мы предоставили, и порешите меж собой, как с ним быть. Отпустим его, нехай он и дальше помогает фашистам над нашими людьми знущаться, или… дадим катюге по заслугам?

— На шворку его! — крикнул кто-то из задних рядов.

— Повесить! — поддержали впереди. — Напился крови нашей!

— Вот этот — иуда из всех иуд, — ткнув рукой на Малынца, сказал дряхлый дед, опиравшийся на палку.

Алексей, вглядевшись, узнал колхозного мельника Довбню.

— Ну, дедушка, — подбодрил он, — смелее! Полную критику давай!

— Если вы, сынки, хотите с нами совет иметь, — сказал дед, снимая зачем-то шапку, — то я одно скажу… Испоганили вот такие проклятые ироды все село… Что ему, вот этому почтарю, плохого советская власть сделала? А он?.. Продал ее за свою поганую шкуру… Никого, супостат, не жалел, чтоб свою шкуру спасти… Таких людей загубили!.. Ганну — Остапа Григорьевича дочку, Тягнибеду Никифора… Мальца этого… Мишку…

Дед потряс палкой:

— Нету ему моего прощения!.. Наши орлы от Харькова на германца поднаперли, так этот иуда… — дед даже закашлялся от гнева, — …так этот иуда… Поглядите на него… Сгорбился, скрючился… Он как унюхал, что фашиста гонят, так лисой обернулся… Знает, что со всех боков обмарался… Мне, старой колоде, столько раз на день «здравствуйте!» стал говорить, что деду и здоровья такого не нужно.

— Ясно! — коротко подытожил Алексей. — А может, кто в защиту скажет? Нету таких?

Он резко повернулся к Малынцу, показал рукой на колодец:

— Сюда бросали?

— Не я бросал, — глухо буркнул Малынец.

— Так вот, бери веревку, полезешь… Своими руками тело нашего героя представишь нам… А потом сполна разочтемся.

Кто-то проворно передал Алексею колодезную веревку, тот — Малынцу.

— Бери, бери! Обвязывайся…

Малынец заколебался, но Степан Лихолит продел веревку ему подмышки, стянул на спине узлом.

Малынец, придерживаясь за сруб, тяжело занес ногу над колодцем, сел.

— Опущайте!

Толпа смотрела в глубоком молчании. Вскоре из черного отверстия донесся гулкий голос:

— Тяните!

Через несколько секунд показалась голова старосты, и Адексей вдруг крикнул:

— Эгей! Тпру! Он себя за шею привязал…

Малынца поспешно вытащили, положили на землю и ослабили веревку. Он открыл глаза, часто замигал.

— Ты, Микифор, и тут обжулить хотел, — упрекнул его дед Кабанец, подошедший позже и деятельно помогавший спускать бывшего почтаря в колодец. — Поперед батька не суйся… Вот же человек нечестный!

От Керимова прискакал верховой. Спешившись, шепнул что-то Костюку.

— Ну, граждане, — громко сказал тот. — Времени у нас мало и возжаться с этой псюрней некогда… Что заслужил, получить он должен! А Павка Сычик, полицай, нам еще попадется.

…Малынца повесили на той самой виселице, которую фашисты соорудили, когда казнили Ганну Лихолит и Тягнибеду.

С первыми лучами солнца партизаны ушли в Богодаровский лес на захваченных вместе с шоферами и зерном немецких грузовиках.

XI

Дня через четыре после налета партизан вернулась в Чистую Криницу Катерина Федосеевна.

Немало довелось хлебнуть ей горя вдали от родного дома, нелегкой была у нее и дорога.

Соседка, несшая мимо хаты Рубанюков ворох кукурузных; стеблей, увидев около калитки Катерину Федосеевну, уронила Свою ношу.

— Кума! — радостно крикнула она и, подбежав, еле удержалась, чтобы не всплеснуть руками, — такой изнуренной, измученной выглядела Катерина Федосеевна.

— Да вы не хворая часом? — спросила она с горестным участием. — Ой же, как они истерзали вас…

— Это еще добре, что хоть такой пришла. — устало сказала Катерина Федосеевна. — Оттуда, кума, где я была, немногие живыми возвращаются.

Голос ее дрожал, когда с тревогой она спросила:

— Сашко́… Живой он?

— Живой, живой ваш Сашко́! У тетки Палажки он.

— Ну, спасибо. Думала и не увижу его.

Соседка отнесла домой топливо и сейчас же вернулась, чтобы помочь Катерине Федосеевне.

— Мы вашу хату берегли, — сказала она, отдирая с мужской силой доски, прибитые на дверях и окнах. — Как этот Хайнц уехал, сюда больше никто не заходил…

Катерине Федосеевне не терпелось поскорее увидеть Сашка́. Она собиралась лишь мельком взглянуть на то, что творится в доме, и тотчас же пойти к Девятко, но соседка, увидав в конце улицы бегущего паренька, сказала:

— Вон бежит ваш…

Сашко́ невесть откуда узнал о возвращении матери и несся к дому с такой стремительностью, что Катерина Федосеевна не успела и шагу ступить навстречу, как мальчик уже ворвался во двор, с разбегу кинулся к ней. Он обхватил мать руками, прижался взлохмаченной головой к ее груди и, жалобно всхлипывая, долго не отпускал ее.

Катерина Федосеевна гладила его вихры и сквозь слезы, катившиеся по ее худым, выжженным солнцем щекам, видела, как в тумане, худые плечи сынишки, аккуратную заплатку на его чисто выстиранной рубашке.

— Смотрела добре за тобой тетка Палажка? — бормотала она первые приходящие на ум слова. — Никто не обижал?

— Я думал, вы не вернетесь, — продолжая всхлипывать и не отпуская мать, говорил Сашко́.— А тетка Палазя меня не обижала… Мы с ней на огороде тяпали, я сарай вычистил…

— А откуда ты узнал, что я пришла?

— Степка Макарчуков, когда вы с горы спускались, видел… Тетка Палазя сейчас тоже прибегут… Они хотят про дядьку Кузьму спросить.

Катерина Федосеевна легонько высвободилась из рук Сашка́, сказала соседке с помрачневшим лицом:

— Как же скажу я свахе?..

— Что такое?

— Нету в живых Степановича… Расстреляли его.

Соседка смотрела на нее расширенными глазами.

— Кузьму Степановича?

— Не одного его. Он с другими взрывать мост готовился… А гестапо дозналось, кто… Там же, около моста, привселюдно… всех…

— И Шуру вашу, Кабанец рассказывал…

— Шуру в Запорожье…

Катерина Федосеевна посмотрела на бледное лицо внимательно слушавшего ее Сашка́, на его увлажненные, испуганные глаза и отрывисто сказала:

— Ну, никого не вернешь… Что понапрасну сердце растравлять?

Она оглядела мусор, валяющийся в кухне, сенцах и светлице, машинально взялась за веник и сейчас же, услышав стук калитки на дворе, поставила его на место.

По звуку шагов нетрудно было понять, как торопится Пелагея Исидоровна.

— Дома хозяева? — с веселой ноткой в голосе спросила она, быстро всходя по ступенькам крылечка.

— Заходите, свахо, — нетвердо произнесла Катерина Федосеевна.

Что-то недоброе почувствовала в ее тоне пришедшая и упавшим голосом спросила:

— Вижу, о моем старом не ждать мне хороших вестей?

Катерина Федосеевна ответила не сразу, и Пелагея Исидоровна, вдруг обессилев, грузно опустилась на скамейку.

— Не хотела бы я вам, свахо, горести добавлять, — медленно, с трудом подбирая слова, произнесла Катерина Федосеевна. — Хватает ее у вас и без этого…

— Помер? — прошептала Пелагея Исидоровна, побелев.

— Расстреляли свата…

Пелагея Исидоровна неестественно протянула руку вперед, словно пытаясь за что-то ухватиться, беззвучно пошевелила почерневшими губами и начала вдруг медленно клониться. Катерина Федосеевна едва успела поддержать ее. Вместе с соседкой они бережно положили женщину на скамейку, обрызгали холодной водой.

…В эту ночь Катерине Федосеевне не довелось ни на минуту сомкнуть глаз, хотя она чувствовала себя совершенно разбитой и усталой.

Пелагея Исидоровна не кричала и не причитала, никто из криничанских женщин, забегавших до поздней ночи в хату Рубанюков, не увидел на ее бескровном лице слезинки, но она время от времени начинала бормотать что-то жалобное и бессмысленное, а когда умолкала, трудно было понять — сон это или обморочное состояние.

— Как бы умом не стронулась, — тревожно поглядывая на нее, сказала Варвара, пришедшая посидеть с Катериной Федосеевной. — Поплакала б, от грудей отлегло…

И, пытаясь подыскать объяснение тому, как могло горе в такой степени подкосить эту очень сильную, выносливую женщину, она с горячим состраданием добавила:

— Это на любую такое!.. Потерять мужа, без дочек остаться… Сердце не выдержит…

Но удар, самый тяжкий за всю ее жизнь, Пелагея Исидоровна перенесла мужественнее, чем можно было предполагать. Утром на следующий день она уже поднялась, истопила печь. Катерине Федосеевне сказала:

— Вы, сваха, идите поспите, а потом я приду подсоблю вам… У меня дома не много теперь забот…

За два дня они вдвоем с Катериной Федосеевной вымыли и побелили хату, навели порядок во дворе.

Недолго, однако, пришлось пожить Катерине Федосеевне в своей хате…

На рассвете третьего дня ее разбудил сильный стук в ворота. Катерина Федосеевна торопливо накинула юбку, покрылась платком и выскочила на крыльцо.

Длинноногий солдат в каске, с рыжим ранцем за спиной, размеренно колотил прикладом винтовки по воротам. Увидев хозяйку, он монотонно затвердил:

— Матка, вег, вег!.. Вещи, детишка… Вег, вег! Богодаровка…

Он продолжал стучать, хотя видел, что уже разбудил обитателей двора.

Такой же стук, окрики солдат слышались на соседней улице. Оккупанты выгоняли все население деревни на запад. К Чистой Кринице стремительно подкатывалась линия фронта.

Пока Катерина Федосеевна собрала кое-что из уцелевших домашних вещей, разыскала тачку и послала Сашка́ за Пелагеей Исидоровной, чтобы держаться друг дружки, совсем рассвело.

В сторону Богодаровки уже тянулись со скарбом на ручных тележках, с ребятишками криничанские люди. Было видно, как на противоположном конце села солдаты разбирали ветряки, переносили бревна, рыли землю…

Покидая подворье, Катерина Федосеевна увидела Павку Сычика. Он успел сменить форму полицая на пиджачок и старую кепочку, был без оружия. Навьючив на багажник велосипеда вещевой мешок с какой-то поклажей, он изо всех сил жал на педали.

— Аллюр — три креста! — крикнул он женщинам, повернув к ним багрово-красное, потное лицо. — Еще встренемся.

— Тьфу ты, арестантюга! — плюнула ему вслед Пелагея Исидоровна. — Нет доброй палки на тебя.

Сычик оглянулся и, ничего не ответив, наддал ходу.

Сашко́, напрягаясь изо всех сил, помогал толкать груженые тачки. На выходе из села, когда поднимались на взгорок, он остановился, шепотом сказал:

— Чуете, мамо?.. Вот послушайте…

Трудно было различить что-нибудь в шуме человеческих голосов, скрипе колес. Но многие криничане, взойдя на пригорок и став лицом к селу, напряженно вслушивались.

— А ну помолчите трошки! — разъяренно крикнул женщинам какой-то дед, напяливший, несмотря на теплынь, старый кожух. — Дайте послухать!..

Издалека доносился невнятный, еле-еле различимый гул…

— Ей-богу, наши! — крикнула захлебывающимся голосом молодица, державшая за руку мальчонку. — Ванько, папка твой идет!..

XII

Полк Стрельникова, в котором Петро Рубанюк командовал ротой, после освобождения Краснодара весну и лето 1943 года дрался в низовьях Кубани.

Гитлеровцы, захватив в сентябре 1942 года Таманский полуостров, сильно укрепили его. В марте 1943 года в Крым приезжал Гитлер. Он приказал удерживать Таманский полуостров любой ценой.

В период с 10 по 16 сентября 1943 года наши войска прорвали «голубую линию», нарушив систему обороны противника на Тамани. Это создало благоприятные условия для ликвидации последнего очага сопротивления оккупантов в низовьях Кубани и уничтожения их крупной таманской группировки.

Сейчас бои велись за город Темрюк. Комбат Тимковский поставил перед ротой Петра Рубанюка задачу: атаковать с фланга высоту. Со скатов этой высоты гитлеровцы простреливали пулеметным огнем подходы к городу.

Атаку батальона предполагалось провести на рассвете.

Поздно вечером Петро собрал командиров взводов. Явился и Арсен Сандунян, недавно назначенный командиром пулеметного взвода. Пришли и командир батареи 76-миллиметровых орудий, и командир самоходчиков, поддерживающих роту Петра.

Сидели в полуразрушенной хибарке из самана, не зажигая света; в темноте светлячками вспыхивали огоньки папирос.

Ожидали разведчиков. Они еще с наступлением сумерек ушли камышами к высоте; данные о противнике и местности, которых Петро ждал от них, должны были помочь ему успешно решить задачу, поставленную перед ротой.

К высоте пошли Евстигнеев, два ручных пулеметчика, несколько автоматчиков, саперы. Группу возглавлял Вяткин, и Петро мог быть вполне спокоен за исход разведки. Вяткин еще ни разу не возвращался с пустыми руками или с неточными сведениями.

Однако смутная, безотчетная тревога не покидала Петра с той минуты, как он проводил разведчиков до камышей.

Это состояние Петра было тем заметнее для окружающих, что среди бойцов и офицеров царило радостно-возбужденное настроение, обычно сопутствующее большому успеху: гитлеровцы доживали на Тамани последние часы, сопротивление их было почти сломлено; и сейчас задача состояла в том, чтобы не дать им удрать через Керченский пролив в Крым.

— Что это ты, Петро Остапович, хмурый такой? — тихо спросил его Арсен Сандунян, сидевший у стенки, рядом с Петром.

— Так… — отрывисто бросил Петро. — Думаю…

— А-а… Ну, думай, думай…

В хибарке перебрасывались шутками, рассказывали забавные, с перцем, истории.

— Со мной такой факт был, — говорил командир самоходных пушек Красов. — Не анекдот, а сущая истина… — Он выждал, пока умолкли в углу, потом добродушным баском продолжал: — Я до войны бригадиром тракторной бригады работал… Да-а… А в бригаде и мужики и дивчата… Одна была, Дерюжкина ей фамилия… Мотя. Красивая, из казачек, на все село… У меня с ней никаких таких грешков, конечно, не было…

— А может, было? — поддел кто-то.

— Не перебивай… Жена у меня, законная, та тоже из казачек… Дерюжкиной не уступит… Да… Ну, разбирала как-то эта Мотя свой трактор. Сняла картер, проверила… Прямо на степи… Залезла под трактор, возилась, возилась, потом кличет: «Дядя Гриша, подержите мне болты. Несподручно»… Да-а… Залез я тоже, лег. Подаю ей болты, она прикручивает, дело идет… А бабенка какая-то, дери ее за ногу, моей жене и скажи: видели, мол, Григорий ваш с Мотькой под трактором вылеживаются… Я и забыл про это, когда прибегает моя законная, в бригаду… Спрашивает: «Ты с Мотькой лежал под трактором?» Ну, а я сроду не брехал… Говорю: «Лежал». Она мне никаких вопросов больше не дает — и бац по мордам… «Будешь еще лежать»…

Слушатели захохотали.

Петро посмотрел на часы. Стрелки показывали уже двенадцатый час.

Петро встал и вышел на воздух. Половину неба укрыла темная туча. Ветер дул с моря, пронизывающий и холодный. Где-то, в плавнях, били пулеметы, хлопали одиночные выстрелы. Гудели самолеты. Отсветы бомбовых разрывов окрашивали рдяным светом небо над Крымом.

Мимо, легонько позвякивая сбруей, двигались к городу конные, упряжки: артиллеристы перевязали тряпками вальки передков, чтобы не стучали и не скрипели. Пушки, мягко шелестя колесами, одна за другой уползали в темноту.

Потом прошла конница. Петро различил на фоне иссиня-черного неба кубанки, куцые стволы карабинов. Донесся острый запах конского пота, приглушенный говорок, звяканье уздечек.

Постояв немного, Петро вернулся в хибарку.

— Подождем еще, товарищи, — сказал он, опускаясь на корточки у проема двери.

— …В Гребенке, там иначе было, — рассказывал сипловатый голос. — Это еще по началу войны… «Граждане! — кричит репродуктор. — Граждане, в воздухе вражеская авиация… Не вдавайтесь в панику»… А самолеты давно уже отбомбились и ушли…

Петро слушал рассеянно. По опыту он знал, что перед большим боем избегали говорить о предстоящем деле и разговор нужен был только для того, чтобы скоротать время.

Кто-то, заслонив дверь, простуженным голосом попросил:

— Огоньку дайте, братки.

Петро чиркнул зажигалкой, протянул вошедшему. Огонек выхватил из темноты скуластое энергичное лицо, знак морской пехоты на ушанке.

— Ну, с нами полундра, дело будет! — сказали в углу.

— В Темрюке встретимся, — ответил моряк, поблагодарив за огонек.

Петро вышел за ним. Моряк, прикрывая ладонью цыгарку и исподтишка потягивая ее, пошел к темнеющей на дороге колонне. Около хибарки стояла, негромко переговариваясь, группка моряков, обвешанных гранатами и пулеметными лентами. Это были десантники с бронекатеров.

С высоты, которую пошла разведывать группа Вяткина, в сторону камышей пронеслись трассирующие пули.

— Показывает, гад, — сказал один из моряков.

— Туда казаки пошли.

— Засек, значит…

Предположение оказалось правильным. Противник, обнаружив движение в камышах, занервничал. На гребне высоты засверкало синеватое пламя крупнокалиберного пулемета, и тотчас же, чуть пониже, дал длинную очередь трассирующими второй пулемет.

— Расстреливают, сволочи, боеприпасы, хотят, чтобы легче удирать было, — донесся до Петра голос.

Ветер отодрал от тучи большое облако, погнал его прочь от моря. Полная луна сначала робко показала свой тусклый, задымленный рыжеватой пеленой диск, потом совсем очистилась и окропила бледным светом песчаные холмы, чахлые кустарники, моряков, уходящих в обход города.

На короткий миг стало тихо, и слух Петра различил шаги, приближающиеся с противоположной, подветренной стороны. Он оглянулся и еще издали узнал высокую фигуру Евстигнеева. Разведчики шли по песчаным барханам к хибарке.

— Давайте живей, товарищи! — нетерпеливо крикнул Петро.

Разведчики подошли. Евстигнеев, узнав Петра, шагнул к нему, негромко, без обычной своей лихости служилого солдата, доложил:

— Товарищ командир роты! Задание выполнено, Сведения доставили…

— Все вернулись? Старшина Вяткин где? — быстро спросил Петро, обегая глазами разведчиков.

Евстигнеев ответил не сразу; Петро глядел на него тоже молча, боясь услышать самое страшное.

— Вяткин… Василь Васильевич… погиб. — Голос Евстигнеева, перехватили спазмы, и он почти шепотом договорил: — Тело вынесли…

Петро стоял молча, неподвижно. Почти машинально он вошел вместе с разведчиками в хибарку командиров. В ответ на оживленные возгласы глухо произнес:

— Василия Васильевича Вяткина убили…

Выслушав разведчиков, он отдал боевой приказ и, поручив замполиту сообщить комбату необходимые сведения, отрывисто сказал Евстигнееву:

— Пойдем… Где оставили?

— В первом взводе.

Петро шагал, спотыкаясь, не глядя под ноги.

— Я первый полз, — рассказывал Евстигнеев. — За мной Василь Васильевич… Потом остальные. Василь Васильевич веселый был, не чуял беды… Он еще говорит: «Как бы, Степаныч, луна не показалась… Она всю обедню нам испортит… Отходить будет плохо…» Ну, пробрались хорошо, тихо, разглядели все, назад один за другим отходим… На меня тут сваливается зверюга… Здоровенный, с тесаком. Они, видать, приметили нас, засаду сделали… «Ну, думаю, вот она, смерть моя…» И крикнуть нельзя, кругом враги… Василь Васильевич кинулся ко мне, зверюгу этого — за глотку… А тут их еще несколько… Конечно, приметили они, когда мы туда пробирались. А другого пути у нас для отхода не было… Один лопаткой или гранатой… ударил по голове Василь Васильевича… Я думал, отойдет он. Дышал еще… Тут хлопцы подоспели… Вырезали всех, что в засаду сели… Василь Васильевича, конечно, понесли… В камышах он и… В сознание так и не взошел…

Евстигнеев искоса посмотрел на ссутулившегося Петра и умолк.

Тело Вяткина лежало на плащпалатке под безлистым деревом. Около него безмолвно стояли бойцы.

Петро быстро подошел, опустился перед Вягкиным на колени, долго глядел в его смутно белеющее в темноте лицо.

Гимнастерка на Вяткине была порвана, завиток русого волоса на лбу слипся от крови.

Петро приложился губами к холодному лицу друга и словно впервые осознал, что произошло непоправимое. Резко распрямившись, он глотнул воздух и, пошатываясь, пошел от дерева.

* * *

На рассвете батальон Тимковского выбил гитлеровцев с высоты и ворвался в предместье города.

В порту, около причалов, еще шла перестрелка, рвались гранаты, а жители Темрюка уже высыпали из убежищ и подвалов, заполняли улицы.

Петро, заметив около крайней мазанки дубовую колоду, присел передохнуть. Возбуждение, вызванное боем, еще не прошло, пересохшие и потрескавшиеся до крови губы мелко дрожали.

Ему много раз доводилось водить людей в атаку, много раз Петро и сам сходился в рукопашной схватке с врагом, но такой яростной атаки, как сегодня, он не помнил. В ушах еще до сих пор стояли оглушительная пальба, рев, стоны и хрип.

Петро устало вытирал грязным, давно не стиранным платком густую пыль со лба, с потной шеи, и воспаленными от бессонницы глазами разглядывал улицу.

Было рано, но солнце припекало совсем по-летнему. Бойцы толпились у колодца. Помогая друг другу и оживленно переговариваясь, они смывали грязь с красных, обветренных лиц, наполняли до краев котелки водой и, шутливо чокаясь, жадно припадали к ним.

Со двора вышел, подслеповато щурясь на солнце, старик, остановился у каменной огорожи. Одет он был в рванье, на ногах его ярко желтели постолы из резины от автомобильных камер.

Старик уставился на Петра, нерешительно шагнул к нему и, колеблясь, опять остановился.

— Подойдите, подойдите, папаша! — пригласил Петро. — Не бойтесь.

От громкого голоса старик вздрогнул и, торопливо сдернув с головы линялый картуз, подошел.

— С освобождением, отец! — сказал Петро. — Хозяин хаты, что ли? Присаживайтесь… С освобождением, говорю, дедушка!

Старик, продолжая стоять, вглядывался в Петра. Ветерок шевелил его мочалисто-желтую бороду.

— А вы русские? — спросил он.

— Русские, русские! Советские.

— Нет, правда, русские?

Старик вдруг затрясся, засуетился. Лицо его сморщилось, и по изможденным щекам покатились крупные слезы.

— Привел господь!.. Сыночки наши!.. Мы не гадали и в живых остаться… Угонял всех, казнил…

Старик неожиданно рухнул на колени, поймал руку Петра, прижался к ней холодным ртом.

Петро поднял его, усадил, но старик никак не мог успокоиться.

— …А я гляжу, погоны… — возбужденно блестя припухшими глазами, бормотал он. — Про погоны нам, правда, брехали, но мы им ни в чем не верили… — Старик с неожиданной легкостью поднялся, вытирая слезы, и, не отрывая взгляда от Петра, сказал: — Побегу бабку покличу… В яме мы сидели… Ховались…

Он запнулся и со страхом посмотрел в конец улицы. Оттуда показалась колонна пленных. Они шагали по пыльной дороге, медленно переставляя ноги в неуклюжих башмаках и обмениваясь друг с другом короткими фразами.

— Они! — выдохнул старик, сделав шаг к хате.

— Эти не страшные, — заверил Петро, улыбаясь. — Клыки у них вырваны… Смело зови бабку… Хозяйнуй.

Старик проводил пленных таким ненавидящим взглядом, что те обратили на него внимание, зашептались.

Неожиданно старик звучно и громко плюнул в сторону пленных, погрозил им кулаком и, не оглядываясь, заковылял к своему двору.

На улице становилось все шумнее и многолюдней. Появились женщины, забегали босоногие ребятишки. Скрипя колесами, потянулись обозы, санитарные повозки.

Держась почему-то изгородей, проехал, сильно раскачиваясь в седле, кубанский казак. Петро вгляделся и увидел, что он серьезно ранен: кровь залила его чекмень, часто капала с шеи на кисти рук, на шаровары.

Санитары принудили упрямого казака слезть с коня и повели его перевязывать. Он шагал за ними, спотыкаясь и мотая головой, но повода из рук не выпустил.

Глядя на смертельно бледное лицо казака, на кровь, стекающую по его одежде, Петро подумал о Вяткине. Он вынул из сумки его документы, взятые на хранение перед уходом парторга в разведку, отделил партийный билет и положил его в боковой карман гимнастерки, вместе со своим, затем развернул записную книжку.

На первом листке, над фамилией ее владельца и адресом семьи, было аккуратно написано чернилами: «Трус и в жизни мертв, а храбрый и мертвым живет».

Несколько следующих страничек занимали записи карандашом, которые Вяткин озаглавил: «Что надо сделать после войны».

К Петру подошел Евстигнеев, у него были такие же воспаленные и красные глаза, как и у Петра, и он так же, как Петро, был подавлен и грустен.

— Говорят, снам не надо верить, — сказал он надломленным голосом, садясь рядом на колоду. — Я им и не верю… А вот вчера сон мне очень плохой привиделся… Пил водку, а она черная… горькая-прегорькая… Даже в сознание взять себе не могу, что нету нашего Василь Васильевича…

Евстигнеева позвал командир взвода; за ним поднялся и Петро. Ему надо было найти Тимковского, но в эту минуту тот сам показался из-за поворота улицы. С ним был Олешкевич.

— Людей никуда не отпускай, Рубанюк, — приказал Тимковский. — Скоро двинемся дальше…

Закурив, он пошел к самоходчикам, чистившим невдалеке свои орудия.

— Тело Вяткина привезли? — спросил Олешкевич.

— Да. В первом взводе.

Олешкевич сел на колоду, с которой только что поднялся Петро, и снял фуражку.

Петро, передавая ему партийный билет Вяткина, не удержался, и по его лицу, черному от пыли, солнца и ветров, поползли слезы.

— Записную книжку я оставлю себе на память, — сказал он, когда Олешкевич собрался уходить. — Как он к будущей жизни готовился! Сколько хороших планов наметил.

— Да, — сказал, тяжело вздохнув, Олешкевич. — Настоящий человек был.

…Похоронили Вяткина на главной площади. А спустя час полк Стрельникова по приказу командира дивизии уже преследовал противника, панически хлынувшего к переправам через Керченский пролив, к косе Чушка.

Стремясь увести в Крым свои потрепанные на Таманском полуострове части, гитлеровцы выставили сильные арьергарды, заслоны, оставляли «смертников», густо минировали дороги.

Они сопротивлялись с отчаянием обреченных, и понадобилось несколько дней, чтобы окончательно сломить их упорство.

Девятого октября, на заре, преследующие стрелковые подразделения овладели последним населенным пунктом Таманского полуострова — хутором Кордон. Почти одновременно самоходчики ворвались на косу Чушка.

Батальон Тимковского, вместе с соседним батальоном гвардии капитана Седых, взявший с боя последнюю высоту, которая преграждала путь к морю, быстро распространялся по песчаной полосе.

С небольшой кучкой фашистов, сгрудившихся у плота, разделывались артиллеристы. Открыв из нескольких орудий огонь вдоль косы, они разворачивали остальные пушки стволами на море.

Петро подошел к воде. Над проливом плыли пышные, кудрявые облака, окрашенные восходящим солнцем; обеспокоенно кричали кулики и чайки. Тяжелые волны лизали песчаную косу, пенились, с мягким шуршанием откатывались.

В утренней серо-голубой дымке вырисовывались лиловые очертания Крымских гор…

XIII

Небольшая, километра в три, полоса морской воды отделяла советские части, разгромившие таманскую группировку, от гитлеровцев, укрепившихся на Керченском полуострове.

И генералы, и рядовые солдаты, и летчики, и моряки — все, кто с боями дошел до моря и с законной гордостью произносил наименования своих частей: «Таманская», «Темрюкская», «Анапская», «Кубанская», — все понимали, что впереди еще более почетная и сложная задача: не дать противнику опомниться от удара на Тамани, поскорее высадиться в Крыму.

У командования фронтом были серьезные основания торопиться с десантом не только потому, что каждый день и каждый час противник использовал для усиления на восточном побережье полуострова своей и без того крепкой обороны. На исходе был октябрь, близилось время штормов, и штормовая погода могла серьезно осложнить выполнение задачи Азовской флотилией, которой поручалось обеспечить высадку войск в Крыму.

…Рота Петра Рубанюка уже неделю стояла в рыбачьем поселке, на берегу Азовского моря.

Невысокие хаты под красной и белой черепицей были разбросаны как попало, в просветах между ними виднелось чугунно-серое море. Свирепый ветер гнал по кремнистой земле колючие песчинки; швырял их в воду, рвался дальше, оставляя мелкую зыбь на тяжелых гребнях волн.

Кроме пехоты, в поселке стояли артиллерийские и саперные части. Саперы день и ночь мастерили плоты, ремонтировали старые лодки: не один десяток проконопаченных и просмоленных челнов уже был укрыт в песке.

Большую часть суток проводили около моря и люди Петра. Они учились быстро погружать на плоты пушки, отплывали от берега, прыгали в одежде и с оружием в студеную воду, с криками «ура» штурмовали берег.

— Пока на крымскую землю выберемся, нахлебаемся водички, — говорили Петру солдаты в короткие минуты отдыха.

— Там будет посолоней, так что лучше уж тут похлебать, — отшучивался Петро.

Вода обильными ручьями стекала с одежды солдат и офицеров, и Петро, глядя на их посиневшие лица, зычно командовал:

— За мной… бегом а-арш!

По ночам люди чихали, кашляли, но Петро не допускал в подготовке к десанту никаких условностей, зная, что все усилия окупятся впоследствии с лихвой…

Противник, стараясь разгадать замыслы советского командования, непрерывно вел воздушную разведку, но едва ли получал интересующие его сведения. В дневное время строжайше запрещалось движение на косе Чушка и в районе Кордона. День и час высадки соблюдался в глубокой тайне.

А шквальные ветры налетали на море все чаще. Знакомый Петру саперный офицер жаловался:

— Сизифов труд… Днем забиваем сваи для причалов, а ночью их вырывает штормом и черт его знает куда уносит…

Наконец день, которого на Тамани ждали с таким нетерпением, наступил. Двадцать седьмого октября перед вечером командир полка Стрельников вызвал к себе офицеров и ознакомил их с боевым приказом.

Начало десантной операции намечалось на двадцать восьмое октября. Объявить боевую задачу рядовому составу разрешалось за три часа до погрузки на суда. Всем десантникам — офицерам и солдатам — выдавался на руки трехсуточный продовольственный паек.

Стрельников, сжав ладонями виски, посмотрел на разостланную перед ним карту, обвел лица командиров пытливым взглядом и, снова склонив голову над картой, сказал:

— Нас поддерживают катера Черноморского флота, фронтовая и армейская артиллерия, воздушная армия. Но… хочу предупредить… Предстоит рвать очень сильную оборону. Там все встретим: доты, дзоты, минные поля, проволочные заграждения… Даже наблюдательные пункты, сукины сыны, забетонировали… Прошу предусмотреть все… Девяносто восьмая пехотная дивизия противника, с которой мы будем иметь дело, — не новичок в оборонительных боях… Отборные вояки…

Уточнив у Тимковского задачу своей роты и возвращаясь к себе, Петро сделал крюк, чтобы пройти по берегу.

Море было свирепее, чем обычно. Бурые саженные волны обрушивались на берег с оглушительным грохотом, густая водяная пыль искрилась в лучах заходящего солнца, скрипел, крутился, как щепка в половодье, оторвавшийся рыбачий баркас.

«Укачает ребят, — с тревогой подумал Петро. — И до берега в такую погоду не подступишься… Неудачный денек выпал…»

Через час он с облегчением узнал, что из-за шторма командование отложило операцию на два дня.

…Посадка на суда началась после обеда тридцать первою октября. Спустя три часа из Темрюка вышел один десантньй отряд, а около десяти вечера два отряда отчалили из Пересыпи, у станицы Ахтанизовской.

В ожидании погрузки своей роты, которая отправлялась со следующим эшелоном, Петро еще раз прошел по взводам.

Ночь была безлунной. С моря наползали черно-фиолетовые тучи; от них на земле становилось еще темнее, и Петро только по голосам узнавал командиров и хорошо знакомых ему солдат.

Около деревянного причала кого-то распекал Евстигнеев.

— Куда ты собрался? — слышался его возмущенный бас. — На Северный полюс люди меньше с собой запасов брали… Что это? Столько сухарей? Оставь кило, ну полтора… Патронов побольше возьми… Ясно?

В сторонке проводили собрание комсомольцы. Петро хотел послушать их, но в это время тихо подкатила легковая машина с затемненными фарами, хлопнула дверца.

— Товарищ генерал… приказанию… полтора боекомплекта, — донеслись до Петра разрозненные ветром слова рапорта. Докладывал Тимковский.

Петро подошел поближе. Плотный невысокий генерал мягким, спокойным голосом задал Тимковскому несколько вопросов и, сопровождаемый им и адъютантом, направился к причалу.

— Лейтенант Рубанюк, доложите командующему о своем передовом отряде, — приказал Тимковский, разглядев Петра.

Петро доложил.

— Хорошо, — сказал генерал и, пожав его руку, пошел к солдатам.

Пока генерал беседовал с десантниками, его общительный адъютант, угостив Петра папироской, рассказал ему последние новости.

Петро узнал, что моряки произвели днем на катерах набеговую операцию на восточное побережье Керченского полуострова и, обстрелянные немецкими батареями из Ак-Бурну, Эльтигена, Камыш-буруна, Таклы, отошли под прикрытием дымовой завесы на свои базы.

Адъютант сообщил также, что бомбардировщики и штурмовики фронтовой авиации «наделали беды» гитлеровцам в районах Баксы, Маяк, Еникале, Ак-Бурну, Ляховка…

— Скорей бы уж и нам добраться до них, — сказал Петре — Нет ничего хуже — вот так вот сидеть у моря и… ждать погоды…

— Утром все будем в Крыму, — весело заверил адъютант, покровительственно похлопав Петра по плечу.

Однако его предсказание не сбылось. Из-за штормовой погоды командующий фронтом отменил высадку войск и в эту ночь суда вернулись в районы погрузки. Одна гвардейская дивизия, которая, по плану, должна была идти в первом эшелоне, из-за лютого шторма вообще не вышла в море. Войскам соседней армии удалось высадиться в районе Эльтигена.

Главные силы, по новому приказу, должны были произвести высадку десанта в ночь на третье ноября.

Погрузка началась накануне, в первой половине дня. В порту, куда батальон Тимковского был переброшен утром на автомашинах, стояло у причалов много бронекатеров, мотоботов, плотов. В небе непрерывно барражировали самолеты, где-то в стороне над морем то и дело завязывались воздушные бои.

К Петру подошел флотский офицер, потный, в расстегнутом ватнике. Отирая шапкой лоб с крутыми надбровными дугами и глубокими залысинами, он озабоченно спросил:

— Из хозяйства Тимковского?

— Так точно! Командир передового отряда…

Офицер указал рукой на один из плотов:

— Вот тот занимайте. Там, где две сорокапятимиллиметровые… С комфортом поедете…

На плоту Петро придирчиво проверил своих людей. Подмигнул Арсену Сандуняну:

— Даешь Крым?! А? Арсен?

Сандунян ответил улыбкой, поправил ящики и сел поудобней.

В час дня десант вышел из порта. Волны хлестали о борт, обдавали людей солеными брызгами, покрывали мельчайшей водяной пылью ватники, каски, автоматы.

Туманные очертания крымского берега показались в сумерках. Гора Митридат, волнистые контуры скал…

В проливе тяжело колыхались, вал за валом, иссиня-зеленые волны, дробились, исчезали в пучине отсветы оранжево-золотого небосклона. Потом стемнело совсем, и Петро потерял из виду даже соседние суда.

Десантники переговаривались шепотом:

— Ялта недалеко от Керчи?

— Сказанул!

— А где она? Ты и сам не знаешь…

— Закурить бы, ребята…

— Подплывем, он тебе даст огоньку… Закуришь…

У борта, перевесившись над глянцево-черной водой, кто-то хрипловатым, уверенным баском говорил своему собеседнику:

— Ты первый раз? Ничего… Я вот уже третий раз иду и даже контужен не был… Главное, сигай быстрей и вперед… Главное, не копайся…

Густую темноту прочертили гигантские огненные полосы. С свирепым шуршанием пронеслись снаряды.

Стреляла коса Чушка. Первые разрывы вспыхнули на высотах, в клубящемся черном мраке, алыми мутноватыми сияниями. Через мгновенье орудийная канонада нескольких сотен стволов слилась в сплошной могучий гул.

Петро, стиснув автомат, напряженно глядел на клокочущий, бушующий багровыми огнями крымский берег. Запоздало взлетевшие ракеты казались безобидными светлячками.

— Вот дают! Фашисты теперь согреются, — восхищался кто-то над ухом Петра, обдавая его жарким дыханием.

Плот вдруг сильно встряхнуло. Петро инстинктивно ухватился за плечо соседа. Его хлестнула холодная вода; по шее, по горячей спине поползли струйки. Впереди, слева, взметнулся еще один смерч, потом еще… Противник открыл ураганный заградительный огонь.

— Деса-а-ант!.. — протяжно, прорываясь сквозь грохот, прокричал высокий голос в рупор.

Окончания команды не слушали. Петро, ощутив близость земли, вскочил на ноги, резко крикнул:

— Пе-ервая рота-а!.. Гвардейцы! За мной!

Ледяная вода, дойдя до шеи, охватила его чугунными обручами. Петро качнулся. Но ноги его уже нащупали дно. Высоко подняв над головой автомат, сжав зубы до боли в висках, он боролся с тянущей его книзу водой, исступленно пробивался к берегу.

С бронекатеров, мотоботов, плотов кидались в море люди… Петро на миг повернул голову: гвардейцы передавали друг другу части пулеметов, ящики с патронами… Вода громко булькала, плескалась…

«Зацепиться!» — лихорадочно думал Петро, бредя уже по колено в воде и ощущая, как все тяжелее становится его шинель. «Только бы зацепиться за клочок земли…»

Глаза его вдруг резнул яркий свет. По проливу торопливо зашарили ослепляющие лучи прожекторов. Косой трепещущий луч выхватил из кромешного мрака вздыбленную волну, корму судна, каски и бледные лица десантников…

Но по земле, пригибаясь, паля из автоматов, уже бежали первые стрелки. Пулеметчики устанавливали на катки пулеметы… Над кромкой берега поплыли молочные клубы дымовой завесы.

— Бей по прожектору! — пронзительно кричали за спиной Петра. — Бе-ей! Чего ждешь?!

— Полу-ундра!

— Давай гранаты! Грана-аты давай…

— Пушку, пушку, помогите…

На взгорке из траншей раздались разрозненные автоматные выстрелы, затрещал и сразу смолк пулемет…

Путаясь в полах мокрой шинели, учащенно дыша, по берегу пробежал Тимковский.

— Рубанюк!

— Тут, товарищ капитан.

— Давай эту высотку занимай… Живей! Не подставляй людей под мины…

Тимковский исчез. В кроваво-полыхающее небо взметнулись зеленые ракеты: передовые отряды обозначали свое местонахождение.

Петро, нервничая и ругаясь, быстро собрал своих люден, ринулся на высоту. Из первой линии траншей гитлеровцы бежали, не сопротивляясь. Преследуя их, автоматчики ворвались во вторую линию, схватились с фашистами в жаркой рукопашной схватке.

Петро, по опыту зная, что сейчас, в пылу ожесточения, вряд ли кто его услышит, вскочил в траншею следом за другими побежал по ее извилистым ходам, спотыкаясь о трупы, каски и котелки…

В темноте люди сталкивались и расходились…

— Ой, рука, рука! — кричал кто-то с восточным акцентом, корчась на дне окопа.

Петро по голосу узнал командира отделения Масуилова. Он чиркнул зажигалку, наклонился: грудь Масуилова была залита кровью.

— Я… умираю, — прохрипел сержант.

В тусклом, колеблющемся свете зажигалки Петро увидел, как откинулась голова Масуилова, на губах показалась розовая пена, и он затих…

Этой же ночью враг был выбит не только из второй траншеи, но и из третьей.

По приказу Тимковского Петро с рассветом перешел на высоту «175», занял оборону. В двухстах метрах впереди в дзотах прочно сидели фашисты.

— Держи ушки на макушке, — предупредил Тимковский. — Будут контратаковать…

— Само собой разумеется. А как вообще, товарищ комбат?

— Маяк, Глейка, Жуковка, Рыбпром, Еникале… Мало?

XIV

Утром у окопов, занятых передовым отрядом Петра, стали рваться мины и снаряды. Наблюдатель доложил Петру о появлении на бугре шести вражеских танков.

Петро быстро надел каску, провел жесткой, испачканной ладонью по лицу, сгоняя остатки короткого сна, и приподнялся над бруствером наспех оборудованного ночью наблюдательного пункта.

Справа, на кремнистом взгорке, развевался красный флажок. Там были свои. Внизу, у подошвы высоты, за серым гребнем с валунами, копошились около орудий артиллеристы. Это тоже были свои. Командование, видимо, успело за ночь переправить немного артиллерии, а может быть, это стояли пушки, прибывшие с десантниками.

Над горой Митридат мертвой рыбиной застыл немецкий аэростат-корректировщик. Взглянув на его продолговатое, пестрое от камуфляжа тело, Петро понял, что противник ведет по проливу прицельный огонь, стремясь помешать подвозу подкреплений.

До наступления темноты нечего было и мечтать о какой-либо помощи.

А вражеские танки, выползшие из-за бугра, развертывались, устрашающе ворочая орудийными башнями.

— С Тимковским соедини! Живо! — приказал Петро телефонисту, сидящему в нише окопчика. — Готовлюсь отражать контратаку, — доложил он, прикрывая ладонью трубку и не спуская глаз с танков. — Пехоту отобью, а вот… Вижу шесть танков… Две самоходки вышли… Это потруднее. Прошу помочь…

— Дорогуша! — Голос Тимковского звучал насмешливо и укоризненно. — Я не слышал, что ты сказал… Понял? Думай о том, как гнать фашистов дальше, а не о том, как спасаться от них… Что, ты первый раз танки видишь? Испугался?.. Держись, атакуй смелее…

— Я не испугался, товарищ комбат, — сказал Петро, вспыхнув. — Мне надо знать, сумеете помочь или нет?

— Вперед пойдешь — помогу…

Петро сердито швырнул трубку телефонисту. В трусости его никто еще не мог обвинить. Он хотел закурить, чтобы успокоиться, но в эту минуту противник обрушил на высотку яростный огонь, и танки, видимо, ожидавшие этого, рванулись вперед.

Прячась за их броню, за камни, перебегали солдаты.

— Приготовиться к контратаке! — передал Петро в окопы. — Пулеметы, огонь!

Петро видел наступающих солдат все отчетливей. Их было не меньше сотни. У Петра, вместе с Сандуняном, с телефонистом, — двадцать девять.

Первыми же очередями, короткими, но меткими, пулеметчики принудили вражеских пехотинцев прижаться к земле, метнуться в укрытия.

— Э-э, жила тонкая! — закричал Петро, подбадривая себя и стрелков. — Сейчас еще добавим!.. Приготовить гранаты!..

Но, лихо выкрикивая первые приходящие на ум угрозы по адресу врага, Петро лишь скрывал тревогу за исход атаки.

Он много воевал и понимал, какая тяжелая сложилась обстановка. У фашистов имелись танки, самоходные пушки, артиллерия всех калибров, много солдат. У них была возможность в любую минуту подбросить резервы, боеприпасы. Они, разумеется, воспользуются своим преимуществом и обрушат на горстку десантников сильный удар, чтобы сбросить их обратно в море.

— Сандунян!. Евстигнеев! — кричал Петро. — Ослепляйте смотровые щели гадам! Шубин — тоже! Всем подготовиться! Встретим залповым!.. Врете, гадины, не возьмете…

Петро мысленно прикидывал расстояние до приближающихся танков.

Перед танками взметнулся вдруг щебень, с глухим гулом вздыбилась земля. Комья ее, взлетев вверх, осыпали башню одной из машин… Еще один снаряд… Этот угодил в танк.

— Ребята! Чушка бьет, — ликующе закричал Петро. — Чушка бьет!.. Большая земля помогает…

Голос его потонул в реве моторов. Советские штурмовики, наполнив все вокруг оглушающим свистом, пронеслись над окопами, обрушив на танки, на надвигающихся следом пехотинцев шквал огня из пушек, пулеметов… Фашистские солдаты, спотыкаясь, толкая друг друга, перескакивая через трупы и раненых, побежали назад.

Петро распрямился. Над проливом, быстро увеличиваясь в размерах, неслась еще четверка «илов», за ней — еще… С горы били по самолетам автоматические зенитки.

В окопчик впрыгнул Тимковский.

— Поднимай! — крикнул он возбужденно. — Поднимай в атаку!.. С фланга морская пехота ударит…

Петро метнулся к нему. Царапнувшись носом о колючую щетину на щеке комбата, он звучно поцеловал его. Подхватив на ходу автомат, рассовав по карманам гранаты, во всю силу легких крикнул:

— Гварде-ейцы! За Родину! Вперед!

…Через полчаса совместными усилиями отряда Петра и морской пехоты противник был выбит и со следующего рубежа.

В этот день передовому отряду Петра пришлось отбить еще три яростные контратаки противника.

На следующий день, когда через пролив были переправлены подкрепления и к отряду Петра присоединилась вся его рота, Тимковский снова зашел к нему.

— Командование довольно действиями твоих бойцов, — сказал он. — Мне поручено поздравить с успехом. Молодцы. Молодцы.

Петро радостно и смущенно улыбнулся.

— Спасибо. Передам всем. Ребята мои действительно герои!..

— Вообще… от души скажу, Рубанюк. Помнишь, ты боялся роту принимать? А я предсказываю: ходить тебе в маршалах…

Переговорив с Петром о делах в роте, Тимковский ушел. Каждый раз, слыша одобрение, похвалу по своему адресу, Петро чувствовал неловкость. Он, как и всякий молодой и способный офицер в его годы, испытывал некоторую неудовлетворенность тем, что им до сих пор было сделано, мечтал о большом деле, какой-нибудь самостоятельной операции, которая показала бы, что учили его не зря и что свои награды он носит достойно.

«Не честолюбие ли это? — задавал себе вопрос Петро. — Пожалуй… Что ж, плох тот командир, который считает, что уже всего достиг, ну… и не хочет перед товарищами блеснуть».

В эти дни соседняя часть хорошо продуманным и смелым обходным маневром окружила и уничтожила в сильно укрепленном населенном пункте крупный вражеский гарнизон.

«Вот это по-гвардейски! — с одобрением и легкой завистью раздумывал Петро. — Если так все будем воевать, меньше крови потеряем и скорее с врагом разделаемся…»

Через несколько дней и ему представился случай показать свои знания и опыт.

Войска, развивая успех штурмовых десантных отрядов, уже вели бои за овладение северо-восточными предместьями Керчи. Роте Петра было приказано выдвинуться к каменоломням, где контратаки были особенно яростными и враг теснил соседний батальон.

— Задержи во что бы то ни стало! — сказал Петру Стрельников. — Надеюсь на тебя.

— Сделаем! — заверил Петро, польщенный и этими словами и тем, что боевую задачу поставил перед ним сам командир полка.

Приказав своему заместителю форсированным маршем, вести роту в указанный район, Петро немедля направился туда.

На полпути ему повстречалась группа раненых. Они брели со стороны каменоломен.

— Как там? Держатся? — спросил Петро.

— Бомбит, обстреливает — спасу нет, — мрачно ответил пожилой солдат в измазанной грязью шинели и с толстым бинтом на окровавленной руке.

— Я спрашиваю, держатся?.. Не продвинулись фашисты?

— Покудова нет.

Петро ускорил шаг. В воздухе непрерывной каруселью кружились «юнкерсы»; они бомбили село. Уже подходя к рубежу, который ему было приказано удержать, Петро попал под сильный артиллерийский и минометный обстрел. Он бросился на землю, переполз в глубокую воронку. Слушая, как сотрясается земля, визжат осколки, переждал огонь.

Обстрел продолжался минут двадцать, затем Петро заметил серию красных ракет, взметнувшихся в расположении противника.

«Сейчас пойдут в атаку», — догадался он и, выбравшись на дорогу, заспешил к каменоломням.

Навстречу ему бежали несколько бледных, растерянных солдат.

— Сто-ой! — крикнул Петро, выхватив пистолет. — Куда бежишь? — Он яростно, в упор посмотрел на добежавшего до него солдата с винтовкой. — Куда бежишь? Где командир?

Солдат скользнул глазами по его погонам, оглянулся на товарищей.

— Все бегут…

— Командира в клочья разнесло, товарищ лейтенант, — сообщил, тяжело дыша, второй солдат.

— Ложись!.. Кому говорю? А ты куда?

— Я связной!

— Ложись! Все ложись!.. Занимай оборону. Сейчас гвардейцы будут здесь…

Властный тон Петра, его решительное лицо отрезвили бойцов. Они залегли за камнями, выжидающе поглядывали на молодого командира.

Рота уже подоспела, и Петро, приказав задержанным им солдатам возвращаться в свое подразделение, с ходу контратаковал перешедших в наступление гитлеровцев.

Ошарашенные неожиданной контратакой, фашисты дрогнули, вскоре их удалось смять. Петро, умело воспользовавшись их растерянностью, одним взводом обошел врага с тыла и выбил из окопов на высотах.

Это были последние высоты перед селением Аджимушкай. К полудню, противник был вышиблен из селения и отогнан от каменоломен.

Петро поднялся на залитый солнцем известняковый взгорок и увидел Керчь с голубой бухтой, разбитые корпуса завода, имени Войкова, левее — узенькую полоску пролива, отделяющую полуостров от Таманского побережья. Оттуда порывы ветра доносили бодрящий холодок…

Мимо прошли два солдата. Петро уловил обрывок их разговора:

— …за той вот канавой… Надо на медпункт, боюсь от своих отстать… Душа надвое разрывается… Думаю: «Возьмем, тогда перевяжут…»

Петро вспомнил свой первый бой под Винницей… Как изменился он с тех пор… Сегодня он вел себя по-настоящему спокойно, решительно… А может быть, потому, что другие верили в его силы и способности, он не мог вести себя иначе…

Размышления прервал Тимковский. Комбат молча стиснул руку Петра, посмотрел на него многозначительно и тепло, но об атаке, проведенной так успешно, не сказал ни слова. Развернув новенькую, хрустящую карту, он указал район, где рота Петра должна была создать опорные пункты обороны.

— Пещеры эти проверил? — озабоченно справился Тимковский, указывая на катакомбы. — Как бы там фашистов не оказалось… Ударят в спину… Позиция для этого подходящая…

— Послал Евстигнеева с разведчиками.

— Хорошо:.. — Комбат откинул с потного лба выбившуюся из-под ушанки прядь волос. — Здорово мы их сегодня турнули, — весело сказал он. — Керчь заберем, а дальше им зацепиться будет негде… Может, на Ак-Монайских высотах…

— Пролив им не помог, на суше они тем более не удержатся…

Из каменоломни в сопровождении нескольких стариков и женщин вышел Евстигнеев.

— Взгляните, товарищ комбат, — сказал Петро. — Там, оказывается, люди есть…

Высокая женщина, в теплом мужском пальто с меховым воротником, с девочкой на руках, остановилась, озираясь. Она быстро поставила ребенка на землю и, обняв Евстигнеева, исступленно закричала.

Подойдя ближе, Тимковский и Петро содрогнулись, посмотрев на изможденные, землисто-серые лица людей.

— От фашистов прятались, — тихо пояснил Евстигнеев, осторожно снимая руки женщины, судорожно вцепившиеся в его плечи. — Там… такое… Не могу рассказать…

— Родные вы наши, — кричала, захлебываясь, женщина. — Соколики дорогие…

Стоящие кружком жители молча, почти безумными глазами смотрели на командиров. Слезы текли по их запавшим щекам.

— Спасители… с могилы… спасители наши… — твердил старик с полотенцем, повязанным вокруг шеи, и поминутно вытирал костлявой рукой слезящиеся глаза.

— Накормите их! — шепнул Тимковский Евстигнееву. — Там еще люди есть?

— Я далеко не ходил… Фонарь нужен… Как на кладбище…

Петро и Тимковский, освещая фонарем низкие своды и стены, медленно шагали с группой автоматчиков по катакомбам. Пахло плесенью, тленом. Вспугнутые светом, человеческими голосами, шарахались, носясь над головами, летучие мыши.

Петро время от времени приподнимал фонарь, останавливался…

В беспорядке были разбросаны ржавые каски, винтовочные гильзы, противогазы… Несколько скелетов с волосами на черепных коробках лежало у стены.

У стола сидел человек в больничном халате. Перед ним лежали пробирки из-под медикаментов, стетоскоп, листки бумаги. Но вместо лица виднелись оскаленные зубы, впадины глазниц…

На полу, на железных койках в самых причудливых позах застыли истлевшие люди… В углу валялись ворохи одежды — военной, гражданской, заржавленные ящики, опрокинутые стулья…

Еще один длинный переход — и огромный зал. На ящике от снарядов стояла пишущая машинка с вложенным листом бумаги… Рядом на полу — скрюченный скелет женщины в полушубке и темной юбке.

— Какая же смерть ее настигла? — шепотом спросил Тимковский.

Он вынул желтый листок и прочел:

— «От Советского информбюро… В течение восьмого июня существенных изменений не произошло. На Севастопольском участке фронта продолжались упорные бои. Наши войска…»

Запись была оборвана. Тимковский подобрал бумаги, тетрадки, засунул их в сумку.

— Газами их травили, рассказывают, — хрипло, почти шепотом произнес сзади один из автоматчиков.

Петро стиснул дрожащей рукой фонарь; у него кружилась голова.

…Один подземный зал за другим, как в тяжком сновидении, проплывали во мраке, и всюду было одно и то же: смерть, уничтожение, тлен…

В одной штольне обнаружили загороженные залы, где щели были старательно забиты тряпками и бумагой. Газоубежища, подземные госпитали. И снова — трупы, десятки трупов на железных койках…

Петро подошел к низенькому пожилому автоматчику, глядевшему на все это.

— Запомни, — сказал он отрывисто. — И внукам, и правнукам расскажем… что такое фашизм… Гляди, Павлов, гляди.

XV

В ночь на 22 сентября немецко-фашистские войска, после ожесточенных боев, начали общий отход, рассчитывая укрыться за Днепром.

Полковника Рубанюка вызвал к себе накануне командующий.

Штаб армии размещался в Прилуках. Выехав из Яблуновки в девятом часу вечера, Рубанюк спустя час был там.

— Командующий у себя, в автобусе, — доложил молоденький адъютант, когда Рубанюк, выбравшись из машины и стряхнув с себя пыль, прошел на квартиру. — Генерал Ильиных тоже там… Разрешите, провожу?

Штабной автобус, искусно замаскированный в густом, тенистом саду, был залит внутри ярким электрическим светом, но темные шторы наглухо закрывали окна, и адъютант, поворачивая никелированную ручку двери, сказал:

— Летают по ночам. Вчера хлопушки на военторг бросили…

Командующий сидел у столика с телефонами, разговаривал. Ильиных, помешивая ложечкой крепкий чай и поглаживая ладонью до блеска выбритую голову, просматривал шифровки.

Поздоровавшись с Рубанюком и пригласив его раздеться, он спросил:

— Чай будешь пить? Сейчас Владимир Михайлович освободится, побеседуем…

Командующий подошел улыбаясь и, многозначительно поглядывая на огрубевшее, оливковой окраски лицо командира дивизии, проговорил:

— Ну-с, прежде всего разреши поздравить с новым званием… товарищ генерал.

Рубанюк поднялся. Командующий крепко пожал ему руку:

— От души желаю тебе с честью носить высокое, почетное, ответственное звание…

— По такому поводу не мешало бы в военторг послать, — заметил с улыбкой Ильиных, тоже вставая. — Ну, поздравляю. Очень рад…

Командующий, пошутив, что военторговцев, по слухам, попугал свой же летчик, которому те в чем-то отказали, уже серьезно сказал:

— Ситуация сложилась, дорогой полковник…

— Генерал, — поправил Ильиных.

— Виноват… Погоны меня путают… Обстановка сложилась весьма любопытная… Командующий развернул карту, надел очки. — Противник вряд ли будет всерьез обороняться на левом берегу Днепра… Потрепали его основательно, еле ноги уносит… Надежда у них на Днепр. Из-под Ленинграда отборные дивизии стягивают, из Франции немало подбросили…

— Вот пишут… Прошу извинения, Владимир Михайлович, — сказал Ильиных, отбирая листок из лежавшей перед ним пачки. — Ты немецкий язык знаешь, Иван Остапович, взгляни…. «Днепровский вал…», «Крепость на замке…» А вон прямо бухают. Вот здесь, отчеркнуто карандашом…

Рубанюк прочел вслух и перевел:

— «Днепр — граница между Германией и Россией, и границу эту надо держать во что бы то ни стало!»

— Перезимовать, во всяком случае, за этим самым «днепровским валом» им очень хочется, — сказал командующий. — А задача — не дать им передышки ни на минуту…

Он изложил план штаба армии по форсированию Днепра и задачи, которые ставятся перед Рубанюком: ему предстояло форсировать со своей дивизией реку и высадиться на правый берег в числе первых. Инженерные части, приданные стрелковым дивизиям, уже прибыли и находились во втором эшелоне армии.

— Времени в обрез, — предупредил командующий. — В любую минуту ты должен быть готовым подняться.

Ильиных провел пальцем воображаемую прямую по карте в направлении Переяслава:

— Похоже на то, что денька через три-четыре наши солдаты будут умываться днепровской водицей.

— Жаль, не придется своих стариков и жену освобождать, — сказал Рубанюк, глядя на карту.

— Они где у тебя?

Иван Остапович показал.

Командующий, задумчиво помолчав, энергичным движением погасил о пепельницу горящую папиросу.

— Правый берег возьмем — выкроим тебе денек… Съездишь повидаешь жену… Лично командующего фронтом попрошу. Договорились?

— Благодарю! — взволнованно ответил Рубанюк. — Так я сразу к понтонерам проскачу, товарищ командующий?

Энергично пожимая на прощанье его руку, Иван Остапович еще раз сказал:

— От всей дивизии благодарю за доверие, товарищ командующий! Постараемся оправдать…

— Действуй, действуй…

Выйдя из автобуса, Рубанюк с минуту постоял. И благоприятная обстановка на фронтах, и то, что дивизии поручалось очень важное задание, и присвоение генеральского звания, и мысль о том, что, может быть, удастся в скором времени повидаться с Шурой и родными, — все это наполняло его такой радостью, какой он давно уже не испытывал.

— В Рудовку! — весело сказал он Атамасю, легко вскочив в машину.

— Так цэ ж треба вас проздравыть з генеральськым званием? — спросил, включая мотор, Атамась. Он уже успел, вероятно от адъютанта, узнать приятную новость.

— Выходыть, що треба, — тоже по-украински ответил Рубанюк.

Атамась, как и его начальник, был в наилучшем расположении духа. В родной его Ахтырке, где не доводилось ему быть с того дня, как он ушел на службу в армию, Атамась повидался неделю назад с отцом и матерью, которые хоть и хлебнули во время оккупации горя, но остались живы.

— От як у нас поставлено! — философствовал Атамась, уверенно ведя машину. — Сын хлибороба, а можэ зробытысь и генералом, и наркомом… Цэ ж и я, товарищ генерал-майор, як схочу, можу добыться такой должносты?

В голосе его послышалась лукавая усмешка, но Рубанюк ответил серьезно:

— Кончим войну, поедешь учиться… Дорога перед тобой, хлопче, никуда не заказана.

Иван Остапович поймал себя на мысли, что он впервые заговорил об окончании войны. Да, сейчас это казалось не таким далеким, как весной. Все, что пришлось испытать, все лишения боевой жизни, тяжкие жертвы, изнурительные бои — все это было во имя победного окончания войны, во имя мира.

— Довго будемо стоять в Яблуновке? — поинтересовался Атамась, пользуясь благодушным расположением духа своего начальника.

— Третий год воюешь, а такие вопросы задаешь, — упрекнул Рубанюк.

— Извиняюсь, товарищ генерал. Я тому спытав, що треба було б пидтяжку мотору зробыть, — схитрил Атамась.

* * *

Через несколько дней в дивизии был получен приказ о передислокации в направлении на Яготин.

Сделав необходимые распоряжения и дождавшись прибытия автоколонны для переброски частей дивизии, генерал Рубанюк рано утром выехал вперед.

Еще не доезжая Яготина, он встретил знакомого полковника. Тот возвращался с передовой и сообщил, что фашисты выбиты из Переяслава и отброшены к переправам через Днепр.

— Взрывают мосты за собой, стервецы, дороги сильно минируют, а то бы не много их добралось до Днепра, — сказал полковник, прощаясь. — Будете дальше ехать, поглядите, что они, отступая, делают. Переяславский гебитскомиссар более ста человек из пулемета расстрелял. Горы трупов во дворе жандармерии… Партизаны где-то перехватили его семью, так он — в отместку. Расправился с первыми, кто под руку подвернулся.

В Яготине, узнав, что дивизия должна расквартироваться юго-западнее Переяслава, Рубанюк дождался автоколонны и двинулся дальше с полком Сомова.

Всюду вдоль шоссе и на проселочных дорогах были видны следы поспешного и позорного бегства оккупантов. На обочинах, в кюветах валялись изуродованные автомашины, подбитые танки, опрокинутые повозки с ящиками снарядов и мин.

В полукилометре от села Строкова луговую пойму густо усеяли вздувшиеся трупы коров и овец. Они лежали там, где настигла их безжалостная рука фашистского автоматчика, — в ярко-зеленых зарослях сочной осоки, верболаза. Чуть покачиваясь на ветру, темнели над ними, похожие на банники старинных пушкарей, бархатистые шоколадные початки рогозов.

Несколько дедов пасли близ дороги выпряженных из повозок волов.

Рубанюк вышел из машины и направился к дедам. Они молча смотрели на подходившего к ним генерала, потом так же молча сняли шапки.

— Доброго здоровья, земляки! — поздоровался Иван Остапович.

Старики ответили вразнобой.

— Из Строкова?

— С Березани, ваше высокопревосходительство, — бойко ответил за всех дедок с бородкой клинышком и большим угреватым носом.

— Ну, «превосходительств» в нашей армии нет, — сказал Рубанюк. — «Товарищ генерал» надо говорить… Куда едете?

Дедок с угреватым носом сказал куда и вдруг гневно ткнул рукой в сторону побитой скотины:

— Бачите, товарищ генерал, що наробылы поганые!.. Такое добро сгубили…

— Ну, скотина нехай, — угрюмо перебил его другой дед, опираясь на кнутовище. — Скотину наживем… Людей зачем, гонят? Гонят, гонят с плетюгами. А куда от своих родных хат идти?

Дедок с бородкой клинышком, собираясь закурить, оторвал от смятой бумажки большой клочок, но, покосившись на генерала, постеснялся, сунул бумажку в карман и добавил:

— Мы тоже с божьим светом прощались… А потом, чуем, орудия гуркотят… Наши! По лесам, по лесам, и колгоспных быков вот спасли… Ну, теперь, спасибо вам, товарищ генерал, пошли немчуки с Украины без подошв…

Рубанюк задумчиво слушал дедов, смотрел на худых волов, флегматично жующих кукурузные стебли, и с тревогой думал о Чистой Кринице, о жене и сынишке, о своих стариках.

В этот же день ему еще раз пришлось испытать такую острую тоску и тревогу за своих близких, что даже окружавшие обратили внимание на его подавленное состояние.

Не доезжая километров четырех до Переяслава, автоколонна встретила огромную толпу. Это возвращались по домам люди, которых захватчики хотели угнать за Днепр, но не успели, так как в тыл им прорвались советские танкисты. Запыленные, исхудалые женщины и старики, окружив солдат, обнимали их, причитая, смеясь и плача одновременно.

Иван Остапович заметил в толпе рослого широкоплечего солдата с маленьким мальчиком на руках. Ребенок, крепко обхватив руками его шею, захлебываясь, кричал, а солдат, не зная, как успокоить малыша, смущенно озирался, передвигал пилотку с затылка на лоб, гладил большой, черствой ладонью курчавую головку.

— Сынишка нашелся? — спросил Рубанюк, подойдя к нему.

— Никак нет, товарищ генерал-майор. Просто захотелось приласкать. У меня дома такой же остался… А он… — солдат указал глазами на ребенка и понизил голос: — У него мать убили.

Кто-то из женщин взял ребенка на руки, и тот притих.

Рубанюк поехал дальше, и у него никак не мог изгладиться из памяти плачущий ребенок, так живо напомнивший сынишку…

К двадцать седьмому сентября главные силы советских войск вышли к Днепру. Спустя три дня, по приказу штаба армии, ночью двинулась к Днепру и дивизия Рубанюка.

На последнем переходе Рубанюк, велев Атамасю ехать вперед, пошел с солдатами.

Беззвездное небо, затянутое низкими облаками, казалось совершенно черным, и лишь где-то далеко на западе багровели на нем колеблющиеся отсветы пожаров.

Батальоны один за другим втягивались в лес. Шагали молча. Пахло хвоей. Сыпучий песок невнятно шуршал под множеством тяжелых сапог.

Генерал, узнав старшину Бабкина, шедшего сбоку колонны, окликнул его.

— Когда мы последний раз на Днепре были? — спросил он. — Помнишь?

— А как же, товарищ генерал! В августе сорок первого. Вас тогда ранило в плавнях.

— Как настроение у людей?

— Боевое! — Польщенный тем, что комдив на глазах у роты по-дружески беседует с ним, Бабкин сказал громко, чтобы и другие слышали: — В сорок первом, товарищ генерал, мы хоть и отступали, а не так, как фашист сейчас… Котелки ребята не успевают чистить. Вперед да вперед!

— Да. Уж не теми мы вернулись к Днепру, какими были…

Прислушивавшийся к разговору пожилой солдат из последнего пополнения сказал:

— На том берегу, товарищ генерал, рассказывают, германская буржуазия у себя имения понастроила. Землю нашу поделили промеж собой.

— Вот пробьемся за Днепр — поглядим, — сказал Рубанюк. — Церемониться с новоиспеченными помещиками не будем.

— Я сам с тех краев, — продолжал солдат. — Может, приходилось слыхать про Новоукраинку?.. И семейство мое все там осталось…

Кто-то в заднем ряду хрипловато говорил о Днепрострое, о могиле Тараса Шевченко под Каневом. Генерал вслушивался в знакомый голос и, наконец, вспомнил: говорил старший сержант Кандыба.

Перекинувшись несколькими фразами с Бабкиным и с пожилым солдатом, Рубанюк решил разыскать автоматчиков, на которых в предстоящей операции возлагал особенно большие надежды, но подошел командир роты Румянцев, надо было поговорить и с ним.

Из-за деревьев потянуло прохладной сыростью, чувствовалась близость реки. Солдаты зашагали быстрее.

— Что-то не вижу нашего санинструктора, — сказал Рубанюк, вглядываясь в темноту.

— Прикажете разыскать? Она шла с санротой.

Румянцев исчез в темноте, и минут через пять Оксана подошла:

— Старшина медслужбы…

— Знаю, знаю, что ты старшина медслужбы…

— Вас с генеральским званием? Поздравляю…

Рубанюк положил руку на ее плечо и, замедлив шаг, тихо, незнакомым Оксане голосом сказал:

— Страшно хочется повидать своих, не могу дождаться…

— Ох, Иван Остапович! Из головы не выходит… Что с ними?

За все время пребывания на фронте Оксана старалась отгонять от себя тревожные мысли о Чистой Кринице, о своих близких. Но чем ближе был день изгнания захватчиков из родных мест, тем большее волнение охватывало Оксану.

— Когда освободят, может быть удастся денек выкроить. И тебя тогда возьму… — пообещал Иван Остапович.

Они не заметили, как приблизились к Днепру.

Из-за могучих сосен поблескивала черная вода… Где-то на перекатах плескались щуки, невидимые в ночном мраке, попискивали потревоженные кулики. Волны размеренно плескались у песчаного берега.

Солдаты подходили к самой воде, долго и молчаливо стояли над ней…

XVI

Командный пункт генерала Рубанюка разместился в густом сосновом бору, в нескольких сотнях метров от берега Днепра.

По плану, разработанному в штабе армии, срок для подготовки к переправе был дан очень сжатый. Ни у офицеров, ни у солдат дивизии почти не оставалось времени для сна.

Штабы полков разведывали вражескую оборону, определяли исходные пункты для переправ, проверяли пути подхода к реке.

Солдаты, под руководством изобретательных и проворных саперов, готовили материалы для оборудования причалов, сколачивали плоты, чинили собранные со всех окрестных сел рыбачьи лодки, заготовляли сваи. Многие по собственному почину приспосабливали под поплавки металлические бочки, плащпалатки, трофейные конские кормушки из брезента.

В маленькой, вырытой на скорую руку землянке комдива с зари до глубокой ночи негде было повернуться. Генерал Рубанюк вникал в каждую деталь, лично вызывал разведчиков, саперов, артиллеристов. Карта его, с тремя красными стрелами, пронзившими голубую ленту Днепра, заполнялась все новыми и новыми пометками.

Трудность форсирования широкой реки усугублялась тем, что высокий противоположный берег, очень сильно укрепленный, позволял врагу видеть все на расстоянии десяти — пятнадцати километров. Лишь у самого берега густой лес скрывал местность от противника.

В один из тех погожих дней, когда все вокруг видно особенно ясно и осязаемо, Рубанюк долго наблюдал за вражеским берегом. Он знал, что деревья и кусты, обманчиво мирные в своем пышном осеннем уборе, скрывают глубокие ходы сообщения, окопы, блиндажи, густые минные поля, противотанковые завалы и рвы на противоположном берегу. В течение двух лет гитлеровцы выгоняли население правобережья на земляные работы, а отступив за Днепр, стянули сюда огромное количество тяжелой артиллерии, «тигров», «пантер», «фердинандов», «юнкерсов», «мессершмиттов» — всю мощную технику, какую только можно было выжать из заводов Германии и других стран Европы.

Несмотря на все это, враг нервничал. Он отлично понимал, что, если советские войска окажутся за Днепром — великим, почти неприступным водным барьером, — на просторных равнинах правобережной Украины их уже ничто не остановит. Гитлеровские генералы и офицеры твердили своим солдатам, что Днепр — это «линия обороны их собственного дома».

По ночам на правом берегу непрерывно взвивались осветительные ракеты, голубые лучи прожекторов до рассвета ощупывали Днепр, величаво кативший по широкому руслу своя вспененные волны к морю…

В ночь на второе октября, едва Рубанюк прилег в своей землянке, чтоб хоть немного соснуть, его разбудил начальник штаба:

— С того берега человек прибыл, товарищ генерал!

Рубанюк вскочил. Протерев глаза, он надел китель, закурил.

Начальник штаба вышел и сейчас же вернулся с коренастым, черным от загара человеком.

— От штаба партизанского соединения, — по-военному доложил новоприбывший.

— Как перебрались? — осведомился генерал, приглашая садиться.

— На лодке.

Человек был одет в серые немецкие брюки, такого же цвета куртку, и лишь косая алая ленточка на пилотке свидетельствовала о его принадлежности к партизанам.

Сняв пилотку и почтительно держа ее в руках, он разглядывал генерала и полковника возбужденно блестевшими глазами, и все его худощавое, гладко выбритое лицо выражало такое восхищение, что комдив и начальник штаба переглянулись с улыбкой.

Рубанюк предложил закурить, и гость, с наслаждением затянувшись и, видимо, по привычке прикрывая папироску ладонью, чистосердечно сознался:

— Всяко за два с лишним года приходилось… А такой радости, как сегодня мне выпала, еще не испытывал.

Он все время, и тогда, когда перешли к делу, часто поднимал на генерала сияющий взгляд, счастливо улыбался.

Штаб партизанского соединения направил его к командованию советских войск для установления связи. Прибывший ознакомил комдива с расположением обороны противника, рассказал, где лучше всего переправляться.

Сведения эти были очень ценны.

— Тут они сильно укрепились. — Партизанский делегат связи водил по карте изуродованным пулей пальцем. — Они знают, что здесь раньше паромы ходили, удобное место для переправы… А вот здесь отмели, перекаты… Здесь переправиться хоть и трудно, но можно. Зато у них тут с обороной послабее… Плохонькие заслончики, орудий мало… Могу вам стариков надежных дать. Они каждый камешек, каждую мель знают… Высадитесь, мы вам и боевой силой поможем. Несколько наших подразделений уже подтянулись к правому берегу.

Рубанюк снял трубку, вызвал «Яблоню» и, ожидая, пока соединят, сказал:

— Придется вам оперативному отделу армии доложить свои соображения.

— Есть!..

В эту ночь Рубанюку отдохнуть так и не удалось. Командующий попросил его приехать вместе с партизанским связным, и там они просидели до утренней зорьки.

Сверив разведывательные данные штаба армии с донесением партизан, командующий счел нужным внести в свой первоначальный план некоторые изменения. В соответствии с ними генерал Рубанюк приказал полку Каладзе в течение суток ток перебраться на левый фланг и подготовиться к переправе.

Партизанский связной выполнил свое обещание — разыскал и привел утром к Рубанюку четырех седобородых рыбаков. Они брались незаметно перевезти группу солдат через Днепр.

Закончив переговоры и поручив доставить стариков в полк, Рубанюк вышел вслед за рыбаками и в изумлении остановился. На пне, возле землянки, сидела Алла Татаринцева.

— Какими судьбами?

Татаринцева быстро поднялась, развела руками и, улыбаясь, показала на свою военную гимнастерку, сапоги:

— Получила от начсандива назначение в медсанбат. Пришла поблагодарить вас.

— Как разыскали нас? Да вообще — рассказывайте… — Рубанюк опустился на другой пенек и жестом пригласил гостью сесть. — Как ребенок?

— Дочка осталась у бабки. Уже большая. — Татаринцева задумчиво улыбнулась. — На Гришу очень похожа…

Алла похудела и несколько подурнела. Ворот гимнастерки был широк для ее шеи, ямочки на подбородке и на щеках, которые раньше делали ее похожей на девочку-подростка, сгладились.

«Много пришлось пережить тебе в твои годы», — подумал Рубанюк, вспомнив о смерти Татаринцева, о ребенке, который так никогда и не увидит отца.

Татаринцева, перехватив его сочувственный взгляд, грустно усмехнулась.

— Изменилась? Жизнь оказалась сложнее, чем я думала.

Она в немногих словах рассказала о своей работе в тылу.

Рубанюк слушал с искренним участием, подробно расспросил о дочери.

— Хорошо, что у меня есть ребенок, — задумчиво сказала Татаринцева. — Какая это радость — ребенок! А первое время я не так думала. Знаете, товарищ генерал, что мне один старик сказал? Запомнились его слова… Мы у него на квартире со Светланкой жили… «Так хотелось иметь детей, — говорю ему, — а теперь жалею. Не ко времени. Война…» А он мне: «Милая, если б сказать всем, что детей ни у кого больше не будет, и воевать бросили бы. Для детей, милая, воюем…»

— Очень мудрые слова.

— А о ваших ничего не слышно?

— Пока ничего.

— Отыщутся. Все будет хорошо.

Ивана Остаповича вызывали к телефону, и Алла поднялась.

— Хочу Оксану разыскать.

— Найдите хозяйство Лукьяновича. Она там.

Оксана с Машенькой сидели возле шалаша, только что построенного из жердей и сосновых веток.

Девушки-снайперы отдыхали. Кроме Марии, которой пришлось дежурить, все спали.

Только что письмоносец принес письма; Оксана получила от Петра, Машенька — из дому, от матери.

— Что тебе пишут, Оксаночка? — поинтересовалась Мария после того, как перечитала свое письмо. — От мужа, наверно?

— От Петра. Хочешь прочесть? Тут и о тебе есть.

Оксана протянула письмо. Мария читала вслух; машинально вертя пальцами кончик своего мягкого локона:

«Моя далекая и родная Оксана! Третий раз вынимаю из сумки этот листок бумаги, чтобы написать тебе, и все не удается. Честно признаться, у нас „жарко“. Мы освобождаем от врага одно селение за другим, на душе все дни большой праздник, и только одно омрачает: нет рядом тебя и я не могу делиться с тобой всем, что вижу и что чувствую.

Когда выпадает возможность часок-два соснуть, я, засыпая, думаю о тебе, вспоминаю малейшие подробности тех часов, что мы были вместе, и чувствую, что люблю тебя все больше и все сильнее.

Все мои товарищи просили передать тебе привет. Поздравь нас всех: мы теперь гвардейцы! Увидишь брата, скажи, что письмо его получил и ответил ему. Передай привет всем своим дивчатам и особо — Машеньке Назаровой. Дружите ли вы? Она хорошая искренняя девушка!»

Мария вложила листок в конверт.

— Ты ему пиши чаще, — сказала она.

Оксана спрятала письмо в карман гимнастерки, несколько секунд испытующе смотрела на Марию. Девушка подметила, как ее полные, слегка потрескавшиеся губы вздрагивают в сдерживаемой улыбке.

— Ты что? — спросила она, тоже улыбаясь.

— Какие отношения были у тебя с Петром?

— Самые дружеские… Почему ты об этом спрашиваешь?

— Он всегда так отзывается о тебе. В каждом письме…

— Я его когда-то стихами развлекала… Когда он ранен был.

— Знаю. Он рассказывал.

А о том, как ему в любви объяснялась, не говорил?

— Э, нет! Об этом промолчал… И ты скрыла… Вишь какая…

Мария засмеялась.

— Ведь не он мне, а я ему… Кажется, что это давным-давно было.

Чистосердечное признание девушки понравилось Оксане.

— Ну, и я тебе откровенно сознаюсь, — сказала она, — немножко ревновала я его к тебе…

— Ну и что же? — невозмутимо сказала Мария. — Не вижу в этом ничего зазорного. Я, если полюблю по-настоящему, делить, разбрасывать своего чувства ни себе, ни своему другу не позволю… Человек, который разменивает большое чувство, не способен на большое ни в чем…

С минуту помолчав, Мария продолжала:

— Петро мне очень нравился… Больше того… Я была влюблена в него. Вернее, я молилась на него как на героя; не задумываясь, пошла бы за ним на край света… Это, конечно, девичье увлечение. Петро понимал мое состояние… К его чести, он держал себя прекрасно. Даже скучно было. Лекции о морали читал… Ведь любит он только тебя, Оксана!

Слушая ее, Оксана вспомнила Романовского, ей захотелось рассказать Марии, почему она ушла из медсанбата, но в эту минуту из-за деревьев раздался голос:

— Оксана Рубаню-юк! Тебя спрашивают…

Оксана, еще издали узнав Аллу Татаринцеву, вскочила, отряхивая песок с юбки, пошла ей навстречу.

— Приехала все-таки… Молодец!

Они обнялись. Держа обе руки Татаринцевой в своих и разглядывая ее усталое после долгой дороги лицо, Оксана говорила:

— До чего ж приятно, Алка, на фронте встречать старых друзей!

— Я сюда рвалась, как в родную семью. Лукьяновича повидала, Бабкина, Каладзе… Знаешь, даже расцеловалась со всеми… Ну, а ты? Почему из медсанбата ушла?

— Потом расскажу. Пойдем в наш «особняк». Умоешься… С дивчатами познакомлю, они скоро проснутся. Ты не обедала?

— Нет. Девушки… связистки?

— Снайперы… Сегодня мы к кухне автоматчиков примазались. Накормят…

Спустя полчаса они, обнявшись, шагали в расположение роты автоматчиков.

Около походного лесозавода их догнал Румянцев. Он тихонько подкрался сзади, закрыл глаза Татаринцевой ладонями.

— Кто это?.. Пустите! Руки в табаке… Задохнусь…

Алла с усилием отняла от лица руки старшего лейтенанта.

— А-а-а!.. Привет, привет!

— С приездом! — сказал Румянцев, озадаченный ее холодноватым тоном.

— Спасибо…

Они немного постояли. Когда командир роты ушел, Оксана вполголоса спросила:

— Что ты с ним так обошлась? Он тебе искренне обрадовался.

Татаринцева пожала плечами:

— Не знаю. Фамильярный он слишком.

— Хороший хлопец! — с жаром возразила Оксана. — Правда, и у нас были первое время стычки.

— Ухаживал, наверно?

— Пробовал. Ну, а сейчас фокусы свои оставил. Мы даже подружились с ним.

Татаринцева усмехнулась.

— Мне как-то крепко от Ивана Остаповича за него досталось. До сих пор помню… Ох, и давно же это было!

В ночь на пятое октября командир дивизии назначил высадку десанта небольшими передовыми отрядами, с задачей сковать огневые средства противника, овладеть на противоположном берегу плацдармом и обеспечить переправу главных сил дивизии, танков и артиллерии.

Рота старшего лейтенанта Румянцева перед ужином была выстроена на лесной поляне.

Густые сумерки окрасили лица в одинаковый, изжелта-серый цвет, все стояли молча, но глаза солдат, неотрывно смотревшие на командира роты, говорили красноречивее всяких слов. И Румянцев и стоявшие в стороне генерал Рубанюк, командир полка Каладзе, его заместитель по политчасти Путрев, комбат Лукьянович — все знали, что не найдется в роте ни одного человека, который не стремился бы на тот берег.

Румянцев, взволнованный торжественностью момента и тем, что находился сейчас в центре внимания, говорил подчеркнуто строго, словно рубил каждую фразу:

— Перед нами Днепр! Первый, кто переплывет его, — завяжет бой с врагом, вызовет на себя огонь противника. Дело славное, хотя нелегкое и опасное. Но за нами пойдут все наши товарищи и освободят правый берег от ненавистных захватчиков… Кто готов выполнить долг перед родиной?

Рота дружно, без колебаний, сделала шаг вперед. Румянцев неприметно покосился на генерала Рубанюка. Уже будничным тоном скомандовал:

— Старшина Бабкин! Вправо… Питание отсюда будете обеспечивать… Ефрейтор Понеделко! Вправо… Старшина медслужбы Рубанюк… — Выйдите… Переправитесь со вторым эшелоном…

— Погоди, Румянцев… — Иван Остапович подошел к строю. — Кто у тебя будет раненых перевязывать?

— У всех индивидуальные пакеты, товарищ генерал.

— Не годится. Санинструктор там понадобится.

— Есть!

Оксана с просиявшим лицом заняла место среди охотников.

Пока десантники ужинали, майор Путрев собрал коммунистов и комсомольцев, сказал:

— Все вы люди опытные, говорить вам много не нужно. Вы садка будет очень трудной. Левый берег окажет вам помощь незамедлительно. Понтоны, катера, танки — все наготове. На рассвете «бог войны» даст такого огонька, какого мы с вами еще не видели и не слышали. Но помните: нет ничего горячее, ярче большевистского огонька… Сумеете зажечь своих товарищей, увлечь их на подвиг — меньше крови прольется, скорее правый берег станет советским…

Путрев говорил, не повышая и не понижая голоса, но скрытая за внешним спокойствием взволнованность его, сила убеждения ощущалась всеми. Это было напутствие партии перед тяжким боем. Как повеление, как призыв партии воспринимали коммунисты и комсомольцы каждое слово.

…Погрузка была назначена на два часа ночи, но уже в двенадцать деды-проводники хлопотали около своего хозяйства.

Две лодки из четырех были малонадежны, ничего с ними уже сделать нельзя было, но старики бодро уверяли:

— Довезуть… Потыхесеньку доберемось…

— Нам, отцы, «потыхесеньку» нельзя, — ворчал Румянцев.

— Кум Данило, бабайкы тряпкамы обвернить, — распоряжался шепелявый, лысый дед в немецкой прорезиненной накидке и дырявой бараньей шапке.

Он же развеселил бойцов хозвзвода, томившихся возле лодок в вынужденном безделье, предложив:

— Орудию какую-нибудь ось там, на том островку, надо поставить. Нехай бабахкает, покуда будем доплывать.

— Да ты, папаша, стратег, — засмеялся Румянцев. — Правильную мысль подаешь…

Он поглядел на луну, показавшуюся за верхушками сосен, на часы и пошел поднимать людей.

Холодный порывистый ветер, задувший с вечера, шумел в верхушках сосен, бросал в лицо мелкие колючие песчинки.

Будить солдат не пришлось. Большинство уже было на ногах. Толпясь вокруг старшины Бабкина, они сдавали все лишнее, набивали вещевые мешки гранатами и дисками патронов, получше подгоняли снаряжение.

— Ты что дрожишь? — проходя мимо, спросил Румянцев ротного остряка — старшего сержанта Кандыбу. Тот, кутаясь в плащпалатку, нарочито громко выстукивал зубами. — Боишься, может? Тогда оставайся.

— Не умел бы дрожать, давно помер бы, товарищ старший лейтенант, — громко и задорно откликнулся Кандыба.

— Ребята, а где мы там утюг достанем? — спрашивал веселый голос.

— Утюг? На кой он тебе?

— В случае кто выкупается, шаровары чем разгладить?

Солдаты засмеялись, а кто-то ответил:

— Военторг мастерскую откроет…

Румянцев, улыбаясь, расправляя на ходу складки под поясным ремнем, прошел к шалашу комбата.

В два часа ночи солдаты передовых отрядов в ожидании сигнала лежали на рыхлом прибрежном песке против своих лодок и плотов, смотрели на залитую бледным лунным светом воду, на невидимый во мгле берег. До него было метров пятьсот.

Оксана молча наблюдала, как рядом солдаты, сняв сапоги и засучив шаровары, закрепляли на плотике станковый пулемет, бережно укладывали ящики с патронами, сухой паек в больших бумажных пакетах.

Связист, лежавший неподалеку от Оксаны, внимательно оглядел ее, толкнул товарища локтем:

— Иване, нам не страшно. З намы медыцына идэ…

На лодке, на которой должны были плыть Румянцев, старший сержант Кандыба с ручным пулеметом, два связиста с катушками кабеля и Оксана, уже восседал дедок в бараньей шапке.

Он возмущенно шептал кому-то из своих сверстников:

— Идить вы, диду, к господу богу з своимы выдумкамы… Отчепыться!..

Как только луна закрылась большой лохматой тучей, заняли места.

— Давай! — скомандовал Румянцев.

Рядом солдаты оттолкнули плот, поплыли, толкая его впереди себя. Дедок снял шапку, перекрестился, поплевал в ладони.

— Ну, с богом!

Гребли он и Кандыба. Плыли в глубокой тишине. Румянцев, поеживаясь от утренника, вгляделся в идущие справа и слева лодки и негромко проговорил:

— Чуден Днепр при тихой погоде…

Словно разубеждая его, крупная волна хлестнула по борту, обдала всех брызгами.

На корме, следя за тем, как разматывается с катушки кабель и, увлекаемый грузилами, уходит на дно, шепотом переговаривались связисты.

Метрах в двухстах от берега волны стали более бурными, лодку начало сносить быстрым течением.

— Добре, що витэр, — сказал дедок. — Подойдьом потыхэньку.

Проплывая мимо заросшего темным кустарником острова, увидели, как, пригибаясь, горбатясь в своих плащпалатках, пулеметчики устанавливали «максим».

— Вон, папаша, видите? — спросил Румянцев. — Орудию ставят…

— А ну, цытьтэ… Помовчить! — дед опустил весла, вытянув шею. — Чуетэ?

Заглушаемый плеском воды, донесся гул самолета.

— Вопрос — чей? — сказал Румянцев, тоже вслушиваясь.

Гул нарастал, рокот мотора становился явственней, и внезапно все вокруг озарилось нестерпимо ярким, трепещущим светом.

Кандыба приналег на весла. Поглядывая на сеющую дымные искры осветительную бомбу, пробурчал:

— Ну, сейчас «реве та стогне» будет… Не дали спокойно доплыть, черти…

Первый снаряд, с вкрадчивым шуршанием пронесшись над головами, разорвался на левом берегу. Тотчас же, подняв каскад брызг, рванул разрыв позади лодки.

Оксана, почувствовав тупой толчок и ощутив на щеках теплый тугой воздух, инстинктивно пригнулась.

— Это не прицельный, — успокоил Румянцев. — А каски, ребята, надевайте…

Он продолжал пристально следить за другими лодками, стараясь не потерять их из виду.

Огонь вражеских орудий нарастал, осколки с пронзительным свиристеньем шлепались в воду. Теперь оба берега сотрясались от непрерывной канонады.

Уже ясно очерчивались желтая полоса и лохматые кусты на кручах правого берега, когда плот со станковыми пулеметами подпрыгнул, как щепка, встал почти отвесно и медленно пошел ко дну.

Оксана видела, как двое уцелевших пловцов, то проваливаясь, то снова появляясь, барахтались в бурлящей черной воде.

Лодка, плывшая невдалеке, рванулась к ним. Румянцев смерил глазом расстояние до берега:

— Готовьтесь прыгать в воду!

Но старый рыбак искусно подвел челн к самой отмели. Первым спрыгнул Румянцев, за ним Кандыба, связисты. В воду с бульканьем опадали комья глины, камешки. Оксана, схватив санитарную сумку, соскочила неловко и, поскользнувшись, чуть не упала.

Из кустов стреляли.

— Окапывайся! Огонь! — хрипло крикнул Румянцев. — Ефрейтор Ковбаса, докладывай по телефону…

Небо на востоке уже зарозовело, пополз откуда-то густой туман.

Оксана, отбежав под кручу к связистам, пригнувшись, тяжело дыша, смотрела, как десантники, прыгая с других лодок и плотиков, залегали, открывали огонь по кустам, по кручам.

Дедок, поворочав головой по сторонам, нахлобучил шапку.

— Пойду за другымы! — крикнул он, но его уже никто не слышал.

Широко разбросав ноги, свирепо продувая трубку, ефрейтор-связист надрывался:

— Усманов! Усманов!.. Альо… Усманов! Щоб ты лопнув, бисовый Нуртас… Усманов! Альо!.. Та якого ты черта!.. Цэ я, Ковбаса… Окапуемось… Доложы начальныкам… Га? Переправылысь, потерь пока нету… кроме двох пулеметив и трех солдатив… Що? Точно!.. Нуртас, от слухай… Не «якай», бо «я» последняя буква у алфавыти… Ты слухай мэнэ…

Оксана, заметив, как отползает к кустам, волоча ногу, солдат, бросилась к нему, на ходу приготовляя бинт. С этой «минуты она уже не имела возможности ни передохнуть, ни оглядеться.

Перестрелка между горсткой десантников и захваченных врасплох гитлеровцами нарастала с каждой минутой. Густой туман помогал советским воинам, среди них были уже партизаны, в Румянцев повел атаку на одну из ближайших высот.

Фашисты подпустили атакующих на бросок ручной гранаты и ударили по негустой цепи из пулеметов и автоматов.

Оксана, холодея, увидела, как Румянцев, бежавший впереди с поднятым в руке пистолетом, закинул вдруг назад голову, опустился на колени и медленно, словно раздумывая, упал ничком. Он дернулся, порываясь встать, и снова поник.

С помощью одного из связистов Оксане удалось оттащить командира роты в укрытие, под глинистую кручу, снять каску и положить его вверх лицом.

Слушая, как задыхающимся, сиплым голосом Кандыба поднимал в атаку залегших бойцов, Оксана осторожно расстегнула наплечные ремни Румянцева, обнажила рану на животе. Крепкое ладное тело тряслось в ознобе, вмиг посиневшие губы силились что-то произнести.

Оксана склонилась над раненым, уложила его удобнее, заткнула рану тампоном, и вдруг Румянцев, отстранив ее руки, явственно чистым голосом произнес:

— Солнце взойдет — наши будут здесь…

— Взошло, взошло, — поспешно сказала Оксана. Широко раскрытые глаза Румянцева тускнели. — Наши здесь уже…

Румянцев, не слыша ее, прерывисто шептал:

— Когда же пойдут горами… по небу… синие тучи… Воды-ы…

Рыхлый песок жадно впитывал кровь, струившуюся из раны, лицо Румянцева покрыла испарина, а он все медленнее и тише шептал что-то.

Умер он у Оксаны на руках, протяжно, словно с облегчением, вздохнув…

— Сестра! — кричали откуда-то сверху, с кручи. — Вон сапера в голову ранило…

Оксана прикрыла молодое красивое лицо куском марли, встала с колен…

К берегу причаливали лодки, и тотчас же новые группы десантников растекались по песчаной отмели.

Туман стал редеть, рассеиваться. Появились вражеские самолеты. По ним били с левого берега зенитки, но самолеты, упрямо кружась над рекой и узкой полоской песка, вспенивали фугасками воду, кромсали берег.

В седьмом часу гитлеровцы перешли в контратаку. Их было много, за хребтом урчали танки, самоходные орудия.

От непрерывного шума в ушах, страшного напряжения физических и душевных сил Оксаной овладело странное и противное равнодушие. Она двигалась почти механически, и когда ефрейтор Ковбаса крикнул ей из щели, вырытой в приднепровской круче, чтобы она зря не расхаживала, Оксана только махнула рукой.

Ефрейтор выскочил из укрытия, насильно втащил ее и сурово сказал:

— Хоть вы и старшына медслужбы, а я ефрейтор, забороняю голову пидставлять пид бомбы…

Последние слова Оксана не расслышала. Тысячеголосый грохот, словно обрушился весь берег, расколол воздух. Снаряды беспрерывно неслись с левого берега через Днепр, разворачивая кручи, заполняя все вокруг тяжким, гниловатым запахом земли, корневищ.

Оксана не видела из укрытия, как за холмами поднялся исполинский лес разрывов и через минуту чистое небо померкло, заволоклось сумраком. Не видела, как в густой, жаркой тьме красными зарницами засверкали частые вспышки.

Все внимание ее было приковано к Днепру. Вспенивая воду, к правому берегу мчались катера, шли бесчисленные резиновые паромы с людьми, орудиями, танками.

В просветах между взлохмаченными дымными тучами виднелись тяжелые бомбардировщики с красными звездами на широко раскинутых крыльях.

Ефрейтор Ковбаса хмельными от счастья глазами смотрел то на Оксану, то на мутные, грозно бурлящие волны.

XVII

Оккупанты намеревались гнать людей из Богодаровщины за Днепр, но понтонные переправы едва успевали пропускать на правобережье их обозы и тылы, а в конце сентября крупные силы партизан и советская авиация окончательно отрезали гитлеровцам путь через Днепр.

Более тысячи колхозников из Чистой Криницы, Сапуновки, Песчаного и других сел стояло табором за Богодаровкой более двух недель.

Двадцать восьмого сентября враг был выбит из Чистой Криницы. Об этом Катерина Федосеевна и Пелагея Исидоровна, приютившиеся на глухой окраине Богодаровки, у дальних родственников Кузьмы Степановича, узнали в тот же день.

Прибежала с волнующей этой вестью меньшая сестра хозяйки, жившая наискосок, через улицу.

— Что вы сидите? — закричала она, вскакивая в хату. — Наших встречайте».. Бабы с цветами и гостинцами давно побежали… Там, в селе, такое делается! Наши при погонах, веселые, смеются…

Она торопливо вытирала слезы и, смеясь и плача, спешила выложить все новости:

— …Я как увидела… Идут, красные звезды на картузах, на грудях медали дзеленькают, по-русски меж собой разговаривают… Ну, верите!.. Ноги, руки у меня затряслись, не помню, как до них кинулась, обнимаю их, плачу; а они… У них цветов этих в руках — негде деть. Что-то говорят мне, а я, как та дурочка, только и слышу, что по-нашему разговаривают. И до того разволновалась… «Не вернется, спрашиваю, Гитлер?» — «Нет, — говорят и опять смеются. — Гитлер хотел Днепр переплыть, да пошел на дно раков ловить»…

Катерина Федосеевна решила идти в Чистую Криницу немедленно.

— Это ж старый вернулся, если живой… Да и разузнаю все точно, — сказала она. — Наверно, и хаты нашей нету.

— И я пойду! — взмолился Сашко́.

— Вы с теткой пока тут переночуете. Конячки какой разживусь, тогда и добро все наше перевезем домой…

Она твердо настояла на своем и немедля начала собираться.

Кое-кто из криничан и сапуновских людей, так же как и Катерина Федосеевна, торопился домой, и она, найдя себе попутчиков, к вечеру подходила к селу.

— Может, один пепел застанем от дворов, — говорила Катерина Федосеевна своим случайным спутницам. — Две недели, говорят, страшенные бои тут были…

Но, поднявшись на последнее перед селом угорье и взглянув на село, Катерина Федосеевна с облегчением вздохнула: большинство хат сохранилось, и только на месте ветряков чернели бугры да кое-где по селу дымились, догорая, строения.

В селе располагались какие-то части, на улицах было многолюдно и оживленно. Катерина Федосеевна, войдя в село, увидела, что Чистая Криница все же пострадала сильно. Ни в одной хате не было дверей и окон, стены исковерканы снарядами, деревья вырублены, заборы повалились или вовсе отсутствовали.

Но не это привлекло внимание и волновало сейчас Катерину Федосеевну. Она видела на улицах, около колодцев, во дворах своих, родных солдат, — а сколько же тяжких дней и ночей ждала она их! Сколько слез выплакали люди в селе, ожидая того дня, когда они вернутся!

Катерина Федосеевна здоровалась со всеми солдатами и офицерами, и они как-то значительно, тепло козыряли ей, незнакомой морщинистой женщине, глядевшей на каждого восторженными глазами.

Приближаясь к своему двору, она увидела, что, кроме ворот и калитки да сосен, возвышавшихся раньше над хатой, а теперь кем-то спиленных, все было цело.

Двор и хата не пустовали. Около коморки топилась походная кухня. В хату шел с ведром солдат. Двое других стояли у крыльца и курили.

— Здравствуйте! — сказала Катерина Федосеевна, остановившись посреди двора. И, волнуясь, как девочка, молодым, звонким голосом повторила: — Здравствуйте, товарищи!

— Здравствуйте, мамаша, — дружно, в один голос, откликнулись курильщики. Они выжидательно смотрели на женщину, попыхивая терпковатым махорочным дымком и предупредительно разгоняя его руками.

Уловив в их глазах вопрос, Катерина Федосеевна пояснила:

— Я хозяйка… Когда вы подходили, нас отсюда повыгоняли.

— Ну, стало быть, с возвращением, — добродушно приветствовал один из солдат, с густым рассевом веснушек на переносице и на скулах. — Мы долго избу вашу занимать не будем… Дальше двинемся.

— Не-не, живите! — поспешно сказала Катерина Федосеевна. — Я же не к тому.

— У нас тут санрота, — пояснил веснушчатый. — Командир наш немножко приболел. Малярия у него… Так он квартиру себе на вашей печке приспособил… Сейчас доложим.

— Не надо человека тревожить, — горячо запротестовала Катерина Федосеевна — Я в коморке пока устроюсь…

— Э, что вы, хозяюшка! Почему это в коморке?

Лейтенант, к которому солдаты повели Катерину Федосеевну, лежал на печке, кутаясь в полушубок и сотрясаясь в приступе лихорадки. Он высунул голову, кудрявый, крупногубый, молодой, но измученный малярией.

— Скоро пройдет, — сказал он о своей болезни, как бы извиняясь перед Катериной Федосеевной. — Старшина!

— Я! — откликнулся кто-то из сенцев.

— Очистить для хозяйки помещение. И, чем нужно, помочь.

— Есть помочь хозяйке!

— Если разрешите, кухоньку пока будем занимать, — попросил командир.

— Да живите! Спасибо, — смущенно благодарила Катерина Федосеевна. — Дровец нехай хлопцы нарубят, сейчас печку нажарим… Вам в тепле надо…

Солдаты дружно и охотно взялись помочь ей по хозяйству. Раздобыли где-то стекла, тут же, выкинув фанеру, вставили в рамы. Катерина Федосеевна подмела, истопила печь, и хата преобразилась.

Прибирая в светлице при свете лампочки, она остановилась около кроватки внучонка. Чувствуя, как задрожал у нее подбородок, хотела отойти, но слезы внезапно хлынули из ее глаз, и, уже не в силах сдержать их, она склонилась над кроваткой и зарыдала.

Из сеней заглянул старшина, осторожно шагнул в светлицу, остановился за ее спиной.

— Погиб у вас кто, хозяюшка? — спросил он.

— Семьи почти не осталось, — вытирая лицо, сказала Катерина Федосеевна. — Старый и сыновья воюют, дочку повесили, невестку расстреляли… Здесь вот внучонок Витюшка спал… А потом… Потом фашист свою собаку сюда клал…

— Э-эх! Культура! — глухо произнес старшина Солдаты трогательно ухаживали за Катериной Федосеевной, и это немного смягчило ее острую тоску по семье.

— Завтра в блиндажи пойдемте, — предложил ей старшина перед тем, как улечься спать. — Фрицы туда все из села перетаскали: столы, табуретки, рядна. Подушек целые горы… Найдете свое…

Узнав, что нужно перевезти из Богодаровки сынишку и кое-какие пожитки, он на следующий день утром запряг в повозку пару лошадей. К обеду Сашко́ и Пелагея Исидоровна уже были дома.

В село каждый день возвращалось все больше людей. Отыскивали остатки своего имущества, наводили во дворах и хатах порядок.

Катерина Федосеевна обегала всех, у кого партизанили родные или близкие, справлялась, не вернулся ли кто из леса.

Никто ничего определенного сказать ей не мог. Одни слышали, что партизаны переправились за Днепр, другие утверждали, что весь отряд Бутенко влился в ряды армии и домой в скором времени ждать никого не следует.

— Дождетесь, дождетесь хозяина своего, — успокаивал ее лейтенант. — Хоть проведать придет… Сами же вы рассказывали, что и при немцах они не боялись в село заглядывать… Стало быть, не до конца выполнили свою партизанскую задачу, если никто не пришел…

Рассуждения лейтенанта были убедительными, и Катерина Федосеевна решила набраться терпения.

Но все же она каждый день подходила к воротам и долго смотрела на улицу, надеясь, что мимо пройдет кто-нибудь из партизан.

Однажды, встав, по привычке, рано утром и увидев через плетень хлопотавшую у себя во дворе соседку Степаниду, она спросила ее:

— Не разживусь, кума, у вас дрожжей? Хочу своим квартирантам пирогов с яблоками спечь. Просили…

— Возьмите… Алешку не видели? Костюка?

— Да где, кума?

— Проехал только что верхи… Конь под ним добрый, лента на картузе красная…

— Ой, матинко моя! Побегу!

— Дрожжи вам зараз Галька принесет…

Катерина Федосеевна проворно просеяла муку, достала из сундука единственную приличную кофточку, которая у нее осталась, надела ее.

Соседкина девочка, вбежав с дрожжами в хату, поспешно спросила:

— Тетя Катря, угадайте, кто идет до вас?

— Кто?

— Ваш дядько.

XVIII

Остап Григорьевич шагал неторопливо с небольшой котомкой за плечами.

Он был не один. Вместе с ним шли Степан Лихолит и Федор Загнитко, бывший колхозный животновод. У всех на фуражках алели узенькие ленточки, за спиной Степана висел карабин.

Катерина Федосеевна хотела кинуться бегом за ворота, прильнуть к мужу.

Нет, не хватило у нее сил даже спуститься по ступенькам крылечка. Она стала в дверях, прижав руки к груди, и, ощутив, как немеют, словно отнимаются ноги, прислонилась спиной к притолоке.

— Что же гостей не встречаешь, стара? Ай-ай! — крикнул Остап Григорьевич. Голос его дрожал, и не трудно было догадаться, что за полушутливым упреком старик хотел скрыть свое волнение.

Собравшись с силами, Катерина Федосеевна сошла с крыльца.

— Здравствуй, Григорьевич! — звонко сказала она, протягивая руку мужу. — Здравствуйте, хлопцы! Заходите, пожалуйста, в хату…

Остап Григорьевич, обежав глазами подворье, заметил около полевой кухни Сашка́. Тот помогал солдатам рубить хворост и, увлекшись, не видел отца.

— Сынок! — окликнул его Остап Григорьевич.

Сашко́ с минуту смотрел в его сторону, потом отшвырнул топор и кинулся бегом к отцу. В нескольких шагах он остановился, пошел степенно.

— Бравый казак растет, — одобрительно заметил Загнитко.

— Да подойди к батьку, ты ж сколько раз выглядывал его, — легонько подталкивая сына, подбадривала Катерина Федосеевна.

— Ну, давай поцелуемся, Остапович, — сказал отец, разглаживая вислые усы и наклоняясь к нему.

Сашко́ растерянно ткнулся губами в его лицо, неумело обнял морщинистую коричневую шею.

— На, возьми гостинца, — сказал Степан, вытягивая из кармана маленький нож диковинно тонкой работы в замшевом чехольчике. — Будешь в школе карандаши стругать…

— Та заходьте ж в хату, — снова предложила Катерина Федосеевна. — Федя, ты у нас со свадьбы Ганны не был… Степа…

Она запнулась, заметив, как Степан помрачнел при упоминании имени жены.

Загнитко, торопясь домой, зайти отказался. Катерина Федосеевна, проводив мужа и зятя в светлицу, вспомнила, что ей нечем и угостить дорогих гостей.

Выручил ее старшина. Он тихонько вызвал ее на кухню; переглядываясь с лейтенантом, спросил:

— Посуда чистая есть? Давай, хозяюшка, вижу затруднение… Чем другим не богаты, а спирту да пару банок консервов найдем…

Остап Григорьевич тем временем сложил в углу, на лавке, свою походную котомку, снял картуз. Гладя голову Сашка́, который не отходил от него, он сказал жене:

— Спросить о многом надо, а сердце подсказывает, что лучше не спрашивать… Ну, все-таки говори… От Степана вот слыхал, как с внучонком получилось… А Шура где?

— Нету ее.

— Забрали?

— Забрали туда, куда и Витю.

Ничем не выдал Остап Григорьевич скорби, только и заметила Катерина Федосеевна, как медленно поднес он руку к горлу; его душила спазма.

— А от Василинки ничего нового не слыхать?

— Открыточек много присылала… Горюет дуже в чужой стороне… Про свата знаешь? Кузьму Степановича?

— Нет. А что?

— Расстреляли его…

Слишком печальны были вести, которые довелось Катерине Федосеевне сообщить своему старому. Но за два года он много повидал горя и не рассчитывал на то, что беда минует его семью и родное село…

— Сваху покликать нужно бы, — сказал он. — Трудно ей сейчас одной.

Катерина Федосеевна послала Сашка́ за Пелагеей Исидоровной. Пока он бегал, собрала на стол.

Увидев Остапа Григорьевича и Степана, Пелагея Исидоровна заплакала. Ее не стали утешать, зная, что слезы облегчают.

— Ну, садитесь за стол, — приглашала Катерина Федосеевна. — Правда, угощать особенно нечем, извиняйте.

— Начальника, стара, приглашай, — посоветовал Остап Григорьевич. — Квартиранта.

Лейтенант от приглашения не отказался, но пришел позже, когда чарка уже обошла один круг. Ее пили, помянув тех, кто никогда, уже не сядет за стол рядом с живыми: Кузьму Степановича, Ганну и Тягнибеду, Александру Семеновну с Витюшкой… Не забыли и капитана Жаворонкова, чья скромная могилка над Днепром напоминала людям о подвиге советского командира…

Лейтенант, принесший с собой две бутылки трофейного вина, предложил выпить за народных мстителей.

— Никогда не померкнет их слава, — сказал он торжественно. — Что скрывать? Часто им было тяжелее воевать, чем нам, фронтовикам… В тылу врага, в отрыве от родины… За славных партизан!..

Стоя, он чокнулся сперва с Остапом Григорьевичем, потом со Степаном. Намеревался выпить и неожиданно услышал зычную команду «смирно», поданную за окнами старшиной, и тут же другой голос, произнесший добродушно: «Вольно!»

Лейтенант выглянул в окно, пробормотал удивленно:

— Генерал идет!.. Прошу извинения…

Глядя в окно, Остап Григорьевич видел, как лейтенант, на ходу надев фуражку, сбежал с крыльца, о чем-то доложил. Генерал поздоровался с ним за руку и, что-то спросив, направился к хате.

— До нас идет! — Остап Григорьевич нерешительно встал из-за стола. Подкручивая усы, отряхивая пиджак, пошел к двери.

— Проходите, пожалуйста, сюда, — гостеприимно приглашал он, распахивая дверь. — Тут у нас трошки собрались…

Генерал вдруг сильным движением руки привлек и обнял его:

— Не узнаете, батько?

Остап Григорьевич изумленно откачнулся и, посмотрев в его лицо, крикнул:

— Ванюша!.. Глянь, мать, кто это!

Иван Остапович, радостно улыбаясь своей широкой улыбкой, встал на пороге, снял фуражку.

Катерина Федосеевна, пристально вглядываясь, шагнула вперед на какую-то долю секунды она приостановилась, усомнившись, действительно ли этот высокий, ладный мужчина — ее сын?

Приглаживая волосы и все так же улыбаясь, он пошел к ней.

Катерина Федосеевна почти упала на его руки, прижимаясь щекой к мягкому сукну шинели, тихонько и жалобно заплакала.

Иван Остапович прикоснулся губами к прядке поседевших волос на ее виске, потом ласково повернул мокрое от слез лицо матери к себе, глядя в глаза ей, сказал:

— Взгляните, кого привез вам.

Катерина Федосеевна вытерла глаза и, словно боясь потерять Ивана, продолжала держаться за рукав его шинели. Кто-то положил сзади на ее плечо руку:

— Да отпустите же, мама… Я с вами тоже хочу поцеловаться.

Катерина Федосеевна обернулась. С трудом узнала она в красивой, стоявшей рядом с Пелагеей Исидоровной молодой женщине свою младшую невестку.

Оксана, блестя увлажненными глазами, поцеловала свекровь. Держа ее сухие, шершавые руки в своих, сказала:

— Ну; сообщу вам главное… Жив наш Петрусь… Воюет, офицером стал…

Иван Остапович в это время успел еще раз обнять отца, поздоровался с остальной родней. Шутливо покряхтывая, приподнял младшего братишку.

— Нет, опоздал я, Сашко́, тебя нянчить, — смеясь, сказал он. — Вишь, гвардеец какой подрос…

Сашко́ восхищенно разглядывал генеральские погоны, фуражку с витым золотым шнуром над блестящим козырьком. Он единственный не понимал, как светлая радость встречи семьи с Иваном идет рядом с безмерным горем.

С загорелого до черноты, сухощавого лица Ивана Остаповича еще не сошла веселая улыбка, когда он, поведя вокруг серыми глазами, озадаченно спросил:

— А где же… Где Александра Семеновна?.. Ганнуся?.. Шура ведь у вас жила, папа?

Часто замигав ресницами, Остап Григорьевич сдавленно сказал:

— Не уберегли, сынок… Шуру с Витюшкой и Ганну не вернешь уже…….

— Как?…

Пальцы Ивана Остаповича вцепились в отворот шинели, краска под смуглой кожей стала медленно сходить с лица. Он вынул из кармана платок и вытер обильный пот, проступивший на лбу. Тяжело ступая, вышел из хаты, зашагал мимо вытянувшихся и козыряющих солдат к калитке, отгораживающей сад.

Пелагея Исидоровна, державшаяся в первые минуты встречи с дочерью стойко, не выдержала и заплакала.

— И наш батько… — прерывающимся шепотом произнесла она.

Оксана мгновение смотрела на нее непонимающим взглядом и вдруг, вскрикнув, припала к плечу матери.

…Иван Остапович долго ходил среди привядших, скрюченных от первых заморозков кустов помидоров, распластанных по-паучьи на черной влажной земле сухих стеблей картофеля.

Спустя некоторое время Катерина Федосеевна, с опухшими глазами, в одной кофточке, выбежала к плетню, посмотрела в сад. Пригорюнясь, вернулась в хату.

— Почернел весь! — сокрушенно сказала она старику.

XIX

Иван Остапович предполагал задержаться в Чистой Кринице всего часа три-четыре, но старики даже слышать об этом не хотели.

— Сколько лет мы тебя не видели? — со слезами в голосе говорила Катерина Федосеевна. — А ну? Да больше десяти лет… А ты… Приехал, батька с матерью подразнил и… Слухать не хочу… Поживи трошки…

— Война же не закончилась, мама, — убеждал Иван Остапович, обнимая ее плечи. — Надо гнать фашистов дальше…

— Батько, скажи же ты ему, — призывала Катерина Федосеевна на помощь Остапа Григорьевича.

— Батько у нас человек военный, он в мое положение вникнет, — искал поддержки у отца Иван Остапович. — Поймите! Дивизия моя срочно пополняется — и на другой фронт. Мне догонять ее придется…

— У тебя помощники есть в штабе. Обойдутся пока, — веско возражал отец.

Ивану Остаповичу и самому очень хотелось побыть с родными подольше, и он заколебался. Кончилось тем, что он вызвал Атамася:

— На машину надеешься? Если сутки задержимся, успеем к месту вовремя?

— Машина, як часы.

— Сейчас октябрь… Учти!

— Дожди пойдут — цепи наденем, товарищ генерал… Я, кажись, ще николы вас не пидводыв…

Как только Иван Остапович принял решение остаться, сразу же у него оказалось в селе много дел. Ему хотелось повидать деда Кабанца, сидевшего вместе с Шурой в запорожской тюрьме… Надо было сходить на могилку сестры… Отец подал мысль, что следовало бы поговорить с некоторыми из селян, посоветовать им, как приступить к восстановлению разрушенного колхозного хозяйства Чистой Криницы.

— Добре, батько. Потолкуем и об этом, — обещал Иван Остапович. — Вот как бы мне Кабанца разыскать?

— Пошлю Сашка́ за ним… Но — ты поизвиняй, сынок… может, не моего ума дело — зачем тебе сердце свое мучить?.. Приняла Шура смерть геройски…

— Я хочу знать обо всем, — твердо возразил Иван Остапович. — И вы с матерью мне тоже расскажете все о Шуре, о Витюшке… Все! О Ганне расскажете…

Иван Остапович расстегнул ворот суконной гимнастерки. Тихо, словно боясь, что его услышит еще кто-нибудь, кроме отца, добавил:

— Тяжело слушать, как умирает любимый человек… Но еще тяжелее ничего не знать… Не знать, о чем она думала все это время, что переживала…

Он закрыл глаза рукой, и отец тихонько пошел из светлицы, плотно прикрыв за собой дверь.

Оксане, которая проводила мать домой и прибежала справиться о времени отъезда, Остап Григорьевич шепотом сказал:

— Не ходи!

— Он один? — тоже шепотом спросила Оксана.

— В общем, пока не ходи…

Оксана, неслышно ступая, пробралась на кухню, к Катерине Федосеевне. Лейтенант, не желая стеснять семью, перешел на другую квартиру, и Катерина Федосеевна была поглощена уборкой.

— Давайте помогу, — предложила Оксана, проворно снимая шинель. На груди ее легонько звякали медали.

— Зачем тебе пачкаться? — запротестовала Катерина Федосеевна. — Я зараз подмету — и все… Белить потом уже буду.

Отворачивая засученные рукава и опуская подоткнутую юбку, она остановилась около невестки, с интересом посмотрела на ее награды.

— Это что у тебя, Оксана?

— Наградили, мама… Это вот Красная Звезда, это «За отвагу», «За боевые заслуги».

Катерина Федосеевна, отведя мокрые руки в сторону, уважительно смотрела на невестку.

— Молодец, доченька! — сердечно сказала она. — Ну, я и знала, что вы обое — Петрусь и ты — пошли на войну с открытой душой… Расскажи про него. Как он там? Что-то болит у меня об нем сердце…

— Ничего, мама, он жив, здоров; а вообще досталось на его долю в эту войну… Был в окружении и ранен был.

Катерина Федосеевна забыла обо всех своих хозяйственных заботах, слушая ее. Теперь, когда почти вся семья собралась вместе, а Петро был где-то далеко, ей казалось, что именно он ближе всех ее сердцу и что никому из родных ей людей не угрожали такие опасности, как ему…

Лицо Катерины Федосеевны то бледнело, то покрывалось легким румянцем, когда она слушала о том, что пришлось пережить сыну. Оксана порывисто обняла ее.

— Самое страшное осталось позади, мама… Вернется Петрусь наш! И придет со славой; вы же знаете, какой он у нас…

— Скорей бы возвращались все по домам…

С минуту сидели молча. В хате то темнело, когда осенние облака закрывали солнце, то снова светлело. Со двора доносились голоса Остапа Григорьевича и Атамася.

— Видно, мы сегодня уже не поедем, — сказала Оксана, посмотрев через окно на солнце.

— А ты еще не знаешь? Ваня дал согласие до завтра погостить.

— Вот это хорошо! Я еще с мамой своей не наговорилась… Подмету и пойду…

Оксана побрызгала из кружки пол и принялась мести. Мела она осторожно, не поднимая пыли. «Не разучилась в своем госпитале черную работу делать, — одобрительно подумала Катерина Федосеевна, наблюдая за невесткой. — О батьке своем ничего не говорит… Крепкая…»

Но не такой уж крепкой оказалась Оксана. Закончив уборку, она стряхнула шинель, надела ее и подошла к зеркалу, висевшему на стене. За его старенькую, почерневшую от времени рамку кто-то засунул потускневшую фотографию.

Оксана вынула ее, подошла к окну. На снимке, сделанном давно каким-то фотографом-любителем, были ее отец и Остап Григорьевич. Оба в остроконечных красноармейских шлемах времен гражданской войны, в шинелях с широкими матерчатыми нашивками на груди, они стояли, вытянув руки по швам.

Оксана медленно, словно сразу ослабев, прижала фотографию к груди и, сделав несколько неверных шагов, бросилась на постель.

Катерина Федосеевна постояла над ней, потом села рядом и осторожно положила руку на ее вздрагивающее плечо.

— Ну, заспокойся, дочко, — проговорила она ласково. — Что же теперь сделаешь? У каждого в семье горе, надо как-то его пережить…

За дверьми послышался кашель деда Кабанца, и Катерина Федосеевна вышла проводить его в горницу. Когда она вернулась, Оксана сидела с припухшими, красными от слез глазами, устремив взор на фотографию.

— Я ее возьму, мама, — попросила она.

— Бери, бери…

Катерина Федосеевна помыла над ведром руки и, накинув на голову платок, собралась вынести воду.

— Вы, мама, бумаги Петра сохранили? — спросила Оксана. — Помните, я передавала вам?

— Принести? Они у меня на чердаке были спрятаны.

— Принесите, пожалуйста… Петро в письме спрашивал о них, очень беспокоился…

На кухню вскочил с большой жестяной банкой озабоченный Сашко́.

— Давайте горячей воды, мама, — попросил он.

— Зачем она тебе?

— Нужно… Дайте…

Сашко́ сразу подружился с Атамасем, все время пропадал около автомашины; вода, видимо, требовалась его новому другу.

— Иди ко мне, Сашунчик, — позвала Оксана.

— Некогда.

Сашко́ все же подошел. Чем больше подрастал он, тем заметнее становилось сходство с Петром. Такой же крутой лоб, большие темные глаза, такие же губы, как у Петра. Оксане было приятно смотреть на паренька, и она, стараясь задержать его подле себя, спросила:

— Что же за дела такие неотложные у вас с Атамасем, что ты не можешь и минутки мне уделить?

— Радиатор будем промывать.

— Вон что!..

Сашко́ слегка отвернул борт ее шинели, поглядел на награды.

— У Ивана нашего больше, — установил он.

— Так он же командир дивизии.

— Алешка спрашивал про вас, — вспомнил вдруг Сашко́. — Я за дедом бегал, а он верхом ехал…

— Леша? Костюк? Он, что же, не в армии? — удивилась Оксана.

— Нет. Был в полицаях, а потом в лесу, с партизанами.

— В полицаях?

Катерина Федосеевна, наливая кипяток в жестянку, принесенную Сашко́м, пояснила:

— В полицаях он по заданию был. От партизан.

— Очень хотелось бы его повидать, — сказала Оксана.

— Прибежит…

Оксана подождала, пока Катерина Федосеевна внесла бумаги Петра. Связка была объемистая. Катерина Федосеевна смахнула с нее пыль и паутину; передавая Оксане, сказала:

— Набралась я страху из-за этих бумаг, когда вражьи души на квартиру стали. Найдут, думаю, спалят их, а Петрусь так наказывал сберечь… Помнишь, он говорил, когда отъезжал: «Что другое пропадет, не так жалко, наживем… А тут, говорит, три года моей работы…»

Оксана распаковала связку и принялась бережно перебирать листки, исписанные знакомым, дорогим ей почерком.

За этим занятием и застали ее Иван Остапович и свекор. Иван Остапович прошелся несколько раз по хате, заложив руки за спину и думая о чем-то своем, потом подошел к Оксане, постоял.

— Студенческие записи Петра, — сказала она, протянув ему одну из тетрадок.

Иван Остапович перелистал ее, бегло просмотрел несколько страниц.

— Может, пока мать вечерю сготовит, прошлись бы, сынку, в сад? — спросил старик.

— Видал, над чем работает? — сказал Иван Остапович, не поворачивая головы. — Петро-то, Петро!.. Я не специалист, но думаю, вот это — серьезно и смело… Взгляни, отец… Это по твоей части… Межколхозные лесные питомники планирует, школки по всему району… Лесозащитные полосы на границах района и колхозов… Травопольная система всюду.

— Мы не раз над этим делом с ним до петухов мороковали, — сказал Остап Григорьевич. — Если бы не война, Петро добился б… Сам товарищ Бутенко, секретарь нашего райкома партии, совещание специальное хотел собрать… «Доклад сделаешь, — говорил Петру, — а мы всех коммунистов да комсомольцев на это дело поднимем, зазеленеет наш район от края до края…» Эти его слова как сейчас помню…

Оксана старательно прибирала в своей маленькой боковой комнатке в отцовском доме. Она повесила на окно полотняные рушники с расшитыми петухами (мать каким-то чудом сумела сберечь их от загребущих полицаев), прибила к стене репродукцию с любимой картины Репина «Запорожцы», аккуратно сложила на угловом столике книги. Каждая вещица волнующе напоминала ей девичью пору.

Потом она долго сидела с матерью, перечитывая письма и открытки от Настуньки, разговаривая об отце.

Мать держалась мужественно, хотя Оксана отлично видела, как трудно переживает она свое одиночество.

— Вот, дочко, — говорила Пелагея Исидоровна, машинально выщипывая нитки из полотняной скатерти. — Прожили мы с батьком твоим неплохо. Друг дружку никогда не обижали, жили в правде один перед другим. А все же не легко ему было мой характер воздерживать. И сейчас мне под грудями печет, как вспомню… Он книжки да газеты любил читать. Прокинусь утром до коровы вставать, а он все за книжкой. «Я тебе, кричу, в печи спалю ее, проклятую!.. Со мной по-людски и поговорить нету времени…» Ну, а того не брала в ум, что это батько не только для себя… Он все, что вычитает, на колхоз поворачивал… По-научному хотел все хлеборобство перевернуть…

Мать как-то неожиданно умолкла; тяжело поднимаясь из-за стола, сказала:

— Иди спать, доню. Наморилась же с дороги.

Оксана засветила плошку и ушла в свою комнатку. Она с удовольствием переоделась в старое синее платье. После шерстяной гимнастерки и суконной юбки оно показалось очень легким и холодным.

По двору протопали быстрые шаги, потом из сеней донесся голос Алексея Костюка, спрашивавшего о чем-то.

— Входи, Лешенька, — сказала Оксана, открывая дверь.

Алексей за то время, что Оксана его не видела, возмужал, раздался в плечах. Не снимая фуражки, на которой все еще краснела ленточка, он остановился у порога; на пиджаке поблескивали орден и две медали, шаровары были вправлены в сапоги.

— Живая, землячка? Ну, давай поздоровкаемся.

— Здравствуй, Леша.

Алексей рывком притянул к себе Оксану, жарко поцеловал ее в губы. Намеревался поцеловать ее еще раз и отшатнулся, оглушенный звонкой пощечиной.

— Съел?

— Тю! За что это? — искренне удивился Алексей. Оксана посмотрела на него насмешливо-спокойно, и лишь ноздри побелевшего носа ее часто раздувались.

— За это самое… Я тебе обрадовалась, а ты…

— Да я по-дружески! Не понимаешь?

— Ну и я по-дружески.

Оксана сняла с табуретки свою гимнастерку и, повесив ее, предложила:

— Садись. Да не дуйся, я, правда, очень рада, что ты пришел.

Нет, Алексей не мог обижаться на Оксану! Он рассмеялся; скрывая за смехом смущение, произнес:

— Черт знает… Я, может, трошки нахально себе позволил… А вот встретишь друзей живыми, так обрадуешься…

— Где воевал, Леша?

— Я в отряде товарища Бутенко… Далеко были… Попортили фашистам нервы… Как там Петро?

— Воюет… Старший лейтенант…

— Ого!.. Завтра и я иду призываться. Нехай теперь старики дома посидят, а у меня только-только рука разошлась…

— Нюся ваша летчицей… Знаешь?

— Не знаю. — Алексей оживился. — Значит, достигла, чего хотела… Она с тобой в одной части?

— Нет, переписываемся… Адрес я дам тебе…

Они засиделись допоздна, вспоминая знакомых и близких людей, рассказывая о себе.

Что-то новое подметила Оксана в Алексее: стал он сдержаннее, мягче. Это был уже не тот шальной, способный на безрассудные поступки парень, каким он был раньше.

Оксана не утерпела, чтобы не сказать ему о своем впечатлении.

Алексей усмехнулся.

— Переменишься… Товарищ Бутенко стружку снимал с нас здорово… В партии там, в лесу, меня восстановили.

— Вот с этим тебя я от души поздравляю!..

Перед уходом Алексей вдруг помрачнел, пожимая руку Оксане, спросил:

— Скоро обратно на фронт едешь?

— Послезавтра.

Алексей немного помолчал и, удерживая руку Оксаны в своей, сказал:

— Хочешь — обижайся, а я признаюсь… Может, случиться, что не увидимся… Думал про тебя все время… Не выкинул я тебя из сердца… Не могу.

— Ну и напрасно, — Оксана высвободила руку. — Спокойной ночи, Леша… Засиделись мы…

XX

Остап Григорьевич, встав до света, побродил по двору, прикидывая, какие разрушения принесла его хозяйству война. Постоял перед пустующим хлевом для коровы, покачал столб, оставшийся от забора, заглянул в амбар с оторванной дверью…

Работы предстояло немало, но об этом старик подумал мимоходом и без особенного огорчения. Мысли его неотступно вертелись около колхозного сада; он тревожил старого Рубанюка куда больше…

Остап Григорьевич вышел на огород, поглядел на восток, на остров, и ноги его как-то сами собой повели к Днепру. На небе, у самого горизонта, скрытого темной полосой леса, курчавились малиново-золотые облака. Из них пробился первый солнечный луч, бросил на серебристую от раннего заморозка землю розовые тени.

Покряхтывая от утренней свежести, сбивая веточкой обильную влагу с сапог, Остап Григорьевич прошелся по берегу. Немало усилий пришлось ему затратить, пока он разыскал в зарослях чью-то лодку и привел ее в относительный порядок.

Конечно, — не на такой неприглядной посудине хотелось бы ему прокатить в свои владения родного сына, но ничего лучшего он сейчас добыть не мог.

Сразу же после завтрака старик сказал Ивану Остаповичу, стойко выдерживая косые взгляды Катерины Федосеевны:

— На собрание раньше чем к обеду люди не соберутся… Успеем с тобой и на могилку до Ганны сходить, и в сад.

Иван Остапович молча надел поданную Атамасем шинель, фуражку.

Атамась, молчаливо-сосредоточенный, свежевыбритый, подождав около хаты, тронулся следом за Иваном Остаповичем.

— Ты что? Тоже в сад? — спросил тот, обернувшись.

Заметив на шее Атамася автомат, улыбнулся: — Передовая теперь, знаешь, где?

— Где зараз передовая, не знаю, товарищ командир дивизии, а вы для меня везде есть генерал…

— Службу знает, — одобрил старик.

Иван Остапович зашагал молча, разглядывая с волнением знакомые с детства места: отлогий берег Днепра с зелеными сосенками на песчаных бурунах, дубы и ясени над водной ширью, вызолоченные осенним багрянцем…

Уже недалеко от реки, спускаясь вслед за отцом узкой тропинкой, Иван Остапович спросил:

— Ганну где похоронили?

— Тут недалечко.

— Выдал сестру кто-нибудь?

— Думка такая, что полицай. Уголовщик такой был… Пашка Сычик… Его рук дело, не иначе. Жалко, не поймали его наши хлопцы, когда старосту казнили.

— Предателей много в селе оказалось?

— Нет, почти не было… Село, правду сказать, дружно поднялось против фашистов… Конечно, в семье, как говорится, не без урода..

— Старостой кто был?

— По первому времени я…

Перехватив удивленный взгляд сына, Остап Григорьевич поспешно пояснил:

— Не по своей воле пошел на это дело… Секретарь нашего райкома, Игнат Семенович, приказал… Потом старостой Малынца Никифора поставили.

— Какого это? Не письмоносца?

— Его. Этот себя выявил.

— Помню его. Почему он врагом стал?

— Захотелось, видно, в начальниках, походить… Сказать — кулак? Нет… Чтоб политические какие грехи были, так он от политики на десять верст отшатывался… Он как тот бездомный шелудивый кутенок… Кто свистнет или кинет что-нибудь, тот ему и хозяин. Ну, а такие фашистам нужны были. Таких они подхватывали…

Остап Григорьевич пропустил сына вперед:

— На этот пригорочек… Вот, крайняя… Ганны нашей… Три земляных холмика, один подле другого, успели по краям обсыпаться, порасти травой и лесными цветами. Исполинские вековые деревья распростерли над могилками Ганны, Тягнибеды и капитана Жаворонкова широкие кроны, окропили их янтарной и багряной листвой…

Иван Остапович снял фуражку, долго стоял перед могилами в глубоком молчании.

Многих фронтовых друзей потерял он, лишился своей семьи… И вот у могилы сестры, которая живо встала в его памяти такой, какой он видел ее, уходя на службу, — тринадцатилетней шустрой школьницей Ганнусей, — он снова испытал давящую сердце горечь утраты близких и дорогих для него людей…

Поглощенный и удрученный скорбными воспоминаниями, он не слышал, как старый батько, по-детски всхлипывая, шептал:

— Доню моя… Родная моя дочушка…

Спустя некоторое время, когда они медленно удалялись от холмиков и уже стали спускаться к Днепру, Остап Григорьевич сказал тихо, как сквозь сон:

— На материных глазах она смерть приняла… Молодая же, ей только и жить… А она крикнула: «Не покоряйтесь!.. Придут наши!..»

Несколько шагов он прошел молча, потом, следуя каким-то своим мыслям, снова заговорил о предателях:

— …Никифор Малынец — это балабошка… А вот бургомистром Збандуто был… Этот сознательно людям зло делал… Из подлецов подлец… И палач… Он и приговор объявлял Ганне перед казнью. Боюсь, тоже удрал он. Того изничтожить с корнем надо бы…

…По Днепру свежий северо-западный ветер гнал мелкую рябь, невысокие волны лизали борта скрипучей лодки, потом, отпрянув, колотили ее, исступленно плескались позади… По воде плыли мокрые листья с белоснежной изнанкой; Ивану Остаповичу вспомнилось, как во время днепровской переправы вот так белела рыба, оглушенная снарядами.

В вышине, расчищаясь от рваных белых облаков, холодно синело небо. За изгибом реки медленно колебались лиловые дали, и приближающийся берег, с его деревьями и кустарниками, одетыми в полный осенний наряд, нестерпимо ярко блистал бронзой, горел всеми оттенками огненно-красного цвета.

Улицы села были оживлены и многолюдны, как в праздничный день. Бабы даже умудрились принарядиться в пуховые платки и цветные юбки, отлежавшие свое по ямам и другим потаенным местам. На проходивших посреди улицы старого Рубанюка и его старшего сына, осанистого, в ладной генеральской шинели, глядели с откровенным любопытством и доброжелательством. Некоторые, знающие Ивана, громко здоровались.

— Смотри, батько, народ как быстро оживает, — сказал отцу Иван Остапович. — Сколько высыпало…

— Дома теперь никто не усидит, — ответил тот. — Это же людям какой праздник!.. Фашиста и полицаев нет, бояться некого.

Вечером Катерина Федосеевна собрала родню, старик пригласил партизан.

— Когда теперь посчастливится повидаться, — вздыхала на кухне Катерина Федосеевна, раскладывая с помощью Пелагеи Исидоровны снедь по тарелкам и вытирая слезы…

В светлице, за столом, Алексей Костюк, сидя рядом с Оксаной, беспечно говорил ей:

— Где-нибудь на фронте обязательно встретимся… Завтра и мы с Загниткой отправляемся…

— Фронт большой, Леша. — А я искать тебя буду.

Он улыбался, настойчиво искал взгляда Оксаны и, видя, как она хмурится и как недобро темнеют ее глаза, переводил разговор на шутку.

Вокруг Ивана Остаповича тесной кучкой сидели криничане, воевавшие вместе с Остапом Григорьевичем в партизанском отряде.

Андрей Горбань, день назад вернувшийся с фронта и пришедший несколько навеселе с женой Варварой в гости к Рубанюкам, почтительно поглядывал на Ивана Остаповича, своего ровесника, рассказывал:

— Я спервоначалу попал на Юго-Западный, а потом с Воронежским наступал… Там и ногу потерял… Демобилизовали. Куда к черту! — думаю. Война же идет, а мне куда? В Богодаровском районе противник… В одном селе говорят: «Оставайся! Работу легкую, по твоему состоянию дадим». Эге! Все время на карту гляжу, скоро, мол, до Чистой Криницы очередь подойдет? Как войска Первого и Второго Украинского двинулись, снялся и я, сзади подвигался… Вторым эшелоном… Точнее — третьим…

Обычно малоразговорчивый и угрюмый, он сейчас был так словоохотлив, что Варвара, знавшая, видимо, уже фронтовые маршруты мужа, сказала:

— Да кому это интересно слухать, Андрюша?

— Интересно, интересно, — сказал Иван Остапович.

— …Так до самой Сапуновки дошел на своей одной… Дальше — тпру-у! В Чистой Кринице фашист… Вот она, хата своя, рядом, а не достанешь… Две недели ждал… — Потом танкист один говорит — вместе на одной квартире жили… «Садись, говорит, отечественный ветеран, в танк со мной. Пойдем твое село освобождать… Посмотришь, как фашиста будем колотить». — «Нет, говорю, не хочу смотреть». Сдуру убьют, думаю, около самого двора… Да и нагляделся уже… Все время на передке, с самого начала…

— Это сразу видно, что воевал много и неплохо, — сказал Иван Остапович, посмотрев на грудь Горбаня, увешанную орденами и медалями.

— …Мысли всякие были, — продолжал Горбань. — Думаю, доползу до дому, а там что? Или застану своих живыми, или вдовец… Ну, хромаю так по улице потихоньку, мешок за плечами… Глянь! Вот она, Варька моя! Идет куда-то шибко так… «Что за село, тетя?» — спрашиваю… Нарочно… Отвечает. И дальше шпарит. «Та подождите, тетка!» — кричу. «Нету времени… Говорите быстрей, что вам надо?» Тут у меня подозрение… Признала, думаю, ну, видит, калека… На что ей?

— И выдумает черт-те что! — громко возмутилась Варвара. — Тут, знаешь, сколько военных? Возле всех не остановишься…

— Да-а… Все-таки остановилась… Подхожу… «Как же, спрашиваю, дети наши, Варвара Павловна? Живые?» Кинулась, плачет. «Дай, говорит, подсоблю мешок нести». — «Он пустой, говорю. Трохвей вот один, деревянный… Встречай, какой есть…»

— Страшно на войну провожать, — вставила Варвара, преданно глядя на мужа. — А встречать не страшно. Каким бы ни вернулся…

— Не дошел до Берлина, — сокрушенно проговорил Горбань. — Уж вы, Иван Остапович, за меня дайте жару проклятому Гитлеру.

У калитки послышался цокот копыт, затем Сашко́, вбежав со двора, сообщил:

— Игнат Семенович приехал!

— Принимаете гостей? — весело спросил Бутенко, шагнув через порог.

— Такого дорогого гостя! — Катерина Федосеевна бросилась ему навстречу, приняла от него шапку, поставила у стола табуретку.

Знакомясь с Иваном Остаповичем, Бутенко сказал:

— Рад. Много слышал от ваших, что есть такой подполковник… а ныне, как я вижу, генерал… Иван Рубанюк. Петра я хорошо знал. С женой вашей был знаком… — Бутенко запнулся. Сказал тише и мягче: — В отряд думал к себе взять; получил срочное приказание в глубокий рейд отправляться — не успел…

— Кушайте, гостечки, не стесняйтесь, — приглашала Катерина Федосеевна, довольная тем, что ей снова довелось видеть в своей хате столько дорогих ее сердцу людей.

— А я насчет собрания колхозного приехал, — сказал Бутенко Остапу Григорьевичу, придвигая к себе тарелку. — Сумеем народ завтра собрать?

— Больше двух лет вместе не собирались, — ответил тот. — Это ж для людей какая радость будет!

— О председателе думали?

— А вон Андрей Савельевич — чем не голова колгоспу?

Бутенко, взглянув на Горбаня, с минуту думал, потом сказал:

— Посоветуемся завтра с активом. Ну, и голову сельрады вам надо избирать. Райисполком уже к работе приступил. Хорошо было б, если бы Супруненко в вашем сельсовете согласился работать.

Катерина Федосеевна с удивлением спросила:

— Это какой же Супруненко, Игнат Семенович? Один в полиции районной служил. Не родня, случаем?

— А вот его самого мы и имеем в виду, — ответил Бутенко, посмеиваясь. — В полицаях он по указанию подпольного райкома ходил. Как и ваш Остап Григорьевич — в немецких старостах.

— Вон оно что!

Федор Загнитко, все время молчавший, обратился к Бутенко:

— Дозвольте спросить, Игнат Семенович: Збандуто не успели захватить?

— Как же! Сидит, голубчик! Супруненко как раз и представил его, раба божьего.

Бутенко оживленно повернулся к Ивану Остаповичу:

— Ведь он что придумал, сукин сын! Удрать не успел, вероятно его просто не взяли… Так он вырядился в рваную шинелишку, забинтовал физиономию… Из концлагеря, говорит, вырвался от оккупантов… хотел скрыться. Фокус, конечно, не удался…

— Повесить его, катюгу! — хмуро сказал Остап Григорьевич.

— Судить трибунал будет, Григорьевич…

Посидев немного, Бутенко поднялся:

— Мне еще в Сапуновку. Завтра к собранию вернусь. Иван Остапович с отцом вышли его проводить. Сашко́ подвел оседланного коня, и в эту минуту к Игнату Семеновичу приблизилась Пелагея Исидоровна, уходившая зачем-то домой.

— Я до вас, Игнат Семенович, — сказала она, извлекая из-под теплого платка завернутую в чистенькую тряпку книжечку. — Степанович наказывал вам передать. Акт на колхозную землю… Припрятывал… Велел вам…

Бутенко, заметив на ее ресницах дрожащую слезинку, взял руку женщины, крепко стиснул:

— Спасибо, Пелагея Исидоровна…

…Рано утром, когда Атамась уже заправил и приготовил в далекий путь машину, Остап Григорьевич, ласково положив руку на генеральский погон сына, спросил:

— Куда же теперь, Ванюша? Не на Киев твоя часть пошла?

— Могу сказать. Дивизию передали Четвертому Украинскому фронту. Пойдем на Мелитополь, Запорожье. К нижнему течению Днепра.

— Ну, и дальше, на Германию?

— Это как командование укажет.

— Адреса Василины не потерял?.. Может, придется твоей части около Мюнхена этого бывать… На карте он от Берлина недалечко…

Иван Остапович уверил:

— Уж когда до Мюнхена доберемся, сестричку разыщу…

— А я, товарищ комдив, получила приглашение остаться в селе, — сказала Оксана. — Здесь ведь ни врача еще нет, ни фельдшера, ни медсестры.

— Осталась бы?

— Сейчас нет. А очень хотелось бы дома поработать. Настроение, Иван Остапович, у людей такое, что горы могут свернуть… Но… на фронте я пока больше нужна, по-моему…

— Дойдем до Берлина — приедешь, поработаешь…

Выехали пораньше, пока не отпустило скованную легким морозцем землю.

Иван Остапович глядел на заросшие густым бурьяном поля, на женщин, которые, следуя за Варварой Горбань, проворно обламывали еще не убранную местами кукурузу. Стебли кукурузы были чахлыми и редкими: нелегко им было расти на этой запущенной, плохо обработанной земле. Но лица работавших были веселыми и жизнерадостными.

— Да-а, Кузьминична, ты права, — сказал Иван Остапович, обращаясь к Оксане. — Повеселел народ на криничанской земле. Эту землю мы уже отвоевали для мирной жизни.

Атамась, не отрывая глаз от изрытой танками дороги, сказал:

— Швыдче б нам, товарищ генерал, усю нашу радянську землю до мырного жыття повернуть.

— Для этого, Атамась, мы с тобой и в дивизию возвращаемся…

Сашко́ провожал гостей далеко за село. Возле Долгуновской балки он нехотя вылез из машины.

— В следующий раз приеду, ты комсомольцем уже будешь, — сказал Иван Остапович.

— Буду!

— Ну, до свидания, Сашко́!

— До свидания, Сашунчик!

Машина тронулась, а Иван Остапович долго еще с грустью оглядывался на братишку. Тот шел по дороге, размахивая руками и подпрыгивая. Потом фигурка его, в сером пальтишке, слилась с голым придорожным кустарником.

 

Часть третья

I

В ночь на четвертое декабря Петро Рубанюк решил улечься спать пораньше: утром предстояло большое наступление.

Долго ворочался он на своем жестком ложе из плит ракушечника, натягивая шинель то на голову, то на зябнущие ноги, стараясь ни о чем не думать, но заснуть так и не смог; оделся и вышел из блиндажа.

С моря дул пронизывающий ветер, забираясь за воротник, обсыпал шею и уши колючими ледяными крупинками. В темноте кто-то шел мимо, покашливая, и грязь громко чавкала под ногами.

Поеживаясь, Петро смотрел в сторону горы Митридат. Орудийная канонада доносилась слабо и невнятно, приглушенная расстоянием. Над горной грядой стыл мертвый свет ракет, багровые отблески разрывов кровянили мутный небосвод.

Более тридцати суток стояла в районе Эльтигена насмерть горстка моряков и пехотинцев, которые первыми высадились в штормовую ноябрьскую ночь в Крыму. Над клочком земли, в который вцепились советские воины, непрерывно висели фашистские пикировщики, день и ночь бушевал огонь. Мыслями о десантниках-эльтигенцах жили все, находившиеся на Керченском плацдарме, косе Чушка, на Тамани.

Накануне вечером комбат вызвал к себе командиров рот и огласил приказ о наступлении. Ставилась задача: прорвать оборону противника, овладеть городом Керчь и соединиться с десантниками Эльтигена. Роте Петра предстояло взять высоту, лежащую в двухстах метрах за передним краем.

Петро хорошо изучил эту высоту. Он дважды безуспешно пытался брать ее. На ней была создана многоярусная система огня, отрыта густая сеть траншей. Подступы к высоте были заминированы и обнесены проволочными заграждениями. Оба раза, когда рота Петра пыталась ее атаковать, из глубины обороны обрушивался ураганный заградительный огонь минометов. Высота господствовала над местностью, и противник оборонял ее всеми средствами.

Вглядываясь в темноту, Петро раздумывал над тем, что в его сознании объединялось одним словом «завтра». Он мысленно бросался со своими стрелками вслед за огневым валом артиллерии к траншеям. Завязывал рукопашную схватку. Отбивался от контратакующих гитлеровцев. И вот — противник смят, раздавлен… Траншеи захвачены…

Проследив за ходом воображаемой атаки, Петро грустно усмехнулся. Он знал, что в действительности не все получается так гладко, как ему сейчас рисовалось. Сколько людей выйдет из строя еще на подступах к высоте! Сколько неожиданностей, коварных уловок врага подстерегает атакующих! Для многих, в том числе и для Петра, завтрашнее утро может оказаться последним.

Слева, со стороны окопов противника, внезапно зачастил крупнокалиберный пулемет и сразу же умолк. Эхо гулко прокатилось над буграми и, заглушённое свистом штормового ветра, оборвалось где-то у Аджимушкайских каменоломен.

Петро, прислушиваясь, постоял еще немного и вернулся в блиндаж, снял шинель и лег. Надо было поспать. Но смутная тревога гнала сон: что-то еще недоделано. Наконец Петро вспомнил. Командиру пульвзвода было приказано заранее выдвинуть на правый фланг пулеметный расчет. Это необходимо было сделать до рассвета, и Петро решил проверить, выполнено ли в точности его приказание.

— Командира пульвзвода ко мне! — приказал Петро связному.

Через десять минут плащпалатка, заменявшая дверь, приподнялась, и Сандунян, шагнув в блиндаж, хрипловатым со сна голосом доложил:

— По вашему приказанию!

С Петром они были закадычные друзья, иногда в частном разговоре Сандунян на правах друга разрешал себе дать совет или сделать замечание своему командиру, но в служебных делах строго соблюдал субординацию. Доложив по-уставному, он коротким и молодцеватым жестом оторвал руку от ушанки и застыл в напряженной позе.

— Садись, Арсен. Отдыхал?

— Приземлился немного…

Сандунян сел на постель Петра, полез в карман за кисетом.

— У тебя все готово? — спросил Петро, озабоченно глядя в свежевыбритое скуластое лицо Сандуняна. Тот поднял на Петра блестящие угольно-черные глаза:

— Пулеметный расчет, как приказано, я уже выслал. Свои позиции, цели, сигналы люди знают.

Петро задумчиво помолчал, потом сказал с внезапной злостью:

— Если бы ты знал, как она в печенки въелась, эта высота! Неужели не возьмем?

— Крепко, стервы, держатся!

— Еще бы им не держаться! Сегодня на совещании комбат говорил — более десяти фашистских пехотных дивизий в Крыму… Да еще продолжают подбрасывать. Семь артиллерийских полков, две дивизии штурмовых орудий. Шутка? Это не считая танков, зенитной артиллерии, кавалерийских полков.

Петро раскрыл полевую сумку; порывшись, вынул листок бумаги.

— Прочти. Майор Олешкевич из политотдела армии привез. Приказ главнокомандующего семнадцатой немецкой армией генерал-полковника Енеке.

Сандунян, склонившись над коптилкой, прочитал вслух:

— «.. Нам ясно, что здесь нет пути назад. Перед нами — победа, позади нас — смерть. Мы останемся здесь до тех пор, пока фюрер приказывает нам сражаться на этом решающем участке гигантской мировой борьбы. Кто попытается уклониться от выполнения поставленной задачи, кто оставит указанную ему позицию, кто согрешит против боеспособности армии, тот подлежит смертной казни…»

Сандунян раскурил погасшую цыгарку, затянулся несколько раз подряд и, приподняв плащпалатку, выпустил в дверь густое облако дыма.

— Ну? — спросил Петро. — Понял, как фашисты своим солдатам гайки закручивают?

— До отказа…

Друзья посидели молча.

— Что твои пишут? — спросил Сандунян:

— От батька я тебе письмо читал… А Оксана… ты тоже знаешь. Дивизия моего брата сейчас у Толбухина. Пишет, что трудновато приходится: вода горькая, растительности никакой. Живут в «лисьих норах»…

— Вот заберем Крым — повидаешь свою женку. И я тогда увижу ее.

— Знаешь, друг? — Петро чуть смущенно улыбнулся. — Смотрю иногда во сне на карту… на Сиваш, на Перекоп… и мне мерещится, что вижу Оксану, кричу ей, а голоса своего не слышу. И такая обида меня берет! Просыпаюсь, а перед глазами все та же голая высота, будь она неладна!

Он откинул назад густой чуб и, положив руку на плечо Арсена, сказал:

— Иди, друже, отдыхай. Поспишь еще с часок…

Петро сел бриться, потом пришил свежий воротничок к вороту гимнастерки, почистил сапоги. С рассветом он отправился в траншеи стрелков.

Начало наступления было назначено на восемь часов утра. В половине восьмого Петро узнал, что поддержки с воздуха, как намечалось, не будет и надо рассчитывать лишь на наземные огневые средства. Противник, опередив на час, предпринял ровно в семь большое наступление на южную окраину Эльтигена.

— Вся авиация, и армейская и Черноморского флота, брошена туда, — сказал комбат, — на поддержку десантной группы.

— Понятно! — ответил коротко Петро. — Разрешите выполнять задачу?

— Действуй, действуй!..

…Первые же снаряды, обрушившиеся на высоту, заволокли ее густым дымом, подняли на воздух столбы бурой земли, расщепленные балки, щебенку.

Петро оттянул ремешок и, не снимая каски, приладил ее более прочно. Затем отер рукавом шинели свой автомат. С той минуты, как раздались первые залпы гвардейских минометов и началась обработка переднего края обороны противника, Петро почувствовал себя уверенней.

Он знал, что сейчас саперы, автоматчики и стрелки его штурмовой группы движутся по траншеям к рубежу атаки. Привычный слух различил в оглушительном грохоте пушечной канонады треск станковых пулеметов.

Из глубины обороны противника стали размеренно и вяло бить гаубицы. Но именно потому, что враг отвечал спокойно и огневые точки на скате высоты молчали, Петро понял, что наступление не застало фашистов врасплох.

До переноса огня в глубину вражеской обороны оставалось несколько минут, и Петро дал ракетой сигнал к атаке.

Блестящая ярко-малиновая звездочка описала дугу, оставляя дымчатый след, и, роняя искры, устремилась вниз. В ту же минуту Петро увидел, как из траншей поднялись стрелки.

Гитлеровцы по-прежнему молчали…

Теперь уже огонь наступавших был доведен до высшего напряжения. В сплошной рев слились рокот крупнокалиберных орудий и рявканье полковых пушек, певучие аккорды «эрэсов», лихорадочная дробь станковых и ручных пулеметов, стрекотанье автоматов.

Почти не дыша, следил Петро за тем, как сокращалось расстояние между цепями атакующих и подножьем высоты… «Шестьдесят метров… пятьдесят… сорок… на бросок гранаты…» — лихорадочно отсчитывал он.

И когда, казалось, атакующие уже были у самой высоты, из вражеских траншей и дзотов обрушился на них свинцовый ливень. Позади наступающих взметнулись разрывы отсекающего минометного огня.

«Лишь бы не залегли! Ну, вперед! Ну, орлы, ну, соколы, вперед!» — мысленно умолял Петро.

Передняя цепь залегла. Людей прижал к земле кинжальный огонь вражеского пулемета. В его сторону понеслись трассирующие пули, ракеты… Пулемет продолжал бить длинными, беспощадными очередями.

Покусывая пересохшие от волнения губы, Петро напряженно всматривался в лежащих. Издали, на фоне присыпанной редким снежком земли, они казались темными комочками. Все же Петро заметил, что часть стрелков стала окапываться, а некоторые пытались продвигаться к высоте по-пластунски. Два или три солдата отползли назад, к траншеям. Поднять людей, вывести вперед из-под огня — только это сейчас могло спасти положение.

Петро, попросив через артиллерийского наблюдателя подавить ожившие дзоты, доложил комбату:

— Передовая группа залегла. Подниму людей лично.

Пригибаясь, он добежал до траншей взвода. Тяжело дыша, пошел ходами сообщения, потом выбрался из них и пополз, вжимаясь в клейкую густую грязь.

Над изрытой землей стлался удушливый запах гари… Дым забивался в гортань, затрудняя дыхание. Все чаще на пути Петра попадались тела убитых. Одного стрелка наполовину присыпало землей, он шевелил побелевшими пальцами, глухо стонал. Заметив рядом с собой Рубанюка, солдат с усилием приподнял голову, запекшимися, в кровь искусанными губами выдавил:

— Партбилет… заберите… И часы… в кармане.

У Петра сжалось сердце.

— Потерпи, друг!.. Санитары выручат.

Он полз, не задерживаясь. Из-под каски стекал на его лоб и на щеки едкий пот, в висках часто стучала кровь.

Вот уже рядом разметанные металлические прутья с обрывками проволоки, спины солдат, приникших к земле. Петро видел перед собой забрызганные желтой грязью обмотки, неуклюжие солдатские ботинки со сбитыми подковками на каблуках. У одного солдата осколком вырвало кусок шинели; под разорванным бельем на розовом теле синел кровоподтек. Солдат, раскинув ноги, бил из автомата по амбразуре дзота и отрывисто кричал что-то лежащим справа от него стрелкам.

Петро подтянулся поближе к нему и узнал старшего сержанта Шубина, командира отделения.

— Бьет, проклятый, терпенья нет, — громко пожаловался старший сержант и радостно крикнул — Ребята, гвардии старший лейтенант Рубанюк!

Петро оглянулся. Ветер гнал с моря низкие тучи, сыпал сухим колючим снежком.

Поднявшись во весь рост, Петро крикнул:

— Вперед, гвардейцы! За мной!

Он вскинул автомат, дал очередь по высунувшейся из вражеского окопа голове. Не оглядываясь, с облегчением почувствовал: «поднялись».

— Ура-а!

— …р-а-а-а!

Петро побежал. Облепленные вязкой, тяжелой глиной, сапоги его скользили, притягивали к грунту. Петра обогнал старший сержант Шубин, потом солдат с болтающейся на боку саперной лопаткой. В сторону гитлеровцев полетели гранаты… Несколько стрелков окружили ближний дзот.

Вскочив с разбегу следом за старшим сержантом в траншею, Петро понял, что атака удалась: в изломах окопов завязывалась рукопашная схватка.

II

Прорвать оборону противника на этот раз не удалось, но рота Рубанюка, выполнив свою задачу, закрепилась на новом рубеже, и этот хоть и небольшой успех окрылил его. Петро понимал, что командование повторит попытку овладеть Керчью, и он представлял, как со своими гвардейцами одним из первых ворвется в многострадальный город.

Но неожиданно Петра вызвали к командиру полка. Подполковника Стрельникова он застал в хорошем настроении, оживленным и веселым.

— Ну, гвардеец, не надоело месить грязь на «пятачке»? — шутливым тоном спросил он, разглядывая обветренное лицо Рубанюка.

— Привык, товарищ гвардии подполковник, — настороженно ответил Петро, не зная, к чему клонит Стрельников.

— Командование решило дать тебе боевое задание. Подбираем людей к партизанам. Полетишь?

— В Крым?

— Да.

Командир дивизии твою фамилию назвал.

— Что ж! Я солдат… Есть лететь к партизанам! Можно узнать, кто еще туда направляется?

— Капитан Шурпин, из разведки; старший лейтенант Осташенко. Лейтенанта Сандуняна на штабную работу посылают. В общем целую группу.

— Сандунян большой мой друг.

— Учти, задание почетное, отбирают самых надежных и опытных.

— Благодарю, товарищ гвардии подполковник.

— Ну, раз согласен, иди к начальнику штаба. Там все оформят… Да загляни к подполковнику Олешкевичу. Он хотел тебя повидать.

В воображении Петра партизаны остались такими, какими он их видел в начале войны в приднепровских лесах: плохо вооруженные гражданские люди, горевшие желанием бороться с врагом, но не всегда знавшие, как это делать.

Поэтому он был приятно удивлен, узнав, что в крымских лесах есть настоящие соединения со штабами, артиллерией, рациями, госпиталями, продовольственными базами, с более или менее пригодным к зиме жильем.

После кратковременной подготовки группы офицеров, направляемых в крымские леса, к партизанам, для обеспечения связи и передачи необходимых разведывательных данных, с ними лично побеседовал командующий армией. Рассказав об общей военной обстановке на полуострове, он намекнул, что долго оставаться в лесу не придется. Прощаясь с офицерами, напомнил:

— Где бы, в какое бы трудное положение ни попали, не забывайте, что вы воины Советской Армии. Примерной, самой твердой воинской дисциплины, высокой командирской культуры, инициативы — вот чего ждем мы от вас. И не только мы, а и партизанские руководители… Ну, желаю успеха…

По дороге на аэродром Сандунян сказал Петру:

— Тебе хорошо. Ты бывал у партизан, дело знакомое. А я, признаться, немножко волнуюсь.

Транспортный самолет, груженный боеприпасами и продовольствием, доставил глубокой ночью офицеров на лесной партизанский аэродром.

После беседы с командиром и комиссаром партизанского соединения офицеров стали распределять по бригадам. Петро поступал в распоряжение начальника разведки майора Листовского.

Из бригады, в которую направлялся Сандунян, прислали за ним человека, и Арсен, распрощавшись с Петром, ушел.

— А вы немножко подождите, — сказали Петру. — Скоро и за вами явятся…

Петро вышел из штабной землянки, присел на поваленной коряге.

День разгуливался ясный и солнечный, только в долинах молочными озерками оседал густой туман. На недоступно далекой вершине горы, на скалах, на ветвях деревьев снег был таким девственно-белым, что Петро невольно жмурил глаза.

Из шалаша, сооруженного под ветвями ясеня, слышались громкие голоса, смех. Петро бесцельно разминая подметкой месиво прелых листьев, слушал обрывки разговоров.

— …Семен Степанович сегодня шашлыком угощает… Верно, Семен Степанович?

В неторопливый говор полусонных еще людей вплелся задорный голос:

— Вот чудо, ребята!.. Как только пойду на заставу, песок в пистолет набивается… Не пойму…

— Это из тебя сыплется, — поддел кто-то.

В палатке захохотали так заразительно, что Петро невольно улыбнулся. «А народ подобрался веселый», — мысленно одобрил он.

— …Нас у той балочки, — помнишь, где лошадь приблудилась? — так вот нас огнем прижали… Голову не поднимешь… Комиссар тогда говорит: «Пощупаем с тыла»… Поползли…

В шалашах и на полянке перед ними становилось все шумнее: партизаны умывались, некоторые тут же, под открытым небом, брились.

Петро с любопытством разглядывал обветренные лица, разномастную одежду партизан. Среди меховых безрукавок, солдатских ватников, шинелей, матросских бушлатов, гражданских полупальто, комбинезонов пестрели румынские и немецкие мундиры, кожаные куртки. Наряду с неуклюжими, но теплыми шапками-ушанками можно было увидеть шлемы летчиков, зеленоверхие фуражки пограничников, кепи словацких солдат и румынские береты.

Петро видел близко перед собой тех, кого называли с любовью и уважением народными мстителями, — отважных и мужественных людей, закалившихся в непрерывных схватках с врагом. Бывалых партизан можно было безошибочно узнать по строгой, даже франтоватой подтянутости, военной выправке.

Петро собрался подойти к группе партизан, о чем-то оживленно разговаривающих, но в эту минуту его окликнули.

Майор Листовский, невысокий худощавый человек в хорошо подогнанной шинели, с полевыми погонами, шагнув к нему и на ходу застегивая планшетку, предложил:

— Ну, давайте пройдемся, гвардии старший лейтенант, потолкуем.

Шагая рядом с Петром и приглядываясь к нему, он после нескольких незначащих вопросов сказал, переходя на «ты»:

— Сегодня устраивайся, отдохни, а завтра — за дело. Работы много, я поэтому и попросил энергичных ребят на помощь.

Листовский обстоятельно разъяснил, в чем будет заключаться разведывательная деятельность Петра. Когда они, побродив, вернулись к штабной землянке, он сказал:

— Жить будешь у разведчиков, здесь неподалеку. Товарищи опытные, бывалые, работать с ними легко… Сейчас тебя отведут.

Он ушел в штаб, а Петро снова присел на корягу. Спустя несколько минут басовитый голос спросил за его спиной:

— Вы старший лейтенант Рубанюк?

Петро обернулся.

— Прибыл за вами.

Перед Петром стоял высокий ладный парень в защитном ватнике и армейской ушанке. Чуть сощурив черные глаза, он изучающе оглядывал Петра.

— Первый раз у нас?

Петро кивнул.

— Ну, пойдем.

Ловко перепрыгивая через талые озерца, он зашагал вниз по дороге. Они обогнули огромный камень и вышли к зарослям кизильника.

В лесу стояла такая тишина, что слышно было, как в ноздреватый снег с легким звоном падают капли с деревьев.

— Табачком богаты? — спросил партизан, останавливаясь.

Петро достал кисет.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Смолоду звали Яшей, а теперь Дмитриевичем, — туманно сказал партизан, отрывая от сложенной газеты два лоскутка бумаги — себе и Петру.

— По-моему, вам не больше двадцати? — спросил Петро. — Почему же так по-стариковски величают?

— Двадцать второй вчера пошел. А величают?.. Командир отряда!

Яша широко улыбнулся Петру, сдвигая ушанку озорным мальчишеским жестом на затылок.

— Давно в лесу? — спросил Петро.

— Давненько… Как только фрицы взяли Симферополь. Даже раньше. Они второго ноября заявились, а я тридцать первого октября уже в лесу был. Словом, как стали в Сарабузе нефтесклады гореть, получил приказ.

Петро затянулся горьковатым дымком. Протирая тыльной стороной ладони заслезившийся глаз, он сказал:

— Мы еще на Тамани слышали, как крепко вам здесь доставалось.

— Всяко бывало…

Дмитриевич резким движением плеча поправил автомат и зашагал дальше.

— Сейчас что? — сказал он. — Привыкли, обжились. Теперь фашисты в Крыму, как мухи в банке. Захлопнуты со всех сторон. А раньше, конечно, куда тяжелей было. Я сам не знаю, каким чудом выжил. И голодал и ранен был не один раз… Уже и ходить перестал. Думал концы отдавать…

Некоторое время Дмитриевич шел молча, потом печальным голосом добавил:

— Разве легко было город покидать?.. Когда вышел, остановился на пригорочке и подумал, что, может быть, никогда уже не вернусь домой, заплакал, честное слово! Смотрю на город, а он весь розовый от солнца, деревья вокруг золотом горят. Раньше как-то и не замечал красоты этой. А тут все вспомнилось: и как мальчонкой в Салгире купался и как в Воронцовский сад с девушкой своей ходил…

— У вас недавно большие бои, говорят, были?

— Это «большой прочес»? Были… Фашисты похвалялись в своих газетах, что всех нас уничтожили… А мы — вот они! Правда, гражданского населения много побили, села пожгли…

За разговорами не заметили, как подошли к лагерю отряда. Здесь, как и в штабе бригады, были вырыты землянки, между деревьями белели засыпанные снегом шалаши.

Дмитриевич остановился у одной из крайних землянок и, приоткрыв низенькую дверцу, окликнул:

— Митя!

— Сейчас, — отозвался кто-то в землянке. — Переобуваюсь…

Затягиваясь на ходу ремнем, из дверей вынырнул юркий молодой партизан.

— Найди там старшему лейтенанту местечко, — приказал ему Дмитриевич.

— Есть! — партизан лихо козырнул.

— Пойду по своим делам, — сказал Дмитриевич Петру. — А вы отдохните.

Но едва Петро успел освоиться в тесно набитой людьми землянке, снаружи послышался зычный голос. Кто-то поднимал людей по боевой тревоге.

III

В лесу появилась вражеская разведка.

Как только наблюдатели с застав донесли об этом, отряду Дмитриевича было приказано быстро выдвинуться и залечь на склоне возвышенности, в густых зарослях боярышника и сумахи.

Над горным кряжем разгуливал ветер, лохматились в высоких ущельях обрывки туч, а внизу стояла сонная тишина, оголенные ветви почерневших деревьев были неподвижны.

В конце ложбины, где кустарник редел и перемешивался с толстыми стволами крымской сосны и граба, вилась чуть приметная каменистая тропа. Разведку ждали оттуда.

Петро, не желая оставаться без дела, пошел с партизанами.

Он пристроился со своим автоматом за небольшим камнем, в нескольких шагах от глубокой выемки, облюбованной для себя Дмитриевичем. Колени Петра быстро промокли, руки зябли, но он не чувствовал холода: его охватило то возбуждение, которое он всегда испытывал перед боем.

Каратели, против обыкновения, появились в лощине тихо, без стрельбы. Они шли густой цепью, обтекая впадину, держась ближе к зарослям подлеска.

Петро покосился на Дмитриевича. Тот, поглубже надвинув ушанку, спокойно и даже пренебрежительно смотрел на поднимающихся по взгорью гитлеровцев. Нет, молодой партизанский командир явно думал в эту минуту не о своей смерти, а о чужой!

Враги приближались. Петро уже слышал мягкий хруст подминаемого сапогами намокшего валежника, шуршание скатывающихся камешков.

Солдаты двигались медленно, неуверенно озираясь. Голоса их звучали приглушенно, и Петро понял, что этим людям самим страшно здесь, среди могучих деревьев и мокрых, угрюмых скал. Каратели были совсем уже близко, на бросок гранаты, но партизаны, ничем не выдавая своего присутствия, продолжали молчать.

Один из солдат, широкоплечий детина с потным, лоснящимся лицом, вскарабкался и встал невдалеке от выемки, где засел Дмитриевич. Сняв каску, отдуваясь, фашист вытирал платком лысеющую голову и щеки. Поведя вокруг щупающим взглядом, он вдруг изумленно выпучил глаза и охнул…

Дмитриевич полоснул из автомата короткой очередью. Гитлеровец, дернув головой, хватаясь руками за воздух, рухнул на влажный куст боярышника. Каска его покатилась по камням.

Петро успел заметить в конце лощины вторую цепь солдат.

Не давая врагам опомниться, Дмитриевич поднял группу в атаку. Партизаны с яростными криками устремились вниз, на ходу стреляя, забрасывая оккупантов гранатами.

Петро бежал с автоматом в руках за Дмитриевичем. Уже в ложбине, перепрыгивая через тела убитых и раненых, стараясь не отстать от привычных к лесным схваткам партизан, Петро заметил, что отступающие немцы, теряя оружие, ранцы, нерасстрелянные патроны, смяли румын и увлекли их за собой.

Петро нагнулся, чтобы поднять новенький, отсвечивающий вороненой сталью пистолет, и вдруг над его головой тонко просвистели пули.

С господствующей над ложбиной справа высотки в спину атакующим партизанам бил пулемет. Два или три человека впереди упали, остальные оглядывались, стали залегать. По выражению лица Дмитриевича Петро понял, что вражеский пулемет на высотке для него неожиданность.

— Надо снять! — крикнул он Дмитриевичу и махнул рукой в сторону пулемета.

Каратели, оправившись от внезапного удара, стали изготовляться к контратаке.

Петро, пригибаясь, подбежал к командиру группы ближе.

— Снять расчет нужно, — повторил он.

Пулемет бил длинными, все более меткими очередями, и медлить с решением было нельзя.

— Давай-ка я попробую, — сказал Петро.

— Возьми кого-нибудь… — Митька! — окликнул Дмитриевич. — Иди со старшим лейтенантом!

Он сунул в руку Петра две гранаты, побежал за солдатами, продолжавшими теснить карателей.

Митя то на четвереньках, то пригибаясь по-кошачьи, взбирался на крутую гору быстро и бесшумно, и Петро еле поспевал за ним.

За кустами они залегли. До пулемета оставалось шагов пятнадцать: были слышны голоса солдат, звякание расстрелянных гильз.

Петро, тихонько раздвинув ветви, посмотрел. Три солдата в беретах сидели на взгорке, неторопливо выбирали цель и били по лощине. Чувствуя себя в полной безопасности, они громко переговаривались, курили, неторопливо меняли ленты.

Улучив минуту, когда наводчик, прильнув к прицелу, снова открыл стрельбу, Петро кивнул товарищу. В несколько прыжков они достигли пулеметчиков и, пронзительно крича, размахивая гранатами, навели на солдат такой страх, что те на мгновенье оцепенели.

Первым опомнился лежавший сбоку помощник наводчика. Рука его протянулась к автомату. Петро, заметив это, с силой ударил его пистолетом в висок и, не раздумывая, метнулся к наводчику.

Митя с возгласом: «Э-э, да ты шустрый!» — бросился за третьим, который, юркнув в чащу кустарника, побежал в сторону противника.

Наводчик, сержант румынской армии, медленно поднял руки и, глядя на Петра расширившимися глазами, забормотал:

— Я не стреляй… Я руки вверх… Я свой…

Он силился улыбнуться, но лицо его, с отвисшей, трясущейся челюстью, выражало такой страх, что Петро уже беззлобно сказал:

— Ладно… «свой»!.. Когда схватишь, все свои… Опусти руки! Вниз, говорю, руки вниз! Да не трясись ты, глядеть противно…

Петро поднял обрывок проволоки, проворно скрутил руки сержанта. Потом нагнулся и ощупал его помощника. Тот не дышал: тяжела была рука Петра.

Забрав пулемет и нагрузив на своего пленника нерасстрелянные ленты, Петро скомандовал:

— Шагай! Да бежать не вздумай… «Свояк», вишь, нашелся!

Сержант, не уловив в голосе Петра ничего для себя опасного, заулыбался и послушно стал спускаться с горки…

Вражеская разведка, основательно потрепанная партизанами, отошла, не успев даже подобрать убитых и раненых.

Партизаны, шумно и оживленно переговариваясь, собирали в лощине трофейное оружие, документы.

Петро еще издали увидел, что Дмитриевич, сидя на поваленной коряге, перевязывал себе бинтом руку.

Петро и Митя, обходя тела убитых, и раненых, повели своего пленного прямо к Дмитриевичу.

Румынский сержант, шедший всю дорогу молча, как только приблизились к Дмитриевичу, поспешно заговорил:

— Хочу партизан… Партизан хорош… Герман бить, бить. Капут герман…

Дмитриевич насмешливо покосился на него и подмигнул Петру:

— Это ты его сагитировал? Слышь, обедню завел…

— Когда дьявол старится, он становится богомольным, — с веселой усмешкой сказал Петро.

Партизаны, обступившие их, слушали возбужденный рассказ Мити о том, как они вдвоем со старшим лейтенантом накрыли беспечных румынских солдат.

— Одного упустили, — с явным сожалением заключил он. — Да куда там! Я бегать мастак, и то не угнался…

Остаток дня отряд Дмитриевича провел в лагере. Партизаны разводили костры, сушили намокшую одежду, грели в котелках воду.

Петро решил последовать их примеру. Он собрал хворост, сложил его кучкой и собирался зажечь костер.

— Не так, товарищ старший лейтенант, не так! — крикнул ему издали Митя.

Он подсел к Петру и, быстро перебирая руками суховершник, принялся его сортировать.

— Во-первых, — поучал он, — чтоб дыма не было, ты кизильничек норови класть. И не навалом, а елочкой, елочкой. Во, гляди! Дубок тоже гож. Жар хороший, а дыму нету. Листочки выкидай, вот так… Понял?

Костер, разведенный Митей, и впрямь не дымил, а тепло шло от него такое, что Петро даже расстегнулся.

— За науку спасибо, — сказал он. — А вот где бы еще масла оружейного раздобыть? Хочу свой автомат почистить.

Митя достал ему тряпок, принес в баночке черно-зеленого масла. Позже подошел Дмитриевич.

Он с минуту смотрел, как привычно и умело Рубанюк перечищает оружие, затем сказал:

— А в драку, по-моему, старший лейтенант, вам зря лезть не нужно. Бойцов у нас сейчас хватает.

— Так-то так, — смущенно усмехнулся Петро. — Да разве удержишься?

Он уже и сам раздумывал над тем, что ему не следовало без особой нужды ввязываться в стычку с гитлеровцами. В лес направили его с иным поручением. Вслух он сказал Дмитриевичу.

— Так хочется поскорее разделаться с гадами. Сколько они нам в жизни напортили!

— Всем хочется, — Дмитриевич вздохнул. — Мне вон в институте доучиваться надо. Время идет…

Быстро темнело, верхушки деревьев неспокойно шумели. Наседал туман. Сквозь молочную муть еле пробивался бледный круг взошедшей луны.

IV

Петру только один раз и удалось повидаться в лесу со своим другом Арсеном Сандуняном, прикомандированным к штабу бригады.

Сандунян пообещал выкроить свободный денек и прийти посмотреть, как устроился Петро, приглашал его и к себе.

А через три дня от партизан бригады, в которой находился Арсен, Петро узнал, что в последней ожесточенной схватке с карателями отряд не досчитался трех товарищей, и среди них — Сандуняна. Он был тяжело ранен, и, по всей вероятности, гитлеровцы захватили его, так как трупа разыскать не удалось.

Партизаны, участвовавшие в этом бою, рассказывали, как Сандунян, заметив, что миной вывело из строя весь пулеметный расчет, бивший из «максима» во фланг наступавшим карателям, кинулся к пулемету и вел огонь, пока его самого не ранило. Враги стали быстро окружать группу, и ей было приказано отойти к заставе. Лейтенанта Сандуняна и остальных пулеметчиков, несмотря на героические попытки, отбить у карателей не удалось.

Петро тяжело переживал горестную весть о друге.

— Если бы я в одном отряде с ним был, — говорил он вечером Дмитриевичу, — ни за что не оставил бы его фашистам.

— Значит, ничего нельзя было сделать, — хмуро ответил Дмитриевич. — У наших ребят нет привычки покидать товарищей. Плохо, конечно, если он живой им попался… Мучить будут…

* * *

Арсен Сандунян, раненный двумя осколками гранаты в голову и ключицу, остался жив.

Очнулся он в душном, тесном помещении и еще до того, как раскрыл глаза, услышал чужую речь.

Лоб его покрылся испариной: он в руках врага! Сандунян пошевелился и не смог удержать стона: затылок пронзила нестерпимая боль.

Он с усилием поднял веки. У маленького столика сидели дна солдата. Один из них — в длиннополой шинели и шапке, положив автомат на раздвинутые колени и сонно моргая, слушал собеседника.

Сандунян инстинктивно схватился за карман гимнастерки. Документы, последние письма из дому отсутствовали. С него были сняты шинель, кожаное снаряжение.

Солдат, разговаривавший с часовым, посмотрел на Арсена, подумал и, оправив мундир, скрылся за дверью. Сандунян, сжав зубы, медленно приподнялся, сел. Ему невыносимо хотелось пить. Он лизнул воспаленные губы, стиснул ладонями виски.

Минуты две спустя солдат вернулся, заставил Арсена подняться и в сопровождении автоматчика ввел в коридор, затем в ярко освещенную комнату.

Сандунян ослабел от потери крови и, переступив порог, вынужден был прислониться к стене, чтобы не упасть.

За столом в скучающе-застывшей позе сидел высокий худощавый офицер с неизвестными Арсену нашивками на петлицах и что-то читал. Все в нем — идеально отутюженный пепельно-серый китель, безукоризненно ровный пробор на продолговатом черепе, холеные руки — как бы подчеркивало непреодолимую пропасть между ним и теми, кто попадал под его власть.

Сандунян, страшный в своей окровавленной гимнастерке и испачканных землей шароварах, стоял не шевелясь; смертельная усталость сковала все его изнуренное тело.

Офицер, мельком взглянув на Сандуняна, снова углубился в бумаги.

Сандунян перевел взгляд на то, что лежало перед офицером. Он увидел свои документы, партийный билет. Да! Это был его партбилет, в коленкоровой обложке, потрескавшейся и покоробленной от времени!

И странно, именно в это мгновение исчезло у Арсена чувство одиночества, страха перед ожидавшим его испытанием. Мысль о том, что и в застенке гестапо он остается членом Коммунистической партии, придала ему силы.

— Вы лейтенант Сандунян? — глядя не на Арсена, а на кончики своих тонких пальцев, с сильным акцентом спросил офицер.

— Вам это известно…

— Когда вы попали в лес?

— Не помню.

На лице гестаповца не дрогнул ни один мускул. Он пододвинул ближе к Сандуняну свою зажигалку, пачку с сигаретами:

— Можете курить.

— Дайте мне лучше воды, — сказал Сандунян.

Опорожнив большую кружку, он облегченно вздохнул, с сожалением осмотрел пустое донышко и попросил еще. Офицер молча наблюдал, как он, передыхая после нескольких глотков, снова прикладывался дрожащими губами к кружке.

— Прошу иметь в виду, — произнес офицер, — мы не смешиваем командиров регулярной армии с теми цивильными, которые в бандитских целях незаконно пользуются оружием…

Он медленно снял хрустящий целлофан с таблетки «энерго» и положил таблетку на язык.

— Вы обязаны подтвердить некоторые известные нам сведения о партизанах.

Офицер сделал ударение на слове «известные» и в упор поглядел на Сандуняна прозрачно-голубыми глазами.

Сандунян промолчал. Офицер подождал, побарабанил худыми пальцами, с розовым лаком на ногтях, по крышке стола.

— Моя фамилия Унзерн, — сказал он. — Я имею полномочия или выпускать на свободу… к вашему семейству… или расстреливать без суда.

Сандунян сурово посмотрел на гестаповца.

— Вы не хотите ничего сказать? — продолжал Унзерн, не повышая и не понижая голоса. — Это весьма нехорошо… Вы отбираете драгоценное время…

Он слегка кивнул солдатам:

— Фюнфундцванциг!

Сандунян инстинктивно рванулся в сторону от поднявшихся со скамейки солдат. Сильные, как железные тиски, пальцы эсэсовцев поймали запястья его рук, завернули их за спину и связали. Затем Арсена швырнули на скамью. Оголив его спину, солдаты стали по бокам и выжидающе посмотрели на офицера.

— Вы будете рассказывать?

Экономя силы, Сандунян отрицательно покачал головой.

После первого удара железным прутом лоб его покрылся потом, и он закрыл глаза. Острая боль пронизывала все его тело. Арсен заставил себя считать… Сбился… Все усилия его были направлены к тому, чтобы не закричать…

Он потерял сознание после пятнадцатого удара, и солдаты, окатив его водой, снова стали по бокам скамьи.

— Вы согласны рассказывать? — донесся неясный, будто издалека, голос Унзерна.

Сандунян заскрежетал зубами, поднял голову и устремил на гестаповца глаза, налитые яростью.

— Фюнфундцванциг!

Прутья снова засвистели над иссеченной спиной Арсена. Он глухо замычал.

Очнулся Арсен в совершенно темном и переполненном людьми подвале.

Упав на чьи-то ноги, Сандунян так и остался лежать, поминутно откашливаясь и выхаркивая комочки солоноватой крови.

Спертый, сырой воздух навалился на Сандуняна почти физически ощутимой тяжестью. Он расстегнул ворот гимнастерки, стал дышать часто и бурно, как в бреду.

— Давай, браток, устраивайся удобней, — произнес молодой, но грубоватый от простудной хрипотцы голос.

Говоривший осторожно высвободил ноги из-под отяжелевшего, обессиленного тела Арсена и прикоснулся пальцами к его плечу.

Арсен застонал.

— Здорово тебя, браток, выгвоздали, — сочувственно проговорил тот же голос.

Сильные руки ловко приподняли и покойно уложили Арсена на нары, под голову просунули что-то мягкое, пахнувшее мокрым сукном.

— Живы будем — не помрем, — с задором сказал неведомый Арсену друг и деловито добавил: — Ты спи. Принесут баланду — разбужу…

Последних слов Арсен не слышал. Стойко перенеся все испытания, которые судьба уготовила ему за последние сутки, он теперь лишился сил.

Разбудили его приглушенные голоса. В тюрьму пробивался через узенькое оконце пасмурный свет. В проходе между нарами происходила свалка. Несколько человек схватились с рослым румынским солдатом. Пятясь к двери, тот молча отбивался локтями и ногами. Наконец юркий морячок в тельняшке, с рыжеватыми волосами, взъерошенными, как у дерущегося петуха, изловчился, ударил его носком сапога в живот и отскочил в сторону, держа в руках пестрый коврик.

— Ну что? Стащил? — тяжело дыша, хрипловато кричал он. — Заходи, мы тебе еще накладем…

Солдат сердито посмотрел на него маленькими, сверлящими глазками, повернулся и пошел из подвала.

Дайте ножик и стамеску, я зарежу Антонеску,—

задирая, пропел ему вслед морячок. Он помахал ковриком и, отыскав глазами старика, которому принадлежала вещь, направился к нему.

— Зачем вы так? Спасибо… Пусть забирал бы, — смущенно бормотал старик, с благодарностью поглядывая на моряка.

Под низкими сводами со свисающими, как в бане, капельками влаги, несмотря на ранний час, стоял неспокойный гул голосов. Кто-то надрывался от кашля. В дальнем, темном углу смеялись.

…Подвешены бомбы, в кабину он сел… —

попробовал запеть моряк и умолк, видимо устыдившись своего надтреснутого голоса.

Арсен приподнялся, снял влажную тряпку, положенную кем-то ночью на его рассеченную щеку.

— Ну, отошел, браток? — спросил моряк, подойдя к нарам.

— Спасибо, товарищ… Прости, как зовут, не знаю.

— Сергеем.

— Спасибо тебе, Сережа! Ты меня в чувство приводил?

— Крепко тебя вчера обработали… Боялся, что концы отдашь.

— Выдержим! Ты-то сам… Смотри, кровь на тельняшке…

— Это фрицевская.

Моряк без малейшей брезгливости, даже с гордостью разглядывал темные, засохшие пятна на своей одежде.

— Не успел отстирать. Сцапали, проклятые, — сказал он и снова запел:

…Пред ним расстилается город Берлин, А штурман готовит расчеты…

Ну, да я не в долгу. Пока меня заграбастали, семерых на луну отправил. Обижаюсь, правда, рановато я им попался… Мне еще за Севастополь надо сквитаться…

Сергей сел на нары, подтянул к подбородку колени. Глядя на Арсена своими светло-карими нагловатыми глазами, он в третий раз попробовал запеть:

…Майор и машина объяты огнем, И штурман с сиденья свалился, Но крепкое сердце работает в нем, Он встал, за перила схватился…

Нет, ему никак не удавалось прочистить свой голос, и он так и не допел о судьбе бомбардировщика. Приглаживая торчащие рыжеватые волосы, он сказал Арсену:

— В плохом, лейтенант, местечке мы якоря бросили. А?

— Да, местечко невеселое.

Они разговорились. Оказалось, что Сергей почти ровесник Арсену, но успел повоевать уже и с белофиннами, выдержал оборону Одессы, Севастополя, дрался в Новороссийске, участвовал в двух десантах в Крым.

В подвал принесли баки с пищей, и Сергей соскочил с нар.

— Лежи, принесу, — коротко бросил он.

Минут через десять он вернулся с котелком супа на двоих, маленьким кусочком хлеба. Вытянув из-за голенища низкого, собранного гармошкой сапога алюминиевую ложку, он вытер ее, протянул Арсену:

— Давай жми, лейтенант.

— А ты?

— Я после.

Арсен взял в рот красновато-мутную жидкость и с отвращением сплюнул.

— Ешь, ешь, браток, — сказал Сергей. — Тебе кожи с постолов не доводилось есть?

— Не приходилось, — признался Арсен.

— А вот я и конину дохлую, жрал, и суп из полевой сумки как-то варил… И ничего. Глянь…

Напрягая мускулы, Сергей медленно согнул руку. Над сгибом вздулся внушительный каменно-твердый бугор.

— Видал?

Все же этот аргумент не убедил Арсена. Попробовав баланду еще раз, он решительно вернул Сергею ложку:

— Может, потом… в другой раз…

Сергей молча принялся за еду. Он опорожнил уже полкотелка, когда к ним, с трудом переставляя ноги и придерживаясь рукой за нары, подошел старик, коврик которого давеча Сергей отнял у румынского солдата.

Старик был изможден, руки его тряслись.

— Садитесь, отец, — подвигаясь на нарах, пригласил Сергей.

— Сяду, сынок, сяду…

Старик принялся развязывать дрожащими пальцами узелок. Он извлек землисто-черные лепешки, несколько луковиц и выложил все перед Сергеем и Арсеном.

— Подкрепитесь, сынки, — угощал он. — Чем богат…

— Это лишнее, папаша, — твердо сказал Сергей. — Спасибо! Вы себя не разоряйте.

— Какое, сынок, разорение?! — настаивал старик. — Мне старуха еще передаст. И зубы мои уже не берут…

— Ну, если передаст… немножко разорим…

— Кушайте, кушайте!

Сергей взял половину лепешки, две луковицы — себе я Арсену, остальное вернул.

— Вас, дедушка, за что посадили? — спросил Арсен.

— За внучку, сынок…

Старик всхлипнул и полез в карман за платком.

— Что же внучка? В партизанах или… подпольщица?

— Какое там! Четыре годика всего… и тех даже не было… Смешанный брак у ее родителей. В этом и вся вина… Невестка моя еврейка… Сын, конечно, ее одну не пустил, когда забирали, вместе и пошли… А потом… Это на той неделе было, в пятницу, заявляются солдаты… Кто-то донес, что девочка у нас проживает. Заявляются и требуют выдать им девочку. Томочку нашу схватили… Я, конечно, как стоял с палкой… ударил жандарма… Схватили меня… вот сюда кинули. Старуха два раза передачу приносила… Беспокоится… А девочку, видать…

Старик, сотрясаясь от плача, судорожно глотнул воздух.

Закрыв рукавом поношенного пальто лицо, он сидел так, пока немного успокоился.

Снаружи загрохотал засов. Дверь открылась с ржавым скрипом, и вошел полицейский.

— Чепурной, выходи!

На допрос вызывали Сергея впервые. Он забрал из-под головы Арсена свой бушлат, обмахнул рукавом носки сапог. Ему очень хотелось показать, что идет он в гестапо спокойно, однако Арсен заметил, что лицо его побледнело.

Вернулся он через два часа. На лбу и на шее краснели следы жгута, на верхней губе блестела кровь. Шатаясь, как пьяный, он добрел до нар, лег на живот и уткнулся лицом в ладони.

Арсен наклонился над ним, тихо сказал: — Сережа! А, Сережа! Давай тряпку намочим, компресс положу.

— Ну его!..

— У Унзерн а был?

— Ага…

Арсен молча глядел на обессиленное распластавшееся тело моряка. Два часа назад он был деятелен, полон энергии, жизнерадостен! Что сделали, гады, с человеком!

— Разговаривать можешь, Сергей? — спросил тихо Арсен, наклоняясь к моряку.

— Говори.

— Бежать не думаешь?

— Трудно… Я все приметил.

— И я кое-что приметил…

— Помалкивай пока… Договоримся.

Договориться им, однако, ни о чем не удалось. Арсена вызвали снова на допрос. Его допрашивал не Унзерн, и били меньше. Но когда он вернулся, Сергея в подвале не было.

— Сказали: «Собирайся с вещами!» — сообщил Арсену сосед по камере. — Наверное, совсем….

Все же Арсен почему-то надеялся, что моряк вернется, хотя заключенных из общей камеры забирали каждую ночь и каждую ночь во дворе слышались одиночные глухие выстрелы.

Несколько дней Сандунян вынашивал различные планы бегства. Но осуществить их не пришлось.

В Крыму произошли какие-то события. Комендатура тюрьмы стала поспешно рассортировывать заключенных. Однажды ночью из подвала взяли тридцать человек, а перед рассветом втолкнули новую группу.

Арсен, внимательно наблюдавший за происходящим, с трудом узнал в одном из заключенных Сергея. Моряк был настолько изможден и худ, что Арсен, хотя и успел здесь привыкнуть ко всему, содрогнулся. Он бросился к Сергею, помог ему добраться до нар.

— Живем, браток! — прохрипел моряк. — Добудь попить…

Арсен ни о чем не расспрашивал его, но Сергей сам, после того как выпил полную жестянку воды, зло поблескивая глазами, сказал:

— Хорош? В одиночку загнали… Стервы! За все время ел только два раза… хамсу… А пить не давали… Снег с подоконника лизал… Принеси еще кружечку.

Он пил жадно, крупными глотками. Худой кадык его, заросший рыжей щетиной; судорожно двигался над вырезом грязной тельняшки. Не расставаясь с пустой жестянкой, словно одно прикосновение к ней доставляло ему наслаждение, он сказал:

— Хотел, признаюсь тебе, кончать все… Гвоздь себе добыл… Там, в камере, скамейка садовая стояла… Ну, а потом решил: «Черта! Удеру! А не выйдет, хоть одного еще гада вот этими руками задушу…»

V

В последних числах января людей в общей камере подняли раньше обычного. У дверей стояли солдаты, появился начальник тюрьмы.

— Выходить всем! С вещами! Живо!

Арсен соскочил с нар, торопливо застегнул ворот гимнастерки. Сергей вставал с неохотой, потягиваясь и зевая. Он уже оправился после карцера и окреп, но накануне Унзерн долго держал его на допросе, и Сергей не выспался.

Арсен, помогая ему надеть бушлат, шепнул:

— Ты смотри, рядом становись…

— Понимаю…

Заключенные собирались, взбудораженно перекликаясь и толпясь в узком проходе между нарами.

— Эй, орлы, кто котелок брал?

— Спохватился! Тебя и без него напоят.

— Леонтий, ты мой сапог надел…

Из камеры выпускали по одному. Тут же, во дворе, заключенных построили.

Сыпал мокрый, пополам с дождем, снег; земля, истолченная множеством ног, чавкала под сапогами, липла к ним тяжелыми комьями.

Арсен, зябко поеживаясь (он был в одной гимнастерке), вслушивался в разноголосый шум за каменной стеной. Перекликались и пыхтели паровозы, лязгали буфера вагонов, уныло завывал рожок стрелочника…

Широкий двор лагеря кишел заключенными горожанами, среди них Арсен видел и подростков и дряхлых стариков, некоторые женщины были даже с грудными детьми на руках.

— Сколько их сюда нагнали! — сказал Арсен Сергею.

— С детишками да с бабами они воевать мастаки, — откликнулся Сергей.

Заключенных стали переписывать и разделять на группы.

— Куда нас будут отправлять? — спросил Арсен у веснушчатого кургузого полицейского из татар.

Тот осклабился, поиграл плеточкой.

— В кино поведут.

Он, смеясь, блеснул глазами и вдруг накинулся на маленькую, согбенную старушку, стоявшую в сторрне от длинной колонны мужчин и женщин, которых переписывали полицейские.

— Чего, как невеста, стоишь? — закричал он и толкнул женщину.

Старуха, схваченная, видимо, так, как была дома — в стоптанных комнатных чувяках, в сереньком байковом платке, — совсем окоченела на холодном ветру. Она гневно и пристально посмотрела на полицейского красными, воспаленными глазами.

— Тебе говорю, почему тут стоишь? — не отставал от нее полицейский., — Как фамилия?

Женщина ответила.

— Сколько лет?

— Шестнадцать.

— Что ты ерунду говоришь?

— Я всерьез. Шестнадцать годков мне… Вы же мне «ты» говорите… Совсем еще молоденькая…

Старуха спокойно выдержала свирепый взгляд полицейского и с презрением отвернулась.

— Ты что ж это, старье…

Полицейский шагнул к ней и замахнулся плеткой.

Арсен, наблюдавший эту сцену, рванулся к нему и кулаком сшиб с ног. Полицейский, скользя ботинками по грязи, упираясь руками в землю, попытался встать. Арсен вторым ударом опрокинул его. На помощь полицейскому бежали солдаты.

— Полундра-а! — крикнул Сергей, снимая бушлат. — Бей их, орлы!

Подоспевшая к месту ожесточенной схватки лагерная охрана оттеснила к стене пленных, Арсену и Сергею связали руки проволокой.

Так и повели их обоих по городу впереди колонны под охраной автоматчиков. В драке Арсену рассекли до крови кожу на голове, разорвали гимнастерку. Он шел, покусывая губы, время от времени движением головы откидывая со лба слипшуюся прядь волос.

— Держись веселей, — шепнул Сергей. — Пускай люди видят — верх наш!..

Он шагал по скользкой от снега брусчатке с хозяйской уверенностью, вскинув голову, и поглядывая по сторонам своими светлыми дерзкими глазами. Тельняшка, измазанная кровью и продранная в нескольких местах, не грела, но Сергей словно не замечал холода. Он молодцевато выпятил грудь, развернул, как на параде, плечи.

Миновав привокзальную улицу, колонна потянулась к центру города. Сквозь рваные облака проглядывало и вновь скрывалось предвечернее солнце. Ветер гнал по булыжнику сухие листья, поскрипывал оторванным куском кровельного железа. Тяжелый дробный топот ног по мостовой отдавался в пустых глазницах окон гулким эхом. Встречные прохожие шли торопливо, косясь на колонну пленных и не задерживаясь.

— Никогда не рассчитывал в Крым арестантом попасть, — сказал Арсен. — А сколько раз мечтал побывать здесь! И не только когда в Керчи на «пятачке» грязь месил… Еще в школе учился… думал, выберусь летом, пешком вдоль и поперек исхожу весь Крым… В Севастополе, на Херсонесе побываю, в Бахчисарае, в Никитском саду.

— Ну и что ж? Еще побываешь! — сказал Сергей. — Я тебе в Севастополе одну высотку покажу… Знаменитая высотка! Я мечтаю туда после войны и мать свою и сеструху привезти, показать.

Арсена оскорбляли новые таблички на стенах: «Дойчештрассе», «Гауптштрассе», пестрые афиши, зазывающие смотреть «Рай холостяков», «Исчезновение Перси», «Кельнершу Анну». Ржавые трамвайные рельсы под ногами, колючая проволока, преграждавшая путь к переулкам, и всюду — гитлеровцы… Их было много на улицах, и каждый из них, шагающий по тротуару с надменным и презрительным видом, вызывал у Арсена чувство глухой и бессильной ярости.

Его внимание привлекла группка стариков, стоящих на перекрестке центральной улицы. Пугливо перешептываясь, они скорбно смотрели на пленных. Один из них, высокий, благообразный, встретившись взглядом с глазами окровавленного, но гордо и уверенно шагающего впереди колонны моряка, приподнял шляпу и поклонился.

Заметил стариков и Чепурной.

— Живем, папаша! — крикнул он, улыбаясь.

Старики оживленно заговорили о чем-то, еще два-три нерешительно помахали руками.

Повернули за угол. Лицо Сергея вдруг утратило добродушно-насмешливое выражение, ноздри его задвигались. Он впился яростным взглядом в лицо расфранченной девицы, которая шагала рядом с таким же франтоватым офицером-эсэсовцем.

— Это же Сонька… продавщица севастопольская, — задыхаясь от злости, с трудом, выговорил он. — Ах ты ж сука! Овчарка!

Девица, заметив устремленные на нее глаза моряка, что-то сказала офицеру и трусливо прибавила шаг.

— Мы кровь проливаем, а она с врагами! — скрипя зубами, сказал Сергей. — Для эсэсовцев завиваться! Нашей кровью за наряды платит! Подожди, гадина, вернемся…

— Плюнь ты на нее, — брезгливо морщась, сказал Арсен.:— Шоколадниц не видал?

— Мы вернемся, гадина, подожди! — шептал Сергей. — Предательница! Потребуем с нее отчет…

Колонна потянулась мимо пустынного сквера вверх по длинной улице. Еще издали Арсен увидел у высокого здания большой черный флаг с зигзагообразной молнией, наспех сооруженную часовню.

— Рай холостяков, — недобро усмехаясь, сказал Сергей.

VI

Ничего хорошего не сулил фашистским захватчикам на восточном фронте тысяча девятьсот сорок четвертый год! В предшествующие летнюю и зимнюю кампании советские войска нанесли германской армии тягчайшие удары и готовились к еще более широким наступательным операциям.

Гитлеровское командование считало положение на южном крыле своего восточного фронта наиболее угрожаемым, и поэтому группировка войск противника на юге была особенно плотной.

Наглухо запертая в Крыму семнадцатая армия непрерывно пополнялась свежими силами, строились новые и совершенствовались старые оборонительные рубежи на Перекопе, Ишуни, Сиваше и Керченском полуострове. Фашистская разведка в Крыму неистовствовала, стараясь разгадать замыслы советского командования.

…Арсена Сандуняна вызвали на допрос в первую же ночь его пребывания в симферопольской тюрьме, на Студенческой, двенадцать.

Переступая порог ярко освещенного коридора, Арсен понял, что здесь ему предстоит еще более страшный поединок, чем с Унзерном.

Из камеры, куда вел Арсена часовой, шли навстречу два дюжих эсэсовца с ношей, в которой даже трудно было узнать подобие человека. Арсен, пропуская их, отшатнулся к стене. На цементном полу, где прошли солдаты, остались темные следы.

У двери камеры часовой подождал возвращения эсэсовцев. Спустя две-три минуты, громко переговариваясь, они вернулись и, не глядя на Сандуняна, продолжая начатый разговор, втолкнули его в комнату…

Все, что происходило дальше, казалось Арсену долгим и диким кошмаром, от которого никак нельзя было избавиться.

Придя в себя, он понял, что находится в карцере.

Холод сковал суставы его рук и ног. Он лежал на — цементном полу. Сверху, из щели в двери, проникал тусклый, неверный свет. Арсен попытался приподняться… Боль пронизала все тело, и он свалился навзничь… И вдруг, словно в полусне, увидел Сергея Чепурного. Моряк, в окровавленной на груди тельняшке, склонился над ним, бойко крикнул: «Живем!» Потом Арсен водил бойцов в атаку… Он звал вперед, но голоса его не было слышно… И не он, Арсен, кричал, а Унзерн — кричал громко и отрывисто: «Фюнфундцванциг!»

Когда к Арсену медленно возвращалось сознание, он слышал уже явственно дикие крики за стеной камеры. Кого-то истязали. Крик, переходящий в хрипение, сверлил мозг, поднимал с пола…

Несколько дней — Сандунян не знал им счета — действительно происходящее путалось с горячечным бредом. Кто-то заглядывал в дверь, ставил жестянку с водой и уходил… Арсена еще раз, последний, поволокли на допрос, он снова отказался отвечать на вопросы. Его швырнули в камеру и оставили в покое.

Два дня его совсем не посещали. На третий, вечером, дверь с шумом открылась. Раздался резкий окрик:

— Встать! Смирно!

Арсен машинально поднялся. В освещенном провале двери возникла фигура полицейского. Он заметно пошатывался.

— Вольно! — разрешил полицейский и пьяненько засмеялся своей шутке. — Страдаешь? Ну, пострадай еще эту ночку… Завтра будешь свободным. Водку дадут, свининки… Любишь свининку? Дадут…

Полицейский болтал еще что-то несуразное, потом, издевательски козырнув, закрыл за собой дверь. Сандунян понял, что это — всё!

.

Арсена вывели во двор гестапо, когда над городом стояла предрассветная мгла.

Гестаповцы с фонариками в руках ходили по камерам, сверяясь со списками, выводили заключенных и рассаживали их в крытые брезентом машины.

Арсена впихнули в один из четырех уже переполненных грузовиков. Он сел у борта, стал внимательно всматриваться в сидящих рядом людей. Лица их, землисто-серые от затхлого воздуха тюрьмы, побоев, недоедания, казались одинаковыми.

— Чепурного Сергея нет здесь? — окликнул Арсен.

Никто не отозвался. Чуткое, настороженное молчание стояло в машине и после того, как небольшая колонна выползла за ворота и потянулась по городским улицам.

Машины проехали мимо сквера, потом, убыстряя ход, пересекли центральную улицу. Рядом с Арсеном сидел юноша с большими красивыми глазами. Он придерживался за руку Арсена, стискивая ее на ухабах и поворотах.

— Обратно в лагерь везут, — неуверенно произнес он, когда вдали показалась привокзальная площадь.

Арсен заметил, что юноша произносит слова шепеляво, с присвистом: у него были выбиты передние зубы.

Колонна свернула направо и, проехав через железнодорожное полотно, задержалась. Затем грузовики двинулись дальше и, убавив ход, пошли вдоль фруктовых посадок.

— Товарищи, совхоз «Красный»! — с перекошенным от ужаса лицом воскликнул юноша.

— Ну, конец нам, — тоскливо сказал кто-то.

«Какое же число сегодня? — мучительно вспоминал Арсен. — Пятнадцатое или шестнадцатое?»

— Какое число сегодня? — спросил он соседа.

— Третье февраля.

Обгоняя колонну, с ревом промчался на мотоцикле эсэсовец в резиновом плаще, потом пронесся «оппель».

Оголенные деревья с капельками влаги на ветвях в безмолвии стояли по бокам дороги. С востока плыли, лохматясь, тяжелые облака, и Арсен, глядя на них, подумал, что, может быть, еще ночью эти самые облака плыли над Керченским полуостровом. Узнают ли фронтовые друзья, сколько выстрадал Арсен за эти дни? Придет ли кто-нибудь поклониться его праху?..

Задумавшись, он даже не заметил, как машины, поднявшись на взгорок, остановились.

— Смотрите, что делается! — воскликнул юноша, темнея в лице и показывая трясущейся рукой на скалистую высоту.

Арсен выглянул… Солдаты выводили по два человека из передней машины. Офицер, промчавшийся несколько минут назад на мотоцикле, поджидал их с пистолетом в руке. Первая пара миновала его. Офицер вскинул руку — и два выстрела, один за другим, прокатились по низине…

В машине зашевелились, наваливаясь сзади на Арсена, смотрели.

Еще два выстрела прозвучали у кургана, и вдруг стенящий, хватающий за душу крик полоснул над посадками:

— Ох, не попал! Негодяй… Бей еще! Стрелять не умеешь…

Сандунян, хватая рукой воздух, выпрямился, ломким голосом крикнул:

— Что же мы… товарищи… так и будем ждать?!

Около передних грузовиков заключенные сцепились с солдатами в драке. Конвоиры бросились туда.

— За мной! Разбегайся! — крикнул Арсен и, свесив ноги над бортом, спрыгнул первым.

Он устремился в сторону, противоположную той, где скучились солдаты. Отбежав несколько шагов, оглянулся. Еще несколько человек бежали между деревьями… Некоторые нерешительно топтались около машины.

Арсен достиг старых яблонь, упал на землю. В ногах была неуемная дрожь.

Не передыхая, он пополз в низину. Дальше за ней виднелся противотанковый ров. Мысль работала с лихорадочной быстротой… Во рву его сразу обнаружат. Выбраться из него не хватит сил…

Только сейчас Сандунян почувствовал, как ослабел от побоев и голода. Он прижался к земле, лизнул мутную лужицу. Потом, напрягая последние силы, встал и, шатаясь, побежал к строениям.

Лагерь!.. У бараков стояли гестаповцы. К счастью Арсена, они его не заметили. Он снова упал и пополз в противоположную сторону. Останавливался через каждые два-три метра. Снова двигался, ловя ртом воздух, сипло дыша.

В нескольких десятках метров от себя он увидел сараи, скирды соломы. Напряженных до предела сил хватило лишь на то, чтобы добраться до скирды. Он не мог даже зарыться в солому.

Арсен, мертвея, слушал частые выстрелы, крики у кургана. Обостренный слух его уловил неторопливые шаги. Кто-то приближался.

Арсен затравленно оглянулся. Перед ним стояла пожилая женщина с пустым мешком в руках… Она смотрела на Арсена с испугом и жалостью, и это подсказало ему, что женщина не сделает ничего плохого.

— Пить! — прохрипел он. — Я от расстрела… ушел…

— Сейчас, сейчас.

Женщина вернулась через несколько минут. Боязливо озираясь, она достала из-под мешка кружку с водой, кусок хлеба.

Арсен исступленно припал к кружке. Отдышавшись, хрипло произнес:

— Спрячьте меня, мать.

— Ох, как же это сделать?! Солдат полно, увидят…

Женщина, кручинясь, глядела на Арсена, потом шепнула:

— Ползи, голубчик, вон туда, к сараю. Он пустой. А я приду вечером.

Женщина набрала в мешок соломы, подождала, пока Арсен, пошатываясь, добрел до сарайчика. Он постоял у глухой стены, прислушался. В запертом сарае было тихо. Под нижней доской зияла узкая щель. Арсен лег и, подтягиваясь на локтях, протиснул тело в отверстие. В спину его впились гвозди. Мучительная боль отдалась в разбитой ключице. Сжав губы, Арсен разгреб руками землю, вполз в сарай и огляделся. Около внутренней стены был сложен хворост. Арсен прикрылся им и притих.

Он лежал не шевелясь, коченея от холода, сдерживая кашель, рвущий ему легкие.

Когда стемнело, дверь сарая заскрипела.

— Живой еще? — спросил тихий голос из темноты.

— Живой, живой! — с радостным облегчением отозвался Арсен.

Выглянув и немного постояв, женщина вернулась и, поддерживая Арсена, повела его к домику за сараем.

В сенях она задвинула за собой засов, переступила порог тепло натопленной комнаты и, чиркнув спичкой, засветила коптилку.

— Танюшка, — сказала она, — принимай еще одного гостя…

Из темноты вышла к свету высокая худощавая девушка.

Засучив рукава кофточки, она проворно налила в корыто горячую воду, ни о чем не расспрашивая Арсена.

— Помойтесь, — предложила она ласково. — Мы с матерью пока пиджачок, брюки подготовим…

— Наш батько тоже где-то воюет, — с протяжным вздохом сказала женщина.

Она помогла Арсену скинуть гимнастерку, подала кусочек мыла.

— Сутки перебудете, а потом хлопцы отведут… в надежное место.

Арсен молча приник к ее плечу и заплакал, содрогаясь всем телом.

VII

По вечерам, с приближением «комендантского часа», на окраине Симферополя, в заброшенном противотанковом рву, собирались время от времени одиночки, небольшие группки людей.

Сюда собирались те, кого нужно было переправить в лес, к партизанам. Обычно это были подпольщики, которым угрожал арест; люди, бежавшие из плена, из подвалов гестапо или румынской сигуранцы; городские жители, стремящиеся избежать угона в Германию.

Через двое суток после побега Сандуняна ему указали дорогу к противотанковому рву.

Сопровождала Арсена до городской окраины дочь работницы совхоза, приютившей его в своем домике. Девушка шла с гитарой, беспечно бренча и вполголоса напевая.

Расстались они у крайних огородов.

— Тут рядом, — сказала девушка, продолжая перебирать струны. — Не надо глядеть в ту сторону… Будет первый ров… пройдете… Потом второй, там!.. Хлопцы знают…

Арсен смотрел на свою провожатую влажными глазами.

— Как мне вас благодарить?!

— Счастливо! Доведется — еще увидимся.

Девушка повернулась и, взяв гитару подмышку, зашагала к городу.

Арсен, надвинув пониже тесноватую кепку, осмотрелся. У него не было при себе ни оружия, ни документов. Старый ватный пиджак с чужого плеча, замасленные брюки делали его похожим на мастерового, каких он много встречал по пути сюда.

Чтобы не привлекать ничьего внимания, Арсен пошел неторопливо. За два дня относительного покоя он отдохнул настолько, что его не смущал предстоящий переход. А мысль о том, что муки в гестапо, позор и унижения остались позади, придавала ему такую бодрость, что Арсен был готов хоть сейчас броситься в атаку.

В условном месте, у второго противотанкового рва, уже сидели трое мужчин и две женщины.

Проводник — молоденький паренек в излюбленном шоферами одеянии — кожаной коричневой куртке со «змейкой» и в картузе с длинным козырьком, — спустив ноги с насыпи, молча поджидал еще кого-то.

Он держался особняком и на собирающихся во рву людей поглядывал довольно недружелюбно. Но Арсену сразу понравился этот не по годам суровый и сдержанный паренек с внимательным взглядом серых раскосых глаз. Было столько уверенности, спокойствия в его движениях, в манере разговаривать, что Арсен понял: ему не впервой приходится выполнять свою опасную работу.

Совсем стемнело, когда пришли еще два молодых парня.

Проводник посовещался с ними, потом сказал собравшимся:

— Давайте поближе!

Он подождал, пока все обступили его, и кратко объяснил, как держать себя в дороге.

— Никаких разговоров, курения! И не кашлять! Не растягиваться, идти один за другим. Гуськом. Понятно? Патрули могут бросать ракеты. Не метаться! Упал на землю и лежи. Через шоссе будем бегом перебегать. Предупреждаю, не отставать. Раненых нету? Хорошо. Значит, быстрей доберемся… Все понятно?

Сандунян шел третьим. Впереди него, за проводником, размеренно шагал высокий старик с узелком на палке. В такт его шагам раскачивался за спиной узелок — вправо-влево, вправо-влево.

Шли по бездорожью, сторонясь шоссе. Под сапогами Арсен чувствовал то хрусткую прошлогоднюю траву, то размякшую, скользкую пахоту. Одиноко мерцали кое-где в разрывах облаков неяркие звезды, гудели в небе невидимые самолеты. Где-то справа тарахтели повозки.

Арсен слышал спереди и сзади себя осторожные шаги, тяжелое дыхание. Ветерком доносило сырой запах болота…

Шоссе пересекли благополучно, не встретив патрулей, но едва углубились в степь, на высоте вспыхнул и пополз книзу яркий луч прожектора.

— Ложись!

Проводник первым растянулся на земле. Переждали, пока луч, пошарив по кустам и тропинкам, погас, и лишь тогда двинулись дальше.

Начинался подъем, с гор потянуло холодом. Уставшие люди пошли медленнее. Арсен чувствовал, что силы его иссякают. По лицу поползли струйки пота, ноги дрожали от напряжения. «Все-таки здорово они меня выездили, сволочи, — думал Арсен, стараясь не отставать от спутников. — Ну, да теперь сквитаемся, как говорил Сергей: за все сразу…»

Достигли кустарников. Проводник прошел еще немного и остановился.

— Отдыхайте, — разрешил он и пошел дальше один. Арсен слышал, как он, поднявшись на гребень, тихонько свистнул.

VIII

Петру по просьбе командира бригады и с ведома майора Листовского пришлось временно взять на себя командование отрядом. Дмитриевич в одной из стычек был ранен, и его отправили на Большую землю, в госпиталь.

В последние дни оккупанты, опасаясь наступления советских войск, блокировавших Крым, и решив до начала этого наступления разделаться с партизанами, стянули к лесам пехоту, артиллерию, танки.

Петро знал, что несколько дней назад была предпринята большая карательная экспедиция против соседнего соединения партизан.

Партизаны нанесли сокрушительный контрудар карателям у деревни Бешуй, взяли большие трофеи, истребили крупную вражескую группировку и отбросили остатки ее к городу. Оказавшись перед угрозой вторжения партизан в Бахчисарай, гитлеровцы спешно усиливали гарнизон, оборудовала огневые точки и рыли окопы на окраинах города.

Вероятно, учитывая полученный на юге урок, каратели особенно тщательно готовились к операциям против партизанской бригады, в которой служил Петро. Разведка партизан доносила о сосредоточении значительных сил врага в окрестных районах.

Вечером, восемнадцатого февраля, Петро проверил заставу. Когда возвращался к себе, уже темнело.

С гор бежали ручьи. Все вокруг — ущелье, скалы, деревья, шалаши — быстро теряло очертания. Время от времени далеко внизу вспыхивали бледно-голубые, зеленоватые ракеты. На короткий миг из темноты возникали черные стволы деревьев, причудливые контуры скал, и снова все проглатывала темень.

Добравшись до своей землянки, Петро лег спать. Перед рассветом его разбудили. Спросонья он долго не мог понять, о чем ему говорил посланный с заставы партизан.

— Морячка задержали, — уже сердито докладывал тот.

— Да какого морячка?

— Меня, меня, братки, — раздался в дверях сиплый голос, и в землянку протиснулся коренастый парень в измазанном бушлате, с немецким автоматом на груди. — Старшина второй статьи Сергей Чепурной, — отрекомендовался он, оглядывая обитателей землянки лихими, быстрыми глазами. — Замерз я, как цуцик, а вы сожаления не имеете, держите на холоде.

Петро, накинув шинель на плечи, сел. Коротко спросил у партизана:

— Почему оружие не отобрали?

— Не дает.

— Автомата не отдам, — шевельнув рыжими бровями, сказал Чепурной. — Он мне нелегко достался.

— Ты, браток, давай не бунтуй… Клади оружие вон туда, — строго сказал Петро, указывая глазами на ящик. — Моряк, а порядку не подчиняешься.

Чепурной с недовольным видом снял оружие, положил. Петро допросил его. Узнав, что Чепурной был в гестапо, он, не скрывая недоверия, перебил:

— Тут, милок, ты что-то загибаешь. Чтобы гестаповцы из рук выпустили, да еще моряка! Навряд ли.

— Как хотите проверяйте, — сказал Чепурной. — Если б фриц один из охраны ночью не зазевался и я б не стукнул его камнем, мне давно бы на луне ракушками обрастать.

— Автомат где взял?

— У того же самого фрица и автомат «занял», — твердо выдерживая испытующий взгляд Петра, ответил Чепурной.

Петру морячок нравился, и он в глубине души верил ему, но следовало соблюдать осторожность, и он решил:

— Утром разберемся, а пока, извини, придется тебя задержать.

— А поспать можно? Я двое суток глаз не смыкал.

— Вон место свободное, ложись.

— Мне в первый день, когда из города ушел, не повезло, — говорил Чепурной, проворно умащиваясь. — Иду по лесу, ищу живых людей. А тут самолеты налетели. Как начали фугасить! Какой-то дурной осколок меня по кумполу и царапнул… «Ах, такую твою! — думаю. — В раю холостяков, на Студенческой, жизнь свою сохранил, через все посты, патрули ихние прошел, а здесь… По-глупому помирать? Нет!..» Иду дальше, а кровь хлобыщет, а кровь хлобыщет… Сел, поел снегу…

Заснул он молниеносно, на полуслове, и сразу захрапел с таким свирепым присвистом, что Митя, давно проснувшийся и слышавший весь разговор, восхищенно сказал:

— Ну, силен!..

Утром Петро разбудил моряка и направил его в сопровождении партизана к командиру бригады. К вечеру Чепурной вернулся, принеся разрешение зачислить его в отряд.

— Автомат мой в целости? — ревниво спросил он и, получив его, с довольным видом сказал: — Мне он сейчас вот как нужен!..

Петро разрешил Чепурному до возвращения из госпиталя Дмитриевича занять его койку, и моряк, не теряя времени, наломал еловых лапок, соорудил себе ложе.

— Живем!..

Разговорившись с Петром, он сообщил ему ряд важных сведений о настроении вражеских солдат, и Петро в эту же ночь доложил о них майору Листовскому.

Спустя двое суток Петру довелось проверить Чепурного в деле.

В девять часов утра оккупанты двинули в лес несколько танков и, ведя артиллерийский и пулеметный огонь, прорвались где-то в районе соседнего отряда.

Получив приказание поддержать соседей, Петро быстро вывел партизан. Впереди, за мшистым голым гребнем, без умолку щелкали выстрелы, слышались крики, гулкие взрывы гранат.

До места схватки было уже недалеко, и в это время над верхушками деревьев с ревом пронесся «юнкере», сбросил бомбу, и тотчас же Петра отшвырнуло с тропинки воздушной волной взрыва. Падая, он видел, как впереди качнулся могучий граб и, подминая тоненькие деревца, с хрустом ломая сучья, свалился наземь.

Петро ругнулся, поднял шапку и пополз вперед. Сквозь жухлый кустарник он видел Митю и остальных бойцов, прижавшихся к земле.

Сзади, из-за круглого камня, выскочил и стремительными, размашистыми прыжками понесся вперед Чепурной. Бушлат нараспашку, шапка на самой макушке.

— Что вы, как раки, ползете?! — крикнул он. — Наших же бьют…

В этот день каратели предприняли одну за другой еще две атаки. До поздних сумерек в лесу, то стихая, то разгораясь, гремела винтовочная пальба, громыхали горные орудия, будя перекатное эхо в мглистых ущельях.

В девятом часу вечера, когда, ничего не достигнув, противник отошел, командир бригады, отдыхая на поваленном снарядом дереве, спросил у Петра:

— Лейтенант Сандунян не вместе ли с тобой в лес прибыл?

— Со мной.

— В госпитале сейчас лежит. При штабе соединения.

— Жив?! — Петро даже привстал.

— Подпольщики в лес вывели. Он в гестапо сидел, говорит, из-под расстрела бежал.

Как же мне повидать его?

— Если тихо будет, сходи…

Увидеть Арсена удалось Петру только через два дня. В госпитале, оборудованном в большой землянке, осматривал больных прилетевший с Большой земли врач, и Петра попросили подождать.

У входа в землянку сидела высокая девушка, повязанная по-старушечьи темным платком: кончики его узелком были завязаны под подбородком.

Петро присел рядом.

— Вы здесь работаете? — спросил он.

Девушка ответила отрицательно. Они разговорились. Петро узнал, что девушка была разведчицей, потом заболела воспалением почек, сейчас немножко оправилась, но врач требует отправки ее на Большую землю. Она добивалась оставления в лагере.

— Давно в лесу? — спросил Петро.

— Да, как только начали вербовать в Германию, ушла из города…

Светлые глаза девушки потемнели.

— Как это унизительно и противно, — сказала она и, видимо вспомнив что-то, зябко передернула плечами. — Сидит на бирже этакая «немка» с Мало-Базарной улицы… Наглая, самодовольная… Прическа кренделем… Видели бы вы, как держится!.. «Почему не соглашаетесь ехать добровольно в Германию? Разве там плохо? Ведь вы же хотите помочь нашим избавителям? Разве вы не уверены в победе Германии? Может быть, вы ждете возвращения большевиков?» Строчит, как сорока, не дает рта открыть… Одного паренька при мне так затараторила… Он сбился, не знает, как и ответить… А особа эта уже подмигивает управляющему, гримасничает: «Молодой человек хочет ехать в Германию, но не решается. Мама не пускает…» Управляющий похлопывает парнишку по плечу: «Пишите добровольцем…» Отобрали документы, ничего уже не сделаешь.

— Ох, эта фашистская биржа труда! Слыхал я о ней…

— Сколько они людей угнали!.. С моими двумя подругами по институту хуже было. Дали на бирже направление на работу. Там же, в Симферополе… приходят по указанному адресу… Встретила толстая расфуфыренная мадам… «Пожалуйте, пожалуйте, девочки!» — «Что нам делать?» — спрашивают. «Будете обслуживать офицеров». — «Как обслуживать?» — «Что вы, не знаете, как женщины мужчин обслуживают?!» Дивчата чуть не поколотили ее. «Обслуживайте сами», — говорят. И сбежали. Где сейчас, не знаю…

Девушку позвали в землянку, и она, простившись с Петром, пошла. Минут через пять разрешили зайти и ему.

Сандунян сидел в углу, на койке, в расстегнутой бязевой сорочке, с забинтованной шеей и грудью. Увидев Петра, он хотел вскочить, но не смог и сделал лишь слабое движение. Арсен очень похудел, и даже в полумраке Петро заметил несколько седых прядей в его смолисто-черной шевелюре.

— Ну, Арсен, рад тебя живого видеть! — произнес Петро и почувствовал, как увлажнились глаза.

Справившись с волнением, он сказал уже более спокойно:

— Мне рассказывали, что тебе пришлось много испытать.

— Всего было… Никому, Петя, не желаю такого!..

Арсен с минуту сидел, понуря голову.

— Мы с тобой всегда говорили — смерть лучше фашистского плена, — сказал он, и губы его дернулись в страдальческой гримасе. — А слова эти не всегда понимали. Теперь я понял… Ну, одно тебе, друг, скажу: совесть моя перед партией и перед самим собой чистая. Разбирал я каждый свой поступок, каждый шаг.

— Как им удалось тебя захватить?

— Ничего не помню. Ключица у меня была перебита, в голову ударило. Ну, а там… еще добавили. — Арсен судорожно втянул в себя воздух. — Мне одного хочется: поскорей поправиться. И за все с ними рассчитаться.

* * *

Первые дни Сергей Чепурной, общительный, не унывающий в самые трудные минуты человек, вносил в землянку много бодрости, веселья и быстро всех расположил к себе.

Потом он вдруг захандрил, подолгу молча лежал под бушлатом и выходил из землянки крайне неохотно. В конце недели, когда Петро Рубанюк, назначая в разведку бойцов, приказал Чепурному тоже готовиться, тот неожиданно заявил, что идти не может.

— Это почему? — удивился Петро. — Сам же напрашивался, а теперь на попятную?

— У меня с ногой что-то, — буркнул Чепурной. — Пройдет, тогда хоть к черту в пекло…

— Что же ты молчал? — рассердился Петро. — Лежит, сопит… Давно все приметили, что с тобой что-то происходит..! Показывай, что там у тебя?

Чепурной нехотя скинул с правой ноги сапог и размотал портянку.

— Э! Еще говорит: «Я моряк!» Смотри, как запустил… — возмутился Петро. — Ты же отморозил ее…

— Надеялся, пройдет.

Чепурной попытался пошевелить неестественно белыми, опухшими пальцами. Они не подчинялись.

— Ну, чего молчал?! — горячился Петро. — Давно бы врача или фельдшера позвали…

В землянке, кроме Чепурного и Петра, был Митя.

— Я сегодня же фельдшера Гайденко покличу, — сказал он. — Быстро вылечит.

Чепурной обмотал ногу портянкой и, не надевая сапога, сказал:

— Помалкивал я почему? Думал, само по себе пройдет… Мне в госпиталь или эвакуироваться — нож острый. Наши вот-вот в Крыму будут.

Петро, ничего не ответив, — сердито порылся в своей сумке. Взяв автомат и уходя, он приказал Мите:

— Останешься с Сергеем.

Из разведки Петро вернулся за полночь. Он сразу же пошел к майору Листовскому. Митя, поставив на огонь котелок, принялся готовить ужин.

Чепурной проснулся, когда Петро уже вернулся от своего начальника.

— Что хорошего видели? — спросил он, закурив.

— Хорошего? Обгоревшие хаты стоят. Собаки воют. Кошки одичалые в селах шмыгают. Гарью за километр несет… Что тебя еще интересует? Ребята два немецких эшелона взорвали — один в Сарабузе, другой в Севастополе. С боеприпасами.

Петро, сняв шинель и повесив ее у огня, спросил:

— Как нога?

— Все так же.

— Имей в виду, очень важное задание предстоит. Будешь обижаться, что не взяли. Чини свою ногу, не откладывай…

— Он уже вставать не может, — вмешался Митя. — Завтра приведу Гайденко.

…Утром отдыхали долго. Митя, вставший раньше всех, исчез, а через час явился в сопровождении рослого усатого человека.

Гость, входя, стукнулся о дверь лбом.

— Оце добри воякы! — досадливо морщась и потирая ушибленное место, сказал он. — Вже десять часов, а воны вылежуються, сказкы одын одному рассказують…

Гайденко присел на корточки у погасшей печурки, свернул папироску.

— А ну, дэ ваш хворый?

Он долго разглядывал ногу Чепурного, тискал ее, вертел, чертил по коже ногтем.

— Нажив соби, хлопче, биды, — сказал он сумрачно. — Одморозив чи що? Пальни гниють… Треба ризать! А то вся нога пропадэ.

Чепурной, внимательно наблюдавший за фельдшером, с тревогой сказал:

— Ты, браток, только в госпиталь меня не отправляй. Режь тут.

— Цэ легко сказать: «режь».

Гайденко еще раз осмотрел ногу, огорченно крякнул:

— Госпиталь перегружен. Там и положить хлопця никуды… Прыдеться йты за инструментом…

Заметив, как оживился и повеселел Чепурной, он с искренним изумлением сказал:

— Ну й хлопец! Я йому пальцы ризать буду, а вин радие, наче на весилля збираеться… Грийте воду, я за инструментом пиду…

Вернулся он через час, извлек из полушубка склянку с прозрачной жидкостью, металлический ящичек. Приготовив все, приказал:

— Ну, хлопци, идить погуляйтэ. Хтось одын нехаи останэться. В операционной посторонним делать ничого.

Петро кивнул товарищам, чтобы вышли. Он помог Чепурному перебраться ближе к свету.

— Лягай, хлопче, — сказал Гайденко.

— А сидеть можно?

— Краше лежа. Будэ удобней… Спирту трошки выпьешь?

Чепурной не отказался. Опорожнив стаканчик, он запил водой и улыбнулся.

— Полный порядок… Дайте, ребята, закурить…

Положив руку под голову, он затянулся несколько раз подряд и скомандовал Гайденко:

— Давай!.. Петь можно?

— Спивай, тилько не крутысь…

— Ну оцз й всэ, — сказал спустя некоторое время Гайденко, накладывая бинт на ногу. — Порода у цього хлопчины така що пальци новые выростуть…

Перед вечером в землянку зашел проведать оперированного командир бригады.

— Ну, показывайте, где крестник Гайденкин, — сказал он, перешагнув порог.

Командир бригады посидел немного с разведчиками, уходя подарил Чепурному трофейный пистолет и несколько коробок патронов к нему.

— Если этой игрушкой на луну какого-нибудь карателя спровадишь, ему будет лестно, — пошутил он. — Баварского завода штучка…

Пистолет заходил по рукам.

— Эту штуковину он у одного фрицевского капитана забрал, — сказал Митя. — Еще в прошлом году… Мы вместе тогда были…

Митя оживился и, что-то вспомнив, засмеялся.

— Я вот вам скажу, как капитан к фрицам в гости попал.

— Ты лучше про золотого осла, — подсказал Чепурной, протяжно зевнув.

— Они свою казну на осле возили, — обращаясь к Петру, сказал один из партизан. — Как древние… эти… В общем, в Иерусалиме… А ослик во время перестрелки ка-ак припустит к фрицам за сеном…

— У него в балке была копна на примете, — пробормотал Митя. — Я про немцев хочу досказать…

— Ну, давай про немцев…

— Вот, значит, нужно было донесение нести в партизанский район… Он тогда группой командовал… Повел нас… Мороз, снег, метет — ну ничего в лесу не видать… Шли так час, два, позамерзали, сил нет… Глядь, впереди палатки! Стало быть, порядок… Пришли… Мы едва ноги тащим. А он первый туда бегом. Вскакивает в палатку, которая с краю… «Здравствуйте!» — говорит… Присел к печке, руки греет, автомат меж ног поставил… Что такое, молчат все? Глядь… мать честная! Фрицы! — Митя оглядел всех восхищенным взглядом. — Слушайте дальше. Вылупили они глаза: откуда, мол, такой? А один, пошустрей, уже к оружию руку тянет… Ии-э-эх! Как вскочит наш командир, да очередью… Сиганул из палатки, бежит и строчит вокруг. Палаток-то много… С тем ушел. Мы ничего не знаем, а фрицы уже взъерошились. В общем, попали мы в переплет. Постреляли… Вернулись в штаб, докладываем: так и так, погиб командир группы и бумаги с ним. Пожалковали, а он через два дня заявляется. Пакет доставил, все в порядке…

В этот вечер долго вспоминали бойцы один эпизод за другим, выставляя их, главным образом, с комической стороны. Петро смотрел на веселые лица партизан и думал: «Ни от кого из них не услышишь, что трудно».

А ведь партизаны дрались с сильным и хорошо вооруженным врагом. Они мерзли на открытых всем ветрам заставах, голодали, порой питались опавшими ягодами кизила, курили дубовые листья, болели. Но ни у кого не ослабевала ни на мгновенье вера в праздник победы, в то, что гордыми, непокоренными советскими людьми они вернутся в свои освобожденные города и села.

IX

Был март на исходе. С юга все ощутимей доносились запахи недалекой весны, дни становились длиннее и солнечней. С утра в лужицах поблескивали хрупкие льдинки, а к полудню и они таяли. Все чаще в просветах кучевых облаков синело небо, солнце все больше нагревало землю и камни, и тогда прошлогодняя опавшая листва источала сладковато-прогорклый запах, над ущельями и скалами поднимался туман.

Все эти дни Петро Рубанюк чувствовал прилив сил, душевный подъем: он жил мыслью о скором освобождении Крыма.

— Весна в тебе колобродит, — усмехаясь, говорил ему Дмитриевич, недавно вернувшийся с Большой земли, из госпиталя.

— Весна весной, а, честно говоря, надоело уже сидеть в лесу и ждать, пока с Керчи и Перекопа товарищи придут.

После возвращения Дмитриевича у Петра свободного времени стало больше, и он побывал еще раза два у Сандуняна. Тот почти оправился, из госпиталя его выписали, и он понемногу втягивался в деятельность штаба бригады.

Быстро поправлялся и Сергей Чепурной. Жить он перешел в соседнюю землянку. Томясь от безделья, часами проигрывал на патефоне единственную уцелевшую пластинку — «Тачанку», а когда и это надоедало, без видимой нужды разбирал и собирал свой автомат, смазывал его.

Как только нога позволила Сергею обходиться без палочки, он пошел рано утром в отряд к Сандуняну. О том, что Арсен бежал из-под расстрела и находится в лагере, он узнал совершенно случайно, рассказывая Петру о своем пребывании в тюрьме у гестаповцев.

Вернулся Чепурной в полдень и, разыскав Петра, сказал:

— Поклон от дружка. Мы с ним теперь тоже вроде крестных братьев. Одним кропилом нас гестаповцы святили.

— Как он там поживает?

— Повеселел. Воевать может, а это сейчас для него главное…

…Пять дней прошли однообразно, а на шестые сутки майор Листовский вызвал Петра и приказал подготовиться к переброске в партизанское соединение, расположенное на территории заповедника, и находиться там.

— Рацию с собой возьмите, — добавил он. — Проводника и одного сопровождающего вам дадут…

Перед уходом Петро спросил:

— Разрешите обратиться?

— Обращайтесь.

— Сопровождающим прошу, если другой еще не назначен, дать Чепурного.

— Почему Чепурного?

— Боевой хлопец да и места здесь хорошо знает.

— Выясню в штабе…

Просьбу Петра Листовский выполнил, и штаб в этот же день передал Дмитриевичу приказание о Чепурном.

С наступлением сумерек Петро и Сергей, попрощавшись с товарищами, тронулись в дорогу. В качестве проводника им дали бывшего служащего заповедника.

Шли ночами, держась глухих троп и далеко обходя селения с вражескими гарнизонами. На четвертые сутки, перевалив на восходе солнца горку, добрались до заставы.

Радостно-возбужденные партизаны, среди которых у проводника оказался близкий друг, сообщили:

— Наши в Армянске уже… Гонят фашиста… Не слыхали? Говорят, по радио приказ Верховного главнокомандующего передавали…

Взволнованные сообщением, забыв об усталости, Петро, Сергей и проводник немедленно двинулись к штабу соединения.

Оживление, царившее здесь, рассеяло все их сомнения. Еще до того как они разыскали штабную землянку, им стало известно, что первые партизанские отряды уже выступили к побережью, чтобы отрезать пути оккупантам на Севастополь. Готовились к выходу из лагеря и остальные.

Командир соединения, проверив документы Петра и узнав о задании, с которым тот прибыл, сказал:

— События немного опередили вас, но ничего, работа найдется.

— Верно, что приказ Верховного главноуправляющего был? — спросил Петро.

— Приказа пока не было… Но будет!.. Обязательно… К Ишуни вышли.

Петру хотелось более подробно расспросить обо всем. Но в землянку набилось много людей, все торопились, и Петро с Сергеем вышли.

Связавшись по радио с Листовским, Петро получил приказание помогать штабу партизанского соединения радиосвязью и ждать дальнейших указаний.

Ночью, вместе с отрядами, получившими приказание выступить в направлении шоссе Алушта — Ялта, Петро и Чепурной покинули лагерь.

На заре взору партизан представилась отрадная картина. Враг в беспорядке отступал. Бесконечный поток разномастных машин устремился по прибрежному гудрону в сторону Севастополя. Хаос, заторы, опрокинутые в кювет машины — все свидетельствовало о том, что гитлеровским солдатам и офицерам явно изменила хваленая привычка к строгому порядку.

— Вот чешут, сукины сыны! — с усмешкой воскликнул Чепурной.

Над морем громоздились снежно-белые тучи. Казалось, что и там, за свинцово-серой ширью, стоят огромные, окутанные дымкой горы.

Снизу, из-за отвесных известняковых скал, доносились выстрелы; партизанские отряды, вышедшие раньше, завязывали бой с отходящими оккупантами.

Петро не знал обстановки под Керчью, а она особенно интересовала его: там была его рота, дрался его полк. Но сообщение о прорыве вражеской обороны на Перекопе и о боях в районе Ишуни, бегство оккупантов к Севастополю наполняли все существо Петра ликованием. В самые ближайшие дни, а может быть и часы, он мог встретиться со своими друзьями в уже освобожденном Крыму.

Отряд быстро спускался с гор к морю, но Петру казалось, что он движется медленно. Беспокойно поглядывая, на длинную цепочку партизан, растянувшуюся по извилистой горной тропе, он говорил Сергею:

— На Тамани у нас в армии группы преследования были на машинах… Самоходки, танки, кавалерия… Там далеко гады удрать не могли…

— Тут они тоже дальше Камышевской балки не забегут, — невозмутимо откликнулся Чепурной.

* * *

Войска Отдельной Приморской армии, овладев Керчью, направили удар на Феодосию. Ко второй половине дня двенадцатого апреля подвижные отряды, пройдя больше ста километров, отбросили захватчиков с Ак-Монайских позиций. К вечеру, встретив сильную оборону врага в предместьях Феодосии, советские войска завязали бой. Ночью противник был выбит из порта, днем — из города. Продолжая преследовать его деморализованные части, советские войска одновременно вступили в горно-лесистую местность и вели наступление в сторону Старого Крыма, Карасубазара, Симферополя.

По шоссе пестрой, шумливой толпой шли пленные. Многие, сняв свои береты, с подобострастными улыбками приветствовали запыленных, усталых гвардейцев.

— Черт их знает, чего радуются! Вроде их освободили, — пересмеивались солдаты и партизаны.

На спуске к городу от стоявшей вдоль дороги толпы отделился мальчуган. Он подбежал к партизанам. В двух шагах остановился и, почему-то избрав среди других Сергея, возбужденно воскликнул:

— Дядя моряк! Дядя моряк!.. Послушайте, дядя моряк…

Чепурной остановился.

— Дядя моряк, — блестя черными глазами и захлебываясь, твердил мальчуган, показывая рукой на соседний двор. — Там немецкий начальник прячется… Поймайте его, дядя моряк… Он удирал, потом спрятался… Я сам видел…

— Пойдем, — предложил Чепурной Петру. — Поглядим, что за пташка.

Не успели они с Петром сделать и нескольких шагов, как гурьба женщин и подростков с шумом и гамом вытолкнула со двора упитанного человека. Головного убора на нем не было, ворот голубой рубашки разорван. Он то пытался пригладить дрожащими руками косой пробор на голове, то поспешно вытаскивал из кармана пиджака какие-то бумажки и тут же растерянно совал их обратно.

— Заберите этого негодяя! — крикнула пожилая женщина с заплаканным бледным лицом. — Староста немецкий…

— Подлец! — кричала ему в упор другая, стискивая кулаки. — Сына моего выдал на расстрел… Палач!..

Мужчина трусливо косился на партизан, невнятно бормотал трясущимися губами:

— Граждане дорогие… Несправедливо ругаетесь… Кто же о вас заботился, как не я? Кто спасал?..

Петро, дернув Чепурного за рукав бушлата, сказал:

— Тут без нас разберутся… Женщины теперь его не выпустят…

Внимание его уже несколько минут было приковано к шоссе. Там шли самоходные орудия, танки, грузовые и легковые машины с солдатами и офицерами. Одна из них свернула с шоссейной дороги и стала быстро приближаться.

Еще издали, по шлемам и комбинезонам офицеров, сидевших в автомобиле, Петро понял, что это были танкисты.

— Значит, наши где-то тоже должны быть недалеко, — предположил он.

Машина резко затормозила около толпы. Сухощавый смуглый офицер, с полевыми погонами майора, проворно выскочил из автомобиля, снял шлем и направился к женщинам.

Петро и Чепурной подошли к машине. Кроме водителя, в ней сидел молодой офицер.

— Не с Керченского «пятачка», товарищи? — обратился Петро к нему.

— С Керченского…

Офицер с любопытством смотрел на матросскую тельняшку Чепурного, на красные ленточки. Петро справился о своей дивизии.

— Пока Феодосию брали, были все вместе, — ответил танкист. — А потом часть приморцев на Симферополь пошла… — Он с веселой улыбкой добавил: — Вам надо прямо на Севастополь пробираться… Там все повстречаемся…

Перекинувшись еще несколькими фразами с танкистом, Петро и Чепурной побежали догонять свой отряд.

— Может, и в самом деле на Севастополь двинем? — предложил Чепурной.

— А если полк мой где-нибудь в Феодосии? — возразил Петро.

Вскоре ему удалось разузнать, что дивизия его находится где-то за уже освобожденным Симферополем. Офицер, сообщивший ему об этом, посоветовал:

— Вы в Симферополь поезжайте. Там, в штабе армии, наведете точные справки…

В этот же день Петро и Сергей отправились в Симферополь.

* * *

За два дня, проведенных в Симферополе, Петро успел доложиться майору Листовскому, повидать Дмитриевича, Арсена Сандуняна и других товарищей из соединения, получил необходимые документы в партизанском штабе.

Гитлеровцы, в беспорядке отступив к Севастополю, еще яростно сопротивлялись, по ночам бомбили населенные пункты и дороги, но уже ни у кого не было сомнения в том, что полный разгром оккупантов в Крыму — дело самых ближайших дней.

Прощаясь с Чепурным — тот торопился в свою бригаду, — Петро и Арсен взяли с него слово не терять связь, а при случае разыскать друг друга в Севастополе.

Уже совсем стемнело, когда Петро и Сандунян, свернув около шаткого деревянного мостика с истолченной в мельчайшую белую муку дороги, пошли по широкой сырой лощине, переполненной людьми, повозками, лошадьми, орудиями… Под кустами лежали и сидели солдаты, от походных кухонь тянул горьковатый дымок, хрустели сеном лошади.

Свой полк Петро и Арсен разыскали в лесочке, далеко за Бахчисараем.

Первым, кого они увидели из своих, был Евстигнеев. Стоя к ним спиной, он говорил что-то двум солдатам. Те слушали, вытянувшись.

Петро подошел ближе. Евстигнеев, почувствовав, что кто-то стоит за его спиной, обернулся. Глаза его изумленно округлились.

— Товарищ гвардии старший лейтенант!

Он по-стариковски засуетился.

— Ну, как в роте? — спросил Петро. — Все живы?.. Э-э, вам лычки старшины, Алексей Степанович, дали?

— Ротой товарищ Марыганов командует. Он сейчас на совещание пошел. Майор Тимковский собирает.

— Тимковский уже майор?

— Перед самым наступлением присвоили звание.

— Ну, показывайте, где штаб. Пошли, Арсен!

Переговариваясь, они подошли к палатке, из которой доносились громкие голоса, смех. У входа в нее стояли офицеры и курили. В одном из них Петро сразу признал Тимковского.

— Разрешите доложить? — вскинув руку к шапке, весело сказал Петро. — Прибыли в родную часть…

X

Петро принял свою роту и, как только у него выдался свободный час, пошел в штаб полка.

Было еще утро. Стрельников и Олешкевич сидели за палаткой на траве и завтракали.

— Ну-ка, партизан, иди, иди, докладывай! — крикнул Стрельников, заметив Петра. — Садись, перекуси с нами.

— Спасибо! Уже завтракал.

— Как воевалось в лесу? Рассказывай…

— Не плохо. По роте своей соскучился здорово…

Петро сел на траву. Склоны близких долин тонули в белой пене цветущих яблонь. В ветвях шиповника молчаливо прыгали воробьи, воровато подбираясь к остаткам снеди, лежащей на разостланной газете. Петро стал рассказывать о партизанском лагере.

Стрельников, немного послушав его, перебил:

— Ты извини, мне в штаб дивизии нужно. Вот что могу тебе сказать: разведчики довольны твоей работой.

— Старался.

Стрельников поднялся, пожал ему руку и ушел.

— Как Сандунян в гестапо попал? — спросил Олешкевич. — Как это случилось?

— По этому поводу и пришел. Парень крепко переживает. А вины у него никакой нет.

— Ну, и зря переживает! Он же не откуда-то со стороны к нам пришел, — сказал Олешкевич. — Мы-то его за два с лишним года изучили.

С минуту Олешкевич молчал, щурясь на залитые солнцем горы, потом спросил:

— Отвоюемся — какие у тебя личные планы на дальнейшее?

Петро ответил не сразу. Он заметил напечатанный в газете портрет улыбающейся девушки в костюме летчицы. Чем-то она напоминала Нюсю, задушевную подругу Оксаны: лукавые, веселые глаза, изогнутые тоненькими дужками брови, полные губы. Петро торопливо отряхнул газету и прочел подпись под снимком: «Кавалер двух орденов гвардии лейтенант Анна Костюк. Совершила на своем легком бомбардировщике более двухсот ночных вылетов».

— Что увидел? — спросил Олешкевич.

— Землячку. Из Чистой Криницы…

Олешкевич взял газету, посмотрел на портрет девушки.

— И до войны летчицей была?

— Рядовой колхозницей. В звене у сестры работала.

— Молодец! Ну, так ты на мой вопрос не ответил.

— Вы спрашиваете, чем я думаю после войны заняться. Самым что ни на есть мирным делом. Садоводством.

— В армии нет желания остаться? Пожизненно?

— Откровенно говоря, нет. Я человек сугубо мирный. Предпочитаю рыть землю для сада, а не для окопов. Если бы нас не трогали, я бы с большим удовольствием занимался агрономией.

Олешкевич еще долго расспрашивал о партизанах, о Сандуняне, потом сказал:

— Ну, иди, Рубанюк. Готовь свою роту. Самое серьезное еще впереди…

Бои предстояли жестокие. Противник сильно укрепил высоты перед Севастополем: Сапун-гору, Горную, Кая-Баш, «Сахарную голову». В штаб армии был доставлен захваченный разведчиками приказ главнокомандующего армейской группой «Южная Украина» генерал-полковника Шернера от 20 апреля 1944 года. Генерал писал:

«В ходе боев нам пришлось оставить большую территорию. Ныне мы стоим на грани пространства, обладание которым имеет решающее значение для дальнейшего ведения войны и для конечной победы. Сейчас необходимо каждый метр земли удерживать с предельным фанатизмом. Стиснув зубы, мы должны впиться в землю, не уступая легкомысленно ни одной позиции… Наша родина смотрит на нас с самым напряженным вниманием. Она знает, что вы, солдаты армейской группировки „Южная Украина“, держите сейчас судьбу нашего народа в своих руках».

* * *

Рота Петра была в числе штурмующих. За ночь, несмотря на беспрерывный обстрел, она выдвинулась вперед, к проволочным заграждениям у безыменной высоты, и хорошо зарылась в землю.

Чуть светало… Ярко-зеленая звезда, низко повисшая над темным кряжем, казалась взвившейся вверх ракетой. Голая с крутыми каменистыми скатами гора тонула в предутреннем голубоватом сумраке. Перед ней, правее и левее, синели очертания других высот; ветерок налетал из-за них порывами, оставлял на губах солоноватый привкус моря.

Обходя воронки, Петро подошел к укрытиям, где расположились подрывники, приданные его роте. Среди многих голосов он различил басок Евстигнеева. Слышался стук ложек. По ходу сообщения Петро прошел в укрытие, поздоровался.

— Завтракаем сегодня рано, товарищ гвардии старший лейтенант; — доложил Евстигнеев. — Обедать в Севастополе придется.

— Севастопольцы есть здесь? — спросил Петро.

— Есть! Стрижаков.

— Павлуша, отзовись…

— Я!

Поднялся худощавый, невысокий солдат. Держался он с Петром почтительно и в то же время с достоинством человека, видавшего всякие виды и уверенного в себе. Петро не смог сразу определить, сколько ему лет: за двадцать или все тридцать.

— Родились в Севастополе? — спросил Петро, обращаясь к севастопольцу на «вы», хотя большинству солдат, по фронтовой привычке, говорил «ты».

— Никак нет.

— Что ж, долго жили в нем?

— Не довелось. Оборонял в тыща сорок первом.

— А-а… тоже севастополец… Справедливо! Если возьмем гору, будет виден город?

— Как на ладошке… Там уж зацепиться фрицу не за что.

— Значит, сопротивляться будет отчаянно.

— Точно! Ну, сковырнуть его можно быстро. Запсиховал фриц… Думает о своей гибели, а не о победе. Это уже вояка никудышный…

— Сумеем первыми на высоту прорваться?

— Надо, товарищ командир роты. Я припас… Вот… Солдат извлек из-за пазухи алый кусок материи, развернул.

— Мечтаю первым достичь.

— Это по-гвардейски…

Позже, побывав у бронебойщиков, минометчиков, Петро увидел красные флажки у многих. Солдаты оживленно переговаривались, шутили, и Петро понял, что, пожалуй, в этом спокойствии людей, которым предстояло штурмовать сильно укрепленную гору, таилось для противника самое страшное.

Люди не только страстно хотели поскорее выбить противника из последнего, севастопольского, укрепленного района. Они знали, что сумеют сделать это так же мастерски, как и под Перекопом, на Сиваше, под Керчью…

Едва с рассветом началась артиллерийская обработка высоты, Петро быстро добрался к своему наблюдательному пункту. И здесь, приглядываясь к солдатам, которые должны были находиться при нем во время боя, Петро увидел, что и они так же оживлены, как те, кто ожидал в укрытиях сигнала к атаке.

Артиллерийская канонада все усиливалась, сливаясь в общий, несмолкаемый гул.

— Такого еще не было, — громко и восхищенно сказал пожилой солдат, наблюдавший из-за бруствера окопчика за происходящим.

Противник открыл ответный огонь. Снаряды и мины ложились то позади, то впереди наблюдательного пункта Петра. В безветренном, по-летнему жарком воздухе дым и пыль становились все гуще. Из-за гребня горы поднялось солнце; темный диск его проглядывал будто сквозь закопченное стекло.

За грохотом Петро не слышал, как над его головой низко пронеслись штурмовики. Он увидел их, когда рев моторов заполнил все бездонное небо. А к вершине горы, еще дрожавшей от ударов «илов», уже плыли бомбардировщики…

Во вражеские траншеи штурмующие группы ворвались через несколько минут после того, как над исходными позициями со свистом взвилась ярко-красная ракета. Первая высота была захвачена.

Петро перенес вперед наблюдательный пункт. Но еще до того, как он расположился со своими связными в глубокой воронке, которую чья-то бомба, словно нарочно, разворотила на удобном для энпе взгорке, гитлеровцы перешли в контратаку. Враг был тотчас же отброшен.

Лишенные растительности и почти отвесные скаты горы, густо покрытые железобетонными дотами, проволочными заграждениями, дымились, вздрагивали от разрывов.

В боевые порядки штурмующих групп и стрелковых подразделений артиллеристы выдвинули свои пушки, и штурм горы возобновился. Это была третья атака за день.

Медленно, шаг за шагом вгрызаясь в оборону врага, стрелки через час заняли первую линию траншей противника и с неимоверными усилиями продолжали пробиваться вперед.

Меняя наблюдательный пункт, Петро попал под пулеметный огонь, пополз, вскочил в развороченную снарядом траншею.

Она вся была завалена трупами вражеских солдат. Два пулеметчика из роты Петра, в мокрых, прилипших к телу гимнастерках, пытались установить на бруствере «максим».

— Черт!.. Поставить негде…

Петро выкарабкался и поспешил за связистами, тянувшими кабель.

К полудню у противника оставался только гребень высоты, но держался он за него упорно, и продвижение стрелков снова застопорилось.

Особенно досаждал наступающим пулеметный огонь из амбразур большого бетонного дота. Его долго и сосредоточенно обстреливали тяжелые орудия, бомбили штурмовые самолеты. Но как только поднималась пехота, из амбразур дота снова хлестал огонь крупнокалиберных пулеметов и прижимал атакующих к земле.

Рота Петра несла потери, орудия сопровождения отстали, и пока артиллеристы тянули их на лямках в гору, командиры взводов пытались прорваться вперед под прикрытием огня бронебойщиков и минометов.

— Что ж вы, гвардейцы?! — хрипло кричал впереди младший лейтенант. — Или сил не хватает?.. Не дадим им удрать из Севастополя… За мной, орлы!..

Он встал во весь рост и тут же упал, срезанный пулеметной очередью.

Петро понял, что теперь не оторвешь людей от земли, а это-то и было губительным: гитлеровцы вели по ним прицельный огонь.

Надо было во что бы то ни стало блокировать проклятый дот, ослепить, раздавить его!.. Петро глядел на бетонную грибообразную глыбу с узкими амбразурами, и у него перехватывало горло от ярости. Никаких скрытых подходов к доту, которыми могли бы пробраться подрывники, не было.

А Тимковский, нервничая, поминутно требовал:

— Поднимай людей! Что залегли? До утра будете тянуть?!

Петро с большим усилием сдерживал желание броситься лично в атаку. Может быть, ему удалось бы увлечь людей, оторвать их от земли… Но рассудок подсказывал другое: так можно поступить лишь в отчаянии. В лоб здесь не возьмешь.

— Принимаю меры к блокированию дота, — доложил он Тимковскому. — Прошу прибавить огонька…

Петро вызвал Евстигнеева, поручил возглавить группу и вместе с ней обезвредить дот.

— Да-а, без этого не продвинемся, — сказал Евстигнеев, измеряя прищуренным глазом расстояние до противника. И вдруг радостно воскликнул: — Флажок!..

Солдаты тоже заметили красный лоскут материи на гребне по цепи понеслись восторженные крики:

— Флажок! Флажок!.. Товарищ комроты, глядите!

Петро видел, что фашисты еще бьют из дота, но огонь их уже ослабевал. Красный флажок, поднятый каким-то смельчаком в тылу у противника, создал в настроении атакующих тот перелом, который должен был обеспечить успех атаки.

Петро вскочил на бруствер, поднял над головой автомат:

— Вперед, гвардейцы! Высота наша!

Он взбирался вверх не пригибаясь, хрипло дыша. Только один раз оглянулся… Гвардейцы поднимались за ним цепью, стреляя на ходу, скользя по крутому подъему. Сзади, не отставая от пехоты, волокли орудия артиллеристы. На плечи людей, на развороченную землю оседала белая, горьковатая пыль.

Уже на самом гребне Петро смахнул пот, заливавший глаза, огляделся.

Из траншей, испуганно вскинув руки, вылезали один за другим вражеские солдаты. Офицер, в мятом, испачканном известняком и глиной кителе, без головного убора, признав в Петре командира, шагнул к нему. Не опуская рук, услужливо доложил:

— Цейн зольдатен… ейн официр… Плен…

Из окопов, укрытий, щелей карабкались все новые и новые группы гитлеровцев. Петро, приказав одному из лейтенантов разоружать их и направлять на пункт сбора пленных, прошел с Евстигнеевым вдоль линии вражеской обороны.

В некоторых траншеях еще сидели растерянные, оглохшие от обстрела и бомбежки солдаты. Они робко и подобострастно следили за каждым движением Петра и Евстигнеева, заискивающе улыбались.

— Вылезай, хриц, вылезай! — покрикивал Евстигнеев.

Тучный лысый ефрейтор с бурыми от пота пятнами подмышками, уцепившись грязными руками за кромку щели, пытался выкарабкаться и никак не мог. Из-под скрюченных, с крупными заусенцами, пальцев его сыпалась рыхлая каменистая порода. Не спуская с Петра округленных от страха глаз, он с силой уперся тяжелым ботинком в грудь раненого, лежащего на дне щели, и, наконец, выбрался. Раненый застонал, но толстяк даже не обернулся.

— Эх, пес, а не человек! — выругался Евстигнеев.

— Не задерживаться! — донеслась до, слуха Петра команда. — Вперед, на Севастополь!..

Петро узнал голос Тимковского. Придерживая рукой полевую сумку, он подбежал к комбату.

Тимковский, возбужденный и сердитый, отдавал какое-то приказание начальнику своего штаба и одновременно переругивался с артиллерийским капитаном. На груди у него болтался вынутый из чехла бинокль; Тимковский брался за него, подносил к глазам, но его то и дело отвлекали.

К Петру подошел Сандунян, по-прежнему командовавший пулеметным взводом.

— Ругается — значит, доволен, — сказал он, показывая на комбата одними бровями. — Когда сердит, — вежлив, как… японский дипломат…

Петро засмеялся. Они закурили. Пыхнув папироской и уже спокойнее поглядев по сторонам, Петро только сейчас увидел внизу, в легкой дымке, зеленое море, бледно-золотые облака над ним, серые квадраты города… Он схватил Сандуняна за рукав гимнастерки:

— Севастополь!.. Арсен, да посмотри же!

Перед ними лежал город, о котором они за годы войны слышали столько легендарного!.. Он казался совершенно вымершим, безлюдным. Даже издали было видно, что строения разрушены, закопчены пожарами. И сейчас, справа, в районе южной бухты клубился угольно-черный дым.

— Это возле Графской пристани горит, — сказал кто-то. К городу спускались с горы тягачи, пехота… Штурмовики и тяжелые бомбардировщики обрушивали свои удары уже где-то дальше, за, городом.

Предстояло овладеть третьим рубежом обороны противника, и впереди уже велась разведка боем.

Потеряв ключевую высоту перед Севастополем, захватчики не могли оказать серьезного сопротивления. Днем, девятого мая, рота Петра вела бой у самых окраин города. К ночи разведчики ворвались в предместья. Через несколько часов наши орудия уже открыли огонь с Северной стороны…

Гитлеровцы, теснимые частями Четвертого Украинского фронта и Отдельной Приморской армии, отходили на последний свой рубеж в Крыму — к Херсонесу…

На рассвете Тимковский разыскал Петра в полуподвальной комнате трехэтажного жилого дома. В здании были выбиты все окна, пол усеян стеклом и штукатуркой. Лежа в самых разнообразных позах, спали солдаты. Петро, уронив на руки голову, со сбившейся на затылок фуражкой, сладко похрапывал в углу, около низенького детского столика.

Тимковский постоял над ним, тихонько потянул за прядь полос.

Петро вскочил, красными, воспаленными глазами посмотрел на майора.

— Все царство небесное так проспишь, — сказал Тимковский. — Поднимай роту, пойдем фашистов добивать…

Он показал на карте, куда нужно Петру вести людей. Петро поднял роту, забрал каску и автомат.

В полутемном коридорчике, очевидно служившем жильцам квартиры прихожей, он мимоходом взглянул в расколотое снизу доверху зеркало и так и застыл с протянутой к двери рукой. На него удивленно смотрел какой-то чумазый детина, с впавшими, небритыми щеками и вымазанным известкой носом.

Петро задержался у зеркала, немного привел себя в порядок и, вскинув автомат по-охотничьи, на плечо, вышел на улицу.

По изрытой взрывами брусчатке шли саперы с миноискателями, моряки, тянули провод связисты.

Пехотный майор в перетянутой ремнями шинели помогал растащить сбившиеся в узком проезде повозки.

— Ну, куда вас черти несут? — беззлобно кричал он на ездовых. — Фрицы еще в городе…

Повозочные, флегматично помахивая кнутами, упрямо пробивались куда-то вперед, к центру.

Над израненным, превращенным в камни и щебень городом поднималось утро… В легкой дымке вырисовывалась перед Петром гавань, Корабельная сторона. У памятника погибшим кораблям, то совершенно скрывая его, то четко вычерчивая белую высокую колонну, вздымались к прозрачно-синему небу исполинские клубы черного, жирного дыма. Петро вспомнил, что там еще с вечера было подожжено нефтеналивное судно.

С возвышения, на котором стоял дом, приютивший Петра и его роту, были видны контуры здания Севастопольской панорамы, памятник Тотлебену. Они были знакомы Петру по фотографиям.

Откуда-то, с горы, затянутой свинцовым маревом, протягивались в сторону Херсонеса бесшумные огненные пунктиры: били гвардейские минометы. Гитлеровцы беспорядочно и как-то вяло стреляли по городу из орудий. Снаряды рвались то на голых холмах, за окраиной, то в бухте.

На них никто не обращал внимания. Более неприятным было частое повизгивание пуль: трудно было определить, откуда стреляют…

Проходивший мимо Петра пожилой связист с катушкой провода беспокойно говорил своему спутнику, тащившему вслед за ним два телефонных аппарата:

— Шальных пуль сколько…

— Пули — дуры, — откликнулся солдат, — вот мину как бы не достать из-под земли ногой…

Связисты посторонились, уступая дорогу трем солдатам, катившим по тротуару внушительный бочонок.

Бочонок был массивный, крепкой работы, в нем тяжело плескалась какая-то жидкость, и солдаты, заметно взбудораженные, хлопотали около него с хозяйской рачительностью и усердием. Один из них, в мешковатой гимнастерке и рыжих обмотках, деловито покрикивал встречным:

— Поберегись, ребята!..

В нескольких шагах от Петра катившие бочонок остановились передохнуть. О чем-то таинственно переговариваясь, они оживленно жестикулировали.

Потом Петро слышал, как солдат в обмотках дружелюбно объяснял невесть откуда вынырнувшим двум морячкам-патрульным:

— Масла подсолнечного разжились… Верно говорю, масло…

— Ну и жадные вы! Зачем вам столько масла? — укоризненно говорил мрачный на вид моряк с черными бачками на висках, принюхиваясь к бочонку.

— Так это… На общее, сказать, питание… Всей хозкоманде, — отстаивал солдат в обмотках, ревниво придерживая бочонок рукой.

— Нет, дядя, ты пушку не заливай, — строго сказал моряк с бачками. — Никакое это не масло, а чистый спирт… Понял? А спирт хозкоманде ни к чему…

Беззвучно смеясь, Петро наблюдал, как бочонок, подталкиваемый расторопными морячками, покатился дальше, глухо погромыхивая по камням, подпрыгивая на выбоинах.

— Приходите… Полведерка отпустим, — пообещал второй моряк, оглядываясь на заметно приунывших солдат и широко улыбаясь. — Пожертвуем за труды…

Петро подождал, пока его рота разобрала свое оружие, построилась, и повел ее запруженными улицами и переулками к Камышевской балке.

У одного из перекрестков, над рядами колючей проволоки, стоял воткнутый в землю шест с прибитой к нему дощечкой. На ней было написано:

СТОЙ! КТО ПРОЙДЕТ ДАЛЬШЕ, БУДЕТ РАССТРЕЛЯН!

Мимо грозной надписи прошли посмеиваясь. Кто-то из задних рядов ударом ноги вывернул шест с дощечкой из земли, отшвырнул далеко в сторону, к куче щебня, золы и ржавого железа.

XI

Немецко-фашистские захватчики удерживали теперь в Крыму лишь Херсонесский мыс с Камышевской бухтой, в которой на скорую руку было сооружено несколько временных причалов.

Сюда, в район селения «Максим Горький», хлынули толпы вражеских солдат. Командир сто одиннадцатой пехотной дивизии генерал-лейтенант Грюнер, представлявший в эти последние часы боев за Крым гитлеровское командование, приказал срочно строить вторую линию обороны. Он рассчитывал, задержав натиск советских войск, эвакуировать остатки крымской группировки в румынские порты на кораблях, обещанных Гитлером.

Но солдаты и большая часть офицеров, бросая в панике имущество, устремились к морю в надежде попасть на суда. На них уже не действовали никакие увещевания и угрозы фанатиков офицеров и генералов, которые, вопреки здравому смыслу, пытались продолжать сопротивление.

Начальник штаба сто одиннадцатой пехотной дивизии подполковник Франц посоветовал Грюнеру отправить к русским парламентера для переговоров о сдаче. Он даже предложил для выполнения этой миссии свои услуги, но Грюнер резко и категорически отклонил его совет.

Огонь советских войск по Херсонесу все усиливался. Над клочком земли, в который вцепились гитлеровцы, беспрерывными волнами появлялись штурмовики.

Прорвавшись в бухту сквозь плотный заградительный огонь советских батарей, четыре вражеских судна смогли принять на борт лишь незначительную часть солдат и офицеров из тридцати тысяч, скопившихся на Херсонесе. Два корабля тут же были потоплены советской авиацией.

Паника и хаос усилились еще больше, когда распространился слух, что генералы Бэмэ и Грюнер, переодетые в летние комбинезоны, собрались бежать на самолете, который круглые сутки держали наготове.

У маленьких суденышек около причалов началась неописуемая давка. Сталкивая, друг друга в море, ругаясь и схватываясь в кулачной потасовке, незадачливые покорители Крыма старались как можно быстрее покинуть землю, которая жгла им пятки.

Двенадцатого мая советские войска мощным ударом танков и пехоты взломали оборону противника и, подавляя разрозненные группки сопротивляющихся солдат и офицеров, начали распространяться по Херсонесскому полуострову…

…Петро из своего неглубокого укрытия в расщелине меж камней, которое даже не хотелось ему «обживать», видел, как цепь вражеских солдат, с которой рота уже несколько часов вела перестрелку, внезапно дрогнула. Часть гитлеровцев побежала, некоторые продолжали отстреливаться.

Петро поднял солдат, и они рванулись вперед с такой яростью, что даже самые упорные из фашистов побросали оружие и торопливо подняли руки.

Проходя мимо пленных, Петро обратил внимание на то, что большинству из них давно перевалило за третий десяток и что, судя по регалиям, болтавшимся на их грязных мундирах и кителях, его роте довелось вести последний бой в Крыму с матерыми вояками.

— Капут! — кратко подытожил Арсен Сандунян, догоняя Петра, шагавшего вместе с Евстигнеевым к морю.

— Сработано чисто, — весело улыбаясь и усталым жестом вытирая пыль со лба, откликнулся Петро.

— Сколько же их тут! — удивлялся Евстигнеев, осматриваясь. Подозрительно разглядывая злые, грязные лица фашистов, он на всякий случай держал свой автомат наготове.

Небольшое пространство древнего Херсонесского полуострова было заполнено толпами оккупантов. На развороченной, пахнущей дымом и гарью земле валялись вперемешку с трупами людей и лошадей опрокинутые автомашины, орудия, остовы разбитых самолетов. Чем ближе к бухте, тем гуще была усеяна земля брошенными чемоданами с награбленным добром, ящиками с продуктами, бутылками, консервными банками, медикаментами, рулонами бумаги, деньгами, порнографическими открытками и сентиментальными семейными фотографиями, коробками с шоколадом и древесным спиртом, пачками сигарет.

Пленные, окликая друг друга гортанными резкими голосами, понукаемые своими офицерами и ефрейторами, собирались в кучу, строились.

— Эти уже отвоевались, — с удовольствием сказал Сандунян Петру.

— Разрешите, товарищи офицеры? — окликнул их низенький шустрый лейтенант с «лейкой» в руках и с какими-то футлярами, сумочками, чехольчиками на боку. — Херсонес очищали? Минуточку…

Петро и Арсен машинально поправили головные уборы, одернули гимнастерки.

— Так… А вы, папаша, извиняюсь, гвардии старшина, в серединку, — командовал фотокорреспондент. — Фриц, фриц, стань там… Хир!.. Дорт!.. Отлично!..

Щелкнув, он справился:

— Не больно? Тогда еще разочек… Великолепно… Папаша, подбородочек повыше… Ус не надо крутить… Превосходно!.. Минуточку… Фамилии…

Он исчез так же стремительно, как и возник.

— Бойкий! — похвалил Евстигнеев.

— Корреспонденту иначе нельзя, — сказал Петро.

Они дошли до крутого, кремнистого обрыва над морем, глянули вниз.

Море отделялось от обрыва узенькой кромкой песка, утыканного крупными валунами и отполированном волнами галькой. Пленные кишели на этой узенькой прибрежной полосе, как раки. Они бросали в плещущиеся волны оружие, документы… Лица их были зелеными, как морская вода.

От моря тянулись высеченные в скале лестницы. У одной из них стоял мокрый с ног до головы немецкий офицер; размахивая руками и почему-то коверкая слова, он истошно кричал вниз:

— Камрад! Сюда!.. На гора…

Сандунян принялся подсчитывать поднимающихся на берег пленных:

— Сто… Сто пятьдесят… двести…

— Их без нас потом сосчитают, — махнув рукой, сказал Петро.

Он беззлобно смотрел на давно не бритые, растерянные и угрюмые лица врагов, и вдруг его внимание привлек шум, одиночные выстрелы.

— Старшина, узнайте, в чем дело, — поручил Петро Евстигнееву.

Выстрелы стали чаще, и Петро, вынув из кобуры пистолет, поспешил вслед за старшиной.

За несколько десятков шагов он увидел небольшую, плотно сгрудившуюся кучку гитлеровцев. Они отстреливались от наседающих бойцов. Высокий старый офицер, яростно размахивая парабеллумом, что-то кричал. Потом, не целясь, он выстрелил.

— Генерал ихний, — крикнул бежавший рядом с Петром лейтенант и, опустившись на колено, вскинул автомат, зашарил пальцем по спусковому крючку.

— Не бей! — Петро ударил кулаком по стволу автомата, но лейтенант уже успел дать короткую очередь. Генерал ухватился рукой за плечо и выронил револьвер.

Петро метнулся к нему и вдруг согнулся, взялся обеими руками за живот. Сделав несколько мелких шагов, он со стоном стал валиться на бок.

Сандунян прибежал минутой позже. Он видел, что в Петра выстрелил стоявший за спиной генерала рослый немецкий офицер со многими орденскими ленточками на кителе.

Зажав в кулаке рукоять пистолета, Арсен бросился на стрелявшего. Заметив его сверкающие глаза, искаженное бешенством лицо, офицер попятился, рывком поднес к своему виску пистолет и застрелился.

Сандунян склонился над Петром. Он лежал, подвернув под себя руку, на зеленых бриджах густо проступала кровь.

…Очнулся Петро спустя несколько минут. Рана в верхней части живота нестерпимо горела.

Над ним вполголоса разговаривали. Петро с усилием открыл глаза и увидел командира полка Стрельникова и Олешкевича. Не разжимая зубов, он тихонько всхлипнул.

— Ну, ничего, ничего, — сказал Стрельников. — Живой… Заштопают, все будет в порядке…

— Пуля в животе осталась, — произнес женский голос — Надо срочно в госпиталь… Помогите, товарищ лейтенант. Чуть-чуть приподнимите…

От резкой боли в животе Петро снова лишился сознания… Очнулся он в санитарном автобусе.

Машина катила медленно и плавно, мягко шурша по асфальту шоссе. Покачиваясь на висячих носилках, Петро медленно размежил веки… В автобусе было душно, сильно пахло иодом, эфиром… Один из раненых непрерывно стонал, потом хриплый голос его перешел в рыдание. Рядом с ним сидела девушка, держа в своих руках его желтую, безжизненную руку.

— Куда мы? — слабо шевеля губами, спросил Петро. — Слышите, сестра?

— В госпиталь, в госпиталь… Скоро уже…

Вдоль шоссе тянулись нескончаемые колонны пленных. Петро безразлично смотрел на них. Заросшие щетиной, запыленные, они шли медленно, без конвоя, потом вдруг начинали почему-то бежать, сбиваясь в кучу, наталкиваясь друг на друга…

Автобус, гудя, обогнал голову колонны, и Петро неожиданно заметил сквозь стекло Сергея Чепурного. Моряк ехал рысью, впереди колонны пленных, понукая каблуками и хворостиной свою неказистую, явно трофейного происхождения кобыленку. Ноги его в широких матросских брюках были раскорячены, бескозырка лихо сдвинута на затылок.

Увидев, что колонну обогнал автобус, Чепурной махнул прутиком, сжал каблуками вспученные бока кобыленки:

— Шнеллер!..

Петро еще несколько мгновений видел покорно ринувшуюся за моряком колонну и вновь впал в забытье.

XII

Через несколько дней после операции Петро спросил у хирурга во время перевязки:

— Крепко меня заштопали? Скоро выпишете?

Хирург, седой человек со свежим шрамом на щеке, мыл над тазом руки. Он покосился на Петра:

— А куда вы так торопитесь?

— То есть как «куда»?.. На фронт.

Вместо ответа врач, обращаясь к сестре, распорядился:

— Можете к бульону добавить еще манной каши…

Он вытер салфеткой желтые от иода руки. Скручивая влажными еще пальцами папироску и глядя Петру прямо в глаза, он с подчеркнутой суровостью проговорил:

— На фронте, молодой человек, обойдутся уж без вас… Вам сделали резекцию желудка… Знаете, что это такое?

— Нет, — беспокойно сказал Петро.

— Это тридцать третья статья.

— А я не знаю, что это за статья.

— Демобилизация со снятием с учета. К службе в армии вы не пригодны…

Петро несколько минут молчал. Заметив, что санитары намереваются взяться за носилки, на которых он лежал, Петро слабым движением руки остановил их.

— Сколько мне придется проваляться, доктор? — спросил он.

— Месяц, полтора… Теперь уже все зависит от вас, молодой человек… от вашего организма…

В палате Петро первые дни после операции часами лежал молча, неохотно отвечая на вопросы своего соседа — раненного в бедро капитана. Подниматься ему не разрешали, читать — тоже; свое недовольство и злость за все — за нелепое ранение, тупую боль в животе, перспективу быть отправленным в тыл — он вымещал на дежурной сестре, низенькой рыжей девушке с зелеными глазами-щелками и задорно вздернутой кверху губой. Медсестру было легко раздразнить, и Петро донимал ее при всяком удобном случае, получая безотчетное удовлетворение, когда она вспыхивала и начинала ему дерзить.

Мрачно балагуря, Петро немного забывал о своем несчастье, но едва наступали летние сумерки, как он снова начинал хандрить.

В завешенное марлей окно доносился неумолчный плеск моря, шуршали по гравию шаги, слышались мужские и женские голоса, смех, — и при мысли, что совсем рядом жизнь идет своим чередом, а он прикован к постели, Петро едва не плакал.

Сосед-капитан долго ворочался на своей койке. Потом он брал костыль, стучал в стенку:

— Эй!.. Няня!.. Сестра!!

В дверях бесшумно возникал силуэт дежурной.

— Что вы шумите, больной?

— Сделайте мне укол… Я не могу заснуть…

— Все могут, а вы не можете, — сердито упрекала дежурная. — Сами не спите и другим не даете…

— Сделайте укол! — упрямо настаивал капитан.

— Мне же не жалко, — начинала колебаться дежурная. — Врач не разрешает…

— Он не узнает…

— Ладно! Только не выдавайте…

Сестра приносила шприц, производила инъекцию, и капитан тотчас же засыпал.

Петро знал от сестры, что капитану впрыскивают не морфий, а физиологический раствор и что делается это по совету самого врача. Сперва его развлекал этот безобидный обман, потом наскучил.

Подолгу рассуждая с самим собой, Петро сперва утешал себя тем, что как только он почувствует себя несколько лучше, ему удастся убежать из госпиталя. Сейчас, когда Крым полностью очищен от оккупантов, дивизия его здесь долго не задержится, а врачи, чего доброго, и впрямь вздумают его демобилизовать… Он никак не мог представить себя в тылу, пока продолжалась война…

Но заметного улучшения не наступало. Из разговоров с врачами и сестрами Петро понял, что ранение желудка чревато весьма неприятными последствиями. «Теперь уже на всю жизнь изуродованный и больной», — с отчаянием думал Петро.

«Но ведь живут же, работают, борются люди с еще более серьезными недугами, чем у меня», — мысленно успокаивал он себя. На память приходил Николай Островский с его страшной болезнью и неукротимой волей к жизни, борьбе.

В конце концов при мысли, что его собственная воля оказалась такой расслабленной, Петро испытывал чувство стыда. «И не пробовал еще бороться, а уже записался в инвалиды», — горько упрекал он себя.

Постепенно, по мере того как крепли его физические силы, все больше росла уверенность в том, что ему удастся сделать еще много полезного и нужного.

Спустя девять дней после операции Петру разрешили сидеть на постели. Он попросил у сестры бумагу, конверты, написал письма Оксане и в Чистую Криницу отцу. Немного передохнув, написал также и в свою дивизию. Но послать это последнее письмо не пришлось…

Петро доедал свой бульон с двумя тоненькими сухариками, когда в дверь просунула голову сестра. Щуря свои зеленые щелки-глаза, она сообщила:

— К вам товарищи…

Навестить Петра приехали Олешкевич и Сандунян. Натягивая беспрестанно сползавшие с плеч халаты, они вошли в палату, присели возле кровати.

— Да ты молодцом выглядишь, Рубанюк! — сказал, осматриваясь, Олешкевич.

— Герой… Только похудел немножко, — поддержал его Сандунян.

— С этих вот харчей — молодцом? — спросил Петро, пренебрежительно показывая на тарелку с остатками бульона.

— А мы тебя поздравить приехали, — сказал Олешкевич. — Со званием капитана и со вторым орденом Красного Знамени.

— Спасибо! — Лицо Петра просияло.

С минуту все помолчали.

— Ну, как там у нас? — спросил Петро.

— От всей роты большой привет, — сказал Сандунян. — А особый — от старшины Евстигнеева…

— Скоро уходить из Крыма собираетесь?

— Приказа нет, — ответил Олешкевич. — Пока учимся… Штурмуем, ползаем…

Он стал расспрашивать об операции, о самочувствии Петра, о книгах, которые тот читает, но Петро на все вопросы отвечал рассеянно, и Олешкевич понял, что Рубанюка волнует лишь один вопрос. Сам Петро вскоре его затронул.

— Что ж, товарищ майор, — сказал он грустно, — видно, я уже отвоевался?..

В голосе Петра прозвучала скрытая надежда. Он посмотрел на Олешкевича так, словно в руках того находилось решение его судьбы.

— Да, Петя, придется тебе долечиваться в тылу, — сказал Олешкевич, впервые назвав его по имени. — Я с врачом беседовал… Но горевать нечего… Повоевал ты немало, а дело идет к развязке… Скоро все займемся мирными делами…

Они говорили на эту тему долго, и у Олешкевича, как всегда, нашлись такие убедительные слова и доводы, что под конец разговора Петро приободрился.

— Ну, добре, — сказал он. — Когда Берлин возьмете, ко мне в гости, в Чистую Криницу, приезжайте… К тому времени я уже обживусь там… на инвалидном положении…

— Обязательно приедем, — пообещал Сандунян.

Перед уходом он положил в тумбочку Петра увесистый сверток, подмигнул:

— Это от меня и Евстигнеева… Станет тебе легче — выпьешь с товарищами по маленькой…

— Не скучай, Рубанюк, — сказал Олешкевич, пожимая Петру руку. — Будем навещать. Тебя в полку помнят.

Через несколько дней Петра посетили Евстигнеев и Марыганов. Потом он получил ящик с подарками от командования дивизии и солидную пачку писем от солдат роты.

Однажды утром на террасу, где сидел Петро, вбежала сестра. В этот день он впервые вышел из палаты и, устроившись в плетеном кресле, глядел на море.

— Рубанюк, — возбужденно сообщила сестра, — вас генерал-майор разыскивает…

«Какой генерал?» — хотел спросить Петро и не успел. Следом за сестрой поднимался на террасу Иван Остапович.

— Сиди, сиди! — остановил он Петра, заметив, что тот встает с кресла.

От Петра не утаилось, что брат смотрел на него изучающе и с соболезнованием. Когда они поцеловались, Петро спросил со смущенной улыбкой:

— Хорош я?

— Обыкновенный… Я в госпитале выглядел похуже.

Иван Остапович положил руку на плечо брата, подбадривающе сказал:

— Наша порода крепкая, Петро. Унывать нет никаких оснований.

Улыбаясь и испытующе глядя на Петра, он сказал:

— А я ведь не один к тебе… Жену твою привез…

Петро сделал порывистое движение и, сморщившись от резкой боли, закрыл глаза.

— Ну, вот, — добродушно-укоризненно сказал Иван Остапович, — так и думал… Поэтому и решил войти сначала один. Чтоб не слишком тебя волновать.

Иван Остапович облокотился на балюстраду, снял фуражку и знакомым Петру жестом провел по своим волосам.

— Как же узнали, что я здесь?

— А мы ведь с тобой, оказывается, вместе Крым брали. Только я со стороны Перекопа шел… И вот… Оксана твоя… Снимок обнаружила.

Иван Остапович извлек из кармана сложенный номер армейской газеты, протянул Петру.

— Видел себя?

Петро взглянул на фотографию и вспомнил, как фотокорреспондент запечатлел его с Евстигнеевым и Сандуняном на фоне разбитых у Херсонеса немецких машин и орудий.

— Пришлось Оксане в Симферополь съездить, в редакцию, — рассказывал Иван Остапович, с улыбкой наблюдая, как нетерпеливо поглядывает Петро на аллею. — Там она разведала, где твоя часть… Нашла друзей твоих. В общем, развила такую деятельность…

Петро, прервав его на полуслове, поднялся и, нетвердо ступая, сделал несколько шагов навстречу быстро приближающейся Оксане. Иван Остапович поспешил за ним, чтобы поддержать, но Петра уже крепко сжимала в объятиях Оксана. Гладя рукой его спину, она шепотом бормотала:

— Петрусь… Милый мой…

Оксана, не выпуская руки Петра из своей, горячей и дрожащей, бережно усадила его на место.

— Ну? — произнес он пересохшими губами. — Вот как встретились…

Оксана провела ладонью по его щеке, словно не верила еще, что перед ней живой Петро. А у него даже голова закружилась, когда он увидел близко перед своими глазами ее сияющее, слегка побледневшее лицо. Петро зажмурился, как от нестерпимо яркого света, потом снова раскрыл веки: да, это была Оксана, его рука лежала на ее темных тяжелых косах, короной обвивавших голову, к нему были обращены ее глаза. Но Петро и в эти минуты радости помнил о большом несчастье, постигшем брата и Оксану. Он обеспокоенно и участливо глядел на них, зная, что никакими словами не утешить родных ему людей.

— Тебе писали из дому? — спросила Оксана.

— Получил два письма от батька.

— Обо всем знаешь?

Лицо Петра помрачнело.

— Вы… вот что… — пробормотал Иван Остапович, поднимаясь. — Я пойду пройдусь, взгляну на сад…

— До сих пор не могу поверить, что нет в живых Ганнуси, Шуры, Кузьмы Степановича, — сказал Петро. — Как все это стряслось?

— Тяжело, Петро… — Оксана закрыла лицо руками. — Вспомню о батьке, о Шурочке… Витюшке маленьком… Сколько горя в одной нашей семье!

Внизу, между кедрами, кипарисами и высокими южными соснами, лениво плескалось иссиня-зеленое море. От кустов жасмина, густо окропленных золотистыми цветами, струился пряный запах.

Несколько минут назад Петро любовался массивной громадой Аю-Дага, залитого солнцем до самой макушки, дивился бушующему изобилию яркой крымской зелени, воды, кристально-чистого воздуха, подоблачных скал и утесов. Все это Петро уже видел, ощущал и раньше. Но сейчас чудесная красота окружающей его природы волновала неизмеримо сильнее.

— Хорошо здесь! — сказала Оксана. — Я рада, что ты в таком уголке…

Петро вздохнул:

— Если бы только не госпитальный халат!

Оксана повернула к нему голову:

— Не огорчайся, Петрусь… Поверь мне… Нужно только время.

Они стали рассказывать друг другу обо всем, что видели и пережили. Иван Остапович, вернувшийся спустя полчаса, присоединился к разговору, и никто не заметил, как наступил полдень. Пришла медсестра и пригласила всех к обеду.

Иван Остапович, переговорив с начальником госпиталя, сказал Петру:

— Оксана денек-два поживет здесь… Согласен?

Перед вечером он уехал к себе в дивизию, а Оксана, устроившись у госпитальных сестер, целиком взяла на себя заботы о муже.

На следующий день, рано утром, Петро попросил врача разрешить ему первую прогулку к морю.

— С таким надежным сопровождающим разрешаю, — ответил хирург.

Они шли по аллее, и Оксана поддерживала Петра, не позволяла ему делать резких движений. Петро, забыв о своих болях, оживленно говорил:

— Посмотри… Серебристо-сизый атласный кедр… Дальше вон… видишь? — пушистый крымский дуб…

Петро быстро и безошибочно называл самые редкостные, никогда не виданные Оксаной деревья, и она с искренним восхищением заметила:

— Право, ты молодец, Петрусь!.. Ничего не забыл… Это вот что? Вон, вон, розовые листья?

— Ладанник… Как он сюда попал?.. Любопытно…

Оксана не отрывала взгляда от Петра, радуясь его оживлению. Он был очень худ; возбужденно блестящие глаза, легкий румянец на скулах, тонкая шея делали его совсем юным.

— Мать все твои выписки о садах и почвах сохранила, — сказала Оксана.

— Обидно все-таки, Оксана! — сказал Петро. — Вы с Иваном, конечно, побываете в Берлине…

— Я бы лучше с тобой в Чистую Криницу поехала… Знаешь, как там люди к работе рвутся?! Да и устала я от войны.

Они выбрали большой покатый камень у моря и сели рядышком, свесив ноги над водой, как когда-то усаживались над Днепром.

— Мне один товарищ на фронте как-то, в минуту откровенности, знаешь, что сказал? — спросил Петро, улыбаясь. — «Для меня, говорит, жена моя всегда как невеста…» А он с ней пятнадцать лет прожил… Вот и… и ты…

Внизу беспрерывно закипала серебряная пена водоворота…

Под ударами волн мягко шелестела разноцветная галька… Воздух был пропитан солью, и еле ощутимое дуновение ветерка, касаясь их разгоряченных лиц, делало щеки влажными, губы солеными.

Они глядели на прибой, на черно-синюю глубину и, умолкая на минуту — на две, снова и снова рассказывали друг другу о себе, о пережитых за эти годы радостях и невзгодах.

После одной из пауз Оксана сказала:

— Машенька Назарова очень хотела тебя видеть.

— Она по-прежнему в вашей дивизии?

— Да. Знаменитый снайпер…

— Я бы тоже хотел повидать ее.

— Передай ей… Она приедет…

Оксана загадочно усмехнулась, и Петро, заметив это, удивленно спросил:

— Ты что смеешься?

— Тебе показалось…

Уехав на следующий день по срочному делу в дивизию, Оксана через два дня вернулась с Марией.

Увидел Петро их еще издали. Машенька шла незнакомой ему, твердой и уверенной походкой, спокойно поздоровалась с ним. Опустившись в кресло, она, так же спокойно разглядывая его, заметила:

— Вы почти не изменились за эти годы, Петя… Вот усики только… Сбрейте их…

— Не идут?

— Без них вам лучше.

Петро вопросительно взглянул на жену.

— А я об этом как-то не думала, — сказала Оксана. — Почему же, если нравится…

— Расскажите-ка лучше о себе, Мария, — предложил Петро. — Довольны, что мечта осуществилась? Вы так стремились На фронт…

— Очень довольна.

— Слышал, знатным снайпером стали.

— Ну уж, знатным! Таких, как я, много на фронте.

— С мамой переписываетесь?

— Конечно.

— Прошу передать от меня привет.

— Спасибо. Передам…

Обмениваясь с Марией односложными, незначительными фразами, Петро глядел в ее серьезное лицо, и ему не верилось, что перед ним та самая Машенька, которая когда-то декламировала ему по-детски наивные стихи и с непосредственностью девчонки признавалась в своих чувствах.

Словно прочитав его мысли, Мария задумчиво сказала:

— Помните, Петя, какой глупенькой и наивной я была, когда мы встретились?

— Не помню, чтобы вы были глупенькой.

— Я вам в любви объяснялась, а вы меня убеждали, что все пройдет.

— Ну, и прошло ведь?

Мария, смеясь, утвердительно кивнула головой.

Уезжая с Марией в дивизию, Оксана пообещала Петру, что при первой же возможности приедет опять.

Но в Крыму встретиться им больше не довелось. Спустя три дня Петро получил от Оксаны наспех написанную открытку:

«Дорогой мой! Срочно грузимся. Пишу на ящике. Куда едем, никто не знает. Береги себя, родной. Надеюсь, что скоро будем вместе и тогда уж не расстанемся. Иван Остапович обнимает, я крепко целую.
Твоя Оксана».

Петро с грустью вертел открытку в руках, Сейчас, когда Иван и Оксана были, видимо, уже в дороге, он с новой силой испытал горечь при мысли, что не может, как они, сесть со своими фронтовыми друзьями в эшелон и двигаться вперед… А ведь как мечтал он об этом все долгие и тяжкие месяцы войны!

Он чувствовал себя достаточно окрепшим, чтобы покинуть госпиталь. К тому же после отъезда Оксаны каждый уголок здесь навевал грустные воспоминания.

Через день он получил от Оксаны большое письмо.

«Я с каждым часом все больше удаляюсь от тебя, Петро, — писала она, — но никогда еще не была так близко к тебе, мой родной, единственный, мой хороший Петрусь! Я так понимаю твое состояние, что, кажется, это не ты переживаешь свое ранение и разлуку с фронтовыми друзьями, а я. Нас никогда и ничто не сможет разъединить, Петро, как бы далеко судьба нас друг от друга ни забросила! Верно ведь, любимый мой? Ты столько сделал для нашей победы, мы все так гордимся тобой! Я буду достойна тебя, верь мне, иначе как я смогу называться твоим другом, твоей женой?!

Петрусь, милый! Когда ты будешь в тех местах, у моря, где мы с тобой сидели, я почувствую, что ты думаешь обо мне, и мысленно приду к тебе…

Едем с Иваном Остаповичем в одном вагоне. Он мне, между прочим, сказал о том, что Романовский получил предписание выехать в Москву и с нашей частью распрощался…»

Оксана подробно писала о девушках-снайперах, настоятельно просила Петра беречь себя, передавала множество приветов.

Письмо доставило Петру большую радость, но в то же время с еще большей силой его охватило желание поскорее выбраться из госпиталя, быть рядом с близкими людьми.

В тот же день он пошел к начальнику госпиталя и потребовал, чтобы его выписали.

— Почему вы так спешите? — спросил тот удивленно. — Мы с врачом собирались вам путевочку в дом отдыха организовать… Поправились бы, а потом уж… Вы куда решили ехать?

— Домой на Украину.

XIII

Поезд пришел в Богодаровку рано. Петро решил, если не будет попутной подводы, добираться до Чистой Криницы пешком. Он приспособил за плечами полупустой вещевой мешок, привычным движением оправил новенькую, полученную в госпитале гимнастерку с погонами капитана, шинель перекинул через левую руку, чемоданчик взял в другую и пошел к базарной площади. У здания райпотребсоюза стояло несколько бричек и бидарок. Подойдя к ним, Петро увидел конюха из Чистой Криницы Андрея Гичака. Гичак узнал его сразу.

— С прибытием, Петро Остапович! — крикнул он, сняв картуз и приближаясь. — На побывку или совсем?

— Там будет видно.

— Сейчас будем ехать. Подвезем.

— Ты с кем здесь?

— С председателем. Вон идет Андрей Савельевич.

Горбань, поскрипывая протезом, сошел с крыльца. Он был чем-то озабочен и поздоровался с Петром так, как будто виделся с ним совсем недавно, а не три года тому назад.

Едва кони вынесли бричку из районного центра и покатили по Богодаровскому шляху, мимо знакомых кленовых перелесков и темных дубрав, Петро стал волноваться. Он живо представил себе, как часа через полтора переступит порог родной хаты и громка произнесет: «Ну, принимайте, мамо и тато, сына…»

Видимо, душевные переживания явственно отражались на его лице. Андрей Гичак, погонявший коней, сказал:

— С фронта мало кто в целости вертается. То ж счастье какое батькам!..

Помолчали.

— Вижу, хорошими конями разжились, — заметил Петро. — Откуда такие?

— Кони ничего, добрые, — довольно ухмыльнулся Гичак. — Да беда… по-нашему не балакают… Это же трохвей партизанский, из лесу пригнали…

Бричка, качнувшись и скрипнув подкрылками, свернула с грейдерной дороги на идущую рядом проселочную, миновала Соловьиный Гай, а Горбань все сидел молчаливый и угрюмый.

— Чего ты такой невеселый, Андрей Савельевич? — полюбопытствовал Петро.

— В глупаках остался, вот чего, — кратко откликнулся Горбань. Он звучно сплюнул и отвернулся. Приспособив удобней протез, заменявший ему ногу, он злым, высоким голосом заговорил:

— С чего это, скажи мне, веселым быть?.. Послушал бы, как Бутенко сегодня за шкирку брал… А с кем работать?

Горбань удрученно засопел и полез в карман за куревом. Нащупав пустой кисет, отрывисто спросил:

— Закурить есть?

Петро достал коробку «Казбека», угостил Горбаня и Гичака.

— Какие это? «Чужбек»? — с лукавой деловитостью осведомился Гичак, разминая крупными черными пальцами папироску.

— На прошлой неделе Игнат Семенович Бутенко приезжал до нас, — пасмурно продолжал Горбань. — Прошелся по полям… Видит, что с сорняками мы не управились… «Ты, спрашивает, хочешь колхоз из прорыва вывести или не хочешь?» — «Хочу», — говорю. «Ну, раз хочешь, значит сделаешь». С тем уехал… Ну, и что? Хочу, допустим, а если не получается? Если я из шкуры лезу и ничего поделать не могу, какими глазами мне на него глядеть? Га?

У Горбаня даже жилы вспухли на шее от волнения.

— Нет, надо за ребро брать, тогда научатся работать по-ударному, — погрозил он кулаком неведомо кому. — Меня берут, и я возьму…

— Да ты, Андрей Савельевич, — вступил в разговор Гичак, молча слушавший до этого председателя, — расскажи лучше, что нам оккупанты оставили в селе… С чего нам начинать сызнова пришлось…

Горбань погасил окурок, сказал устало:

— Обобрали насквозь!

— Об этом я слышал, — сказал Петро. — Но люди остались… те же самые… Разве хуже стали работать?

— Брехать не стану, люди берутся дружно… Да, видать, я негожий руководитель.

Сделав ударение на «я», Горбань безнадежно махнул рукой. Потом, помолчав, с обидой в голосе произнес:

— А кто начинал? Горбань! Хоть и без ноги. Раз надо, тут за инвалидство свое прятаться нечего…

Глядя на него, Петро представил, как трудно Горбаню мотаться по степным участкам, удаленным от села на пять, шесть и даже восемь километров. И чтобы как-нибудь подбодрить его, он спросил:

— Все же за это время сделал, вероятно, не мало?

Горбань оживился. Он ухватил Петра за рукав и, торопясь, несвязно, словно боясь, что ему не дадут выговориться, стал выкладывать:

— Как же не сделали? Не сравняешь с тем, что было… Выбрали меня в прошлом году… Акурат твой брат, генерал, в гости приезжал… Да-а… Выбрали. Скликали мы с Остапом Григорьевичем свой актив. Супруненко Роман Петрович пришел. Голова сельрады. Сидим, думаем… «С чего начинать будем?» — спрашивают. «Абы колеса крутились», — говорю. А у самого прямо хруст в мозгах идет от тех думок… Ну ничего же, ровно ничего в колхозе нету… «Давайте, говорю, сносить до кучи, что у кого припрятано».. Один мехи от кузницы закопал, вижу — несет, другой — инструмент… Доски, балки в бункерах взяли… Наладили мельницу, взялись за Маслобойку… К весне с маслом и мукой были… Пять электрических моторов откопали. Еще покойный Кузьма Степанович спрятал от фрица, да куда они нам? Станции нету… Да-а… Подошла весна. Чем работать? Ни конячки, ни бычка… Передают бабы, на хуторе у одного хозяина маштачок приблудился. Пошел поглядел. Гадкая кобыленка, вся в коросте. Все ж коняка. «Что хочешь?» — спрашиваю дядька. — «Ставь магарыч», — говорит. Я, конечно, задание бабам; те наварили самогонки. Выпили с дядьком, повел я кобыленку на колхозную конюшню…

Петро, сидя вполоборота к Горбаню и слушая его сетования, смотрел на поля. Вдоль дороги валялись остовы разбитых орудий и сгоревших танков. Частые воронки от снарядов и авиабомб уродовали пашню; впадины уже осыпались, покрылись свежим покровом зелени, но Петро, глядя на них, без труда представил, что творилось здесь еще несколько месяцев назад.

— Тракторов ни одного не осталось? — спросил он.

— Ха! «Тракторов»! Мэтэсе еще нету, лопат и то с превеликим трудом разжились… Теперь подошло время сеять. Зерна для посева нету, сеялки исправной ни одной. Начали копать землю лопатами. Впрягались в борону по нескольку человек и так бороновали. Ты же, Петро Остапович, сам из хлеборобов. Тебе не надо пояснять, как это лопатками сотни гектаров земли переворошить. Не пять и не десять, а сотни…

— Понимаю.

— Спасибо Бутенко, район пять конячек подкинул. Ну, все равно кругом еще светится. Чи спишь, чи не спишь, спохватываешься. Не дают думки покою. Там дыра, тут дыра…

Бричка перевалила через пригорок. Теперь из глубины зеленых просторов доносилось беспечное попискивание полевых жаворонков и коноплянок, по чуть пожелтевшей озими катились волны, словно теплый ветерок гладил посевы ласковой рукой. Белели косынки работающих женщин, паслись на толоке красно-бурые телята.

Будто и не скрежетали никогда по этим полям и дорогам гусеницы танков, не рвали снаряды на куски жирную, пахнущую корневищами трав землю, не топтали ее тысячи ног… Тишина и покой…

Петро перевел взгляд на Горбаня; в своей вылинявшей кепке, в пиджачке тот выглядел таким глубоко штатским и невоинственным человеком, что невозможно было представить себе, чтобы он когда-нибудь держал в руках оружие, ходил в атаку. Но в два ряда орденская планка на его старенькой гимнастерке под расстегнутым пиджаком красноречиво говорила, что воевал Горбань отважно.

— Вижу, Андрей Савельевич, ты на фронте человеком боевым был, — сказал Петро.

— Что было, то прошло, — неохотно ответил Горбань. Он вдруг рывком вытащил из-под Гичака ременный кнут, яростно потянул правого коня. — Но-о, ло-одырь!

Постромки натянулись, и бричка покатилась резвее.

— Радио есть в селе? — спросил Петро.

— Там ваш Сашко́, кажется, что-то смастерил. Ходят люди, слушают, — ответил Горбань и пожаловался: — Живем, правду сказать, в отрыве. Докладчик один раз приезжал… еще в зимнее время… А в селе этим делом заняться некому…

— Что ж, разве нет ни комсомольцев, ни врачей, ни учителей? — допытывался Петро. — Ведь когда-то в селе и кружки были, и чтецы-агитаторы, и артисты свои, и докладчики по любым вопросам…

Горбань только рукой махнул:

— Разве я не помню?! Ничего такого подобного нету. Некому за это взяться. Учительша одна, молоденькая, недавно приехала… Как ей фамилия, Андрюша?

— Это что у Балашихи квартирует? Полина Ивановна.

— Да… Попросил я ее как-то лекцию людям сделать про международное положение. Так она скраснелась: «Не берусь», — говорит… Сама еще девчонка.

Линейка поднялась на последний бугор, и внизу открылось село. С волнением глядел Петро на знакомые улицы Чистой Криницы. В первое мгновение он даже не заметил, что родные хаты, некогда радовавшие белизной, облупились, деревья около дворов были повырублены, заборы и плетни отсутствовали.

Перед ним лежала Чистая Криница! Это была минута, о которой Петро страстно мечтал все эти годы и всюду, куда бы ни забрасывала его фронтовая судьба.

.

Гичак остановил коней возле рубанюковского двора, поглядел на хату:

— Замок на дверях…

— На работе все, — откликнулся Горбань. — Придется послать кого-нибудь за матерью. Она буряки полет сегодня.

Петро сложил свой небольшой багаж на крыльце, побродил по двору, заглянул в сад и на огород. Хозяйственные постройки были разломаны, фруктовые деревья поредели, пасеку растащили; следы разрушения лежали на всем, но Петро и не ожидал увидеть иное. Он уже заметил, как безлюдно на улицах и во дворах, и понял, что не до приусадебных участков и домашних дел криничанам.

Петро вернулся к хате, задумчиво постоял у палисадника, над поблекшей под солнцем ночной фиалкой. «Это уже мать посадила цветы», — догадался он.

Ему вдруг живо представилось возвращение домой из Москвы, после окончания Тимирязевки. Вспомнилась холодно-сдержанная встреча после долгой разлуки с Оксаной и бурная стычка около сельрады с Алексеем Костюком. «А ведь всего три года назад это было! — подумал Петро. — Как бродила, играла кровь!.. Сколько тогда было светлых надежд, планов, уверенности в своих силах!»

И будто со стороны увидел себя Петро в те дни: пышущего здоровьем, с дерзким взглядом веселых глаз, жизнерадостного, способного горы свернуть…

«А ведь мало радости я доставлю отцу своим возвращением», — мелькнула мысль у Петра. Он даже поморщился, представив себе свое страдальчески вытянутое, худое лицо и вспомнив однообразные мрачные шутки по поводу «недорезанного желудка».

Петро пошарил над дверью, надеясь разыскать ключ от хаты там, где всегда оставляла его мать, уходя из дому, и заметил в эту минуту батька. Остап Григорьевич шел от Днепра огородами; увидев Петра еще издали, прибавил шагу.

Петро пошел ему навстречу. Целуя жесткие, пропахшие самосадом щеки отца, он подметил, как под седыми усами дрогнули его губы; только этим и выдал свое волнение старик.

— Что ж ты ни письма не послал, ни телеграммы, — с легким укором сказал отец. — Встретил бы на станции.

— Я точно не знал, когда поезд приходит.

— Мать еще сегодня ранком вспоминала: «Что-то не едет наш Петро…»

Остап Григорьевич, держа в руке картуз и вытирая рукавом рубашки лысину, с сердечной радостью, любовно оглядывал сына. Сам он заметно постарел, но глаза его смотрели по-прежнему молодо, был он бодр, крепок, как и раньше.

— Вас, батько, ни года, ни трудности не берут. Прямо богатырь вы у нас…

Они пошли к хате и едва успели отпереть дверь и внести вещи, прибежала Катерина Федосеевна.

Петро, обнимая мать, заметил, что волосы у нее стали совершенно седыми, множество морщинок легло мелкой сеткой на коричневые от солнца и ветров щеки, худую шею.

— Не надо так плакать, мама, — ласково уговаривал Петро, тихонько поглаживая ее голову. — Ничего страшного со мной не стряслось. Поправлюсь, еще здоровее буду…

— Я с радости, сынок, — шептала мать, вытирая глаза и припадая к его руке, обливая ее слезами…

— Отдохну с дороги — увидите, что я совсем герой, — утешал Петро, подметив тревогу в ее глазах.

Но то, чего он втайне побаивался, все же случилось. Дорога сильно изнурила его, и, едва схлынула радость встречи с родными, Петро ощутил во всем своем теле такую слабость, что вынужден был прилечь.

Мать, с разрешения бригадира, в этот день после обеда в степь не пошла. Внешне ничем не выдавая жалости и сострадания, которые вызывали у нее худоба и болезненный вид Петра, она принялась деятельно за ним ухаживать: согрела в большом чугуне воду, достала чистое белье, сбегала к соседке за молоком и творогом.

— На домашних харчах, хоть и не те они, что прежде, ты у нас быстренько сил наберешься, — уверенно пообещала она, застилая колени сына полотняным рушником и в радостной рассеянности уже который раз вытирая концом передника щербатую вилку. — Ешь, сынок, отъедайся… Да рассказывай про Ванюшу, про Оксану… Как они там?..

К ее огорчению, Петро не притронулся к еде. Выпив немного молока, он отставил стакан в сторону. «Больной, совсем больной, только признаваться не хочет, — обеспокоенно думала мать. — Сегодня же скажу старому, чтоб доктора позвал…»

Уже темнело, когда со степи примчался Сашко́.

— Спит? — шепотом спросил он у матери.

— Тише, нехай спит, — тоже шепотом откликнулась мать.

Сашко́ на цыпочках вышел из хаты.

В стекле приоткрытого в палисадник окна отражалась огненная полоска заката… Наперебой сверчали в саду кузнечики… В комнату вливались вместе с прохладным вечерним воздухом теплые запахи душистого лугового сена, ночной фиалки…

За окном кто-то ворошил сухое сено. По улице, переговариваясь, прошли женщины.

— С возвращением сыночка, Федосеевна! — крикнула одна из них.

Шуршание сена прекратилось. Катерина Федосеевна ответила негромко, однако Петро проснулся.

Что именно сказала мать, он не разобрал, но голос у нее был счастливый и по-молодому звонкий.

Петро энергичным движением руки скинул с себя одеяло, стал одеваться.

— Сашко́! — позвал он, заметив за окном шарообразную стриженую голову братишки.

— Есть Сашко́!

В сенях звякнуло задетое босой ногой пустое ведерко, и Сашко́, мигом появившись на пороге, бросился обнимать брата.

— Ну-ка, стань вот так, рядышком, — сказал Петро, расцеловавшись с ним. — Ого, скоро меня обгонишь! Большой, большой стал.

Они, радостно улыбаясь, разглядывали друг друга.

Сашко́ выглядел значительно старше своих двенадцати лет, голос его ломался и басил, как у шестнадцатилетнего. Но он так застенчиво разговаривал со своим братом-фронтовиком, лицо его, нежное, поросшее на щеках пушком, так часто краснело, что Петро понял: Сашко́ не утратил детской непосредственности, хотя на его долю и достались жестокие испытания.

— У тебя, говорят, радиоприемник есть? — спросил Петро.

— Есть, а слушать нельзя.

— Почему?

— Аккумуляторы сели…

Сашко́, шлепая босыми ногами по полу, направился в угол, содрал дерюжку с ящика. Пощелкав ручками, печально подтвердил:

— Не берет… В Богодаровку их надо отвезти.

Он бросил дерюжку на радиоприемник и присел на табуретку.

— Ты мне вот что, друг, разъясни, — сказал Петро, подсаживаясь к нему и кладя на его худенькое плечо ладонь. — Комсомольская организация в колхозе, конечно, есть?

— Меня не принимают, — угрюмо прервал Сашко́. — Говорят, мал еще…

— Придет время — примут… Секретарем кто в комсомоле?

— Полина Ивановна Волкова. Учительша.

— Учительница, а не «учительша»… Ну, так вот… Комсомол, значит, есть, а колхоз в прорыве… Как ты, друг, это объяснишь?

Вопрос был трудный. Сашко́ насупился и сосредоточенно крутил пальцами уголок скатерти, постланной матерью по случаю возвращения Петра. Взглянув в окно, поднялся:

— Пойду матери подсоблю… Сено сгребаем для телушки.

Петро, смеясь, удержал его за рукав:

— Ты не удирай! Сперва ответь… Хлопчаков много ведь в селе… Помогаете этой Полине Ивановне? Вы же теперь вместо мужчин…

— А то не помогаем! — обиженно произнес Сашко́, садясь на место. — У меня шестьдесят семь трудодней уже заработано…

— Ну, а комсоргу ты вот лично, Сашко́ Рубанюк, помогаешь? — продолжал допытываться Петро.

— А то нет!

— Газеты читать в бригадах, восстанавливать разрушенное, с вредителями на полях бороться?.. Да мало ли забот у хороших комсомольцев?

Сашко́, видимо тяготясь разговором на эту тему, неожиданно спросил:

— Тибр — большая река?

— Тибр? — Петро посмотрел на братишку озадаченно. — А при чем здесь Тибр? Ну, большая…

— Больше, чем наш Днепр?

— Сравнил! Днепр тянется на две тысячи с лишним километров, а Тибр… вспомню сейчас… километров пятьсот…

— А какая шире?

— Да на что тебе?

— А ты скажи.

— Днепр шире, глубже, длиннее…

Петро смотрел на брата с любопытством. А Сашко́, радуясь тому, что может блеснуть своей осведомленностью, пояснил:

— Американцы… хвастуны. Переплыли Тибр этот и хвастаются… Я в газете читал… Только я думал, он большой, — разочарованно заключил он.

Заметив, что Петро ищет поясной ремень, Сашко́ помог разыскать его, услужливо протянул.

— Петя, а орденов тебе никаких не дали? — спросил он вполголоса и чуть замявшись.

Петро перехватил разочарованный взгляд Сашка́, устремленный на его гимнастерку: на ней одиноко поблескивал гвардейский знак.

— Есть, есть ордена, — успокоил он братишку.

— У председателя нашего, дядьки Андрея, аж три ордена и четыре медали, — сообщил Сашко́ с таким видом, словно он сам был владельцем этих наград. — А у тебя сколько?

— Как-нибудь с тобой посчитаем, — ответил Петро, чуть приметно усмехаясь. — Давай-ка лучше матери поможем…

Он вышел на крылечко. Катерина Федосеевна в развязавшемся платочке, с засученными по локоть рукавами, спешила управиться с раскиданным для просушки сеном.

Петро подошел и взялся за держак навильника.

— Идите, мама, другими делами занимайтесь, я сложу.

— Да тут совсем трошки осталось, — возразила Катерина Федосеевна. — Отдыхай.

Петро все же отобрал у нее навильник, уверенно и умело принялся за работу.

На дворе совсем стемнело, но из-за крыш уже выползла огромная луна, и от хаты, сараев легли на землю неясные тени.

Из сада пришел Остап Григорьевич. Петро сел рядом с ним, закурил. Обоим, и сыну и отцу, не раз рисовалась во время разлуки эта долгожданная минута… И вот они снова вместе. Можно спокойно, не торопясь, переговорить обо всем, поведать друг другу, как прожиты грозные годы, испытаны суровые превратности судьбы.

Но именно потому, что каждому нужно было рассказать о многом, они не коснулись пережитого. У Остапа Григорьевича накопилось много неотложных вопросов. Он был парторгом колхоза, и все, что его волновало, как-то сразу вылилось в, разговоре с сыном. Недоделок и недостатков в Чистой Кринице было столько, что «хоть садись и кричи», как выразился Остап Григорьевич. А ему никогда не приходилось работать парторгом. По неопытности он многое упускал, да и грамотность у него была небольшая. А тут еще и у колхозного председателя, Андрея Горбаня, не ладилось.

— И вот, сынку, — со вздохом подытожил Остап Григорьевич, — прямо надо сказать, хромаем…

Послушать разговор вышла и Катерина Федосеевна. Она молча стала рядом, прислонившись к притолоке.

— Я вот за покойным Кузьмой Степановичем жалкую, — сказал Остап Григорьевич. — Был бы он живой, это — руководитель! Да-а… Подход он до людей имел, ну и люди за ним. А вот у Савельича прямо-таки неуважительные манеры… Ругается, никогда ни до кого не улыбнется. «Слушай, говорю, Савельевич, ты хоть человек и беспартейный, а прислухаться к партии должен. Она с людьми не позволяет такие фокусы выделывать». Обижается… «Мне, говорит, перед каждым выгинаться, упрашивать тоже терпения не хватит… Время, говорит, военное, ну и нехай понимают мой военный язык…» Вот и вся балачка с ним.

На другой день Петро поднялся рано. Он намеревался поехать с отцом за Днепр, поглядеть на сад, потом навестить тещу, Пелагею Исидоровну, работающую на птицеферме, но почувствовал себя снова плохо.

Остап Григорьевич, заметив, как лицо Петра побелело и исказилось от боли, когда он поднял наполненное водой ведро, тревожно сказал:

— Ты, сынку, со здоровьем своим не шути… Посиди дома. Я Василия Ивановича попрошу прийти, лекарств каких-нибудь выпишет.

Проводив всех на работу, Петро написал письма Оксане и товарищам в дивизию, потом стал разбирать свои студенческие выписки о почвах и садах.

До обеда он приводил их в порядок и, увлеченный делом, не заметил, как ясная, тихая с утра погода испортилась, задул сухой северо-восточный ветер.

Петро стряхнул с тетрадок желтую пыль, нанесенную со двора, плотно прикрыл окно и вышел на крыльцо.

Над приднепровской поймой и плавнями белели облака; они, лохматясь, меняя очертания, быстро плыли куда-то в сторону Богодаровского леса, подгоняемые горячим, не ослабляющим зноя ветром.

Природа будто нарочно, подтверждая мысли, которые возникли у Петра при чтении записок, предстала сегодня со всеми своими прихотями и причудами… Над кровлями сельских хат и дальше, над степной ширью, небо было угнетающего желтовато-дымного цвета; необузданный, разгульный, со свистом метался жаркий ветер… А совсем недалеко, у Богодаровского леса, угадывалась прохладная тишина, стояли почти недвижно белые громады облаков…

Петро вернулся в хату, снова принялся за свои выписки. Несколько минут спустя кто-то, покашливая, поднялся по крыльцу, завозился со щеколдой, потом постучал.

Пропуская в светлицу худенького, хромающего старичка, Петро догадался по специфическому запаху больницы, который гость внес с собой, что это врач.

Протягивая Петру руку и подслеповато щурясь, пришедший осведомился:

— Сын Остапа Григорьевича? Очень рад… Буря… Василий Иванович…

— Очень приятно! Прошу садиться, Василий Иванович.

Врач поставил в угол свою палочку; внимательно разглядывая Петра, долго стирал платком с лица и с шеи пыль.

— Напрасно вы беспокоили себя, — смущенно сказал Петро, — да еще в такую погоду…

— Я не метеоролог, чтобы за погодой следить…

Врач, видимо, хотел пошутить, но слова его прозвучали неласково, и, почувствовав это, он смягчил их запоздалой короткой улыбкой.

Сливая ему на руки воду, Петро про себя отметил, что только по иронии судьбы старик был обладателем такой фамилии. Тщедушный, с блестящим черепом, утыканным кое-где седыми клочками волос, со склеротическими малиновыми прожилками на скулах, он производил впечатление болезненного, даже дряхлого человека. Шея его, жилистая и худая, казалась чересчур тонкой даже в узеньком вороте старенькой, но опрятной рубахи салатного цвета.

— У вас, Остап Григорьевич говорил, резекция желудка была? — спросил врач, вытирая руки. — Попрошу раздеться…

Он долго выстукивал и ощупывал Петра, причем проделывал все это с таким непроницаемым выражением лица, что невозможно было понять: доволен он или недоволен состоянием больного.

— Вы мне, доктор, откровенно скажите, — попросил Петро, — будет ли из меня какой-нибудь толк?

Врач сердито покосился на него.

— Здоровью своему не верите?.. Молодости?..

Вооружив свои блеклые усталые глаза очками в железной оправе, он написал рецепт.

— Будете пока принимать вот это… Есть вам надо хорошо проваренную, свежеприготовленную пищу. Поняли? И отдохнуть, молодой человек, обязательно!.. Восстановите силы — забудете, что у вас когда-то в желудке ковырялись…

— Можно будет и на фронт снова попасть?

— А это уж от вас зависит, — неопределенно сказал Буря, поднимаясь. — Резекция по поводу ранения — наиболее тяжелая форма…

Вспомнив, что отец назвал фамилию Бури в числе коммунистов села, Петро спросил:

— Вы в Чистую Криницу приехали из эвакуации?

— Нет. Был у товарища Бутенко… в партизанском отряде.

Петро с интересом посмотрел на тщедушную фигуру старика.

— Там и в партию вступили? В лесу?

Выслушав односложные, лаконичные ответы врача, Петро предпринял еще одну попытку расшевелить несловоохотливого собеседника:

— Трудно сейчас медработникам на селе!

— А раз трудно, следовательно интересно, — с неожиданным задором ответил Буря, и в глазах его мелькнул веселый огонек. — Вы вот, ваш отец рассказывал, фантазируете насчет садов, новых посадок во всем районе… Как вы предполагаете обойтись без трудностей?.. Ну-ка?..

— Ответ резонный.

— То-то!

Буря взял свой старенький, потертый саквояж с инструментами, подумав, добавил:

— Помните, у Чехова один из героев пьесы составлял такую карту? Кстати, мой коллега…

— Доктор Астров. Помню… Но тот показал на картограмме, как за пятьдесят лет в его уезде уничтожались леса, вымирали животные, иссякали водоемы… А я хочу показать, как лет за десять — пятнадцать, если взяться дружно, можно покрыть весь район фруктовыми садами, прудами…

— Большое дело — эти посадки… Передовые люди давно мечтали о них… Вы не пионер…

— Ну и что ж?! — уловив в его голосе сомнение в реальности своих замыслов, сказав Петро. — Люди много десятилетий мечтали, а сделаем это мы!..

— В добрый час, в добрый час! Потомки оценят…

— Почему потомки? Мы с вами сами еще увидим результаты.

— Вы — может быть… Дерево, молодой человек, десятилетия растет…

Буря, совсем уже собравшийся уходить, остановился у порога.

— Вы вот задали вопрос, трудно ли, — произнес он, косо, из-под бровей, взглядывая на Петра. — Было бы легко — я с удочками на реке свои дни доживал бы… Мне под семьдесят, не шутите! Перед войной на пенсию ушел… Загляните в больницу, увидите, как мы сейчас работаем. Один градусник на всех больных… Чистая койка для больного, обыкновенный аспирин — вот мои мечты!.. В окна дует, дверей нет… Могу я с удочками?..

Буря нахлобучил поглубже фуражку, протянул Петру руку и пошел из хаты.

* * *

Рано утром, почувствовав себя лучше, Петро попросил отца показать сад.

Пока Остап Григорьевич вычерпывал со дна ветхой лодки накопившуюся за ночь воду, Петро глядел на противоположный берег и вдруг поймал себя на мысли, что машинально оценивает его с чисто военной точки зрения: вон там, на вогнутой песчаной отмели, он мог бы зацепиться со своей десантной группой, вон то мертвое пространство под глиняной кучей — отличный рубеж для накопления сил… Там легко держать круговую оборону.

— Ну, садись, Петро, — пригласил Остап Григорьевич… Лодка причалила к острову, и Петро первым выпрыгнул на влажный песок. Ему хотелось поскорее увидеть сад, где он еще подростком помогал отцу садить золотистый ранет; сад, который Остап Григорьевич с такой гордостью показывал ему в самый канун войны, — цветущий, разросшийся, поразивший тогда Петра обилием новых, невиданных здесь сортов.

— Дуже не поспешай, Петро, — невесело сказал старик. — Похвалиться пока нечем.

Когда поднялись на кручу, Петро замер, подавленный увиденным. Вздымая кверху свои обугленные, исковерканные кроны, старые яблони словно взывали к кому-то. Петро удрученно смотрел на обгоревший валежник, устилавший землю, на глубокие воронки и траншеи, которыми были перепаханы междурядья.

— Пойдем, пойдем дальше, — сказал Остап Григорьевич. — Не весь он такой…

Путаясь ногами в дремучей чаще бурьяна, они прошли вглубь. В саду, видно, долго стояла и оборонялась какая-то часть. Ветви яблонь и слив-рекордисток были срублены для маскировки, из-под земляных брустверов торчали обрывки виноградных лоз, глубокие котлованы, вырытые под автомашины и орудия, были усыпаны ржавыми гильзами.

Но над искалеченной и истерзанной землей поднимались уцелевшие стволы деревьев с молодыми побегами. Скрывая безобразные рвы и траншеи, густо разрастался молодой малинник. Петро заметил, что за сгоревшими старыми яблонями зеленели ровные ряды молодых, недавно посаженных деревьев. Там уже проступал облик прежнего, доброго, богатого сада.

Петро устремился туда. Он с облегчением увидел — здесь были уже приложены умелые хозяйские руки: аккуратно обработаны лунки, обмазаны свежей известкой стволы, тщательно обрезаны ветви, очищены от бурьяна междурядья. Подойдя к дереву, Петро притянул к себе ветку и увидел обильную завязь.

Остап Григорьевич с посветлевшим лицом издали наблюдал за сыном. А Петро, не отрывая взора от нежной завязи, мысленно видел уже золотистые, налитые соком плоды. Неистребимая сила жизни, выдержав все беды И невзгоды, снова торжествовала в старом колхозном саду.

 

Часть четвертая

I

Дня через три после возвращения в Чистую Криницу Петро решил съездить в Богодаровку. Нужно было взяться на партийный учет, раздобыть необходимые книги, а главное — повидаться с Бутенко. Именно с Игнатом Семеновичем Петро хотел обсудить свою дальнейшую судьбу, посоветоваться о работе над картой садов.

— Съезди, сынок, повидайся, — горячо поддержал его Остап Григорьевич. — Он о тебе много раз справлялся.

С рассветом в Богодаровку ушла подвода за частями для лобогреек, и Петро, приехав в районный центр к восьми утра, направился в райком.

У крылечка свежепобеленного райкомовского здания одиноко дремал на скамеечке сторож. Он с проворством, выдававшим в нем старого солдата, поднялся и, искоса поглядывая на погоны Петра, сообщил, что Бутенко «мотаются по колхозам».

— Наведаются на час-два, бумажки почитают, обратно на бричку — и айда, — сказал он, и по интонациям его голоса Петро не понял, осуждает или одобряет сторож поведение секретаря райкома.

— Что ж, ничего не поделаешь, — сказал Петро с сожалением.

— А вы, если дело срочное, на квартиру позвоните. Там скажут… супруга ихняя, Любовь Михайловна…

Петро подумал и пошел звонить.

— Должен быть к обеду, — ответил по телефону женский голос, показавшийся Петру незнакомым. — Вечером заседание бюро… Кто спрашивает?

— Рубанюк.

Несколько секунд длилось молчание, потом неуверенный голос переспросил:

— Рубанюк? Неужели Петр?

— Он самый.

— Вот неожиданно! Мы только недавно с Игнатом Семеновичем вас вспоминали… Вы в райкоме? Приходите обязательно!

Любовь Михайловна вышла встретить гостя за калитку. Энергично и радостно пожимая Петру руку, она сказала:

— Батюшки, как изменился! Увидела бы на улице — не узнала… Рассказывайте, какими судьбами…

Они сели на веранде, где хозяйка, видимо, только что работала: на столике лежали раскрытые книжки, листы исписанной бумаги.

Петро, рассказывая, почему пришлось ему, недовоевав до конца, демобилизоваться из армии, внимательно поглядывал на Любовь Михайловну.

Внешне она почти не изменилась, лишь в густые темные волосы ее вплелось много сединок и в узких черных глазах застыло какое-то новое выражение не то усталости, не то грусти.

— Ну, а вы как здесь? — спросил Петро, подумав о том, что много, должно быть, довелось испытать этой женщине за годы войны.

— Буквально с ног сбиваемся. Оккупанты такое натворили в районе… Людей мало, комбайнов и тракторов почти нет.

Любовь Михайловна вдруг забеспокоилась: завтракал ли гость? Она поднялась, но Петро остановил ее жестом.

— Мне сделали резекцию желудка, и я питаюсь только микстурой и пилюлями, — мрачно пошутил он.

Любовь Михайловна взглянула на него пристально.

— Огорчаетесь, что пришлось демобилизоваться?

— Конечно, хотелось до конца довоевать.

— Здесь, в районе, тоже фронт, — сказала Любовь Михайловна, прикоснувшись к смуглой руке Петра. — И скучать вам будет некогда.

— А я вообще не умею скучать.

— Скучают бездельники, ленивые люди, так что не хвалитесь. — Любовь Михайловна улыбнулась. — Если бы вы и хотели побездельничать, Бутенко вам не даст… Он, увидите, попытается сосватать вас к себе в райком… У него людей не хватает…

Она взглянула на часы, поспешно встала и, убрав со стола разбросанные бумаги, сказала:

— Извините меня. Вам придется ожидать Бутенко в одиночестве. Мне на работу… Я оставлю свежие газеты.

— Вы кем работаете?

— Старшим агрономом.

— А-а! Вместо Збандуто? Кстати, как с этим?..

— Зимой его судили… Вы знаете, что он был при оккупантах бургомистром?

— Оксана мне рассказывала.

— А в лесу, говорят, видели недавно бежавшего полицая. Был такой. Сычик. Старший полицай…

— Знаю.

— Видимо, с кем-то связь в селе держит. Дважды встречали его ночью в садах. А задержать не сумели, он был с оружием. Отстреливался.

— В нашем лесу нетрудно укрыться…

Перед уходом Любовь Михайловна поставила перед Петром кувшин с молоком и хлеб. Повязываясь простенькой косыночкой, сказала:

— Проголодаетесь — выпьете…

Петро принялся за газеты. Он перечитал последние сводки об успешном наступлении советских войск на Карельском перешейке. Подумал о том, что где-то далеко от Богодаровки, оставшейся уже в глубоком тылу, грохочет канонада, в небе мечутся бомбардировщики… Может быть, в эту самую минуту, когда Петро сидит около цветника и смотрит на беспечно жужжащих пчел, кто-нибудь из его фронтовых друзей падает, сраженный пулей или горячим осколком…

Мысли Петра перенеслись к Оксане, брату, и сердце у него заныло… Еще несколько дней назад, лежа на жесткой полке бесплацкартного, битком набитого вагона и слушая разговоры пассажиров, преимущественно фронтовиков, едущих из крымских госпиталей, он понял, что ему будет очень трудно жить в тылу. Его мысли были по-прежнему заняты ротой, ее людьми, будто он ехал не в глубокий тыл, а к себе в полк… В госпитале ему казалось, что он смирился с необходимостью демобилизоваться, но теперь почувствовал, что это был самообман…

Петро перелистывал одну газету за другой… Горняки «Ворошиловградугля» досрочно выполнили полугодовой план добычи топлива… Комсомольцы едут из всех уголков страны в Сталинград отстраивать его… Инженеры и рабочие Харьковского тракторного завода рапортуют о пуске первой электроплавильной печи…

Перечитывая эти скупые сообщения о работе тыла, Петро раздумывал о своей судьбе. Снова и снова он задавал себе вопрос: как он поступит, если здоровье его восстановится?

«Поживу немножко в селе, у отца с матерью, — размышлял он, — силенок наберусь — и в военкомат, на переосвидетельствование… Руки и ноги ведь целы… Догоню дивизию где-нибудь за Варшавой…»

Он так задумался, что не слышал, как стукнула калитка и к веранде подошел Бутенко.

— Что за военное начальство, думаю, нагрянуло? — произнес оживленно Игнат Семенович, бросив на перильца веранды дождевик. — А это оказывается… Каким званием тебя величать? Ну, здравия желаю, гвардии капитан Рубанюк…

Петро вскочил, машинально расправил складки гимнастерки под ремнем.

— Давай-ка поздороваемся как следует, — сказал Бутенко и, шагнув к нему, звучно поцеловал в обе щеки. — Рад видеть здоровым и невредимым… искренне рад…

— И я соскучился по вас, Игнат Семенович, — чистосердечно признался Петро. — Прибыл в район и — к вам.

— Попробовал бы не заехать! Да ты что стоишь? Садись.

На Бутенко поверх темной косоворотки был серый легкий пиджак и такие же заправленные в сапоги серые брюки. Он постарел и выглядел очень утомленным. Петро понял, что не только возраст положил свою печать на лицо этого крепкого и в сущности еще молодого человека.

— Сторож мне говорит: «Начальство военное пошло к вам на квартиру», — сказал Бутенко, усаживаясь напротив Петра и набивая табаком трубку. — Совсем прибыл или в отпуск?

— Затрудняюсь ответить… Уволили меня из армии по чистой… Но думаю еще повоевать.

— Что такое с тобой стряслось?

— Пулевое ранение в желудок.

— Н-да… паршивое ранение. Впрочем, строгий режим, диета… Поправишься… На фронте заниматься этим, конечно, некогда. Какие же у тебя планы? Продумал?

— Надо подлечиться… Работа пока в колхозе какая-нибудь найдется. Подыщу…

Бутенко настороженно сузил глаза:

— Зачем подыскивать? Иди ко мне, в райком… Инструктором.

— Я, признаюсь, о другом думал… Да у меня и опыта никакого нет.

— Вот здорово! Воевал, воевал… Роту, не меньше, в бой водил — «никакого опыта». Это ты, товарищ гвардии капитан, прибедняешься.

— Я откровенно говорю.

— Откровенно? Вот я тебя разоблачу сейчас. Скажу, какие у тебя планы в голове. «Куда спешить? Я, как выгодный жених в селе, где много невест… Поосмотрюсь, покапризничаю». Что? Усмехаешься? Стало быть, угадал…

— Не совсем точно, Игнат Семенович. Оглядеться, конечно, нужно. Это верно. А главное, за карту садов мечтаю приняться.

— Это которую в Тимирязевке начал? Расскажи-ка поподробней. Любопытно!

— Был в Тимирязевке такой профессор, Вильямс Василий Робертович.

— Слыхал.

— Выдающегося ума человек… Большевик. Его труды по борьбе с засухой, суховеями меня и натолкнули на мысль о своей карте. Вильямс полагает, что всю нашу степь, особенно возвышенные места, надо опоясать лесными полосами. Создать мощные зеленые заслоны от ветров… Насадить леса на водоразделах. Тогда мы освободимся от всяких случайностей, капризов природы…

— Так, так.

— Леса местного значения плюс эти самые лесополосы изменят климат, помогут привести в порядок наше водное хозяйство. Станут, так сказать, регулятором влажности. Ну и зимой снег не будет сдуваться в овраги и балки, как сейчас. В общем, это специальный и большой вопрос…

— Продолжай. Вопрос не новый…

— Конечно, не новый, Игнат Семенович. О степных лесах и почвах наших богатейшие труды у профессора Докучаева есть. Докучаев разработал научную картографию почв…

— Ну, и ты?..

— Я сделал выписки о наших почвах, и мне хочется установить, где какие древонасаждения осуществить, показать это на карте.

— В каком масштабе?

— Пока, может быть, в масштабе нашего колхоза.

— Вот это правильно! По плечу.

Бутенко слушал с одобрительной улыбкой, и Петро загорался все больше.

— Нашим людям, если показать наглядно и убедительно, как зацветет край, — продолжал он, — показать, как зашумят зеленые дубравы, какое обилие хлеба, фруктов, дичи даст все это… Так они… Сделают, Игнат Семенович! Ручаюсь, сделают.

Бутенко грустно покачал головой.

— Сделать, конечно, наши люди могут всё. Да сейчас делать некому. Еле-еле управляемся с прополкой, подъемом паров. В Чистой Кринице и то расстроились дела до последней крайности. Отстает твой колхоз по всем статьям… По нашим сводкам, на пятнадцатом месте в районе.

— Хозяйство разрушено. Там ведь бои какие были! Мне дома рассказывали.

— Не тот, не тот колхоз, каким был. Горбань тянет, сколько может… Крутится, бушует, но… без толку.

— Я уже видел.

— Слабоват председатель. А твой батько парторгом сейчас. Прямо скажу, ты не обижайся, упускает старик многое. Переживает, из кожи, как говорится, лезет, но запущена партийная работа чрезвычайно. А инструкторов у меня толковых нет, сам я везде не успеваю… Вот и ты отказываешься помогать…

Бутенко задумчиво смотрел на Петра. Ему вспомнился первый приезд молодого Рубанюка после окончания Тимирязевки три года назад; вспомнилась стычка его с агрономом Збандуто. Петро был тогда полон самых светлых и смелых юношеских мечтаний, но у него еще не было житейского опыта, он лишь вступал в жизнь. Сейчас перед Бутенко сидел человек, перенесший самые суровые испытания, закалившийся в армии, научившийся руководить людьми и отвечать за их судьбу. «Дельный председатель колхоза будет», — подумал секретарь райкома, но вслух этой мысли не высказал.

— Большая утрата для криничан — смерть Кузьмы Яковлевича Девятко; — сказал он. — Беспартийный был, а жил и погиб, как настоящий большевик. Жаль мне этого человека!

Разговор прервала Любовь Михайловна, вернувшаяся домой. Она стала накрывать на стол.

После обеда Игнат Семенович, взглянув на часы, воскликнул:

— Эге! Уже четвертый час. Ты извини меня, капитан, я прилягу. Светлое время мы жалеем и заседаем по ночам. Сегодня бюро, и вопросы все важные, откладывать нельзя… Ложись-ка и ты, сосни. Любовь Михайловна тебе на диване постелит. Поднялся, вероятно, рано?

Но, улегшись в саду; на плетеной кушеточке, Бутенко позвал сюда Петра.

— Я все о твоей карте думаю, — сказал он. — Садись… Замечательная идея! И вот что я тебе хочу сказать… Ты мечтаешь на фронт вернуться?

— Мечтаю, — сознался Петро.

— Я вот тоже просил, чтобы в армию взяли… А мне разъяснили, что восстанавливать район не менее важно, чем бить фашистов. Солидно разъяснили, я надолго запомнил…

Разговор зашел о жизни криничан при оккупантах, о том, какой ущерб причинен району, а потом Бутенко снова вернулся к садам, прикидывая, как и что можно было бы делать уже сейчас. Вопрос, поднятый Петром, задел секретаря райкома за живое.

Петро проводил Бутенко до дверей райкома.

— Даю тебе несколько дней на отдых и размышление, а пока и мы подумаем здесь, как тебя лучше приспособить, — сказал Бутенко, прощаясь. — Думается, свое гвардейское звание ты и в наших мирных делах оправдаешь.

II

Возвращались в Чистую Криницу с фронта пока только те из криничан, кто не мог воевать по ранению или по болезни. За несколько месяцев до приезда Петра вернулся домой его родственник Федор Лихолит, которому оторвало кисть правой руки. Еще раньше демобилизовался после серьезного ранения школьный товарищ Петра Яков Гайсенко. И Гайсенко и Лихолит вступили на фронте в партию, и Петро, с живым интересом расспрашивавший отца о каждом из односельчан, сказал:

— Получается, что коммунистов в селе не так уж мало.

— А вот считай… Доктор у нас, Василий Иванович, партийный, учительша, Волкова, эта пока в кандидатах… Да, Супруненко забыл, Романа Петровича, председателя сельрады. Он, правда, на курсах…

— Яшка-то, Яшка Гайсенко! — весело удивился Петро. — Ведь он, бывало, любой общественной работы сторонился. А теперь коммунист!

— Яша добре сейчас работает.

— Комсомольцы помогают? — продолжал расспрашивать Петро.

— Плохо… Тут, правда, моя вина. Я больше в саду, а Полина Ивановна — это учительша — как следует еще не взялась…

Поздно вечером, в тот день, когда Петро вернулся из Богодаровки, наведался к Рубанюкам Яков Гайсенко, в замусоленных солдатских шароварах и гимнастерке. Он пришел прямо с работы, кинул на крылечке сумку с инструментом.

— Хозяева не спят еще?

— Заходи, заходи, Яша! — обрадованно пригласил Петро, появляясь в дверях.

— Грязи вам нанесу, — сказал Гайсенко. — Я с кузницы…

— Ничего, заходи.

— А мне Андрюша Гичак только сегодня новость принес, — проходя в светлицу, сообщил Гайсенко. — «Петра, говорит, подвозил на днях». Совсем вернулся, Петро?

— По ранению… Ну, а ты?

— Меня тоже по инвалидности. Контузило под Кременчугом, и крепенько.

— Ты, я вижу, в мастерскую определился?

— На должность «начальника куда пошлют», — сказал Яков насмешливо и с обидой. Он снял кепку, сел на краю скамейки, боясь загрязнить своей одеждой скатерть.

— Чем же все-таки занимаешься?

— Эмтеэс еще не восстановили. Все самим приходится делать. Кузницу паршивенькую слепили… Стукаю помаленьку…

— Что ж, тоже дело нужное.

— Никто не говорит, что ненужное… Только не помогают. Ни угля, ни инструмента. Как хочешь, так и выкручивайся.

— Ты что-то злой, Яша!

— Будешь злым…

Яков отложил кепку в сторону, прикурил от лампочки папироску, предложенную Петром.

— Я, когда из госпиталя домой приехал, спервоначалу дуже в работу вгрызся, — сказал он. — «Надо, думаю, помочь Андрею Савельевичу, он же в руководстве сосунок…» До войны бригадой командовал, а тут не бригада, а весь колхоз. Поставил он меня завхозом. Дело и для меня новое, но кручусь. А он, заместо того чтобы помогать, стал нехорошие слова говорить: «либерал», «актив в кавычках», «бездельник»… Я терпел, терпел, а потом осерчал: «Раз ты такой один шибко грамотный, думаю, работай сам…» А я контуженный, имею право и отдохнуть…

— И все-таки отдыхать совесть не позволила, — подсказал Петро, улыбаясь.

— Нет, дня два прохлаждался. Потом Остап Григорьевич пришел, дал я согласие перейти в кузницу. Две жатки привел в порядок, бороны сейчас ремонтирую, сеялки.

— Так это же здорово! — воскликнул Петро, шагая по хате.

Гайсенко взглянул на него исподлобья:

— Что «здорово»?

— То, что ты сейчас делаешь для колхоза, — жатки, бороны…

— Я же с малолетства имел с этим дело.

Петро несколько раз прошелся из угла в угол и остановился перед Яковом:

— Принудили людей поля лопатками ковырять! Это в Чистой Кринице! Помнишь, сколько «челябинцев» было у нас, комбайнов, и вот… лопатка! Какой-нибудь фашист, который здесь виселицы сколачивал, небось посмеивался… Отшвырнули, дескать, на сотни лет назад. А мы через год или два снова тракторы на поля выведем. И делает это своими руками Яков Гайсенко, контуженный на, фронте… Сегодня жатку, борону пустим, завтра — комбайн. Другой мог бы сказать: «Я свое отвоевал, у меня ноги нет. Мое дело — на печке…» А Савельевич на протезе передвигается, сотни гектаров обработал и засеял с одними старухами, детьми! И выходит, что фашист рано посмеивался. Не из такого теста мы, чтобы руки опускать… Вот ты и подумай, чего твои бороны сейчас стоят.

— Можно было больше сделать, — сумрачно произнес Яков. — Мы бы уже и электростанцию, наверное, пустили, если б Кузьма Степанович Девятко живой был…

— Так нет же его… Стало быть, Савельевичу помогать нужно. Покритиковать его, подсказать.

Гайсенко махнул рукой.

— Он на критику только взъедается. Здоровкаться перестает.

Разговор прервали. В комнату вошел Остап Григорьевич и вслед за ним высокий мужчина в туго затянутой ремнем гимнастерке.

— С прибытием, Остапович!

Петро, вглядываясь, не сразу узнал в похудевшем, подтянутом армейце некогда грузноватого и медвежастого шурина Федора Лихолита.

Федор протянул ему левую руку, и Петро, вспомнив, что правая у него покалечена, крепко пожал его ладонь своей левой.

— Прибывает, стало быть, нашей гвардии, — сказал Лихолит, подсаживаясь к столу. — Где же воевать довелось, Остапович, после Винницы?

Речь зашла о фронтах и последних событиях, об односельчанах и родичах, потом Яков снова заговорил о делах в колхозе.

Петро внимательно слушал своих товарищей. Да, сильно все разладилось в селе после оккупации. Недостатки, нужда во всем; куда ни кинь — всюду клин. Надо приложить много сил, чтобы Чистая Криница снова зацвела. И Петро уже думал о том, чем он сможет помочь односельчанам, какое место займет в селе среди бывших фронтовиков-коммунистов.

III

Яков Гайсенко сделал Петру сюрприз.

Вернувшись среди недели из Богодаровки, куда пришлось ему съездить за новыми мехами для кузницы, он привез отличные аккумуляторы для радиоприемника. Приемник этот подарил старикам Иван Остапович в свой последний приезд, но электрические батареи, питавшие его, разрядились, а достать в Богодаровке новые Петру не удалось.

— Хоть ты в курсе дела будешь, — сказал Гайсенко, ставя аккумуляторы перед Петром, — и нам что-нибудь расскажешь.

Петро шутливо козырнул:

— Постараюсь оправдать доверие, товарищ начальник! Послужу обществу…

Его очень обрадовала возможность слушать сводки о положении на фронтах и вообще быть осведомленным о последних событиях.

Петро прожил в Чистой Кринице уже неделю. За это время он несколько окреп и все чаще стал наведываться в бригады, на фермы, в колхозный сад, с увлечением помогал Остапу Григорьевичу налаживать партийную работу: поговорил с чтецами, показал комсомольцам, как лучше выпускать боевые листки, провел несколько бесед на бригадных станах.

Вопросов Петру задавали каждый раз множество. Все проявляли такой живой интерес к происходящему в стране и за ее рубежами, что появляться на таких беседах с устаревшими сведениями было неловко.

— Вот видишь, сынок, — говорил Остап Григорьевич, — как было мне одному со всеми делами управиться?.. Ты с образованием, расскажешь — и людям все ясно. А мы с Андреем Савельевичем двух слов толком не свяжем…

— Вы с председателем еще такие лекции будете читать, ого-го!

— А я сокрушался: где лекторов этих мне добыть?! — иронически ухмыльнулся Остап Григорьевич. — И не сообразил, что мы с председателем сможем…

— Я серьезно говорю, отец.

— Нам бы с Андреем Горбанем самим ученого человека послушать, — сказал Остап Григорьевич с горечью. — Да кто у нас может делать доклады? С деда Довбни или Кабанца лекторы вроде мало подходящие.

— А врач? Василий Иванович! А Волкова, учительница?.. Кстати, где она? Что-то ни разу не довелось ее видеть.

— У них в школе каникулы. Поехала домой за вещичками.

— Больше надо в самих себя верить, пойдет дело, батько! — убежденно сказал Петро. — Нельзя тянуться по всем статьям в хвосте, как Чистая Криница сейчас. Поверите, рука не поднимается Ивану и Оксане такое написать.

К воскресенью Петро вместе с Сашко́м проверил и наладил приемник и вечером, когда подошло время последних известий, приказал брату:

— Зови отца с матерью. Пусть послушают.

— Добра штука! — кивнув на приемник и подсаживаясь к столу, сказал Остап Григорьевич. — Такие бы по бригадам иметь.

— В бригадах репродукторы можно приспособить, — деловито отозвался Сашко́.

Катерина Федосеевна вышла, оправляя юбку и повязываясь платком, — она уже собиралась спать.

— Может, и о своих услышим? — с надеждой в голосе спросила она Петра.

— Все может быть…

Петро сосредоточенно вертел ручку… Сквозь шум и треск в эфире властно прорвался знакомый перезвон позывных Москвы.

Сашко́, взбудораженный тем, что вся семья собралась у приемника, заглядывал в лица родных.

— Минск взяли! Или Витебск! — возбужденно-радостно предсказывал он.

— Тиш-ше! — зашикал отец, услышав голос диктора.

Внимательно выслушав приказы Верховного Главнокомандующего, поздравлявшего войска Первого и Второго Белорусских фронтов с победами на Бобруйском и Могилевском направлениях, Остап Григорьевич даже крякнул от удовольствия.

— Добре жмут хлопцы! За трое суток триста населенных пунктов… Это ж… Ты слышала, стара?..

— Столько генералов назвали, нашего не упомянули, — со вздохом посетовала Катерина Федосеевна.

— Так что же, что не упомянули? — возразил старик. — Фронтов много, не один. Ну, и придерживают частя… Так я говорю, Петро?

— Конечно.

— Дело военное, — пояснил Остап Григорьевич жене. — Нажимать нажимай, а… резерв держи…

— Ух! Сейчас ка-ак двинут! — восхищенно бормотал Сашко́, приникнув к приемнику. — Из двухсот двадцати четырех…

Петро сидел, глубоко задумавшись, не принимая участия в разговоре. Как только раздались первые залпы салюта, он встал и молча вышел из хаты.

— Чего он такой невеселый? — тихо спросила Катерина Федосеевна мужа.

— Чего-то затосковал. За товарищами своими, за Оксаной. Те воюют, а он, видишь… негожий к этому делу…

Остап Григорьевич, придумав предлог, пошел к сараю, повозившись около него, медленно зашагал к хате. Петро сидел на завалинке, курил.

— Тепло стало, — сонно зевая и вскинув голову к небу, произнес отец. — Через неделю, если такая погода подержит, жито косить можно.

Петро не ответил, и Остап Григорьевич, постояв немного, подсел к нему, осторожно справился:

— Про фронт думки не выходят из головы, верно, сынку?

— О себе думаю… о Чистой Кринице… Отвоюются наши скоро. Слыхали, как идут? Приедут домой. Может быть, и Ванюша наш в гости завернет. «Рассказывайте, как вы тут, в Чистой Кринице? Что успели, какие достижения?» Так и так, товарищи фронтовики, извините, мол, но силенок не хватило, плетемся сзади. На вас, дескать, вся надежда была…

Остап Григорьевич удрученно сказал:

— Вроде так получается…

— И вот что я надумал, батько. Государство меня учило, дало знания. Пора браться за свое дело… Хочу съездить в район, пусть назначают агрономом. Как вы посоветуете?

— Ты что ж, уехать надумал? — с беспокойством спросил Остап Григорьевич.

— Нет, почему? Сюда пусть назначают, в колхоз.

— Это другое дело. — Старик повеселел. — Это дуже кстати. Тут и советовать нечего… Верное твое решение.

Ему не терпелось порадовать и мать; не раз она высказывала отцу опасения, что Петра не удержать в селе, как только здоровье его поправится.

— Когда хочешь в район ехать? — спросил он, поднимаясь.

— Откладывать не буду… Велосипед сохранился?

— Валяется на чердаке чей-то. Наверно, немцы оставили…

Петро возвращался из Богодаровки перед вечером. Часа два назад прошел короткий, но сильный дождь. В колеях еще поблескивала вода, деревья роняли крупные капли. Сейчас распогодилось, и солнце бросало на все окружающее мягкий предзакатный свет.

Петро ехал потихоньку, держась тропинок посуше. Местами ему приходилось спешиваться, вести велосипед, и тогда он шагал неторопливо, наслаждаясь умиротворяющей красотой родных мест.

В омытых теплым ливнем придорожных травах радостно сияли фарфорово-белые лепестки ромашки, веселыми ватагами кучились ярко-синие васильки, золотились колокольцы наперстянки. Над влажным разнотравьем беспокойно носились тяжеловозы-шмели, вспархивали перепела.

Петро с удовольствием думал о том, что скоро примется, наконец, за работу. В районе пообещали удовлетворить его просьбу и, как только из колхозов вернется Бутенко, немедленно сообщить окончательное решение.

…Солнце, то прячась за облака, громоздившиеся на западе, то вновь появляясь и окрашивая придорожные деревья и степь в красные и золотые тона, клонилось к горизонту все ниже, когда Петро добрался до земельных участков Чистой Криницы.

На межи клонились колосья уже давно отцветшей яровой пшеницы, кукуруза местами выбрасывала султаны, цвел картофель, начинали смыкаться рядки свекловичных посевов.

Здесь дождь был, видимо, послабее, и Петро, выбравшись на узенькую, почти сухую тропку, идущую вдоль кустов орешника и дикой акации, наддал ходу. Не сбавляя скорости, беспечно посвистывая, он обогнул небольшую лужицу около пышного, облитого розовой пеной куста шиповника и внезапно наскочил на шагавшую по тропинке девушку. Вскрикнув от испуга, девушка шарахнулась в сторону, но Петро, не успев затормозить, все же задел ее. Потеряв равновесие, он выпустил руль, взмахнул руками, весело ухнул и вылетел из седла.

Девушка сделала движение, чтобы помочь ему, но Петро уже вскочил на ноги и, стряхивая грязь с колен, смущенно и сердито проворчал:

— Разве можно так метаться?!

— Надо уметь ездить!

Глядя на Петра, девушка беззвучно смеялась.

Испытывая желание надерзить ей и в то же время сознавая, что виноват он сам, Петро молча занялся велосипедом: проверил спицы, выпрямил сбитый при падении руль, вытер испачканные седло и планшетку.

Прежде чем вскочить на велосипед, он еще раз оглянулся на девушку.

Она собирала рассыпанные полевые цветы, приводя в порядок свой букет. Тяжелые белокурые пряди поминутно сползали ей на лоб, она отбрасывала их тыльной стороной кисти и уже не обращала внимания на Петра.

Цветов она нарвала много, большую охапку. Подбирая их, она мягко ступала по траве босыми ногами, и Петро невольно залюбовался ее стройной и ловкой фигуркой физкультурницы в аккуратно сшитом светло-сером платье.

Он только сейчас заметил стоящий в стороне объемистый чемодан, бумажный сверток и туфли на нем. «Приезжая, — подумал Петро, — либо практикантка, либо студентка… На каникулы приехала…»

— Вам далеко? — спросил он.

— А что?

— Если по пути, могу помочь… Я в Чистую Криницу.

— Спасибо. Доберусь как-нибудь.

Девушка ополоснула ноги в лужице, присела на чемодан, вытерла ступни травой и стала надевать туфли. Лицо ее, с чуть вздернутым носиком и маленькими вишневыми губами, было неприветливо нахмурено.

— Поезжайте! — сказала она, так как Петро продолжал стоять.

— Давайте, давайте-ка ваши вещи, — настойчиво повторил он. — Чемоданчик на багажник пристроим. Ведь тяжело же…

Не слушая возражений, Петро отобрал у нее чемодан и стал прилаживать к велосипеду.

— Ну вот и ладно будет, — сказал он. — А то до ночи тащились бы… товарищ Волкова…

Она метнула на него удивленный взгляд, потом догадалась, что он прочел ее фамилию на багажном ярлыке, приклеенном к чемодану, и усмехнулась.

Солнце уже скрылось где-то за протянувшейся по горизонту густой порослью желтой акации, а подожженные им клочья облаков все еще продолжали жарко полыхать.

Волкова, прижимая к груди свой букет, шла легко и быстро. «Красивая дивчина, ничего не скажешь», — отметил Петро. Две розовые ямочки на ее щеках не исчезали даже сейчас, когда она была серьезной. И хотя девушка, встречаясь глазами со взглядом Петра, хмурила густые темные брови и старалась казаться строгой, Петро понял, что все это напускное. «Сколько в девчонке еще наивного и детского, — подумал он добродушно. — А ей ведь доверили ребят воспитывать…»

— Школьники, должно быть, очень боятся вас? — сказал он, с трудом скрывая улыбку. — Вон вы какая суровая…

— Не знаю, боятся ли…

— Преподавателем, очевидно, недавно?

— А зачем вам все это нужно? — сердито спросила она.

— Вот тебе и раз!

— Я же совсем вас не знаю.

— А-а… Тогда разрешите отрекомендоваться. Рубанюк Петр Остапович… гвардии капитан запаса…

Волкова посмотрела на него с любопытством:

— Остап Григорьевич — ваш отец?

— Получается так.

— Слышала о вас.

— И я о вас много слышал.

— Что?

— Что вы секретарь комсомольской организации… Что комсомольцы ждут не дождутся, когда под испытанным руководством своего вожака они помогут колхозу вылезть из прорыва.

Волкова вспыхнула:

— И помогут! Напрасно язвите…

— Задело, — сказал Петро, посмеиваясь. — Это хорошо… Учтите, в Чистой Кринице был и я в свое время комсомольским секретарем. Так что пригожусь, может быть…

Теперь уже Волковой было трудно сохранить прежний строгий тон, и спустя несколько минут она разговаривала с Петром непринужденно, как с давнишним знакомым.

В ответ на его вопросы она рассказала свою несложную биографию. Отца с матерью лишилась еще в раннем детстве, потом жила в Запорожье, у тетки, там же окончила десятилетку, затем — пединститут.

— Я настаивала, чтобы на фронт послали, — сказала она. — Ничего не вышло. Всю войну в Казахстане, в эвакуации, просидела.

— Своей профессией вы довольны? — спросил Петро.

— Я еще в детстве мечтала стать учительницей! И обязательно работать на селе. Тетушка моя уговаривала с ней остаться. Она на заводе, инженер. Ну, да я упрямая…

— Это я заметил, — Петро улыбнулся. — Почему все же вы решили работать в селе, а не в городе? Под боком у тетушки как-никак легче и вообще спокойнее, интереснее.

Волкова посмотрела на него искоса:

— Вы меня разыграть хотите? Или испытать?

— Понять.

— Да что же вам непонятно? — с жаром воскликнула девушка. — Я совсем не хочу тихой и спокойной жизни!

Вырвалось у нее это искренне и задушевно, и Петро взглянул в ее лицо уже серьезно.

— К тому же желающих работать в городе очень много, — продолжала Волкова, перекладывая цветы с одной руки на другую. — А от села почему-то отмахиваются.

— Деревенской «глуши» пугаются, — сказал Петро. — Боятся, что театра нет, кино, электрического света. У нас, в Чистой Кринице, до сих пор средней школы, например, никак не соберутся открыть. Еще накануне войны готовились.

— В будущем году откроют обязательно, — ответила Волкова. — Деньги, материалы уже отпустили.

Возвращаясь к своей мысли, она сказала:

— Да… Я знаю девушек, у которых представление о своём будущем самое обывательское: хорошо зарабатывающий муж, наряды, уютная квартирка, по вечерам гости… У нас были такие студентки. Они ногами и руками от села отбивались. И мне не хотели верить, что я сама настаивала на селе. «Комедию, мол, разыгрываешь, рисуешься…»

— Это и я в свое время кой от кого выслушал, когда уезжал из Москвы.

— А я думаю, что нам, педагогам, нужно свой трудовой путь в селе начинать. Обязательно!

Волкова взглянула на Петра пытливо:

— В селе лучше можно проверить, на что ты способен. Личную инициативу проявить в воспитании ребят. Это же очень важно! Ведь первые шаги самостоятельной жизни…

Петро с любопытством наблюдал за ее лицом, очень живым и энергичным. И в то же время, когда она взглядывала на него, было в этом лице что-то по-детски бесхитростное, и глаза ее, ясные, голубые, смотрели вопросительно и доверчиво.

До села оставалось километра два, и Петро замедлил шаг.

— Вы уже работали в школе? — спросил он. — Раньше?

— Нет. В эвакуации я в колхозе была.

— Трудно было в эвакуации?

— Совсем нет. Я работы не боюсь. Вы читали дневники Сергея Лазо? Какой замечательный человек!

— В связи с чем вы его вспомнили?

— Он мой любимый герой. У него многому можно поучиться. Мне особенно запомнился один его совет. Лазо писал, что никто не может знать заранее, в каких условиях придется ему быть. Нужно готовить себя к тому, чтобы никакая случайность не застигла врасплох. Научиться переносить лишения… хорошо плавать, а главное, много ходить пешком. Я все время тренировалась. Это потом здорово пригодилось…

За разговорами они не заметили, как подошли к селу. Совсем стемнело. Квакали где-то на реке лягушки. Небо расчистилось от облаков, густую темную синеву его усеяли крупные звезды.

— Вы у кого живете? — спросил Петро, когда его спутница остановилась у крайних домов.

— У школьной сторожихи, тети Меланьи.

— Давайте уж я провожу вас до дому, — вызвался Петро.

— Это лишнее, — запротестовала Волкова. — Я и так задержала вас.

Она забрала свой чемодан, с неожиданной для ее маленькой руки силой пожала руку Петра и быстро зашагала к переулку.

«Если бы Оксана была дома, они непременно сдружились бы», — подумал Петро, все более проникаясь уважением к молодой учительнице.

Дома его ждало письмо от Оксаны.

Петро, не снимая фуражки и не умываясь после дороги, нетерпеливо принялся за чтение.

— Мы с батьком не дождались, распечатали, — созналась мать.

— Батько где? — рассеянно спросил Петро.

— Пошел в правление. Там какое-то большое начальство из Киева приехало…

Оксана сообщала, что дивизия Ивана еще не воюет и стоит пока в лесу, недалеко от фронта.

«Скоро и мы пойдем вперед, — писала она. — Ты не представляешь, дорогой Петрусь, как радостно при мысли, что сможем скоро с победой вернуться домой, к своим родным, к любимому занятию. Такие дела каждый день у нас делаются, что на сердце как в самый большой праздник…»

Оксана просила Петра беречь себя, давала советы, как быстрее поправить его здоровье, и даже приложила очень, по ее словам, хороший рецепт. Затем следовали приветы от Ивана и от Машеньки, просьба писать почаще…

Катерина Федосеевна не мешала сыну читать, но как только Петро сложил письмо, подсела к столу.

— Что же не хвалишься? — спросила она, поправляя фитиль в лампе. — Что тебе в районе сказали?

— Обещают назначить агрономом. Буду тут, в колхозе, около вас.

— Дома будешь, Петрусю? — обрадовалась мать. — Это ж… это ж… Вот же спасибо тебе, сыночку!

Катерина Федосеевна, не сдержавшись, всплакнула от радости. Сбылась ее давнишняя мечта: хоть один сын вернулся под кровлю родной хаты.

— Бутенко еще иначе может решить, — высказал опасение Петро. — Повидать мне его сегодня в Богодаровке не удалось.

— Так он же в правлении сейчас! — воскликнула Катерина Федосеевна. — Побеги, Петро, побалакай с ним, он не откажет…

IV

Около колхозного правления было людно, несмотря на позднее время. У раскрытых настежь окон и в дверях толпились женщины и старики, из хаты доносились громкие голоса. Шло совещание.

Петро, миновав шумливую ватагу подростков, сгрудившихся у легковой машины, подошел к окну.

— А вы проходьте в помещение, — посоветовал дед Кабанец, узнав Петра. — Бутенко про вас спрашивал.

— Ничего. Услышу и отсюда.

Петро приподнялся на носках, заглянув через головы внутрь хаты. Она была переполнена людьми. За столом разместились Остап Григорьевич, Бутенко, Горбань и незнакомый в полувоенном костюме, с густой шевелюрой и внимательными, строгими глазами.

Горбань, отставив протез и уткнувшись разгоряченным лицом в бумажки, презрительно шевелил рыжеватыми бровями.

— Кто вон тот, в гимнастерке? — спросил Петро Кабанца.

— Секретарь партии. Из Киева.

Яков Гайсенко, заметно волнуясь и от этого повышая без нужды голос, говорил, обращаясь к сидящим за столом:

— …Или вон, дисциплину возьмем… Это главная у нас беда. Почему? — задам вопрос. А вот почему. Кой у кого на переднем месте свои собственные участочки, огороды, свои поросята. Числятся в бригаде, а поглядишь — нуль без палочки.

— Ты конкретно, — раздраженно перебил Горбань.

Бутенко вынул изо рта погасшую трубку, успокаивающе положил на его плечо руку.

— Тебе конкретно? — укоризненно спросил Яков. Близко расставленные под сросшимися черными бровями глаза его угрожающе сощурились. — Черненчиха Одарка…

— Она красноармейка. Детей орава.

— Таких по селу не одна она. Зачем ей ходить на степь, когда зерна и так из амбара выписали больше, чем другим, которые по двести трудодней заработали…

— Ерунда! — вспылил Горбань.

— Ты, Савельич, слушай человека, слушай, — миролюбиво вставил Остап Григорьевич. Усы его взлохматились, но он не замечал этого, и Петро понял, что батько подавлен. На смущенном лице Остапа Григорьевича было написано: «Тут и я проморгал, давай, брат, ответ держать».

— Ерунду говоришь, — упрямо повторил Горбань.

— Нет, извиняюсь, не ерунду, — возразил Яков. — Еще назову… Сноха старосты Федоска, Кабанец Мефодий… Андрюшка Гичак… Этот, что конюхом у председателя. Ездит не ездит — полтора трудодня. Посыльным от сельрады пишут, пожарникам пишут… Дед Кабанец сторожем на пожарке устроился, а он же в кузнецком деле почище моего кумекает. На пожарке одна бочка и насос, да и тот неисправный… А деду, дежурил он или на Днепре рыбалил, — единица идет…

— Ни учета ни причета, — поддержал женский голос.

Кабанец досадливо крякнул, покосился на Петра шельмоватыми глазами и снова впился глазами в Якова.

— А я и такой еще вопрос поставлю Савельевичу, — продолжал Гайсенко. — Есть у нас правление или нету? Было добро, да давно. Председатель один за всех решает. Записочку кладовщику — пожалте… Отпустить в горячее время на базар — пожалте… Даже бригадира не спросит. Ну, ровно помещик старорежимный какой-то. С людьми здороваться перестал…

Уязвленный этой речью, Горбань не вытерпел и встал, скрипнув протезом.

— Мелешь ты черт-те што! — возмущенно выкрикнул он.

— Ты, Савельевич, не чертыхайся, — хладнокровно осадил его Яков. — Если общее собрание созвать, оно все выявит.

— Собрание давно было? — спросил секретарь обкома Горбаня.

— Давно, — ответил за Горбаня Остап Григорьевич. — Еще когда итоги подбивали. Думка была актив собрать.

— Актив активом, а собрания надо проводить регулярно, — сказал секретарь обкома. — Продолжайте.

— Все у тебя, Яков Платонович? — осведомился Остап Григорьевич.

— Нет, еще не все. Вот при товарищах Бутенко и секретаре обкома Корниенко надо вопрос в упор поставить. Негожим руководителем оказался Андрей Савельевич. Хоть бы он чем ни на есть мог похвалиться: это, мол, по моему совету сделано… Тут я инициативу подал… Ничего такого подобного! Один разговор: «планы выполняем…», и все. Вот про такой случай расскажу. Только, может, закругляться надо?..

— Ничего, говорите, — подбодрил секретарь обкома. — Это и товарищу Горбаню послушать не вредно.

— Был такой случай. Строили мы в сорок первом году свою электростанцию. На речушке на нашей — Подпольной называется. Захватила война… Вернулся я с фронта, пошел поглядел. Конечно, разрушена она сильно. Турбину разбили, генератора нету. Но плотину легко восстановить, стены машинного отделения почти целые. Кой-что я по дворам у людей нашел, спасибо, прихоронили… Говорю Савельевичу: «Давай, председатель, станцию восстанавливать. Легче управляться будет в хозяйстве». И слушать не стал: «Не такое, говорит, время бирюльками заниматься». Это он мне намек дает, что я по бункерам да разбитым танкам лазил, винтики, гаечки собирал… Ну, станция — ладно. Мы ее все одно поставим… Так ничего же не строится в селе! Скотина зимой обратно будет на улице зимовать. Нет у председателя нашего таких способностей, чтобы поднимать колхоз на высшую точку… Я это к тому объясняю, что голове колхоза думать надо, на то и головой называется. А у Савельевича, не в обиду скажу, отсталости больше, чем у… Он даже газет не читает. Надо ломать ему эту отсталость, она в тягость колхозу…

— Тогда садись на мое место и руководи, — хмуро прервал его Горбань. — Я и сам знаю, что не гож.

— С меня такой же руководитель, как с тебя, а может, трошки и похужее, — свеликодушничал Яков. — А человек есть. У нас Петро Остапович Рубанюк с фронта вернулся. Просим его на председателя…

— Верно! — крикнули из сеней.

— Этот потянет…

Яков надел фуражку, отошел к стене и опустился на корточки рядом с Федором Лихолитом. Тот сейчас же поднялся:

— Разрешите?

Федор приблизился к столу. Пока Бутенко вполголоса переговаривался о чем-то с секретарем обкома, он повременил: поправил ремень на линялой солдатской гимнастерке, достал из кармана платочек и вытер лоб.

Петро никогда раньше не слышал Федора на многолюдных собраниях, выступать тот робел. Сейчас и тени смущения не было на его выбритом черном от степного загара лице.

— Бригадир полеводческой бригады Лихолит, — отрапортовал Федор, когда секретарь обкома поднял на него глаза и приготовился слушать.

Голоса оживленно переговаривавшихся меж собой людей стихли.

— Выходит, Андрей Савельевич, ты против коммунизма? — сказал Федор, глядя на Горбаня пристально и строго.

— Почему такими словами кидаешься? — Горбань дернулся и, пораженный обвинением, — застыл.

— А потому, что против самокритики идешь… На тебя только начнешь критику наводить, ты, как сало на сковородке, шкварчишь и ничего уже слушать не хочешь. А самокритика борется со старым и прокладывает нам путь до коммунизма…

— Вот это правильно! — сказал Бутенко и переглянулся с секретарем обкома. — Верная мысль, Федор Кириллович…

Петро слушал уверенную речь свояка и радостно удивлялся: «Да когда же он вырос так?! До войны двух слов толком на собраниях сказать не мог…»

— Дуже добре, что партийные руководители приехали нам на помощь, — продолжал Федор. — Доработались мы до того, что и в чужом селе стыдно показаться…

— Скоро сапуновцы приедут на буксир нас брать, — сказала насмешливым голосом Варвара, жена председателя.

— Похвалялись сапуновцы, это верно, — подхватил реплику Федор. — Неуправка у нас из-за чего? Я так понял товарища Корниенка, что надо все болячки наши выложить… Такой простой пример возьму. Сорняки. Это ж такая, поизвиняйте, пакость! Тут в оккупацию и пырей, и осот, и свинорой появился. И плодится, идол, ни жара его, ни холод не берут…

— Злаковое растение дает до двух тысяч семян, а курай двести тысяч, а то и больше, — подсказал Бутенко.

— А почему эту пакость мы никак вывести не можем? Таить нечего, завелся сорняк и среди людей. Фашисты кое у кого мозги своей психологией поганой подпортили. Яков Гайсенко правду сказал насчет того элемента, который в свои огороды ударяется. Так тут что надо? Тут покрепче взять их в работу, а передовикам дорогу расчистить. При покойном Кузьме Степановиче, при Девятко, лодырям ходу не давали, потому что Девятко был настоящий руководитель. Большевистский руководитель.

Федор покосился на Горбаня и, увидев, что лицо у председателя становится все более багровым и лоснится, словно после бани, чуть запнулся. Он подумал вдруг о том, что валить все беды на одного Андрея Савельевича несправедливо, хотя он и слабый, неумелый работник. Эта мысль несколько нарушила ход его размышлений, и он уже не совсем последовательно заговорил о плохой работе парторганизации и комсомольцев, о том, что в колхозе забыли об уставе сельскохозяйственной артели и что самого устава в правлении вообще нет. Под конец он сказал:

— Тут предлагают сменить Андрея Савельевича. Согласен, и я с тем, что Петро Остапович Рубанюк был бы дуже желаемый председатель. Ну, трошки вернусь назад и еще выскажусь про Андрея Савельевича. Человек он для нас не чужой, кровь свою за колхоз проливал, и сегодня не сладко ему краснеть за отставание, которое у нас получилось. Так я говорю, Савельевич?

Горбань буркнул что-то невнятное и отвернулся.

— Начал Савельевич неплохо, — продолжал Федор. — Добре начал. Поднялись мы быстро. Осенью в постройках еще ветер гулял… Шли на степь и не знали: мину искать или хлеб сеять. Савельевич ночей недосыпал, это все видели, старался человек. На другой работе он еще себя выявит. Там, где чуток полегше будет ему с его здоровьем и общим образованием…

— Начал за здравие, кончил за упокой, — угрюмо усмехаясь, откликнулся Горбань.

— Я по справедливости.

— Дозвольте мне слово! — звонко сказала Варвара, протискиваясь к столу. — Я хоть и не член правления и Андрей Савельевич вроде мне доводится сродственником, скажу…

— Давай, давай, Павловна! — Остап Григорьевич закивал ей лысой головой.

Варвара, на ходу завязывая смуглыми быстрыми руками белый платок, смело оглядела совещание и заговорила бойко и сердито:

— Мое слово короткое. Как нам жить дальше, это ж не пустяшное дело! Федор Кириллович тут расписывал председателя, соломку под него подстилал… Верно, старался Андрей, другой раз и не поест и не поспит. Душа у него болела, я же это видела. Ну, время сейчас не такое, чтоб председателя на буксире тянуть. Он должен нас вперед вести, а у него получается так: то на веревочке его вот Игнат Семенович и партийная организация тянут, то мы в спину подпихиваем… Я тоже Петра Остаповича отстаиваю. Он еще, помню, в комсомоле был, как тогда все крутилось живо!.. А мой нехай поучится… Он хлебороб не плохой.

Варвара вернулась к женщинам, стоявшим у дверей, и уже оттуда добавила:

— Петро Остапович пришел. Надо спросить, нехай дает согласие.

Из-за стола поднялся Бутенко.

— Я думаю, так сделаем, — сказал он, — нужно собрать завтра общее собрание, пока уборка не началась. Заслушаем отчет Андрея Савельевича, обсудим, как лучше урожай снять, Нет возражений?

— Нету!

— Надо собрать!

— Потом трудно будет!

— Что же касается предложений о замене председателя, то пока я не вижу причин для этого. К тому же мы решили уважить просьбу Рубанюка и назначить его к вам агрономом…

— Дайте и мне сказать! — потребовал Горбань.

Он тяжело встал и, избегая встречаться взглядом с глазами односельчан, глухо сказал в наступившей тишине:

— Спасибо вам за науку, а председателя выбирайте себе другого. Я свое отработал… Обиды не таю ни на кого, окромя как на самого себя…

Голос его дрогнул, и он молча сел на место.

— Обидели человека, — сказал дед Кабанец и, скручивая цыгарку, неприметно исчез в толпе.

Секретарь обкома и Бутенко уехали сразу же с заседания в Песчаное, и Петро повидал секретаря райкома только на следующий день, за два часа до собрания.

Встретились они невдалеке от полевого стана второй бригады, откуда Петро возвращался в село.

Бутенко слез с райкомовской брички, приказал кучеру ждать его около стана и сказал Петру:

— Не очень торопишься, товарищ академик? Давай пешочком пройдемся, озимку посмотрим, побеседуем.

— Мне тоже хотелось потолковать с вами, — ответил Петро, придерживаясь одной рукой за руль велосипеда и шагая рядом с Бутенко.

…Рано утром в колхозном правлении, на столе Горбаня, была обнаружена подброшенная кем-то анонимная записка. Неведомый автор предостерегал криничан от избрания председателем колхоза Петра Рубанюка. «…Неизвестно, где всю войну шатался, — говорилось в этой безграмотной записке. — Спросите его, субчика, где его медали, которые имеет кажный фронтовик, потом будете садить его председателем и дуже ошибетесь…»

Петро узнал об этой записке от отца и спросил:

— Интересно, какая это сволочь?

— Стоит ли голову ломать? — сказал отец. — Стервец какой-то.

Петро, ничего не ответив отцу, вскочил на велосипед и уехал на полевой стаи. Он должен был присутствовать при выборочной косовице ячменя, по просьбе бригадира поглядеть на зараженную головней кукурузу, а потом провести беседу о взятии Минска. Кроме того, Петро хотел проверить, как будут действовать зерноуловители, которые Яков Гайсенко приспособил на лобогрейках. Да и вообще дел у него в степи было сейчас очень много.

В бригаде, где встретили его, как всегда, очень радушно, Петро несколько успокоился, а сейчас эта записка снова вспомнилась ему. О ней-то он и хотел поговорить с Бутенко.

Игнат Семенович шагнул с дороги, забрел в посевы, сорвал несколько стеблей и, повертев их в руках, спросил:

— Как, агроном? По-моему, пора косить.

— По ту сторону стана есть более спелый участок. Решено начать с того. Утром пробовали.

Бутенко покачал головой:

— Затянули, затянули с косовицей! Надо бы снимать, пока восковая зрелость.

Солнце жгло нестерпимо, хотя полдень миновал уже давно. На выгоревшем небе не было ни облачка, только за далекими лиловыми курганами пластались и не имели силы оторваться от горизонта белые барашки.

Бутенко снял пиджак и остался в синей сатиновой косоворотке, подпоясанной узким ремешком. Он задумчиво поглядел вокруг, на оливково-зеленые макушки осота и молочая, густо поднимающиеся над низкорослым ячменем, вполголоса, словно про себя, проговорил:

— Проглядели мы село. Придется посидеть несколько деньков, повозиться с Горбанем.

— Его вчера крепко пробрали, — сказал Петро. — Теперь он возьмется. Ничего, Игнат Семенович, вытянем колхоз, обязательно вытянем.

Бутенко испытующе взглянул на Петра и, стряхивая цветочную пыльцу с пальцев, спросил:

— А ты слышал, академик, в председатели народ тебя просит?

— Если парторганизация будет покрепче да подобрать ей хорошего руководителя, и Андрей Савельевич справится.

— Парторга райком даст. Громака. Помнишь, секретарем сельрады до войны работал?

— Александр Петрович? Знаю отлично.

— Он в отряде у меня парторгом был. Сейчас на курсах. — Бутенко лукаво прищурился. — А от ответа на мой вопрос ты увильнул. Руководство колхозом примешь на себя?

— Да меня ведь агрономом сюда назначили! Вы знаете, Игнат Семенович, мои планы. Я к ним со студенческой скамьи стремлюсь.

— Видишь ли… — Бутенко проводил взглядом стайку куропаток, с шумом вспорхнувших почти из-под ног его. — Видишь ли… Вздумай ты оставить свою идею о садах — я первый разругаю тебя жесточайшим образом. Но твоей работе обеспечен успех лишь при высоком уровне труда в колхозе, при определенном уровне техники, достаточном наличии людей, средств… Понятна моя мысль? Надо поднять колхоз. Это сейчас главное. Без этого мы твоих планов не осилим.

— Понимаю, — согласился Петро. — И все-таки оттягивать надолго нельзя. Работа над картой потребует много времени.

С минуту Бутенко молчал. Крупные сильные пальцы его мяли сухой стебель, глаза внимательно глядели на Петра.

— А еще какая причина? — спросил он. — Только выкладывай начистоту.

— Есть и еще одна. В правление сегодня подкинули анонимку.

— Знаю. Она у меня.

Они вышли на дорогу. Возле самых ног их юркнул и, тяжело переваливаясь, побежал к своей норке жирный суслик.

— Вот еще следы оккупации, — сказал Бутенко, провожая его взглядом. — До войны мы почти всю эту пакость в районе изничтожили.

Он извлек из кармана трубку и, набивая ее табаком, сказал:

— Вот что, дорогой Рубанюк. Анонимка — вещь неприятная не только для тебя. Продажные твари, служившие фашистам, притаились кое-где по району. Клевета, компрометация советских людей — одно из подлых орудий врага. Расчет простой: посеять недоверие друг к другу, выбить нас из колеи. Ты едва ли помнишь, а батька своего спроси, он знает, какие в тридцатом году о колхозах слушки пускали.

— Я тоже кое-что помню… Это когда кулаки школу подожгли, председателя сельрады и секретаря комсомольской ячейки убили ночью… Мне тогда было тринадцать лет, а в памяти навсегда осталось.

— Сейчас совсем не то. Народ врагу крылышки пообрезал. Но вот, видишь, сорнячок не весь выдернут. К Збандуто и ему подобным своевременно мы не пригляделись, при оккупантах они свои клыки показали… Тебе не обижаться нужно на клевету, а браться за дело да нервы в кулак собрать. Они тебе, ой-ой, как еще пригодятся.

Петро промолчал.

— Ну, мы с тобой еще вечером повидаемся, — сказал Бутенко. — Пойду в бригаду…

Остаток дня Петро провел в саду, где он вместе с отцом проверял результаты черенкования туркестанского клена и липы, а когда, уже в сумерки, он пришел на собрание, Бутенко подозвал его и предупредил:

— Видать по всему, завтра будешь принимать от Горбаня дела. Закапризничал, никаких доводов не слушает. Битый час мы с ним беседовали. Решето вишен съели…

В виде доказательства Бутенко, смеясь, показал черные от вишневого сока пальцы.

— А не лучше ли Федора Кирилловича Лихолита в председатели? — спросил Петро, подумав. — Он прямо-таки поразительно вырос.

— Послушаем, что собрание скажет. Настроение людей мне приблизительно известно…

Бутенко за день успел побывать в обеих полеводческих бригадах, на животноводческой ферме, съездил с Яковом Гайсенко на разрушенную плотину. Для него было уже совершенно ясно, кого криничане хотят избрать председателем.

На собрании он сел в сторонке, среди стариков, слушал отчет Горбаня, затем очень бурные прения. Они затянулись далеко за полночь, и к выборам нового правления собрание приступило незадолго до рассвета.

Горбань, усталый и за последние два дня заметно осунувшийся, попросил слово первым.

— Как вы тут меня ни хаяли, — сказал он осипшим голосом, — со всех боков щипали, — духом я не упал. Доверите бригаду — я свое докажу. Не доверите — и в рядах поработаю. Ну, последнее слово такое хочу оказать. Лучшего председателя, чем Петро Остапович Рубанюк, нам искать нечего. Тут уже многие его предлагали, а я прямо настаиваю. Дело у нас живей пойдет, это я вам точно говорю…

— Рубанюка…

— Нехай поруководствует…

По оживленному шуму, дружным хлопкам было ясно, что кандидатура молодого Рубанюка вполне устраивала криничан. Все же Бутенко поднялся и, повременив, пока собрание угомонилось, сказал:

— Аплодисменты — вещь хорошая, но… давайте обсудим все серьезно, по-деловому. Председателя вы не на месяц и не на два избираете. Возможно, есть возражения против Рубанюка?

— Какие могут быть возражения! — крикнули из задних рядов. — Голосуйте!

— Может быть, автор этой записки выскажется? — спросил Бутенко, поднимая над головой бумажку.

Собрание притихло.

— А вы прочитайте, Игнат Семенович, — попросил кто-то.

— Да нет уж, — махнув рукой, ответил Бутенко. — Что читать, если автор в кусты забился и трусливо помалкивает!

— Руководитель желаемый, — крикнул дед Кабанец и, прокашливаясь, ласковенько добавил: — Вот интересно послушать, или есть какие награды у Петра Остаповича с фронта?

— Ответь, товарищ Рубанюк, — сказал Бутенко.

— Награды есть, — ответил Петро. — Имею три боевых ордена и медали.

— Не будем времени терять, — выкрикнул Яков Гайсенко. — Голосуй, Федор Кириллович.

Лихолит поднял фонарь «летучая мышь» повыше, чтобы лучше видеть руки голосующих, хотя бледный диск полной луны хорошо освещал двор.

— Против есть? Нету. Запишите: единогласно, — сказал он Полине Волковой, добровольно принявшей на себя обязанности секретаря.

Громко переговариваясь и перекликаясь, люди начали расходиться, и уже вдогонку им Лихолит крикнул:

— Глядите же, граждане! Завтра массовая косовица начинается, так давайте дружно, все как один возьмемся…

V

Домой Петро возвращался, когда уже начало светать. Со стороны Днепра тянул прохладный предутренний ветерок. Большая круглая луна стояла над влажными от росы крышами усадьбы МТС.

Петро шагал медленно, перебирая в памяти подробности минувшего дня. На заседании правления нового состава обсудили самые неотложные дела: надо было начинать косовицу, цвел картофель, подходила прополка бахчи. Вслед за косовицей и молотьбой Петро предлагал обязательно провести в этом году взмет зяби. Бывшему председателю предложили руководить животноводством, и он охотно согласился. Потом заменили бригадира первой полеводческой бригады, дряхлого и больного деда Усика, Варварой Горбань. Мысли Петра сейчас целиком были поглощены всеми этими сразу свалившимися на него делами.

«А записка, пожалуй, дело рук Кабанца», — подумал вдруг Петро, вспомнив, каким журчащим голоском спросил дед о его фронтовых наградах. Но подыскать объяснение такому поступку старика было трудно.

Замедлив шаг, Петро внимательно рассматривал неприглядные в своей запущенности хаты без изгородей, полуразрушенные строения, одинокие уцелевшие деревья, каким-то чудом не срубленные оккупантами на блиндажи или на топливо.

Петро и раньше видел все это — и безобразные развалины на каждой улице, густо поросшие лопухом, и облупленные стены домов, и черные от времени соломенные стрехи, тоскующие по старательной руке хозяина, — видел и не раз уже раздумывал над тем, как помочь родному селу залечить свои раны.

Но сейчас, зная, что именно ему, Петру Рубанюку, надо принять на свои плечи руководство колхозом, он испытывал новое, волнующее и горделивое чувство. На него, недавнего комсомольца, еще молодого сравнительно человека, односельчане, райком партии возложили такую трудную и почетную задачу. Это было доверие к его знаниям, опыту, зрелости.

Думая об этом, Петро ощущал такой прилив сил, энергии, какой испытал когда-то на фронте, принимая от командира дивизии свой первый орден. Тогда он чувствовал, что нет такого боевого задания, которое ему не удалось бы выполнить. Сейчас он тоже верил, что никакие трудности, неизбежные на новой работе, не испугают его.

Петро поравнялся со школой и разглядел около нее, в утренних сумерках, силуэт девушки. Это была Полина Волкова.

— Вы-то почему не спите? — спросил он, приостанавливаясь.

— Жалко терять время, — смеясь, ответила Полина. Потом добавила серьезно: — Я условилась с ребятами отправиться в бригаду пораньше.

Она подошла ближе и, подняв на Петра глаза, просто сказала:

— Как хорошо, что вы будете председателем! Все очень довольны…

— Погодите, скоро ругать будут, — с усмешкой ответил Петро.

— Не будут! — весело заверила Полина. — Комсомольцы возьмутся сейчас дружно. Андрей Савельевич ведь не хотел с ними возиться, не поддерживал их, а они горы могут свернуть.

— Ну, горы, пожалуй, пока сворачивать не нужно, — пошутил Петро, — тем более что в Чистой Кринице их нет… Но если комсомольцев для начала поставить в бригады учетчиками, будет здорово. Запущен учет до безобразия. Кое у кого трудодни не записаны в книжки с начала года.

— Ребята, конечно, согласятся. Павлушу Зозулю можно, Гришу Кабанца, — вслух размышляла Полина. — Правда, Гриша и во сне комбайны видит…

— Придут в эмтеэс комбайны — переведем.

— В общем, учетчиков выделим, — пообещала Волкова.

Она стала советоваться с Петром, как привлечь и других подростков к уборке, и он, слушая ее, с удовлетворением отметил: «А девушка-то толковая… Эта, пожалуй, расшевелит ребят…»

Когда они попрощались, над лесом уже алел небосвод, у летних кухонек и на улице появились сонные хозяйки, из труб потянулись дымки.

Мать, как понял Петро, войдя на подворье, встала давно: на глиняной печурке грелась в чугунах вода. Сашко́ в одних трусиках и майке сидел на корточках и с сосредоточенным видом чистил картофель.

— Я тебе в коморе постелила, — сказала Катерина Федосеевна Петру. — Там не жарко, поспи трошки.

Она стояла у печи с засученными по локоть рукавами и, отгоняя одной рукой дым от лица, другой подкладывала хворост.

— Спать, мама, уже не удастся. Батько встал?

— Да они с Игнатом Семеновичем и не ложились. В садку сидят.

— А вы тоже на ногах всю ночь?

— Я выспалась, Петрусь. Обед сварю и на бураки побегу… Сейчас снедать буду давать… Да как же это ты не спавши? — забеспокоилась она.

— Ничего, ничего… не привыкать…

Петро зашел в свою комнатку, быстро подшил к вороту гимнастерки чистый воротничок, начистил сапоги. Потом наскоро побрился, умылся холодной водой и направился в садок. Отец и секретарь райкома сидели под яблоней, завтракали.

— Э-э, председатель, как новый гривенник, сияет, — добродушно приветствовал его Бутенко. — Ты, что же, и не отдохнул?

— Теперь уже после уборки будем отдыхать, — сказал Петро, подсаживаясь к столику.

— Вот это неправильно! — укоризненно заметил Бутенко. — У тебя здоровье пока еще не блестящее. Много ты не наработаешь, если нормально спать не будешь…

— Засиделись в правлении.

— Ну и что же вы там надумали?

Петро стал рассказывать…

— С укрепления бригады начал, это хорошо, — говорил Бутенко. — Производственная бригада — это, академик, твоя рота. Всемерно укрепляй ее. Тут и командира хорошего поставь, тут и центр политической работы. Учетчик — очень важная фигура, подбирай народ крепкий, грамотный…

— Я так думаю, — с улыбкой поглядывая на отца, сказал Петро, — батько немножко поможет, даст людей полеводческим бригадам…

Остап Григорьевич крякнул.

— Каких людей? Позавчера Савельевич уже снял из сада шесть баб… А у меня половина площади не культивирована. Нет, я с этим несогласный… Это ж буксиры те самые, кампанейщина…

— Сняли правильно, — хладнокровно выслушав его гневный протест, ответил Петро. — Подсчитаем силы, пожалуй еще кое-кого придется забрать.

— Нажил себе сына-председателя, — захохотав, сказал Бутенко.

Но старик не разделял его веселья и отнесся к последним словам Петра с явным недовольством.

— Осенью будет легче, — сказал ему Петро, — мы с вами такие плантации, такие школки заложим, каких район никогда не имел…

Мать принесла еду, и Петро, принявшись за нее, сказал, чтобы задобрить отца:

— Как ни тяжело с людьми, а подсадили в саду все деревья вместо тех, что погибли в оккупацию. Если бы все бригады работали, как садоводческая!

— Ты мне зубы не заговаривай, — сказал Остап Григорьевич, искоса оглядывая сына и сердито поводя бровями. Но по его голосу нетрудно было догадаться, что похвала ему приятна и настойчивость Петра он в общем одобряет.

Бутенко, лукаво усмехаясь в усы, молча слушал разговор отца с сыном, потом сказал старику:

— Расскажите, Остап Григорьевич, кого комсомольцы видели в селе.

— Павку Сычика, вот кого, — сообщил отец, и лохматые брови его нахмурились.

Петро застыл с поднесенной ко рту ложкой:

— Сычика? В селе?

— Павлушка Зозуля видел, как он перед светом от снохи Малынцовой выходил, — сказал отец, понизив голос. — Понимаешь, с кем, подлец, стакнулся?

— Комсомольцы решили правильно, — вставил Бутенко. — Засаду! Раз он вертится вблизи, придет за харчишками или еще за чем-нибудь. Я так Зозуле и приказал: по очереди следить за хатой этой старостихи. — Он разгрыз крепкими зубами абрикосовую косточку. Положив сжатые кулаки на столик, на который падали замысловатые тени от ветвей, сказал с нескрываемой досадой: — Живут же на нашей земле такие вот… сычики! Не забыли, как его папаша в девятьсот тридцатом году воду мутил? Сколько крови он попортил нам!

— Как же забыть!

— Явный куркуль был, шибай… А хотел в колхоз записаться, подпаивал кого надо, смирненьким прикидывался.

— Вы тогда акурат до нас приехали, — припомнил Остап Григорьевич, стряхивая крошки с лоснящихся на локтях рукавов своего пиджака.

— Да… Потом папаша этого Сычика положенное за контрреволюционную агитацию отсидел и в спекуляцию ударился.

Закуривая трубку, перед тем как встать из-за стола, Бутенко назидательно сказал Петру:

— Людям твоего возраста, дорогой, намного легче, чем было нам. Партия вам дорожку хорошо расчистила. Если такой вот Сычик и уцелел случайно, людям пусть он и не показывается — растерзают… А годков эдак пятнадцать назад эти сычики здорово нам палки в колеса ставили…

— Теперь что! — махнул рукой старик.

Бутенко вдруг заторопился. Он сказал, что с утра побывает на участках нового бригадира Варвары Горбань, а потом съездит в Сапуновку.

Петро, тоже торопливо покончив с завтраком, вложил в планшет свежие газеты, сел на велосипед и, сокращая путь, поехал узенькой тропинкой, мимо конопляника, на стан Федора Лихолита.

VI

В первый же день Петро с тревогой увидел, что все складывается куда сложнее, чем он предполагал.

С уборкой колосовых явно задержались: уже созрели большие массивы ячменя, а пшеница обещала «дойти» вот-вот. На посевах свеклы, на бахчах назойливо рос и рос плодовитый и живучий сорняк, а бригадиры не могли выделить на прополку ни одного человека. Надо было и заготовлять корм для скота, и окучивать картофель, и вырубать бурьян в саду.

Но главное — Петро помнил об этом — нужно было быстро и организованно убрать урожай. Стране, фронту требовался хлеб, и к обмолоту, к сдаче зерна государству надо было приступить немедля, как только скосят первые гектары.

Было от чего голове пойти кругом даже и у более опытного колхозного председателя!

Петро сидел с Федором Лихолитом у единственной саманной стенки, оставшейся от прежнего полевого стана, и тщательно подсчитывал силы бригады.

— За косьбу я не боюсь, — говорил Федор. — Ты глянь, как деды стригут!.. Здорово включились!

Петро молча глядел на косарей. Они шли по старинке — в ряд, одновременно взмахивая сверкающими на солнце косами: дед Луганец, дряхлый мельник Довбня, хромой шорник Сахно и еще два старика, которых Петро не мог узнать по спинам.

— Ух, специалисты! — похвалил стариков Федор. — Дед Сахно, даром что кривой, два с половиной гектара в день свалить может.

— Свалить — это еще полдела…

Петро, щурясь от солнца, смотрел вокруг. В изжелта-зеленых разливах ячменя и пшеницы маячили остовы разбитых и обгорелых танков. Землю вокруг них осенью запахали и засеяли, хлеба обступили со всех сторон их стальные уродливые коробки, и мерещилось, что танки продолжают ползти, покачиваясь на рытвинах, порой почти скрываясь в чащобе колосьев.

По стерне прошли на скошенную загонку женщины с граблями. Невдалеке возились около лобогрейки два старика в соломенных брилях. Босоногая девчонка гнала из лощины коров с водопоя. «Ставок свой бригаде нужен», — мысленно заметил себе Петро.

До чего же тоскливо было видеть степь почти пустынной в эту страдную горячую пору! Ни веселого стрекота комбайнов, ни фырчанья автомашин и тракторов, ни звонких девичьих песен…

— Ну, давай еще раз подсчитаем твои людские ресурсы, — говорил Петро, разглаживая на планшетке клочок бумажки с пометками. — Вязальщиц у тебя пяти недостает… возчиков двух… Загребалыциков и вовсе нет.

— Этого нету, — со вздохом согласился бригадир.

— Старух придется просить, — сказал Петро, подумав.

— Так никого ж в селе не осталось! Таких, как моя матерь или бабка Бабанчиха, на степь не мобилизуешь. Рассыплются, пока дойдут.

— Ничего другого не придумаем, — грустно сказал Петро. — День-два полежит хлеб в валках — осыплется… Пойду сам сегодня по хатам, попрошу. Пускай выручают…

Он хотел направиться в село сейчас же, по пришел Павлушка Зозуля и сообщил, что у Якова Гайсенко не ладится с молотилкой и тот просил председателя заехать на ток.

На току Петро задержался. Старенькая малосильная молотилка, собранная Яковом Гайсенко из невесть где добытых им частей и деталей, накануне была перевезена сюда, и ею можно бы еще с грехом пополам попользоваться. Но не менее старый нефтяной двигатель, приспособленный для нее, при первом же пробном запуске отказал.

Около двигателя возились с самой зари Яков и помотавший ему меньший братишка.

— Собаке под хвост такую душегубку, — свирепо ругался Гайсенко, швыряя наземь гаечные ключи, какие-то пружины, болты. — Это ж истинная душегубка… Подведет она, вижу я ее настроение…

Гайсенко ругался с яростью, и по болезненному виду его худого, измазанного мазутом лица Петро понял, что Яков либо крайне переутомлен, либо захворал. И он ведь ни разу никому не жаловался; ни разу, с тех пор как Петро приехал, не напомнил о своей контузии! Он знал, что был сейчас единственным в селе человеком, разбирающимся в машинах, что на нем одном лежали все кузнечные и слесарные работы.

— А ну, погоди, Яша, — сказал Петро мягко. — Передохни немножко. Давай побеседуем. Возможно, зря силы тратишь на эту свою душегубку.

— Ну, а что же делать? — раздраженно спросил Яков. — Где мы лучший двигатель достанем? На шляху они не валяются.

Гайсенко сел на землю, раскинув ноги и вытирая паклей руки.

— Я на него, подлюгу, две недели угрохал, — едва не плача, сказал он. — А вон еще красуня стоит! — Яков зло ткнул рукой в молотилку. — Ты знаешь, как я ее лепил? Из дому доски таскал, гвозди сам делал. Хлопца нашего совсем замучил.

— Ничего, Яша, — тепло проговорил Петро, — вот разбогатеем, станцию свою построим, электричество будет нам и молотить, и пахать, и сеять. Мы тогда музей откроем, а в нем, на видном месте, будет стоять твоя «красуня» и движок. «Смотрите, скажем, люди добрые, что нам после оккупации осталось, а все-таки не сдались. И урожай вовремя убрали, и хлеб армии послали».

— Дай закурить, Остапович, — попросил Яков, лизнув сухие губы.

Петро наделил его махоркой.

— Ну, я его все равно заставлю крутиться, — сказал Яков, глубоко затянувшись дымом, и презрительно кивнул на двигатель.

— Действуй, дружище… Все же мы попробуем раздобыть более надежный движок, — пообещал Петро. — И потом я сегодня деда Кабанца тебе в помощь пришлю. Пускай около горна поработает.

Яков кивнул:

— Это дуже надо. У меня около кузницы трое конных граблей дожидаются, лобогрейка, две мажары… Куда это, к бесу, годится?

— Ты хоть завтракал сегодня?

— Я уж сразу в обед поем…

— Ну… это ты зря…

Петро достал из планшета кусок домашнего коржа, ломоть сала, отдал Якову и вскочил на велосипед.

«Вот тебе и Гайсенко!» — мысленно дивился Петро происшедшим в его школьном товарище разительным переменам. Более беспечного и, пожалуй, ленивого парня, чем Яков, трудно было до войны сыскать в селе. Комсомола с его хлопотными делами Гайсенко всегда чурался; он нередко сквалыжничал, гонялся за «длинным рублем», ворчал и ругался, если в МТС приходилось поработать лишнюю минуту. «А гляди-ка, сейчас ему и напоминать о работе не требуется, — раздумывал Петро, все более проникаясь симпатией к Якову, — сам ищет, а о заработках и не заикается. Значит, понял за время войны многое…»

Помня о своем обещании перевести в кузницу, в помощь Якову, деда Кабанца, Петро решил сделать это без проволочки. Подъезжая к селу, он остановился у наблюдательной вышки. Ее смастерили комсомольцы для наблюдения за полями и селом. Вышкой пользовался и дед Кабанец, выполнявший малообременительную должность старшего пожарника.

С верхнего помоста свешивались босые ребячьи неги.

— Эй, кто на дежурстве? — окликнул Петро.

Ноги исчезли, и тотчас же показалась круглая, низко остриженная голова Сашка́.

— Ну-ка, слезь на минутку, Сашуня, — попросил Петро. Сашко́ мигом спустился с вышки; на ремешке у него болтался бинокль — подарок Ивана.

— Дежурный звена охраны урожая Рубанюк Александр, — лихо доложил он, став перед Петром «смирно».

— Молодец! — похвалил Петро. — Деда Кабанца не видел?

— Был недавно. Ушел додому.

— Отнеси ему вот это…

Петро достал клочок бумаги, стал писать.

— А как же я могу? — возразил Сашко́, переминаясь с ноги на ногу. — Оставить пост нельзя. Полина Ивановна заругает.

Петро взглянул на братишку со сдержанной улыбкой.

— Ничего. Я отвечаю. Выполняется последний приказ.

— Есть!

Не сворачивая в село, Петро направился в бригаду Варвары Горбань. Там, как и у Федора, должны были начать уборку, готовили ток. Кроме того, в бригаде сейчас находился Бутенко, Петро надеялся при его помощи достать двигатель для молотьбы.

В полукилометре от Варвариной делянки он чуть притормозил, сдерживая разбег велосипеда, и, прикрыв глаза от солнца, огляделся.

На изволоке, спускающемся к левадам и приусадебным огородам криничан, стоял первый ряд крестцов, а дальше темнели на золотистой стерне кучки валков и уже связанных снопов.

Глядя на спорую работу женщин, расцветивших пестрыми юбками и платками степь, прислушиваясь к стрекоту косилок, Петро с облегчением подумал: «Ну, не так уж плоха бригада, как опасались…»

Он остановил велосипед на меже, около ржавой рамы немецкой автомашины, валявшейся здесь со дня отступления оккупантов, и зашагал в сторону работающих.

У ближних крестцов, закутав голову и щеки платком, сгребала колосья Полина Волкова. Петро издали узнал учительницу по ее стройной фигурке и беленькой кофточке.

Волкова тоже узнала Петра и, освободив губы от платка, задорно крикнула:

— Эгей! Включайтесь, товарищ председатель!

Взмахнув рукой, она снова взялась за грабли. Петро, приближаясь к ней, отметил про себя, что работает Волкова ничуть не хуже сельских дивчат: проворно и с той легкостью, которая дается только умелым и физически сильным людям.

— Если и вязать так можете, — сказал Петро, — поздравляю нашего нового бригадира.

— С чем?

— С хорошей помощницей!

— Будет вам смеяться!

Маленькие вишнево-яркие губы приоткрылись в довольной улыбке.

Петро показал рукой в сторону крестцов:

— Дела, вижу, неплохи… Лихолит, пожалуй, отстанет.

— Любопытно! — проговорила Волкова. — Очень любопытно… Председатель почти весь день пробыл в бригаде, а теперь боится, что ее обгонят…

Петро смутился. Он ведь и впрямь ничего еще не сделал, чтобы помочь Федору Лихолиту. А девушка, не догадываясь, видимо, о том, что слова ее повергают молодого председателя в еще большее смущение, оживленно говорила:

— Товарищ Бутенко у нас тут здорово разжег людей, поговорил с ними, пошутил, вызвал на соревнование…. Вот в полдень будем подводить итоги. — Волкова вынула из-за пояса несколько красных флажков. — Вручим передовикам первой половины дня. Это все товарищ Бутенко подсказал. Бригада дала ему слово переходящее знамя Ганны Лихолит завоевать.

— А где сейчас Игнат Семенович? — спросил Петро, испытывая острое чувство досады при мысли, что не догадался сделать и доли того, что сделал тут Бутенко.

— Игнат Семенович был недавно здесь. Кажется, к лобогрейкам пошел.

— А бригадир где?

— Она вяжет. Вон, видите, в синем платочке?

Петро пошел к Варваре. Она, ответив молчаливым кивком на его приветствие, продолжала вязать. Петро, взглянув в ее лицо, спросил:

— Что с тобой, Варя?

— Ничего, — сухо сказала Варвара и плотно сжала губы.

— Неправда! Всегда веселая, а сегодня что-то загрустила.

Варвара, положив связанный сноп, оправила соседний валок, распрямилась и стала приводить в порядок свои волосы. Зеленоватые глаза ее зло блеснули, лицо, обычно жизнерадостное, белое, — а сейчас испятнанное коричневыми конопинами, выдававшими беременность, стало еще более темным.

— Нехай они сгорят, чтоб я до них еще ходила! — процедила она сквозь зубы.

— Кто?

— Лайдаки проклятые. Не хотела брать бригаду, так уговорили ровно маленькую. Всю ночь бегала по хатам. Ноги у меня не казенные…

— Постой, постой! Кто не вышел?

— Лаврентьиха отказалась.

— Как отказалась?

— «Не пойду!» — и все. Я ей: «Федоска, да ты одумайся, что ты мелешь? При оккупантах выходила, на душегубов работала, а на себя не хочешь». — «Своих я не боюсь, говорит, ничего мне не сделают, а вот вывезем весь хлеб на заготовки, чем я детей кормить буду?» — «Федосья, говорю, у меня тоже двое; так, значит, давай своими огородами займемся, нехай хлеб пропадает?» — «Я хоть огородину соберу, говорит, прокормлюсь как-нибудь с пацанами». Я и так, и так… «Федосья, говорю, стыдные у тебя слова, стыдно их и слухать!» С тем хлопнула дверьми и пошла.

— Не свои слова — чужие повторяет она, — сказал Петро. — Муж у нее на фронте, сама она сколько горя хлебнула во время оккупации. А кто еще не вышел?

— Малынцова — сноха. «Больная», говорит. Брешет… Горпина Грищенчиха…

— К вечеру дай мне списочек. Разберемся. А ты подними голову выше, Варя! Не такие трудности были. Как там Андрей Савельевич поживает?

— С утра подался на ферму.

— Он… обиды не затаил?

— Да он радуется. А там кто его знает? Обижаться ему нечего.

Высказав Петру то, что ее тяготило, Варвара взяла перевясло.

Солнце припекало все сильнее, зной струился над степью, затрудняя дыхание, обжигая лица и руки.

— Где же Игнат Семенович? — спросил Петро. — Что-то не видно его.

— Был. Пошел в село. А как там у дядька Федора?

— Убирают. Грозятся знамя переходящее забрать.

— Ну, нехай, — с напускным равнодушием ответила Варвара. — Это мы еще посмотрим.

Был полдень, когда Петро вернулся в село. Не заезжая в правление, он спрыгнул с велосипеда около двора Федосьи Лаврентьевой и, вытирая пот со лба, зашагал к хате.

По дороге сюда Петро с трудом подавлял острое враждебное чувство к Лаврентьихе, принуждая себя быть хладнокровным и спокойным. А вошел на подворье, увидел худенького мальчишку и девочку — и сердце его дрогнуло.

— Где мамка, орлы? — спросил Петро. Он присел перед ними на корточки и тут увидел хозяйку, идущую с огорода к хате.

— Доброго здоровья! — с преувеличенной приветливостью и не без смущения поздоровалась она.

— Здравия желаю, Федосья Михайловна!

Женщина молча подняла и отбросила с дороги хворостину, отставила с порога щербатый чугунок, открыла ставни в чистую половину хаты.

— Проходьте, что ж так под сараем сели?

Петро провел рукой по голове мальчугана, подмигнул девчонке и пошел к дому.

В светлице с незастекленными окнами он увидел голые стены и непокрытый стол, длинную лавку, кучу проросшего картофеля, сваленного в углу, почувствовал гниловатый запах запустения.

— Поизвиняйте, что у нас так, — сказала хозяйка, смахивая фартуком пыль с лавки. — Ничего не оставили, проклятые. Сидайте, пожалуйста.

Петро вспомнил: дом Ефима Лаврентьева, превосходного плотника и неутомимого работяги, был до войны одним из самых зажиточных, благоустроенных в селе.

— Что слышно про хозяина? — спросил Петро, сняв фуражку и пятерней расчесывая влажный от пота горячий чуб. — Никаких известий?

— Ничего нету. Как с первого дня ушел тогда, ни письма, ни похоронной.

— Зачем же похоронная? Воюет где-нибудь.

Федосья вытерла кончиками пальцев уголки сухих губ, вздохнула. Она была еще довольно молодой, но густая сеть мелких морщинок оплела смуглое, когда-то красивое лицо.

Петро раздумывал, как бы начать разговор.

— Варька, наверное, жалилась? — опередила его своим вопросом Федосья, бросив на председателя настороженный взгляд. — Я же знаю, чего это вы в гости зашли.

— Догадливая, — усмехнулся Петро. — Надо идти в степь, Федосья Михайловна.

— Заберите пацанов моих, тогда пойду. Куда я их дену? Чем я их кормить буду? — Федосья даже захлебнулась от волнения. — С базара я их не нагодую. Купленым, говорят, не наешься. Крыши вон совсем нет, — ветер по хате гуляет…

Петро вспылил:

— Вам не стыдно такие вещи говорить? А как же наши фронтовики врага будут бить, если мы им хлеба, мяса не дадим вовремя? Что ваш Ефим скажет, когда вернется и узнает: Федосья отказалась общему нашему делу помогать! А разве колхоз не кормит вас, не одевает? А? Вспомните, когда все работали дружно, что вы на трудодень имели? Вспомните-ка!

— Так у меня ж детей полная куча.

— За детей прятаться нечего. Дети и у других есть.

— Ну, возьмите их! Берите! Я пойду, — виновато пряча глаза, пробормотала Федосья. — Что я, работы боюсь? Иль у меня сердце за колхоз не болит?

— Не болит, Федосья Михайловна. Болело бы, давно пришли бы, посоветовались: «Что делать?» А детей можно пристроить. Ясли откроем.

Федосья краснела и бледнела и, наконец, созналась:

— Сбила меня эта сноха Малынцова. «Хлеб, говорит, бабоньки, весь в заготовку пойдет, ничего не останется, а огородину не заберут».

Петро нахмурил брови, сердито посоветовал:

— Вы в одну компанию с этой Малынцовой не ввязывайтесь. До нее мы еще доберемся.

— Выйду завтра. Я свое нагоню.

Во дворе Петро задержался, оглядел крышу.

— Да-а… немножко управимся — привезем соломы или камыша, накроем.

— Спасибо, Петро Остапович! Такое уж будет спасибо!

Дел у Петра было еще много. Надо было наведаться к старухам и упросить их помочь на степи, проверить, пошел ли дед Кабанец в кузницу.

Увидев на подворье старуху Кабанца, Петро соскочил с велосипеда.

— Бабушка, дед Мефодий где?

Глуховатая бабка, выпростав из-под платка и седых косм ухо, приложила к нему ладонь.

— Где Мефодий Гаврилович, спрашиваю! — крикнул Петро громче.

— Черти его понесли, а куда — не сказал, — неожиданно сильным, визгливым голосом ответила старуха.

Размахивая длинными руками, ударяя себя по костистым, выпиравшим под домотканной юбкой бедрам, она вдруг заверещала на всю улицу:

— И где он взялся, паразит, на мою голову?! С самого ранку до ночи черти его носят, а ты корми его, паразита, стирай на него! До Харитины ходит, а придет — есть просит, давай ему…

— Да он, случаем, не в кузню пошел? — посмеиваясь, перебил ее Петро.

— Га? Наверно, в кузню, сынок…

Старуха вновь принялась громогласно честить своего мужа, и Петро, смеясь, хотел уже уйти, но столкнулся у ворот с матерью Федора Лихолита, семидесятилетней бабкой.

— Чего она развоевалась? — спросила та, здороваясь с Петром.

— Посильней громкоговорителя. А я как раз к вам собирался.

Он рассказал ей о тяжелом положении на степи, попросил помочь.

— Хоть по нескольку снопов каждая из вас свяжет, и то легче нам будет, — сказал он. — Сами не управимся.

К радости Петра, старуха не только дала согласие выйти завтра в степь, но и вызвалась переговорить со своими соседками.

Обойдя еще несколько дворов, Петро убедился в том, что договориться с людьми ему удастся. Когда он разыскал Василия Ивановича Бурю, чтобы упросить его хотя бы временно создать детские ясли силами больницы, старый врач сперва критически сказал:

— Несколько странные поручения, товарищ молодой председатель, даете лечебному учреждению! — Подумав, он уже более мягко добавил: — Но раз надо, следовательно надо. Что-нибудь придумаем. Завтра пусть ведут детвору, примем…

* * *

На другое утро Петро, направляясь в степь, увидел в полукилометре от села необычное шествие.

По утоптанной полевой дороге шла с песней, вооруженная вилами, граблями, тяпками, бригада старух.

Видимо, вспомнив свою давнюю молодость, некоторые из них принарядились в расшитые «крестиком» сорочки, узорчатые фартуки и даже старинные корсетки. Пели они хотя и старческими, не сильными голосами, но дружно, и Петро, следуя за ними в некотором отдалении, с улыбкой прислушивался, как, напрягаясь, выводила высокие ноты бранчливая бабка Кабанчиха.

Петро издали подсчитал. Собралось семнадцать старух. Это была немалая сила — почти полная бригада.

Он обогнал их возле двух терновых кустов у развилки дорог. Сняв фуражку, поздоровался.

— Кто же за бригадира у вас, дорогие хозяюшки? — спросил Петро, чрезвычайно довольный тем, что его затея удалась.

— Каждая себе за бригадира, — шустро откликнулась краснощекая и крупноносая бабка Харитина. К седьмому десятку эта дородная, широкоплечая женщина не утратила ни бойкости, ни физической силы.

— Так не годится, без бригадира, — возразил Петро. — Ну, да ладно, на месте договоримся.

Варвара Горбань, уступив настояниям Петра, с неохотой согласилась допустить старух на свой участок, а своих, более молодых, одиноких женщин отправить в дальнюю бригаду, в помощь Федору Лихолиту.

Она отобрала наиболее крепких старух на вязку снопов; остальным поручила окучивать картофель.

— Нехай себе ковыряются, — сказала Варвара, снисходительно посмеиваясь.

Старухи, гордясь тем, что сам председатель приходил к ним за помощью, и не желая посрамить себя перед молодицами, принялись за работу весьма ревностно. Подоткнув юбки, сняв с себя лишнюю одежду, они закопнили за полтора часа снопы, связанные накануне, чисто подгребли стерню, а когда взялись вязать, то косцам и лобогрейщикам пришлось туговато.

Гриша Кабанец, уже приступивший к обязанностям учетчика, замерил перед обедом убранную старухами делянку и сообщил Варваре:

— Придется, кажется, бабкам флажок передать.

К обеденному перерыву пришел Остап Григорьевич.

В бригаде не было ни одного коммуниста, всю массовую работу пришлось возложить на кандидата партии Волкову, на комсомольцев, и у старика было на душе неспокойно. Не раз попадало ему от секретаря райкома за эту отстающую бригаду.

Но Волкова сразу его успокоила.

— Послушайте, что будет через полчасика, — сказала она, широко улыбаясь, — когда объявим результаты сегодняшней работы. Гриша уже заканчивает подсчеты.

— Ну, а как слабосильная команда? — поинтересовался Остап Григорьевич, кивнув обнаженной, лоснящейся от пота головой в сторону старух.

— Вот вы услышите, — ответила Волкова, блестя глазами.

В обеденный перерыв, когда к одному месту, на полевой стан, сошлись все колхозники, Гриша Кабанец, возбужденный тем, что именно ему предстояло сообщить нечто неожиданное, дрожащим голосом зачитал экстренно выпущенную комсомольцами «молнию». И все собравшиеся в эту минуту на полевом стане несколько мгновений молчали, до крайности удивленные услышанным.

Первая нарушила тишину дородная бабка Харитина.

— Сопли вам утерли, хоть вы и молодые! — торжествующе крикнула она молодицам, потрясая узелком с харчами. — Щоб не дуже похвалялись: «мы» да «мы»…

— С обеда, голубоньки, еще не так вам навтыкаем! — весело, пронзительным голосом поддержала ее Кабанчиха.

Остап Григорьевич, и сам приятно удивленный тем, что старухи ухитрились за полдня связать на восемьсот снопов больше, чем постоянные вязальщицы, поднял руку, призывая к тишине.

— А ну, помолчите, сороки! — прикрикнула мать Федора Лихолита. — Дайте человеку сказать.

— Тут, дорогие бабоньки, дуже интересно получается, — начал Остап Григорьевич, прокашлявшись. — Конечно, слов нет, поздравляем престарелых наших домохозяюшек, и даже с большим уважением, за то, что в первый день забрали они своей фронтовой, ударной работой красный флажок. А теперь ставлю вопрос до тех, которые помоложе. Как вы дальше мечтаете быть? Это же, получается, вроде позор для вас?

— После обеда еще раз подсчитаем, Григорьевич, — звонко отозвалась Степанида, соседка Рубанюков. Она издавна славилась в колхозе как первая вязальщица. — Абы лобогрейки управились.

— Неужели, дивчата, не докажем? — крикнула Варвара.

— Доказали уже, — язвительно подковырнул кто-то из старух.

— Да что вы сцепились? — спросил чей-то добродушный голос. — На обчественную пользу стараемся.

— Верно, тетка Горпина.

Заговорили, зашумели снова все сразу, и Остап Григорьевич, поглядывая на разгоряченные лица женщин, внимательно вслушиваясь, понимал: нет, сейчас они уже не позволят друг другу работать кое-как.

А женщины и про обед забыли. Возбужденные крики еще долго раздавались над полевым станом:

— Забрали флажок несправедливо! У нас делянка не такая тяжелая.

— А-а… нашла, на что спираться! Вумница!

— Вот перейдем с обеда на ту загонку, с краю… Там хлеб высокий, густой.

— Нехай товарищ Бутенко приедет или председатель… Они скажут, кто спереди, кто позади.

Петро, возвращаясь из лихолитовской бригады, еще издали услышал галдеж на полевом стане Варвары и обеспокоен-но подумал: «Что за черт! Подрались, что ли?»

И, выяснив у Гриши Кабанца, встретившегося ему на дороге, причину шума, рассмеялся над своим предположением.

— Сколько всего убрали до обеда? — спросил он учетчика.

— Десять гектаров и шесть соток. Могли б и больше, да дядько Андрей простоял с лобогрейкой сорок минут.

— Ну, я им еще подбавлю масла в огонь, — сказал Петро. — Федор Кириллович сегодня убрал уже двенадцать и восемь сотых.

VII

Полина Волкова никому не могла бы признаться в том, что переживала она в последние дни. Впрочем, она и сама себе еще не давала ясного отчета в происходившем.

Днем, пока она была среди людей и на нее сваливалось множество всяческих обязанностей и забот, было легко и хорошо. Работа секретаря комсомольской организации ее увлекала и радовала.

Ее умение во всем и со всеми быть простой и непосредственной молодежь быстро оценила. Комсомольцы и ребятишки наперебой старались придумать, подсказать что-нибудь новое, чтобы заслужить у Полины короткую похвалу: «Молодец!» или нежное: «Ты — мое золото!»

Но, приходя поздно вечером к себе домой, в маленькую комнатку в хате школьной сторожихи, Полина старалась поскорее лечь и заснуть, чтобы не остаться наедине со своими мыслями.

Память настойчиво воскрешала перед ней тот солнечный летний день, который она провела в последний раз вместе с Саввой.

Накануне она уговорила его поехать в пионерский лагерь «Запорожстали», где когда-то работала вожатой отряда. Они, вспомнив детство, весь вечер резвились, как дети, побыли с ребятишками на традиционном костре. Глядя на тлеющие искры догорающих веток, на шумную детвору, на веселое, ставшее вдруг по-мальчишески беспечным и озорным лицо Саввы, она думала тогда: «Как хорошо жить!»

Впереди все рисовалось безоблачным и светлым. Оба они — студенты выпускного курса — давно решили ехать работать в село вместе, и до этого желанного дня оставалось совсем немного.

А в полдень, уже собираясь в город, они услышали по радио речь Молотова о нападении гитлеровских полчищ. Полина смотрела в лицо Саввы; он сильно волновался, хотя и старался этого не показать.

В сентябре она узнала, что Савва, ушедший на фронт добровольцем, погиб под Киевом, и после этого ей было невыносимо трудно видеть молодых мужчин, почему-либо оказавшихся не на фронте, а в эвакуации.

А теперь эта встреча с Петром Рубанюком! Он удивительно был похож на Савву! И не только внешностью — глазами, голосом, улыбкой, смуглым румянцем; Савва был таким же деятельным и энергичным, так же, как Петро Рубанюк, умел зажигаться на работе, ладить с людьми, увлекать их тем делом, которым сам увлекался.

Полина никому не говорила об этом сходстве, которое заставило ее снова пережить свое горе, выбило из колеи.

Самым непонятным и досадным было то, что ее невольно влекло к Петру, так же как когда-то к Савве: ей были приятны его удачи, ее огорчало, если у него что-либо не ладилось. С какой радостью прислушивалась она к словам криничан, хваливших молодого председателя! В это время она чувствовала себя почти счастливой, словно речь шла об очень близком ей, дорогом человеке.

Лишь огромным напряжением воли ей удавалось скрывать от Петра все, что с ней происходило.

На другой день, после того как в первой бригаде случилась перепалка между старыми и молодыми вязальщицами, Полина Волкова, чуть забрезжил свет, помчалась к Варваре.

Перед зарей покрапал дождик. Трава под ногами, потемневшие кусты сирени, розовые и желтые мальвы у хат блестели бисеринками брызг. С деревьев медленно падали капли. Пахло мокрой землей, подопревшим сеном.

У ворот Горбаней стоял, сонно позевывая, Андрей. Держа в руке конец налыгача, он смотрел, как телушка с хрустом щиплет бурьян у плетня.

— Доброго ранку, Андрей Савельевич!

— Доброго здоровья, если не шутишь!

— Варя дома?

— На степь собирается.

Варвара выглянула из дверей с махоткой в руках.

— Что так рано, голубонько?

— Дело, Варвара Павловна. — Девушка улыбнулась насупленному Горбаню. — К вам тоже разговор, Андрей Савельевич.

Волкова побежала к хате и на цыпочках последовала в кухню за хозяйкой.

— Придумала, как быстрей вязать, Варя, — торопливо прошептала она, поглядывая на спящих детей. — Людей потребуется меньше, а сделаем больше.

Варвара пристально, с явным сомнением посмотрела на возбужденное лицо девушки.

— Не верите? — Волкова откинула прядь волос, упавшую на лоб. — Можно в два раза больше сделать снопов. Я попробовала вчера вязать и думала над этим.

Варвара, покрывая голову платком, часто мигая ресницами, слушала. На пятнистом, чуть припухшем со сна лице ее было написано снисходительное любопытство.

— Это как на производстве, — пояснила Волкова: — разделение труда. Одна готовит перевясла — и только! Другая — валки. Третья вяжет.

— Ну и что?

— Двинем дело быстрей.

Несколько минут спустя Волкова, поджидая Варвару возле ворот, говорила Горбаню:

— Мы, Андрей Савельевич, обсуждали вчера, чем вашей животноводческой бригаде помочь.

— И что надумали?

— Решили выделить пока двух комсомольцев.

— Зачем это?

— Будут массовую работу вести. За молодняком смотреть. К телятам и ярочкам прикрепим пионеров. Пусть шефствуют;.

Горбань поскреб ногтем висок, неохотно согласился:

— Не препятствую.

Подумав, он повторил:

— Нет, не препятствую. Давайте… Партейных у меня нету, нехай комсомольцы заворачивают.

Село просыпалось… В соседнем дворе, за кустами акации, опоясанными глиняной огорожей, отбивали косу.

— Дедушка Егор! — крикнула Волкова наугад.

Звук затих. Из-за листвы показалась желтая плешина, Потом борода.

— Кликал кто?

— На степь пора, опаздываете.

Старик поднял голову, поглядел на грязные обрывки дождевых туч.

— Успеем… С зари не укосишь, роса…

Варвара и Полина вышли за село, когда над бугром, окутанным дымкой, уже золотились низкие облачка. Медленно гасли последние звезды. С пруда долетел свежий ветерок. Заглушая птичий гомон, исступленно квакали лягушки.

У крайней, стоящей на отшибе полуразрушенной хаты вдовы Одарки Черненко догнали Федосью Лаврентьеву.

— Ты сегодня, милушка, раньше всех, — похвалила Варвара.

— А что ж срамиться перед старыми, — с улыбкой ответила та, отворачиваясь и поблескивая серьгами.

— Одно дельце сегодня испытаем, — сказала Варвара и подмигнула Полине, — по-научному…

Пока взошло солнце и просушило жнивье, женщины успели попробовать, что получится из скоростной вязки.

— Да так же можно тыщи за день связать! Дуже просто, а глянь… — удивленно сказала Степанида, которой Федосья Лаврентьева готовила и клала на валок перевясла. Христинья Лихолит оправляла вслед за Степанидой и Федосьей валок.

Петро Рубанюк приехал в бригаду позже, когда уже пустили лобогрейки. Он походил с Варварой и учетчиком по делянке, ощупал на крепость два-три снопа, связанные утром.

— Ничего не скажешь, придумали здорово! Кто это?

— Полина Ивановна подсказала, — гордо, словно идея принадлежала ему, ответил Гриша Кабанец.

Варвара подтвердила:

— Полиночка! Еще до света ко мне прилетела.

— Только давайте вот еще что… — Петро, меряя взглядом ряды валков, что-то прикидывал. — Давайте так: пусть дивчата не за лобогрейкой идут следом, а поперек покосов. Поняла? Тогда…

— А ведь и правда! — восхищенно перебила Варвара.

— …тогда валок один от другого будет лежать не в четырех метрах, а рядышком. Ходить меньше придется.

— Ей-богу, ловко как получится!

Варвара побежала к вязальщицам.

— Сегодня бабкам туговато придется, — весело сказал Гриша Кабанец. — Отнимут у них флажок.

— Ничего! Завтра все будем вязать по-новому.

Петро был несколько уязвлен тем, что такой простой способ вязки снопов подсказал не он, агроном, председатель колхоза, а девушка, в сущности мало искушенная в сельском хозяйстве.

Но думать о Волковой, живой, смышленой девушке, так быстро и глубоко проникшейся интересами колхоза, было ему приятно. Петру захотелось повидать ее и сказать что-нибудь теплое.

— Где Полина Ивановна, не знаешь, Гриша? — спросил он паренька.

— В село пошла, в ясли. Там у доктора что-то с ребятами не ладится.

Петро, глядя на паренька, подметил, что лицо его бледнее обыкновенного, белки глаз покраснели.

— Ты что зеленый такой? — спросил он. — Не высыпаешься, что ли?

— Мы же с Павлушкой всю ночь около хаты Малынчихи, в бурьянах, загорали.

— Ну, и что?

— Дождь нас чешет, а мы накрылись Павкиным пиджаком и сидим себе.

— Без толку просидели?

Гриша с сожалением кивнул головой.

До обеда Петро решил побыть в первой бригаде, на скоростной вязке снопов.

Варвара, убедившись, что новый метод экономит время и силы женщин, тут же, не откладывая, перестроила работу вязальщиц. Степанида, Федосья Лаврентьева и она сама вязали, а каждой из них помогали еще двое. Теперь уж пришлось крепко подтянуться скидалыцикам и укладчикам копен.

— Давай, давай! — задорно покрикивали женщины, не позволяя останавливаться лобогрейкам ни на минуту.

Через два часа Гриша Кабанец подсчитал и ахнул.

— Да если так дальше пойдет, норм по пять сделают, — возбужденно говорил он Петру.

Забыв об усталости, паренек стремительно носился между молодицами, взволнованно кричал:

— У вас, знаете, уже тысячи по полторы снопов, не меньше!

Неожиданно вырвалась далеко вперед со своими помощницами Федосья Лаврентьева. Она сократила переход от прогона к прогону и на этом сэкономила много времени.

В двенадцатом часу в бригаде появился Бутенко.

Поднявшись на взгорье и прикинув на глаз количество копен, он сразу определил, что их значительно больше, чем можно было бы ожидать.

— Вы, я вижу, серьезно решили сапуновцев обогнать, — удивленно и тепло сказал он подошедшему Петру. — Вишь сколько за полтора дня наворочали!

— А в Сапуновке давно косят? — осторожно спросил Петро.

— В Сапуновке? — Бутенко прищелкнул языком. — Они сегодня первые три мажары зерна повезли сдавать государству. Обскакали вас.

— Раз уже повезли — обскакали, — скрепя сердце согласился Петро. — Мы их осенью на соревнование вызовем. Сеять и пахать будем уже без штурмовщины.

— Ну, а это все-таки штурмом? — кивнув на копны, спросил Бутенко.

— Э, нет! Сообразительность и сметка…

Петро стал рассказывать.

— Да ты погоди, погоди, как это? — то и дело прерывал Бутенко Петра, расспрашивая о каждой мелочи. Уяснив, в чем суть нового метода, он с восторгом воскликнул — Это же расчудесное дело! Ну-ка, пойдем к этим чародейкам. И сегодня же готовь заметку. Захвачу в район. Нет, в область пошлем. В Киев нужно написать.

Настроение его поднялось еще больше, когда он сам посмотрел, как споро и ладно кипела работа у женщин.

— Да ведь если так, с толком, умно, с огоньком, будем работать всегда, знаете вы, как быстро поднимемся! — с жаром говорил он вязальщицам, когда они устроили себе короткую передышку.

Бутенко увлекся и с воодушевлением принялся рассказывать о передовиках района, о том, как работают соседние, более успевающие колхозы.

— А теперь мы и о вашем опыте расскажем, — закончил он. — На весь район его распространим.

Они вместе пошли посмотреть на работу старух.

— Что-то не вижу у вас красного флажка, дорогие хозяюшки, — сказал Бутенко, здороваясь со всеми, но глядя на стоявшую ближе к нему бабку Харитину. И громко, так, что слышали многие, продолжал с лукавой усмешкой: — А я радовался, думал — не подведет меня старая гвардия, покажет молодым, что такое стахановская работа.

— Ой, лышечко! Сколько ж можно показывать, Семенович? — шустро спросила громкоголосая Харитина. — Вчера утерли нос и сегодня докажем. Чего загодя балакать?

— Сегодня навряд ли. Там сейчас чудеса делают.

— И-их, гражданин начальник! — встряла в разговор Кабанчиха. — Прибегал хлопчик дядьки Грищенко… этот… забываю, как звать. Хвалился! Да ни в жизнь не поверю, что по тыще снопов можно за день.

— Тут сотни три скрутишь — и то поясницу ломит, — поддакнула ей мать Федора Лихолита.

Старухи, пользуясь возможностью передохнуть, сгрудились вокруг Бутенко и Петра. Перебивая друг друга, загомонили:

— Выдумывают черт-те что! Это которой перевясла вязать, ей легко. А другим?

— И-и, кума! Сколько ни живу, у нас так, ей-богу, сроду невязали, — клялась Кабанчиха, покрывая остальные голоса своим визгливым фальцетом.

— Один день, может, и налепят.

— Это не тот… не конбайн.

— Чтоб тыщу? Да ни за что не поверю, хоть убейте!

Бутенко слушал, улыбаясь.

— Все наговорились? Теперь расскажи, председатель, как все-таки вяжут по тысяче. А я пока водички попью. Найдется у вас водичка?

— Там квасок яблочный в сулее, — сказала мать Федора Лихолита.

Наполнив кружку, она поднесла Бутенко.

Бабка Харитина шутливо упрекнула:

— Это зазря, свахо, угощаете. Они еще не заработали… — И другим, уважительным тоном добавила: — Пейте на здоровьичко.

— Квасок ширяет в носок, — отведав холодного кисловатого напитка, ответил шуткой Бутенко. С жадностью допив, заверил: — Сейчас мы отработаем. За нами не пропадет.

Он снял пиджак и, закатав рукава косоворотки, предложил:

— Давайте попробуем. Мы с председателем, так и быть, сядем на лобогрейки, а вы вязальщиц побойчее выставляйте.

Он пошел к лобогрейке и на первом же круге удивил всех. Валки у него ложились аккуратно и ровно, вязать было легко.

— Гляньте, бабы, — обратила внимание Харитина, — лучше, чем у нашего Андрюшки, ровней.

— Учитесь, — порекомендовал Петро Гичаку и другому лобогрейщику, деду Даниле Черненко.

— Ну-ка, покажи класс, председатель! — подзадорил Бутенко Петра, поровнявшись на втором круге. — Покажи гвардейскую хватку.

Петро, зашагав ко второй лобогрейке, повел плечами, расправляя их, молодцевато поплевал на ладони. До отъезда в Тимирязевку его не раз премировали как одного из лучших косцов колхоза. И сейчас Петро управлялся искуснее, нежели Бутенко, и, проработав с час, накосил немало.

Но, когда он соскочил с сиденья, на спине и подмышками у него темнели большие пятна от пота, губы пересохли, на дрожащих ладонях вспухли багровые рубцы.

— Без привычки тяжеловато, — признался Петро, передавая вилы Гичаку.

— Нет, ловко у вас получается, — сказал тот.

VIII

Старухи долго приноравливались вязать по-новому, дело у них шло туго, и Бутенко, понимая, что мешать им не следует, сказал Петру:

— Давай, председатель, вон под копной полежим. Начальству тоже положено отдыхать.

Он расстелил в тени, возле копны, свой дождевик, положил под голову пиджак и с наслаждением растянулся.

Петро прилег рядом. Отсюда далеко были видны поля колхоза, крыши Чистой Криницы, сторожевая вышка, правый берег Днепра с дубняком, вербами и осокорями.

Петро глядел, как невдалеке, у кустов придорожной полыни, вились дрозды. Старики в широкополых соломенных брилях выпрягали коней и собирались полдничать. И вдруг, без всякой связи с тем, что видел перед собой, он вспомнил о фронте.

Какая здесь тишь! Словно и нет уже на земле войны, с ее взрывами, полыхающими пожарами. Прошла с какой-то девушкой к полевому стану Полина Волкова; обе оживленно жестикулировали. Их обогнал на велосипеде Яков Гайсенко и, обернувшись, крикнул что-то, видимо озорное, потому что. Волкова погрозила ему кулаком.

Провожая ее глазами, Петро вспомнил, как накануне, перед вечером, он увидел ее с малышами у въезда в село. Волкова сидела на траве с огромной охапкой полевых цветов на коленях и надевала пышный венок на голову самой маленькой девочке. И у нее самой и у девчушки были такие счастливые лица, что Петро, любуясь, остановился. «Вот за это, за ребятишек, стоило воевать, терпеть фронтовые лишения и невзгоды», — подумал он тогда.

«А все-таки зря я не поехал в райвоенкомат, — неожиданно подумал он. — Сейчас бы переосвидетельствовали, здоровье улучшилось».

— Ах, и расчудесно! — бормотал между тем Бутенко. — Всю жизнь под копной пролежал бы!

Петро поглядел на него с усмешкой: это Бутенко-то смог бы спокойно лежать!

А секретарь райкома на какой-то короткий миг отдался дреме, даже легонько всхрапнул. Но в следующую же минуту он приподнялся, сорвал побег повилики с розовыми цветочками и, зажав его потрескавшимися губами, сказал:

— Ну, докладывай, председатель, чем занимался эти дни. Какие у тебя тормоза, скрипы, помехи?

— С движком у нас плохо, — ответил Петро и сел, поджав под себя ноги. — Завтра молотить, а старый движок подводит. Гайсенко замучился с ним.

— Возьмешь у сапуновцев. Я уже договорился с ними, у них два запасных, — ответил Бутенко так быстро, будто просьбу Петра он предвидел давно. — А у вас они просили саженцев.

— Это батько даст сколько угодно.

— С движком кончено. Ну, а чем занимался эти дни? Делись опытом.

Петро добросовестно, не обходя и мелочей, рассказал о первых шагах своей председательской деятельности.

Бутенко вначале прерывал его вопросами, вставлял замечания, а под конец Петро увидел, что глаза у него закрыты, ресницы подрагивают.

Петро, стараясь не разбудить его, тихонько приподнялся, и в эту минуту Бутенко вынул вдруг из кармана трубку и, нащупывая кисет, сказал:

— Взялся ты горячо, но не совсем правильно. Распыляешься…

Набивая трубку, он облокотился на сложенный пиджак; крошки самосада посыпались на брюки, на дождевик, но ему не хотелось менять позу. Он все-таки за последние дни сильно устал.

— Сам ты везде не поспеешь, — продолжал Бутенко, закуривая, — хоть и автомобиль тебе дать вместо велосипеда. Представь себе председателя, который начнет обходить хаты всех лодырей…

— Эта Федосья Лаврентьева не лодырь.

— Я о системе говорю, а не об исключениях. Создай себе надежную опору, актив, укрепи авторитет бригадиров. Я бы лично начал с этого. И совершенно незачем руководителю колхоза самому бегать, скажем, к кузнецу, проверять, выполнил или не выполнил, он твое распоряжение. Мелочь? Нет, опять-таки речь идет о системе, о принципе. Кузнец твой, или плотник, или другой колхозник привыкнут к мысли, что председатель не верит в своего завхоза или бригадира. А будем говорить прямо: в колхозе все немножко разболталось, тут придется подвинтить шурупчики покрепче…

Бутенко вдруг спохватился:

— Я тебе, кажется, слишком элементарные вещи разжевываю.

— Нет, слушаю вас, Игнат Семенович.

— Я хотел бы еще послушать тебя, — сказал Бутенко, делая ударение на слове «тебя». — Твои планы, думы твои… Ну, закончите уборку, вспашете, посеете, дальше что?

Ожидая ответа, он занялся своей трубкой.

— Дырок в колхозе столько, что, честно признаюсь, не знаю, за что в первую очередь и взяться.

— А знать положено.

— Строиться нужно. Полевых таборов нет, амбары худые, фермы надо возводить новые, клуб необходим. А главное, до зарезу нужна электростанция. Я уж не говорю о том, что почти все хаты нуждаются в серьезном ремонте. Потихоньку примемся за все это.

— Езди потиху, не будешь знать лиха? Так? — Бутенко решительно повел рукой, словно отрезал. — Не годится! Эта премудрость, дорогой академик, нам не годится. Вот если бы ты сказал: «Хочу строить быстро, строить фундаментально, прочно, красиво», к пользе и славе российской, как когда-то говорил Михайло Васильевич Ломоносов; вот если так строить, тут и я и райисполком тебе первые помощники.

Петро невольно вспомнил, как стараются колхозники раздобыть лишнюю тяпку, ссорятся из-за ведерка, топора. Вон Сашко́ изловчился делать проволочные гвозди, так ему проходу не дают: «Сашуня, сердце, одолжи десяточек, до зарезу нужно!» А тут, не говоря уже о генераторе и моторах, потребуются десятки лопат, ломы, пилы, топоры, бестарки, носилки.

Но в воображении Петра встали электрифицированные молотильные тока, фермы, радиоузел, поливные установки на огороде и в саду. И свет, свет далеко вокруг…

— Мы с электростанции начнем. Кое-что все-таки от нее осталось. Пять моторов Кузьма Степанович успел в землю закопать.

— Абсолютно правильно. Но не «потихоньку». К весне, никак не позже, она должна дать ток.

— Людей потребуется очень много. Плотину привести в порядок — и то… Транспорта сколько! Нет ни турбины, ни генератора, ни электропроводов.

Оба на минуту задумались. И Петру и Бутенко было совершенно ясно, какие трудности возникнут перед Чистой Криницей, если взяться за строительство.

— Есть вариант, Игнат Семенович! — сказал Петро. — До войны криничанскую станцию проектировали только на двадцать киловатт. Маленькая, а строили ее два с половиной года… Что, если теперь построим побольше? Силами нескольких колхозов?

— Рад, что ты сам дошел до этой мысли, — сказал Бутенко с довольным лицом. — Сапуновцы уже интересовались, не примете ли вы их в пай. Такой речки, как у вас Подпольная, нет ни у них, ни в «Дне урожая», ни в Песчаном. Вот и мозгуй. Прямой резон объединиться. Каждый колхоз выставит строительную бригаду. Гидротехников и монтажников я уже на себя беру. Подыщем…

Старухи несколько раз приходили, но так и не дозвались Петра и Бутенко обедать; они всё сидели под копной. Федор Лихолит и Варвара Горбань, которым понадобился председатель, чтобы окончательно решить вопросы, связанные с молотьбой, застали около них и Якова Гайсенко. Все трое склонились над листком бумаги, испещренным цифрами. Это был всего-навсего приблизительный расчет людей, которых можно было привлечь к восстановлению гидростанции, однако Петро так бережно положил его к себе в планшет и выражение лица у него было таким, что Лихолит не утерпел и спросил:

— О чем-то важном, вижу, толковали?

— Так вот, друзья, — сказал Петро, — давайте думать, как нам и с уборкой справиться и за гидростанцию взяться. Игнат Семенович установил срок — дать ток весной.

— Придется крепко думать, — сказал Яков, поглядывая, на Бутенко. — Игнат Семенович мягкий, мягкий, а как срок назначит — требовать крепко будут.

— Это ты, Гайсенко, правильно подметил, — сказал Бутенко, пожимая всем руки на прощанье.

* * *

В течение недели Петро, с трудом выкраивая время, ездил в соседние колхозы, говорил с председателями. Участвовать в строительстве гидроэлектростанции все брались охотно, но требовали подождать до конца полевых работ; с людьми было туго повсюду.

В Чистой Кринице убирали хлеб значительно быстрее и лучше, чем в предыдущем году. О выдающихся рекордах криничанеких вязальщиц, в частности о Федосье Лаврентьевой, изо дня в день вязавшей по пять тысяч снопов, появилась в областной газете корреспонденция.

Но молотьба и вывоз хлеба подвигались медленно: к концу месяца оба тока были завалены зерном, а с очисткой его не управлялись — на весь колхоз осталась одна веялка. Потом пошли дожди, зерно сушить было негде; пришлось расчищать дополнительные площадки, собирать по дворам рядна, мешки, вязать соломенные маты, снова и снова перелопачивать горы зерна.

Петро за последние дни вымотался так, что мать, и до этого с тревогой наблюдавшая, как он и спит и ест на ходу, однажды накинулась на него с упреками.

— Да ты что думаешь, сынок? — дрожащим от слез голосом укоряла она. — Глянь, какой стал, разве же можно так?! Ни поешь, ни поспишь, как все люди. А ты хворый…

— Это я хворый? — протестовал Петро. — Да я никогда еще таким крепким не был. Вот..

Он расправлял плечи, показывал мускулы, но перехитрить мать было не так-то легко.

— И с фронта приехал ты не дуже гладкий, а теперь и половины тебя не осталось, — отчитывала она его. — Ну, к чему так? Кому это нужно?

— Ничего, мама, — уже серьезно говорил Петро, — сейчас всем достается. И тут и на фронте. Главное, самое трудное осталось позади. Год-полтора поднатужимся, война закончится — увидите, как пойдет у нас дело.

Кое-как успокоив мать, Петро ушел в свою комнатку, посмотрел в настенное надколотое зеркальце.

— Н-да! — вслух произнес он с мрачным юмором. — Красавец!

«Нет, надо следить за собой, — думал он, намыливая щеки перед зеркалом. — На фронте и погорячей бывало, а всегда держал себя аккуратно».

С крыльца, прервав его размышления, басовито спросили:

— Можно к начальству?

Из темных сенцев шагнул в комнату невысокий, кряжистый мужчина, в серой кепке, в черных, заправленных в короткие сапоги шароварах и в армейской гимнастерке, поверх которой был такой же черный пиджак.

Пришедший сделал шага два, и Петро только тогда узнал Громака.

— Рад п-приветствовать в родных краях, — сказал Громак, пожимая руку Петра повыше локтя и слегка заикаясь.

— Александр Петрович! — с радостью воскликнул Петро. — Давно ждем!

— Ты не спеши, спокойно брейся, а то п-порежешься, — подсаживаясь к столу, сказал Громак.

Он старался произносить слова протяжно, чтобы меньше заикаться.

Последний раз Петро виделся с ним в день объявления войны, и сейчас, искоса поглядывая на его лицо с широкими твердыми губами, с высоким облысевшим и изрезанным морщинами лбом, думал о том, что, пожалуй, только глаза Громака, зеленовато-янтарные, с прямым, несколько тяжеловатым взглядом, остались прежними. Казался он теперь намного старше своих лет..

Петро, поминутно поворачивая к Громаку намыленное лицо, расспрашивал:

— На курсах, значит, был?

— Пришлось… Три месяца. Вместе с Супруненко учились. Он завтра приедет.

— Игнат Семенович рассказывал, что ты у него в отряде партизанил?

— Довелось.

Громак встал и, подойдя к угловому столику, потрогал давно засохшие полевые цветы. Из букета вылетело несколько сонных комаров.

— Хороший загашник устроил для мух, — сказал он, улыбаясь. — Как у тебя со временем? Туговато?

— Скучать не приходится… Ты жить где будешь?

— Хату мою разрушили. Пока устроились с женой у т-тещи.

Они вместе пошли на ток, потом в бригаду, на скирдование. Наведались к Горбаню на ферму, и Петро с удовольствием наблюдал, с каким пониманием и интересом ко всему приглядывался Громак. К исходу дня он был уже в курсе всех забот и нужд колхоза.

Коммунисты знали Громака давно, и когда на партийном собрании было сообщено, что райком рекомендует его парторгом, он был избран единогласно. Остап Григорьевич, передавая ему дела и поминутно вытирая платочком блестящую лысину, оправдывался:

— Протоколы у меня, верно, не все тут подшиты. Посидим вдвоем ночку — разберемся.

— Ладно, — сказал Громак, — бумаги — дело важное, но мы начнем все-таки не с них. Вот если добьемся, что на решающих участках у нас всюду будут коммунисты, так сказать верный партийный глаз, дело пойдет веселее.

По его совету, Петро в этот же вечер предложил Кабанцу принять кузницу и назначил заведующим током Якова Гайсенко. Сам Громак вызвался обеспечить отгрузку хлеба.

— Ну, трошки на душе полегче стало, — говорил Остап Григорьевич, когда они с Петром возвращались ночью после партийного собрания. — Громак у нас в отряде здорово партейную работу завернул. Теперь тебе спокойнее будет.

На следующий день Петро, подходя рано утром к колхозному правлению, увидел Громака, Полину Волкову и рослого незнакомого мужчину. Они с увлечением разговаривали.

— Хорошую мысль подает секретарь комсомола, — сказал Громак, здороваясь с Петром. — Расскажите, товарищ Волкова. Да, вы еще не знакомы с председателем сельсовета! — спохватился он. — Роман Петрович Супруненко.

Петро пожал Супруненко руку, пошутил:

— Грозный начальник полиции?

— Только помощник. До начальника не успел дотянуться.

— Так что вы придумали хорошего, Полина Ивановна? — * спросил Петро Волкову.

— Комсомольцы предлагают организовать своими силами ночную очистку зерна, — сказала девушка. — Можно учеников старших классов привлечь, учетчиков, работников конторы, сельсовета.

— Очень дельное предложение, — оценил Петро, сразу сообразив, как это ускорит работу. — Если комсомольцы возьмутся, дело пойдет…

Он с благодарностью посмотрел на Полину.

IX

С приходом нового парторга дела в колхозе заметно улучшились. Уже через три дня с токов Чистой Криницы потянулся к железнодорожному разъезду красный обоз с хлебом нового урожая.

Нелегко было собрать этот обоз. В селе насчитывалось всего шесть заморенных страдой лошадей и две пары старых быков. Тягла не хватало даже для подвоза снопов, лущевки стерни и прочих неотложных работ.

И все же обоз, из двенадцати повозок, тронулся из Чистой Криницы на диво соседям, знавшим, как жестоко пострадал криничанский колхоз во время оккупации и особенно при отступлении гитлеровцев. И хотя в упряжках были коровы и бычки-малолетки, криничане гордились: в трудные для родины дни они никого не обременяли просьбами о помощи.

В эти дни Громак возвращался домой с первыми петухами. Приходил охрипший и взвинченный; уговорить владельцев коров, особенно женщин, отпустить скотину на перевозку зерна, сперва казалось невозможным. Но парторг посовещался с коммунистами и комсомольцами, собрал бывших фронтовиков. Тут же наметил агитаторов, распределил их по улицам и дворам. Сам побеседовал с наиболее неподатливыми хозяйками. И весьма трудная задача была успешно решена.

Между Петром и Громаком как-то сразу возникла большая, душевная дружба, полное доверие друг к другу.

Однажды они вместе возвращались из фруктового сада, где началась массовая уборка слив и груш-скороспелок. Громак сказал:

— Немножко вытянем село из разрухи, — чтоб этим проклятущим фашистам пусто было! — и садись, Остапович, за свою садовую карту. Разгрузим тебя от лишних хлопот.

— Что-то не предвижу я в ближайшее время такой разгрузки, — ответил Петро.

— А приниматься придется! Это как партийное поручение тебе. Не мои это слова, а Игната Семеновича. Он так и сказал: «Учтите, парторганизация отвечает за то, чтобы Рубанюк не забросил свою работу. Это общее дело, а не его личное».

— Думаю, что зимой всю работу закончу.

После этого разговора Петро дважды пытался заняться своей картой, но сделать ему удалось очень мало. С каждым днем прибавлялись новые заботы. Не успели обмолотить и половины скошенного хлеба, как надо было браться за уборку пропашных культур, поднимать зябь, готовиться к осеннему севу. Петру часто приходилось ездить то в Богодаровку, то в другие ближние и дальние села, добывать нужные для строительства материалы, разыскивать людей.

Здоровье Петра стало заметно сдавать.

— Устрой ты себе, ради бога, один-два выходных дня, — сказал ему Громак. — Сходи в лес, птичек послушай. Выспись за все ночи сразу и ни о чем не думай. Выкинь все из головы!

— Птички… выходной день! — Петро, глядя на Громака с нескрываемой насмешкой, иронически спросил: — Может быть, еще путевочку в Сочи предложишь? Или куда-нибудь в Кисловодск?

— Неплохо было бы.

— Все работают без выходных, каждая минута на счету, а председатель пойдет в лес птичками наслаждаться! А потом будет говорить людям о трудовой доблести, призывать работать по-фронтовому. Так, выходит?

— Ничего страшного не произошло бы, — невозмутимо возразил Громак. — Все знают, что у тебя здоровье плохое, упадок сил.

— А у Якова Гайсенко? А у Горбаня, у Федора Кирилловича, инвалидов, здоровье крепче? Нет, птичками будем с тобой в другой раз любоваться, и ты эти рецепты подальше припрячь, товарищ парторг.

Едва брезжила зорька, Петро был уже где-нибудь возле молотилки, у амбара с семенным зерном, на отгрузке фруктов.

Много сил вкладывал Петро в оборудование пилорамы. Бревна было достать нетрудно, а делать доски из них никто не брался, и правление решило соорудить в колхозе свою небольшую лесопилку.

В первых числах августа к пилораме, где уже устанавливали станок и двигатель, приобретенные в соседнем совхозе, начали подвозить и складывать в штабеля бревна для просушки.

Здесь Петра и застал как-то Бутенко, возвращаясь на своей бричке из дальних колхозов.

Петро часто представлял себе, как он, когда пилорама заработает, пригласит сюда Игната Семеновича и с наслаждением будет наблюдать за выражением его лица. Не легко было в столь короткий срок соорудить деревянный шатер, каменные пристройки к нему и склад. Этот успех, как думал Петро, возвращал криничанскому колхозу хоть небольшую долю его былой доброй славы.

Но до пуска пилорамы оставалось не меньше недели. Поэтому, узнав еще издали гнедых лошадей и знакомый картуз секретаря райкома, Петро не без досады подумал: «Эк понесло его именно по этой дороге! Никогда здесь не ездил, а сейчас как будто нарочно…»

Он машинально скользнул пальцами по складкам выгоревшей гимнастерки к поясному ремню, когда Бутенко тронул рукой плечо кучера и тот, повинуясь его короткому жесту, свернул с узкой приднепровской дороги.

Не доезжая шагов десять, секретарь райкома легко спрыгнул с брички и, разминая ноги, отряхивая пыль с дождевика и фуражки, пошел к строениям.

— Показывай, показывай, председатель, — сказал он на ходу вместо приветствия.

— Хвастать еще нечем, — бормотал Петро, шагая за ним.

— Нечем? Гм!.. И никакой такой лесопилки у тебя нет? И мой бывший партизан Грищенко не возится сейчас около станка? — Бутенко засмеялся. — Хотел тихонько пустить пилораму, а потом уж ошарашить меня? Догадался, а?

Он взял Петра за локоть и подвел к еще не собранной пилораме, возле которой хлопотал сутуловатый сухонький старичок.

— Павлу Петровичу! — приподнял картуз Бутенко.

— Доброго здоровья, Игнат Семенович! — живо и весело откликнулся старичок. Он распрямился, сдвинул на вспотевший лоб очки в железной оправе и пошевелил кепочку на лысой голове.

— Стало быть, не только хороший стрелок, но и мастер на все руки? — спросил Бутенко, улыбаясь.

— Да оно как сказать, Игнат Семенович.

Старик протер большими пальцами стеклышки очков, снова прикрыл ими бледно-голубые глаза, подернутые старческой желтизной.

— Какой же из меня стрелок? — подслеповато щурясь и разглядывая ржавый болт, сдержанно произнес он. — Вот мое рукомесло.

— Скромность — дело не зазорное. — Бутенко повернул запыленное лицо к Петру. — Шесть карателей на боевом счету. Ни одного промаха. А?! «Не мое рукомесло…»

— Вот это сейчас, конечно, надо, — сказал Бутенко, указывая на станок, штабеля бревен. — Но слишком не увлекайтесь. В Богодаровке начали большой лесозавод строить. Беритесь за электростанцию покрепче. Учтите, на днях гидротехники к вам из Сельэлектро прибудут. Покажите им плотину, вместе составьте расчеты. Вообще обмозгуйте все по-хозяйски.

— Мы, как пионеры, всегда готовы, — шутливо козырнув, сказал Петро.

Бутенко торопился в Богодаровку и не мог долго задерживаться. Но у Громака накопилось к секретарю райкома много вопросов, засиделись они допоздна, потом загромыхал дальний гром, сильный ветер пригнал с юго-востока грозовые тучи, и Бутенко решил заночевать в Чистой Кринице.

Петро вернулся домой около полуночи. Проходя мимо палисадника, взглянул в освещенное раскрытое окно.

За столом, у радиоприемника, сидели мать и Бутенко. И хотя разговаривали они вполголоса, Петро понял, что речь шла о нем.

Усмехнувшись, Петро устало поднялся по ступенькам крыльца.

— Батько не приходил из сада? — осведомился он, снимая планшет и присаживаясь на лежанке.

— Приходил и обратно подался, — ответила мать. — Буря налетела: у них там яблоки посбивало.

— Так он, что же, ночью собирать их будет?

— А ты батька нашего не знаешь?

Катерина Федосеевна, поправив фитиль в лампе, пошла на кухню готовить ужин.

— Ну, Рубанюк, Дрогобыч наш, — сообщил Бутенко, кивнув на приемник. — Ставь флажок.

Он искоса наблюдал, как Петро, тяжело переставляя усталые ноги, побрел к карте, потом сказал:

— Садись-ка, поговорим. Как ты работаешь, дружище, я видел. Пока претензий нет. А вот вид у тебя неважный. Не следишь за своим здоровьем. Устаешь здорово?

«Так и есть, мать нажаловалась», — догадался Петро.

— Чувствую себя ничего, — сказал он.

— А вот я устаю чертовски, — пожаловался Бутенко, — иногда с ног, понимаешь ли, валюсь. И честно признаюсь, так хочется выкроить свободный денек, забраться куда-нибудь в лес или на речку… поспать вволю, рыбку поудить. Ты давно не рыбачил?

— Давно.

— Это напрасно. Удочки есть у тебя?

— У Сашка́ нашего есть.

— Давай-ка завтра на Днепр с тобой катнем! Рыбные места знаешь? Лето проходит, а я ни разу на рыбалке не был. Дела наши никуда не уйдут, прах с ними. — Бутенко вдруг сердито вздернул бровь. — Чего ты ухмыляешься? Я серьезно говорю.

— Ни на какую рыбалку вы не поедете.

— Я? Федосеевна! — уничтожающе глядя на Петра, крикнул Бутенко. — Вы нам крупы какой-нибудь сможете пораньше распарить? На зорьке пойдем с вашим сыном рыбачить.

— Жмыхи лучше, — подсказал, все так же улыбаясь, Петро.

— Пожалуй, — не задумываясь, согласился Бутенко. — А червяков там накопаем. Значит, чуть свет забираешь снасти, жмыхи — и на Днепр! А я только с Громаком повидаюсь — и туда же! На весь день! Какой-нибудь котелок возьми. Уху будем варить?

— А как же! — В глубине темных зрачков. Петра вспыхнули веселые искорки. — Обязательно будем уху варить.

После ужина он внес в комнату рыболовное имущество Сашка́.

— Давайте, Игнат Семенович, распутаем пока.

— Давай, — не колеблясь, согласился Бутенко.

Петро искоса критически наблюдал, как секретарь райкома беспомощно вертел в руках леску.

— Глянь, заядлые рыбаки! — послышался удивленно-добродушный голос Остапа Григорьевича. Он перешагнул порог и, подойдя ближе, замахал рукой:

— Дозвольте, Игнат Семенович, не так, не так… Эту штуку вот как вяжут. Никогда еще не рыбалили?

— Как это не рыбалил? — грозно спросил Бутенко.

— Эх, было б у меня время посвободней, — вздохнул старик, — посидел бы с вами, а еще лучше с волокушей…

Остап Григорьевич был не менее страстным рыболовом, чем садоводом, и мог часами говорить о рыбных местах, волокушах, вентерях, привадах.

— Вы подавайтесь на Долгуновский ставок, — посоветовал он. — Оно чуть дальше, зато там королевского и зеркального карпа развелось! Я как глянул, ну, поверите, такого еще не видел… Бери руками, вынай… А место какое!

Остап Григорьевич так вдохновенно расхваливал Долгуновский ставок, что место это живо возникло в памяти Петра, словно был он там последний раз не лет шесть назад, во время летних каникул, а только вчера…

Вместе с сестрами, Ганной и Василинкой, они ходили в Богодаровский лес по грибы и ежевику, а потом дошли до ставка и решили искупаться. Разделись в тени могучих верб и осокорей. Из росшего поодаль малинника, перевитого липкими нитями паутины, струился терпкий, спиртной аромат и, смешиваясь с запахами переспелых грибов и прелью сложенного по берегу сена, пьянил, кружил голову. Над зеркальной гладью пруда сновала золотистая мошкара, поблескивали на острых лезвиях ядовито-зеленой осоки крылышки стрекоз. От тяжелых всплесков рыбы расходились мягкие круги, и тогда мерно покачивались желтые цветы водяных лилий, густая насыпь ряски.

— Да, хорошо бы сходить порыбалить, — сказал Петро, вздохнув.

Безо всякой видимой связи с этими своими мыслями он сказал Игнату Семеновичу:

— Комсомольцы хорошую идею подали: собрать по балкам и обочинам дорог семена дикого клевера. У нас нет совершенно семян. Завтра…

— Завтра рыбалка — и никаких больше дел! — строго перебил его Бутенко. — А идея действительно хорошая.

* * *

Перед зарей прошел сильный короткий дождь, потом грозовые облака разметало, и к восходу солнца от грозы только и осталась обильная роса да освежающая прохлада в прозрачном, чистом воздухе.

Бутенко проснулся в шестом часу. Поеживаясь, вышел в нижней сорочке на крыльцо, поглядел на бричку, дожидавшуюся его.

— Ушел наш рыболов? — осведомился он у Катерины Федосеевны.

— Чуть зорька схватился… Вы умываться на дворе будете?

— Удочки свои или удилища, как их там, забрал? — допытывался Бутенко.

— Не видать нигде… Наверное, забрал.

— Ну, молодец! Пусть хоть чуточку отдохнет.

Катерина Федосеевна довольно усмехнулась:

— Спасибо! Только вас он и слушается… А вы тоже на ставок?

Бутенко вздохнул:

— У меня в девять заседание райисполкома. Да и рыбак из меня… смех один…

Петро тем временем находился километрах в пяти от ставка, у которого так заманчиво было бы позоревать, поудить жирных королевских и зеркальных карпов. Он успел уже побывать на токах, принял от счетовода сведения за вчерашний день и собирался на самый дальний участок первой бригады. Там не ладилось с подъемом зяби.

X

До глубокой осени Петру так и не удалось заняться своей картой, в конце ноября, когда у Петра оставалось по вечерам свободное время, пришло письмо из Харькова, с завода, куда были посланы технические расчеты для изготовления турбин и генераторов. Заказ был готов, надо было его получить, а заодно купить моторы, необходимый инструмент, провод, рубильники, лампы, выключатели, патроны.

Колхозное правление порекомендовало Петру поехать в Харьков самому.

— Вернее будет.

Выехал Петро с Яковом Гайсенко. На полпути к Богодаровке почтарь, возвращавшийся с почтой, дал Петру письмо от Оксаны. Она коротко писала об Иване и о себе, сообщала, что соединение продвигается все дальше на запад.

«У нас большое горе, — читал Петро. — Сегодня мы хоронили хорошего товарища, старшину Сашу Шляхову. Она со своей напарницей вышла на рассвете на „охоту“, и пуля фашистского снайпера оборвала жизнь этой чудесной девушки. Все знавшие Сашу горячо любили ее, она была совестью всех девушек, их вожаком, замечательным другом.

Мы похоронили Сашу в латвийском городке Добелэ на братском кладбище. Как тяжко терять таких друзей!..»

— Что-то плохое пишет жинка? — спросил Гайсенко, глядя на лицо Петра.

Тот молча передал ему письмо и весь остаток дороги до вокзала не проронил ни слова. Уже в вагоне сказал:

— Тяжело, Яша, достается нам победа…

Дни стояли ясные, но холодные. Деревья осыпались, потемнели. Густые тени от них ложились на запревшие от осенних дождей мертвые листья. По утрам первые заморозки покрывали серебристым инеем бурую траву, ботву картофеля возле железнодорожных будок.

Петро и Яков сидели у окна, глядели на безлюдные степи, стаи галок над ними.

Всюду бросались в глаза следы прошедших боев… Торчали фермы мостов. Вдоль насыпи зияли огромные, наполненные мутной водой воронки, валялись каркасы опрокинутых вагонов. Ржавые проволочные заграждения… Полуосыпавшиеся траншеи и ходы сообщения… Расщепленные снарядами, обгоревшие стволы деревьев… Иссеченные пулями и осколками станционные строения без окон и крыш…

Мимо этих пепелищ шли с востока, вперемежку с воинскими поездами, длинные товарные составы с тракторами, автомашинами, заводским оборудованием, скотом.

Яков Гайсенко, давно не выезжавший из села, глядел неотрывно на встречные поезда.

— Да откуда добра столько?! — возбужденно восклицал он.

— Москва шлет… Украине нашей!

— Нам бы вон тот станочек токарный! Ой, и бравый станочек!..

Богатства, которыми они любовались, шли сейчас не в Чистую Криницу, тем не менее оба чувствовали себя их обладателями. Разве они не пролили свою кровь на фронте за то, чтобы страна могла производить эти тракторы, станки, машины!

— В такое время, в самый разгар войны, — говорил Петро, — едем с тобой, Яша, электростанцию получать… для колхоза!.. Для маленького, ничем не приметного колхоза…

— Я об этом всю дорогу мечтаю, из думок не выходит, — откликнулся Гайсенко, лаская глазами новенькие экскаваторы, скреперы и другие неизвестные ему машины, тесно стоящие на платформах встречного состава.

В Харькове они за неделю управились с делами. Бережно упаковав все добро и добившись от руководителей завода обещания прислать бригаду для монтажа и пуска гидростанции, Петро и Яков погрузили ящики с оборудованием и пятого декабря подъезжали к Богодаровке.

— Домой как будем добираться? — спросил Яков, когда они вышли на привокзальную улицу. — Что-то автомобиль нам не догадались подать.

— Сегодня суббота? В Богодаровке базарный день. Наши должны привезти фрукты в ларек.

Петру необходимо было зайти в райисполком, повидаться с председателем и районным агрономом, затем доложить Бутенко о результатах поездки. Он взглянул на часы.

— Рано еще, седьмой час. Разыщем своих, потом уж я по другим делам пойду, — решил Петро.

Базарная площадь, до которой от вокзала было рукой подать, встретила их обычным многоголосым ярмарочным гомоном, толкотней, мычаньем скота, бойкими выкриками торговок, запахами конского пота, прелого сена, вареного мяса.

— Хорошо, что при коммунизме не будет всего этого содома, — сказал Петро, пробираясь между тесно составленными возами и ручными тачками.

— Покуда от содома этого не избавились, Остапович, надо нам все-таки поснедать. — Гайсенко с аппетитом втянул ноздрями острый запах чесночной колбасы!

— Найдется у своих что-нибудь, — возразил Петро, не доверявший базарным стряпухам.

Возле ларька с самодельной вывеской «Колхоз „Путь Ильича“» всегда оживленно толпились покупатели. Криничанские яблоки — папировка, пепин литовский и особенно желтый ранет (гордость Остапа Григорьевича) — раскупались нарасхват. Дела в ларьке шли бойко, и колхоз положил уже на свой текущий счет порядочную сумму.

Деньги нужны были до зарезу на покупку скота, на строительство, и Петро хозяйственно прикидывал, как в будущем году он вывезет на базар не только фрукты и овощи, но и птицу и яйца с фермы, мед, плодоягодное вино, арбузы и дыни, брынзу, масло.

— Никогда не предполагал, — признавался он как-то Бутенко, — не думал, не гадал, что торгашом доведется сделаться… А сейчас хожу по колхозу и во все закутки заглядываю. На чем еще можно сэкономить, что еще продать?

— А ты как думал? — посмеивался Бутенко. — Без этого пока не обойдемся. Тут, брат, мудрая диалектика. Хочешь, чтобы поскорей с рынками, деньгами и прочими подобными штуками развязались, торгуй поэнергичней.

Правление выделило в ларек разбитную, грамотную колхозницу Степаниду Горбань, а в помощь ей хромого подростка из садоводческой бригады.

Еще не доходя до ларька шагов пятнадцати, Петро услышал сочный, звонкий голос Степапиды:

— Возьмите вот еще этих, дамочка. Ой же, и яблука! Ой же, солодкие, мед, а не яблучки… Потом еще раз придете. А вот еще сорт… До чего ж духовитые да нежные!.. Кисленькие? Есть и кисленькие… Нигде таких и не шукайте, не найдете. Винные, пахучие… Всех отпущу, не гомоните, люди добрые.

Язык ее работал без умолку, руки ловко и сноровисто взвешивали, перебирали, перекладывали товар.

— Не Степанида, а станковый пулемет «максим», — восхищенно сказал Яков.

— С прибытием! — крикнула Степанида, издалека заметив Петра и Гайсенко. Приветливо блеснув быстрыми черными глазами, она одним движением перевязала пуховый платок на голове и, передав торговлю подростку, вышла к приехавшим.

— Ну, как дела, Степанида Пантелеевна? — здороваясь с ней за руку, осведомился Петро.

— Добре, Петро Остапович.

— Торговля, вижу, идет неплохо. А что в селе нового?

Петро расстегнул шинель, вытащил из кармана платок и, вытерев яблоко, с хрустом надкусил его.

— Две арбы сегодня Остап Григорьевич еще пришлют, — сказала Степанида. — Торговля дуже добре идет.

— Кто тут из села есть?

— Товарищ Громак и Супруненко приехали. У них в райкоме совещание. И учительница, Полина Ивановна.

Степанида внезапно спохватилась:

— Вы же с дороги! Есть хотите?..

— Догадалась, наконец, — добродушно проворчал Яков и первый шагнул в пристроечку ларька, заставленную ящиками яблок.

Пока они ели холодную курятину, квашеные помидоры, пирог со сливами, Степанида успела выложить криничанские новости. На строительстве гидростанции уже два дня работают все соседние колхозы — с подводами, лошадьми, волами. В самой Чистой Кринице дома не остается ни малых, ни старых. Все там… У Варвары Горбань родился мальчик… Приезжала из района милиция и арестовала сноху Малынца, Федоску…

— Я ж и забыла рассказать! — воскликнула Степанида. — Пашку Сычика, арестантюгу этого, полицая, поймали…

— Где ж его застукали? — спросил Яков и перестал жевать.

— Тут, в Богодаровке… По-разному люди толкуют. Одни говорят, на улице опознали, другие — на вокзале. Вроде у него билет уже был взятый. Морду себе завязал тряпкой и паспорт на чужое фамилие…

— Загнали волка в кут, там ему и капут, — с довольным видом проговорил Яков и отломил себе внушительный кусок пирога.

Часа полтора спустя Петро, сидя в просторном, заполненном людьми зале районного дома культуры, рядом с Громаком и Волковой, слушал доклад Бутенко о задачах партийных и комсомольских организаций в зимний период.

Пришел сюда Петре минут за десять до начала совещания, успел побеседовать с Громаком о криничанских делах, и тот, между прочим, сообщил, кивнув на Волкову, которая в эту минуту появилась в зале:

— Дивчина тебе подарок приготовила. И когда она только все успевает?

— А что такое? Какой подарок?

— Это ты у нее узнай, — лукаво посмеиваясь, ответил Громак.

В это время Бутенко начал доклад, и девушка, облокотившись о спинку стула, стоявшего впереди, приготовилась слушать его.

Секретарь райкома, дав обстоятельную оценку хозяйственного состояния района, перечислил сроки, в которые уложились Колхозы при проведении уборочных работ, приводил цифры урожайности, стоимости трудодней.

Все это в общем было Петру известно, и он сперва слушал рассеянно. Раза два он задержал взгляд на Волковой: Громак возбудил его любопытство. Но когда докладчик назвал криничанскую артель «Путь Ильича», Петро невольно подался вперед.

— Сейчас разложит нас по косточкам, — шепнул Громак.

— Казалось бы, не за что, — тоже шепотом, не поворачивая головы, ответил Петро.

— «Путь Ильича» вышел из прорыва, — говорил Бутенко, поглядывая время от времени в сторону Петра и Громака. — Коммунисты правильно расставили свои силы, укрепили производственные бригады, сплотили актив. Это дало возможность колхозу в очень хорошие сроки, к пятому сентября, посеять озимую рожь, а к пятнадцатому они уже закончили и посев пшеницы. Отлично трудятся садоводческая бригада и ее бригадир Остап Григорьевич Рубанюк. Бригада собрала отменный урожай фруктов, сумела засеять новый участок в лесопитомнике, хорошо подготовилась к зиме. Вообще люди в Чистой Кринице работают добросовестно. Я присутствовал на последнем общем собрании, где обсуждался вопрос о постройке межколхозной электростанции. Прямо скажу, порадовался… Криничане дружны и едины в стремлении превратить свой колхоз, свое село в передовое, культурное село. Но… — Бутенко сделал глоток из стоящего перед ним стакана с водой. — Но к руководителям, в частности к председателю колхоза товарищу Рубанюку, райком имеет серьезные претензии.

Петро почувствовал, как затылок его мгновенно вспотел, а лицо покраснело. Какой упрек мог предъявить ему секретарь райкома, да еще с трибуны?

— …Первый и самый главный твой недостаток, — говорил Бутенко, глядя на Петра, — слабо у тебя, товарищ Рубанюк, развито качество, без которого хороший руководитель из тебя не получится. Я говорю о чувстве нового… Наш долг видеть и энергично поддерживать все новое, живое, творческое, что рождается благодаря патриотической инициативе масс… Ты, вероятно, догадываешься, товарищ Рубанюк, о чем я веду речь.

— Комсомольско-молодежную бригаду не организовал? — внезапно осипшим голосом сказал Петро.

— Я имею в виду скоростную вязку снопов. Сколько у тебя людей работало новыми методами к концу уборки?

— Немного.

— Вот видишь… Прекрасное начинание возникло в колхозе «Путь Ильича», — говорил Бутенко, обращаясь теперь к участникам совещания. — Вы все о нем слышали, а многие и у себя применили. Метод прямо-таки незаменимый при отсутствии нужного количества людей, техники… По пять-шесть норм выполняла одна вязальщица. Так, Рубанюк?

— И по семь было…

— А вот председатель этому со стороны порадовался, но внедрить в своих бригадах широко, по-настоящему не постарался. Не поддержал полезной инициативы. А партия чему нас учит? Любовно, заботливо поддерживать каждый ценный почин, каждую крупицу опыта, выдвигаемого массами…

Бутенко говорил далее, резко и убедительно, о слабом внимании руководителей колхоза «Путь Ильича» к животноводству, о запущенности семенных участков, и Петру слушать это было неприятно.

Он держался внешне как бы спокойно, однако Громак видел, как от волнения на его побледневших скулах перекатывались желваки.

— Ты что нос повесил, Остапович? — спросил он его во время перерыва и сочувственно похлопал по плечу. — Брось! Критика справедливая.

— Ничего не справедливая, — неожиданно вмешалась Волкова. — Больше не нашел, к чему придраться…

Она сама смутилась своего резкого тона и уже мягче добавила:

— Обвинить Петра Остаповича в том, что он плохо поддерживает передовиков! Да это же ни на чем не основано. В том, что с вязальщицами так получилось, нашей вины больше…

— Вы не п-поймете од-д-ного, — заспорил Громак, заикаясь более обычного, — Игнат Семенович н-никому н-нико-гда не дает застаиваться, держит на боевом взводе. Понятно? Чем больше верит в человека, тем с-суровее с ним. Я знаю, как он в лесу брал з-за шкирку… И учтите, когда дела в отряде хорошо шли, он особенно всех подзуживал… Такой у него с-стиль…

— Несправедливо, — упрямо твердила Волкова. — Иной раз похвала на человека лучше действует, чем вот так…

В длинном полутемном коридоре и на крыльце, шумно переговариваясь, дымили цыгарками курильщики; другие участники совещания толпились около продавщицы, молчаливо отпускавшей ситро, папиросы, розовато-белые черствые пряники.

За окнами уже кружились первые снежинки. Чуя близкую зиму, встревоженно каркали грачи в верхушках оголенных тополей.

— Быстро время летит, — сказал Громак, поглядывая на мутное, свинцовое небо. — Давно ли пшеницу косили?

Закуривая и тоже глядя на небо, Петро сказал:

— Надо нам вопрос об учебе продумать. Игнат Семенович говорил только о политической учебе и агротехнике… А у меня тут одна мысль зародилась. В дороге потолкуем…

Как только закончилось несколько затянувшееся совещание, Петро и Громак, торопясь засветло выехать домой, решили, оставив прочие дела до следующего приезда, побывать только в райкоме. Пока Громак получал в парткабинете литературу, Петро заглянул в комнату секретаря.

— Заходи, заходи, Рубанюк! — пригласил Бутенко. — Садись.

Отпустив посетителей, он повернулся к нему и радушно произнес:

— Ну, с приездом поздравляю! Отгрузили?

— Так точно.

Бутенко пытливо посмотрел в спокойное, немного усталое с дороги лицо Петра.

— Дуешься?

— Нет, Игнат Семенович.

— Искренне?

— Не за что мне на вас дуться. Вы правы.

— Понял? Очень важно, чтобы и ты и другие поняли, чего я добиваюсь.

Бутенко погладил рукой стриженый затылок. С добродушной усмешкой сказал:

— Пришлось тебе сегодня горькие слова выслушать… Есть, правда, чем и порадовать. Вам разрешен долгосрочный кредит. У вас с тяглом плохо. Фермы надо возрождать. Думаю, денежки вам пригодятся.

Петро просиял.

— Большое спасибо! Большое! От всего колхоза… Я вот о чем хотел посоветоваться, Игнат Семенович… Курсы, кружки, о которых вы говорили сегодня, все это мы создадим. А вот молодежь надо профессиям обучать. Нам плотников, кузнецов и особенно электриков очень много потребуется…

Бутенко слушал, не перебивая, и только в глубине зрачков его засверкали знакомые Петру искорки.

— Обучать у нас найдется кому, — продолжал Петро, все больше воодушевляясь от сознания, что в райкоме оценят и поддержат его начинание. — Грищенко, например… Павел Петрович… Вы знаете его по отряду. Первейший плотник и столяр… Или старик Кабанец. Он же знаменитым кузнецом был.

— Все понятно.

— Нам тогда легче будет. Свои кадры… Гайсенко по электричеству просветит ребят. Кабанца к кузнечному делу привлечем…

— Ясно, ясно!

Бутенко, наморщив лоб, мысленно что-то подсчитывал, делал пометки в своей записной книжке.

— Мы, может быть, в районном масштабе что-нибудь сообразим, — сказал он. — Если по-настоящему думать о будущем, нам скоро потребуются и энергетики, и мелиораторы, и обыкновенные кузнецы. И столько, что даже трудно сейчас представить.

Он открыл один из ящиков письменного стола, достал папку и, похлопав по ней ладонью, сказал:

— Времени у меня, к сожалению, в обрез. А давно мечтаю всерьез поработать.

Бутенко раскрыл папку, и Петро прочитал на обложке тетради: «Перспективы экономического развития сельского хозяйства района с точки зрения расширенного воспроизводства».

— Интересная тема, — сказал Петро. — Вы, если не ошибаюсь, Харьковский институт кончали?

— Да. Собирался экономистом стать, о научной работе мечтал. Не вышло.

— А почему бы вам, Игнат Семенович, не написать диссертацию на эту вашу тему?

Бутенко усмехнулся.

— Диссертацию! Дай бог хоть материал собрать и систематизировать. — Он убрал папку в стол, и лицо его стало серьезным и даже сердитым. — Не умеем, Рубанюк, мы время организовать. А работу свою я все-таки доведу до конца…

— Нет, правда, подумайте о диссертации.

— Не теперь… Может быть, через годик-два… Вернутся люди с фронта, легче станет.

— Намного легче, — сказал Петро и задумался. — Лет пятнадцать — двадцать, может быть, новоявленные гитлеры не вылупятся и на нас не полезут. Какие чудеса могли бы наши люди совершить!

— Какие, например? — Бутенко задал вопрос машинально, раздумывая о чем-то своем, но, увидев, как глаза Петра вдруг загорелись, он спросил уже с живым интересом: — Любопытно, каким же тебе представляется наше будущее лет через пятнадцать?

— Чистую Криницу через три пятилетки я отчетливо представляю. Утопающий в садах красивейший поселок нового типа. Все механизировано. Электропахота, электроуборка, электромолотьба… Красивые светлые дома…

— Тротуары и асфальтированные площади, — подсказал Бутенко, улыбаясь одними глазами.

— Что ж, и тротуары и площади! — Петро задорно тряхнул чубом. — Газовый завод на каком-нибудь местном топливе. На соломенных брикетах, допустим. В общем, вижу село совершенно новое, опирающееся на мощную индустрию. А вы, Игнат Семенович, за свою научную работу взялись разве не для того, чтобы показать, что все это нам будет по плечу?.. Что такое перспектива экономического развития района? Какая цель этого развития?

Бутенко минуту молчал, затем ответил:

— Мой дорогой академик! Раз уж ты заговорил о своих мечтах, откровенно сознаюсь. Сплю и во сне вижу новые села над нашим Днепром. Электровозы вместо бычьих упряжек. Троллейбусы между твоей Чистой Криницей и Богодаровкой. И все это придет! Всего сейчас себе и не представишь. Но мы ведь не маниловы с тобой. И тебе должно быть понятно, сколько трудов придется затратить, пока создадим базу для всего, о чем мы говорим… Кстати, ты продумал, как твои фермы будут обеспечены кормами на следующий год? Не забывай, план развития животноводства по колхозу «Путь Ильича» намного должен увеличиться.

Разговор зашел о заливных лугах, о силосовании, кормовых травах, и Петро, минуту назад высказавший секретарю райкома свои заветные мысли о сказочно-прекрасном будущем родного села, словно спустился с заоблачных высот на не устроенную еще, ждущую крепких работящих рук землю.

Бутенко, понимая его состояние, сказал с доброй усмешкой:

— Конечно, было бы приятнее, Рубанюк, сидеть вот так с тобой и обсуждать план нового социалистического села, проектировать дворцы культуры, новые автострады в районе… А надо о хлебе насущном думать… Это, брат, и экономика и политика! Хлеб, хлеб! Не сумеем удвоить, утроить урожай, грош цена в базарный день таким мечтателям, как мы с тобой…

Прощаясь, Петро спросил:

— Полицай этот, Сычик, говорят, на казенный харч перешел?

— Сидит… С чужим паспортом намеревался бежать. Еще при оккупантах паспорт убитого гестаповцами подпольщика Донченко стащил, мерзавец… Ну, аллах с ним! Пусть теперь его делишками прокуратура занимается.

…Из Богодаровки Петро, Громак и Волкова выехали перед сумерками. Яков Гайсенко уехал раньше с председателем сельсовета Супруненко.

К вечеру сильно похолодало, хотя ветер и утих, снежинки продолжали падать, но уже не вихрились, не метались беспокойно, как днем.

— Поднимайте, други, воротники, — сказал Петро, когда бричка миновала окраинную улицу Богодаровки. — Скоро придется в кожушки облачаться…

Он был весел, разговорчив; от мрачного настроения и следа не осталось.

— Вы там, в кабинете Игната Семеновича, мирились, видно? — спросил Громак.

— Мирятся после ссоры, — возразил Петро. — А мы не ссорились…

Он принялся расспрашивать о работах на плотине, о пилораме, потом поделился с Громаком и Волковой своей мыслью о необходимости обучать молодежь различным профессиям:

— Важно не только то, что свои плотники, электрики, кузнецы будут. Каждый комсомолец, подросток сможет свои индивидуальные способности проявить, таланты… А? Верно? Глядишь, в каком-нибудь Степке великий мастер, гениальный изобретатель откроется…

— Я могу с физикой ребят познакомить, — предложила Волкова, глядя на Петра из-под большого платка. — Вообще надо грамотность их немножко поднять… Отстали за время оккупации…

— Наиболее способных учиться пошлем в техникумы, институты…

— За такое дело я руку охотно поднимаю, — сказал Громак, внимательно слушавший Петра.

— Я две! — живо подхватила Волкова. — Замечательно будет!

Она, подрагивая от холода, прятала руки в рукава. Петро придвинулся к ней ближе.

— Александр Петрович, защищай комсорга с правого фланга. Придвигайся плотнее…

— Мне вовсе не холодно.

Волкова сделала движение, чтобы отстраниться от Петра, но рядом с ним ей стало теплее, и она притихла.

— Рассказала тебе Полина о своем подарке, Остапович? — спросил Громак.

— Нет.

— При чем тут подарок? — недовольно буркнула Волкова. — И почему мой? Ребятишки охотно вызвались все сделать. Им интересно было…

— Это они хорошо надумали… школьники наши, — пояснил Громак. — Пошли по полям, балкам, оврагам… Собрали подробные данные о почвах, о рельефе, о заброшенных источниках на полях колхоза.

— А я как раз хотел просить об этом школу. Опередили, — сказал Петро. — Нам ведь до зарезу нужны такие сведения.

— Для карты? — спросил Громак.

— И для карты и для колхозного плана.

Петро обернулся к девушке:

— Это вы все, Полиночка, надумали? Вас расцеловать надо.

— Но, но! Напишу жинке на фронт, — шутливо погрозил Громак.

— Вы вот говорите: «до зарезу нужны», а помалкивали, — насмешливо сказала Волкова.

— Да ведь работы у всех и без этого хватает.

— А карту вы, что ж, для личного удовольствия составляете? Нет? Тогда и нечего скромничать.

В голосе Волковой появились те строгие, нравоучительные нотки, над которыми Петро обычно украдкой посмеивался. Но сейчас он слушал ее с чувством признательности. «Да, с такими вот славными, отзывчивыми людьми, — думал он, — работать рядом — огромная радость…»

XI

Зима вторглась в Чистую Криницу как-то неожиданно, ночью.

Еще накануне громыхали по кремнистым дорогам колеса подвод, возивших к железнодорожному разъезду свеклу, еще вчера чернели мертвые поля за селом, неясно просвечивала сквозь холодную мглу рыжая кайма пасмурного леса за Днепром.

А к утру ослепительно белый, переливающийся мириадами искр снежный покров застлал степь, улицы, стрехи домов, левады, тропки в садах и огородах.

Еще в хатах даже у самых хлопотливых криничанских хозяек не закурились голубые дымки из труб, луна, бежавшая навстречу рваным зеленым облакам, еще лила на землю свой неверный, то тускнеющий, то вдруг ярко вспыхивающий свет, а на краю села скрипели уже по снегу полозья саней. Бригада Федора Лихолита вышла из села до рассвета со всеми своими лошадьми и волами. Полчаса спустя туда же, к Долгуновской балке, тронулась бригада Варвары Горбань, проползли две бычьи упряжки животноводческой фермы.

К полудню десятки тропинок, широких и узких колей протянулись в рыхлом, упруго поскрипывающем снегу, между дворами и общественными усадьбами колхоза, зазмеились по низу левад, между бригадными делянками.

Ни на час не приостанавливались работы по восстановлению электростанции. Яков Гайсенко раздобыл ему одному известным путем старый, все время чихающий движок, который тарахтел до полуночи, освещая помещение школы, колхозное правление, огромную хату деда Довбни. Здесь ежевечерне собирались на занятия комсомольцы, демобилизованные фронтовики, колхозницы.

Потом из района последовало распоряжение отобрать наиболее грамотную молодежь для подготовки комбайнеров а трактористов: в криничанскую МТС прибыла партия комбайнов и тракторов. Курсы разместились в полуразрушенной конторе МТС.

Почти все трудоспособные днем были заняты на гидростанции или заготовляли лес, добывали на карьере камень, щебенку. А надо было, кроме этого, проводить снегозадержание, вывозить на поля навоз, готовить к севу семена, инвентарь.

Однажды Федор Лихолит осторожно сказал:

— Как будем, Петро Остапович? Мне надо загодя сено в бригаду перевезти с плавней. Начнется распутица, его тогда не достанешь.

— До распутицы еще добрых полтора месяца.

— Ну, это нехай так, сделаем поздней. А вот навоз нужно раскидать, аж кричит. И правление, сам знаешь, обязало полевой стан строить. Начнется посевная — люди опять простужаться будут или до дому по восемь километров маршировать…

— Что же ты от меня хочешь? — прервал Петро.

— Отпусти со строительства часть людей.

— Не дам ни одного человека!

— В таком случае я хлопцев своих с курсов сниму, — проговорил угрюмо Федор. — Мне никто спасибо не скажет, если бригада завалится…

— Решение правления знаешь? — сузив глаза и в упор глядя на бригадира, спросил Петро. — Сам руку поднимал? Больше ко мне с такими просьбами не приходи!

Он резко повернулся и ушел, но после этого весь день раздумывал над тем, как помочь Федору. Вечером, увидев его, Петро примирительно сказал:

— Полевой стан поставим тебе, Кириллович, общими силами. Хлопчаки строить будут, которые учатся сейчас. В порядке практики, так сказать. А с вывозкой навоза ты уж сам выкручивайся. Женщины у тебя свободные имеются, пару быков Андрей Савельевич даст. Я с ним договорился…

Два дня спустя Петру довелось выдержать еще один неприятный разговор.

Он вернулся только что домой, зажег лампу, достал папку с материалами о почвах и сел к столу. Из кухни доносились обрывки разговора, стук: мать рубила капусту.

Петро успел исписать полстранички, с увлечением углубился в работу и, когда, скрипнув дверью, вошли Яков Гайсенко и отец, покосился на них с откровенной досадой.

— Поизвиняй, Остапович, — сказал хладнокровно Яков, подсаживаясь к столу. — Трошки помешаем.

Отец, прислонившись к притолоке, стал не спеша набивать самосадом трубку.

— Ты, Остапович, давно в кузницу не заглядывал? — спросил Яков, сдвинув шапку со лба на затылок.

— На прошлой неделе был. А что?

— А я сегодня.

— Ну?

— Я тебе вопрос как председателю ставлю. Строит колхоз электростанцию… Кадры обучаем. И вот спрашиваю, все должны одинаково труд свой вкладывать? Или одни будут от зорьки до зорьки спину гнуть, а другие на салазках без подмазки в самое царство небесное предбудут?..

— Ты поконкретнее, — прервал его Петро.

— Лодырничает дед Кабанец. Два плужка за все время наладил, одну сеялку дисковую отрегулировал, а остальном инвентарь, который свезли, снегом позаносило. Подойдет посевная, опять бегать начнем: «Давай, Гайсенко, выручай…»

— Ему же правление план дало, — напомнил нетерпеливо Петро.

— Я ему про план тоже сказал. А он мне, знаешь, что? «Ищите, говорит, кто подурнее… Такого, чтоб до ночи показывал пацанам, как молотом стукать, а потом еще план выполнял… Мне, говорит, семьдесят лет…»

— Стар он и на самом деле. Завтра сам потолкую с ним.

Яков кивнул головой, но и не подумал уходить.

— Еще вот об чем хотел спросить, — тихонько покашливая, заговорил он снова. — Не дуже крепко мы на людей налегаем, Остапович?

— Как это?

— Бывает, дашь мотору газку побольше, хочешь, чтоб тянул сильней… а он взял да и захлебнулся.

— А ты без ребусов.

— Много хотим за один раз осилить. Тут и лесопилка, и гидростанция… А от степи не уйдешь, она своего все одно требует. Ну и получается плохо… Людям, поверишь, другой раз помыться нету времени…

— Что ж, давайте бить отбой! Прекратим строить электростанцию, — подрагивая бровью, сказал Петро. — Она у нас больше всего сил и людей отнимает.

— Такого в мыслях ни у кого нету, — сдержанно ответил Яков. — Ну, думаю, беды большой не стрясется, если пустим ее не к маю, а, скажем, к жнивам. Легче будет, а то в бригадах по полторы калеки осталось.

Остап Григорьевич, куривший молча у порога, подошел и сел рядом с Гайсенко. К Петру у старика был свой счет. Еще во время уборки хлебов забрали из садоводческой бригады на степь восемь человек. Потом их переключили на заготовку леса. А сейчас подошло время напряженных работ в саду: надо было уничтожать гусеничные гнезда, снимать лишай и мох с деревьев, укутывать их.

— Вон батько мне тоже сейчас будет мылить голову за сад, — сказал Петро, взглянув на отца с улыбкой. — Плохо! — добавил он, переведя взгляд на Якова, и выражение лица его снова стало хмурым.

— Нужно дело поправлять, — ответил тот, вздохнув.

— Я не об этом… Плохо, что ты вот, член правления, коммунист, рассуждаешь, как отсталая баба…

— Не один я так рассуждаю.

— Тем хуже… Вспомни, как было под Москвой в сорок первом году… или под Сталинградом в сорок втором. Тяжелей, чем нам сейчас… Одному нашему бойцу, бывало, против десяти фашистов приходилось драться. А ведь у Верховной ставки были резервы. Но их не позволяли по частям растаскивать…

— Знаю…

— Сохраняли для главного направления. Поэтому и смогли так ударить под Москвой, а позже под Сталинградом…

— Это так. Дали жару здорово!

— Главное направление… Ты понимаешь, что это такое? У нас сейчас с тобой электростанция — главное направление. А ты говоришь: «Давай оттянем с него силы…»

— Это ты зря… Не говорил я так…

— Ведь ты коммунист, ты обязан лучше бабы Мелашки разбираться в этих вопросах. Помыться, видишь ли, некогда… А есть где людям сейчас мыться? Об этом ты думал?

Яков, насупившись, что-то чертил на скатерти худым, покрытым у ногтя заусенцами пальцем. Петро, искоса поглядывая на его небритое лицо, ждал ответа.

— Что ж, Яша, — проговорил Остап Григорьевич, — прав Петро отчасти… Оно, конечно, по бригадам сейчас не легко, ну, надо как-то выходить из положения… Раз сами порешили, взялись, обязаны доводить до конца.

— Отстроим станцию — знаешь, Яша, насколько легче нам станет? — сказал Петро. — Нигде столько физического труда не затрачивается, как в сельском хозяйстве, если нет моторов. Тебе это не хуже моего известно…

Яков надвинул шапку поглубже на голову, поднялся.

— Так, с Кабанцом поговори, Остапович, — сказал он. — Завалит он нам ремонт…

* * *

На другой день Петро по дороге в правление зашел к деду Кабанцу.

В хате было жарко натоплено, пахло прокисшими помоями, еще чем-то прелым. От всего этого Петро едва не задохнулся.

Старуха сидела на лавке, пряла. Поздоровавшись с ней, Петро спросил:

— Хозяина нет дома?

— Кто такой? — откликнулись с печи. Дед в одних исподних штанах, распаренный, с почерневшим серебряным крестом на широкой груди, лениво стал спускаться на лежанку.

— Заболели, Мефодий Гаврилович?

— Трошки прилег, — гнусаво протянул Кабанец. — Что-то поясницу ломит.

— Всю ночь в карты играет, — отозвалась Кабанчиха, не переставая гонять колесо прялки. — Один раз выиграет, десять проиграет.

— Не бурчи, — огрызнулся старик. — Дай чистую рубаху.

— Не дам, — решительно отказала старуха. — До бабы Харитины ходит, паразит, а ты стирай на него, корми… И где ты взялся на мою голову?

— Замолчишь ты?! — прикрикнул дед, бешено округлив глаза. — Человек по делу пришел, а она плетет черт-те что…

Он рывком натянул на себя грязную, заплатанную рубаху, разгладил всклокоченную бороду, отряхнув с нее подсолнечную шелуху, и придал лицу выражение, подобающее при разговоре с начальством.

— Неладно у нас, Мефодий Гаврилович, с ремонтом получается, — начал Петро.

— …А то на охоту черти его носят, — продолжала ворчать бабка. — Чи убьет, чи не убьет, а домой приходит, есть просит…

— И сотворит же господь бог такое! — прогнусавил дед с искренним изумлением. Он потянулся за веретеном и яростно метнул его в старуху: — Перестанешь ты?!

— Э-э-эй! Человека постеснялся бы — довольно хладнокровно пробурчала бабка, видимо привыкшая к такого рода перепалкам. — Вот покину его, сатану, и поеду в этот… Танарог… или Тышкент…

— Тьфу! Не даст об деле потолковать, — возмутился дед и предложил: — Пойдемте в светлицу.

Выслушав упреки Петра по поводу ремонта инвентаря, он долго мял бороду, скреб ногтями морщинистую шею и, наконец, уныло проговорил:

— Две мои невестки на плотину ходят, Грунька и Гришка там тоже все время пропадают. А у меня года, товарищ председатель, сказать, не маленькие… на Кирилла и Мефодия восьмой десяток начинается…

— Ну, вам до ста лет жить. Гляньте, какое здоровье, — польстил Петро. — А получится молодежь, мы вас на отдых отпустим. Тогда уж хотите — на охоту, хотите — в «козла» режьтесь…

— Это она дурные разговоры плетет, — сказал дед, свирепо посмотрев на дверь, и, снова принявшись за свою бороду, с протяжным вздохом добавил: — Отдо́хнем, когда подохнем…

Петро понимал, что старик по своему возрасту имел право требовать работу полегче. Поэтому он долго и горячо доказывал деду, что без него никак не обойтись, похвалил его кузнецкое искусство, сулил, если только всё будет вовремя подготовлено к посевной, предоставить Кабанцу длительный отпуск.

Старик слушал с хитровато-равнодушным лицом, выкурил несколько председательских папирос и пообещал:

— Так и быть… доведется уважить. А вы уж и меня не обидьте… С фермы кабанчика деду выписали б. И маслица хоть сулею, если больше нельзя. Харч, по моим трудам, жирный требовается.

Петро вскипел, но сдержался: обойтись без опытного кузнеца колхоз не мог.

— Трудновато сейчас, — сказал он, скрывая раздражение. — По плану нам еще тридцать штук поросят не хватает… Но, делать нечего, посоветуемся с членами правления, что-нибудь придумаем.

Шагая по улице, Петро с огорчением думал: «Вот толкуй такому о патриотическом долге, тяни к лучшей жизни! А у него только и в мыслях, как бы себе урвать побольше, на трудностях нажиться. Ведь двух подсвинков уже завел…»

За кабанчиком дед зашел на следующий же день.

— Ну и жила ты, дед Мефодий, — с сердцем сказал Горбань, выпуская из загороды четырехмесячного поросенка. — Старый человек, постыдился бы свой колхоз обдирать.

— И стар, да петух, и молод, а протух. — ответил Кабанец с ехидцей. — Бувайте здоровеньки…

— Совести у него на гривенник, — сказал вслед ему присутствовавший при этом Петро. — Видишь, как проворно ковыляет…

Его несказанно обрадовало, когда, недели две спустя заглянув на кузницу, он увидел, что подростки Алеша Нетудыхата и Николай Черненко, выделенные комсомольской организацией в обучение к Кабанцу, сами, без посторонней помощи, оттягивали лемеха к плугу, ковали зубья для борон.

— Ну, как подручные? — спросил он Кабанца, только что кончившего свой обед и надевавшего брезентовые рукавицы.

— Да вот, — сыто икая, неопределенно прогнусавил дед.

А Петро с радостной улыбкой наблюдал, как чумазые пареньки, стараясь не осрамиться перед председателем, сноровисто и молчаливо, как и положено солидным кузнецам, били молотами по наковальне, небрежно смахивали горячую окалину.

Вечером в комнате Петра сидели Сашко́, Полина Волкова и редактор колхозной стенгазеты Павка Зозуля, завернувшие после занятий послушать радиопередачу.

Москва только что сообщила о новом мощном наступлении советских войск, начавшемся двенадцатого января, и в хате царило радостное оживление.

Раскрасневшийся от мороза Сашко́ — он только что прибежал с Днепра — стоял около карты с флажками и громко излагал свои прогнозы по поводу возможных событий на фронте.

— Вот сюда Рокоссовский ка-ак ударит! — Сашко́ ликующе прикрывал озябшей пятерней часть карты. — А потом сюда… Краков, Лодзь… Ух ты! А Берлин… Петро, сколько до Берлина от Варшавы?

Его не слушали. Павка Зозуля ломким и хриповатым голосом рассказывал о делах плотничьей бригады.

— Да ты, Павлик, немножко того… прихвастываешь, — перебила его вдруг Волкова. — Как не стыдно!

Повернув к Петру влажное лицо с капельками оттаявшего снега на щеках, на кончике вздернутого носика и темных ресницах, она живо заговорила:

— Ребята, которые с Гайсенко работают, уже полсотни столбов подготовили. Крючья в запасе у них еще есть, а вот они, — Волкова кивнула в сторону Павки, — они отстали, позорно отстали. Ты, Павлик, не рассказываешь, как вас пришли на буксир брать…

— Нас вчера Павел Петрович заставил ступицы тесать, — сердито оправдывался паренек, накручивая на палец клок волос, падающий на лоб. — Мы бы не отстали…

— Сашко́, помолчал бы ты хоть минутку, — попросил Петро братишку, оглашавшего комнату воинственными возгласами. — Садись рядом, слушай…

— Зато мы указатели для дорог и витрины газетные сделали, — продолжал оправдываться Павка. — Это не готовые крючья забивать…

Они долго говорили о том, что к возвращению фронтовиков надо не только пустить электростанцию, но и привести в порядок общественные постройки, отремонтировать хаты, а весной обязательно обсадить деревьями нее улицы и дороги, украсить могилы казненных во время оккупации.

Перед уходом Волкова спросила, не сможет ли Петро побеседовать со школьниками ее класса. Она задала им тему для изложения «Наш колхоз»; ребята написали, теперь хорошо было бы рассказать им о будущем колхоза и Чистой Криницы.

Петро охотно согласился. Он слышал от Сашка́ и от других ребят восторженные отзывы об организованной учительницей экскурсии в лес, по партизанским местам, об интересных походах вдоль Днепра, на остров, в соседний совхоз.

— Мне нравится, как вы работаете с ребятами, — сказал он. — И я понимаю, за что вас они так любят.

— С ними же очень интересно, Петро Остапович, — розовея от радостного смущения, ответила Волкова.

В школу Петро пошел на следующий день. Волкова должна была провести еще урок географии, и он попросил разрешения послушать. Сидя сзади, за низенькой школьной партой, закапанной чернилами, Петро с любопытством слушал бойкие ответы четвероклассников. И пожелтевшие от времени карты Китая и Европы, и своеобразный сложный запах мела, мытых полов и свежеиспеченного ржаного хлеба, который школьники приносили из дома в сумках, — все живо напоминало Петру его школьные годы. Он вспомнил место, где стояла парта, за которой они сидели с Гришей Срибным. Казалось, это было так недавно!

Волкова вела свой урок уверенно, спокойно поправляя учеников и краснея от удовольствия при особенно удачных ответах.

Позже, когда с ребятами стал беседовать Петро, по сосредоточенным лицам, разгоревшимся щекам он увидел, что их захватил рассказ о будущем села. Он увлекся и сам и не заметил, как быстро пробежал час.

— С большим удовольствием я вас слушала, — сказала Волкова, прощаясь. — Если бы я смогла вам чем-нибудь помочь!.. Хотите, произведу расчеты к вашей карте?

— Было бы просто замечательно!

Волкова с этого дня стала принимать в работе Петра над картой самое деятельное участие; это занимало у нее теперь все свободные вечера.

К началу февраля Петро почти закончил карту. Оставалось лишь кое-что уточнить и вычертить расположение полей севооборота, новых плантаций, водоемов, рыбопитомников.

Однажды они засиделись позже, чем обычно. Полина склеивала большие листы ватманской бумаги, прочерчивала на них ровные квадраты.

— Закончим сие творение, — сказал Петро, — и вывесим в правлении. Пусть каждый представит себе, как будет выглядеть колхоз через несколько лет.

— Хорошо бы и в школе такую иметь.

— Ну и что же?! Снимем копию и повесим.

— Ох, батюшки! — воскликнула Волкова, взглянув на часы. — Третий час. У меня школьные тетради еще не проверены.

Она торопливо поднялась, накинула на голову шаль и стала надевать пальто.

— Может быть, помочь вам тетради просмотреть? — предложил Петро.

— Еще что придумаете!

Петро стал натягивать шинель. В эту минуту в сенях послышался приглушенный кашель отца.

Петро открыл дверь. Скользнув глазами по пиджаку и валенкам отца, он понял, что тот еще не ложился.

— Поздновато засиживаетесь, — произнес Остап Григорьевич без обычного добродушия и, загородив глаза ладонью, посмотрел на ходики. — Не разберу без очков: часа три, не меньше?

— Двадцать минут третьего, — ответила Волкова, натягивая варежки.

— Мы хоть с пользой потрудились, — сказал Петро. — А вы что полуночничаете?

Остап Григорьевич, мельком взглянув на расчерченный лист бумаги, ушел на кухню.

На улице было морозно и темно, луна уже давно зашла, но и в темноте был виден молочно-белый иней на крышах и на деревьях.

— К урожаю, — заметил Петро, шагая рядом с девушкой и прислушиваясь к хрусту твердого наста под ногами.

Волкова за всю дорогу не проронила ни слова. Еще далеко от школы она остановилась.

— Я дойду одна, — сказала она. — Спокойной ночи!

— Завтра закончим карту? — спросил Петро.

— Это уж сами… Прийти не смогу.

— Жаль. А почему?

— Не надо.

— Надоела вам возня со всеми моими цифрами и выкладками?

— Неужели вы не понимаете? — вырвалось у девушки. Волкова сухо попрощалась и быстро, не оглядываясь, зашагала к школе.

Возвращаясь домой, Петро раздумывал над последней фразой Полины. Он начинал понимать, что в прежнее, чисто дружеское отношение девушки к нему вмешалось какое-то новое чувство. «А может, я и ошибаюсь, — думал Петро, перебирая в памяти свои последние встречи с учительницей. — Так или иначе, надо держать себя с дивчиной осмотрительней. Натура она увлекающаяся, а интересная работа слишком сближает».

Весь следующий день Петро провел на строительстве гидростанции. Вечером, за час до партийного собрания, на котором ему предстояло сделать доклад о подготовке к весеннему севу, Волкова пришла к Рубанюкам вместе с Громаком. Петро был уже в шинели, шапке-ушанке и укладывал в свой планшет бумаги.

— Придется тебя немножко огорчить, Петро Остапович, — сказал Громак, взяв со стола свежую газету и бегло просматривая ее.

— Чем?

— Расскажи, комсорг, — кивнул Громак Волковой.

Взгляды ее и Петра встретились. В глазах девушки дрогнуло еле уловимое смущение, но она, быстро справившись с собой, сказала:

— Есть директива из райкома комсомола. Нужно часть нашей молодежи послать в Донбасс… Главным образом требуются комсомольцы.

— Это для чего?

— Восстанавливать шахты. Уголь добывать.

— Дело нужное, — заметил Громак.

Петро, повесив планшетку через плечо, помолчал. «Отпустим самых лучших ребят, и все наши благие замыслы — прахом», — подумал он и решительно проговорил:

— Послать никого не сможем. Дел у самих по горло.

— Как, как ты сказал? — Громак, свернув газету, бросил ее на стол и критически посмотрел на Петра.

— Ребята, как только узнали, притащили кучу заявлений, — сообщила Волкова. — Двенадцать уже есть, еще собирались писать…

— Тогда давайте уж весь колхоз распустим, — хмурясь, промолвил Петро. — Нет, пускай райком в других колхозах ищет, где людей побольше…

Стойко выдержав пристальный взгляд Громака, он с напускным равнодушием бросил:

— Пошли, что ли? На собрание опаздываем…

Он шагал крупно и молча, давая понять, что продолжать разговор на эту тему не намерен.

Громак, пройдя немного и все так же критически поглядывая на него, сокрушенно покачал головой.

— И повернулся же язык! «Своих дел по горло». Это «мои» дела, это «чужие».. Государственные нужды чужими стали для тебя?

— Ну, знаешь, Александр Петрович, ты меня не агитируй! — сухо прервал Петро. — Государство не меньше нас с тобой заинтересовано, чтобы колхозы были восстановлены… И как можно скорее… А работникам райкома комсомола подумать лень, они и строчат: «всем, всем». Им что, неизвестно наше положение?

— Вы не правы, — вмешалась Волкова. — В Песчаном, в Сапуновке молодежи больше, зато и пошлют они больше нашего.

— Да дело не в этом, — сказал Громак. — Больше, меньше… Надо же чуточку совести иметь. Нам вон завод электростанцию помогает строить, государство долгосрочный кредит дало, комбайны подбросило. А мы, как та лягушка из басни Крылова: «Лишь мне бы ладно было, а там весь свет гори огнем…»

— Оратор ты хороший, известно, — усмехнулся Петро. — А о том не думаешь, что с одними дедами да бабками станцию мы три года строить будем.

Все же слова парторга уязвили его. Петро уже осознал, что, противясь посылке молодежи на восстановление промышленности, он поддался местническим расчетам, эгоистическому инстинкту. Петро уже готов был признаться в этом, но Громак неприязненно спросил у него:

— Стало быть, придется ставить вопрос перед парторганизацией? Так, что ли?

— Ну что ж? Ставь, пожалуйста.

Петро произнес эту фразу, прежде чем понял, что теперь им уже руководит просто-напросто упрямство.

— А не хотелось бы, — с искренним сожалением произнес Громак. — Ты же не отсталый какой-нибудь колхозник. Всыпят тебе коммунисты…

Это была первая размолвка между парторгом и председателем. Остаток дороги все трое шагали в тягостном молчании.

Возле колхозного правления Петра окликнул дед Кабанец.

— Подпишите накладную, товарищ председатель, — сказал он, вынимая из кармана дряхлой, замызганной кацавейки бумажку. — На уголь…

Петро бегло прочитал бумажку, положив на планшетку, подписал.

— Еще задержу трошки, — тронув Петра за рукав шинели, сказал дед. — Хотел спросить… Есть такие нрава у комсомола моим парубком и девкой распоряжаться?

— А что такое?

— Я своих не пущу… Груньку и Гришку. Прибежали до дому, сундучки складывают… Да за каким дидьком лысым понесет их в эти шахты? Я их от немчуков три года прятал, двух кабанов полицаям отдал, чтобы в Германию не брали, а зараз на шахты? Нет, работы им и дома хватит…

Петро растерянно и враждебно смотрел на широкое, измазанное угольной копотью лицо деда, с неопрятной бородой и хитрыми глазами. Не сам ли он пять минут назад высказывал почти такие же мысли, как этот скаредный, прижимистый дедок?

— Что бы стало со страной, если бы все так рассуждали? — заговорил Петро раздраженным тоном. — По-вашему выходит, что своя, что чужая, вражеская, страна — это все равно?

— Оно не все равно…

— Кто же будет восстанавливать го, что враг разрушил? А? Заморский дядя?

Петро, закипая все больше, отчитывал Кабанца, и тот, поняв, что допустил промашку, забормотал:

— Ага… ага… Так, так… Истинные слова… Я ж только посоветоваться хотел…

Спустя несколько минут Петро вошел в помещение и, еще сердитый, взбудораженный, спросил Волкову:

— Сколько нам предложено выделить комсомольцев?

— Пять.

— Ну, это ничего… Надо послать…

Громак обернулся, с улыбкой поглядел на него:

— Заговорила совесть? Хорошо… Сегодня сняли бы с тебя стружку.

Перед тем как открыть собрание, он мирно, словно между ними не произошло никакой перепалки, сказал Петру:

— Я и не успел тебе сообщить… Восьмого февраля прибудет выездная тройка… Бумажка есть… Сычика будут судить. Так что людей придется отпустить с работы. Пускай послушают.

— Пускай, — так же мирно ответил Петро.

XII

На другой день, после того как с речами и песнями проводили из Чистой Криницы трех парней и двух девушек в Донбасс, с Петром произошел случай, едва не стоивший ему жизни.

На строительной площадке электростанции устанавливали щиты водосброса. Петро, помогая, оступился и упал в котлован с талой ледяной водой.

Тут же, в новом, еще не остекленном, но уже подведенном под крышу помещении машинного отделения, он кое-как обсушился.

К ночи ему стало плохо. У него поднялась температура, и пришлось вызывать Василия Ивановича Бурю.

Врач выслушал больного, проверил пульс и задумчиво помолчал. Глядя исподлобья на Катерину Федосеевну и Остапа Григорьевича, пригорюнившихся у постели, он негромко сказал:

— Воспаления бы легких избежать. А так, что же? Сейчас определить что-либо трудно.

— Долго придется валяться? — хрипло и учащенно дыша, спросил Петро.

— Не дольше, чем потребуется, — отшутился врач.

Двое суток Петро находился почти в бессознательном состоянии, бредил, звал Оксану и все время просил пить. Потом, после особенно тревожной ночи, когда Буря уже подготовил шприц и ампулы с камфорой, Петру неожиданно стало легче.

Громак, каждый день заходивший справляться о здоровье больного, в это утро посидел у его кровати, рассказал, что делается в колхозе.

— Ранняя весна намечается, — сказал он перед уходом. — Так что поправляйся быстрее. На той неделе столбы будем ставить. Яков уже начал внутреннюю проводку на фермах. В общем, весной двинем Дело крепко…

После того как парторг ушел, Петро заснул и проснулся за полдень. Он собирался позвать кого-нибудь, но в эту минуту мать тихонько приоткрыла дверь и, заглянув, стала прислушиваться.

— Заходите, мама, я не сплю, — позвал Петро. — Дайте попить.

— Добренько поспал и не стонал, не крутился, — довольно говорила мать, ставя перед ним чашку чая с молоком.

— Писем от Оксаны не было?

— Может, батько принесет. Он в сельраду пошел.

Катерина Федосеевна была одета в новую кофточку и юбку, повязана шалью, которую она обычно носила, когда ходила на собрания или в гости.

— Собрались куда-то? — спросил Петро.

— Так надо же на суд идти. За свидетеля меня выставили.

— На какой суд?

— Забыл разве? Пашку Сычика сегодня судят… Сашко́ скоро из школы прибежит, посидит с тобой.

— Идите, мама, идите!

Когда она перед уходом еще раз заглянула в комнату, Петро тихим голосом попросил:

— Если у Громака минутка свободная будет, скажите… пусть придет. Дело к нему есть.

— Господи бож-же ж ты мой! — воскликнула Катерина Федосеевна. — Какие там еще дела тебе решать? Хоть бы зараз трошки передохнул.

— Вы все же скажите ему, — мягко настаивал Петро.

— Скажу, скажу, — пообещала мать.

После того как она ушла, Петро, чтобы скоротать время, принялся мысленно подсчитывать, сколько дней осталось до выхода бригад в поле, до пуска электростанции, до закладки и набивки парников…

Но мысли путались, обрывались, почему-то вспомнился Татаринцев, умирающий на лесной опушке, полковое знамя. Память воскресила встречи с Оксаной в Москве, в Крыму. Петру живо представилось, как они сидели с женой у моря и мечтали о том, что после войны никогда уже не будут разлучаться.

С неизъяснимой силой ему захотелось, чтобы Оксана была сейчас с ним рядом. «Может, она приедет?» Отец написал ей о его болезни. Она могла бы взять отпуск.

Думая об этом, Петро уже не сомневался; что мечты сбудутся, возможно даже сегодня. Возможно, Оксана уже подъезжает к Чистой Кринице и сейчас войдет в хату, встревоженная и ласковая.

Как только снаружи доносился какой-нибудь звук, Петро приподнимал голову с подушки, нетерпеливо смотрел на дверь. И когда за окном раздались шаги, быстрые и легкие, он невольно схватился рукой за грудь, так сильно забилось сердце.

Но это был Сашко́. С шумом ворвавшись и внеся с собой поток морозного воздуха, он только в комнате вспомнил, что брат болен, и с виноватым видом остановился.

Петро взглянул на него со слабой улыбкой, вяло попросил:

— Рассказывай… что в школе…

— Две пятерки принес, — выпалил Сашко́ и метнул сумку с книгами на лежанку. — Мама наказывали, чтоб я дома с тобой сидел…

— Ну?

— Я в село хочу побежать… на чуточку, чуточку… Петрусь!

— Зачем?

— Павку Сычика поглядеть… Хлопчаки все туда прямо из школы подались… Там, ух, народу сколько! И милиция…

— Ты пообедай.

— Кусок хлеба возьму с собой…

— Ну, ступай… Не видел, Громак тоже туда пошел?

Сашко́ утвердительно кивнул головой.

— Полина Ивановна до нас идет! — глядя в окно, воскликнул он.

В окне промелькнула тень, скрипнули ступеньки крылечка.

Через минуту Волкова, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, скинула шубку и, не снимая белого пухового платка, села около кровати Петра.

— Да вы совсем молодцом выглядите!

Петро повернул к ней бледное, изможденное лицо с глубоко запавшими глазами.

— Хорош молодец! Чуть с белым светом не попрощался, — сказал он, с усилием шевеля запекшимися губами. — Что же ни разу не навестили?

— Не решалась… Больных не следует тревожить.

— Мне сейчас легче…

— Вот прекрасно! Только вам много нельзя разговаривать. Вы помолчите, а я расскажу, как у нас идут дела.

Волкова принялась перечислять сельские новости.

…Парни и девушки, учившиеся на курсах в МТС, уже самостоятельно водили тракторы. С фронта пришел раненый муж Федосьи Лаврентьевой. Бригада Варвары кончает вывозить удобрения на свой участок…

Заметив, что глаза у Петра закрыты, девушка поднялась.

— Пойду. А вы спите…

Петро не стал ее удерживать. Ему действительно следовало отдохнуть.

Но едва он задремал, домой вернулись мать и Сашко́. Не раздеваясь, мать устало присела на скамейку.

— Ну, что там было на суде? — полюбопытствовал Петро.

— К высшей мере присудили, — опередил Сашко́ мать.

— Ох же ж и антихрист проклятый! — негодующе произнесла Катерина Федосеевна. — Мы не всё и знали, что этот душегуб проклятый вытворял…

Она подсела ближе к Петру, развязала платок.

— Сначала уперся, как бык: «Знать не знаю, никого не арестовывал, никого в Германию не отправлял…» Ну, люди ж видели, какие пакости он сотворял!.. Все как есть рассказали судьям. Тогда он встает и говорит: «Раз такое дело, ваш верх, все скажу. Только вы, говорит, меня не вешайте, а куда-нибудь на высылку…» Видал такую подлюгу?!

Катерина Федосеевна разволновалась, рассказывая о наглости полицая.

— И как начал, как начал… Все выложил, как было… Ничем не брезговал. За деньги, говорит, за бутылку водки выдавал партизан…

— И за сигареты, — подсказал Сашко́.

— Он до снохи Малынцовой, Федоски, несколько раз приходил. Помнишь, записку про тебя подкинули, когда на председателя выбирали? Это они вдвоем с Федоской писали…

Катерина Федосеевна склонилась над Петром, шепотом спросила:

— Спишь, сыночек?

Петро не ответил. Мать взяла Сашка́ за руку, и они тихонько ушли на кухню.

* * *

Поправлялся Петро довольно быстро и через несколько дней уже мог ходить.

Но его стала беспокоить раненая нога. Бури прописал компрессы с водкой, строго наказал избегать холода.

С неделю Петро занимался делами правления дома, в свободное время заканчивал свою карту.

По вечерам семья собиралась у радиоприемника. С каждым днем сообщения становились все более радостными: советские войска уже давно вели бои с гитлеровцами на территории Чехословакии, вторглись в Восточную Пруссию и Немецкую Силезию.

— До посевной отвоюются, — предсказывал Остап Григорьевич. — Это уже по всему ходу дела видать…

— Если б он, супостат, не огрызался так, — тяжело вздыхая, говорила Катерина Федосеевна. — Как там дети наши? Вся душа изболелась…

Письма от Ивана и Оксаны приходили все реже, и по смыслу их нетрудно было догадаться, что дивизия участвует в жестоких боях где-то на важном направлении. Это-то и наполняло сердце матери острой тревогой.

В конце февраля, когда в сообщениях Совинформбюро стали уже упоминать Берлинское направление, шел однажды Петро на ферму к Андрею Горбаню и, поровнявшись с двором Лихолита, услышал громкие причитания, доносившиеся из хаты.

«Со Степаном что-нибудь стряслось», — мелькнула мысль у Петра. Он быстро свернул с дороги, пробежал двор и открыл дверь.

Старуха почти замертво лежала в кухне на кровати. Христинья то принималась брызгать на свекровь воду, то закрывала глаза платком и голосила.

Петро увидел на столе извещение со штампом и печатью воинской части. Командование гвардейского танкового полка сообщало, что гвардии старшина Лихолит Степан Кириллович погиб смертью храбрых в боях за город Сохачев, в Польше, и посмертно награжден орденом Ленина.

Тщетно пытаясь подыскать слова, которые могли бы их утешить, Петро молча опустился на лавку, машинально свернул дрожащими пальцами самокрутку.

В этот же день он узнал от Громака о том, что погиб на фронте и Григорий Срибный. Мать его умерла во время оккупации, больше никого из близких, кроме Нюси Костюк, его невесты, у погибшего не было, и похоронное извещение осталось в сельраде.

Два дня после получения этих извещений Петро ходил угрюмый, с потемневшим лицом. Смерть по-прежнему вырывала тысячи людей из огромного, сияющего под весенним солнцем мира.

Но с весной прибавилось хлопот и у Петра и у остальных криничан.

Как только оттаял верхний покров земли, люди Чистой Криницы, Сапуновки, хутора Песчаного, вооружившись лопатами, кирками, ломами, вышли рыть ямы для столбов электропередачи. Строители штукатурили, стеклили новое здание электростанции. Рабочие из Харькова, как было обещано, приехали монтировать оборудование, помогали тянуть провода к колхозам.

До начала посевной оставался добрый месяц, но уже полным ходом шла работа в бригадах: проверялся инвентарь, озимые посевы подкармливались навозом-сыпцом, ставился на отдых рабочий скот. Громак, забывая о сне, переоборудовал с помощью комсомольцев просторный дом Малынца под временный красный уголок и радиоузел.

За несколько дней перед этим Громак говорил на собрании коммунистов и комсомольцев колхоза:

— Учтите, товарищи, потрудиться нам предстоит напряженнее, чем до сих пор. Мы стали более крепкими, организованности у нас больше. Но надо не только залечить раны, нанесенные войной. Мы обязаны двигаться вперед, сделать за год столько, сколько в другой раз хватило бы на три-четыре года… Не можем мы топтаться на одном месте.

— Сделаем, — откликнулся со своего места Федор Лихолит. — Раз надо, сделаем!..

Простые эти слова крепко запомнились Петру. В душу его нет-нет да и закрадывались сомнения: «А осилим ли то, что задумали? В хозяйстве столько прорех, что, того и гляди, опять попадешь в отстающие… Не лучше ли подождать, пока вернутся с фронта самые молодые, энергичные, напористые?»

Но вспоминались твердые слова Федора: «Раз надо, сделаем!» — и тревога Петра рассеивалась.

XIII

В Днепре с каждым днем прибывала, поднималась полая вода. — Земля давно оттаяла. У обочин дорог, на криничанских огородах и садах сквозь прошлогодний рыжий бурьян пробивались прозрачно-нежные былинки травы. На тополях и вербах набухали, распускались почки.

В пасмурное и теплое мартовское утро к Петру в правление вошел высокий пожилой мужчина, в аккуратной солдатской шинели, без погон, в цигейковой ушанке. Пока Петро разговаривал с приехавшими из соседнего колхоза людьми, он, поминутно вытирая платком лоб, долго стоял около карты будущей Чистой Криницы.

Приезжие, наконец, попрощались.

Тогда солдат подошел к столу и, глядя на Петра большими навыкате глазами, отрекомендовался:

— Здравия желаю! Лаврентьев…

Петро, вглядываясь в тщательно выбритое лицо пришедшего со свежим шрамом на крупном, раздвоенном подбородке, узнал мужа Федосьи. Последний раз Петро видел его еще до своего отъезда в Москву на учебу.

— Здравствуйте, Ефим Васильевич, — пожимая его большую волосатую руку, сказал Петро. — Слыхал, слыхал, что приехали! Отвоевались, значит?

— Извиняюсь, правильное мое отчество — Сергеевич, — поправил Лаврентьев. — Вы меня помните плохо, мальчонкой тогда были… Отвоевался, товарищ председатель, по ранению, и пришел поблагодарить за жену и деточек, что не дали им погибнуть.

— Благодарить не за что! Да вы садитесь. Лаврентьев сел.

Сняв ушанку, осторожно положил ее на краешек стола.

— Зайду, думаю, посоветуюсь, — продолжал он, — потому что семейство мое, видать, на лето еще тут останется.

— А вы что же? Уезжать задумали? — с нескрываемым огорчением спросил Петро.

Лаврентьев, не отвечая, оглянулся на карту.

— Хочу спросить вас… вот этот план, он что планирует?

— Это схема наших работ в колхозе, — охотно пояснил Петро и слегка зарумянился, как и всякий раз, когда ему приходилось говорить с кем-нибудь о своих замыслах.

— Что же к чему? Поясните, пожалуйста…

— Там вон штрихом обозначены поля севооборота, зеленым — сады. Голубые кружки — пруды, водоемы. А вон те кружочки — новые фермы, мастерские, амбары, колхозный гараж…

Лаврентьев долго, не мигая, глядел на карту, потом перевел глаза на Петра.

— И когда думаете взяться за это дело?

— Уже взялись. Людей маловато, но кое-что делаем… Электростанцию к Первому мая пустим, питомник для молодых садов расширили.

— Так, так…

Лаврентьев снова повернулся к карте. Петро ревниво следил за выражением его глаз. О Ефиме Лаврентьеве еще до войны упрочилась добрая слава человека, у которого «золотые руки» и светлая голова. Первоклассный плотник, рассудительный и дельный человек, он жил неплохо и до коллективизации, но в колхоз вступил одним из первых, сразу оценив его преимущества перед единоличным хозяйством. И, следуя его примеру, в колхоз тогда потянулись многие середняки.

Петро не без волнения ожидал, как отнесется Лаврентьев к его планам, получившим пока воплощение вот в этой карте.

— Так, так; — задумчиво произнес Лаврентьев, как бы подытоживая какие-то свои мысли, но не торопясь их излагать.

— Куда же вы задумали уезжать, Ефим Сергеевич? — с деланым равнодушием осведомился Петро.

— Доложу, ежели интересуетесь… Лежал я последний раз на излечении в Краснодаре. Так вот из Майкопа туда приезжал инженер. С завода. Дуже приглашал мастером на деревообделочный. Квартира с огородом, деньги хорошие, ну и так и далее. По моей квалификации, думаю, в селе сейчас работы нету. Двери сколотить, заборчик поставить или еще такое подобное — это каждый может. Мудрости тут никакой нет…

«Это, дорогой товарищ, дудки! — слушая медлительную речь Лаврентьева, беспокойно думал Петро. — Придется инженеру другого мастера подыскивать».

Вслух он сказал:

— Не знаю, о каком вы селе говорите. А вот у нас правление решило в этом году полевой стан в бригаде Федора Кирилловича строить — большой дом, о пяти комнатах. Повторяю, большой! Хороший, из кирпича, под черепицей. Дневные ясли, столовая, женское и мужское общежитие. Душевая. Конюшни отдельно, крытый ток. Ну, конечно, электричество, садик, прочие удобства…

— И когда думка такое строить?

— Кирпич уже купили в Богодаровке.

— Так, так…

— И вот, когда мы услышали, что вы вернулись, очень обрадовались. Думали — есть кому возглавить строительство.

Не давая Лаврентьеву открыть рта, Петро рисовал перед ним самые заманчивые перспективы:

— Вы говорите — двери, заборчики… Имейте в виду, план у нас такой: станем на ноги, разбогатеем, переработочные пункты будем строить, сушилки, фундаментальные, из кирпича. Во как!..

— Ну что ж! В добрый час, как говорится. Дело хорошее задумали.

— Так включайтесь!

— Вы уж дозвольте с супругой совет поиметь. Обманывать не стану: думка была на заводе несколько годков поработать. Детишки подрастают, как ни говорите — город…

Он ушел, явно поколебленный в своем намерении покинуть Чистую Криницу. Но Петро не мог успокоиться на туманном обещании Лаврентьева. Он решил переговорить с женой его, Федосьей, и, узнав, что та с другими женщинами перевеивает семенное зерно, пошел к амбарам.

— Значит, проводы скоро устраиваем, Федосья Михайловна? — спросил он у нее, здороваясь.

— Не скоро, — откликнулась женщина, блеснув глазами из-под цветастого платка.

Она неузнаваемо помолодела и расцвела за эти дни. Смахнув ладонью серый налет пыли с опаленного морозными ветрами, горящего густым румянцем лица, Федосья счастливо произнесла:

— Сколько ж одной бедовать, Петро Остапович? Раз он хочет, поедем.

— И не жалко покидать родное село?

— Оно бы не хотелось, да хорошие люди везде найдутся.

— Так вот что, Михайловна, отойдем-ка в сторонку…

Женщины, перечищавшие сортовую пшеницу, исподтишка наблюдали, как председатель горячо убеждал в чем-то Федосью, и потом слышали, как она, оправляя платочек, говорила:

— Да нет, Петро Остапович! Один он от семьи не отковырнется.

На следующее утро Петро, подходя к правлению колхоза, увидел, что Лаврентьев, все в той же аккуратной солдатской шинели, в армейских ботинках и обмотках, прохаживался, пощипывая ус, около правления. Несколько минут спустя он, сидя напротив Петра и щупая шаткий, сколоченный из сосновых планок столик, говорил:

— Выберем время, Петро Остапович, сколько-нибудь подсушим дубнячка — кабинетную обстановочку разделаем. А пока, вы дозвольте, я в бригаде, на месте, погляжу, как там полевой стан расплановать.

За два следующих дня он вместе с Павлом Петровичем Грищенко, у которого когда-то обучался специальности плотника, составил подробный график строительных работ, уточнил количество материала, необходимого для полевого стана, и правление, утвердив расчеты, назначило Лаврентьева бригадиром строительной бригады.

Уже в марте строители подвели каменный фундамент под основное помещение полевого стана и стали возводить стены.

Федор Лихолит, как-то отвозивший бороны и сеялки на свой участок, вернулся в село к вечеру и, повстречав Петра около усадьбы МТС, остановился.

— Ну, Остапович, — сказал он, широко улыбаясь от удовольствия, — поглядел я, как там Юхим мудрует.

— Хорошо подвигаются дела?

— Сроду еще на степи у нас такого не становили. Поглядел я — да это же не хата будет, а… Куда там пану Тышкевичу!

— Ну, это ты через край хватил, Кириллович! — улыбнулся Петро. — Ты же усадьбу графа Тышкевича не видел?

— Ничего, что не видел. Батько, покойничек, в экономии у него батрачил, рассказывал…

— Ведь люди проводят большую часть года в степи, — прервал его Петро. — Пускай и живут с удобствами, культурно. А то от зари до зари работают, а спят под скирдой.

— Тоже верно… Нет, дуже я доволен.

— А зимой ворчал, помнишь? Плотников, дескать, потом будем готовить. Говорил?

— Ну, не я один так говорил, — уклончиво ответил Федор.

Разговор зашел о других хозяйственных делах. В эту минуту Петро заметил в конце улицы Полину Волкову. Она скорым шагом шла по направлению к усадьбе МТС, потом, как бы вспомнив о чем-то, круто повернулась и еще быстрее зашагала обратно.

Видел ее Петро за последние дни всего два-три раза. Он знал, что Волкова из-за болезни другой учительницы ведет сейчас уроки в двух сменах и с трудом выкраивает время для общественной работы.

Но и мимолетных, коротких встреч было достаточно, чтобы Петро заметил: девушка стала упорно сторониться его, разговаривать с ним подчеркнуто сухо, даже грубовато.

А Петру нужно было переговорить с Волковой. Надо было условиться о привлечении комсомольцев к проверке договоров социалистического соревнования между бригадами, о создании на время сева контрольных постов.

Провожая глазами удалявшуюся девушку, Петро не без огорчения думал: «Так легко было раньше разговаривать с дивчиной обо всем, и вот… Неладно получилось. И ничем ведь я ее не обидел…»

В тот же вечер Петро решил поговорить с Волковой по душам. Он умышленно задержался в правлении колхоза, надеясь, что Волкова, может быть, забежит, как бывало раньше, по какому-нибудь делу.

Не дождавшись ее, пошел домой не через площадь, как обычно, а мимо школы. Около низенькой хатки сторожихи постоял, поглядел на слабо освещенные оконца и, свернув во двор, постучал.

— Спите уже? — спросил Петро Балашиху, вышедшую открыть дверь и в темноте не узнавшую его.

— Собирались укладываться.

Узнав председателя, она засуетилась:

— Заходите. Не спим еще. Заходите…

— Кто там, тетя Меланья? — донесся голос Полины.

— Петро Остапович, Полиночка…

Вытирая ноги, Петро видел в приоткрытую дверь, как Волкова торопливо привела в порядок волосы, потом, накинув на себя шаль, стала перебирать раскиданные по столу книги. Держалась она подчеркнуто холодно, на все вопросы отвечала односложно и неохотно.

После длинной и неловкой паузы Петро, прислушиваясь, как за ситцевой занавеской ворочается и вздыхает хозяйка, проговорил:

— Жалко, что с временем у вас туго. Надо бы комсомольские контрольные посты создать. Помните, как на уборке было? Они бы за соблюдением сроков сева следили, за качеством. И соревнование следовало бы проверить. По этому делу я и зашел.

— Мы уже беседовали с товарищем Громаком об этом, — ответила, несколько оживляясь, Волкова. — А время что ж!.. Найду.

— Много приходится вам работать.

— Я этого не боюсь.

— Значит, посты установим?

— Да.

Петро поднялся и снова сел.

— Чего вы так изменились, Полина, ко мне? — неожиданно для себя спросил он.

Волкова с опаской взглянула на занавеску.

— С чего вы это взяли? — Она вскочила с табуретки, накинула на плечи шубку. — Пойдемте, провожу вас.

У калитки девушка остановилась, протянула руку:

— Спокойной ночи.

— А на вопрос мой вы не ответили, — сказал Петро, взяв ее маленькую гибкую руку в свою горячую ладонь.

Волкова, делая слабые попытки освободить руку, приглушенно сказала:

— Не хочу кривить душой. Нам не надо встречаться с вами. Мне неприятно…

— Даже так?

— Не то что неприятно, а тяжело… Я не так выразилась. Мне трудно говорить об этом…

Несколько справившись с волнением, девушка сбивчиво рассказала обо всем, что тяготило ее.

— Вы, может быть, посмеетесь, но вот как бывает, — сказала она. — Когда в первый раз я увидела вас, мне даже страшно стало. Вы так напомнили человека, который был мне другом!

— А где он сейчас? — спросил Петро.

— Погиб. На фронте.

Петро помолчал, раздумывая над тем, что услышал от девушки, потом осторожно и мягко проговорил:

— Я не имею права расспрашивать. Это было, наверное, большое чувство. Но… почему должны портиться наши отношения? Так хорошо работалось вместе с вами.

— Я и сейчас работаю.

— Но с вами что-то происходит.

— И сама не понимаю. Ну, ничего, пройдет… Спокойной ночи! Уже поздно.

Волкова повернулась и быстро пошла к хате.

Ее признание взволновало Петра и расположило его к молодой учительнице еще больше. Идя домой, он думал о том, что так мужественно переносить личное горе, как Волкова, могут только сильные, волевые люди, а уже это одно было достойно глубокого уважения.

Через день, узнав от Сашка́ о том, что Полина Ивановна сильно простудилась и впервые за все время пропустила занятия, Петро снова решил навестить девушку.

На этот раз Волкова оказалась более гостеприимной, весело подшучивала над своей болезнью, и Петро ушел от нее с радостным ощущением, что ледок ее отчужденности растаял.

Но посещения эти соседки Балашихи истолковали по-своему. На следующий день утром, собравшись возле колодца, они стали выпытывать у сторожихи:

— Председатель, часом, не сватается за учительницу? Что-то дуже он зачастил до вас?..

Чернобровая, румянощекая Одарка Черненко, поддевая коромыслом ведро, сказала с протяжной зевотцей:

— Оксана там далеко где-то. А он человек молодой. Ему не все в конторе сидеть…

Балашиха хотя и не прочь была посудачить, отмалчивалась: как-никак речь шла о ее квартирантке, а от учительницы она за все время ничего, кроме добра, не видела.

Но и она не утерпела и, отнеся однажды на птицеферму гусиные яйца, спросила у Пелагеи Исидоровны как бы между прочим:

— Оксана ваша ничего не пишет?

— Давно письма не было.

Балашиха присела на опрокинутую вверх дном деревянную цыбарку, сказала, сокрушенно вздохнув:

— Ох, возвращалась бы она до дому. Что за жизнь такая! Муж дома, она где-то…

— Оксана не одна там, — заступилась за дочь Пелагея Исидоровна.

— Ну все-таки… Обое они молодые, вместе и не жили еще…

Пелагея Исидоровна, нахмурив брови, молча просматривала яйца, а Балашиха тем временем тараторила:

— В разлуке, тетка Палажка, всяко бывает. Ну, там полгода, год, скажем, врозь, оно еще туда-сюда, а три года… Дело молодое…

— За свою я не беспокоюсь, — оборвала ее Пелагея Исидоровна.

— Так я же не про Оксаночку, — сказала Балашиха. — Про зятя вашего бабы языками треплют. Может, ничего такого и нету, ну, а все ж Петро до учительши частенько заходит. Полиночка — красивая барышня и личиком… и одевается аккуратненько…

— Хватит тебе языком трепать черт-те что! — сердито перебила Пелагея Исидоровна.

После ухода Балашихи она продолжала заниматься своим делом: осмотрела наседок, вычистила пристройку, предназначенную для цыплят, но настроение у нее явно испортилось. Балашиха растравила больное место: до Пелагеи Исидоровны и раньше доходили слухи о Петре и Волковой.

Самолюбивая и гордая, она сумела бы молча пережить оскорбительные для нее бабьи пересуды, но несколько дней спустя от Оксаны пришло письмо. Дочь писала о своей фронтовой жизни, а в конце вскользь намекнула о том, что ей кое-что известно про Петра и молодую криничанскую учительницу.

В тот же день Пелагея Исидоровна пошла к Рубанюкам.

Катерина Федосеевна была дома одна. Она искренне обрадовалась приходу свахи, тут же отложила недошитую мужнину сорочку и проворно стала собирать угощенье для гостьи.

— Вы не затрудняйте себя хлопотами, свахо, — сказала Пелагея Исидоровна, расстегивая пуговицы теплого полупальто и, прежде чем сесть, подворачивая юбку. — Я сейчас пойду. Шла тут по делу — дай думаю, проведаю.

— Гуляйте! Что-то совсем вы нас забыли, — упрекнула Катерина Федосеевна, — будто мы с вами и не родичи.

Пелагея Исидоровна тяжело вздохнула.

Внешне почти совсем не изменилась жена Девятко: румянец, густой и яркий, по-прежнему заливал ее щеки, строгие черные глаза не утратили блеска, и лишь на лбу и около сухих тонких губ морщинки стали глубже.

Но в выражении ее сурового, неулыбчивого лица было что-то недоброе, заставившее Катерину Федосеевну насторожиться. Испытующе глядя на гостью, она сказала:

— Вижу, свахо, на сердце у вас горе какое-то. Пожальтесь, что стряслось?

— Горе не горе, — ответила та пасмурно, — а трошки обидно мне за дочку.

Она рассказала о дошедших до нее слухах, о последнем письме Оксаны и под конец, не выдержав, заплакала. Вытирая краешком платка покрасневшие глаза, Пелагея Исидоровна тихонько жаловалась:

— Оксана и без этого столько пережила — и батька потеряла, и сама уже три года не поспит, не поест… Приедет, а тут, — голос ее дрогнул, — срам такой…

— Да с чего вы, свахо, взяли? Чего только бабы не набрешут! — с досадой возразила Катерина Федосеевна. — Всех сплетен, как говорится, не переслушаешь.

— Оксана и сама пишет.

— Все равно брехня! Вот же проклятые балаболки!

— Верно же, свахо, что Петро ваш ходит до учительши.

— Ну и что с того! И она до нас ходит. Он председатель, мало ли делов у них!

Катерина Федосеевна искренне и горячо возмутилась услышанным.

Когда Пелагея Исидоровна ушла, она стала вспоминать: не было ли чего-нибудь лишнего в отношениях Петра с Волковой. Нет, ничего зазорного в его поведении мать не примечала! Петро любит энергичных, живых людей, и лишь недавно, разговаривая о Волковой, все в семье сошлись на том, что такая учительница, как она, — сущий клад для Чистой Криницы.

Катерину Федосеевну тревожило другое. «Никаких глупостей Петро, конечно, не допустит, — думала она. — Оксану он любит. Но раз уж пошли по селу такие разговоры, не надо ему позорить и себя и дивчину».

Вечером, как только домой пришел Остап Григорьевич, она обо всем рассказала ему.

Старик слушал ее внимательно, а когда она умолкла, кряхтя стал стаскивать с себя пропитанные влагой сапоги.

— Что ж ты молчишь? — прикрикнула Катерина Федосеевна, отбирая у него мокрые портянки и развешивая на печи. — Тебе надо с ним поговорить, раз он сам не понимает.

Остап Григорьевич сунул ноги в постолы, неторопливо шаркая ими, подошел к кадке с водой, осушил полную кружку и, вытирая ладонью усы, проговорил:

— Тебе сорока на хвосте принесла эти новости, а я давно уже замечаю. Но думал, в нашем роду никто еще семьи своей не порочил, а чем Петро хуже? А он, видишь…

Старик не бушевал, не ругался, но по вздрагивающим кустикам седых бровей, по тому, как он мял пальцами отложной воротник черной рубашки, жена видела, что он очень сердит. Опасаясь, как бы он сгоряча не наговорил Петру лишнего, Катерина Федосеевна примирительно сказала:

— Ничего Петро плохого не позволил, и ты на него не кидайся. Голова у него есть на плечах, ты ему только подскажи. Он сразу поймет, что не годится ее под пустые сплетни подставлять.

Остап Григорьевич беспокойно потоптался около стола, затем достал из посудного шкафчика книгу, очки, подсел к лампе. Отставив книгу на вытянутую руку, прочитал, медленно шевеля губами:

— «Мичурин… Итоги шестидесятилетних работ…»

XIV

— Ступай, батько, Петро пришел.

Остап Григорьевич поднял от книги глаза, непонимающе посмотрел на жену.

— Ты ж хотел поговорить с Петром. Ну, так он дома.

— Не мешай, стара.

Старик снова углубился в книгу. Водя пальцем по строчкам, он читал с таким увлечением, что Катерина Федосеевна поняла: теперь его с места не сдвинешь, пока не дочитает.

Минут десять спустя Петро вскочил в кухню радостно возбужденный.

— Последних известий не слышали? — восторженно крикнул он. — Войска Третьего Белорусского взяли крепость и город Кенигсберг… К Вене наши подошли…

Петро, обняв мать за плечи, предложил:

— Идемте, на карте покажу. Тато, пойдемте. Бросайте книгу!

Старики с сосредоточенными лицами выслушали объяснения сына возле карты.

— Ну, теперь нашим бойцам не много дела, — произнес отец, присаживаясь на кровати и набивая трубку. — Это и Василинку и Оксану надо вскорости ждать… если живы.

— Ой, наверное, соскучились дивчатки за домом, — глядя на сына, сказала мать. — А ты, Петро, не соскучился?

— Как же им не скучать, дочкам? — подняв брови, спросил Остап Григорьевич. — Я и то, когда молодым воевал, вспомню, бывало, про дом, про семейство, и-и, эх!.. Кинул бы все, пешки тыщу верст прошел бы. Мы с тобой, стара, сколько уже?., скоро пятый десяток как живем?

— Через год будет ровно сорок.

— По три, по четыре года дома не бывал, — обращаясь к сыну, говорил старик, — а никто не скажет худого слова ни про меня, ни про мать. Дружно прожили…

— И о ваших детях никто ничего плохого не скажет, — произнес Петро.

— В том-то и беда, что говорят! — отрезал старик и нахмурился.

— Это о ком же?

— О тебе и Полине Ивановне. Как по-твоему? Красиво?

— На чужой роток не накинешь платок. Возвести напраслину на кого угодно можно. Я не гуляка, вы это добре знаете.

— Эх, сынку! Добрая слава лежит, а худая бежит. Вернется Оксана с фронта, каково ей будет слушать про тебя?

— Да в чем моя вина? — вспыхнул Петро. — Объясните.

— Скажу… Ты уже не парубок, сынок. Тебя люди к руководству поставили.

— Ну и что?

Лицо Петра стало багровым.

— Не кипятись, не кипятись! Слушай, что батько тебе говорит. С тебя пример берут. Может, с учительницей у вас ничего такого нету. Я и сам примечал, что вы больше про дела, про работу с ней. А люди этого не знают… Вон теща твоя до матери приходила. Письмо ей было. Все Оксане описали про тебя.

— Оксане?!

— Описали. А как, по-твоему, слушать ей на чужбине про такие дела?

Только сейчас Петро понял, почему ему давно нет писем от Оксаны.

— Так знайте, тато, — сказал он запальчиво, — Оксане краснеть за меня не придется. А что нравится мне Полина, какой же грех в этом? Какой? — Голос его дрожал, брови то сдвигались у переносицы, то высоко изгибались. — Всему колхозу она по душе. Золотая девушка! У нее своя личная жизнь, свое горе. И, может быть, мы все недостаточно чутки к ней.

Слушая его, Остап Григорьевич думал: «Кто их, молодых, разберет? На гулянку вроде не тянутся, работают дуже хорошо. Видать, зря сучьи бабы наклепали».

— Ну, гляди, — успокоенно проговорил он, — семья — это, сынок, не так себе… В семье, как пословица говорит, и каша гуще.

Он медленно перекатывал в пальцах зажигалку из винтовочной гильзы, потом, чиркнув, поднес коптящий язычок пламени к погасшей трубке. Выпустив облачко желтого дыма, Остап Григорьевич повеселевшим голосом сказал:

— Ты знаешь, о чем я сегодня вычитал у Ивана Владимировича Мичурина? В той книжке, что ты привез?..

Катерина Федосеевна, зная по опыту, что теперь батька с сыном не скоро разведешь, бесшумно удалилась на кухню.

Ночью, когда все уже легли спать, Петро долго ворочался на своей постели, перебирая в памяти подробности разговора с отцом. Старик был, конечно, прав, заботясь и о душевном покое невестки и о незапятнанном имени сына. И не потому ли заговорили об этом в селе, что хотят видеть своего руководителя безупречным во всем: и в работе и в семейном быту? Но разве не дорожил этим и он сам, Петро?

Утром, проводив в степь людей, выехавших сеять подсолнух и свеклу, Петро пошел на птицеферму. Надо было посоветоваться о приобретении кое-какого имущества для фермы, а заодно поговорить с тещей о письме Оксаны.

Пелагея Исидоровна встретила его сдержанно. Кивнув головой в ответ на приветствие, она пошла кормить кур, вытянула из колодца и налила в поилки свежей воды, потом, вытирая руки, села рядом с Петром.

— Як вам, Пелагея Исидоровна, вот по какому делу, — начал Петро, разглядывая свою ладонь. — Никогда не приходилось вам иметь дело с инкубатором?

— И не видела его. Что оно такое?

— Э-э, чудесная штука! До девяноста процентов выхода цыплят и гусят… Есть возможность приобрести в богодаровском птицесовхозе…

Пелагея Исидоровна пожала плечами.

— Про ку… Как его? Кубатор… не знаю, решайте. А вот если у них есть холмогорские гуски, купить бы на развод. Ох же и бравая птица!

— Чем?

— Да ее когда откормишь, по восемь, а то по девять килограммов заважит. На птичнике до войны были. Жира одного на два пальца, килограмма три-четыре с гуски.

— Спрошу. Не плохо бы нам таких гусей завести…

— Потом, если будешь, Петро, в совхозе, племенных яечек надо. Наши куры плохонькие, от силы сотню, полторы яечек несут. А породная, она больше двух сотен может дать.

Петро пообещал разузнать все в совхозе и, крепко затянувшись папиросным дымом, спросил:

— Вам Оксана письмо прислала?

— Прислала.

— Можно прочитать?

Пелагея Исидоровна, отмахиваясь рукой от дыма, вынула откуда-то, из-за обшлага жакетки, бумажный треугольничек.

Письмо было коротенькое и состояло главным образом из вопросов к матери о том, как она живет, не слышно ли чего о Настуньке. Быстро пробежав его глазами, Петро задержался на приписке в конце:

«…Дошли до меня басни о Петре и какой-то учительнице. Я им не верю, и человека, приславшего эти сплетни, не знаю, а Петра знаю. Не хочу думать, что он такой. Надеюсь скоро с вами повидаться…»

— Все это, мама, ерунда, — спокойно произнес Петро, возвращая письмо. — Я жду Оксану честно, с нетерпением.

Он впервые назвал Пелагею Исидоровну «мамой». Это взволновало женщину и, может быть, убедило ее больше, чем все другие слова Петра.

А он, увидев, как ее лицо просветлело и стало добрым, простым и чем-то напомнило лицо Оксаны, произнес повеселевшим голосом:

— Моим отцу с матерью и вам, Пелагея Исидоровна, стыдиться за нас с Оксаной не придется.

XV

Обещание, данное секретарю райкома Бутенко строителями межколхозной электростанции, было выполнено.

К Первому мая в Чистой Кринице, хуторе Песчаном, Сапуновке и еще в двух ближних колхозных хуторах появилось электричество.

Свет из-за нехватки проводов и малого количества изоляторов и лампочек был проведен пока только в общественные учреждения, на фермы и в бригадные дворы, но и те немногие яркие огни, которые вспыхивали теперь по вечерам, вызывали у криничан радостное, праздничное оживление.

Яков Гайсенко, охотно принявший на себя заведование электростанцией, повесил две большие лампы на высоких столбах у сельрады и около колхозного правления.

В теплые весенние вечера старики, подростки, женщины, сидя на завалинках, крылечках, смотрели на огни, переговаривались:

— Как в городе!

— Ну, в Киеве или в Харькове трошки больше таких каганцов.

— На пять лампочек, — иронически добавлял кто-то.

— Вот, повремените, Яша в хаты свет проведет, вот тогда…

— И молотить будем с электричеством?

— Ну, а как же!

Особенное восхищение вызвало у всех купленное колхозом оборудование для столярной мастерской. Здесь была и круглая пила, и строгальный и долбежный станки, электрорубанок. Ефим Лаврентьев быстро освоил все это богатство и ходил именинником.

— Погодите, поставим скоро моторы на соломорезку и корнерезку, — сулил Яков Гайсенко. — А летом поливную установку смонтирую огородной бригаде. Когда захотим, запустим себе дождик…

Но еще не остыло возбуждение, вызванное пуском электростанции, как радостное событие снова всколыхнуло село. Советские войска принудили остатки гитлеровской армии к капитуляции. Пожалуй, с возникновения Чистой Криницы ее широкие, ровные улицы и просторный майдан не видели такого буйного веселья, какое охватило село на рассвете девятого мая.

Никто не мог объяснить впоследствии, какими путями долетела до криничан весть о победе.

Когда Петро Рубанюк, услышав по радио правительственное сообщение, выскочил на улицу, чтобы поднять село, во всех его концах, в садах, левадах уже хлопали выстрелы из невесть как сохранившихся при оккупантах охотничьих ружей. У кого-то нашлись ракеты; сверкающие золотоискрые шары беспрестанно взмывались в небо, рассыпались над улицами, заполненными народом.

У хат, на майдане, в бригадных дворах — всюду, где собиралось хоть несколько криничан, дрожала земля от ударов каблуков — молодицы и дивчата плясали не переставая; не нашлось в селе человека, который не приложился бы к праздничной чарке горилки или хмельной сливянки.

В этот день в поле, за село, с утра вышли только парторг Громак, комсомольцы во главе с Полиной Волковой и плотник Ефим Лаврентьев с несколькими своими помощниками из строительной бригады.

На границе села, в сторону Богодаровского шляха, они спешно воздвигали массивную арку и дальше за ней наглухо вкапывали в землю аккуратные указатели, сделавшие бы честь любой самой благоустроенной фронтовой дороге в дни продвижения советских войск на запад.

По случаю победы готовился большой колхозный бал, и Петро смог выбраться из села лишь около полудни.

Ради праздника он надел новый, сшитый зимой у богодаровского портного костюм из добротною синего шевиота, галстук, фетровую шляпу, повесил все награды; криничане провожали его долгими, восхищенными взглядами.

Триумфальная арка, давно задуманная Громаком и Ефимом Лаврентьевым, уже возвышалась на взгорье, обсаженном зеленым кустарником и серебристыми тополями. Петро, подкатывая к ней на велосипеде, с удовольствием отметил, что она сразу придала въезду в село нарядный вид.

Громак, тоже в праздничном пиджаке, в новой сорочке с галстуком, сидел на бревне, смотрел, как Лаврентьев приколачивал последние доски, а Павка Зозуля и Гриша Кабанец, взобравшись на верх арки, выводили кистью крупные буквы:

«ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ДОБЛЕСТНЫЕ ВОИНЫ-ПОБЕДИТЕЛИ!»

Рядом, у обочины дороги, возвышался указатель, украшенный стеклышками стоп-сигналов, снятых с разбитых немецких автомашин:

ЧИСТАЯ КРИНИЦА

Петро проехал несколько дальше, соскочил, звеня орденами и медалями, с велосипеда, полюбовался на арку издали и подошел к щиту.

Громак поднялся с бревна, они постояли рядом, посмотрели на четко выписанные буквы.

— Не заблудятся теперь наши землячки? — шутя спросил Громак.

— В Европе не заблудились, а домой как-нибудь разыщут дорожку, — ответил Петро, прикасаясь пальцем к стекляшкам на указателе и щурясь от солнца. — Теперь уж скоро начнут возвращаться.

Он смотрел на родное село, живописно раскинувшееся над зеркальной полосой Днепра, на тенистые садочки, высокие журавли колодцев, белые хаты и думал о том, как оживет, забурлит Чистая Криница, когда домой вернутся отвоевавшиеся фронтовики, молодые парни и девушки, угнанные в Германию.

— Знаешь, Александр Петрович, — сказал он Громаку, — даже не верится, что война уже позади, что теперь знай спокойно работай, никакая фашистская сволочь не помешает.

— Война-то позади, а пакости на свете осталось еще немало, — с коротким вздохом ответил Громак. — Ну да головы разным гадам добре научились откручивать.

— Где же остальные ребята? — спросил Петро, оглядываясь по сторонам.

— А они пошли с Волковой щиты ставить.

— Проехать мне помочь?

— Помоги! Тут недалеко. Последний указатель в пяти километрах поставят и вернутся.

Петро вскочил на велосипед. Отъехав немного, он обернулся и, притормаживая, крикнул:

— Забыл сказать! Кинопередвижка из района приехала. Вечером картину посмотрим.

В полутора километрах, у развилки дорог, стоял деревянный указатель: «К Днепру». Еще дальше Петро увидел щит с надписью:

ДО КОЛХОЗА «ПУТЬ ИЛЬИЧА» 2 КИЛОМЕТРА

«Хоть кое-какой порядочек навели к концу войны, — думал Петро, разглядывая хорошо прокультивированные черные пары, густые посевы озимой пшеницы. — Жалко, до садов руки не дотянулись в этом году. Ну, теперь легче будет».

Комсомольцев он нашел у последнего указателя, на пятом километре от села. Они сидели рядышком у дороги, на поросшей молодой травкой насыпи, щелкали семечки. Волкова разбирала на коленях полевые цветы.

Груня Кабанец, озорная девушка, что-то сказала, и все, глядя на подъезжающего председателя, дружно засмеялись.

— С праздничком! — поздравил Петро, кладя свой велосипед на траву и подходя к ним. — У вас, вижу, весело.

— Какой там весело! — с притворным унынием откликнулась Груня. — Животы поподтягивало. Мы думали, вы нам обед привезли.

— Грунька сегодня второй раз пообедать еще не успела! — звонко воскликнула дочь школьной сторожихи Люба.

Все снова засмеялись.

— Был у нее кусочек хлеба, — продолжала Люба, — хотела размочить, а он в ведро не влез, так всухомятку и съела.

Петро с улыбкой смотрел на беспечно шутивших дивчат. Задержавшись взглядом на Волковой, он заметил, что глаза у нее были печальные.

«Это не годится, — подумал он. — Такой день, а на лице тоска».

Девушки немного побалагурили, поднялись, чтобы идти в село.

— А ведь хорошо придумали? — сказал Петро Волковой, стараясь задержать ее и указывая на деревянный щит. — Правда?

Девушка усмехнулась.

— Звучит солидно… «До колхоза „Путь Ильича“ пять километров»… Дивчата, погодите! Куда вы удираете?!

— Вы их догоните, — сказал Петро, придерживая ее за рукав.

Они пошли рядом.

Стараясь казаться веселой, девушка улыбнулась, но губы ее неожиданно дрогнули. Закрыв лицо руками, она заплакала. Петро растерянно смотрел на нее и не знал, что сказать.

Горе по соседству с радостью ходит. Петро вдруг понял: девушка в часы всеобщего торжества грустила о своем друге.

— Полина! — сказал он. — Слушайте, Полина… у каждого из нас есть о ком подумать в этот день. У меня погибла сестра, лучшие друзья погибли…

Волкова, не оглядываясь и прижав к щекам руки, быстро пошла к селу.

— Куда же вы?!

— Оставьте меня, — глухо пробормотала девушка. — Я хочу побыть одна… — И, сердито посмотрев на Петра, вдруг добавила: — Какое вам дело до меня? У вас своих забот много. Поезжайте…

Это было несправедливо и грубо. Петро, скрыв обиду, сказал:

— Напрасно вы так. Для нас всех вы стали родным, близким человеком.

Постепенно Петру удалось несколько отвлечь девушку от печальных мыслей.

— Помните, как мы в первый раз познакомились? — спросил он, когда они подходили к арке.

— Еще бы! Вы тогда чуть не искалечили меня. Кажется, это было совсем недавно, а уже скоро год… Неужели целый год?!

— Зато какой год! Будут вспоминать его и друзья наши и враги…

Волкова, глядя на празднично разряженных, ликующих людей, заполнивших улицы и дворы, снова стала грустной.

В этот день вечером Петро видел ее среди танцующих, а потом Полина незаметно исчезла.

…Затихли над селом последние звуки празднества, и люди шумно разошлись по домам. Петро долго сидел у раскрытого окна. Вот и пришел долгожданный мир, во имя которого пролили свою кровь тысячи таких чудесных советских людей, как Василий Вяткин, Григорий Срибный, Ганна и Степан Лихолит, Тягнибеда, Кузьма Степанович Девятко… Сколько жизней отдано во имя мира, во имя человеческого права свободно жить и трудиться!

Петро знал, как изголодались руки по мирному, привычному труду у тех, кто долго находился в окопах, и в его воображении рисовались самые заманчивые картины послевоенного мирного строительства.

Несколько дней он, как и все криничане, провел в ожидании, что фронтовики вот-вот будут возвращаться домой, но от Оксаны и Ивана одновременно пришли письма, из которых он понял, что из армии пока не демобилизуют и рассчитывать на скорую встречу нельзя.

— К зиме, не раньше, начнется демобилизация, — высказывал предположение Громак. — Американцам самим с японцами не справиться. Непременно запросят помощи у нас. Так что, товарищ председатель, придется нам летом рассчитывать на те силы, какие есть.

— Придется, — согласился Петро с огорчением: многие планы переустройства колхоза, выношенные им, отодвигались на неопределенное время.

Уже выбросили колос пшеница и ячмень: надо было усиленно готовиться к уборке. Подоспела первая прополка подсолнуха, подкармливались пропашные культуры; в саду нужно было выпалывать сорняки, уничтожать гусеницу.

Каждый вечер, собираясь с членами правления и бригадирами, Петро ломал голову над тем, как управиться с полевыми работами и одновременно дать людей в распоряжение Лаврентьева, Якова Гайсенко, Грищенко. Надо было строить новый скотный двор. На таборе Федора Лихолита подводили под крышу и штукатурили общежитие бригадного стана.

Лето начиналось трудно, и хотя за колхозом «Путь Ильича» упрочилась репутация надежного и даже крепкого колхоза, Петро был совершенно неудовлетворен результатами работы.

В середине июня Волкова, собираясь уезжать на время школьных каникул в Запорожье, зашла к нему в контору попрощаться и застала его расстроенным.

— Что с вами? — участливо спросила Полина, заметив, как он, сдвинув брови, ходит из угла в угол.

— Вы в Сапуновке давно были? — спросил он вместо ответа.

— Давно. Еще в марте.

— Значит, не видели, какую они ферму построили?

— Хорошую?

— Ангар, а не ферма. Масса света, электричество, автоматические поилки…

— Так и у нас же ферма строится!

— У нас! — Петро страдальчески сморщился. — На днях переключаем всех людей на уборочные работы.

— Сапуновка во время оккупации так не пострадала, как «Путь Ильича», — попыталась утешить девушка.

— Зато нам государство помогает больше. Стыдно брать уже… А что мы сами сделали?

Петро снова зашагал по комнате.

— Холода долго держались в начале весны, — сердито продолжал он, — теперь все сразу доходит: и озимка и яровые… Вот и тпру!.. Сели на мели!

Петро безнадежно махнул рукой.

— Так вы надолго уезжаете? — изменил он разговор.

— Собиралась на все лето. И вот… не знаю. Пожалуй, съезжу, повидаюсь — и обратно.

— Вам надо отдохнуть, — сказал он дружелюбно. — За вас Павлик Зозуля остается?

— Павлуша. Буду рваться сюда, я чувствую, — задумавшись, произнесла она и уже твердо добавила: — Да, недели через полторы вернусь.

* * *

Приближалась страдная пора. Гриша Кабанец уже привел на бригадный табор комбайн, прикрепленный к колхозу «Путь Ильича», когда Громак, ездивший в район, вернулся с новостями, взволновавшими все село. В Богодаровку прибыл первый эшелон с молодежью, освобожденной советскими войсками из фашистской неволи.

Катерина Федосеевна, услышав об этом вечером от соседки, тут же, как пришла со свеклы, в будничной кофте и старенькой юбке, побежала к сельраде.

Громак встретился ей на полдороге.

— Справляться о дочке? — улыбаясь, опередил он ее вопрос. — Петро ваш уже знает. Ждите домой завтра или послезавтра.

Боясь, не ослышалась ли она, Катерина Федосеевна переспросила:

— Александр Петрович… я про Василинку нашу спрашиваю. Не слыхали про нее? Хоть живая она?

— Так я про нее и говорю. Живая и даже веселая. Видел ее. Можете печь паляницы, Федосеевна. Настю Девятко, Варьку Грищенкову, Фросю Тягнибеду — всех повидал…

Не дослушав его, в радостной растерянности даже забыв поблагодарить за весть, Катерина Федосеевна заторопилась домой. Она боялась, что Василинка может явиться в ее отсутствие; дома никого не было.

В этот вечер в селе царила радостная суета. Родные вернувшихся с чужбины дивчат и хлопцев до поздней ночи готовили для них угощение, запасались выпивкой, наводили в хатах чистоту. Много горя хлебнули угнанные в неволю, и их хотели встретить как можно теплее и ласковее.

Катерина Федосеевна, не глядя на ночь, замесила тесто, к рассвету испекла любимых Василинкой кнышей с макой, пирожков с вишнями, поставила в погреб махотку с молоком.

Днем она наведалась с поля домой, забежала справиться к Пелагее Исидоровне. Сашко́ с обеда подался за село и прокараулил там до темноты, но так и вернулся один.

Катерина Федосеевна, истомившись ожиданием, накинулась на Петра:

— Не мог сесть на велисапед, пробечь в Богодаровку! Может, она хворая. Может, ей харчей повезти надо было.

— Я же около комбайна и лобогреек был до обеда занят. Потом совещание бригадиров, вечерний наряд… Будто вы не знаете!

— Я б сама туда побежала.

— Ну, хватит! — прикрикнул Остап Григорьевич. Старик волновался больше всех и уже несколько раз выходил к воротам, настороженно прислушивался к каждому звуку на улице.

— Завтра поеду, — сказал Петро.

Семья села вечерять. Мать поставила на стол миску с оладьями и глечик ряженки, как вдруг дверь из сеней распахнулась, словно от вихря. На пороге стала, тяжело дыша, Василинка. Лицо ее было так неузнаваемо искажено волнением, так бледно, что только по глазам ее, почти безумным от радости, можно было поверить, что это действительно Василинка. И хотя этого момента все давно ждали и каждый по-своему представлял его, появление Василинки казалось неправдоподобным.

Первое мгновение никто не мог произнести ни слова. Потом Василинка, уронив узелок, бросилась к сидевшим за столом и, смеясь, невнятно что-то бормоча, схватила в объятия и затормошила первым попавшегося ей Сашка́, прижалась к Петру и уже на груди у матери обессиленно и счастливо зарыдала.

Прошло немало времени, пока улеглась суета — объятия, поцелуи, слезы — и Василинку усадили за стол.

Подвигая ей дрожащими руками еду и неотрывно глядя на нее, мать всхлипывала:

— Ешь, доню! Какая ж ты худенькая… одни косточки. Наедайся! Сметанку бери, пирожочков.

— Я уже поправилась, — похвалилась Василинка. — Вы бы поглядели, какая была в Германии. Когда наши пришли и освободили, мы наелись вволю. И хлеба, и бекону, и борща себе наварили…

Петро принес из светлицы бутылку вина, разлил в стаканы.

— Ну, сеструшка, — сказал он, чокаясь. — За твое возвращение, за славную нашу армию!

— За армию и ридну краину! — добавила Василинка, переводя затуманенные глаза с Петра на отца, на мать. — Ой, как же мы скучали по ней!

— Ешь, ешь, — твердила мать. — Закусывай, а то опьянеешь. Косы заставили отрезать?

Проведя рукой по коротко остриженным волосам, Василинка судорожно глотнула. Лицо ее было изможденным, с печатью какой-то незнакомой робости, со множеством глубоких морщинок у некогда живых и ярких, а теперь потускневших глаз.

Она то по-старушечьи пригорюнивалась, то вдруг вскакивала и ластилась к матери, прикасалась к Петру, к домашним вещам, словно боялась, что все это сон. Поймав дичащегося ее кота, она незаметно прижала его к щеке и тихонько всплакнула.

Спустя полчаса в хату к Рубанюкам набились соседки. Они вздыхали, утирали кончиками платков глаза и разглядывали Василинку так, точно она явилась с того света.

— Где же ты мыкалась там, бедолашная? — допытывалась Степанида Горбань, соболезнующе разглядывая худые руки и покрытые веснушками острые скулы девушки.

— Сразу как пригнали нас, взял меня бауэр, — рассказывала Василинка почему-то шепотом. — Потом дивчата научили меня, как руки попортить, кислотой…

Она отвернула рукава старенькой, аккуратно заштопанной кофточки, обнажив рубцы лиловых шрамов на запястьях.

Соседки жалостливо ахали, а Василинка все тем же торопливым шепотом продолжала:

— Думала, домой отправят. А меня не отправили. Положили в лазарет, морили голодом, били.

Рассказывая, Василинка дрожала, и Остап Григорьевич, недовольно косясь на женщин, сказал:

— Ну, хватит! Что зря себе душу растравлять…

Но Василинка, убедившись, что можно не таясь делиться пережитым, все говорила и говорила:

— …Когда подлечилась, перевели на деревообделочную фабрику, в Мюнхен. Мы там носилки делали… Ой, а как пригнали нас всех спервоначалу на Гинденбургплац! Посходились фрау, старики, выбирают, щупают, как на базаре… Мы стоим, так стыдно, провалилась бы! Тогда меня и взял бауэр. В семье — он, хозяйка, старуха, девочка. Спала я у них на дерюжке, в чулане. Холодно, спину ломит.

— Хлопцы писали, что на заводе не так трудно было, — сказала одна из соседских девчонок.

— Писали, потому что заставляли. На фабрике деревообделочной еще хуже было. Фрау Мюллер поставили над нами, фюрершу, по-ихнему. Старая, лет семьдесят… в очках…. кости одни, глядеть гадко. А как ударит — и мужчина так не сможет. В другом цехе французы работали. Хорошие хлопцы были. Мы у них только и могли дознаться, где наши, что на фронте делается.

Уже было за полночь, когда разошлись люди от Рубанюков, а Василинка все не могла всласть наговориться. Она легла спать вместе с матерью, на ее кровати, и Остап Григорьевич, выходивший уже перед зорькой загнать в хлев вырвавшуюся на волю телушку, слышал перешептывание матери и дочки.

XVI

Дня два дивчата и парни, вернувшиеся из Германии, ходили по гостям, навещая родню и знакомых и отъедаясь домашними яствами, а потом стали появляться в колхозном правлении, у Петра, настаивая, чтобы им поскорее дали работу.

Василинка пришла вместе с Настунькой. Петро до этого виделся со свояченицей только мельком и сейчас разглядывал ее с критическим любопытством.

Пребывание в Германии наложило отпечаток на ее внешность. Свои рыжеватые волосы Настунька укладывала на темени каким-то причудливым кренделем.

Петро сказал ей насмешливо:

— Вижу, Настя, набралась ты «культуры» в Европе!

— Вот это? — Настунька смущенно ткнула пальцем в крендель на голове.

— Это самое… Брось, Настуня, эти фигли-мигли. Глядеть неприятно.

— И верно, Настунька, — поддержала брата Василинка.

Там осточертело глядеть на эти бублики, а ты еще здесь всем очи мозолишь. Я себе косы отпущу.

— Ну, добре, — кивнула Настунька, — я себе тоже отращу. Так завтра мы с Василинкой на степь пойдем, Петро Остапович?

— Федор Кириллович скажет, что делать. У него плохо с людьми…

Парни и дивчата с жаром взялись за работу, с какой-то особой радостью повиновались всем колхозным порядкам и дисциплине. Чувствовалось, что молодежь, изведавшая позор и мучительное бремя фашистской неволи, с удесятеренной силой стала любить свою родину, по-новому оценила все то, что раньше казалось обычным, само собой разумеющимся.

Вскоре после начала молотьбы вернулась в Чистую Криницу Полина Волкова. Весь свой отпуск она проводила в степи..

— Дивчата требуют, чтобы их в комсомоле восстановили, — сказала она как-то Громаку и Петру. — Некоторые даже свои комсомольские билеты сумели уберечь, здесь, в селе, спрятали. Как поступим?

— Пускай пока работают, — сказал Громак. — Огулом подходить нельзя. Будем каждого принимать индивидуально… Так, Остапович?

— Совершенно верно. Приглядимся, кто как работает, что у него на совести.

— Очень старательные ребята, — похвалила Волкова. — Бригадиры уже кое-кого к премии собираются представлять.

* * *

Еще летом стали возвращаться пожилые фронтовики, потом, после капитуляции японской армии, начали прибывать эшелоны с демобилизованными, которые побывали в Берлине, на Эльбе, в Харбине.

Теперь казалось, будто и не пережила Чистая Криница столько бед: снова разносились до первых и вторых петухов над селом и левадами девичьи песни, весело перекликались баяны, балалайки, губные гармоники.

Как-то перед вечером в правление колхоза к Петру зашли Яков Гайсенко и Михаил Грищенко — сын колхозного плотника Павла Петровича, служивший в армии связистом и на днях вернувшийся с фронта.

— Штучку одну обмозговали, Петро Остапович, — сказал Гайсенко, — можем свой телефонный коммутатор заиметь.

— Каким образом?

— Лежит один трофей у нас на складе. Уже ржаветь начал. Вот Мишка глядел, говорит — вполне подходит… Могли б связать правление с бригадами, с электростанцией, сельрадой и так далее.

— Перебрать, почистить надо, и точек пятнадцать — двадцать обеспечу, — подтвердил Грищенко.

Он стоял, опустив по солдатской привычке руки по швам, и Петро с удовольствием поглядывал на его румянощекое лицо. Сейчас таких здоровых, расторопных парней в селе появилось много, и они охотно брались помогать колхозу.

— А кабель, аппараты где достанем? — спросил Петро. — Кто будет сидеть на коммутаторе?

— Кабель нам черногуз в клюве принесет, — загадочно ухмыляясь, ответил Гайсенко, — моточка три-четыре. А об аппаратах уж вы, товарищ председатель, похлопочите. Из райсвязи монтеры были, провод в сельраду тянут. Они говорят, остановки за аппаратами не будет, абы разрешение начальства.

— А на коммутатор, товарищ председатель, можно посадить мою сестренку Варю, — добавил Грищенко. — Я ее за два-три дня обучу. Дело нехитрое.

— Что ж, — подумав, сказал Петро. — Если больших расходов не требуется, давайте. Аппараты беру на себя.

Они тут же осмотрели пустующую полутемную комнатку в правлении, которую Петро наметил для установки коммутатора, определили, куда прежде всего надо тянуть телефонный провод.

В первую же поездку в Богодаровку Петро достал шесть аппаратов, и Михаил Грищенко с энтузиазмом принялся мастерить несложную станцию.

За три дня до Октябрьских праздников явился домой Алексей Костюк. Он приехал поздно вечером на попутной автомашине и вскоре пришел к Рубанюкам.

Все, кроме Василинки, были в сборе. Алексей, широкоплечий, тщательно выбритый, прежде чем раздеться, степенно поздоровался со всеми за руку, поцеловался с Петром. Сняв фуражку и солдатскую шинель с эмблемой танкиста на погонах и повесив их на гвоздь у двери, подошел к столу.

— Э, да ты, брат, вот с чем домой вернулся! — с искренним восхищением сказал Петро, заметив на гимнастерке Алексея золотую звездочку Героя, прикрепленную повыше других орденов и медалей. — Ну, поздравляю, поздравляю! Где заработал?

— На Одере, — ответил Алексей, расчесывая чуб, и, мельком взглянув на два ряда орденских ленточек Петра, подмигнул. — У тебя вроде побольше моего!

— А все-таки, за что Героя получил?

— Все ребята моего экипажа по звездочке получили, — с гордостью сказал Алексей. — Мы на Одере первыми ворвались к фрицам. Нас, понимаешь, заградительным огнем отрезали, а мы не сдрейфили — на огневые позиции! Расчеты передавили, наделали паники немцам. Тут и наши поднажали. А сдрейфили б, — все!

— Совсем вернулся или в отпуск?

— Совсем.

— О Нюсе вашей ничего не слышно? — осведомилась Катерина Федосеевна.

— Мы с ней переписку имели, а сейчас как-то потерялись. Думаю, что она где-то в оккупационных войсках.

Алексей и говорил и держался с достоинством, подобающим его почетному званию. Он угостил Петра и Остапа Григорьевича дорогими папиросами, а когда чуть позже в кухню влетела запыхавшаяся Василинка, он, поразив всех, встал и подвинул к ней табуретку. Но девушка и бровью не повела.

— А Оксана что ж, не приехала еще? — спросил он, искоса разглядывая Василинку.

— Нету нашей Оксаны, — со вздохом ответила Катерина Федосеевна. — Из всех, наверное, одна осталась.

— Обещала к празднику приехать, — добавил Петро, — да, видно, что-то помешало.

Алексей посидел еще с полчаса. Когда он собрался уходить, Петро поинтересовался:

— Что думаешь делать, Леша? Чем займешься?

— Бутенко решит. Меня восстановили в партии, знаешь?

— Да, батько говорил.

— Механиком в эмтеэс опять хочу пойти. Ну, бувайте здоровеньки! С матерью еще и не поговорил как следует.

После его ухода Василинка важно села на табуретку. Закинув ногу на ногу и стараясь придать своему голосу как можно больше солидности, она похоже передразнила:

— Кгм! Мы с Бутенко порешим, как там и что.

— Такой шальной был, бедокур на все село, — смеясь ее шутке, сказала мать. — А теперь, гляди, каким стал!

— Он хороший парубок, — вставил Остап Григорьевич. — Бутенко его еще в лесу образовал.

Петро молча поднялся и пошел к себе в комнату. Каждый раз, когда кто-нибудь возвращался домой с фронта, его начинала одолевать все большая тоска по Оксане.

Он сел к столу и написал ей длинное письмо, упрекая за долгое молчание и прося более настойчиво добиваться демобилизации.

В конце ноября от Оксаны пришли сразу телеграмма и письмо. Телеграмма была из Киева. Оксана сообщала о времени прибытия в Богодаровку и указывала номер вагона.

XVII

Петро с Пелагеей Исидоровной подъезжали к богодаровской станции, когда пассажирский состав с белыми от инея вагонами уже подходил к перрону.

— Говорил, опоздаем! Жми давай! — торопил Петро Гичака, и без того стегавшего взмыленных лошадей.

С момента получения телеграммы Петра ни на минуту не покидало чувство радостной приподнятости. Он плохо спал — все представлял себе встречу с Оксаной. Временами его охватывала смутная тревога. Прошли многие месяцы после того, как они виделись. Может быть, Оксана изменилась за это время и встреча будет менее теплой, чем хотелось бы Петру. Ведь бывает же, что долгая разлука делает и очень близких людей чужими!

Все произошло иначе, чем рисовалось Петру. Не успели подъехать к вокзалу, как он заметил Оксану, стоявшую у выхода на привокзальную площадь с чемоданом в руке.

Оксана тоже увидела мать и мужа. Ее лицо просветлело, и она побежала к Петру, соскочившему с брички на ходу, с такими сияющими, счастливыми глазами, что все его терзания и сомнения вмиг развеялись.

— Родненькие мои! Думала, не встретите, — отрывисто и часто дыша от волнения, говорила она, целуя Петра в щеки, губы, лоб. — Боялась, успеет ли телеграмма… Мамонька моя, золотце…

Оксана оторвалась от Петра, чтобы поцеловаться с матерью, потом, держась за его руку и заглядывая ему в лицо, сказала:

— Выглядишь хорошо… Не болел? Как твоя рана?

— Я уже и забыл о том, что меня оперировали.

Петро, поправляя выбившийся у нее из-под синего берета с красной эмалевой звездочкой завиток волос, ощутил ее горячий влажный лоб, а она это прикосновение его грубых, шероховатых пальцев приняла с радостью.

— Ну, а ее скоро сымешь? — спросила мать, кивнув на шинель Оксаны с узенькими серебристыми погонами. — Уже все домой вернулись.

— Сниму, сниму! Приедем… и все! Что же мы ждем? Здравствуйте, дядя Андрей! Давайте поедем.

— Лошадей чуточку подкормим и тронемся, — сказал Петро. Они стояли около брички, и нетерпеливым взаимным вопросам, казалось, конца не будет.

— Как там Иван Остапович наш? — спрашивал Петро, затягиваясь дымком от папироски и осторожно выпуская его в сторону. — Не обещал приехать?

— Говорил, в отпуск обязательно приедет. Он ведь Герой Советского Союза. Не читали в газетах?

— Ну?! Как же это мы пропустили!

— Герой, Герой! Генерал-лейтенант…

— Молодец Иван! Леша Костюк, между прочим, тоже со звездочкой вернулся. Он у нас теперь директор эмтеэс.

— Сколько новостей!

— Иван не женился? — полюбопытствовала Пелагея Исидоровна.

Оксана замялась.

— Как будто к этому дело идет, — сказала она неуверенно. — Ты ее знаешь, Петрусь… Аллочка…

— Которая с тобой под Москвой была?

— Ага!

— Вот это неожиданная новость! Пара ли Ивану? — удивленно сказал Петро. — Правда, я плохо помню ее.

— Я и сама долго не могла ее понять. А последнее время полюбила. Она, знаешь, скрытная очень. Ей тяжело было на фронте. Сильно она тосковала по девочке. А никогда не выдаст своих переживаний. Еще других подбадривает. И какой товарищ прекрасный! Нет, если Иван женится на ней, Алла будет чудесной женой.

— И как у них?

— Ты знаешь, она сперва и слышать не хотела об этом. А потом плакала навзрыд у меня. Она ведь давно любит Ивана Остаповича. «Он, говорит, такой человек, за него можно жизнь отдать, не задумываясь. Что я смогу сделать большого и хорошего для него!»

— Она в медсанбате по-прежнему?

— На днях должна демобилизоваться.

Минут через тридцать Андрей Гичак, напоив коней и кинув в передок брички, себе под ноги, торбы с остатками овса, объявил:

— Так что можно трогаться.

Лошади, словно и не пробежали до того двадцать километров, пошли резво и к двум часам докатили бричку до криничанских земель.

Оксана сидела сзади, рядом с матерью, укутанной в большую шерстяную шаль, и не сводила с Петра глаз.

— Я тебя о главном не спросила, — сказала она, когда бричка миновала указатель невдалеке от села. — Как твоя карта?

— Закончил. На днях обсудим на правлении.

— А это кто придумал? — оглядываясь на щиток, показала она рукой.

— Комсомольцы наши. Парторг.

— Я ведь кандидат партии, Петро. Кто парторгом у нас?

— Громак.

— А в комсомоле?

— Та девушка, о которой тебе писали.

Оксана метнула на Петра быстрый взгляд.

— Волкова?!

Петро покосился на тещу; та делала вид, что не слышит разговора, или действительно не слышала. Оксана тайком от матери шутливо погрозила Петру кулаком.

Несколько минут ехали молча. Увидев триумфальную арку, белеющие за ней хатки внизу, Оксана порывисто приподнялась; на ресницах ее блеснули слезинки.

— Не выдержало сердце солдата, — смеясь сквозь слезы и пряча за шуткой волнение, сказала она.

…Катерина Федосеевна и Василинка, поджидая невестку, старательно прибрали, развесили на стенах вышитые рушники, наставили цветов, аккуратно сложили книги Петра.

Оксана, поцеловавшись со всей родней, оглядела комнатку.

— О, и электричество есть? — воскликнула она восхищенно.

— Скоро и радиоузел открывается и телефон будет, — похвалился Сашко́.

— Знаешь, Петро, — говорила Оксана, приводя в порядок прическу перед зеркальцем, — в Германии приходилось жить в разных домах и квартирах. Просторнее, удобнее, чем вот у нас, ничего не скажешь… ванны, газ и все такое прочее… а вот не променяла бы этой хатки ни на что.

— А мы как раз мечтаем сдать свои хатки в архив, — улыбнулся Петро. — Ну об этом потом. А пока… ванны пока предложить не можем, но чугунок горячей воды к твоим услугам.

Оксана, потрепав его за чуб, принялась распаковывать чемодан.

Василинка помогла ей умыться, потом побежала за Настунькой.

Пока накрывали в комнате у Петра стол и Остап Григорьевич колдовал в кухне над бутылками, Петро и Оксана вышли на воздух.

— Давай к Днепру пройдемся, — предложила Оксана.

— Не намерзлась в дороге?

— Ну-у! Потрогай, какие горячие руки.

Они прошли в сад, потом, обнявшись, стали спускаться тропинкой к реке. Под ногами вяло шелестели мертвые влажные листья, в почерневших от первых заморозков кустах перепархивали стайки воробьев.

— Что же ты, Оксана, о Волковой ничего не спрашиваешь?

Оксана сняла с дерева багряный, свернувшийся в трубочку листок, разглаживая его на ладони, произнесла с усмешкой:

— Если есть о чем, ты и сам расскажешь.

— Особенного нечего рассказывать.

— А не особенного?

— Тебе ведь кто-то писал, что у меня роман с ней. Все это чья-то фантазия! А Волкова очень славная, ты убедишься. Думаю, что вы с ней сдружитесь.

Оксана промолчала. Лицо ее вдруг стало грустным.

— Не всем, Петрусь, посчастливилось вернуться к своим близким, — сказала она. — Помнишь, я тебе о Саше Шляховой писала. Она так мечтала о встрече с матерью, с сестрой и братишкой!

— А Машенька Назарова? Ты писала, что она была ее снайперской парой. Жива?

— Машенька до конца воевала, потом домой; в Москву, уехала. У нее очень хороший друг есть, майор Касаткин. Она, вероятно, замуж выйдет за него.

— Маша заслуживает большого, настоящего счастья! — горячо сказал Петро.

— Хорошая девушка, — отозвалась Оксана.

Спустя немного времени, поднимаясь в село переулком, они уже невдалеке от своей хаты увидели Василинку и Алексея Костюка.

— Фу ты, каким он франтом стал! — с веселым удивлением произнесла Оксана, увидев на Алексее модное городское пальто и шикарную кепку.

Алексей подхватил Василинку под руку и быстро зашагал навстречу.

— С приездом, землячка! — сказал он, протягивая большую руку.

Светлые, слегка раскосые глаза его искрились, губы подрагивали в улыбке.

Оксана лихо, как заправский вояка, козырнула:

— Здравия желаю, товарищ директор.

Глаза ее вдруг озорно сузились. Обхватив Алексея за шею, она поцеловала его в губы.

— Тебя, Лешенька, следует, — сказала она, посмеиваясь, — за звездочку, за все…

— Раз следует… давай еще, — не растерялся Алексей и протянул руки для объятий.

Оксана отстранилась.

— Но, но! — шутливо пригрозил Петро другу.

— Что, Лешенька, о Нюсе слышно? — спросила Оксана. — Где она сейчас?

— В Каунасе. Вчера письмо получил.

— Домой собирается?

— Непременно…

Они стояли, радуясь тому, что можно вот так стоять всем вместе и говорить обо всем, о чем хочется, а можно и ни о чем не говорить, — только ощущать, что жизнь снова удивительно хороша и будет еще лучше!..

Оксана вспомнила, что Василинка бегала за Настунькой.

— Что же ты мою сестричку не привела? — спросила она, нетерпеливо поглядывая по сторонам.

— Мы с ней разминулись. Она узнала, что ты приехала, побежала к нам.

— Пойдем посидим у нас немножко, — взяв Алексея за рукав, предложил Петро.

— Со всем бы удовольствием! В район меня вызывают.

— Они же теперь начальство!

Алексей яростно замахнулся на съязвившую Василинку, но та проворно увернулась.

Оксана, смеясь, загородила ее руками и в эту минуту заметила стройную, ладную девушку, вышедшую из хаты Варвары Горбань.

— Кто это? — спросила она.

— Это Волкова… учительница, — сказал Петро, с улыбкой взглянув на жену.

— Позови ее.

— Зачем?

— Ну, позови.

Петро окликнул девушку и сделал шаг ей навстречу. Волкова подошла.

— Знакомьтесь, Полина, — сказал Петро, представляя ей жену.

— Я о вас слышала много хорошего, — сказала Оксана, сильно пожимая руку девушки и оглядывая ее с пристальным вниманием.

Девушка вполне спокойно, с едва уловимой усмешкой в голосе ответила:

— Насколько мне известно, вы слышали обо мне не только хорошее.

Она глядела Оксане в глаза прямо и независимо, и вся ее стройная фигурка в новой, ладно сшитой шубке с каракулевой опушкой и выражение ясных глаз на нежном, румяном лице словно говорили: «Я знаю, что ничто плохое ко мне пристать не может, а вы уж там думайте, что хотите…»

— Вам, кажется, успели даже написать обо мне, — добавила она безразлично.

— Ну, то чепуха! — быстро сказала Оксана. — К досужей бабьей болтовне я не прислушиваюсь.

Для первого знакомства разговор между ними был необычен, и Петро мысленно поблагодарил Алексея, который ловка повернул беседу.

— Я с вами совет хотел иметь, да не собрался, — сказал он Волковой. — Комсомольцев у нас в эмтеэс еще маловато. Может быть, пока комсомольскую группу создадим?

— Пожалуй, следует.

Алексей заговорил о молодых ребятах, взявшихся восстанавливать МТС, беседа стада общей, и когда спустя несколько минут Волкова, торопясь в школу, стала прощаться, Оксана сказала:

— Вы обязательно заходите к нам.

* * *

После обеда Оксана, устав от встреч, разговоров, расспросов, сняла свой китель, переоделась в легкое платье и прилегла на постель.

Петро сел рядом.

Хмурые сумерки глядели в комнату. Было слышно, как мать, звякая посудой, переговаривалась с Пелагеей Исидоровной. Монотонно поскрипывали от ветра ставни за окном.

— Петро?

— Что?

— А Полина эта — интересная девушка. Я представляла ее себе иной. Старше и… легкомысленней.

— Ты посмотришь, с каким огоньком она работает! И в школе и с комсомольцами. Людей мало было, так она и сельраде и на фермах помогала. Побольше бы таких в селе!

— Ничего, война кончилась, Петрусь. Теперь все возьмемся за дело.

Оксана лежала с закрытыми глазами. Петро вглядывался в родное лицо и прислушивался к ровному, спокойному дыханию жены; порыв нежности сжал его сердце.

XVIII

В морозный декабрьский день у сельрады, завизжав тормозами и взметнув комья снега, остановилась легковая машина.

Громак, выглянув в окно, увидел: из машины вышел секретарь райкома Бутенко, за ним — жена его Любовь Михайловна и еще кто-то, в офицерском кожаном пальто и шапке-ушанке.

Громак, надев шапку и полушубок, вышел к ним.

— Знакомься, парторг, — сказал Бутенко, легонько подталкивая к нему женщину в кожаном пальто.

Только внимательно вглядевшись, Громак узнал Нюсю Костюк.

— Видишь, какие кадры селу возвращают? — сказал Бутенко, довольно улыбаясь. — Кавалер четырех боевых орденов… член партии., гвардии старший лейтенант запаса.

— Ой, вы столько наговорили, Игнат Семенович! — произнесла смущенно девушка.

— Ты еще не сообщил, что на боевом счету у Нюси больше трехсот вылетов, — подсказала Любовь Михайловна.

— Ну, с приездом, с приездом! — догадался, наконец, сказать Громак. — Мы дуже рады. Проходите, пожалуйста, в помещение, погрейтесь. Морозец кусается сегодня…

— Я собственно на ваше совещание приехал, — сказал Бутенко. — Состоится?

— А как же? На три часа назначили. Люди пообедают — и начнем…

Бутенко посмотрел на часы:

— Тогда ты, Любовь Михайловна, поезжай к Остапу Григорьевичу и завези домой Нюсю, а мы с парторгом потолкуем.

— Хотел спросить вас, Игнат Семенович…

Громак отозвал Бутенко в сторону и, поглядывая на Нюсю, что-то зашептал.

— Ей уже известно, — сказал Бутенко. — Это о Григории Срибном, Нюся…

— Я знаю, — тихо произнесла девушка, и Любовь Михайловна, заметив, как опустились углы ее губ и потемнели глаза, ободряюще положила руку на ее плечо.

Известие о приезде Костюк мгновенно облетело все село. Желающих повидать и поприветствовать землячку-летчицу было много. Но Нюся пока из хаты не показывалась. Она сидела, обнявшись с Оксаной; им, задушевным подругам, нужно было столько поведать друг другу!

В четвертом часу Оксана спохватилась:

— Мне на совещание идти надо. Петро и тебя приглашал. Пойдем, Нюся, он сегодня о своей карте докладывает.

По дороге, продолжая незаконченный разговор, Оксана спросила:

— Ты что же, на фронте ни с кем и не дружила?

— С дивчатами. А ребят… Вообще много их приставало, И хороших и плохих. Ты же знаешь, у нас с Гришей Срибным…. Да вот видишь — не суждено было…

Оксана порывисто обняла подругу.

Небо заволокло облаками, сеялся колючий и частый снежок. Мороз прихватывал все крепче. Оксана терла нос и подбородок шерстяной варежкой, прибавляла шаг.

Хата Малынца, переоборудованная под красный уголок, была залита электрическим светом, в узорчато расписанных морозом окнах маячили неясные силуэты людей.

Оксана и Нюся протиснулись в двери и стали у стены. В красном уголке собралось человек шестьдесят.

…Петро уже заканчивал доклад, и Бутенко, сидевший за столиком рядом с Громаком, все время делал какие-то пометки в своем блокноте.

— Дельно, дельно! Молодчага! — говорил он, наклоняясь к Громаку и снова поглядывая живыми, внимательными глазами на раскрасневшегося от волнения докладчика.

Это был не обычный доклад о текущих работах в колхозе; на обсуждение актива — членов правления, бригадиров, звеньевых, коммунистов и комсомольцев села — Петро поставил такие вопросы, решение которых позволило бы криничанам в ближайшие годы превратить колхоз в высококультурное хозяйство, получать невиданные урожаи, добиться изобилия хлеба, мяса, овощей, плодов.

Многолетние мечты Петра, которые не покидали его даже в самые тяжелые дни на фронте, нашли свое воплощение в этом взволнованном докладе. Все, что впитал он в Тимирязевке, все, что воспринял из трудов великих русских ученых, должно было теперь послужить народу.

Он предполагал, что план его встретит сомнение, даже недоверие, и не ошибся.

— Извиняюсь, дозвольте вопрос? — спросил с места старик Грищенко. — Выходит, больше сотни гектар чернозема надо под лес отнять?

— Нет, это не, значит отнять, — быстро ответил Петро.. — Под лес мы займем всего семь процентов земли, а урожайность из-за этого поднимется вдвое, а то и больше.

Грищенко недоверчиво покачал головой и зашептался с соседом, и Петро, снова поднявшись, заговорил:

— Не верите? Думаете, это одна теория? Так я вам расскажу, что мне пришлось самому повидать. Видел я лесополосы в знаменитой Каменной степи. Это еще когда студентом ездил туда на практику. Зимой там, на участках, обнесенных лесом, дополнительно сохраняется по три с половиной сотни, а то и по полтыще кубометров воды на гектар. Это два добрых дождя! Нас мучают суховеи — злые ветры, а там они не страшны. Скорость ветра на полях, защищенных лесополосами, сокращается на треть, а иногда и наполовину по сравнению с открытой степью. И что интересно? Чем ветер свирепее, тем больше уменьшается среди лесных ветроломов его скорость… А урожай у них, знаете, какой? — Полтораста пудов на круг в этом году получили.

— А сколько лет тем полосам? — спросил Федор Лихолит.

— Пятьдесят!

Кто-то легонько присвистнул.

— Долго ждать!

— Столько ждать не потребуется, — горячо возразил Петро. — Посадки начнут оказывать влияние уже через пять-шесть лет. А главное, когда они будут, мы сможем по-настоящему планировать свой урожай. И на засуху оглядываться нам не придется.

Бутенко с одобрением слушал страстную, убежденную защиту плана. «Крепко выношено, — подумал он. — Драться за свой проект Рубанюк будет смело».

Он взял слово первым.

— Не знаю, как вас, товарищи, — начал он, оглядывая тесно сидящих людей, — а меня доклад очень удовлетворил. Прямо скажу, получил большое удовольствие.

— Добре рассказал, — подал из угла сипловатый голос Андрей Горбань и, вытерев изнанкой шапки вспотевший лоб, подался вперед, приготовясь слушать секретаря райкома.

— Не напрасно затратил несколько лет Рубанюк на свой труд, — продолжал Бутенко. — Вы имеете теперь, так сказать, полную инвентаризацию ваших почв, их агрономическую характеристику. Это большое дело! Председатель ваш не только доказал с цифрами в руках, что вы можете с помощью травопольной системы и лесозащитных полос брать из года в год устойчивые и высокие урожаи… Он показал, как это сделать… Колхозный строй создает все условия для повышения плодородия почвы, это закон социалистического земледелия. И я не сомневаюсь, что вы порадуете страну большими достижениями. Правда, посадить лесополосы не так просто. Понадобятся очень большие усилия. И тут вы должны хорошенько все продумать. Но я хочу заглянуть немножко вперед. Когда вы достигнете высоких, устойчивых урожаев — а вы их достигнете, начав создавать многоотраслевое хозяйство, — тогда уровень вашей жизни настолько поднимется, что сейчас даже трудно себе представить. Вот на этом мне хочется задержаться подробней.

— Просим!

Бутенко шагнул к трибуне.

— Вы уже планируете новое строительство. У вас намечены три фермы, бригадные таборы, два новых амбара, механическая мастерская, клуб… А в дальнейшем Рубанюк мечтает, насколько мне известно, и о постройке хороших жилых домов по новому типу для всех колхозников. Так, Петро Остапович?

— Совершенно верно.

— Что ж, идея неплохая. Но давайте все обсудим трезво. По-хозяйски и по-государственному. Не следует увлекаться тем, что пока преждевременно, что отвлечет внимание колхоза от главной задачи.

— Вон во второй бригаде стоит одна уже агромадина, — ехидно поддел кто-то у двери, — без крыши, без полов…

— Людей пришлось на уборку переключить, — ответил на реплику Петро. — Вы разве не знаете, Пилип Гаврилович?

— К весне достроим, — уверенно добавил Ефим Лаврентьев.

— С полевым станом у вас вышла осечка, это верно, — заметил Бутенко. — А почему? Плохо рассчитали свои возможности.

— Табор добрый будет, чего там дед Пилип насмешки строит?! — вставил Федор Лихолит. — Весна нас трошки с толку сбила.

— Прикинем хотя бы приблизительно, какой материал вам потребуется, — продолжал Бутенко. — Петро Остапович, сколько кирпича на полевой стан у вас идет?

— Двести тысяч.

— Немало. На строительные работы тысячи четыре трудодней затратите да столько же на заготовку материала. Так?

— Приблизительно.

— Это только на один полевой стан. Вам надо два стана да три фермы… Затем клуб… Ты что-то говоришь, Варвара Павловна?

— Нет, ничего. Натопили — дохнуть нечем. Ф-фу!

— Федор Кириллович, ты там поближе, — сказал Петро, — толкни форточку.

Бутенко переждал, пока Лихолит возился с примерзшей форточкой.

— Так вот, дорогие товарищи. Только укрепив свое общественное, артельное хозяйство, вы создадите прочную экономическую базу для дальнейшего движения вперед. Вот тогда… — Бутенко улыбающимися глазами обвел сосредоточенные лица слушателей, отпил воды из стакана, — …тогда уж нам по плечу будет и то, о чем сейчас мечтает ваш председатель. А помечтать с вами и я не прочь. Почему не наметить себе перспективу? Как я представляю себе Чистую Криницу через две-три пятилетки? Есть такой колхоз «Красный Октябрь» в Кировской области. Слышали? Там в домах колхозников и водопровод, и ванны, и даже кое-где есть центральное отопление. Вот какие дома будем строить, когда колхоз по-настоящему разбогатеет: просторные, в несколько комнат, с большими окнами, высокими потолками, теплой уборной, с верандой, ледником. Именно такие! Прибедняться тогда нам будет нечего.

— Дозвольте спросить? — не утерпел Андрей Гичак, слушавший его с большим любопытством. — Пожить в такой хатыне, как вы говорите, никто не против. И чтоб потолки высокие и окна… А сколько же годов я буду строить такую квартиру? А натоплю как такую? Там одной соломы арб сто надо. Или стекло, возьмем… Вы говорите, окна большие. Сейчас если разобьется, вставить — забота небольшая, в крайнем разе подушкой заткнул…

В зале дружно засмеялись.

— И городит черт-те что! — возмущенно сказала Варвара Горбань.

— Ничего, ничего, — смеясь вместе со всеми и подняв руку, сказал Бутенко. — Вопросы у Андрея Ананьевича законные… Но ведь прежде чем вы начнете так строиться, экономическая база наша должна окрепнуть во много раз. Тогда уже ни о стекле, ни о топливе тревожиться не придется… А я ведь еще и не все обрисовал, как у нас будет, — продолжал Бутенко. — Хорошими уголками природа нас не обделила. Парки надо будет разбить. Спортивный стадион для молодежи соорудить, водные станции. Верно, Волкова? Я бы скульптуры расставил у общественных зданий, в парке, на площади. А то и фонтанчик бы провел. Вышел вечерком, посидел с кумом или сватом… Хорошо-о!

Кто-то смачно крякнул, и все дружно засмеялись.

Бутенко заметил, что большая часть присутствующих слушает его с живым интересом, но кое у кого на лицах появились скептические улыбочки.

— Тут, я вижу, некоторые сидят и думают: «Вот загинает секретарь райкома», — сказал Бутенко. — Так, Андрей Савельевич?

— Есть трошки, — чистосердечно сознался Горбань, и все снова засмеялись.

— Дожить бы до такого! Потом и умирать, — сказал Яков Гайсенко, вытирая платком потное лицо.

— А ты что, запланировал себе жить еще годиков пять — десять, не больше? — спросил Бутенко. — Я, например, не таясь скажу: хочу пожить при коммунизме, очень хочу! Самое заветное мое желание. И думаю, лет десяток прихвачу… Да и другие, конечно, не против… А чтобы это не осталось лишь мечтой, каждый из нас пусть сообразит, подсчитает, обдумает, какие неотложные хозяйственные задачи надо решать сегодня, какие резервы не используются в колхозе, как спланировать новые таблицы севооборота, предложенные вашим председателем. Вы же опытные хлеборобы и знаете, насколько важно выбрать ту культуру, которая на ваших землях родит охотнее. Скажем, озимая, пшеница дает наибольший урожай — значит, клин под нее надо расширить. Обсудите, сколько зерновых, сколько технических культур следует планировать. В каких полях севооборота разместить их с наибольшей пользой для дела. Горбань пусть свои претензии о животноводстве предъявит, о водоплавающей птице. О большой пасеке пора подумать, о поливных огородах… В общем, по-хозяйски все взвесьте, обсудите. Вот тогда сегодняшнее совещание сможет поставить интереснейшие проблемы…

Бутенко сел, а Петро, наблюдавший за своими активистами с разгоревшимся лицом, сказал:

— Ну, я думаю, у каждого найдется о чем поговорить сегодня… А пока, я вижу, курцы кисеты повытягивали. Давайте перекурим?

— Курить на двор, товарищи! — строго предупредил Громак, стуча карандашом по графину.

В хате задвигали скамейками, зашумели, заговорили все сразу, перебивая друг друга, устремляясь к двери. В духоту помещения, разгоняя запахи отсыревших полушубков, мокрых валенок, хлынул морозный воздух.

— Ну как, Нюся? — спросила Оксана. — Разговаривали когда-нибудь в селе о таком?

— Если бы не война, все это уже было бы, — сказала девушка.

Они стояли на крыльце, прислонившись к перильцам. Колхозники, узнавая, подходили к ней, пожимали руку.

Оксана, заметив протискивающуюся сквозь толпу Волкову, окликнула ее:

— Полина Ивановна! Знакомьтесь. Нюся, это секретарь нашей комсомольской организации.

Девушки обменялись рукопожатием.

— Демобилизовались или в отпуск приехали?

— Демобилизовалась…

Рядом, попыхивая огоньком цыгарок, дружно хохоча, переговаривались:

— Дед Мехводий… Слышите вы, черти безрогие? Дед Мехводий придет с кузницы и к своей Кабанчихе: «А ну, набуровь воды в ванну!»

— Кха-кха-кха!

Кто-то простуженным баском яростно доказывал собеседнику:

— Что ты мне говоришь — двенадцать? На квадратный метр всегда клали шешнадцать. Если пазовая черепица, марсельская называется… А желобчатой тридцать две штуки… Вот и считай…

— Нам бы такие выпасы, как у сапуновцев, — завистливо вздыхал кто-то в сторонке. — Ох же и выпасы!

— А чем наш плох, тот, что за Долгуновской балкой? Туда только хозяина путного, чтоб по-культурному…

После перерыва Громак объявил, что в прениях собираются выступить двенадцать человек.

— Будем, товарищи, сегодня сидеть хоть до светанку, — предупредил он, — а свое мнение все должны высказать. Вопрос решаем не о паре быков.

Первой предоставили слово Варваре Горбань. Для нее оказалось неожиданностью, что ей пришлось говорить раньше других, и она, краснея и смущаясь, попыталась было отказаться. Но Громак, подбадривающе ей улыбаясь, объявил:

— Послушаем Варвару Павловну. Боялась она принимать бригаду, а сейчас крепко держит первенство по колхозу и никому не отдает переходящего знамени Ганны Лихолит. Просим, Варвара Павловна!

Неторопливо спустив на плечи теплую шаль и поправив волосы под голубой косынкой, Варвара сказала:

— Пока тут перерывались на перекур, я разного наслушалась. Один и такое ляпнул: «Это, говорит, сказки на салазках. Дуже, говорит, Петро Остапович высоко нас подсаживает, как бы не хряснуло и то, что сегодня имеем».

— Кто это так? — спросил Федор Лихолит, подозрительно скосив глаза на деда Кабанца, примостившегося у печки.

Варвара вытерла губы платком.

— Он, если ему совесть дозволит, встанет и сам перед народом скажет. А я свое выскажу. И не только свое… Мы тут посоветовались с дивчатами. Дуже завлекательно все сегодня объяснили. Мы со всем согласные. Как говорится, кто за добром не пойдет, тот его не найдет…

— Верные слова, Варя! — воскликнул старик Грищенко.

— Конечно, работать придется не абы как, если собрание решит, что надо и лес сажать, и поливные огороды заиметь, и за другие отрасли взяться крепко… В другой раз, может, сытного куска недоедим, недоспим трошки, так это ж для самих себя. И мы этого не боимся. Из злыдней колхоз вылез. Осенний сев провели вовремя, качественно. Пары подняли тоже вовремя. Семенами себя обеспечили. Дали руководителям обещание взять на тот год такой урожай, какого никогда не сымали, по двадцать пять центнеров пшеницы с гектара. А теперь я еще такое скажу… Было в войну и в оккупацию трудней, и то выход находили. А теперь легче…

— Тут, Варвара Павловна, ты немножко не права, — прервал Бутенко, поднимаясь. — На легкие успехи себя настраивать нельзя. Будет трудно. Учтите, что вам предстоит, помимо всего прочего, плавни осваивать. Никита Сергеевич Хрущев твердо этот вопрос ставит. Так что трудов перед вами много.

— Мы же теперь, Игнат Семенович, землю не лопатками вскапываем, как в оккупацию, — возразила Варвара. — Сейчас в эмтеэс тракторы есть, комбайны. Электричество свое. Немного полегче…

— Вот это верно!

— Я такой вопрос хочу нашему правлению поставить. Неправильно у нас трудодни пишутся. Нормы застарели. Передовики наши выполняют их гуляючи, а тому, кто приленивается, это дуже удобно. На подсобных работах, в хозяйственной бригаде, получают больше, чем в степи…

— Насчет норм правильно! — крикнул с места Федор Лихолит. — Урожайность не учитывается. Сколько бригада ни соберет, ей пишут одинаково.

— А ты встань и выскажись, — предложил Громак.

— Черед до меня дойдет — я скажу. А нормы надо переглядеть.

— Ну, я с тем заканчиваю, — проговорила Варвара. — Если что не так, извиняйте.

— Чего же, очень хорошо выступила! — Петро захлопал, его поддержали.

— А ты, Андрей Савельевич, тоже встань да скажи, — голосисто крикнула Варвара мужу, сидевшему в противоположном конце помещения. — Про кормовой бурак скажи, про травяной клин… Чего стесняешься?

Горбань отмахнулся, но его кто-то шутливо подталкивал, и он встал, вышел к столу.

— Хотел других послушать, ну да ладно… — проговорил он, доставая из кармана тетрадку и разворачивая ее. — Проводил я позавчера собрание своей животноводческой бригады, и вот что мы порешили… Если правление больше внимания на фермы уделит, мы через два-три года не меньше, чем Остап Григорьевич со своим садом, будем давать колхозу прибылей… Хвалиться дуже не буду, а скажу. Обязались мы сами перед собой средний живой вес крупного рогатого скота довести до полтыщи килограммов. Настриг шерсти с овцы не меньше четырех кило… Удой молока поднять втрое… Это на первое время… Ну, все наши цифры тут записаны. Только без многолетних трав и корнеплодов все они будут потолочные…

Он обстоятельно и со знанием дела говорил о корнеплодах и концентратах, о зеленом конвейере, комплексной механизации фермерского хозяйства артели.

Петро слушал и радовался. Значит, по душе пришлось новое для Горбаня дело, если он так все продумывает, прикидывает, взвешивает.

Самым коротким было выступление Ефима Лаврентьева.

— Я так мыслю, — сказал он, расправляя пальцами широкие усы: — Петро Остапович на добрые дела нас приглашает. Дружно возьмемся, введем новые севообороты не позже будущего года, уже в пятидесятом году вступим в первый год севооборота. Надо браться! А руки наши никакой работы не боятся…

Громак и Федор Лихолит высказали по-разному общую мысль. Если поддержать предложение Варзары Горбань и пересмотреть и повысить нормы, резко повысится производительность труда, сократятся сроки проведения сельскохозяйственных работ. Тогда будет достаточно времени и для лесонасаждений, и для нового колхозного строительства, и для освоения плавней, для создания больших ферм и новых плантаций.

Уже к концу совещания, затянувшегося до часу ночи, выступил Остап Григорьевич. И хотя все устали, кое-кто успел тайком вздремнуть и Громак поторапливал ораторов, чтобы они «закруглялись», старый Рубанюк, как все поняли, не намерен был торопиться. Выйдя к столу, он не спеша снял и аккуратно сложил кожух, оправил праздничный пиджак с партизанской медалью на лацкане, полез в карман за очками.

— Надолго настраиваешься, Григорьевич? — иронически осведомился Андрей Горбань.

— Надолго, — с невозмутимым спокойствием ответил Остап Григорьевич. — Это не так, что «была не была — катай сплеча». Печка трошки и подождать тебя может.

— Ничего, время еще терпит, — сказал Бутенко. — Послушаем.

Остап Григорьевич с минуту помолчал, медленно и негромко заговорил:

— Расскажу одну быль. А вы слушайте и на усы себе мотайте, у кого есть. Лежали в бурьяне, под жерделами, два хлопчака. Оба босые, оборванные. Лежали они в бурьяне потому, что стыдно им было показаться перед людьми. Не было у них ни чобот с бульдогом, которыми похвалялись на улице другие парубки, пиджачишков не было. А дело случилось на пасху. И об чем же эти двое хлопчаков между собой говорили?

— Прослышали они, эти хлопчаки, — продолжал Остап Григорьевич, — про какую-то Калифорнию. Будто такая страна есть или в Америке, или в Африке. Вроде там валяется под ногами золота и алмазов, как у нас в саду яблок после бури. И замыслили себе хлопчаки раздобыть лодку, ружьишко какое-нибудь и плыть по Днепру до той самой Калифорнии, абы не видеть убожества, в котором проживали. Батрачили обое у куркулей, ну, а жизнь эта известная… Один из тех пареньков Андрей Горбань, второй — Иван Рубанюк. Вот он сидит Андрей Савельевич, и скажет сам, было так или не было.

— Было, было, истинная правда, — охотно подтвердил Горбань.

— Ну, а теперь я такой вопрос ставлю. Кто из хлопчаков наших будет в мечтаниях своих про ту Америку с Калифорнией думать? На какого дидька лысого сдалась она нам, когда теперь вон какая жизнь перед нами открытая! И тот, кто в думках своих не вперед глядит, а на одном месте хочет топтаться, нехай про тех двух хлопчаков вспомнит…

Остапу Григорьевичу дружно и весело зааплодировали, а он, смахнув пот, обильно проступивший на лысине, продолжил:

— Прошу меня поизвинять, что, может быть, говорил не к делу. Но дело у нас идет своим чередом, сложа руки не сидим. Расскажу про свою бригаду. Хвалиться пока еще рановато, далеко нам до колхоза «Сичь», ну, а дальше будет видно.

— Вы о сичевиках расскажите, тато, — попросил Петро, не без гордости наблюдавший за тем, с каким интересом люди слушают отца.

— Про них можно всю ночь рассказывать, и то времени не хватит. Ну, я трошки скажу… Был я, как вы знаете, незадолго перед войной в колхозе «Сичь», под городом Запорожье. Ходил, глядел. «Ай, думаю, что разумная людына может сделать!» Одних ветроломных полос, по семь рядов, посадили сичевики двадцать семь гектаров. Тысяч полтораста деревьев стоит у них — там, не меньше. Если в ряд растянуть, и в двадцать километров не уберется. Под садами да лесопосадками шестьсот гектаров земли у них без малого занято. Спрашиваю садовода — моих лет человек, Ананий Калинович, — спрашиваю: «Да у вас тут, Ананий Калинович, наверное, испокон веков садами занимались?» — «Какой там, говорит, в тридцать первом году только колхоз поселился! На дубах по Днепру приехали, когда остров Хортицу водой заливать стали. Раньше голая степь была. С Маныча как задуют, бывало, ветра, все чисто выметало. Сеять — сеяли, но косить не всегда приходилось». — «Так-таки голая степь была?» — спрашиваю. «Ничего этого, что вы видите, не было. Надоумил нас председатель, он и колхоз создавал. Партийный человек, Иван Константинович Лотко. „Давайте, говорит, дружно возьмемся, можно такие сады развести, не хуже, чем в Крыму, будет“. Многие тогда в сомнение взяли… Ну, а теперь сами видите». Ходил я, смотрел, и еще тогда мне в голову ударило: чем мы хуже сичевиков?! Сделаем! Война помешала, мы бы уже, знаете, чего у себя понасажали?

— Вы расскажите, что уже сделано, — подсказал Громак, — и что намечаете.

— Скажу. Заложили в этом году новый питомник на пятьдесят тысяч деревьев. Весной саженцев можем дать сколько надо. Посадить, конечно, посадим, все по плану. Но дерево, как говорится, посадить легко, а вот вырастить его трудно. Тут дружно надо будет всем взяться. Новые школки, плантации планируем. Комсомолу спасибо — семенами обеспечили, осенью в лесу ребята насобирали. Имеем семена ясеня, клена татарского, желудей достаточно.

Любовь Михайловна, записывавшая что-то в книжечку, спросила:

— Они у вас, Остап Григорьевич, просто лежат, семена, или вы их к посеву подготовляете?

— Как это так «лежат»! — Остап Григорьевич даже обиделся. — Вы за труд не посчитайте, утречком загляните в наш амбар. Крылатку подсушили, сложили, как положено, в мешочки, подвесили к потолку. Сосну всю осень просушивали, перетерли, на ситах очистили. Желуди — в песочке. Правда, беда у нас — ни одного градусника не осталось. Вы же знаете, Любовь Михайловна, сколько возни с семенами. С бересклетом одним бородавчатым хлопот не оберешься. Скудней держи при температуре десять — двенадцать градусов, потом еще сто двадцать — при одном-двух градусах. Иначе, сей не сей, не взойдет…

— Долго, — сказал Бутенко.

— Это да, — согласился Остап Григорьевич. — Семена клена тоже, пока они к жизни пробудятся, надо полтораста дней выдерживать, а ясень, так тот двести сорок дней.

Мы сейчас пробуем ускорять прорастание, — сказал Петро.

— Стратификация? — спросила Любовь Михайловна.

— Стратификация само собой, кое-что еще.

— Градусники вам районный агроном поможет раздобыть, — сказал Бутенко, поглядывая на жену.

— Помогу, — пообещала Любовь Михайловна.

Она уже исписала не один десяток страниц в своей книжечке, черные глаза ее поблескивали, и Петро, время от времени поглядывая на нее, видел, что Любовь Михайловна совещанием довольна. Вдумчивая и спокойная, и в то же время смелая, быстро зажигающаяся, как и Игнат Степанович, всем новым, она во многом поможет криничанам, станет энтузиастом первых в районе больших насаждений, травополья, орошаемых огородов.

Об этом думали и Петро и Остап Григорьевич, у которого тесная дружба с Любовью Михайловной завязалась в партизанском отряде, где они подолгу беседовали о криничанском саде, его богатом будущем…

После коротких выступлений Якова Гайсенко и Алексея Костюка совещание решило все практические предложения о преобразовании колхоза обсудить на ближайшем общем собрании артели.

Стали расходиться по домам. Петро, задержавшийся немного в клубе с Бутенко и Громаком, догнал Оксану, Полину Волкову и Нюсю около поворота к школе.

— Ну как, дивчата? — спросил он. — Не скучали на совещании?

— Я вот не могу придумать, за что мне браться, — ответила Нюся. — Столько интересной работы в селе!

— А ты приходи завтра в правление, — сказал Петро, — подберем работу по вкусу.

XIX

Было воскресенье. Уборщица колхозного правления подмела с утра пол, протопила печку и намеревалась замкнуть дверь, но в этот момент во дворе появилась гурьба оживленных, румяных от хваткого мороза парней и девушек.

— Тетя Гаша, не запирайте! — крикнул Павлик Зозуля, шагавший впереди с тоненькой папкой подмышкой. За ним гуськом, поскрипывая валенками и сапогами, по узкой тропинке в снегу шли Гриша Кабанец, Василинка, Настунька Девятко, две дочери школьной сторожихи и Полина Волкова.

Уборщица заворчала.

— Мы ноги веничком обметем, — заверил Павлик. — Председатель велел нам тут собраться. Он сейчас придет.

Когда все, стряхнув снег с ног, шумно расселись, Настунька опросила:

— А откуда ты, Павлик, знаешь, что председатель придет?

Все рассмеялись.

Павлик покосился на тетю Гашу. Та добродушно проворчала:

— Сидите уж! У них с утра заседание назначено. Придет.

Петро появился минут через десять с Громаком.

— Раненько вы сегодня, — сказал Петро, снимая ушанку и с улыбкой оглядываясь. — Что-то новое надумали?

— Кое-что хотим предложить, — сказала Волкова.

Она сидела около стола в распахнутой шубке, румянощекая, с губ ее еще не сошла улыбка: перед тем как вошли Петро и Громак, в правлении слышался громкий хохот.

Петро, узнав, что комсомольцы пришли с просьбой сделать вторую бригаду молодежной, призадумался.

Волкова тем временем поясняла:

— Семейным тяжеловато за восемь километров ходить. А молодежь может на все лето в бригаду перебраться. Ну и, конечно, хочется ребятам применить у себя новейшие достижения агротехники. Мы вот и список обсудили.

— Как, Александр Петрович? — спросил Петро, пробегая глазами список. — Пожалуй, резонно.

— И второе предложение у нас, — сказала Волкова, — мы просим строительство одного пруда доверить комсомольцам. Так и назовем его — Комсомольским.

— Да ведь прудами мы сможем заняться только с будущего года.

— Ну и что же? А готовиться надо уже сейчас.

Громак, взяв у Петра список и оглядывая внимательно слушающих комсомольцев, сказал:

— Надо их поддержать. Пусть покажут класс работы.

— Что ж, и я согласен. Обсудим на правлении, — сказал Петро, поглядывая на часы.

Заседание правления намечалось на десять утра, и люди уже начали собираться. Появилась и Нюся Костюк в сопровождении Алексея. Нюся пришла в своем кожаном черном реглане, но уже без погон, и вместо шапки-ушанки на ней был большой платок.

— Ну, товарищ летчик, что надумала? — спросил ее Петро.

— А что раздумывать? — ответила Нюся, присаживаясь на свободную табуретку. — Как работала в бригаде, так и буду.

— Прославленный кавалер четырех орденов… и на рядовую работу. Мы тебе что-нибудь поответственнее подыщем.

— Возьму звено на бураках, если доверите.

— Дело нужное, но в общем… Ладно, решим.

Пришли Андрей Горбань, Федор Лихолит, Остап Григорьевич, и Петро открыл заседание. Начали с плана весеннего сева. Петро, откинув со лба чуб, сказал:

— Для начала обсудим предложение комсомольцев…

Колхозное правление охотно приняло решение об организации молодежной бригады, но по поводу кандидатуры на пост бригадира мнения сперва разошлись. Комсомольцы назвали Нюсю Костюк. Петро предложил оставить Лихолита.

— Против, Костюк у меня возражений не было бы, — говорил он, глядя на Нюсю. — Но нам и на свеклу нужны хорошие работники. А Федор Кириллович прекрасно изучил свои участки, да и опыта у него побольше.

— Мы Федора Кирилловича в комсомол примем, — пошутила Волкова.

После недолгого обсуждения оставили бригадиром Лихолита, а Нюсю Костюк утвердили бригадиром свекловичной бригады.

В этот же день, к вечеру, постоянный состав бригад был утвержден общим собранием, после чего Федор Кириллович, собрав своих людей, сказал:

— Глядите, дивчатки та хлопцы! Посевы у нас добрые. Не считались с работой, чтоб по двадцать пять центнеров собрать, как привсенародно обязались. Отсеялись в срок, седьмого сентября. Пшеничку проверили на всхожесть в лаборатории, все как полагается. Забороновали в один след легкими боронами, а на огрехах и руками подсевали. Знамя переходящее имени Ганны Лихолит, конечно, пока не в нашей бригаде, ну, надо забрать его. А то дуже они нахваляются.

На следующий день, после обеда, Василинка предложила Настуньке сходить в степь и посмотреть на участки, которые они засеяли осенью.

— Да будь оно неладно! Идти по такому скаженному морозу восемь километров! — испугалась Настунька. — Там же один снег. Что мы увидим?

— Вот и поглядим, сколько снегу, — настаивала Василинка. — Нам снегозадержание надо будет делать. Не хочешь — я одна пойду.

— Ну, ладно, пойдем.

В компанию девушки пригласили Павлика Зозулю. Он вздыхал по Василинке, но так тайно, что она могла только подозревать о его чувствах.

Не доходя усадьбы МТС, они встретили Алексея Костюка.

— Далеко? — полюбопытствовал тот, останавливаясь и вынимая из кармана коробку с папиросами.

— Отсюда не видно, — ответила Настунька.

— Так, значит, собираетесь класс работы показать? — спросил Алексей, глядя на Василинку. — Придется шефство взять над вами.

— Справимся и без шефов, — ответила Василинка с независимым видом. — Правда, Павлуша?

— Все не «слава богу»! — Алексей усмехнулся. — Думал, как лучше сделать.

Он хотел спросить еще о чем-то, но Василинка, подхватив под руки Настуньку и Павлика, увлекла их вперед.

…После того как была создана молодежная бригада, Василинка забегала домой только поесть. С утра девушки и парни собирались у Настуньки Девятко, благо хата весь день пустовала, потом все вместе шли на работу, а вечером снова сходились: читали агрономическую литературу, добытую Василинкой у Петра, готовили щиты для снегозадержания, перебирали семена кукурузы к весеннему севу.

Катерина Федосеевна, замечая, как Василинка, поправившаяся было на домашних харчах, снова начала худеть, добродушно укоряла ее:

— Что ты, доню, себе думаешь? Не поспишь, не поешь вовремя. Никуда ваша бригада не денется. До весны еще далеко.

— Ой, мамочко! — с глубоким вздохом отвечала девушка. — Еще прибавить восемь часов в сутки, и то не хватит…

Впрочем, не хватало времени не только Василинке. Все село жило напряженной, хлопотливой жизнью. У каждого было множество неотложных дел и забот, и по домам, у теплых печек, отсиживались лишь самые дряхлые старики да старухи.

Бригада колхозных электриков, составленная из подростков, заканчивала под руководством Якова Гайсенко проводку света и радио в хаты, тянула телефонный провод, а по вечерам помогала Гайсенко монтировать поливную установку. Достраивался полевой стан в бригаде Федора Лихолита, а тем временем подвозился камень с карьера для строительства новых птице- и свиноферм. Дважды в неделю занимались по агротехнике. Село готовилось к выборам в Верховный Совет, и по вечерам в красном уголке агитаторы, доверенные лица, лекторы из района проводили беседы.

Незадолго до Нового года начали работать радиоузел и телефонный коммутатор. Громак ликовал. Он положил много сил на приобретение оборудования для радиоузла, не давал покоя Гайсенко, чтобы тот побыстрее его смонтировал.

— Ты понимаешь, что такое радиоузел? — говорил он Якову. — Это мы и доклады разные будем передавать, и музыку из Москвы и Киева, и радиогазету наладим. Актив теперь у нас для всего есть.

В активе у парторга действительно недостатка не было. Когда для проведения избирательной кампании понадобилось подобрать в агитколлектив грамотных, культурных людей, в селе оказалось их с избытком.

Взялись за агитационную работу врач Василий Иванович Буря, Нюся Костюк, Оксана, Полина Волкова и другие учителя, Петро, Супруненко.

Заведовать агитпунктом поручили Оксане. Она уже приступила к работе в больнице, изрядно там уставала, но свое партийное поручение выполняла очень усердно.

Однажды, пригласив Нюсю Костюк, Павлика Зозулю с его баяном, несколько девушек из кружка самодеятельности, Оксана предложила сходить всем на самую дальнюю окраину села.

— До нашего красного уголка старикам и старухам оттуда трудновато добираться, так мы сами к ним заявимся, — говорила она. — Доклад о выборах сделаем. Павлик поиграет, дивчатки частушки споют… Увидите, как люди довольны будут.

Выступление агитбригады прошло с большим успехом. После доклада и небольшого концерта молодежь затеяла танцы под баян. В эту минуту в хате вдруг появился запыхавшийся, бледный подросток. Он протиснулся сквозь танцующие пары к Оксане, торопливо сказал:

— Товарищ докторша, с матерью нашей беда приключилась. Помирают… Идите скорее, дуже просим…

Оксана и Нюся Костюк побежали за пареньком. По дороге Оксана сказала ему со смущением в голосе:

— Я же не врач, а медсестра.

— Ну, все равно, в лекарне работаете.

Женщину они застали почти без сознания, и Оксана, не сумев поставить диагноза, послала за Василием Ивановичем.

Буря явился через час. Расспросив родных о больной, затем осмотрев ее, он недовольно сказал Оксане:

— Надо было быстрее доставать подводу и везти в больницу. Тут же совершенно ясные симптомы. А в таких случаях, дорогая, медлить не положено.

Оксана всю дорогу подавленно молчала. Поздно ночью, вернувшись домой, она долго не могла уснуть.

— Что ты все ворочаешься и вздыхаешь? — спросил ее Петро. — Случилось что-нибудь?

— Ничего не случилось.

— Неправду говоришь. Ты чем-то взволнована.

Оксана приподнялась на локте, сказала дрожащим голосом:

— Случилось то, что и должно было случиться. Твоя жена — неуч, простейших вещей не знает. Сегодня из-за моей оплошности чуть человек не погиб.

— Как это?

Оксана, волнуясь, рассказала о случае с женщиной.

— Конечно, тебе надо будет мединститут заканчивать, — сказал Петро, достав папиросы и закуривая. — Но как вспомню, что нам снова придется с тобой расставаться…

— Ты ведь знаешь, как я все время мечтала на фронте об институте! Нельзя мне на полпути останавливаться!

— Заканчивать тебе учебу надо. — Петро вздохнул. — Ну, Киев не так далеко от Чистой Криницы. Видеться будем часто.

— Я знала, что ты поймешь меня, — сказала Оксана, прижавшись щекой к руке мужа. — Думаешь, мне с тобой расставаться легко? Зато вернусь в нашу больницу врачом. Уж тогда не буду себя недоучкой считать…

* * *

У Рубанюков кончили обедать. Василинка принялась убирать со стола посуду, и вдруг Сашко́, взглянув в окно, вихрем сорвался с лавки и, как был, без шапки и без кожушка, метнулся на двор.

— Ваня наш! — неистовым голосом крикнул он уже в сенях.

— А ведь верно, — подтвердила Оксана, подбежавшая к окну. — И не один!

Катерина Федосеевна, на ходу набрасывая платок, вышла на крыльцо, когда Петро и Остап Григорьевич были уже возле саней и помогали снимать чемоданы.

Стремительно пронеслась по ступенькам крылечка Василинка. Выбежав за ворота, она повисла на шее у брата.

Защитив рукой глаза от яркого солнца, Катерина Федосеевна смотрела, как из меховой полости извлекали укутанную девочку, потом Иван, передав ее на руки Василинке, сказал что-то женщине, стоявшей у саней, и все пошли к хате.

Иван Остапович, целуясь с матерью и Оксаной, говорил:

— Ждали меня одного, а я, видите, с семьей… Знакомьтесь, мама. Жена… и наша дочка.

Алла поздоровалась с Оксаной и смотрела на мать Ивана с настороженной и смущенной улыбкой.

— Ну, будем знакомые, — просто и радушно произнесла Катерина Федосеевна и торопливо наклонилась к ребенку, пряча слезы.

— Проходите же в хату. Что на морозе стоять? — приглашал Остап Григорьевич.

— Как же тебя звать, пташечка моя? — спрашивала Катерина Федосеевна, подняв девочку на руки и гладя ее головку в пушистом капоре.

— Светочка.

Девочка, с чуть выдающимися, как у монголочки, скулами, смело глядела на незнакомую бабку большими серыми глазами.

Пока Оксана и Василинка помогали раздевать Светланку, Иван, снимая шинель, говорил отцу и братьям:

— Мы к вам на полтора месяца, если не выгоните. Весь свой отпуск хочу с вами побыть.

— Добре, сынку, что батьками не брезгаешь, — благодарно говорил Остап Григорьевич, с мягкой настойчивостью отнимая у Ивана шинель, чтобы самому повесить ее.

— Ты из Германии сейчас? — поинтересовался Петро.

— Из Потсдама.

Глядя на Ивана, Сашко́ даже зажмурился: такое великолепие предстало его взору. Кроме золотой звездочки Героя, на широкой груди старшего брата сияли золотом и серебром ордена Ленина, Красного Знамени, еще какие-то невиданные ордена, плотный ряд тоненько позванивающих медалей.

— Ну, Алла, со всеми перезнакомилась? — спросил Иван Остапович. Он привлек к себе Сашка́, ласково поерошил его вихорки.

— А ты все поправляешься, Алла! — заметила Оксана. — Впрочем, тебе это идет.

Алла, улыбаясь, развела руками. Она очень похорошела и расцвела. Пышные волосы были собраны на затылке тяжелым узлом, а раньше, на фронте, она подстригалась коротко, по-мальчишечьи.

Оксана и Петро шепотом посовещались.

— Если не возражаешь, — сказал Петро, подсаживаясь к брату, — вы здесь, в нашей комнатушке, устроитесь.

— А вы?

— Мы пока у тещи поживем.

— Хата у матери просторная, им вдвоем с Настунькой скучно, — вмешалась Оксана.

— Э, вы, я вижу, даже телефоном обзавелись?

— А ты как думал? — Петро подмигнул. — Мы тебе еще не то покажем…

После того как приехавшие умылись, привезенные подарки были розданы и Алла стала укладывать Светланку спать, Иван Остапович пошел на кухню, к старикам.

Отец, оседлав нос очками, направлял на бруске нож.

— Кабанчика думаю утречком заколоть, — сообщил он, пробуя лезвие мякотью большого пальца.

— Обзавелось село скотиной?

— Еще того нету, что до войны было. Но коровы в каждом дворе есть, фермы восстановили, племенными бугаями и коровами государство, спасибо, помогло хорошо.

Мать, кончив перемывать посуду, села около сына, разглядывая его счастливыми глазами. В простой теплой пижаме, оживленно беседующий с батьком о племенном бугае Геркулесе, о холмогорских гусях, купленных правлением на расплод, он казался ей не таким недоступным, как в генеральском кителе, со множеством орденов и медалей. Это был ее сын, тот Ванюшка, первенький, которого она вынянчила в свои молодые годы и о котором столько передумала в тяжкие ночи войны и оккупации. Катерина Федосеевна, любовно вглядываясь в сына, отмечала каждую морщинку на его высоком крутом лбу, первые седые нити в курчавых волосах. И не ей ли было тревожиться о том, как сложится дальше его жизнь!

— Рассказывай же о жинке своей, Ванюша, — попросила она. — Давно поженились? Какая у нее родня, батько, матерь?

Иван ждал этого вопроса.

— Алла — сирота, — сказал он. — Родители ее умерли, когда она была ребенком. Жила у дедушки. Дочь у нее от первого мужа, как вы, вероятно, догадались. Отец Светланки служил в моем полку. Погиб. — Последние слова он произнес быстро, понизив голос, и мать ответила шепотом:

— Сколько таких вот сиротиночек осталось!

— Татаринцев погиб, когда спасал знамя нашего полка, — сказал Иван Остапович. — Не говорили вам об этом? Потом Петро вынес это знамя из окружения…

— Так это ее муж помер на руках у Петра? — спросила Катерина Федосеевна.

Иван Остапович кивнул головой:

— Мужественный, хороший человек был.

— Петро нам рассказывал.

— Ну, что еще? Знаю Аллу Владимировну четыре года… Впрочем, поживете вместе — увидите…

— Уважительная женщина, я уже приметил, — сказал отец.

— Потерять любимого мужа, — продолжал Иван Остапович, — самой подвергаться опасности каждую минуту, никогда виду не подавать, что ей, женщине, тяжело, — это не каждая умеет. И мать она превосходная.

Иван говорил о жене с такой теплотой, что Катерина Федосеевна успокоилась.

«Жалко Шурочку и Витюшку, — подумала она, вздохнув. — Не довелось им выжить в страшное время. Ну, ничего не поделаешь».

Утром Иван Остапович с помощью Сашка́ и его друзей смастерил для дочери огромную снежную бабу, постоял около батька, смолившего в затишке кабанчика, а после обеда собрался с Петром идти смотреть колхоз.

Погода, сулившая с утра оттепель, изменилась. Крепко морозило, и Алла уговорила Ивана Остаповича надеть бекешу на меху.

— День в гору пошел, а холода все крепче, — сказал Остап Григорьевич, провожая сыновей до калитки.

Холодные лучи высекали в снегу мириады искр, они вспыхивали на сугробах, заиндевелых проводах электролинии, на отяжелевших кронах деревьев. Кристально прозрачный воздух приблизил волнистые дали. Казалось, что темная полоска леса, крутой заснеженный берег Днепра — совсем рядом.

Иван Остапович и Петро неторопливо шагали по улице. У хаты с двумя газетными витринами, выкрашенными в яркую голубую краску, с алыми полотнищами и плакатами на стенах толпилась молодежь, из репродуктора далеко разносился сочный голос диктора.

— Это что же, агитпункт у вас? — спросил Иван.

— Временный красный уголок.

— Кого выдвигаете депутатом?

— В Верховный Совет? Бутенко.

— Достойный человек! В красный уголок не зайдем?

— Вечером зайдем. Радиоузел заодно посмотришь.

— И так можно.

Перебрасываясь короткими фразами, они прошли одну улицу, другую. Невдалеке от колхозного правления их обогнали двое саней. На передних, рядом с Павликом Зозулей, облаченным в кожух и бараний треух, сидела на подсолнечных и кукурузных кулях Василинка, укутанная по глаза в большой пуховый платок матери. Она оглянулась на братьев, глаза ее весело заискрились.

Петро замахал ей рукой, и Павлик натянул вожжи.

— Навоза много сегодня вывезли? — осведомился Петро.

— Четыре тонны, — откликнулась Василинка. — Кули вот отвезем, потом еще ездки три сделаем.

— Устаешь, сеструшка? — спросил Иван.

— Это ж нам за удовольствие прогуляться в степь. Ну, погоняй, Павлик.

Сани, визжа полозьями, двинулись дальше.

— Не удалось ей доучиться как следует, — сказал Петро.

— Еще молодая!

— Времени у всех у нас маловато, а то я бы помог ей в техникум подготовиться.

Из колхозного правления Петро позвонил на животноводческую ферму. Горбань был там.

— Зайдем, посмотришь его хозяйство, — предложил Петро. — А то обидится.

Андрей Савельевич поджидал их у корнерезки, действующей от электромотора. Две пожилые свинарки готовили поросятам корм. Горбань, что-то записывая, ходил вокруг машины по дощатому полу. Корнерезку Гайсенко установил три дня назад, и Горбань никак не мог налюбоваться ею.

— Ну, как там в Германии? — спросил он Ивана Остаповича, когда были осмотрены корнерезка, племенные хряки, супоросная матка Пампушка, дающая по восемнадцать поросят.

— Что ж в Германии? Помогаем немцам залечить раны.

Горбань округлил глаза. Бумажка, которую он приготовил под щепоть самосада, застыла в воздухе.

— Это как же получается, Иван Остапович? Они на нас с ножом, а мы…

— А что тебя, Андрей Савельевич, поражает? Гитлеры приходят и уходят, а народ остается… И если мы не поможем этому народу, то кто же?

Горбань, обдумывая возражение, медленно вертел цыгарку.

— Может, я своей пустой головой кое-что недопонимаю, — произнёс он, приминая пальцем табак. — К примеру, так скажу: не дай бог, фашисты взяли б верх… шкуру до самой кости сняли бы с нас.

— Несомненно! Так то ж фашисты…

— А у нас самих ран мало? — ворчливо сказал Горбань. — Нам их никто не помогает залечить.

Петро, молча сидевший на мешках, наполненных кукурузными початками, вмешался:

— Мы в состоянии сами на ноги встать. Организм у нас, Андрей Савельевич, живучий. Сам видишь, и двух лет не прошло, а в колхозе кое-что появилось, чего и до войны он не имел.

Было трудно понять, удалось ли убедить Горбаня. Он перевел разговор на другую тему. Но позже, в столярной мастерской, заговорил о Германии с Иваном Остаповичем и Ефим Лаврентьев. Сгребая с верстака смолистую стружку ребром большой, в бугристых мозолях, ладони, столяр сказал:

— Я, конечно, извиняюсь, Иван Остапович, но в селе такой слух прошел, что вы в Берлине на больших должностях. То, наверное, знаете, как там наше правительство предполагает о дальнейшем? Накажут Германию за все ее злочинства? Или простим? Разные разговоры идут между фронтовиками.

— Вы же читали, что в Нюрнберге сейчас проходит суд над фашистскими главарями?

— Следим по газеткам. И радио слушаем. Потянуть на цугундер только главных вроде маловато будет…

— Всех, о чьих преступлениях известно, судят. Были процессы в Харькове, Краснодаре, на Смоленщине. Вы говорите: «Простим». Нет, поджигателей войны, палачей прощать нельзя. Они получат полной мерой. А народ… Как бы вот вы, Ефим Сергеевич, решили? Что делать с немецким народом?

Лаврентьев, захваченный вопросом врасплох, слегка растерялся. Потом, подумав, сказал с легким юморком:

— Если они на нас больше не полезут, нехай себе живут. Я не против. Не люблю долго серчать.

На небе уже появились крупные и яркие звезды, над высоким столбом с репродуктором повис тоненький серп луны, когда Иван и Петро, побывав и на гидростанции, и в МТС, и у амбаров с семенным зерном, возвращались домой.

Поравнявшись с красным уголком, Петро остановился.

— Ты, наверное, уже устал, — сказал он. — Много мы с тобой сегодня отшагали. Отдыхай. А я — на радиоузел.

По выражению его лица, освещенного уличным фонарем, по интонации голоса Иван Остапович понял, что брату было бы приятно его присутствие на радиоузле.

— Схожу домой, посмотрю, как там себя мои чувствуют, и, пожалуй, вернусь, — сказал он. — Когда надо быть?

— В двадцать ноль ноль. Приходи, пожалуйста.

Петро варежкой сбил с валенок снег, поднялся по скрипучим ступенькам в красный уголок.

Дивчата из бригады Нюси Костюк, сгрудившись вокруг стола, внимательно слушали негромкий и внятный голос бригадира.

— На кислых почвах нужно применять известкование, — говорила Нюся. — Хорошие результаты на всех почвах дает применение фосфорных и калийных удобрений…

Петро, неслышно ступая валенками по дощатому полу, прошел в соседнюю комнатку — радиоузел.

Яков Гайсенко уже был здесь. Скинув шинель и оставшись в стеганке, он сращивал концы провода. Пальцы его были черными от смолы.

— Принесли сведения из правления? — спросил Петро, раздеваясь.

Яков положил перед ним папку. Петро, взглянув на часы, принялся разбирать бумажки.

Спустя несколько минут появился Громак.

— Ну, как сегодня? — спросил он, растирая ладонями озябшие уши.

— Хорошо поработали… Вот кузнецы только опять подкачали.

— Придется им несколько неприятных слов сказать.

Громак, поглядев через плечо Петра в записи, с ласковым удивлением воскликнул:

— Ты смотри, что делается! По две с лишком нормы есть. Ну, орлы!

Иван Остапович пришел без пяти минут восемь вместе с женой. Сняв папаху и положив ее на стол, Иван Остапович пошутил:

— На дверях такая грозная надпись, — мы уже думали назад поворачивать оглобли…

Алла с любопытством оглядывалась. Ей впервые пришлось попасть на радиоузел. Все здесь было просто и примитивно, но Яков Гайсенко священнодействовал около пульта и распределительного щитка с таким важным видом, что она неприметно усмехнулась.

— Что же вы собрались передавать? — полюбопытствовал Иван Остапович.

— Расскажем, как кто сегодня работал, — ответил Петро.

— У нас, как двадцать ноль ноль, — полная картина, — добавил Гайсенко. — Сейчас все спешать к репродукторам.

Петро посмотрел на часы.

¦— Еще две с половиной минуты.

Иван Остапович улыбнулся:

— Точно, как в аптеке.

— Включай! — скомандовал Петро.

Громак сел за стол.

— Внимание! — проговорил он в микрофон. — Говорит радиоузел колхоза «Путь Ильича». Сообщаем результаты работы за сегодняшний день. У микрофона председатель колхоза Петро Остапович Рубанюк.

Он поспешно подвинулся, уступая место Петру.

— Сегодня, — откашливаясь, начал Петро, — все бригады, кроме кузнечной, свои задания выполнили и перевыполнили. На вывозке удобрений и снегозадержании особенно хорошо потрудилась молодежная бригада товарища Лихолита. Она вывезла навоза на участей свыше двух новых норм, принятых в колхозе.

Петро проговорил еще минут пять, рассказывая о результатах соревнования строительной, садоводческой бригад, заготовщиков леса и камня.

Гайсенко сдернул вдруг наушники, сросшиеся густые брови его страдальчески изогнулись.

— Рубильник выхода забыл включить, — со стоном проговорил он.

— Значит, сам для себя говорил? — возмутился Петро.

Пришлось повторить все снова. После того как Петро поставил задачи перед бригадирами, к микрофону снова подсел Громак.

— Товарищи колхозники и колхозницы! — угрожающе косясь на Гайсенко, начал он. — Идет напряженная борьба за большевистский урожай наступающего нового года. Скоро мы будем также избирать депутатов в Верховный Совет. Лучшие передовики наши: бригадир Варвара Горбань, колхозники. Христинья Лихолит, Федосья Лаврентьева, возчик Данило Петрович Черненко, девушки Настя Девятко, Василина Рубанюк, бригадир Анна Костюк и многие другие — не покладая рук добросовестно трудятся, чтобы встретить выборы образцами стахановской работы. Честь и слава им!

Громак лизнул губы, прокашлялся.

— Но есть, товарищи, отстающие граждане. Кузнечная бригада Мефодия Гавриловича Кабанца сегодня недовыполнила норму по ремонту плугов и сеялок. Надо подтянуться, Мефодий Гаврилович! Что ж вы позорите весь колхоз?

— Ну, запрыгали у деда ножки, — сказал Гайсенко, едва микрофон был включен. — Это ж привселюдный страм!

— Ты бы, Яша, уж помалкивал, — остановил его Громак. — Сам сегодня осрамился.

— Сегодня еще полбеды, — сказал Петро. — Был номер почище… — Он повернулся к Ивану и Алле. — Рубильник как-то Яша забыл выключить, а сам начал ругаться с тетей Глашей — уборщицей: что-то она ему нашкодила в аппаратной. Честят друг друга на все корки, а колхозники слушают и не поймут: спектакль, что ли, транслируется?

Иван Остапович сидел, облокотившись у стола, разглядывая Громака, Якова и Петра.

— Молодцы, честное слово, молодцы! — сказал он, улыбаясь. — Неспокойно живете и другим не даете покоя…

— Когда-то, конечно, поспокойнее жилось в селе, — поддержал Громак. — Бывало, с осенними работами дядьки управятся… Зима… Что делать? Палить керосин не каждый мог себе дозволить. На печь или при каганцах в картишки. А вот через часок, если желаете, загляните до нас в красный уголок. Увидите, что будет твориться.

Уже и сейчас из смежной комнаты доносился многоголосый говор, оживленный смех. Стала собираться молодежь.

— Не будем стеснять, — сказал Иван Остапович.

Громак проводил Рубанкжов до перекрестка дорог. В морозном воздухе было явственно слышно, как на соседней улице, возле колхозной кузницы, перекликались, гомонили подручные деда Кабанца. Из дымоходов вырывались искры.

— Ну, сегодня до света дед Кабанец две нормы даст, — убежденно сказал Громак, прощаясь. — Зайду на кузницу.

XX

— У Рубанюков решили собраться всей семьей, с близкими родичами, отпраздновать встречу Нового года, а заодно — приезд старшего сына и невестки.

— А то даже совестно, — говорила накануне Василинка скороговоркой отцу, — из Берлина приехали, с дальней дорогой не посчитались… а у нас вроде нечем угостить! Да еще генерала, героя такого.

— Эт, цокотуха! — добродушно ворчал отец, а сам исподтишка, лукаво поглядывал на розовое от возбуждения лицо своей любимицы. — Разве в том остановка, что угостить нечем?

— А в чем же?

Василинка теребила кисти теплого шерстяного платка, нетерпеливо засматривала в лицо отцу быстрыми карими глазами. Она забежала домой только на минутку, возле ворот ее поджидали в санях дивчата.

— Зачем ты ее дразнишь, батько? — вмешалась Катерина Федосеевна. — Дивчина же в степь поспешает.

— Что ж она такое неподобное своим батькам торочит? — Посмеиваясь, Остап Григорьевич подправил закопченными пальцами усы. — Будто батько и мать без понятия…

— Иди, иди, доню, — ставя в печь большой чугун с водой, сказала Катерина Федосеевна. — Соберем гостей.

— Рукавицы забыла! — крикнул отец вдогонку Василинке, радостно метнувшейся из хаты.

— Ты, старый, лучше б дровец еще наколол, я не управлюсь, напомнила Катерина Федосеевна.

Хлопот ей предстояло много. За праздничным столом должно было собраться двенадцать человек. Поэтому Катерина Федосеевна еще с вечера договорилась со свахой Пелагеей Исидоровной, что та, как только освободится на птицеферме, придет подсобить.

Утром, по дороге в правление, зашел Петро. На скулах его смуглого бритого лица мороз оттиснул кумачовые пятна; Барашковый воротник пальто, ушанку, густые брови побелила серебристая изморозь.

Он отогрелся в жарко натопленной кухне, понаблюдал, как мать и Алла, засучив рукава, выводят из скатанного теста затейливые узоры на пирогах, спросил:

— Ваня что делает?

— С дочкой возится, — ответила Алла, убирая под косынку светлую прядь. На щеке ее осталась мука.

— Скучает?

— Есть ему время скучать! — сказала мать. — Встал до света — и сразу за книги.

— Пойду навещу.

— Зайдите. Кухня сегодня для него — запрещенная зона, — смеясь, сказала Алла.

В сенцах Петро столкнулся с отцом. Остап Григорьевич вносил со двора елку.

— Это внучке, — пояснил он вполголоса. Василинка наказала срубить.

— Вы ее пока в боковушку. Придут дивчата, украсят.

Иван Остапович сидел около стола, в одной руке он держал раскрытую книгу, а другой машинально гладил головку девочки, озабоченно размалевывающей цветными карандашами тетрадь. Он так увлекся чтением, что даже не слышал, как вошел брат.

— Интересное что-то вычитал? — спросил Петро.

Иван Остапович вскочил и возбужденно хлопнул Петра по плечу.

— Слушай… Байрон о войне. Читал его «Дон-Жуана»?

— Конечно. Еще в Тимирязевке…

— Слушай:

…Я последний, кто желает Войны, я крикнул бы, ее увидя: «Стыд!» — Не будь я убежден, что мир от адской бездны Лишь революция спасет рукой железной…

Сто с лишним лет назад так писать! — воскликнул Иван Остапович, захлопнув книгу. — Здорово, а?

— У меня мало времени остается для чтения, — со вздохом произнес Петро.

— А я вот, наконец, добрался до книг. Уж теперь отыграюсь…

Иван Остапович раскрыл большой чемодан, стал выкладывать на стол книги.

— Вон сколько не успел проштудировать.

Петро с жадностью просматривал заголовки: Короленко — «История моего современника», Маркс — «Гражданская война во Франции», Куприн — «Молох», Иван Франко — «Избранные произведения». Английский текст…

— Что это?

— Кристофор Марло, «Трагическая история доктора Фауста».

— Свободно читаешь?

— В словарик потихоньку заглядываю.

Среди военных книг, новинок художественной литературы, журналов Петро заметил несколько медицинских учебников.

— А эти тебе зачем, Ванюша?

— Это имущество Владимировны. Она в мединститут готовится.

— Пап-ппа, — протяжно произнесла девочка, тыча карандашом в размалеванную тетрадь.

— У-у! Как здо-орово!

— Ну, пойду, — сказал Петро. — Я ведь только навестить зашел. Вечером встретимся.

— Погоди!

Иван Остапович подхватил девочку на руки, закружил по комнате. Светлана радостно повизгивала, захлебываясь от удовольствия, настойчиво требовала:

— Пап-пка, еще!

Иван Остапович усадил ее на колено. Девочка зачарованно смотрела на него смышлеными серыми глазами. Петро с одобрительной усмешкой наблюдал за ними.

— Крепкий мороз сегодня, — сказал Иван Остапович. — Не останетесь без электроэнергии?

— Э, нет! Мы мороза-воеводу в свой штат зачислили, — пошутил Петро, — Ничего, старается старик добросовестно.

— Именно?

— У нас ведь запруды-перемычки, по опыту алтайцев… Инженер подсказал.

Петро объяснил, как верхний слой льда используется в качестве надежного покрова, предохраняющего реку от замерзания.

Иван Остапович взял с тарелки яблоко, разрезал его на две половинки, одну из них дал дочери.

— Угощайся, Петро, — пригласил он. — Сад как переносит морозы? У вас ведь молодых яблонь много.

— Обвязываем.

— Соломой?

— Нет, в соломе мыши заводятся. Камышом, подсолнухом.

— Окуриваете?

— Само собой. Батько за термометром все время следит. Если в час дня температура ниже нуля, предупреждаем людей. Особенно в ясную погоду, во время восхода солнца, приходится быть начеку. Все время ветви держим под дымом.

— Хлопот много.

— Без этого нельзя.

Петру было приятно, что брат, давно уже утративший связь с селом, интересуется колхозными делами так подробно.

— Приглядывался я вчера, как вы работаете. И знаешь… хорошо! — Глаза Ивана потеплели. — За два года столько чудес натворили! Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…

— А мне все время кажется, не то еще, не то, — сказал Петро. — Вот приезжай годиков этак через пять.

— Гм! Благодарю за такое гостеприимство. А я, грешный, рассчитывал на будущий год приехать. Ну, а через пять лет что ты обещаешь?

— Я тебе кое-что уже рассказывал. Думаем все свое колхозное хозяйство по-новому перестроить. Высокопродуктивные фермы создадим. Сады разведем в каждом дворе.

— Карту твою я видел. Реально это сейчас? — спросил Иван с сомнением.

— Если электрифицируем по-настоящему свое хозяйство, сможем поставить примерно моторов тридцать — сорок на производственные работы, — тогда справимся… И сомневаться нечего.

Иван Остапович собирался закурить, но, взглянув на Светланку, отложил папиросу в сторону.

— И затем, продолжал Петро, чувствуя, что брат все же слабо верит в его замыслы, — государство нам безусловно поможет.

В комнату, мягко ступая валенками, вошла Алла. Нос ее покраснел, глаза были заплаканы.

— Что стряслось? — обеспокоенно спросил Иван Остапович.

Алла, вытирая слезы, засмеялась:

— Ничего… Хрен помогала матери тереть. Светочка, пошли молоко пить.

Она увела с собой Светланку, а Петро, собиравшийся было уходить, снова присел на табуретку.

— Хорошо живете? — спросил он.

— Очень!

Иван Остапович протянул Петру пачку с папиросами, закурил сам.

— Больше того, я скажу тебе, — продолжал он. — Я рад, что обстоятельства свели меня именно с Аллой. С Шурой нам было хорошо, смерть ее я пережил очень трудно. Что ж поделаешь? Без семьи я не могу… Люблю детей. Если бы у Аллы не было настоящей большой души, какого-то удивительного такта, врожденной чуткости, что ли, не скоро бы я мог найти своего друга.

Петро слушал брата с глубоким участием, и Иван Остапович редко говоривший кому-либо о своей интимной жизни, сейчас испытывал потребность в дружеском разговоре.

— Я, как и другие, продолжал он, — считал Аллу когда-то поверхностной, даже легкомысленной. Не понял, что в новой для нее обстановке ей трудно, она не знала, как держать себя. И то, что она могла прийти запросто и вымыть голову фронтовику или предложить заштопать его гимнастерку, некоторые истолковывали по-своему, пошло. Знаю Аллу четыре года — и открываю в ней все больше достоинств. Учиться начала, — всячески помогу!

— Ну и хорошо, что ты доволен, — сказал Петро.

В комнату вошла Катерина Федосеевна.

— Так я пошел, — сказал Петро, нахлобучивая шапку.

— До скорого свидания!

…Поздно вечером, покончив со всеми делами, Петро зашел на агитпункт за Оксаной.

С неба бесшумно падала густая масса снега, в рое белых хлопьев не было видно ни хат, ни столбов, ни прохожих.

— Смотри, как переменилась погода, — сказала Оксана, беря Петра под руку и прижимаясь к нему.

— Теперь потеплеет.

Улицы были пустынны, навстречу попалась лишь однотонно поскрипывающая полозьями запоздалая бычья упряжка. На санях, нахохлившись, сидел засыпанный снегом возница, лениво покрикивал:

— Цоб-цобе!

— Вот уж спокойный транспорт, — пряча лицо в меховой воротник и приглушенно смеясь, сказала Оксана. — Пережиток феодализма.

— Ничего… Пока тягачами да автомашинами обзаведемся, лысые еще честно послужат. Побольше бы нам их в бригады.

Хата Девятко, куда перебрались на время Петро и Оксана, была на замке. Снег укрыл пышным ковром дорожку на подворье, осыпал крыльцо, кроны каштанов.

— Мать и Настунька, видно, давно ушли, — сказала Оксана, стряхивая с рукава снег и отмыкая замок. — И следочки занесло…

В хате, доставая новый костюм Петра, Оксана напомнила:

— Ордена и медали не забудь надеть.

— Зачем?

— Батько просил. Меня тоже. Ты ведь знаешь его. Все вместе никогда не собирались. Ему хочется на своих детей поглядеть во всем их блеске.

— Придется уважить, — ответил Петро посмеиваясь.

Оксана выбрала бордовое бархатное платье. Ей сегодня особенно хотелось выглядеть хорошо, поэтому она старательно расчесала и уложила волосы, припудрила лицо, слишком разгоревшееся на холоде. И когда вышла из боковой комнатушки к Петру, он восторженно развел руками:

— Ты просто королева!

Оксана зарделась совсем по-девичьи и, стараясь скрыть радостное смущение, сказала:

— Дай я тебе галстук поправлю… король. Надо поспешать — одиннадцать уже.

* * *

Заслышав стук калитки, Остап Григорьевич вышел на крыльцо. В новом, недавно сшитом пиджаке, чисто выбритый, с подстриженными усами, он помолодел, и Оксана не утерпела, чтобы не сказать ему об этом.

— Так оно же, как говорится… горе старит, а радость молодит, — ответил Остап Григорьевич, молодецки подправляя усы. — Проходьте, деточки, а то мы уже намерялись угощение сами поесть. Вот снежок сыплет, это дуже добре, к урожаю…

В жарко натопленной, залитой ярким светом хате было весело и оживленно. Около нарядной елки шумно возились со Светланкой Василинка, Настунька, Сашко́. Иван Остапович, в парадном генеральском мундире, сидел подле накрытого уже стола, разговаривал с Федором Кирилловичем Лихолитом. Жена Федора, Христинья, в малиновой кофточке с напуском и синей юбке, помогала Алле расставлять стаканы и чарки.

— Тесноватой стала наша хата, батько, говорил Петро, помогая Оксане снять шубку. — Новую надо строить.

— Ну так что ж? Трошки разбогатеем и новую поставим.

Иван Остапович поднялся, позвякивая орденами, подошел к ним.

— Ну-ка, ну-ка, дайте взглянуть на свояченицу.

Оксана почти незаметным движением, как и все женщины, когда разглядывают их туалет, оправила свое платье, провела по волосам и, приосанившись, задорно спросила:

— Хороша?

— Хороша-то ты, Оксана, и без бархата, — сказал Иван Остапович, — а сегодня прямо-таки расчудесная.

Катерина Федосеевна и Пелагея Исидоровна внесли большие миски с дымящимся жарким. В комнате пряно запахло лавровым листом, перцем.

— Садитесь, дети, а то все наши труды пропадут, — приглашала Катерина Федосеевна, вытирая усталое, но довольное лицо.

Рассаживались со смехом, с шутками.

— Три минуты осталось, — объявил Иван Остапович, взглянув на часы и включая приемник. Он разыскал глазами меньшого братишку. — Сашко́! Порядка не вижу…

Сашко́, с тщательно причесанными вихрами, в шерстяном костюме — обновке, подаренной накануне Иваном Остаповичем, стремглав бросился в сени, вернулся с двумя замороженными бутылками шампанского.

— Что ж, предоставим первый тост батьку, — сказал Иван Остапович. — Петро, разливай. Федор Кириллович, действуйте.

Остап Григорьевич, проведя ладонью по лысине, с достоинством поднялся. В руке его чуть приметно дрожал стакан с искрящейся влагой. Он поправил усы, собираясь что-то сказать, но в это мгновение заиграли кремлевские куранты, и все встали.

Было так торжественно под невысокими сводами старой рубанюковской хаты, лица всех стоявших вокруг стола светились такой спокойной радостью, что Остап Григорьевич закрыл глаза, стараясь удержать слезы. Но они просочились сквозь крепко стиснутые веки, поползли по щекам. Старик торопливо вытер их и кашлянул от смущения.

— Я вот вспомнил про тех, кого нету с нами, — сказал он. — Про Ганнусю, про наших дорогих людей, которые отдали свою жизнь, чтобы семьи могли быть вместе, работать… в свободе…

Многое хотелось Остапу Григорьевичу сказать сейчас своей семье! Если бы он умел выразить свои чувства, он сказал бы, как гордится детьми, как радуется его сердце, когда он, бывший батрак, видит, по какой широкой дороге идут они, какие просторы открыты перед ними.

Нет, не сумел старый садовод рассказать о той отцовской гордости, что наполняла его. Обведя влажными глазами собравшихся, он только и мог произнести:

— Ну, дети мои, сыны и дочки мои… с Новым годом! С новым счастьем! Будем здоровые…

Позвякивали чарки, и хозяйки, пригубив вино, захлопотали около угощения. Федор Кириллович, осушив свой стакан, почмокал губами, покосился на Ивана Остаповича.

— Вижу, понравилось, — заметил тот, подливая ему.

— Винцо доброе… Ну, слабоватое, вроде ситра… Горилочка вернее.

— Перейдем и на горилочку. Мне как-то, за Брестом, пришлось повидать одного дегустатора, — смеясь, вспомнил Иван Остапович. — Проезжаю, сидит у дороги землячок, из тыловой команды. Бутылки из-под шампанского кругом валяются. «Чем занят?» — спрашиваю. «Да ось, товарищ начальник, пробую, що то за напыток якыйсь чудный. Шостую пью — шыпыть, а не бере…»

Посмеялись. Следующий тост произнес Иван Остапович.

Поднимаю чарку за всех сидящих здесь, — сказал он. — За ваши честные, трудовые руки. За осуществление мечты вашей — новую, прекрасную Чистую Криницу. И — особо — за отца и мать. Мы гордимся вами, тато и мамо. Семьей нашей гордимся. Пусть она всегда будет крепкой, дружной, как была.

Остап Григорьевич, расправляя пальцами усы, а другой рукой бережно наливая в рюмку Аллы вино, говорил ей:

— Детей своих мы, невесточка дорогая, так воспитывали, чтоб они друг на дружку опираться могли, чтобы и другим людям опора в них была. Не обижаемся на детей.

Сидели долго. Спели «Широка страна моя родная», «Реве та стогне Днипр широкий», «Вечер на рейде», «Ой, Днипро, Днипро…» Потом опять включили радио. Из Москвы передавали большой праздничный концерт.

— Вот же какая разумная штука! — похвалил Остап Григорьевич. — Сидим себе в хате, за тыщу километров, — в Москва, вот она…

Вскоре Федор Кириллович с Христиньей ушли домой, Пелагея Исидоровна, намаявшись за день, легла спать в боковушке.

Сидя на лежанке и заложив руки за спину, Остап Григорьевич рассказывал, как в канун сорок третьего года партизаны совершили налет на гарнизон оккупантов, устроивших новогодний праздник. Зазвонил телефон.

Иван Остапович взял трубку, ответил на чье-то поздравление и протянул трубку Василинке.

— Тебя просят.

Василинка взглянула на брата с недоверием:

— Меня? Та кто же это?

Она осторожно взяла трубку, долго слушала, переводя задорные глаза с Ивана Остаповича на Настуньку, на Петра.

— Поздно уже! — воскликнула она. — И выдумал такое…

— Кто это? — полюбопытствовал Петро.

— Алексей… Придумал! Зовет меня и Настуньку гулять к ним.

— Скажи, пусть к нам идет.

Петро взял трубку, притворно-сердитым голосом проговорил:

— Товарищ директор, вы что наших дивчат сманиваете? Приходите-ка лучше к нам. Серьезно говорю. У нас тут бал в самом разгаре.

Через полчаса на крылечке затопали ногами, в сени ввалились запорошенные хлопьями снега Алексей и Нюся Костюк. Полина Волкова, Павлик Зозуля. Они долго со смехом отряхивались, в хату вошли с мокрыми лицами.

— Мы с культурным активом, — сказал Алексей, кивнув на Павлика; у того висел за плечами завернутый в холстину баян.

Алексей немного стеснялся генерала и то и дело косился в его сторону. Но Иван Остапович сразу дал почувствовать пришедшим, что он им не помеха, просто и весело заговорил с девушками, потом попросил у Павлика баян и неожиданно для всех сыграл несколько мелодий.

— Ну-ка, что-нибудь повеселее, — сказал он, передавая баян владельцу.

— «Польку», Павлик-золотце, — попросила Василинка и заглянула в лицо парня такими глазами, что тот не сразу даже нащупал нужные клапаны баяна.

И вот к стенке отодвинули табуретки и скамейки, завертелись в танце пары.

— А ну-ка, тряхните стариной, батько, — подзадоривал Иван Остапович отца. — Вот Владимировну можете пригласить.

Остап Григорьевич после минутного колебания поднялся, лихо подкрутил усы и взял Катерину Федосеевну за руку.

— Мы с матерью.

Она, смущенно смеясь, упиралась:.

— Та отчепись ты, старый… Нам с тобой пора на печи лежать.

Но темные добрые глаза ее засияли по-молодому: когда-то, в девичьи годы, она была завзятой плясуньей.

Танцевали старики сосредоточенно, с серьезными лицами. Катерина Федосеевна шла плавно, мелкими шажками. Остап Григорьевич сперва тоже приплясывал, не сгибая ног, и только молодцевато поводил плечами, потом разошелся, стал выделывать такие затейливые коленца, что хата ходуном заходила.

— Ай, батя! — воскликнул Иван Остапович. — Поддержал честь старой гвардии, поддержал…

Позже, отдыхая, пили чай с сушеными вишнями а мятой, ели пироги.

— Ну, кажется, отгуляли сегодня за все годы, — говорил Остап Григорьевич. — Когда еще доведется всем встретиться?

— Жалко, не погадали, — сказала Нюся. — Что за Новый год без гаданья?

— А это мы сейчас исправим, откликнулась Оксана, исчезая в дверях. Она принесла из кухни несколько яиц, стакан с водой.

— Проработает нас завтра парторг, — шутливо высказала опасение Полина Волкова, — будет нам.

— Мы не сознаемся, — успокоил ее Иван Остаповач. — А если и сознаемся, скажем — секретарь комсомола осуществлял идейное руководство.

— Ну, ладно, сложу голову за вас всех.

Дурачась, лили яичные белки в воду. Нюсе Косткн и Волковой выпала свадьба. Настуньке, Сашку и Алле — исполнение желаний.

— Интересуюсь, какое желание у нашего школяра? — положив руку на плечо братишки, сказал Иван Остапович. — По секрету, только мне…

Сашко́ дернул головой и причмокнул языком.

— Стать генералом! — шепнул он и покраснел.

— Ну, это, козаче, в твоих руках, — улыбаясь, ответил Иван Остапович. — Для этого что надо?

— Хорошо учиться.

— Абсолютно правильно!

Василинка выпытывала в сторонке Настуньку: — Ты что задумала?

Хихикая, жарко дыша в ухо подружке, та шепотом сказала:

— Купит мать в этом году швейную машину?

— Пхи! Придумала!

Василинка напряженно, приоткрыв губы, смотрела, что сулил ей стакан.

— Замужество! — воскликнула Нюся, вскакивая и тормоша девушку.

— Ну и погуляем же в этом году! — сказал Алексей, смотря в лицо Василинки. — Сколько свадеб предстоит!

— Мой жених еще в люльке качается, — пренебрежительно сказала Василинка.

— Что вы все о свадьбах! — крикнула Оксана. — Всем судьбу свою интересно знать.

Она извлекла откуда-то черную шаль, вызвалась быть предсказательницей. Ей со смехом накрыли голову, обступили. Вещала Оксана замогильным голосом, сидела под шалью не шевелясь, как изваяние. Но после того как она предсказала Катерине Федосеевне, что той «ложится дальняя дорога и большая государственная деятельность в Берлине», а Алле «предстоит в недалеком будущем вывести сорт яблонь, которые будут плодоносить и зимой», ее с хохотом разжаловали.

— Врет, как и все гадалки! — крикнула Нюся, срывая с нее шаль.

Иван Остапович, заметив, что отец сидит грустно задумавшись, спросил:

— Чего, батько, зажурился?

— Гляжу вот… И радостно и сумно… Что мы видели в молодые годы? А сейчас что? Электричество, радио, ученье — все доступно. Работай знай с совестью — и обуться, и одеться, и ешь — не хочу… А у нас с твоей матерью, сынок, поверишь, одна свитка на двоих была. То я надену, когда со двора иду, то она. Не то что электричества — керосину часто не бывало. Посидим в потемках, побубним меж собой и — спать. Хата сырая, холодно, голодно. Словом, нечего и вспомнить… А работы ж мы никогда не боялись. Такая несправедливость была, чтоб его дождь намочил, старый режим!

— Вот так сейчас еще многие живут за границей, — сказал Иван Остапович. — Насмотрелся я на крестьян… Ну, ничего, и там все изменится.

— Если мои дети так по ямам не лазят, как я лазил, — продолжал старик, — то вашим детям, Ванюша, еще лучше будет. Я так понимаю.

XXI

Иван Остапович наслаждался полным отдыхом. Он часами просиживал с батьками, читал книги, возился со Светланкой, побывал в фруктовом саду, раза два дед Кабанец сводил его поохотиться на зайцев. Потом он принялся за большую статью для военного журнала и, окунувшись в привычную работу, — стал выходить из хаты редко.

Ничто ему не мешало. Алла уводила Светланку к старикам, помогала свекрови по хозяйству, затем садилась за учебники.

— Что это невестка ваша будто школярка какая? — заметила однажды Пелагея Исидоровна с усмешкой, увидев, как Алла старательно переписывает что-то в тетрадку.

— Так она ж на докторшу собирается учиться, как и Оксаночка, — ответила Катерина Федосеевна.

— И-их, свахо! Ну к чему это? Что она, за таким, как ваш сын, не проживет? Абы хозяйка путная была.

— Хозяйка она хорошая.

— Ну, и нехай бы себе мужа да детей доглядала…

Катерина Федосеевна в душе и сама полагала, что заботы замужней женщины должны сосредоточиваться на семье, но вмешиваться в такие дела не хотела.

— Знаете, свахо, — говорила она Пелагее Исидоровне, — мы свое отживаем, а дети нехай так плануют, как им лучше.

Как-то заговорила с Аллой на эту тему и Оксана. Зайдя днем к Рубанюкам, она застала Аллу за учебниками.

— Много ты занимаешься, — сказала Оксана. — По-фронтовому живешь. Вчера, говорят, в два часа легла?

— Вместе со мной каждое утро встает, — с упреком сказала Катерина Федосеевна, услышав разговор из соседней комнатки. — А спать ложится позже всех.

Алла посмотрела на свекровь с добродушной улыбкой.

— Ты мне вот что скажи, товарищ медик, — повернувшись к Оксане, спросила она. — Какая-нибудь существенная разница между инстинктом и рефлексом есть?

— Инстинкт, по Павлову, это тот же сложный врожденный рефлекс. Павлов так и говорил — сложный безусловный рефлекс.

Оксана присела рядом. Спустив пуховый платок на плечи, стала перелистывать учебники.

— Ты, Аллочка, всерьез решила поступить в мединститут?

— Конечно.

В ясных голубых глазах Оксаны мелькнуло недоверие, и Алла, заметив это, проговорила с улыбкой:

— Я знаю, о чем ты думаешь. Залезла, дескать, тебе, милая, в голову блажь. Чтобы стать хорошим врачом, надо иметь призвание.

— Обязательно! — вырвалось у Оксаны.

— Согласна. Догадываюсь, почему ты относишься к моим стремлениям скептически. Я тебе как-то рассказывала, что сделалась медсестрой случайно. Вот ты и не веришь, что из меня получится врач.

Оксана, откинув отягощенную толстыми косами голову, испытующе смотрела на невестку из-под приспущенных темных ресниц, с дружеским участием думала: «Не хочет отставать от Ивана Остаповича. Молодец! Тот все время учится, растет. Станет Алка врачом, специалистом, тогда и жизнь у них будет интереснее».

— На фронте я поняла, что медицина — мое призвание, — сказала Алла. — И будь уверена, своего добьюсь.

— Если так, ни пуха тебе ни пера, как говорится.

Алла, лукаво взглянув на Оксану, сказала:

— Ты ведь тоже не хочешь быть только женой своего Петра? И с мыслью о медицинском образовании, насколько я знаю, не рассталась?

— Знаешь, как хочется учиться? Петро умница, он меня понимает. Летом поеду…

Со двора, внеся с собой шум и оживление, ворвались Василинка со Светланкой, и беседа молодых женщин оборвалась.

Алла, целуя тугие, пахнущие снегом щечки дочери и разматывая ее шарфик, спросила Василинку:

— Где же вы генерала потеряли?

— Они с батьком около клуни разговаривают.

Иван Остапович пришел несколько минут спустя и еще не успел раздеться, как Оксана, глядевшая в окно, сообщила: — К нам гости.

По крыльцу заскрипели шаги. Постучав, в комнату вошли Полина Волкова и Алексей Костюк в подпоясанном ремнем полушубке и меховой ушанке.

— Зашел попрощаться, — сказал Алексей. — Видно, уже не застану вас:

— Далекий путь? — спросил Иван Остапович.

— В Киев, на курсы.

— Надолго?

— На два месяца.

Волкова, воспользовавшись школьными каникулами, тоже ехала в Киев, и Оксана обрадованно сказала:

— У меня к вам большая просьба, Полиночка. Не сможете ли зайти в мединститут?

— Зайду, конечно.

Оксана поглядела на оживленное лицо молодой учительницы и, переведя взгляд на Алексея, внезапно подумала: «Какие они хорошие!»

Ей от души захотелось, чтобы и Полина и Алексей нашли свое счастье.

* * *

Месяц, прожитый Иваном Остаповичем в Чистой Кринице, промелькнул незаметно, и еще за несколько дней до его отъезда семья Рубанюков загрустила.

— Я на тебя, Ванюша, и не нагляделась. Внучку не покохала как следует, — сетовала мать, гладя голову девочки морщинистой рукой.

— Вам еще много внуков придется вынянчить, — успокаивал Иван Остапович.

— А когда определится Аллочка на ученье, кто ж за дытыной будет глядеть? — допытывалась мать. — Может, у нас она пока поживет?

— Нет, без дочки мне остаться невозможно, — запротестовал Иван Остапович. — В разлуке это только и будет отрадой.

— Алла в Киеве или в Москве останется, а Светланочка?

— Со мной… Мы с ней не пропадем!

Катерина Федосеевна вздохнула. Она очень привязалась к девочке, и Светланка платила ей тем же.

— Я вам обещаю обязательно приехать на следующий год, летом, — заверил Иван Остапович, видя, как добрые, грустные глаза матери наливаются слезами. — Приедем, Светочка?

Девочка устремила на него внимательный взгляд, тряхнула бантом:

— Приедем!

Она лишь недавно научилась внятно произносить букву «р» и, прыгая то на одной ноге, то на другой, припевала: «Пр-рие-дем! Пр-риедем!»

Последние дни перед отъездом Иван Остапович старался побольше быть с родными. Он два вечера просидел с Петром, изучая его карту садов. С отцом обсудил занимавший того вопрос о постройке плодово-переработочных пунктов. Пообещал раздобыть и прислать нужную литературу.

В один из ясных морозных дней, когда Василинка, собираясь в бригаду, одевалась, Иван Остапович спросил ее:

— В поле?

— Нет, тут недалечко. На леваду. Будем сено возить.

— И куда будете возить?

— В свою бригаду.

— Заезжай за мной.

Василинка, недоверчиво глядя на него, засмеялась: — У нас же, знаешь, какой шарабан? Чего это вдруг вздумалось?

— Прогуляюсь. Новый полевой стан погляжу. Заезжай на своем шарабане.

— Да ну тебя! — Василинка сердито всунула руки в рукава кожушка. — Повезу я тебя на быках, чтоб люди смеялись: «Гляньте, скажут, генерала Рубанюка на быках везут».

— Быки ведь не краденые.

— Да ну тебя! Отдыхай лучше.

— А ты слухайся, — вмешался отец. — Раз ему в охотку, не прекословь.

— Он же в репьях вывозится, в полове… Доброе дело! — Василинка негодующе всплескивала руками.

— Я батьков кожух надену. Хочется вилами поработать.

— Хоть бы конями, а то на лысых.

— Давай, давай! Жду, — сказал Иван Остапович, легонько выталкивая сестру из хаты.

Минут через сорок Василинка, все еще не уверенная в том, что над ней не подтрунивают, нерешительно остановила бычью упряжку около ворот.

Иван Остапович тотчас же появился на крыльце. В рыжевато-зеленом от давности отцовском тулупе, перепоясанном матерчатым поясом, в мохнатой шапке и валенках, выглядел он моложавым, ладным, плечистым.

С наслаждением плюхнувшись в сани, он весело приказал:

— Нажимай стартер!

Василинка, багровея от сдерживаемого смеха, стегнула кнутовищем по волам:

— Цоб-цобе! Цоб!..

Медленно покачиваясь, поскрипывая обмерзлыми полозьями, просторные сани поползли переулками к Днепру. Василинка успела позаботиться о брате, положив в сани охапку сенца, и лежать было удобно, мягко.

Залитая синью безоблачного дня, искрилась студеная ширь. Иван Остапович, жмурясь, смотрел на ровный частокол столбов электролинии, уходивший заснеженными садами и огородами к гидростанции, провожал взором уползающие назад дворы с высокими сугробами у плетней и заборов, кирпичные стены строящейся животноводческой фермы. Мрачные следы разрушения ощутимо стирались, и уже немало хат стояло под новыми крышами, а около хат красовались вновь насаженные деревца, аккуратные заборчики, ограды из бутового камня.

За селом, на спусках к Днепру, разминулись с четырьмя подводами, груженными круглым и пиленым лесом.

— Вторую ферму и новые амбары ставят, — сказала Василинка.

У развилки дорог она свернула от Днепра, усеянного детворой, к левадам. Полозья звонко завизжали железными подрезами по целинному атласному снегу. В спину дул пронизывающий ветерок, гнал, заметая заячьи и лисьи следы, поземку, звенел в унизанных стеклярусом кустах дикого терна.

Иван Остапович поднял ворот, спрятал руку за пазуху.

Василинка повернула к нему укутанное до бровей лицо, высвободила рот.

— Замерз? — спросила она.

— Морозец хваткий. Покалывает.

— А мне байдуже.

— У тебя кровь молодая.

— Ох, тоже мне старичок!

У скирд задержались недолго. Глухонемой Данило Черненко и еще один дед, в заячьей шапке, быстро навалили на сани гору пахнущего прелью сена. Иван Остапович взял вилы, кинул несколько больших ворохов.

Старик в заячьей шапке, учтиво покашливая, сказал:

— С недельку навильником пошвырять, Иван Остапович, добрый скирдоправ будете.

— А сейчас неважный?

— И сейчас ничего, — свеликодушничал дед.

Покурили… Когда отъехали и свернули на степную дорогу, Иван Остапович, сидевший рядом с Василинкой, сказал:

— Быки пусть плетутся, а ты мне про себя рассказывай. Мы с тобой по-настоящему и не поговорили.

— А что мне рассказывать? Вроде нечего.

— Какие у тебя жизненные планы? Когда на свадьбу приезжать?

Василинка задорно взглянула из-под платка карими глазами, усмехнулась.

— На тот год об эту пору.

— Учиться не собираешься? Ты ведь и десятилетку не закончила?

— Семь зим только и походила… потом война.

Лицо девушки потускнело. Помолчав, она сказала:

— Я добре в школе училась, отличницей. А когда в Германию угнали, мои занятия никому Не нужны были.

— Сейчас пригодятся.

— Мне надо на курсы какие-нибудь… агрономические…

— Пошлют. Колхозное правление ведь многих посылает.

— Батько советует на садовода учиться.

— Что ж, интересное дело. Батько — садовод, брат — садовод…

— Я и сама не против. Трошки колхоз поднимем, разбогатеет он, поеду…

Василинка заговорила вдруг горячо и страстно:

— Если б ты знал, как охотно работается! Люди один впереди другого стараются, потому что видят: колхозу лучше, и им легче становится, и все можно сделать… Не умею я понятно сказать… Посмотрели мы, как на чужбине. Там же какие-то жадные, абы себе побольше, в свою кладовочку. Такая нудная жизнь! Я, бывало, лежу ночью, думаю: «Как можно так?» И, знаешь, они со мной как с собакой — на дерюжке спать кладут, из паршивого казанка кормят, а мне их жалко. Они же не живут, а только едят да спят. Лежу, бывало, ночью, хозяева храпят, а я мечтаю себе. Вот прогонят наши фашистов с Украины, настроят всего еще лучше, чем до войны было: и хаты красивые и театры там, клубы, техникумы в селах, дороги, комбайнов чтоб много было, тракторов, скота разного, машин… Да богаче нас никто не будет! Нехай тогда с какого угодно государства приезжают поглядеть. И так хочется, чтоб скорей все это было! Никакой работы не боишься. Пусть она самая тяжелая.

Иван Остапович слушал сестру, не перебивая. В ее рассуждениях перед ним раскрывался такой удивительный душевный мир девушки, такое скромное и в то же время горделивое ощущение своего достоинства, что, поддаваясь внезапному порыву, он крепко обнял ее.

— Хорошая ты у нас, Василинка! Право, хорошая.

Василинка, не поняв, чем вызвана неожиданная похвала брата, посмотрела озадаченно.

— Все, о чем ты мечтаешь, сбудется, — убежденно сказал он. — Будут приезжать к нам учиться жить, другие народы будут признательны нам, что мы первые пошли по новому пути, ничего не побоялись.

У дымчато-сизого горизонта, еле различимого в волнистом разливе снегов, смутно замаячили строения.

— Вон то ваш полевой стан? — спросил Иван Остапович.

— То уже хутор Песчаный. Бригада наша за той вон лощинкой. Километра три до нее, не больше.

Быки все так же, размеренным шагом, помахивая хвостами, шли и шли по одинокому следу полозьев, мимо перешептывающихся кустов перекати-поля и придорожной полыни. От курчаво заиндевевших кострецов их шел пар.

— И все же ты не рассказала о своих сердечных делах, Василинка, — напомнил Иван Остапович, — я ведь не из любопытства. Есть, вероятно, дружок на примете?

— Никого нету.

— Ой ли? А я знаю, какой паренек по тебе вздыхает.

«Это ему кто-то успел про Павлушку Зозулю наболтать», — подумала Василинка. Смущенно потупясь, избегая глаз брата, она принялась поправлять веревку, которой было увязано сено. — Вон наш участок, — сказала она, ткнув кнутовищем куда-то вбок.

Земля, на которую она показала, была укрыта толстым покровом снега, и лишь кое-где на залысинах пробивались зеленые кустики озими. Насколько хватало глаз, стояли аккуратно расставленные щиты для снегозадержания, заготовлены кучи навоза.

— Выбирать себе друга надо на всю жизнь, дорогая сестра, — сказал Иван Остапович. — И когда дело дойдет да замужества, ты в секрете от семьи ничего не держи. Мать наша большую жизнь прожила, и ты знаешь, прожила красиво, с достоинством. Она многое тебе подскажет. Будешь ты счастлива — и мы вместе с тобой порадуемся. А нелады пойдут, как это иной раз бывает, — и мы переживать будем.

Высокий, крытый черепицей дом второй бригады уже показался из-за сугробов, и Василинка проворно соскользнула с саней, стала заворачивать быков к бригадному двору.

В этот же день, вернувшись со степи, Иван Остапович застал дома служебный пакет. Его вызывали в Москву для переговоров.

— Так ты и отпуска своего до конца не отбудешь? — огорченно спрашивала мать, с грустью наблюдая, как Алла сразу начала готовить вещи в дорогу.

— Солдат и в мирное время на войне, — ответил Иван Остапович. — Завтра пойдем на избирательный участок, проголосуем, а в понедельник придется ехать.

Катерина Федосеевна заикнулась было о том, чтобы Алла с дочкой, пока он будет ездить, пожила у них, по Иван Осипович убедил ее, что это делать не следует: Москва, по всей видимости, вызывает для нового назначения, и там сразу же надо будет решать вопрос о поступлении Аллы в институт.

XXII

Перед вечером, возвращаясь из соседнего сельсовета, к Рубанюкам завернул Бутенко. Заехал он на несколько минут, но, узнав об отъезде Ивана Остаповича, задержался, потом согласился вместе поужинать.

Пока Алла и приунывшая Катерина Федосеевна собирали в чистой половине хаты на стол, мужчины вышли в боковушку покурить.

Остап Григорьевич смахнул рукой подсолнечную шелуху с табуреток, сам присел на лежанке.

— Сегодня по радио надо ждать важного выступления, — сообщил Бутенко.

Поговорили о делах в районе.

— Посмотрел я полевой стан во второй бригаде, — сказал Иван Остапович, когда разговор коснулся нового строительства в колхозах.

— Ну, и какое впечатление?

— Знаете, водил меня бригадир-строитель…

— Юхим Сергеевич, — подсказал Остап Григорьевич.

— Хожу из комнаты в комнату… Ясли, женское общежитие, мужское, столовая, душевая. «Да у вас, говорю, санаторий какой-то, а не полевой стан». Строители ходят следом за мной, посмеиваются: «Дадут нам стройматериалу вволю — мы еще не такое отгрохаем».

— Все закончили? — спросил Бутенко.

— Остались мелочи — побелить, окна и двери покрасить.

— Вот все закончат, повезу всех колхозных председателей смотреть, — сказал Бутенко. — Лепят, прах их дери, какие-то курятники из кизяков, а не полевые станы.

— Прошу к столу, — пригласила Алла.

Уже пили чай, когда в комнате раздались позывные московской радиостанции.

Иван Остапович пересел поближе к радиоприемнику.

В хату, запыхавшись, вошел Петро. Поздоровавшись с Бутенко, тихонько подсел к приемнику.

— Радиоузел ваш работает? — справился у него вполголоса Бутенко.

— Ну а как же! Все слушают.

После долго не прекращающихся оваций раздался спокойный, неторопливый голос.

— …Что касается планов на более длительный период, — говорил докладчик, — то партия намерена организовать новый мощный подъем народного хозяйства, который дал бы нам возможность поднять уровень нашей промышленности, например, втрое по сравнению с довоенным уровнем.

— Сколько? — не расслышав, спросил Иван Остапович.

— Втрое, — сказал Петро.

Остап Григорьевич, одобрительно крякнув, обвел всех многозначительным взглядом и снова впился глазами в радиоприемник.

— Неужели так быстро карточную систему можно будет отменить? — с сомнением шепнула Алла.

Бутенко живо повернулся к ней.

— А вы как думали? Все взвешено.

На лице его сияла веселая и довольная улыбка. Он хорошо понимал, что значит для страны, претерпевшей столько испытаний, почти сразу же после окончания войны проявить такую экономическую мощь.

Петро несколько минут сидел молча, взволнованно раздумывая над задачами, намеченными партией перед страной. Сейчас все прежние его планы показались ему несовершенными и робкими. Надо было сделать во много раз больше того, что намеревались сделать в ближайшие годы криничане. Это и радовало и серьезно тревожило Петра.

— Мое сердце такая думка точит, — сказал Остап Григорьевич. — Не помешают нам «союзники» наши, чтоб их на том свете комары заели, своими делами заняться? Сегодня в газетке читал, в Америке какие-то лоботрясы против нас пишут. И товарищ Молотов тоже недавно указывал, что американцы и англичане про третью войну кричат. Много германского войска у себя придерживают. Что-то мне это не нравится.

— У вашего батька основательные опасения, — поддержал Бутенко, поглядывая на Ивана Остаповича. — Куда идти дальше, когда вон польскую банду Андерса на фунты стерлингов содержат?! Белогвардейский корпус полковника Рогожина в Австрии, на территории союзников, до сих пор подвизается. Гитлеру помогал, теперь американские генералы его у себя приютили.

— Ну, да мы ведь не младенцы, — сказал Иван Остапович, — понимаем, что к чему.

Он встал, сделал несколько шагов по комнате, потом остановился перед собеседниками. Добродушное до этого лицо его стало вдруг суровым, жестким.

— Верно кто-то сказал, что история злопамятнее народа, — проговорил он. — Вспомните июнь сорок первого года. Кое-кто старается забыть, но история ничего не забывает. С чем Гитлер начал воевать против нас? Войска Италии, Финляндии, Венгрии, Испании, Румынии были у него. Заводы Шкода, Шнейдер-Крезо, Ансальдо — у него! Это помимо германской промышленности. А мы заставили Гитлера в ходе войны отказаться от его прославленных марок самолетов, перестроить артиллерию, заменить основные типы танков. И все же до конца войны противопоставить что-нибудь нашей технике он ничего так и не смог. Вот это кое-кому забывать не следовало бы, как и последнюю сводку Совинформбюро за пятнадцатое мая сорок пятого года. Помните?

— Какую сводку? — спросил Бутенко.

— Самую короткую за время войны. Она гласила: «Прием пленных немецких солдат и офицеров на всех фронтах закончен».

Разговор, волнуя всех, затягивался. Бутенко несколько раз поднимался, снова садился.

В одиннадцатом часу с избирательного участка прибежали Оксана и Василинка.

— Ой, накурили! — в один голос воскликнули они.

Бутенко, взглянув на часы, торопливо попрощался. Оксана пошепталась о чем-то с Петром, убегая, предупредила:

— Смотрите не проспите! Первыми собирались голосовать, так уж придется пораньше встать.

Катерина Федосеевна подняла всех на ноги в пятом часу. Долго будили сонного Сашка́, остававшегося со Светланкой за няньку. Он, протирая глаза и раскачиваясь, как пьяный, побродил по хате, снова прилег, «на минуточку».

На улице после жестокого мороза началась весенняя оттепель. Снег проваливался под ногами до влажно чернеющей земли. Мокрые, липкие хлопья сыпали и сыпали, обволакивая словно ватой ветви деревьев, заборы, крыши хат.

Поеживаясь от сырости, которая забиралась под теплые шубы и полушубки, Рубанюки неторопливо шли к ярко освещенным окнам избирательного участка: впереди отец с матерью, за ними Иван Остапович с Аллой Владимировной и Василинкой. Невдалеке от красного уголка к ним присоединились принаряженные Федор Лихолит с Христиньей, сзади слышались еще чьи-то шаги. Чавкая копытами по напитанному водой снегу, прорысила мимо кобыленка: куда-то торопился нарочный.

Из распахнутых настежь дверей избирательного участка широкими полосами ложился на крылечко свет.

Навстречу старикам по ступенькам быстро спустились Петро и председатель сельсовета Супруненко.

— Вот это добре! Первыми пришли, — похвалил Петро. — Ну, с праздником, мамо! И вас, тато! Заходите, заходите, сейчас начинаем.

Поднимаясь по ступенькам, Остап Григорьевич бережно поддержал под руку Катерину Федосеевну.

Петро пропустил вперед Ивана Остаповича с женщинами и Лихолитов, постоял у крыльца, глядя, как они веселой, шумной гурьбой входят в залитое электрическим светом помещение. Ощущение спокойного, прочного счастья, разлитого вокруг, поднималось в нем. Всё в эти минуты — и свежий предутренний ветерок, приятно обвевающий разгоряченное лицо, и приветливые огоньки на улице и в оконцах ближних хат, и веселые голоса родных, — все сливалось в одном чувстве большой и ясной радости, до краев переполняющей сердце. И большие белые буквы на кумачовом полотнище над ярко освещенным крыльцом — «Добро пожаловать!» — показались сейчас Петру полными особого, неохватного значения, словно этими ласковыми, призывными словами сама великая партия уверенно и властно звала его, Петра Рубанюка, его близких, всю Чистую Криницу, всех советских людей в светлые коммунистические дали.

Крым. 1947–1951.