Июль 1987 г. Румыния. Военная трудовая колония «Уранус»
Здание, которое возвышается перед нами, огромно, поразительно, уникально. Но оно нас не впечатляет. Мы свыклись с ним, как каторжники свыкаются с местом заключения или моряки – с кораблем, покинувшим порт целую вечность назад. Мы здесь навсегда. Даже время уже не может сбежать отсюда. Мир, отгороженный от нас. Мир, до которого триста метров. Дальше – стена: глухой забор из листового железа, охраняемый вооруженными солдатами. Территория тотального изматывающего труда, который отменяет время и пространство, заступает на их место, сам становясь целой вселенной. Кроме работы, для нас не существует ничего.
Достаю синюю тетрадь в жестком переплете и начинаю перекличку:
– Солдат Гашпар Доминикэ!
– Здесь!
– Солдат Лупоайа Илие!
– Здесь!
– Солдат Уриок Василе!
– …
– Солдат Уриок, из Лугожа! – повторно окликаю в горячем вечернем воздухе под чернильно-синим небом, по которому на запад бегут облака, как будто они тоже спешат попасть на свою перекличку.
– Здесь! Я здесь, товарищ лейтенант! – слышу я голос Уриока, стиснутого в середине взвода между немцем Дротлеффом Микаэлем и Ротару Эдуардом.
– А почему ты не отвечаешь, Уриок?
– Но я же ответил, товарищ лейтенант! Я ждал, что вы начнете перекличку по родам войск.
«Перекличка по родам войск» – это мое изобретение с целью выиграть время и отправиться в столовую раньше. Взвод строится по группам профессий в несколько рядов, и после команды «смирно» по моему знаку каждый громко и быстро называет свои имя, возраст и профессию, во время чего я наблюдаю за ними перед строем. Я знаю тембр голоса каждого, так что никто не может выкрикнуть «здесь!» вместо кого-либо другого.
– Хорошо! Тогда послушаем перекличку по родам войск. Начинают бетонщики.
Я поворачиваюсь спиной к взводу, чтобы лучше видеть стройку. Засовываю тетрадь в планшет и закрываю его. Металлический клапан с пружиной скользит под кольцом и возвращается на место с сухим щелчком. Сейчас, вечером, ветер кажется еще горячей, чем был в полдень.
– Понял, товарищ лейтенант! – кричит Бакриу, шеф бетонщиков. – Итак… Солдат Бакриу Александру, 36 лет, бетонщик, уезд Долж…
И другие продолжают:
– Солдат Никола Аурел, 43 года, уезд Долж… Солдат Доанэ Думитру, 30 лет, бетонщик, Долж… Солдат Паскару Константин, бетонщик, 32 года, уезд Нямц… Солдат Мурешан Испас, бетонщик, 42 года, уезд Клуж… Солдат Наум Иоан, 48 лет, бетонщик, уезд Мехединць… Солдат Гроза Георге, 48 лет, бетонщик, уезд Сучава… Солдат Фотаке Василе, 48 лет, бетонщик, уезд Яссы… Солдат Силаги Корнел, 24 года, Арад… Солдат Дамиан Василе, 33 года, уезд Сучава, замыкающий в группе! Перекличка 1-й группы бетонщиков закончена!
Где-то в отдалении, на стройке, слышится шум падающих лесов, и я поворачиваюсь налево, глядя за котлован, где работают бульдозеры, и потом в сторону старого, уже снесенного стадиона, который служит нам плацем для сбора и куда мы должны будем дойти. Все большее подразделений начинают появляться из Дома. Густая пыль лениво поднимается из-под разбитых ботинок или из-под колес машин. Это цемент, смешанный с каменной пылью. Он часть нашей жизни. Им мы дышим, его жуем и даже уже не чувствуем его вкуса. У меня за спиной невозмутимо продолжается перекличка взвода, и голоса солдат звучат в теплом воздухе настойчиво и убедительно:
– …Солдат Гашпар Доминикэ, 48 лет, плотник, уезд Муреш… Солдат Костя Траян, 49 лет, уезд Арад… Солдат Волога Григоре, 30 лет, плотник, уезд Тулча… Солдат Раду Петре, 23 года, плотник, уезд Тулча… Солдат Попов Ифим, 31 год, плотник, уезд Тулча… Солдат Нягу Ливиу, 32 года, плотник, уезд Бакэу… Солдат Уриок Василе, 44 года, плотник, уезд Тимиш… Солдат Лупоайа Илие, 39 лет, плотник, уезд Сучава… Солдат Войку Ион, 42 года… товарищ лейтенант!
Голос солдата привлекает мое внимание. Произношу, не поворачиваясь:
– Да, солдат! Говори! Почему ты прервал перекличку?
– Товарищ лейтенант! Надо ли говорить, что мы плотники или столяры? Что, разве вы не знаете, что мы плотники, а те, что там, у Джиряды, – столяры?
Вдалеке, ближе к выезду со стройки, видны бетономешалки, которые уезжают на бетонную станцию. Они будут работать ночью. В лагерь въезжает вагон с арматурой, и стрела крана медленно движется к нему. А на самом верху здания, на последней отметке, над нагромождением лесов, в небе развевается подсвеченный закатом трехцветный флаг.
– Нет, солдат! Не надо больше говорить, что вы плотники или столяры! Продолжайте!
И перекличка продолжается:
– …Солдат Войку Ион, 42 года, Прахова… Солдат Шнайдер Ион, 25 лет, Сибиу… Солдат Амарандей Петру, 29 лет, Сибиу… Солдат Санду Василе, 28 лет, Прахова… Солдат Бэдилэ Софроние, 35 лет, Прахова… Солдат Тот Юлиу, 24 года, Сату Маре… Солдат Филоте Георге, 31 год, Сучава… Солдат Сабо Иоан, 49 лет, Тимиш… Солдат Тот Александру, 28 лет, Сату Маре… Солдат Ротару Эдуард, 27 лет, Бакэу… Солдат Никулицэ Ион… Товарищ лейтенант!
Обращение заставляет меня обернуться:
– Да, солдат! Почему ты остановился?
– Товарищ лейтенант, а надо ли каждый раз говорить наше звание?
– Хорошо! Не нужно звания. Интересно, от чего еще вы попросите отказаться? Продолжайте!
И перекличка идет дальше:
– …Никулицэ Ион, 34 года, Брашов… Гика Ион, 29 лет, Прахова… Флоаря Георге, 47 лет, Арджеш… Дьякону Василе, 34 года, Тимиш… Джиряда Костаке, 49 лет, Сучава… Дорка Михай, 36 лет, Караш-Северин… Рошеци Илие, 32 года, уезд Караш-Северин… Цэкалэу Паску, 46 лет, Олт… Добрикэ Вылку, 43 года, уезд Долж… Аврэмеску Георге, уезд Сибиу… Мирча Дору, уезд Сибиу… Дротлефф Микаэл, 29 лет, Сибиу…
Краем глаза замечаю движение на правой стороне фронта и что находящиеся там готовятся отправиться в столовю раньше нас, стоящих на левом крыле. Командира, полковника Станку, нет на плацу, и начальники батальонов пока еще колеблются, начинать или нет рабочую смену без него. В какую-то долю секунды понимаю: у меня есть возможность повести свой взвод первым в столовую, и тут же кричу:
– Внимание! Прекратить! Продолжим перекличку после того, как пообедаете. Взвод, равняйсь! Равнение направо, солдат! Вот так! Взвод, смирно!
Трап!
– Взвод, нале-е-во!
Трап, трап!
– Взвод, в обход слева, вперед шагом марш!
Трап-трап… трап-трап… трап-трап…
Я нахожусь впереди, я первый, и, подобно гигантской многоножке, наша колонна приходит в движение вслед за мной. Время – девятнадцать часов тридцать минут, рабочая смена окончена. Сейчас июль, еще не стемнело, но, хотя начинает темнеть, жара стоит невыносимая. Мы должны спуститься «в яму» и направиться в обеденные залы, устроенные в здании бывшего стадиона.
Здесь, в Доме Республики, работают свыше двадцати тысяч мобилизованных военных резервистов (призванных на сборы) и даже несколько подразделений военных срочной службы (больше для охраны и разного рода служб). Все обедают в нескольких столовых. Если опоздаешь, взвод должен стоять в очереди; люди становятся раздражительными и открыто выражают свое недовольство, прежде всего резервисты, а они и составляют мой взвод. Если поспешишь, то рискуешь столкнуться нос к носу со штабной командой полковников и майоров, посылаемых следить за тем, как «заканчивается» работа, или даже с самим командиром рабочей колонии. Никто такого себе не желает. Встреча с генералом Богданом может привести к тому, что тебя отчислят в резерв или заставят предстать перед Советом чести.
Я озабоченно смотрю на часы и оглядываюсь. Длинные колонны солдат уже не соблюдают расстояние между рядами, равнение нарушается, ряды смешиваются. Офицеры нервно жестикулируют, и это единственный признак, по которому можно отличить офицеров, одетых в такую же рваную форму и такие же каски, как и солдаты.
– Тутикэ! Тутикэ и Бурлаку!
– Слушаемся, товарищ лейтенант!
– Ко мне!
Тутикэ Штефан из Крайовы и ботошанец Бурлаку Тоадер умеют лучше других разобраться в этом хаосе. Они и старше по возрасту: первому 41 год, а второму – 34. Они с трудом пробираются сквозь людскую массу и подходят ко мне.
– Внимание, – говорю им, – вы слесаря и справляетесь лучше…
– Слушаемся!
– Ступайте назад и позаботьтесь, чтобы строй взвода не разорвался и ряды не нарушились. Я здесь, впереди. Возьмите с собой двух бетонщиков – Лунджяну Петру из Галаца и Чари Йосефа из Харгиты. Гляди-ка, Чари уже подошел! Он нас слышал… Чари, ступай с Тутикой, Бурлаку и Лунджяну и сохраняйте взвод в плотном строю – такое впечатление, что внизу, в столовых, нас ожидает контроль полковников-штабистов.
– Лунджяну – хорошо, ему 40 лет, а венгр совсем зеленый, – говорит Тутикэ.
– Я его знаю лучше, чем вы. Даже если ему всего 24 года, он служил в армии недавно и знает, как говорить с себе подобными. Будьте осторожны, до столовых залов еще полкилометра, и может случиться все, что угодно. Смотрите, чтобы взвод шел компактно. Исполнять!
Трое удаляются сквозь пыль, поднятую тысячами ботинок. В непродыхаемом воздухе поворачиваюсь и кричу:
– Держи равнение, солдат! Держись плотнее! И слушай мои команды! Когда прикажу остановиться – остановиться!
Солдаты инстинктивно смыкают свои ряды. Пытаются идти в ногу. Сквозь свист вечернего ветра слышу, как Тутикэ окликает Лунджяну и как дальше, позади, Чари прерывисто кричит мадьярам:
– Maradjon… minden együtt… elrendelte hadmagy…
И запыхающиеся голоса венгров отвечают ему на ходу:
– Tudomasul veszem!
Пыль поднимается столбом и прилипает к выцветшим блузам, мокрым от пота. Несмотря на то, что уже без четверти восемь, земля раскалена, как печь, и дурманящая жара, кажется, приваривает нам каски прямо к мозгу. Мимо нас проходит грузовик, поднимая ураган пыли. Пыль скрипит на зубах, душит и ослепляет нас. Сквозь густую завесу пыли различаю где-то впереди фигуру полковника и кричу:
– Стой! Равнение в строю!
Взвод останавливается. Позади колонны возникает суматоха, как будто столкнулись два поезда. Слышатся ругательства и призывы к порядку. Ничего больше не видно. Возле меня появляется майор саперных войск Ликсандру Михаил из штаба. Лицо его искажено злостью, а рот кривится, выплевывая слова:
– Почему… почему, вашу мать, вы ушли раньше с рабочих точек? Кто приказал?
И размахивает блокнотом, который держит в руке. С ненавистью наклоняется ко мне:
– Ну и ну, вас только арест научит уму-разуму! Говори, как тебя зовут! Это уже не первое твое нарушение!
Эта странная логика на секунду блокирует у меня всякое желание ему отвечать. Если майор знает, что я уже допускал нарушения, тогда он знает и то, как меня зовут. Если он не знает моего имени, тогда ему неоткуда знать, что я допускал нарушения. Меня спасает главный инженер, полковник Блэдулеску, который появился на несколько метров дальше и который кричит:
– Товарищ Михаил! Товарищ Ликсандру! Подойдите на минутку!
Это значит, что есть кто-то, совершивший еще более страшное «преступление», чем я, – возможно, полковник увидел у какого-нибудь солдата лопату со сломанным черенком. Это означает саботирование нашей социалистической экономики, подрыв коммунистического будущего нашей родины. Майор оставляет меня на волю Господа Бога и направляется к полковнику. Солдаты приглушенно ругаются, и я прикрикиваю на них:
– Отставить разговоры, солдат!
Опасность удаляется. Медленно колонна снова приходит в движение. Положение нашего взвода достаточно хорошее. После почти километрового марша приходим в столовые залы, устроенные на старом стадионе. Здание принадлежало когда-то IEFS и долгое время служило ареной для спортивных состязаний с трибунами для зрителей. Теперь оно в ведении лагеря «Уранус», который превратил его в казарму. Вверху спальные помещения (но для другого контингента, не для нас). Внизу столовые залы. Самый большой из них – не только столовая. Он служит местом для собраний с кадрами, партийных собраний по марксистско-ленинской идеологической подготовке (где изучаются фактически только речи Верховного главнокомандующего из «Скынтейи»), или залом суда, где выездные военные трибуналы, военные суды или комиссии по рассмотрению дисциплинарных нарушений судят офицеров и младших офицеров, виновных в нарушении воинских законов. Обычно эти механизмы приводятся в движение по инициативе офицеров-политруков.
Солдаты входят по одному в столовую, добираются до окошка, за которым гражданские работницы столовой кладут им в алюминиевые миски с оббитыми краями еду, и они ставят на грязные и разбитые пластиковые подносы мизерную порцию – ужин. Я гляжу на военных моего взвода. Они усаживаются за столы и молча едят. Вечером у них нет даже сил говорить. Смотрю на их усталые фигуры, небритые грязные лица, руки, натруженные работой… Забираю в свою очередь свою порцию и прохожу к столу. Ем. Почти восемь с половиной, и суета успокоилась. Очередь у окошка заканчивается. Встаю. Отношу поднос на место, где их оставляют, и выхожу из зала.
Снаружи курят солдаты. Приказываю им продолжать курить, но строиться. Потом мы начинаем двигаться за ворота колонии, где ожидаем прибытия автобусов, которые привезут нас в спальни на Витане. Говорю им:
– Пока не приедут машины, продолжим перекличку по родам войск! Слесаря, слушаю вас! Тутику и Бурлаку я видел.
И перекличка слесарей начинается:
– …Петруца Константин, 31 год, Ботошань… Мэрунцелу Георге, 29 лет, Ботошань… Эрдей Иосиф, 28 лет, Сату Маре… Стайнер Иосиф, 29 лет, Марамуреш… Бая-Маре… Сападин Ридван, 29 лет, Констанца… Михэиштяну Михай, 28 лет, уезд Олт… Веля Василе, 30 лет, уезд Констанца… Раду Михай, 24 года, уезд Алба, Янош Теодор, 34 года, Алба… Морар Флориан, 24 года, уезд Бихор… Папарэ Николае, 27 лет, Сибиу… Хынкотэ Иоан, 30 лет, Сибиу… Херца Александру, 36 лет, Сибиу… Гашпар Иоан, 32 года, Ботошань…
Звезды сверкают в ночи над нами. Город с его огнями простирается вдаль. Луна тоже взошла на небе, фары машин, которые изредка проходят мимо, освещают на мгновение наши лица и потом оставляют их в темноте. А солдаты продолжат бормотать:
– Солдат Лунджяну Петру, Галац, бетонщик… Солдат Чари Йозеф, Харгита, бетонщик… Солдат Михалаке Некулай, 43 года, Галац… Солдат Морару Некулай, 36 лет, Алба, бетонщик… Солдат Филип Виорел, 44 года, Мехединць, бетонщик… Солдат Сакач Иштван, 48 лет, Алба, бетонщик… Солдат Андрушкэ Михай, 48 лет, Сучава, бетонщик… Солдат Митря Владимир, 27 лет, Сучава, бетонщик… Солдат Пал Винче, 40 лет, Харгита, бетонщик… Солдат Зорилэ Гогу, 38 лет, Мехединць, бетонщик… Солдат Керекеш Штефан, 32 года, Арад, бетонщик… Солдат Кристя Георге, 32 года, Алба, бетонщик… Солдат Макавею Ионел, 34 года, Алба, бетонщик… Солдат Надь Бела, 29 лет, уезд Харгита, бетонщик… Солдат Филпишан Ион, 34 года, Муреш, бетонщик… Солдат Блага Франчиск, 29 лет, Муреш, бетонщик…
Перекличка закончилась. Солдаты останавливаются, но без их голосов мир кажется мне пустынным, а в воздухе витает какое-то мертвое время; чувствую себя одиноким в бездне мрака, заблудившимся, как дух, который ищет и не находит берега. Таким, должно быть, было начало Творения. «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Бытие, 2).
Позже приходят автобусы. Садимся в машины, и колонна начинает двигаться в направлении лагеря в Витане. Наш Витан – это военный квартал, расположенный на южной окраине столицы. Мы называем его 2-я Колония-Спальни, чтобы различить его от 1-й Колонии-Уранус, или Треста «Карпаты», который мы называем «Трист (Печальные) Карпаты».
Местные пятиэтажки были преобразованы в блоки-спальни для части военнослужащих, которые работают на строительстве Дома Республики.
Собственно лагерь, или 1-я Трудовая колония – Трест «Карпаты» (или Предприятие «Дом Республики»), раскинулся на площади примерно в четыре квадратных километра вдоль набережной Дымбовицы, как справа, так и слева от реки, но не в одном секторе города. Линия, проведенная между станциями метро «Пьяца Унирий» и «Площадь Героев», составляет линию основания колонии, и река находится слева. От Пьяца Унирий и дальше, за мостом через Дымбовицу, стройки колонии продолжаются работами на проспекте Победы Социализма, а река на сей раз остается справа и течет, будучи закована в бетонное русло. Ниже по течению – последняя крепость – окруженное лесами здание Национальной библиотеки, где работают военные других частей.
Практически речь здесь идет сразу о нескольких стройках: проспект Победы Социализма, Дом науки, стройка Министерства национальной обороны. Как в «Божественной комедии», ад оказывается мощней и громадней, чем кажется на первый взгляд – с лесами возводящихся многоэтажных домов, с ремонтируемыми улицами, со старыми площадями, которые находятся в процессе их сноса. В середине этой паутины строек царит поднебесный колосс – Дом Республики.
С течением времени центр тяжести полностью переместился на этот последний объект. Комплектация личного состава военнослужащих, работающих здесь, внешний облик этих лагерей – все это находится под пристальным наблюдением ДИСРВ (Дирекции по инвестициям, строительству, размещению и войскам) министерства национальной обороны, которую не следует путать с ДРНХ (Дирекцией работ в народном хозяйстве). Фактически разница чисто бюрократическая, потому что в действительности обе дирекции занимаются одним и тем же: принудительным трудом.
Многие из лагерей ДИСРВ были учреждены по приказу Верховного главнокомандующего, потому что, как нам с гордостью говорят на партийных собраниях, «наша социалистическая армия полностью вовлечена в строительство социализма в Румынии», – вещь, которую не предвидели ни Маркс, ни Ленин – они, по своей глубокой наивности, думали, что социализм построят народы, а не армии.
Поразительным является то, что для наших политических офицеров, как, впрочем, и для нашей Коммунистической партии в целом, идеологическая, главным образом, и чисто теоретическая концепция, называемая «строительством социализма», перешла из фигурального смысла в прямой, обретая материальное наполнение. Строительство социализма означает сегодня для нашей страны рытье канав, заливка фундаментов бетоном, штукатурка стен, тёска балок и т. д.
Это странный перенос, с помощью которого идеология была заменена на грубую физическую нагрузку, составляет способ, узаконивающий принудительный труд как государственную политику и как духовное стремление, как освобождающую страсть народа, как средство его постоянного утверждения в международном плане. Не об этом ли говорят наши партийные документы?
Все-таки никогда в истории (за исключением нацистских и сталинских лагерей) принудительный труд не считался освобождающей страстью, но являлся наказанием. Безумная идея любви к труду полностью устранила социалистическое мышление и коммунистическую пропаганду, какими их выразили Маркс и Энгельс. На партийных собраниях мы делаем вывод, что опасности капитализма и империалистическая агрессия могут быть устранены только через труд. Учение Ленина и изучение марксистского мышления были замещены тачкой и лопатой. А мы – жалкие существа, которые работаем по восемнадцать часов в сутки, поднимаемся на собраниях и яростно требуем, чтобы право пролетариата на труд было узаконено в международном плане, и заявляем, полные негодования, что империализм отказывает людям в этом праве!
У наших социалистических художников выходят из-под кисти картины, изображающие людей, которые трудятся в поте лица у станка или на поле. Наши книги с рисунками показывают людей, счастливо трудящихся на строительных лесах, каменщиков, которые, улыбаясь, кладут кирпичи на раствор, и их лица светятся радостью и восхищением от собственного труда. Наши дети декламируют в школе стихи, в которых выражают свое горячее желание стать каменщиками и строителями, как их родители, и возятся в песке с игрушечными ведерками и лопатками, которые имитируют орудия труда своих родителей!
И ужасающая душу мысль о том, что через наших детей мы растим фактически новых рабов для новых ужасных хозяев и формируем основание для будущего, более позднего рабства, нас не шокирует; матери счастливо улыбаются и гладят по головке будущие «человеческие ресурсы», которые по исполнении восемнадцатилетнего возраста будут означать для государственного аппарата лишь простые цифры в каких-нибудь статистических таблицах. Мы, которые хотели отменить церковь, создали самый что ни на есть догматический и устрашающий культ: Церковь Труда!
Но разве не то же самое делали наши прежние живописцы, жившие до нас, и все наши люди искусства? Разве не изображали Тоница, Григореску или Лукиан косцов, крестьян или рабочих, работающих не жалея сил, по-черному? Мы трудимся по восемнадцать часов в сутки и удивляемся в глубине души, что наши социалистические поэты во главе с Аргези соревнуются друг с другом, вознося отвратительные дифирамбы и идиотские похвалы труду и даже навязчиво декламируя их по телевизору. Вчерашняя сельская идиллия обернулась полными величия образами сегодняшнего завода. Комбинаты сделались соборами нашей новой веры. Но не было ли это тяжелой болезнью и заскоком современного человечества? Разве не воспевали все наши старые поэты грубый труд? Не возносили ли Кошбук, Гога, Александри и Влахуцэ гимны, прославляя пот, пролитый румыном на пашне? Почему мы сегодня удивляемся тому, что делаем то же самое?
Существует все же ответ на этот вопрос, и довольно простой. Все эти художники знали, что труд принесет им богатство и процветание! Что труд – это источник всех ценностей. Ради этого не было нужды читать Маркса. Они сами как художники жили благодаря своему труду и хорошо знали, что пролитый ими пот имеет цену. Сейчас это больше не имеет никакого значения. Мы движемся еще в силу инерции мышления, но результат уже не тот, который они некогда могли наблюдать.
Мы торжественно заявляем, что труд – это источник богатства, но в нашем социалистическом государстве более девяти десятых с половиной населения не владеют состоянием, а остальные имеют мизерную собственность. В то же время благодаря нашей работе создаются баснословные ценности. Кучка людей распоряжается этим богатством, но никто не знает, куда оно идет и кому служит. Мы знаем одну-единственную вещь: эти ценности больше к нам не вернутся. И чем больше мы трудимся, тем беднее мы становимся. Трудитесь, товарищи, трудитесь!
В течение сорока веков рабов подгоняли бичом, обрекали на мучения и принуждали работать. Сегодня больше нет никакой нужды в принудительной системе, которая бы нас обязывала трудиться. Мы сами требуем права на труд. Более того, требуем права на сверхтруд. «Мы, пролетариат, требуем права на труд! Империализм и капитализм украли у людей право трудиться!» Разве мы не говорим об этом на партийных собраниях?
И вот восемь часов труда с киркой и лопатой стали идеалом нашей жизни. Но мы давно превзошли эту норму, мы ее удвоили и даже дошли до 18-часового рабочего дня. К этому нас привели одержимость трудом и обожествление идеи напряженной физической нагрузки, которые, как болезнь, поразили нашу партию и наш рабочий класс. И наказание пришло – ужасное и тяжелое. И это тоже труд. Потому что тем же трудом наказывается и заключенный-преступник, посаженный на цепь. Подобным образом и мы прикованы к нашим рабочим местам. И теперь действительно прав Маркс в том, что нам, пролетариям, больше нечего терять в жизни, кроме своих цепей.
Остались где-то далеко позади нас в истории, как сон, Золотой век, когда люди жили сбором фруктов и охотой, и те сказочные острова, на которые высадились матросы Колумба, открывая для себя на краю света невинные и счастливые народы, которые не знали такого несчастья, как труд, лениво нежились под солнцем экватора, питаясь крабами и кокосовыми орехами, а их женщины божественной красоты не знали о том, что такое фабрика и стройка с работой в три смены.
Сегодня нашу социалистическую родину ведут по волнам новых времен искусные руководители и ловкие кормчие к недосягаемым высотам величественных времен, которые мы переживаем, и к осуществлению через труд. И мы боремся против гонки вооружений. Через труд! Разве нам не говорили на партийных собраниях, что, в соответствии с указаниями Верховного главнокомандующего, Румыния сократила расходы на вооружение на пять процентов? Разве в 1986 году не был проведен референдум за сокращение вооружений, и на Великом Собрании 24 ноября 1986 года народ не аплодировал с воодушевлением Вождю, когда тот сказал: «Старый тезис о неизбежности войны следует заменить новым тезисом, а именно: о невозможности войны в нынешних условиях ядерного оружия и угрозы атомной войны»?
Все было ясно. «Ура-а-а-а!» – кричал народ. «Ура-а-а-а!» – кричала армия. «Ура-а-а-а!» – кричала Румынская коммунистическая партия! Итак, социализму больше ничто не угрожало. Но что тогда должно было случиться с нашей социалистической армией? Ее надо было распустить? Ни в коем случае! Как можно распустить такое благо, как армия? Наоборот! Личный состав Армии возрастет! «Товарищи, мы имеем военные кадры, обладающие высоким военным профессионализмом, кадры дисциплинированные, серьезные, преданные труду! В них нуждается наша социалистическая экономика! Вносите предложения!»
И все вносили предложения. Но эти предложения только закрепили ту ситуацию, которая продолжалась со времен, когда Ион Коман был министром обороны, и даже раньше. Ион Коман официально открыл этот путь в 1977 году и попросил в письме, адресованном Верховному главнокомандующему, утвердить, чтобы тридцать шесть тысяч румынских военнослужащих под командованием трехсот шестидесяти офицеров участвовали в работах по ирригации юга страны и строительству канала Дунай – Черное море.
Потом по распоряжению Совета министров двадцать четыре тысячи военнослужащих были переданы в ведение экономических министерств, затем, в 1980 году, еще три тысячи военнослужащих распределены в угольные бассейны, затем – пять тысяч военных, которые должны были работать на судоверфях Галаца, Констанцы и Мангалии, затем десять тысяч военнослужащих откомандированы в 38-ю Железнодорожную бригаду и 35-ю Автодорожную бригаду, следом шестнадцать тысяч военных были направлены на объекты жилищного строительства и еще двадцать тысяч посланы генералом Олтяну в помощь крестьянам, «для решения местных задач, только по субботам и воскресеньям», – чтобы трудились в сельскохозяйственных производственных кооперативах.
Потом эти двадцать тысяч превратились в тридцать тысяч, и, в конце концов, цифра достигла пятидесяти пяти тысяч. И кооперативы получили шесть тысяч грузовиков для вывоза «плодов народного труда», потому что народ сидел по кабакам мертвецки пьян и распевал песни за стаканами ракии.
Первое, что я увидел в ноябре 1984 года при въезде в коммуну Драгалина во главе восьмидесяти моих солдат срочной службы, с которыми мы выехали из полка Пантелимон в Бухаресте, была группа крестьян, которая вышла из корчмы, чтобы в веселом настроении поприветствовать нас бутылками ракии и пива, поднятыми над головами. И впервые я задал тогда себе вопрос, почему эти люди проводят целый день в кабаке и на чьи деньги – в то время как помидоры, перец, свеклу, кукурузу, морковь и картошку с полей собираем мы, а также студенты и ученики средней школы. Почему урожай должны были собирать мы, а не крестьяне? Они бы пошли на войну вместо нас? Кто перевернул вверх дном порядок в государстве?
Но у меня не было времени, чтобы задавать себе такие вопросы, потому что, как только мы собрали картошку и кукурузу в Драгалине, нас перевели на фермы в Кослоджень, тоже в уезде Кэлэраш, а затем в строительный лагерь в районе Тэюлуй, в Бухаресте. Потом я начал спрашивать себя, является ли тот мир, в котором мы живем, коммунизмом или нет. Тогда я выкрикнул в полку, в разгар партсобрания: «То, чем мы занимаемся здесь, не является ни социализмом, ни коммунизмом!» И так я попал на «Уранус».
На «Уранусе» работают тридцать две тысячи военнослужащих, из которых пятьсят – кадровые офицеры. Военные кадры подразделяются на три категории. В первую входят офицеры и младшие офицеры, командующие взводами, как я, и те, которые испытывают «трудности с адаптацией к социалистической действительности». Со мной, как говорит полковник Василиу, политрук из моего полка в Пантелимоне, «проблема особенно большая», и партия должна быть гораздо более бдительна, потому что я публиковал рассказы и повести в журналах и очень хорошо знаю марксистскую идеологию.
Во вторую группу входят лица, которые пользуются большим доверием партии, люди, которые пришли сюда, чтобы их продвигали по карьерной лестнице. Они не создают никаких «особых проблем» и обычно занимают руководящие должности.
В третью категорию входят «внедренные» агенты секуритате, шпионы командиров, информаторы политруков и провокаторы. Одни из них – кадровые офицеры, другие – даже солдаты срочной службы. Этого их качества никак нельзя узнать, но мы, командиры взводов, их распознаем быстро, потому что очень хорошо знаем друг друга.
Например, когда собираемся вместе – капитаны Шанку и Костя, я, старший лейтенант Панэ, старшина Цику и старший сержант Добре, – мы можем свободно и открыто говорить о чем угодно. В тот момент, когда возле нас появляется офицер или младший офицер, которого ни один из нас не знает, мы больше ни о чем не говорим или расходимся по нашим взводам. Один из «официальных» шпионов командира – это кадровик (то есть начальник по кадрам). Это знает каждый, и мы не делаем из этого проблем.
1-я Трудовая колония, собственно лагерь «Уранус», по площади не слишком большая (около одного квадратного километра), но здесь работают тридцать две тысячи военнослужащих и гражданских. Военнослужащих – около двадцати тысяч. Командование подразделений, столовые, лазареты, пищевые предприятия, корпуса охраны, корпуса-спальни и другие вспомогательные службы разбросаны по таким столичным кварталам, как Витан, Пажура, Генча и т. д.
Например, командование нашей части находится во 2-й Колонии Витан, на первом этаже корпуса М3. Здесь, по обе стороны огромного холла, слева расположены кабинеты командира части и партийного секретаря, библиотека, кабинет отдела кадров и другие менее важные кабинеты. По правую сторону находятся отделы секретных документов, бухгалтерия, кабинет учета солдат срочной службы и призванных на сборы, кабинет продовольствия и многие-многие другие кабинеты, потому что бюрократия – это одна из великих форм разделения труда и основу каждой армии составляют два главных рычага, без которых дисциплина не была бы возможна: статистический учет и арест. Они весьма способствуют успехам, достигнутым армией.
По мере того, как проспект Победы Социализма обретает свои очертания, людей концентрируют на главном объекте – Доме.
Лагерь огражден забором из высоких металлических листов и охраняется строгой охраной, составленной из кадров секуритате и армии и фильтрующей все, что входит в зону стройки, будь то люди или машины и агрегаты. В железной изгороди проделаны проходные ворота на расстоянии двухсот метров друг от друга, с будками охранников и вооруженными солдатами, которые стоят на вышках. Многочисленный корпус охраны готов действовать в любой момент. Здесь мы работаем целый день и вечером возвращаемся в Витан, как это происходит и сейчас.
Когда автобусы прибывают на Витан, уже почти девять вечера и темно хоть выколи глаз. Поднимаюсь с солдатами в спальни на третьем этаже первого корпуса – по левую сторону колонии, и они направляются в помещения с двухэтажными, притиснутыми друг к другу койками.
Воздух тяжелый, в нем витают нездоровые миазмы мочи и плесени. Вода не всегда есть (здания предназначены к сносу), а туалет – настоящий ад. Иногда туда можно войти только в сапогах.
Очень часто отключают свет, и если в этот момент солдаты находятся в душевой, начинается неописуемая суматоха. Вот почему солдаты спешат в душевую, чтобы улечься потом поскорее на железные койки с рваными сетками и матрасами и накрыться старыми одеялами.
В конце холла, при слабом свете подслеповатой лампочки старшины Феодотов Володя из Тулчи, Чучук Думитру из Крайовы, старшина Цику Марин и капитан Шанку Дан пытаются размотать длинный стальной провод с крючками на конце.
Шанку и Цику из Бухареста. Цику – парень невысокого роста, крепкий, приятный в разговоре, трудолюбивый и очень дружелюбный. При виде меня он кричит:
– Идите сюда и помогите немного, товарищ лейтенант! Забилась труба в туалете, и мы пытаемся засунуть туда трос, чтобы прочистить…
– Черта с два ее прочистишь! – с досадой говорит капитан Шанку. – Разве вы не понимаете, что в трубе внизу застрял целый булыжник? Этим его не возьмешь!
Затем капитан выпрямляется и входит с фонариком в туалет, из которого ужасно несет.
– Давайте сюда трос быстро!
При свете фонариков засовываем стальной трос в напольный толчок турецкого типа, начинаем с силой проворачивать его и время от времени вытягивать понемногу наверх. Вонь ужасная. Мы в поту от прилагаемых усилий. В какой-то момент капитан кричит:
– Стойте! Мы что-то зацепили! Тяните, но полегче!
Мы медленно вытягиваем трос, слегка, потом еще легче, чтобы не поломался зацепленный предмет и, наконец, вытаскиваем из взбаламученной цементной пены кусок фигурного кирпича. Стальной крючок троса проник в одну из пор, и так нам удалось его извлечь. Спускаем пробную воду, и она уходит вниз, смывая нечистоты. Канализация худо ли, бедно функционирует.
– Даже не верится, что получилось ее прочистить, вяжись узлом твои усы! – прикрикнул капитан на Цику, но без тени улыбки на лице.
Потом подивился:
– Надо же, вы видели такое? Чтоб кусок кирпича бросить в сортир! Что же это за кретин это сделал?
Мы умываемся над грязными раковинами. В конце холла появляются еще несколько офицеров и младших офицеров. Кто-то из них курит, и они разговаривают вполголоса. Несколько человек моют руки синим медицинским спиртом, который выливает из большой бутылки старший сержант Бургеля – он, наверное, взял ее в лазарете. Моюсь и я. Нас не раз предупреждали об опасности: холера и дизентерия…
Я закуриваю сигарету. Окончился еще один день… Перебрасываюсь несколькими словами с лейтенантом Ленцем Василе и лейтенантом Кукутяну из Тырговиште. Капитан Шанку спрашивает меня, есть ли у меня лишние хорошие защитные каски. Отвечаю ему:
– Сколько тебе надо?
– Три. Я тебе отдам их послезавтра, когда возьму новые на складе. У трех моих солдат нет касок. Они поступили вчера, и я боюсь, как бы они не попали завтра под какую-нибудь проверку. В любом случае не поставлю их на работу.
Я иду в тесную спальню, которую мне выделили, – что-то вроде кладовки, в которой помещаются только кровать и шкаф, – открываю шкаф и вынимаю оттуда три каски. Отдаю их капитану и отправляюсь спать. Прежде чем заснуть, успеваю взглянуть на часы: 23:00.
* * *
Меня будит грохот сильно хлопнувшей двери. В холле слышатся шаркающие шаги, потом голоса. Светящийся циферблат часов показывает пять утра. Одеваюсь и выхожу из спальни. Взвод еще не проснулся, еще спят, но они могут спать и дальше – до 5:30. Я должен доложить о своем присутствии дежурному офицеру внизу.
На улице мне ударяет в лицо утренний воздух. Наконец прохладно. Ночь еще не прошла, но уже дает трещины под натиском наступающего дня. У ворот казармы и в спальных корпусах ждут «на посту» офицеры штаба. У этих типов четкая миссия: не решать какую-либо из серьезных проблем, с которыми сталкиваются люди, а подстерегать. Подстерегать других или подстерегать друг друга, чтобы рапортовать потом командиру как можно более точно, как протекали утренние часы рабочего дня, сколько человек опоздало к его началу, кто отсутствовал, что случилось ночью. Все записывается незаметно в блокнотик и затем докладывается во всех подробностях. Это дежурные «ябеды».
Самый несчастный из всех – дежурный офицер, который невольно превращен во что-то вроде ходячего журнала новостей: он обязан знать обо всем, что случилось ночью во время его дежурства.
Но эти вещи давно уже не являются для нас чем-то удивительным. Доносительство вошло в ежедневную практику и стало служебной обязанностью. Многие из этих индивидуумов выглядят как нельзя более смешно. Они давно себя разоблачили, и их все узнают, как белолобых коней (случай майора Вынэту, например), но это не мешает им быть циничными и жестокими.
Передо мной вырастает одно из этих пугал. Красная точка огонька в слепом утреннем свете, волна кислого табака ударяет мне в лицо.
– Как звать?
– Лейтенант Пóра. Взвод третий, рота 11Б.
Он бросает окурок и вынимает что-то из кармана. Блокнот. Готово, взял меня на карандаш. Идет дальше. Захожу снова в корпус, поднимаюсь на этаж.
Неоновые трубки на потолке излучают грустный, желтоватый свет. Люди еще спят. Дневальный в холле тоже дремлет, съежившись на стуле рядом с батареей. Что ты можешь требовать от человека в пятьдесят лет, который трудился целый день? Да и к чему здесь дневальный? Кому пришла в голову эта идея? Дежурство дневального – нечто абсолютно ложное. Здесь не нужен дневальный. Здесь не армия, здесь тюрьма, где некому и нечего охранять. Военный устав? Какой устав? Здесь не существует никакого военного устава. Не существует ничего подобного уже годы и годы. Здесь тысячи уставов, но не военных. Каждый день они меняются. И все лгут. Одни лгут, что занимаются охраной труда, другие лгут, что проникнуты заботой о человеке, другие – что… Но о чем только не лгут уставы? Что тут надо охранять дневальному? Нет ни оружия, ни боеприпасов, нет ничего. Мобилизованные (которые не знают, почему их называют резервистами) закрываются в своих спальнях. Что у них взять? Скудную пищу, выставленную на наружных подоконниках в пластиковых пакетах? Что ты здесь можешь охранять как дневальный, как часовой, как сторож, как ДОЧ – дежурный офицер по части? Ничего!
Да, но все эти дневальные, охрана, ДОЧ – тех, кто видит нас извне, укрепляют в убеждении, что здесь, в этих корпусах, военный порядок.
Дежурный офицер, часовые, охрана, дневальный – они постоянно фигурируют в повестке дня партийного секретаря части. Первое, что делает партийный секретарь, когда заходит утром в часть, это задает вопросы дежурному офицеру – какие проблемы имели место ночью. «Какие-то особые проблемы?.. А охрана?.. А дневальные?.. Как? Никаких нарушений?.. И даже у дневальных?» И политрук удивляется: «Как то есть, никаких проблем, дежурный офицер?»
И командир части тоже удивляется на утреннем рапорте: «Как без особых проблем, дежурный офицер?»
Это значит, что ты не выполнил задание дежурного офицера, лейтенант! Это значит, что ты равнодушен и халатен!
Каждый офицер должен знать: в воинской части существуют серьезные вещи, которые необходимо вскрыть. Их нельзя скрывать от глаз других. Наша армия должна быть бдительной! Невозможно, товарищи, чтобы не было особых проблем! Проблемы существуют, но ты не проявил интереса, чтобы их обнаружить! Тебя не волнует, что происходит в части! Вот так, товарищ! Тебя ничего не касается, и ты не выполняешь свой долг офицера и командира взвода или трудовой роты! Тебя не интересует ни политика партии, ни наши величественные цели! И за это сделай честь – ступай под арест гарнизона на три дня, а после этого мы поговорим! Товарищ кадровик! Урежь лейтенанту три дня из зарплаты! Мы еще подумаем, не отдать ли нам товарища под трибунал!
А если так случается – ты говоришь, что во время твоего дежурства в соответствующую ночь подрались солдаты или даже умер кто-то из военных-резервистов?
О, но это очень плохо! «Это очень плохо!» – говорит партийный секретарь.
«Это очень плохо!» – говорит командир. И темнеет в лице и шипит сквозь зубы: «А ты, что же ты-то охранял, товарищ? Почему ты не исполнил свой долг? Тюрьма по тебе плачет! Военный трибунал! Ты слышал?»
И рев командира заставляет дрожать стекла на окнах, как будто это ты убил солдата.
Где-то внизу хлопает дверь и чей-то свирепый голос вопит: «Подъем!» Начинается кутерьма. Двери хлопают с треском. Ужасная вонь разносится по комнатам, а призывники всех возрастов, от молодого, который только что отслужил армию, до мужчины, находящегося на пороге пенсии, выходят в холлы, двери скрипят, слышно, как льется моча в туалетах, кто-то поскальзывается в холле в луже воды. Многих из тех, кто пил в течение ночи и напился, вырвало, и в помещениях царит страшная грязь; кальсоны и майки, потертые в раковинах в малом количестве воды и мыле, повешенные для просушки, и пепельно-серые носки свисают с веревок, которые привязаны к гвоздям, вбитым в потолок.
На одной из кроватей кто-то продолжает лежать. Стаскиваю с его головы одеяло и хватаю его за плечо. Но человек мертв… Бывает. Делаю знак старшему сержанту Якобу Валериу из Тыргу-Муреша, чтобы он сообщил об этом командиру его роты, и выхожу.
Вижу, как Илфован Михай, высокий старший унтер-офицер, с усами и пышной шевелюрой, набрасывается с руганью на молодого лейтенанта:
– Ну-ка, марш отсюда, не то я тебя побью, хоть ты и лейтенант! Будет еще мне приказывать!?
Лейтенант появился несколько дней назад. Он не знает здешней обстановки. Таращит глаза, и лицо его белеет, как полотно. Он делает шаг к Илфовану. Я бросаюсь к нему и почти выволакиваю его наружу, в холл, где он кричит, задыхаясь от негодования и сопротивляясь:
– Т… Ты видал? К… Кто это? Скажи же мне, кто это такой?
– Не дури! – говорю ему. – Ты здесь новичок, и тебе еще есть чему поучиться. Это старшина Илфован, информатор командира части, человек крайне опасный. Берегись его, потому что он тебя покалечит в драке, даром что ты офицер. Он делает это с соизволения командира. А если ты меня еще будешь спрашивать, как такое возможно, я разозлюсь и поколочу тебя раньше, чем это сделает Илфован.
– Может, он скрытый секурист…
– Черта с два секурист… Он из части в Прунду Быргэулуй, из Бистрицы.
– Хорошо, но я офицер и…
– Выкинь это из головы! Ты здесь никто! – шиплю ему в ухо и спускаюсь по лестнице.
На некотором подобии плаца подразделения делают перекличку. Стоящие рядами солдаты в изношенных униформах, с касками строителей на головах, кашляют и переминаются с ноги на ногу. У некоторых ремешки касок свисают вниз, и, когда они начинают марш, замки ремешков бьют по металлическим пуговицам блузок или по алюминиевым ложкам, заткнутым в левый нагрудный карман, издавая сухие, неподражаемые звуки. Я быстро нахожу свои роту и взвод. На улице, у выхода, нас ожидают автобусы с заведенными моторами.
Время: 5:45. Я поворачиваюсь к взводу:
– Кто-нибудь отсутствует?
– Все здесь! – говорит Силаги Корнел.
– Взвод, равняйсь! Смирно! Надеть каски! Не забудьте ложки! Чтоб у каждого была ложка, потому что мы идем, как вы знаете, в столовую. Внимание! Напра-во! К автобусу шагом марш!
Порядок сохраняется несколько десятков метров, потом все резко бросаются к автобусам. Это битва за места. Потому что машин для личного состава части все время не хватает. Отсюда и эта отчаянная гонка и давка. Правда, у нас есть – как подмога – и крытые брезентом грузовики транспортного взвода, но ехать на них, на длинных деревянных скамьях еще более неудобно. Там не за что держаться, и на поворотах люди опрокидываются или наваливаются друг на друга.
Мало-помалу мы покидаем 2-ю Колонию и теснимся в автобусах или крытых грузовиках, а машины тяжело приходят в движение в сторону «печальных» Карпат, то есть 1-й Колонии «Уранус». Прежде чем выехать из Витана, я вижу две военные скорые помощи, которые останавливаются у ворот 2-й Колонии, что меня удивляет, поскольку я знаю, что ночью умер только один солдат.
Прибыв на «Уранус», мы выходим из машин и направляемся в залы столовых в здании старого стадиона. Выстраиваются огромные очереди. В мутном утреннем свете ряды ожидающих солдат, с ложками, торчащими наполовину из левых нагрудных карманов, кажутся серыми. Лишь металлические овалы ложек блестят у них на груди, как причудливые медали.
Кадровые офицеры едят рядом со своими подчиненными. По линии партии и министерства обороны были отданы приказы, согласно которым на «Уранусе» запрещается – как в столовых, так и на стройке – «образование групп офицеров» и «образование групп национальных меньшинств».
Об этом офицерам напомнили и по случаю проработки знаменитого постановления № 9267 ДИСРВ. Официальное объяснение состоит в том, что офицеры и младшие офицеры должны постоянно быть рядом с массами военнослужащих, но мы это видим по-другому. Тонкий ум, скрытый под черепом какого-нибудь генерала, догадался, что достаточно опасно, чтобы несколько офицеров собирались вместе во время приема пищи. Зачем им сходиться в группы? Кто знает, что может прийти им в голову, если они общаются друг с другом? Ясно, что ничего хорошего из этого не выйдет, тем более что такой негодяй, как лейтенант Ленц, спросил в разгар собрания: «Тогда как нам обсуждать вопросы на партсобраниях, если нам не разрешают собираться группами и быть ближе друг к другу?» А другой негодяй, капитан Костя, находившийся рядом, ответил ему не моргнув глазом: «Мы будем обсуждать их с помощью дымовых сигналов, как индейцы!» Как можно иначе поступать с такими элементами, если только не запрещать им общаться между собой? Но с каким достоинством им парировал тогда полковник Мэгуряну: «Товарищи, оставим эти сарказмы!»
Едим бок о бок с военнослужащими. Странный способ принимать пищу – не военный, не казарменный, а унизительный, почти животный. Сидя плечом к плечу, локоть к локтю, в тесноте, едим, как скот, выстроенный перед яслями, без мыслей, без удовольствия, без цели. Едим, чтобы есть. Едим, чтобы уложиться в распорядок рабочего дня. А распорядок непрост. После завтрака у нас будет перекличка в 6:30. Затем мы поднимемся на строительные леса или спустимся работать на подземных отметках.
В течение дня будет несколько собраний, явка на них обязательна, но это собрания только для кадров: в 10:00, в 12:00, перед обедом в 13:00, после обеда в 16:00 и в 19:00. Потом будут собрание части, проработка приказов, перекличка и ужин и, наконец, последнее собрание с командирами взводов в 21:00, но это, если поступает особое распоряжение.
Командиры взводов и рот должны также докладывать о своем присутствии в ходе отдельных летучек: в 5 часов утра, в 5:30 и на собрании командиров взводов в 9:00.
Один раз в неделю, обычно в четверг, проходит общее собрание кадров части. Это собрание может продлиться и четыре часа. Периодически в казармах проводится общая перекличка, когда пересчитывают, как «зернышко к зернышку», кадры и солдат. Это продолжается около часа. Со своей стороны, командир части может приказать созвать собрание всех кадров. Если он сделает это ночью в 1:00, еще лучше. Это значит, что он энергичный и бдительный командир!
В тюремных колониях на Острове Дьявола перекличка заключенных не проводилась, как о том говорит ПапиИон. В ГУЛАГе Солженицына заключенные созывались на собрания самое большее два раза в день. В Освенциме была только вечерняя перекличка. В тюрьмах Таррафала или в Синг-Синг, на великой реке Гудзон, перекличка заключенных никогда не делается, а только бегло проверяется их присутствие в камерах.
В Румынии, в колонии «Уранус», в один день проводятся девять собраний с кадрами и три собрания со всей частью. Командира взвода или роты могут позвать ежедневно на десять и даже двенадцать собраний и перекличек.
Чья-то умная голова нашла метод предотвращения любой мысли об уклонении от распорядка дня, собирая офицеров и младших офицеров каждые два часа и пересчитывая их. До приковывания кадров цепями к лесам и печам для обжига извести или к железным кольцам, торчащим из бетонных стен туннеля, остается лишь один шаг. И разве было бы что-то постыдное в том, чтобы сделать и этот шаг? Молодых американских рекрутов, которые поступают на флот, разве не привязывают веревками к поручням на палубе судна в первый день, чтобы они не упали в океан? Разве русские не делают то же самое на подводных лодках с их рекрутами, которых охватывает паника при первом погружении? А активисты гринписа? Разве они не приковывают себя цепями к контейнерам, которые содержат радиоактивные отходы?
Без четверти семь перекличка закончилась. Строю в колонну взвод и веду его на плац. Перед нами высится Холм плача, не очень высокий склон, обвалившийся наполовину, по которому идет путь на стройку. Летом дорога покрыта толстым слоем пыли, а осенью – не менее толстым слоем грязи. Это, впрочем, единственные две вещи, которые имеются в изобилии на нашей прекрасной социалистической родине, и из них каждый может взять себе столько, сколько ему захочется, без всяких ограничений, без апробаций, предварительной записи или карточки.
Сгруппированные по частям, батальонам и ротам, военные молча ждут в холодном свете утра. Военные части корпусов В и С и все батальоны с юга колонии собрались на огромном плато притоптанной земли, лицом к стройке.
Батальоны, дислоцированные в периметре «печальных» Карпат и входящие в состав 2-й Бригады, уже выстроились. Воинская часть 02386 подполковника Станку занимает центр фронта, а на правом крыле находится воинская часть поменьше, фактически ядро в/ч 02394, которая будет сформирована в будущем году. Командиры трудовых взводов выдвинуты на три шага перед фронтом. Впереди них командиры рот, а дальше, на девять шагов перед фронтом, находятся командиры трудовых батальонов. Униформа у всех одинаковая: та же поношенная блуза цвета хаки, тот же старый плетеный веревочный или кожаный ремень с желтой латунной бляхой, на которой блестит герб со звездой и колосьями нашей Республики, те же брюки, те же стоптанные ботинки, та же каска строителя на голове. Ни у офицеров, ни у младших офицеров нет воинских знаков отличия. А если б они существовали, то от них не было бы никакого толку. Мао был прав, когда отменил воинские звания в китайской армии.
Лица людей кажутся серыми, каски на головах затемняют их лица еще больше, но, как ни странно, лица эти хранят спокойствие и смирение. Тысяча восемьсот военнослужащих стоят молча под небом, ожидая восхода солнца, так, как ждешь на фронте в траншее утреннюю атаку неприятеля: с покорностью перед тем, что тебе суждено.
Они стоят в строю небритые, усталые, с неподвижными лицами, как будто ожидая боевой приказ, который не поступает. Даже возбуждение политруков затихло. На фоне неба виднеется колосс Дома Республики, затерянный в чаще строительных лесов. Веет утренний ветерок. Трехцветный флаг от ветра развевается наверху, в небесной тверди. Он поднят на последней отметке стройки, поверх паутины лесов, водружен там, как знамя победы на стенах покоренной крепости и потом спешно покинутой. Все эти люди смотрят на него в неподвижной тишине, но в их лицах я не вижу ни энтузиазма, ни подъема.
Солдаты смотрят на незаконченную огромную цитадель из бетона и стали, которая возвышается перед ними на фоне неба. Взвешивают мысленным взором огромные каменные колонны, наполовину одетые в мраморные плиты, лестницы, которые восходят к облакам тысячами ступеней. Невозмутимо ждут, скованные законами железного подчинения. Ни какого-либо удивления не видно на их лицах, ни какой-либо искорки интереса. Как будто смотрят на что-то знакомое.
Тысяча восемьсот военных слушают новое решение руководства о входе на стройку и начале рабочего дня на один час раньше, чем прежде. Они равнодушны к словам командира. И гигантское сооружение, находящееся перед ними, их не впечатляет – так же, как, возможно, пирамида Хеопса и Сфинкс не впечатляли рабов, которые трудились над их возведением. При виде этих людей у меня такое ощущение, что не время проходит над ними, а они проходят над временем.
На лицах солдат я вижу то же спокойствие, которое привлекает мое внимание в каждом новом контингенте, который поступает сюда на работу каждые шесть месяцев. Потому что солдаты меняются, а мы, офицеры, остаемся. Эти мои солдаты тоже уедут в один прекрасный день, потом придут другие, а потом уедут и те. А я останусь. Контингенты за контингентами будут приходить и уходить, появляться на «Уранусе» и исчезать с «Урануса», только я буду оставаться один здесь и никуда не буду уходить, как одинокий бог на своем небе; и иногда партии военных, недавно прибывшие сюда, приближаются ко мне с улыбкой и говорят мне, что им рассказывали обо мне военнослужащие из других партий, которые уже побывали здесь, мое имя переходит от человека к человеку, и я чувствую, как меня таким образом касается крыло бессмертия. И мне кажется, что я останусь здесь на тысячи веков, что однажды Дом Республики достроят, солдаты разъедутся, а я буду замурован в его катакомбах, подобно древним строителям фараонов, чтобы охранять его в вечности и чтобы о его тайнах не узнал никто.
Солдаты ни о чем не спрашивают. Как будто они видели своими глазами все чудеса света и построили своими руками все города Земли!
Как будто бы они переходили из века в век одновременно с шумом времен, пронизывая его кавалькады, мигрируя из эпохи в эпоху.
Как будто бы они построили Сфинкса и пирамиды в Гизе, Борободуре, дворец Хубилая, сады Семирамиды, Вавилон, Колосса Родосского, Мачу Пикчу, Город Поднебесной империи, термы Каракаллы, небоскребы, гидростанции и железные дороги всего мира! Кажется, что они познали все закрепощения в истории: рабство Рамзеса и Сети, Хаммурапи и Тимура, рабство Рима и Афин, Шаха Джахана и его красавицы-жены Арджуманд Бано Бегум. Что может значить еще одно закрепощение в масштабах вечности?..
Как будто они мостили своими руками все дороги, которые опоясывают Землю, как будто они воплотили в жизнь мечты о памятниках и цитаделях, проекты фортификационных сооружений и храмов, которые пережили своих гениальных архитекторов, таких, как Мимар Синан, Устад Иса, Инени, Калликрат и Хемиун. Они были пленниками всех династий, но между ними и династиями продолжает жить вековая вражда, которая разделяет властителей и угнетенных. «Потому что рабы, измученные трудом, ненавидя этих царей за их тиранию и несправедливость, хотели вырвать их трупы из могил и разорвать их на куски постыдным образом» (Диодор).
Вдалеке, перед фронтом, суетятся политруки, которые говорят что-то, но неразборчиво – по причине ветра, который раскачивает с неустанным скрипом жестяные щиты на краю плаца.
Но не важно, что говорят политруки. Их слова все время одни и те же. В их глазах можно прочесть силу свирепого божества и наглость трутня, который делает карьеру, заставляя других работать. Один из них кричит: «С сегодняшнего дня начинаем работу на час раньше! С этого момента все приступаем к работе!»
Откуда-то справа от паутины лесов, которые достают до неба, поднимается над горизонтом край солнечного диска. Тысяча восемьсот военных, которым в грудь ударила волна света, резко поднимают головы и кажется, что их лица купаются в огне.
Идеальный строй, как стена, встречает поток лучей, и утренний свет разбивается об эту стену на миллионы радуг, которые вспыхивают на латунных пряжках. Словно рука фараона-бога Аменхотепа вдруг схватила весь фронт из тысячи восьмисот и повернула его лицом к солнцу. И словно так и ждешь, что тысяча восемьсот человек возденут руки к небу и воскликнут: «О Ра!»
Командиры батальонов отдали приказ об уходе командирам рот, а те громко передают его нам, командирам взводов. Тысяча восемьсот человек двинулись маршем к стройке. Мы обходим немного левее и направляемся к дороге, ведущей к отметке, на которую нас распределили. Слышатся крики тех, кто отстал и потерял свой взвод, призывы старших унтер-офицеров, распоряжения капитанов. На середине пути меня догоняет сержант Бондря, который говорит мне:
– Товарищ лейтенант, товарищ командир роты приказал, чтобы вы шли с взводом каменщиков на отметку «12», в сектор лейтенанта Ленца Василе.
– А на мое место кто пойдет?
– Взвод товарища лейтенанта Вэкариу.
– Но это неправильно! – кричу я. – Мы работали два дня с моими каменщиками, чтобы приготовить леса и опалубку для штукатурных работ! Сегодня мы должны были наконец взяться за работу. Другие придут на все готовенькое? А мы что будем делать?
Взвод каменщиков-призывников заволновался, и несколько военнослужащих протестуют. Сержант Бондря кричит:
– Ух, у товарища лейтенанта Ленца то же самое! Мало того, он вчера даже принялся за штукатурку. Так что вы в авантаже. Вы берете половину нормы уже сделанную!
Солдаты, которые навострили уши, одобряют:
– Верно, товарищ лейтенант! Он прав! Пошли быстрее, пока эти не раздумали!
– Хорошо! Сделаю, как вы хотите! – кричу я, признавая, что они правы. – Пусть выйдут вперед те, кто знает дорогу к участку Ленца! Чтоб через три минуты я вас видел на площадке! Быстро! Пока не пришел другой приказ!
Солдаты оживляются и с большей надеждой двигаются дальше. Бетонщики быстро занимают место в строю. Каменщики, идущие далеко впереди, во главе колонны, и повеселевшие от мысли, что из всей чехарды с приказами, которые один постоянно противоречит другому, мы неожиданно оказались в выигрыше, начинают петь:
Мой взвод рассеян по разным рабочим точкам. На минуту задерживаюсь наверху, на одном их наружных лесов. Город раскинулся у меня под ногами. Проспект Победы Социализма, законченный на семьдесят процентов, прорезает весь центр своей вереницей фонтанов. Министерства и жилые корпуса выглядят, как игрушечные кубики.
Вдали виден силуэт гостиницы «Интерконтиненталь». Если глядеть отсюда, с высоты, то зрелище не лишено величия и великолепия, но мне становится грустно, когда я думаю, что мы делаем все это без радости, без воодушевления или страсти, а с болью, страданием и смертью. Почему? За что? «За что?/Дрожит земля/голодна,/раздета./Выпарили человечество кровавой баней/только для того,/чтоб кто-то/где-то/разжился Албанией./Сцепилась злость человечьих свор,/падает на мир за ударом удар/только для того,/чтоб бесплатно/Босфор/проходили чьи-то суда».
Что осталось от всех вопросов Маяковского, от всех волнений Ленина и от всех надежд Маркса? Как сильно деградировал наш мир по сравнению с миром Робеспьера, Сталина, Мао! Давно исчезли кровожадные динозавры, которые властвовали над землей, а их место заняли отвратительные крысы, ядовитые скорпионы, тараканы-людоеды. Законы эволюции казались хорошими, машина мира двигалась, Дарвин сидел за рулем, но мир не шел в том направлении, которое он указывал, не самые сильные и умные руководили миром, и не самым добрым предстояло унаследовать Землю! Иисус ошибся!
Маркс тоже ошибся! Моей родине никогда не суждено было стать страной рабочих и крестьян!
И Маяковский ошибся! Сегодня человек зло кусает человека не за то, чтобы через Босфор проходили военные суда, а для того, чтобы в будущем году продвинуться по службе и получить чин подполковника, или более высокую зарплату, или жалкую премию по случаю Дня Республики!
Мы были презренными пигмеями коммунизма! Титаны повымирали давно! Куда мы идем? И все эти сооружения – о чем говорят? Что мы пытаемся сделать великие дела, имея маленькие души. Пытаемся обмануть себя, будто у нас призвание демиурга. И когда мы видим свои удлиняющиеся тени на земле, то не понимаем, что они растут не потому, что мы поднимаемся выше, а потому, что солнце опускается на небе к западу.
Гляжу на город, который расстилается у меня под ногами, и думаю обо всем этом. Почему я думаю? Я солдат, простой солдат! Солдат не должен пытаться размышлять о проблемах мира. Он должен лишь подчиняться приказам – не важно, ведут ли они его к победе или к смерти! Солдат имеет право лишь петь в строю или умереть! И если Родина пошлет меня на фронт, я пойду, если пошлет меня на учебу, пойду, если прикажет мне разрушать здания и города, я их разрушу, а если поставит мне задачу строить дворцы, я их построю.
Родина – превыше всего. Превыше всего наше государство, которому ты должен быть предан. Но что, если ты предан государству, а оно тебе больше не предано?
Спускаюсь по лестнице. Я нахожусь в Корпусе В. Помещения, как везде, огромны, у них мощные стены, еще не оштукатуренные, выложенные из специального пористого кирпича, который разбивается на осколки, как фарфор, если по нему ударить. Каменщики называют его «боярским кирпичом». Красный, как кровь, он совсем не имеет дефектов.
Повсюду видны деревянные леса и дощатые настилы, испачканные известью и штукатуркой, рваные мешки с цементом и гипсом. Ничто не закончено, и интерьеры похожи на пещеры, колодцы для лифтов, которые должны привезти, зияют страшными провалами. За отсутствием ступенек, поднимаемся и спускаемся, упираясь ногами в доски, прибитые прямо к бетону.
Местами из стен высовываются усы из железных прутьев толщиной с палец, назначение которых пока состоит, кажется, лишь в том, чтобы ранить невнимательного прохожего.
Пересекаю комнаты, помещения, огромные залы. Иногда встречаю кого-нибудь, иногда – нет.
Здесь целая вселенная, мир. В некоторых местах идет работа, циркульные пилы с зубчатыми дисками мгновенно перерезают толстые доски или распиливают на части огромные деревянные брусы. После этого отпиленная часть падает, диск еще некоторое время вращается, издавая металлический стон, который растворяется в воздухе; надо мной тонко проплывает запах смолы, разогретой от трения металла о дерево, солнце проникает через высокие окна без рам и стекол, люди говорят глухим голосом, где-то раздаются удары молотка, вокруг тепло, и если закрыть глаза, то кажется, что я нахожусь где-то в деревне, где нанятые мастера чинят крышу, прибивая дранку.
В других помещениях царит непроглядный мрак, оконные проемы закрыты панелями, которые мешают доступу света, застоявшийся и сырой воздух, насыщенный зловонным запахом, ударяет тебе в лицо. Огромные крысы в одиночку или целыми стаями перерезают дорогу без всякого стеснения. С лесов иногда раздается стук молотков, внутренние пустоты его подхватывают, разнося по всем этажам, слышатся крики, скрежет цепей, гром ведер, ударяемых о леса.
Сейчас середина сентября и воздух по утрам уже начал охлаждаться, и вместе с запахом извести и кирпича в нем чувствуется дыхание осени, люди стали более молчаливы, строятся по утрам и вечерам без каких-либо комментариев, озабоченные мыслями о хозяйстве, оставленном на произвол судьбы; иногда их окликаешь, и они не слышат, а когда услышат, то вздрагивают, будто их разбудили.
Иногда они страшно напиваются, и тогда у них словно сносит крышу, они бросаются в драку по пустякам, их охватывает ярость, и они не знают, на ком разрядиться, но на другой день забывают обо всем, и те, кто напился накануне, идут в строю тяжелым шагом, лучше сказать, отдают себя на волю взводу, подобно тому, как мертвые рыбы отдают себя сносить по течению реки, не слышат моих команд – они их просто не интересуют, я для них не что иное, как человек, который находится среди них и возвращает их домой – олицетворение военных властей, орудие принуждения, с помощью которого государство заставляет их работать, лейтенант, который устраивает им каждый день перекличку, ведет их в столовую или на рабочие точки, приказывает им построиться и взять равнение, потому что такая у него профессия, за это ему платят, даже если он работает рядом с ними. Для них я только посторонний, который не по их воле вошел в их жизнь.
Дни текут монотонно в одном и том же распорядке: в 5:00 – подъем для офицеров, в 5:45 – построение взвода во 2-й Колонии, казарма Витан III, в 6:00 – отъезд автобусами на стадион, в 6:30 – выход на рабочие точки и распределение людей.
Гашпар Доминик и еще восемь человек помогают слесарям установить башмак лесов на отметке «31», на этаже, а потом пойдут работать на другой стороне лесов под руководством мастера Понграча, десять человек отправляются в 7-ю бригаду инженера Солга делать опалубку для восьмитонной бетонной балки, которая должна быть установлена на следующей неделе, три человека – на отметку «8», гнуть арматуру в кольца, Тутикэ Штефан с тремя солдатами делают отверстия в южной части потолка на отметке «25», к мастеру Борча, штатскому, идут пять человек работать на отметке «25» над изготовлением потолочного скелета, который следует забетонировать завтра, на отметке «9» группа из четырех человек сваривает столбы и дверные перемычки, а на нулевой отметке пять человек занимаются сваркой рам для потолочных светильников.
Группа Джирядэ Костаке из восьми человек поднимается на отметку «25» – делать столярку для лесов, Бакриу со своими десятью бетонщиками монтируют на отметке «31» железные балки и фронтон, а другие шесть бетонщиков будут заниматься металлической оснасткой для вентиляционных туннелей и класть сетку на потолки, которые следует забетонировать.
В 19:30 мы будем ужинать, в 21:00 вернемся во 2-ю Колонию, в казарму Витан III. Потом вечерний распорядок, перекличка, отбой для солдат в 22:00, собрание офицеров по ротам, последние инструкции, обсуждение работы за день и в 23:00 отбой для офицеров и младших офицеров.
Иногда на «Уранусе» случаются ужасные несчастья: умирают солдаты, умирают офицеры, старшины, старшие сержанты и даже капитаны, но, товарищи, – алло! Разговоры там, сзади! Построение коммунизма на нашей родине требует усилий, построение социализма не является легким делом, жертвы – это в традициях нашей революционной борьбы, товарищи! Но кто-то все же должен расплачиваться и отвечать за это, иначе какой смысл имело бы учение партии и теория заботы о человеке, теория ответственности! Командир взвода должен предстать перед Советом чести и затем перед Военным трибуналом.
Вот почему я говорю солдатам:
– Будьте осторожны, на отметке «31» вчера погиб человек. На нем не было каски, и ему на голову сверху, с лесов, упал молоток. Да, от призывного сбора он избавился, но запомните: мертвые уже никогда не вернутся домой, не увидят свои семьи!
И солдаты мрачно поднимают руки к каскам на голове, щупают, проверяютих наличие и знают, что они их снимут только в спальнях.
Обычно я работаю рядом с ними. Я изучил кучу ремесел: научился варить, строгать рубанком, забивать гвозди и выдирать гвозди, неправильно забитые в доски, знаю, как делать и возводить леса, как заливать бетон, как гнуть железо на верстаке. Солдаты собираются вокруг меня и говорят:
– Теперь вы заправский бетонщик, товарищ лейтенант! Не забудьте, что этому ремеслу мы вас научили! Научите же и вы нас чему-нибудь!
Говорю им:
– Вот подождите, когда начнется война, я вас тоже научу стрелять из пушки, подбивать вражеский самолет из танкового пулемета и как на танках перейти через реку под водой, и как атаковать неприятеля на другом берегу!
И тогда солдаты смеются от всей души, лбы их расправляются от морщин, рты расплываются в довольных ухмылках, позволяя видеть их здоровые зубы, которыми они хвастаются во время выпивок, что вот, мол, сгибают ими арматуру или вытаскивают гвозди из досок, в которые они были забиты. С этими солдатами я бы пошел не только до Берлина, но и на край света!
Потом все возвращается к грустному и монотонному распорядку, снова слышно, как отдаются приказы, в те же часы проводятся собрания. А наверху, на отметке «31», я снова поворачиваюсь лицом к ветру, приближаюсь к краю платформы, и если бы я был птицей, то бросился бы за парапет, полетел бы далеко в страны, где нет ни осени, ни зимы, туда, где нет десяти собраний в день и десяти перекличек, а также партсобраний, военных трибуналов, советов чести или инспекций, поднимающихся на леса.
– Товарищ лейтенант!
Слышу окрик немца Дротлеффа Михаэла, вижу на проспекте бьющий фонтан, как проходят торопливо люди, и их фигуры кажутся с высоты игрушечными. Интересно, что они думают о нас?
– Говори, Дротлефф, – отвечаю я, не оборачиваясь.
– Бакриу смеется надо мной. Говорит, что профессия плотника не стоит и двух баней.
Сейчас послеполуденное солнце купается в водяных струях, выбрасываемых фонтанами внизу, и они взрываются мириадами радуг, а небо блещет такой синевой, которой я никогда не видел.
– Товарищ лейтенант, – настаивает Дротлефф.
И я отвечаю ему, не оборачиваясь:
– Скажи Бакриу, что Иисус Христос был плотником!
Потом я спешу спуститься вниз, потому что вижу, что подходят инженеры. Это целая свита во главе с начальником Бригады Национального театра (понятия не имею, почему она так называется); среди них различаю архитектора Поповичу, инженера Паскана, здорового детину, скроенного крепко, но несколько нищего духом (про него поговаривают, что он якобы связан с секу) и главного инженера Мэдуряну, слишком торопящегося, чтобы терять время на нас, офицеров и младших офицеров. Командиры взводов в его глазах – это шваль. У Поповича, напротив, с офицерами сложности. Этот индивидуум – архитектор и помешан на своем звании, но совершенно не уважает званий других, и именно по этой причине никто из нас никогда не обращается к нему, называя его архитектором, чем приводим его в бешенство. Похоже, у его деда (бывшего помещика из Делени) слугами в поместье были только лейтенанты и старшины, и он унаследовал его повадки, потому что, как только завидит кадрового военного, сразу спешит к нему. Да и другие ему не уступают:
– Ну-ка, скажи, где твои люди?
– Господин инженер, они на рабочих точках, – отвечаю я спокойно.
Жирное и красное лицо Поповичу становится синюшным:
– Слушай, ты, если ты пьян, то я тебя протрезвлю так, что будешь выговаривать слово «рыба»! Я архитектор – не инженер! Ты кто, ну?
– Лейтенант.
– По мне… хоть лейтенант, хоть сержант или генерал, для нас не важно. Все один черт. Сделай доброе дело и покажи нам, чем заняты твои люди.
Я иду вперед, в комнату справа, где группа сварщиков работает у потолка в едком синеватом дыму, который сворачивается в клубы при слабом свете. Эти двое недовольны. Первым начинает Паскан:
– Слушайте, вы напрасно едите хлеб партии!
Засунув руки в боки, разражается и Поповичу:
– Не понимаю, сударь! Что ты тут делаешь с этими солдатами, а?
– Что нам приказывают, господин инженер, – говорю спокойно, делая ударение на слове господин. – Здесь, на этой отметке, нам приказали сваривать металлическую оснастку для вентиляционных туннелей и приделать сетки для потолков. Если бы нам приказали сбросить вас с этажа, будьте уверены, вы бы уже давно были внизу!
Апоплексическое лицо Поповичу становится багровым. На какой-то момент в его глазах блестит страх. Я это замечаю, но через секунду он продолжает тем же тоном:
– Ты что, мне угрожаешь?
– Нет. Отвечаю на вопросы, которые мне заданы.
– Сударь, вы прямо такие тугие на голову? Почему вы за ними не смотрите, сударь? Разве вы не видите, что эти солдаты работают как попало?
– Они работают так, как вы им сказали. Если вы хотите, чтобы я отвечал за ошибки других, у вас ничего не получится…
В этот момент Бакриу выключает сварочный аппарат, поднимает маску и кричит Поповичу:
– Но почему мы работаем как попало, товарищ инженер?
Поповичу подпирает руками бедра и поворачивается к Паскану:
– Ты видел? И этот тоже мне говорит «инженер».
На что Паскан отвечает:
– Да они просто глупы, я тебе говорю. Эти умеют только командовать направо и налево.
Потом, обращаясь ко мне:
– Имей в виду: если вы не ускорите с установкой лесов на отметке «18» и со сваркой потолков, отправитесь у меня все к чертовой матери! Чтоб было ясно! В прошлом месяце, вы знаете, я еле вас вытащил на показатель «1». А если вы не в состоянии, дорогой мой, то идите куда-нибудь в другое место! Работать с метлой или что-то в этом роде.
– Мы и с метлой работали! Нас метлой не испугать! Но это относится и к другим, если уж мы говорим о напрасном поедании партийного хлеба.
– Очень хорошо! Это совсем не плохо, так у тебя не слетит ни одна лычка с плеча.
Трое уходят. На первый взгляд, все это может показаться конфликтной ситуацией, но это не что иное, как упражнение в унижении. Сильные мира сего нуждаются в этом так же, как профессиональные певцы распеваются по утрам, чтобы сохранить свою форму.
Все-таки вещи никогда не следует воспринимать так, как они выглядят внешне. Прапорщицкая свирепость присутствует как среди военнослужащих, так и среди гражданского технического персонала. Любопытным образом она царит только в высшей части иерархии обеих систем, там, где можно было бы ожидать, что культура и воспитание скажут свое слово. Однако об этом не идет и речи!
Подобно тому, как офицеры нижних чинов подвергаются унижениям и травле со стороны вышестоящих офицеров, гражданский технический персонал нижнего ранга подвергается унижениям и травле со стороны более высоких по рангу гражданских лиц.
Есть молодые инженеры, которых ругают, оплевывают и даже бьют главные инженеры или архитекторы. Им дают изо всех сил папками досье по голове, их выгоняют из кабинетов во время заседаний, которые проходят внизу, в деревянных бараках или иногда на отметках наверху, в специальных комнатах. Оттуда постоянно доносятся вопли начальников, крики и оскорбления. На «Уранусе» человек низведен попросту до размеров и положения собственного нагрудного знака, его топчут ногами или выбрасывают в мусорную корзину. Тот, кто здесь имеет в себе чувство чести, пропал. Он должен искать себе другую родину или во многих случаях – другую жизнь.
На «Уранусе» тебе позволено произносить одно лишь слово: «Слушаюсь!» Все, что ты говоришь помимо этого слова, ты говоришь на свой страх и риск и может быть использовано против тебя – так, как предупреждает знаменитая формула, которую американские полицейские зачитывают арестованным.
Для того чтобы выжить в подобном мире, нужно забыть о том, кто ты есть. Это основное условие, чтобы приспособиться к жизни в аду. В Дантовом аду осужденные страдают не столько от пламени, в котором они горят или от других ужасных наказаний, сколько от того, что не могут забыть про собственные судьбы. Они постоянно помнят, кто они и что сделали в жизни. Если ты офицер или младший офицер и не можешь забыть, что у тебя есть достоинство и военное образование, или если ты инженер и не можешь забыть, что закончил инженерный факультет, тогда тебе нечего делать в этом мире.
Существует молчаливая солидарность между инженерами, не имеющими руководящих функций, и гражданскими мастерами, с одной стороны, и нами, командирами взводов и рот, с другой. Не раз инженер Данку или мастер Барбу присылали ко мне людей, чтобы предупредить, что они видели полковников, поднимающихся на рабочую отметку. В свою очередь, я без колебаний посылаю к ним своих людей сказать, когда вижу, как инспектора и главный архитектор сектора поднимаются к ним.
Вместе с мастером Данку определяем, сколько касок, страховочных поясов и лопат нам потребуется. Составляем список. Собираю поломанные лопаты или неисправные тачки. Беру с собой бетонщиков Гашпара Иоана из Ботошань, Михалаке Некулая из Кудалба, Зорилу Гогу из Рогова, Макавею Ионела из Тэтэрлэу, Керекеша Штефана из Сын Паул и Лунджяну Петру из Баништя.
Составляю из них группу, с которой отправлю инвентарь за пределы стройки, в сектор складов, чтобы сдать старый и получить новый. Трудно нам будет идти только туда, а обратно мы возвращаемся с тремя новыми тачками, в которые положим остальную снасть.
По дороге встречаю Филпишана Иона из Регина, Кристя Георге из Алба-Юлии и Надя Бала из Прайда, Харгита. Они говорят мне:
– Вот, товарищ лейтенант, закончилась арматура.
Начинаю рыться в карманах брюк и потом в карманах блузы. Разочарованный, говорю Кристе:
– Георге, у меня тут было в карманах пять тонн арматуры… не знаю, куда я их засунул.
Кристя, по вере баптист, классический тип арделянина, говорит мне в шутку, пока я обыскиваю карманы:
– Товарищ лейтенант! Может, эти пять тонн арматуры у вас в планшете?
– Нет, Георге. Думаю, они у мастера Саву на складе, там, куда вам надо было идти с самого начала, а не ко мне. Ты не думал о том, что в первую очередь надо идти к нему?
– Да, конечно, товарищ лейтенант! Как раз сегодня ночью мне снилось, что я был…
– Кристя, – кричу я ему, – если начнется третья мировая война, то по твоей вине!
– Слушаюсь! Я молчу. Мы идем на склад к Саву.
И быстро уходит со своими двумя товарищами, направляясь вниз к складу, который находится за вышкой часовых.
Я дохожу до своего склада, сдаю инвентарь и получаю новый. После этого участвую в двух собраниях с кадрами. Наступает час обеда. Спускаюсь со взводом в столовую, следуя обычным маршрутом. Часы проходят быстро, время летит. На отметке «11» обваливаются леса, и четверо раненых отвозят в госпиталь на двух машинах скорой помощи. Острые завывания удаляющихся сирен перекрывает стук молотков, скрежет лопат о днища корыт с известью и рокот цепей, которые поднимают их на леса.
Повсюду слышны торопливые команды. На лесах снизу доверху копошится людской муравейник, выкрикивая фразы по-венгерски, по-немецки, по-румынски или по-русски (липоване). Разноплеменный Вавилон, начали смешиваться твои языки! Неужели придет день, когда мы больше не будем понимать друг друга? Он еще не скоро или уже близко?
Позже чувствую холод в костях и вижу, как убывает солнечный свет. Первый признак приближения осени – это когда чувствуешь, как наступают вечерние холода. Что касается света, то летом мы застаем, в течение двух или трех месяцев, закаты, когда прекращаем работу в 19:30 и выходим со стройки, а в остальную часть года мы их не видим. А начиная с сегодняшнего дня, у нас уже не получится заставать и рассветы, потому что мы будем приступать к работе на час раньше наступления утренней зари. Поэтому первый признак, по которому мы определяем, что день закончился, – это вечерняя прохлада.
Но окончание дня не означает и окончания работы. Работа завершается только в 19:30, когда снаружи осенью уже темно. Мы ведем жизнь слепых кротов, которые находятся вдали от дневного света. Призывники не выдерживают такого адского рабочего распорядка больше шести месяцев. А мы, офицеры и младшие офицеры, выносим. Мы работаем по восемнадцать часов в сутки.
Приговоренные к принудительному труду на угольных шахтах или рудниках работают по пять часов в день. Ссыльные русские в исправительно-трудовых колониях в Сибири, которые рубят лес или разбивают камни, работают по четыре часа в день. Английские и американские пленные в японских лагерях времен второй мировой войны работали самое большее девять-десять часов в день. В Доме Республики, на «Уранусе», румынский офицер работает по восемнадцать часов! В пять утра он уже на ногах и в 23:00 кладет свою голову на подушку, чтобы заснуть. Это действительно коммунистическое достижение! Стаханов был бы посрамлен трудовыми нормами, определенными Коммунистической партий Румынии для военнослужащих.
Однажды на партсобрании генерал из Высшей дирекции армии сказал нам, что, когда мы выйдем на пенсию, каждый год, проработанный кадровым военным на трудовых стройках будет засчитан как два года трудового стажа.
А на том собрании мы были поражены. Нам не приходило когда-либо в голову слово «пенсия». И мы даже себя не представляем старыми. Мы видели только стройку с месивом грязи, строительными лесами, работой и ее адским темпом, видели умирающих вокруг нас солдат, офицеров и младших офицеров. То была война, на которой мы умирали молодыми, а этот бюрократ говорил нам о пенсиях…
Чувствую, что продрог до костей и устал. Смотрю на часы. Сейчас почти 19:30. Собираю взвод и приказываю, чтобы рабочий инвентарь был сдан на склад и заперт на замок. Строю людей и направляюсь с ними к выходу.
Люди волнами выходят из отверстий-колодцев для лифтов и выливаются из проемов в стенах, как речной поток, пробивший запруду. Пыль плавает в темноте, сквозь которую лица призывников еле видны. Извержение людского потока невозможно остановить, меня подхватывает толпа, толкает к стене, на мгновение поднимает над рекой касок, которые поблескивают во мраке. Чувствую, как ко мне прилипают вспотевшие, разогретые тела с жесткими конопляными поясами. В ужасной толчее ощущаю, как у меня перехватывает дыхание. Сотни, тысячи, десятки тысяч солдат. Кто-то вдалеке, завывая, отдает приказ, рукоятка чьего-то молотка упирается мне в желудок, моя правая нога ударяется обо что-то твердое, но мне не удается этого увидеть, перед глазами у меня прыгают зеленые искры.
Мой взвод остался где-то позади. Прижимая к груди синюю тетрадь с боевым расписанием моего взвода, пытаюсь сориентироваться. Раздаются пронзительные свистки, смешанные с гуденьем голосов. Толпа неостановимо течет вперед. Конец толстой проволоки, торчащей из стены, рвет мне блузу на плече, и на мгновение думаю о том, что она могла бы вонзиться в горло или грудь.
Мы еще внутри Дома. Рабочий день окончен. Теперь мы направляемся к выходу. Мы прошли через корпуса B и C, пересекаем огромный холл и наконец попадаем в зал Объединения, где мы останавливаемся. Оглушительный гул толпы заставляет воздух дрожать под гигантским плафоном. Где-то позади меня кто-то кричит как с того света:
– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!
Это Гашпар.
– Я здесь, Гашпар! – кричу я. – Я здесь, с вами! Я здесь!
Из последних сил хватаюсь за стояк лесов. Я нахожусь совсем рядом с высокой бетонной колонной, к которой меня придавливает огромная людская масса. Я с большим трудом подтягиваюсь к стояку. Чувствую, что мое тело чуть не разрывается на части, но мне удается немного приподняться над другими.
– Где ты, Гашпар?
– Мы все под лесами!
С трудом пробираюсь к ним. Они почти задыхаются, но сумели сохранить взвод в собранном виде. В циклопическом амфитеатре, единственным украшением которого являются толстые бетонные столбы, сгрудились несколько тысяч военных. Люди разных возрастов притиснулись друг к другу, как сельди в бочке.
Снаружи спустилась ночь и идет дождь, мы чувствуем, как дождевая влага поступает через окна, в которых гудит ветер. Все же такой людской давки до сих пор еще не было. Обычно покинуть Дома не представляет особой проблемы – выходы достаточно просторны для того, чтобы не создавалось большой давки и скопления многих сотен людей, сидящих практически друг у друга на голове. Но на сей раз военные стоят на месте, им мешает что-то впереди, но непонятно, что именно. Яростные ругательства и проклятья взлетают и тают в глухом пространстве между непоколебимых стен. Кто-то кричит издали, со стороны выхода:
– Товарищи! Товарищи! Оставайтесь на местах!
Со стороны толпы поднимается общее «Ху-у-о-о-о!». Люди вытягивают шеи, чтобы глотнуть воздуха, некоторые вытирают пот со лбов грязными рукавами комбинезонов. Но большинство не могут высвободить свои руки и остаются в сдавленном положении, проявляя стоическое терпение. Новый возглас «Товарищи!» раздается издалека, и новое продолжительное «Ху-у-о-о-о!» перекатывается, как гром, под широкими сводами, но теперь мы знаем, что происходит: выход заблокирован, огромные ворота из листового железа закрыты и ревностно охраняются полковниками-штабистами и политруками.
– Внимание! Внимание!
Мало-помалу волнение людского моря успокаивается. Где-то впереди раздается голос Ликсандру Михаила, самого усердного штабного офицера:
– Внимание! Никто не выйдет раньше 19:30. Приказ генерала!
С трудом установившаяся тишина взрывается. Снова свист, ругательства и улюлюканье.
– Но половина уже есть! – вырывается из тысячи грудей.
Я смотрю на часы. 19:30 уже прошло. Вместе со мной сотни, тысячи глаз смотрят на циферблаты часов. Среди офицеров у ворот слышатся горячие споры, и до нас неясно доносится голос.
– Внимание! – кричит впереди, издалека, капитан Мирча Кирицою, партийный секретарь.
Как по волшебству, наступает тишина. Мирча Кирицою – единственный офицер-политрук, которого уважают все без исключения офицеры. Это пехотинец, человек цельный, крепкого сложения, с каштановыми волосами, которые все время падают ему на глаза, круглолицый. Говорят, что он дважды представал перед военным трибуналом за недисциплинированность. Некоторые утверждают, что это единственный политрук рабочего происхождения, но точно никто ничего не знает. Кто-то кричит:
– Давай, говори, капитан Кирицою! Тише! Кирицою точно пропустит, и мы выйдем!
И мы слышим капитана Кирицою:
– Товарищи! Часы товарища командира Ликсандру отстают на десять минут. Можете выходить! Взводам соблюдать порядок в три ряда, начальники бригад – во главе рядов и командиры взводов – впереди! Взвод без командира останавливается! Во время перехода в столовые шагать в ногу, никто не покидает строй. Перед товарищем генералом Богданом проходить парадным шагом и отдавать честь. Выходите!
Общий радостный гул перекатывается между стенами. Стальные двери начинают медленно раздвигаться. Давка страшная. Офицеры и младшие офицеры бьются изо всех сил, чтобы обеспечить порядок в толпе из нескольких тысяч военнослужащих, которые хотят как можно скорее выбраться наружу.
Наконец двери раскрываются целиком, и первые подразделения буквально вываливаются из них. Между входом в здание и плацем для сборов находится глубокая яма, вырытая бульдозерами, через нее перекинут деревянный мост. Тысячи обутых ног вступают на мост, и пятки подкованных ботинок гремят по поперечным доскам. Иногда я просыпаюсь посреди ночи, и у меня такое ощущение, что я слышу, как тысячи пар ботинок беспрестанно топочут по мосту. А после того, как засну, этот топот преследует меня во сне.
Подразделения идут непрерывно, одно за другим. Дождь сыплется с потемневшего неба, тронутого ночным мраком – дождь мелкий и холодный, дождь враждебный, осенний. Слева от меня солдат поскальзывается на влажной доске и, охнув, падает. Он поднимается, чертыхаясь, ему помогают соседи, которые спешат его поддержать, чтобы он не попал в темноте под ноги тем, кто идет сзади. Дует резкий ветер, и ни одной зажженной лампочки вокруг. Мрак, ветер, дождь и ямы, в которые рискуешь свалиться и сломать себе руку, ногу или шею. Не думаю, что наш народ, наша страна избавятся когда-нибудь от ям.
Ботинки хлюпают по грязи; когда идет дождь, стройка утопает в болоте. А сейчас осень и идет дождь.
– Держи равнение, солдат! Левой! Левой! Лево, право, левой!
Капли дождя барабанят по каске, вода проникает через тонкую блузу мне на грудь, чувствую, как она холодом сбегает по позвоночнику, мои ботинки вязнут в грязи по самые шнурки. Ботинки, одинаковые ботинки, умноженные на десятки тысяч штук, месят грязь стройки.
– Держи равнение, солдат! Держись ближе! Лево! Лево, право, левой!
Грязь проникает сквозь мои разбитые ботинки, мои носки плавают в грязи, моя униформа вся мокрая и залеплена грязью. Впереди неожиданно мигает несколько раз фонарик и потухает. Этот беспроводной телефон командиров взводов шлет мне предупреждение. Я вынимаю фонарик и передаю сигнал дальше. Слышатся голоса других командиров взводов: «Где, черт возьми? Что это? Что вы увидели?..»
Ослепительный свет разбивает темноту. «Дачия» с включенными фарами стоит сбоку от дороги, за углом барака. Слышатся задыхающиеся команды: «Выше ногу! Выправить грудь!» Потом полные испуга голоса кричат пониженным тоном: «Генерал же, генерал!»
Генерал смотрит на нас из машины. Мы вошли в полосу, освещенную ее фарами. Люди шагают в ногу, обдавая друг друга грязью, и глядят вправо, отдавая честь, – возможно, первую честь, отданную в темноте военными. Возвышенное зрелище! Я впереди взвода. Еще немного, и я выйду из светового фокуса фар. Слышу, как сзади голос испуганно шепчет: «Товарищ лейтенант, упал Лупоайа!», – и я говорю низким голосом, сжав зубы и не прекращая отбивать парадный шаг: «Поднимите его скорей, не на фронте же он пал под огнем неприятеля!»
Проходим, наконец, мимо генерала и спускаемся «в яму», чтобы дойти до стадиона. Оборачиваюсь на ходу, ища глазами Лупоайа:
– Ляд тебя забери, Илие! А если бы я попал под арест из-за тебя?
– Я поскользнулся о булыжник, товарищ лейтенант! – говорит Лупоайа виноватым голосом.
– Да он и ночью с кровати брякается, товарищ лейтенант! – говорит Филпишан.
И все мы разражаемся смехом. За Холмом плача (то есть на склоне, который спускается к стадиону) грунт влажный, и люди спускаются, страхуя себя рукой или держась за руки. Далеко внизу различаю голос майора Михаила, который кричит офицерам: «В ногу! В ногу!»
Год назад такая команда показалась бы мне абсурдной и возмутительной. А теперь уже не кажется. Теперь я привык, так что выкрикиваю машинально: «Подтянуться! В ногу!»
Тогда, при появлении на «Уранусе», все мне казалось абсурдным и возмутительным: отдавать честь ночью, команда «смирно!» в помещениях, шаганье в ногу при подъеме на склон и спуске с него – как днем, так и ночью, во время дождя или снегопада, выговор офицерам и получаемая ими пощечина в присутствии солдат, бесчеловечный режим труда… То есть все то, что не записано ни в каком уставе, или все то, что противоречило воинскому уставу.
Все это мне казалось возмутительным тогда, но потом все стало казаться естественным. Здесь практически не существовало никакого устава, но только воинский мир, который деградировал, одичал и сохранил лишь внешние признаки того, чем он когда-то был.
С изумлением я понял тогда, что не только генерал мог устанавливать правила по своему желанию, но и простой лейтенант. Так я придумал «перекличку по родам войск» взвода. И тогда я впервые подумал с ужасом, что, будь я майором, полковником или генералом, будь я «ответственным» лицом, я, может быть, подписал бы еще более подлые и коварные циркулярные приказы (ЦП) и общие приказы (ОП), чем те, что подписывали наши нынешние командиры. Может быть, я был бы еще злее, чем Ликсандру Михаил или капитаны-политруки Шошу и Нягое. Потому что кто знает, что может твориться в душе человека, когда ему прикалывают еще одну звездочку на погон, когда он получает «высшие задания» или когда ему цепляют на грудь железку, называемую медалью. Я читал Маркса, Ленина, Троцкого, Руссо и читал по-французски речи Мао и Хо Ши Мина, вьетнамца, который своим гением равен Марксу. Разве я не был убежден, что будущее мира может быть только социалистическим? Разве это был не я – тот, кто встал на партийном собрании в полку Пантелимон и прокричал полковнику Василеску, главному политруку полка, и командиру Мурешану, что все, что они делали, не было ни социализмом, ни коммунизмом?
Естественно, мой перевод в колонию «Уранус» произошел почти мгновенно. Но если бы вместо того, чтобы отправлять меня на «Уранус», меня бы привезли к министру обороны и министр сказал бы мне: «Вот настоящий коммунист! Партия доверяет тебе! Мы производим тебя в чин генерала и назначаем тебя начальником пропаганды всей армии», – что было бы со мной тогда? Может быть, я стал бы в миллион раз более бешеным и безжалостным, чем все те невежи с погонами генералов и полковников, которые надсматривают за нами на «Уранусе»! Ибо идеология, будь она коммунистическая, капиталистическая, колониалистская или империалистская, подобна браку, о котором говорит Павел: «Соединен ли ты с женой? Не ищи развода. Остался ли без жены? Не ищи жены» (Павел, Первое послание к коринфянам, 7, 27).
Редьярд Киплинг умер в убеждении, что Британская Империя была высшей формой человеческой цивилизации, хотя и знал, сколь преступным был английский колониализм. Почему бы и мне было не верить в социализм? То был злой ангел, что принес меня на «Уранус», или то был мой добрый ангел? Он бросил меня сюда, чтобы погубить или чтобы спасти? Этот вопрос мучил меня иногда по ночам, когда я не мог спать. А таких ночей было немало. Какие я имел козыри перед моими фанатичными надсмотрщиками? Один все же был. И я, и они были занесены на «Уранус» одной и той же судьбой. Но я не разыгрывал свою карту повышения в звании. А они ее разыгрывали, и остались такими же негодяями!
Добираемся, наконец, до «ямы», на место бывшего стадиона, рядом с бараками штатских рабочих, которые давно ушли домой. Земля пропитана водой. Внизу уцелело несколько полос пористых каучуковых ковровых дорожек красного цвета, которые некогда устилали стадион. Военные собираются повзводно, поротно и побатальонно. Дождь не перестал, но, кажется, он уже не такой противный, а ветер утих. В свете мощных прожекторов, которые сияют над толпой, видно, как падают с неба мириады водяных капель. Тысяча восемьсот человек кашляют, волнуются, топают или сплевывают, и командиры выбиваются из сил, пытаясь их построить. Впереди, примерно в пятнадцати метрах, одетый в дождевой плащ, с капюшоном, надвинутым на глаза, неподвижно и угрожающе стоит командир, полковник Станку, окруженный штабными офицерами. Голос его звучит сурово:
– Выполнить перекличку кадров!
Команда переходит от человека к человеку: «Выполнить перекличку кадров! Выполнить перекличку кадров!»
Старший лейтенант Паскал, командир роты, проверяет нас. Мы, офицеры и младшие офицеры, все на месте.
Снова слышится голос командира, застывшего под дождем в той же позе, с руками за спиной и капюшоном, надвинутым на глаза:
– Доложите немедленно в письменном виде об отсутствующих кадрах и принесите листки бумаги ко мне. Быстро!
Дождь резко усиливается и льет как из ведра. Порывы ветра, который опять задул, бьют по рядам военных, выстроенных на плацу. Удивительно, что дождь нас преследовал все это время – с начала года и до сих пор. Он присутствовал на многих наших сборах, во время многих наших работ вне Дома. Всякий раз, когда нам приходится работать на улице, дождь начинает моросить, как будто хочет нас выжить отсюда, с «Урануса», чтобы вместе с ветром остаться единственными хозяевами на лесах и во всей колонии.
– Начинайте вечернюю перекличку! – снова раздается голос командира.
Командиры батальонов выходят на семь шагов вперед, поворачиваются налево-кругом и приказывают:
– Командиры рот, начинай вечернюю перекличку!
Командиры рот делают пять шагов вперед и командуют в свою очередь:
– Командиры взводов, начинай вечернюю перекличку!
Выхожу на три шага перед взводом, построенным в колонну, делаю налево-кругом и приказываю:
– Командиры групп, выполнять перекличку по группам!
После этого сразу иду к своему взводу. Командиры групп – Джирядэ, Бакриу, Гашпар, Тутикэ и Лунджяну приближаются ко мне. Под холодным дождем наши каски почти соприкасаются, и я им шепчу:
– Если отсутствует хотя бы один из солдат, я несу прямую ответственность, чтоб вы знали…
– Никто не отсутствует, товарищ лейтенант, – говорит Джирядэ низким голосом, – мы всех пересчитали. Куда мы, к черту, денемся, товарищ лейтенант? Эти больны на всю голову: держать нас здесь под дождем, делать перекличку…
Бакриу тоже вмешивается:
– Товарищ лейтенант, неужели они не хотят избавить нас даже от переклички под дождем?
– Не знаю! – говорю. – Если нагрянет сверхконтроль от секуритате, а люди не все, то ночью мы все шестеро будем ночевать на улице Рахова, в отделении секуритате, а завтра утром нас будут кормить настойкой из дубины.
Слышится нетерпеливый голос старшего лейтенанта Паскала:
– У вас все, товарищ лейтенант? Докладывай!
– Никто не отсутствует! Личный состав в сборе! – кричу я.
В других подразделениях докладывают в иерархическом порядке об отсутствующих военнослужащих (по уважительной или неуважительной причине). Силуэт командира, который застыл вдалеке, перед фронтом, в плащ-палатке с надвинутым на глаза капюшоном и руками, заложенными за спину, наконец двигается к нам.
Наверняка что-то не так, что-то случилось! Нам сообщат о новых приказах. Или наказаниях. Фактически для этого мы и собираемся. Никогда нас не собирали, чтобы похвалить кого-то, а наоборот, чтобы мы выслушали решения о наказаниях. Именно по этой причине, даже когда мы приходим на партсобрания или на ежедневные сборища, мы напоминаем разбойников, которые собираются для того, чтобы спланировать убийство или грабеж. А собрания – это центральный пункт всей нашей жизни, мы вращаемся вокруг них, как рукава галактики вращаются вокруг собственного центра. И не проходит дня, чтобы мы не собирались! Континенты могут погрузиться в океан под ударами сейсмического катаклизма, реки могут выйти из берегов, солнце может не взойти на следующий день, но собрания в воинской части не могут не состояться!
– Внимание!
Тишина становится еще более гнетущей, слышно только бормотание дождя. В свету прожекторов кажется, что лужи на стадионе вскипают. Голос командира звучит мрачно:
– В последнее время в нашей части снизилась дисциплина. Товарищ полковник Блэдулеску познакомит вас с некоторыми фактами по этой части. Предоставляю вам слово, товарищ полковник!
Инженер-полковник Блэдулеску выходит вперед, таща за собой огромный портфель. Это человек примерно шестидесяти лет, носит очки и иногда бывает не лишен чувства юмора. Несмотря на это, с ним опасно иметь дело или пытаться вступать с ним в разговор. Большая ошибка – судить о нем по внешнему виду.
– Я закончу быстро, чтобы вас не задерживать, – начинает полковник Блэдулеску.
Слова его, перекрываемые шумом дождя, звучат глухо и как будто идут издалека:
– Вчера ночью умер призывник. Умер, сгорел живьем. На него опрокинулся котел с кипящей смолой. Между прочим, он был пьян… Идиот лейтенант, который бросился ему на помощь и пытался оттащить его от огня, наступил в лужу разлитой смолы, и ему прожгло мясо до костей. Он остался без пяток на ногах и сейчас находится в военном госпитале. Другого призывника раздавило кипой стальных листов, сорвавшихся с троса крана. Всмятку… Он тоже был пьян. Лейтенант, который стоял рядом с ним, Наумеску, находится в военном госпитале в состоянии между жизнью и смертью… Тоже пьяным умер капрал срочной службы Опреску, на которого обрушилась балка…
Капитан Кирицою, стоящий рядом с полковником, в какой-то момент нервно возражает:
– Товарищ полковник, давайте говорить серьезно, черт возьми, ведь не все они умерли пьяные!
Блэдулеску на секунду теряется:
– Кирицою… Я говорю, что… надо, чтобы все знали… пьянство приводит к несчастным случаям…
– Это другой разговор, но мы не можем заявлять, что все, кто погиб, были пьяны! Здесь две тысячи полноценных мужчин. Вы хотите их напугать стаканом ракии? Или вы думаете, что та смола вылилась на призывника, потому что увидела, что он был пьян?
По всей видимости, я вижу то, что до сих пор еще никогда не видел. Ни один партсекретарь не позволяет себе подобных выходок перед строем военных.
Полковник Блэдулеску продолжает:
– Хочу обратить ваше внимание, что на стройках по стране отмечены случаи холеры. И у нас были обнаружены трое больных дизентерией. Во всех подразделениях ДРНХ нашей социалистической армии работают десятки тысяч военнослужащих, но многие из них проявляют недисциплинированность и этим создают большие, очень большие проблемы для руководства партии и нашей армии. Сорок тысяч военнослужащих работают в трудовых воинских частях, в народном хозяйстве, тридцать пять тысяч военнослужащих распределены в сельском хозяйстве для сбора осеннего урожая и подготовки полей для весенней вспашки, двенадцать тысяч военнослужащих находятся в распоряжении экономических министерств, более двадцати пяти тысяч военнослужащих работают на Румынских железных дорогах и в 35-й Бригаде по строительству дорог, другие…
– Давайте я скажу, – прерывает его Кирицою. – Cто двадцать тысяч румынских военнослужащих работают в трудовых военных бригадах в народном хозяйстве, и около трех тысяч офицеров и младших офицеров командуют ими. Мы выполнили свой долг и довели до вашего сведения, что вы должны соблюдать нормы гигиены и дисциплину, чтобы вы могли вернуться домой в пальто из ткани, а не в пальто из сосновых досок…
– А из тех, что с дизентерией… одного нашли в нетрезвом состоянии, – упрямится Блэдулеску, чтобы продолжить свою идею фикс.
Это опять выводит из себя капитана Кирицою:
– Господин полковник! Не имеет значения, господи помилуй, был ли он пьян или нет, – какого черта, это смешно!
Полковник Блэдулеску поднимает руку, чтобы поправить очки и произносит обескураженно:
– Конечно… да… все так, я только довел до вашего сведения… Но, – продолжает он со свежими силами, – все эти несчастные случаи произошли исключительно по вине командиров взводов, которые практически не командуют. Вопиющая халатность в ротах, мы выявили старшин, у которых на вещевых складах царит беспорядок. С товарищем Станку мы проверили вещевые склады. Полный кавардак, ничего нет, что было бы в порядке, кальсоны лежали вперемешку с ватниками, резиновые сапоги рядом с дождевиками. Но зато первым делом господа старшины пили кофе и играли в нарды. Другой вопрос – мы заметили, что никто больше не чистит ботинки гуталином – так, как положено по уставу…
Дождь безжалостно поливает нас. Мы стоим и слушаем эту галиматью. Стоим под дождем и слушаем. Мы устали, мы на ногах с пяти утра, сейчас половина девятого вечера, нас поливает дождем, а полковник льет нам в уши полную ерунду. Ладно бы еще говорил о серьезных проблемах, с которыми мы сталкиваемся: еда, жилье, транспорт, гражданские, которые воруют, приписывают себе нашу работу, вши и клопы в комнатах. Но нет, стоим под дождем, а наши командиры говорят нам о кальсонах, лежащих не на месте на вещевых складах у ротных старшин и о необходимости начищать гуталином ботинки.
Целое столетие генералы Румынской королевской армии и затем генералы нашей социалистической армии воровали по-черному из бюджета армии и покрывали огромные недостатки в оснащении и подготовке войск пышными военными парадами, с демонстрацией танков, пехоты, ракетных частей, с самолетами, которые пролетали над глазеющей толпой, собранной ради зрелища и падающей на спину от восторга. Потому что, глядя на эти грошовые парады, румын накапливает гордость, как жир на спине у поросенка. Но если гражданских можно одурачить, с военными так не получится.
И тогда для военнослужащих изобрели собрания и содержание на казарменном положении, арест и Военный трибунал плюс тетради командира взвода с вписанными в них планами развертывания, а туда надо было заносить все, что ты делаешь как офицер в течение дня военной подготовки, поминутно. И я именно этим занимался в танковом полку в Пантелимоне. И меня вызывали «на проверку» к командованию батальона и подвергали вопросам комиссии, в которою входили секретарь комитета партии батальона капитан Марин (горбатый карлик с крючковатым носом, куриными мозгами и телом-скелетом, не весившим и сорока килограммов – вместе с ботинками и со всем прочим), майор Аксимов (безграмотная бестия, который приводил к дисциплине своих подчиненных с помощью кулаков и воспитывал их в духе нашей коммунистической идеологии дубинкой, которую он держал за дверью канцелярии) и полковник Василиу, тип лицемерный и совершенно бесхарактерный.
Все трое внимательно, от корки до корки изучали мою тетрадь, рассматривали более получаса триста страниц, исписанные мелко и разборчиво, карты, нарисованные мной на протяжении трех месяцев труда и бессонных ночей, смотрели на безупречные планы развертывания, на безукоризненные ежедневные распорядки, дискутировали шепотом между собой и потом, после паузы, капитан Матей встал и сказал мне от имени комиссии: «Ваша тетрадь – образец тетради командира взвода, только жаль всей вашей работы, товарищ! Вы записали все шариковой ручкой, а карты нарисовали слабыми цветами, тип 3. Сделайте другую тетрадь, которая бы соответствовала нашим требованиям и где записи были бы сделаны авторуч кой, а карты раскрашены более яркими красками, тип 9. До тех пор у вас в записи за этот год оценка будет “удовлетворительно”».
Однако на этом подобные вещи не кончились, они продолжались повсюду, естественно, и на «Уранусе», где кучка политруков и командиров подобного типа дисциплинировала нас собраниями во время дождя, парадным шагом, печатаемым по грязи, лавиной приказов, шпионажем за кадрами и неожиданными проверками, военными советами и судами, карцером, кулачным боем и террором бессонных ночей после восемнадцати часов работы. Потому что борьба за построение социализма тяжела, товарищи! «И чем ближе мы будем к коммунизму, тем больше у нас будет врагов!» (Сталин)
А время идет. Слово берет майор Ликсандру, интеллект которого только совсем не намного превосходит интеллект бетонной стены.
– Я хочу вам показать два слова… в двух словах… то есть я хочу вам показать в двух словах две проблемы…
Если майору удалось так быстро сказать, что он хочет, значит, он достиг высот ораторского искусства. Его рост почти два метра, а изогнутый рот делает его голову похожей на голову акулы. Кажется, что он боится того, что не сможет говорить, и делает отчаянные усилия, чтобы побороть не страх (у боссов из командного состава нет ничего похожего), а бессилие выражать свои мысли и избежать какофонии. Послушаем его:
– Товарищи офицеры… и младшие офицеры, командиры взводов… и рот… и батальонов…
Здесь он поворачивается к полковнику Станку, как будто для того, чтобы попросить у него одобрения продолжать, но «цыган» остается по-прежнему неподвижен, как статуя, и майор продолжает:
– Будучи в командовании части, я тоже заметил нарушения! И не понимаю (резкий жест, руки нервно раскинуты в стороны) – если тебе не подходит… командиром взвода, иди-ка ты, приятель, куда угодно, сделайся пекарем, сторожем, если хочешь, чтобы… и выполняй уставные правила, которые… когда ты поступил в училище, ты приносил присягу! Я это хотел сказать и обращаю внимание на… что я буду сурово наказывать за отклонения от устава… Я кончил…
Темный и угрожающий силуэт командира части выдвигается к нам, словно вырывается из мрака, царящего за его спиной. Через несколько шагов, сделанных без спешки, полковник Станку произносит своим глухим, но сильным голосом, не отбрасывая капюшон за спину, так что мы не можем видеть его лицо на свету.
– Как указали те, что говорили до меня, дела не обстоят хорошо. Не хочу вас здесь много задерживать, прежде всего, время уже несколько позднее. Мы не должны забывать, что в первую очередь мы военные и только после этого строители.
Неприемлемо, чтобы на этой военизированной стройке, имеющей жизненную важность, военнослужащий забывал, что он военнослужащий, и нарушал военную дисциплину. Я отправил сегодня двух командиров взвода под арест. Я их наказал за то, что они были не стрижены и небриты. Если я не прощаю больших нарушений, то не прощаю и малых. Потому что с них начинается недисциплинированность, а отсюда доходит до смертельных случаев или до людей, которые по пьянке убивают друг друга. Убежден, что именно это хотел сказать товарищ полковник Блэдулеску. Сейчас, соблюдая порядок, под наблюдением командиров, вы пойдете в столовую. Товарища капитана Кирицою, партийного секретаря, жду, чтобы он зашел ко мне в кабинет. Приятного аппетита в столовой!
– Здравия желаю! – выкрикивает весь строй, а полковник Станку поворачивается и удаляется, поглощенный ночью, из которой он, чудится, вышел.
Мы разбегается по взводам. Кричу своим:
– Внимание! Взвод, равняйсь! Взвод, смирно! Взвод, налево, по направлению к столовой, в колонне по одному, вперед быстрым шагом марш!
Люди поспешают, счастливые, в столовые залы, в то время как мы, офицеры и младшие офицеры, бредем устало позади них в свете прожекторов.
– Ну и дождь собачий! – говорит старшина Цику.
– Да будет тебе, Цику, – он тебе грехи твои смоет, – откликается капитан Шанку. – Вижу, что ни ты, ни лейтенант Пóра не чистите с гуталином свои ботинки! Не знаю, что вы еще будете делать в армии с такой недисциплинированностью, понимаешь, – продолжает он притворно, сохраняя неподвижное выражение на лице.
– Я думаю последовать совету товарища майора Михаила, – говорю.
– То есть?
И Шанку наполовину поворачивается ко мне, косо глядя на меня с чем-то вроде нервного любопытства.
– То есть сделаюсь пекарем, товарищ капитан!
Капитан Костя Вирджиникэ, который прибыл сюда из Фетешти, замечает:
– Недурно, лейтенант! Это самая древняя профессия в мире.
– Нье-е-ет! – говорит Шанку, протягивая слово на русский лад. – Самая древняя профессия в мире, Костя, – это профессия проститутки! Ты что, не знаешь?
– Неправда! Ну, сам подумай. Ни одна проститутка не возьмется за свое ремесло на голодный желудок. Она должна покушать. Так что все равно пекарь был сначала.
– Ну, тогда тоже не пекарь был сначала, а человек, который посеял зерно, потому что пекарь не примется печь хлеб, пока у него не будет зерна. А тот, кто посеял зерно, не мог бы его посеять, если б не было того, кто вспахал землю. И если так продолжать, то можно во всем запутаться – так, как мы запутались здесь, в Доме Республики.
– Не важно, – упрямствую я, – я сделаюсь пекарем! Хотя бы помру сытым! Совет майора Михаила – хороший.
– И я тоже в пекарню пойду! – вступает в разговор командир взвода Цику.
– Стой, Цику, какого черта ты туда пойдешь? Ведь место пекаря уже занял Пора, – удивляется Костя.
– Да, но сказал же товарищ Михаил: «Иди-ка ты, друг, в пекари или сторожа!»
– А-а-а-а! – протягивает Костя. – Значит, ты идешь в сторожа!
На секунду он задумывается, потом говорит:
– Нет, никто из вас ни в какую пекарню не пойдет. Вы как миленькие пойдете под арест и после этого прямо в военный трибунал – и ты, и ты, приятель (тут капитан передразнивает голос Михаила). И знаете почему? Потому что тот же товарищ Михаил сказал, дословно привожу его фразу: «Если тебе не подходит… командиром взвода, иди-ка ты, приятель, куда угодно, сделайся пекарем, сторожем!» А тут самое время для обсуждения вашего поведения. Итак, вам не подходит быть офицерами, приятель, – ваша проблема. Но это означает, что вы сознательно игнорируете тот факт, что «мы не должны забывать, что в первую очередь мы военные» (и здесь капитан имитирует глухой голос полковника Станку). Вы грубо нарушаете воинский устав. Капитан Шанку Дан!
– Слушаюсь! – произносит кратко, с поспешной услужливостью, Шанку, приближаясь мелкими шагами.
– Скажи-ка, какое полагается наказание за дезертирство и серьезное отклонение от воинских устава и морали!
– Год тюрьмы, – четко отвечает Шанку.
Но Костя набрасывается на него:
– Товарищ капитан! Год тюрьмы дают за разговоры в строю! А я говорю о дезертирстве!
– А-а-а! – говорит Шанку. – За дезертирство – три года!
– Тогда не буду пекарем, – говорит Цику.
– Вот так правильно, товарищ командир взвода. Ты сразу понял, как сильно любишь профессию кадрового военного.
– Так точно, товарищ капитан, – говорит Цику, сглатывая слюну.
– А ты, Пóра? – говорит Костя.
– Я, думаю, пришел к такому же выводу, как и товарищ комвзвода Цику. – Более того, заявляю, что у меня даже и в мыслях не было отказываться от военной формы и идти в пекари, но в минуту затмения я был введен в заблуждение подрывным и подстрекательским призывом товарища майора…
– Вот так – да! – с удовлетворением восклицает капитан. – Теперь ты рассуждаешь здраво! Можешь ли ты дать показания в этом смысле, товарищ?
– Когда угодно и чистосердечно, – говорю с притворным раболепием.
Все остальные – лейтенант Ленц Василе из Бухареста, лейтенант Панаит Ион, арджешанин, как и я, капитан Морошану Ромео из Байя Маре, старший унтер-офицер Геца Василе из Турды, командир взвода Киву Илие из Каракала разражаются хохотом. А капитан, который совсем не смеялся, продолжает:
– Вот мы тут смеемся, а в сарае свинья подохла! И лежит задницей к двери! А дверь открывается снаружи внутрь…
– Наверняка начальник строго накажет Кирицою, – говорю я Шанку.
– А зачем, вы думаете, он его к себе в кабинет вызвал? Сейчас у них сексуальный час. Думаю, что Кирицою взял с собой баночку вазелина… В него тоже словно бес вселился. Лучше посмотрим, что там делают наши призывники, ведь вот уже и столовая.
Слова капитана возвращают нас к суровой действительности, из которой мы вырвались на несколько минут, и мы вновь погружаемся в мрачный мир, который мы покинули. Мы направляемся в столовую в тусклом свете прожекторов.
Некоторые военные еще ждут своей очереди под дождем, но большинство уже вошли в столовые залы. Прохожу вдоль длинного ряда людей, вхожу в столовую и добираюсь до окошка. За ним несколько женщин с постаревшими раньше времени лицами наливают чай в алюминиевые кружки с изогнутыми или побитыми ручками или краями, потом бросают в такую же алюминиевую миску на пластиковом подносе половник недовареной кислой капусты с несколькими нитками мяса в ней. Военный проходит дальше, толкая поднос по железным рейкам, берет из корзины ломоть черного хлеба, идет к одному из столов, вынимает ложку из нагрудного кармана блузы защитного цвета и приступает к еде. Таков наш ужин.
Гляжу вокруг, на людей, склонившихся над жестяными мисками. При бледном свете лампочки на потолке на их лицах играют тени, а их небритые щеки придают им вид мужской диковатости. Так должны были выглядеть когда-то варвары, попавшие в плен к римлянам. Я представляю их себе, как они сидят, прикованные к сиденьям трирем, склоняясь над тяжелыми рукоятками весел, и их спины, блестящие от пота, вздрагивают под бичами надсмотрщиков. На мгновение мне является откровение нашего собственного рабства.
Но современные рабы молчаливы. От сырой одежды поднимается легкий пар. Разгоряченные работой тела нагревают закрытое помещение зала. Между столами время от времени проходит женщина в засаленном, когда-то белом халате, неся в руках груду мисок по направлению к мойке. Усталые взгляды солдат скользят поверх вещей, не видя ничего и погружаясь в образы и воспоминания, доступные только им.
Мне думается о том, какие бы картины вышли из-под кисти художника, который бы умел видеть в этих лицах величие и нищету мира, как будто оторванного от времени. Я прохаживаюсь между рядом столов. Сам не знаю, зачем я это делаю. Возможно, из смутной потребности видеть как можно больше, чтобы запечатлеть в памяти этот мир чарующей нужды.
Женщины с натруженными руками наливают чай и накладывают еду одним и тем же половником, который погружают попеременно то в чай, то в запачканные алюминиевые бидоны с вареной капустой. Полотенца, которыми они пользуются, превратились от долгого употребления в серые лохмотья, а вода, в которой моют миски, имеет плотность помоев. Кружки, двери, подносы, столы, стулья, стены, цементные полы, окна – все покрыто сальным налетом, по которому скользят и руки и ноги. Мы сами грязны с головы до пят, лишь только глаза наши блестят ясным блеском, только они еще чисты. И местами – душа. На воротниках униформы полно грязи и пыли, грязны ремни, грязна обувь.
За столами в зале осталось еще сидеть несколько человек. Девушка из столовой, с сигаретой в уголке рта, собирает с отвращением миски. Выхожу на воздух, где меня ждет взвод.
– Все на месте?
– Да.
Высший по чину офицер из Координационной группы появляется рядом с нами как ошпаренный:
– Какого хрена вы тут торчите? Идите, черт возьми, к машинам! Что вы тут копаетесь, ядрена вошь, как будто рыбьих хвостов наелись?!
Я кричу:
– Взвод, равняйсь!.. Вперед шагом марш!
Трап-трап, трап-трап, трап-трап…
Сто сорок четыре ноги поднимаются и опускаются, как поршни у мотора локомотива, сто сорок четыре ботинка месят грязь. Впереди шагают другие колонны солдат. Мы направляемся к выходу со стадиона. Солдаты Ротару Эдуард, Никулицэ Ион и Тот Юлиу выходят из строя и идут ко мне попросить у меня разрешения переброситься парой слов с родственниками, которых они видели в других взводах – из новых партий, прибывших сюда.
– Мне кажется, я видел своего брата, – говорит Штайнер Иосиф. – Можно и мне?
– Ступай, но только поговорите, и все, солдаты! Обмениваться словами, а не палинкой да цуйкой! Вы поняли? – прибавляю я.
– Знаем, знаем, – отвечают они.
Потом продолжаем движение. В определенный момент кричу:
– Кристя Георге из Албы! Бетонщик Кристя!
– Слушаюсь! – слышится голос Кристи из середины строя.
– Ты здесь никого не видел из своих соседей, родственников?
– Нет, товарищ лейтенант!
– Как? Даже ни одного брата? – кричу я на ходу, делая ударение на слове «брат» и зная, что он из баптистов.
Солдаты взвода смеются. Смеется и Кристя. Снаружи совсем стемнело. Бетонщики Морару Некулай, Зорилэ Гогу и Сакач Иштван жалуются на боли в ногах, и я приказываю им перейти в хвост взвода и поменяться местами с Макавейю Ионелом, Надь Бела и Филпишаном Ионом. Ближе к концу переставляю и Гашпара Иоана, у которого разбита каска. Думаю, завтра надо будет ее заменить, но в Витане, в шкафу, у меня нет больше касок. Во время утренней инспекции у меня будут проблемы, если придет проверка из дирекции.
Я знаю каждого своего солдата, знаю, кто из каких мест, узнаю по голосу, по фигуре каждого и даже как кто ходит в строю. Я начал поневоле узнавать немецкие и венгерские слова. Нередко кричу венграм gyere ide! или holgos te! и они моментально бегут ко мне или замолкают, а их глаза смотрят на меня в такие моменты по-другому. Как мгновенно согревается душа венгра, когда он слышит венгерские слова! И думаю, что не существует на свете народа, расы, национальности или племени – как бы ни были они малы и жалки, – которые бы не утверждали, что язык его нации – самый прекрасный на земле. Однажды, когда они только прибыли на «Уранус», пока весь взвод ожидал обеда, Керекеш спросил меня:
– Товарищ лейтенант, вы говорите по-французски?
– В какой-то степени, – ответил я. – А почему тебе это пришло в голову? Что ты хочешь услышать?
– Да нет, – быстро ответил он, – ничего, я просто так спросил.
И удалился, снова встав в ряд. Но позже, после обеда, он снова подошел ко мне и спросил, как будет по-французски: «Целую ручки, большое спасибо».
Я ответил ему:
– Mes hommages. Merci beaucoup.
Он немного задумался, а потом сказал разочарованно:
– Совсем некрасиво звучит.
Он отошел в задумчивости, и вплоть до сегодняшнего дня я не знал, зачем он попросил меня перевести те слова. Не познать душу солдата во веки вечные.
С русскими-липованами мы понимаем друг друга лучше, я могу говорить на их языке и, когда они поднимаются на свои рабочие места, говорю им весело:
– Эй, товарищи! Как дела, как живете?
А они кланяются до земли и говорят с серьезными лицами:
– Очень хорошо, товарищ лейтенант!
Они потрясающие люди, но, когда выпьют, теряют над собой контроль и в мгновение ока переходят на угрозы. Более того, даже вынимают ножи и, поднимая невероятный шум и гам, выкрикивают разные требования, задают вопросы, так что невозможно ответить им всем сразу, и тогда я сам ору, перекрывая их голоса:
– Тиха-а-а!
И они успокаиваются, как по волшебству.
Поздно. Машины запаздывают, и кто-то нам объявляет, что они вообще не придут и что мы должны ехать во 2-ю Колонию Витан на метро. Так что мы начинаем все сначала.
– Внимание! Бакриу! Гашпар!
– Слушаюсь!
– Постройте быстро людей в колонну – и в метро!
– Есть!
Начальники бригад собирают людей, и мы строим их. Между тем появились и те, кто уходил, так что трогаемся маршем к станции «Извор». Собственно, путь недолог. От места, где мы сейчас находимся, нам остается только перейти шоссе, затем – парк Извор, и вот мы доходим до станции.
В парке пусто, но не слишком много людей и на улицах. Интересно, почему же не приехали автобусы? Хотя бы прислали крытые брезентом грузовики. Но нет даже их. Где сейчас могут быть все агитаторы и политруки, прорабы или наши командиры? Где может быть генерал Богдан? Где сейчас штабные офицеры или те, что из Координационной группы, где вся эта свора, которая только тем и занимается, что подкарауливает, шпионит и доносит? Куда они все подевались?
Дождь льет на грязный и грустный мир. Мы маршируем под дождем. Доходим до станции метро, спускаемся по лестницам. Толпа военных заполняет ярко освещенное подземное пространство и сразу завладевает им по всему периметру. К удивлению гражданских с вытянутыми от необычного зрелища лицами, солдаты обходят обычный вход или пролезают ползком под турникетами, чтобы не класть монеты в автоматы. Выходят с той стороны на перрон и таким жульническим путем попадают на станцию метро, прыгая от радости и празднуя с колоссальным удовлетворением этот маленький успех. Им ни до чего нет дела, и они громко хохочут. Люди в 45–50 лет кричат, толкают друг друга под вертящиеся турникеты, свистят, вызывающе глядят и делают победные жесты возмущенным кассиршам, которые идут к ним, негодуя и угрожая им, но они снимают свои каски и, ухмыляясь, танцуют перед ними, стуча по каскам, как в барабаны, и провокационно показывая ряды белых зубов, сверкающих на фоне их черных от грязи лиц, в то время как раззадоренные ими женщины мечут на них свои взгляды-молнии и пытаются их поймать.
Сейчас уже ничем не отличаются между собой румыны, немцы, венгры, славяне – все один черт! Ах, солдаты! Ах, солдаты всех народов и солдаты всех времен, как они похожи между собой! Сохранить свою детскую душу – это Божий дар, сокровище, данное тем, кто неиспорчен; так же, как страдание – это сокровище, дарованное мученикам. Спасение приходит через тех и других. И в этих взрослых людях с седыми висками, которые со смехом прячутся, как дети, за колоннами станции метро и скрываются от глаз дежурных по станции, я вижу дар Божий возвращения к возрасту первой невинности и вижу исполнение слов Священного писания: «Истинно говорю вам: кто не примет Царства Божия, как дитя, тот не войдет в него» (Лука, 18, 17).
Входим, наконец, в вагон метро. «Внимание, двери закрываются. Следующая станция “Объединения”, выход слева». На станции «Михай Браву» мы выйдем и пойдем по набережной вдоль Дымбовицы до хлебной фабрики «Витан». Оттуда повернем налево, пересечем перекресток, пройдем еще несколько сот метров и доберемся наконец «домой», в Витан.
Поезд трогается с рывком. Люди сторонятся нас, отодвигаются подальше, чтобы мы не испачкали их, и бросают на нас взгляды, полные отвращения. Тепло, царящее в вагоне, нагоняет сон, и, расслабившись на сиденье, я слушаю монотонный перестук колес. Вагоны покачиваются, когда поезд меняет направление, слегка отклоняясь то вправо, то влево. Поезд метро проходит туннели и везет меня сквозь ночь в Витан.
* * *
В начале декабря грязь подмерзла, сделалась твердой и хрупкой, как чугун, и, хотя снег падал только спорадически, впервые в этом году на «Уранусе» не было пыли. Колеса грузовиков, которые здесь прошли, оставили после себя глубокие борозды, и в этих бороздах вода замерзала, после чего она поначалу стала прозрачной, как хрусталь. Когда солнце встает, его свет отражается в замерзших лужах, как в зеркалах, и рассыпается бесчисленными радугами. Иногда я нажимаю на лед подошвой ботинка, чувствую, как он раскалывается с треском, и меня поражает абсолютная чистота воды, лежащей под коркой льда. Как будто я раздавил под ногой алмазы. Небо синее до боли в глазах. Иногда идет снег, но его очень мало, причем снег мелок, как песок или размолотый лед. Потом все успокаивается, и показывается солнце. Воздух крепок, и, как спирт, перехватывает дыхание. Воробьи, пронзая высь, перелетают через «Уранус», кружатся над нами, а потом приземляются на стрехи бараков, на штабеля арматуры и оттуда поглядывают на нас с любопытством. Солдаты приносят им в карманах хлебные крошки из столовой и бросают их наземь. Воробьи набрасываются стаями и подбирают их. Кто-то захотел дать им рис, но они его не клюют. Им страшно нравится кукурузная мука, и иногда мы бросаем ее на землю или кладем наверху – на этажах или на лесах, но там его сдувает ветер.
Часовые на своих вышках молча стоят с оружием за спиной, они одеты в толстые шинели и обуты в валенки. Снег на крышах будок, поднятых на столбах, в течение дня тает, а после семнадцати часов, когда снова становится холодно, замерзает и тонкими сосульками свисает вниз. Иногда мы видим, как часовые сбивают сосульки, ударяя по ним кинжалами под самое основание, и они падают вниз, разбиваясь на осколки, как стаканы, швыряемые об пол во время вечеринки. Кончились дожди и летняя пыль, одновременно с годом, который вот уже прошел. Куда он делся? Куда девается свет, когда наступает темнота, и куда девается темнота, когда рассветает? Почему они возвращаются? Какая нам польза от воспоминаний?
Слепящий солнечный свет затопляет стылую землю, наверху, на лесах, размеренно стучат молотки, работа кипит на всех отметках. Четверо солдат-плотников из взвода Ленца приближаются к баракам с задней их стороны и тащат на плечах два гроба, в то время как двое других идут за ними, неся на голове каждый по гробовой крышке. Доски их не крашены и свежеоструганы. Гробы, судя по тому, как легко идут солдаты, пусты, но они продвигаются молча, гуськом, тяжело ступая по замерзшей грязи. Изо ртов военных вырываются клочья пара.
– Это вы их сделали? – спрашиваю.
– Сегодня утром. Спецзаказ.
– И куда вы их несете?
– В морг. Умер старшина из 2-го батальона.
– Когда?
– Два дня назад. Сердце не выдержало.
– А другой гроб?
– Для лейтенанта Павела из 6-й роты.
– Умер Павел?
– Да.
– Когда? Как?
– Да… позавчера. Тоже позавчера. Он был на высоте, снаружи, и крепил оконные рамы вместе с военными. Работал со строительным пистолетом. Когда выстрелил третий дюбель, сломался боек и дюбель вошел ему в левый глаз. Умер на месте.
– Он был женат?
– Да. У него остался и ребенок. Жена приехала вчера… Горе большое, что тут…
Солдат стоит передо мной, тяжело дыша, и пар выходит у него изо рта и тает в воздухе. Добавляет, глядя на меня почти в упор:
– И старшина был женат. Имел троих детей.
– Да… Постойте! А где же трупы?
– В морге, товарищ лейтенант.
– В военном госпитале?
– Нет. Что им там делать? Сейчас они в большом морге, в Институте судебной медицины, позади танковой дивизии на шоссе Олтеницей, в 4-м секторе. Им делают вскрытие. Только зря доктора их режут. Якобы нужно констатировать причину смерти. Что там констатировать?
– Ага. И вы едете туда?
– Мы их несем только до ворот. Оттуда их заберет грузовик.
– Ступайте! – говорю им.
И солдаты удаляются. Взбираюсь на леса, откуда раздаются размеренные удары молотка, потом спрыгиваю с лесов вовнутрь мастерской на отметке «57», – совсем высоко, где работают плотники Джирядэ Костаке. Готовят доски для лесов, которые будут смонтированы с наружной стороны, выше этой отметки.
Диск циркулярной пилы резво вращается. Люди толкают к нему по верстаку широкие доски, чтобы подогнать под нужный им размер, и, когда дерево доходит до диска, стальные зубцы с аппетитом кусают его, металл издает стонущий звук и дымится древесной пылью. Ноздри щекочет запах смолы. Шум стоит такой сильный, что людям приходится кричать друг другу на ухо. Пять работников таскают доски наружу. В одном из углов помещения, превращенного в мастерскую, вижу, как на полу растянулись Добрикэ Вылку и Аврэмеску Георге.
Направляюсь к Костаке, работающему у верстака:
– Что это с Добрикэ и Аврэмеску? – кричу что есть сил.
Джирядэ останавливает машину и говорит мне:
– У них болят животы. Их прихватило внезапно. Выблевали все, что съели. И Дорка тоже чувствует себя нехорошо.
– Скажи людям, чтобы собрались!
Джирядэ делает знак каской, описывая ею широкие круги над головой, и шестеро плотников подходят ко мне.
– Что вы ели? Вам приносил кто-нибудь еду из дома? Вы пили что-то?
Люди отрицают: никто не пил ничего, а из еды – только то, что им давали в столовой. Я строю их и заставляю открыть рты и высунуть языки.
– Некрасиво высовывать язык товарищу офицеру, – притворяется стеснительным Цэкэлэу Паску.
– Ну, так вы и не делайте этого – только, когда я вам приказываю. Ну-ка! Посмотрю на ваши языки!
Но языки солдат имеют нормальный цвет, и ни у кого больше нет таких симптомов, как у тех двоих. Говорю им, чтобы они не приближались к отравившимся и продолжали работу. Потом направляюсь к солдатам, которые лежат, вытянувшись на деревянных панно, накрытые фуфайками. У них закрыты глаза, и кажется, что они спят. При моем приближении они пытаются встать, но я делаю им энергичный жест, чтобы они оставались на месте. Спрашиваю их, вызвать ли скорую помощь, и они отвечают мне слабыми голосами, что не хотят ехать в больницу.
Кладу руку на их лбы и щупаю у них пульс. Температуры нет, но пульс слабый – я едва чувствую его биение. У Добрикэ Вылку язва желудка, знаю, у него уже были такие обострения, а другой, Аврэмеску, беспокоит меня больше. Ко мне подходит Джирядэ, и я говорю ему, чтобы он послал Рошеци Илие в лазарет, а Дротлеффа отправляю на нижний этаж, чтобы позвал лейтенанта Панаита. Джирядэ идет к группе, и я вижу, как двое уходят.
– Товарищ лейтенант, – говорит слабым голосом Добрикэ, – у меня пройдет. Это только временный кризис. Я слишком резко утром вскочил с постели.
– Добрикэ, ты сказал тем людям из военного центра, которые тебя сюда прислали, что у тебя язва желудка?
– Да, – говорит солдат слабым голосом.
– И что военные доктора сказали?
Добрикэ смотрит на меня глубоко посаженными глазами, опускает кончики губ, выталкивает нижнюю губу на верхнюю вместе с подбородком, потом вынимает худую руку из-под фуфайки и начинает вертеть ею перед глазами, ладонью вверх и растопырив пальцы.
– То есть, – перевожу я, – «Ничего-о-о! К труду ты годен, и не делай себе проблем!».
Добрикэ грустно подтверждает, кивая головой.
Аврэмеску, который высунул голову из-под фуфайки и смотрит на Добрикэ, вдруг разражается мучительным смехом заядлого курильщика и в конце концов начинает тяжело, изо всех сил кашлять таким глубоким грудным кашлем, что начинает казаться, будто он умирает. Через некоторое время с трудом останавливает кашель и переводит дух, но затем вновь смотрит на Добрикэ, снова разражается смехом и опять начинает кашлять.
– Что ты смеешься, Аврэмеску? – спрашиваю я, тоже не в силах сдержаться, чтобы не засмеяться в свою очередь.
В мастерскую входит Дротлефф в сопровождении лейтенанта Панаита, который приближается ко мне. Я объясняю Панаиту в нескольких словах, как обстоят дела, и спрашиваю его, были ли у него подобные проблемы с его солдатами в последнее время.
– Были, – говорит он. – Но они все же оклемались.
Мы усаживаемся на колени, снимаем наши планшеты, кладем их рядом и снова начинаем осматривать солдат. Приходим к одинаковому заключению: это не лихорадка.
– Я послал Рошеци в лазарет, – говорю Панаиту, – чтобы кто-нибудь пришел и посмотрел их.
– Эти? Брось, Иоане, не смеши, потому что никто не придет! Не знаю, что тебе сказать. Я вернусь к своим, потому что идет майор Скутару из штаба. Шанку видел, как он поднимался на леса час назад.
Панаит уходит. Между тем появляется Рошеци из лазарета и говорит, что там были только три санитара-срочника.
– Товарищ лейтенант, – говорит он, – пусть меня дьявол задерет вместе со всей моей родней, но, клянусь, я готов был взять лом и поубивать их! Все они были сержанты! Военные срочной службы и сержанты! Все толстомордые, в накрахмаленной, наглаженной до стрелочки форме, сопляки, смотрели на меня, как на отбросы. «Мы не можем прийти, – сказали, – потому что выпачкаем ботинки. Приведите больных сюда, но ближе к обеду, когда появится господин доктор». Военные срочной службы – санитары и сержанты! Что они такого совершили, братцы, чтобы стать сержантами? – кричит возмущенно Рошеци. – Какие геройские подвиги?
– Ничего они не сделали, Илие, они блатные, у них дяди генералы, – говорю я. – Приготовьтесь – идет инспекция.
– Опять инспекция, черт бы их побрал!
В этот момент дверь в мастерскую резко открывается и два полковника в форме пехотинцев, которых я не знаю, в сопровождении майора артиллерии, которого я до сих пор не видел (возможно, Скутару), входят в помещение и направляются прямо ко мне.
– Товарищ лейтенант, почему ты не работаешь? Почему ты не работаешь, говорю? – рычит он на меня зычным голосом, который приковывает меня к месту. – Где твоя тетрадь командира взвода? Где твои люди? Покажи мне, товарищ, тетрадь командира взвода!
И, не дожидаясь, подбегает ко мне и вырывает из моего планшета тетрадь командира взвода, открывает ее, держит одну секунду и бросает ее мне в лицо с воплем:
– Вон тех, которые лежат на полу в углу, ты занес в свой план развертывания, ну, товарищ лейтенант? Где у тебя записаны те, что лежат там, на полу, а, бессовестный? Почему у тебя солдаты не работают, а, лейтенант? Почему они лежат и спят и не работают? Отвеча-а-а-а-ай, ну-у-у-у, да я посажу тебя в тюрьму за саботаж! – ревет он с такой звучной силой, какой я еще не слышал нигде на «Уранусе».
В этот момент в помещении раздается оглушительный взрыв, в миллион раз сильнее, чем вопли майора; гул затихает далеко не сразу, перекатываясь еще несколько секунд между бетонными стенами.
Поистине ужасающий шум заставляет полковников прижать ладони к ушам. Уголком глаза вижу, как Джирядэ ставит вниз что-то тяжелое, и в мгновение ока понимаю, что он нарочно ударил кувалдой по толстому стальному листу, прислоненному к стене рядом с верстаком, на котором распиливают доски. Любопытно, что на майора это подействовало. Он резко поворачивается к ним и мгновенно становится как овечка и говорит им масляным голосом:
– Товарищи, попрошу немного тишины, да? Очень вас прошу, товарищи солдаты, да? Да? – спрашивает он с улыбкой.
– Да! Да! – говорят солдаты, стоящие вокруг Джирядэ, и смотрят на Скутару, спутники которого, два полковника, не издают ни звука.
Майор поворачивается ко мне и воет с удвоенной силой, толкая меня в грудь обеими руками и прижимая меня к стене.
– Подними же с пола тетрадь, иначе я сейчас влеплю тебе пару пощечин, чтобы ты пошел к чертовой матери, ни на что не способное чертово племя!
Поднимаю с пола тетрадь и держу ее в руке, не зная, что с ней делать. Я пережил достаточно различных моментов на «Уранусе», когда абсурдность вопросов заставляет тебя молчать, потому что ты не знаешь, что отвечать. Вопросы типа: «Товарищ лейтенант, почему так сильно радуются ваши солдаты, что они освобождаются через две недели?» Или: «Почему в столовой больше не было еды именно тогда, когда пришла очередь вашего взвода? Ты можешь нам объяснить, почему так получается?» Или: «Как это случилось, что заболели дизентерией именно ваши солдаты? Объясните!»
Таких вопросов мне задавали огромное количество. Я знал унижения и оскорбления, меня ударяли перед взводом, но никогда взрыв ненависти не имел такой силы, как сегодня. Обычно волна ненависти растет постепенно, иначе говоря, у тебя есть время подготовиться к тому, что последует дальше. На этот раз, однако, ненависть какая-то ненормальная, безумная, поистине бешеная, знак того, что у майора или есть связи на самом верху, или он попросту сумасшедший. Подобный человек может тебя убить не задумываясь. Такое уже случилось два года назад, когда один полковник, Силиштяну или Силиштян, известный своим фанатизмом и бешенством, пришел с проверкой в Корпус В, где производилась выемка грунта. Там он столкнулся с лейтенантом Валерианом – он и восемь его солдат должны были вырыть траншею, чтобы соединить два более крупных участка. Траншея была глубиной два, шириной три метра, и ее копал экскаватор; практически военным оставалось только убирать землю, оставшуюся на дне, но работа была тяжелая и изматывающая, а машина остановилась, и дело с рытьем дальше не продвигалась, потому что ковш экскаватора наткнулся на трубу или подземную коммуникацию.
Солдаты и лейтенанты вышли и стали ждать, пока придут инженеры. А тут проходил Силиштян, и он их увидел. «Эй, что вы здесь делаете? Почему не работаете?» – закричал он, а люди встали на ноги, и лейтенант ему сказал: «Ковш натолкнулся на что-то, и мы не можем двигаться дальше». А полковник зарычал: «Натолкнулся на вашу дурость! Марш за работу, и не стойте, как попрошайки, не хватает еще, чтобы другие решали вашу проблему! Иди и ты решай, лейтенант, потому что товарищ Чаушеску не может ждать такого лентяя, как ты! Ступай и смотри, что там».
И он с силой толкнул его к краю траншеи, а лейтенант сказал: «У нас нет выхода, товарищ полковник, я видел, что там такое, мы можем привязать трос к трубе и вытащить ее, но это опасно, потому что мы не знаем, что это». И полковник в ответ: «Заткнись же, балда, и привязывай трос». Потом он ударил его кулаком в спину и столкнул в яму, и Валериан привязал трос, но он оборвался. Когда ковш экскаватора по сигналу полковника поднялся, чтобы вырвать трубу, лейтенант остался лежать распростертым внизу, на дне траншеи, как будто бы хотел этим сказать, что ничего больше, чем это, сделать нельзя. А восемь солдат наверху стояли не двигаясь на краю ямы и смотрели вниз на него, а Силиштян орал: «Эй, что ты там делаешь, выходи, к черту, наверх, я тебе тут навешаю!» – но лейтенант ничего не делал и не подавал признаков того, что он его слышал. Солдаты, сгрудившиеся на краю траншеи, молчали, а машинист экскаватора спросил сверху из кабины: «Что случилось?» Но никто ему не ответил.
Потом полковник завопил снова: «Выходи же, ты, сию минуту, иначе я спущусь и подниму тебя кулаками!» – но лейтенант упорствовал в своем молчании и в своей равнодушной ко всему лежачей позе. А солдаты все смотрели на него, столпившись на краю траншеи, а время шло. Полковник давно докурил свою сигарету. Он приближается к краю траншеи, снова крича: «Эй, лейтенант, ты действительно хочешь узнать, что значат хорошая взбучка? А ну-ка, марш из траншеи!»
Но никакого движения там, внизу, не было заметно. И кто-то произнес: «Его ударило тросом, когда тот оборвался. Он не шевелится!» – на что полковник засмеялся, как от хорошей шутки. Потом кто-то крикнул: «Он мертв!» – и лишь тогда на лице полковника что-то дрогнуло, и он заорал: «Вытащите его наружу!» Его вытащили и положили лицом вверх, и его лицо было испачкано в земле, глаза широко открыты, и в уголке рта виднелась струйка крови.
Тогда один солдат наклонился послушать его сердце и снова произнес: «Он мертв, господин полковник!» И полковник сказал: «Не может быть!» – бросился к лейтенанту, задрал на нем куртку, чтобы сделать массаж сердца, и закричал: «Ступайте за скорой помощью!» Но он все так же свирепствовал, все так же не хотел показать, что напуган, и кричал на солдат: «Берите лопаты и работайте!» Однако ни один из солдат не тронулся с места, а мертвый лейтенант лежал там, у их ног, невероятно худой, невероятно хрупкий, под курткой у него не было даже майки, его живот весь ушел под ребра, оставив вместо себя пустоту, в середине которой виднелся лишь пупок, а на левом плече виднелась красная полоса, которая сейчас была синеватого цвета и которая продолжалась, пересекая его грудь по диагонали – след от ремня планшета, своего рода стигмат.
И в конце концов поспешно прибыл кто-то из командования, люди сразу расступились в стороны, увидев его. Он приблизился к полковнику и сказал ему: «Что ты наделал, Дане? Ты еще кого-то убил?»
Только тогда полковник начал бормотать: «Я не знал, что так получится… Я не знал, что так получится… Боже мой, что скажет Товарэща? Боже мой, что скажет Товарэща?..» И только позднее все мы узнали, что этот негодяй был родственником Чаушаской, или ее знакомым, или черт его знает кем, и поэтому так сильно ее боялся, и, возможно, она его и убрала, потому что никто больше о нем ничего и никогда не слыхал…
Поднимаю тетрадь с пола, хотя не знаю, что с ней делать, хотя не знаю, кто этот майор, который орет на меня, как сумасшедший, – возможно, что он тоже родственник Товарэща, но все равно я бы с удовольствием размозжил бы ему голову плотницким топором, лежащим рядом.
Левая рука майора впивается мне в воротник куртки, которая трещит по швам, его пальцы уже у меня на шее; он хватает и сильно дергает за ленту из белого пластика, пришитого к воротнику. Майор с бешенством тащит меня в сторону двух больных солдат, которые пытаются подняться с пола. Он уже почти доволакивает меня к ним, когда вдруг ужасный гром снова взрывается в воздухе, как выстрел из миномета, и майор останавливается, ошеломленный этим грохотом и эхом, которое раскатывается среди четырех стен зала. Два полковника смотрят на солдат.
Майор резко оставляет меня в покое и направляется к солдатам, среди которых я вдруг замечаю Филпишана, бетонщика, который держит в руке строительный пистолет. Майор понимающе улыбается (и меня изумляет, как быстро он переходит от одного душевного состояния к другому), приближается к солдатам и говорит им мягким голосом:
– Товарищи солдаты, прошу немного тишины, нам надо разобраться с некоторыми нарушениями, я требую объяснений у лейтенанта, прошу немного тишины, да? Только немного тишины, да? Да? – настаивает он, слегка улыбаясь.
– Да-да! – говорят солдаты. – Да-да! – повторяют они.
И собираются вокруг него, смотрят на него, как смотрят в зоопарке на орангутанга, или так, как разговаривают с сумасшедшим, чтобы не раззадорить его еще больше, а два полковника стоят безучастно, заложив руки за спину.
– Вы там поосторожнее с этим пистолетом, товарищ солдат! А то как бы не было несчастного случая! – кричит майор, обращаясь к Филпишану. – Вы раньше стреляли из пистолета для забивания болтов?
– Да, но вы не беспокойтесь, товарищ майор, – говорит, нахмурясь, Филпишан, – я работал и в Ираке, и в Ливии, и в Сирии, я знаю, я умею им пользоваться, я могу стрелять из него и с закрытыми глазами, вот так…
И Филпишан молниеносно приставляет пистолет к стене у себя за спиной и выпускает новый заряд, который производит еще более страшный грохот в помещении.
Майор приближается к ним, сбитый с толку, внимательно изучает их, но солдаты не только не дают себя изучать, а, напротив, сами выступают еще больше вперед, как будто хотят видеть майора поближе, и, прежде чем он открывает рот, кричат ему: «Да-да! Мы стоим тихо, товарищ майор!» – хотя майор не сказал им больше ни слова, а Филпишан продолжает свою тираду, пока майор вдруг не кричит ему раздраженно: «Отставить разговоры, солдат!» И Филпишан отвечает: «Слушаюсь!»
Я спрашиваю себя, кто он, черт возьми, этот майор, почему же Панаит не сказал мне о нем ничего, и я краешком глаза снова смотрю на плотницкий топор, лежащий рядом со мной. Может быть, майор тоже, как и Силиштян, родственник или протеже семьи Чаушеску? Так это или иначе, все равно я размозжу ему голову, если он не прекратит. Все, его и моя карьера заканчиваются здесь. Начиная с завтрашнего дня мы оба будем лишь двумя статистическими цифрами для проработки в масштабах всей армии.
Майор возвращается, ведет меня к солдатам, срывает с них фуфайки и пытается с помощью двух полковников ухватиться за военных и поднять их с пола, но ему это не удается. Он требует, чтобы я сказал, кто эти солдаты, и тогда Бог посылает мне самую лучшую мысль, и я говорю:
– Товарищ майор, это двое военных, плотники, которые заболели несколько часов назад. Мы сообщили в санитарную часть, должна прибыть скорая помощь. Они ничего не ели, их рвет… Их должен осмотреть товарищ доктор. Думаю, что у них холера… я знаю симптомы, у меня тоже была холера два года назад.
Я, конечно, лгу, но с некоторой долей правды. У меня не было холеры, но была дизентерия. Эффект от моей лжи не замедлил сказаться. Мгновенно лицо майора белеет, как полотно. Двух полковников охватывает страх:
– Пойдемте! Пойдемте! У нас дела, товарищ майор!
Майор смотрит на меня в замешательстве и быстро убирает руки. В это время раздается еще один выстрел пистолета, который снова потрясает стены, но на сей раз все трое торопятся к выходу, и вослед им раздается хохот военных. Двое «холерных», привстав в полулежачем положении, тоже смеются, раскрыв рты до ушей, как два бродячих скелета. Джирядэ вдруг показывает пальцем на Аврэмеску и Добрикэ, взвод смотрит в указанном направлении, и все начинают смеяться еще сильней, охваченные диким весельем. В какой-то момент Джирядэ говорит:
– А ну вас, прекратите, а то у меня тоже откроется язва!
Потом оборачивается ко мне:
– Товарищ лейтенант, кто это были?
– Поверь, Костаке, я хотел бы тебе ответить, да не знаю. Я их до сих пор не видал ни разу.
– Ну и черт же проклятый этот майор! Лютый, как змей.
– Да…
* * *
Приближается конец декабря 1987 года и одновременно с ним – момент, когда мой взвод будет демобилизован. Солдаты вернутся к себе домой. Я никогда их больше не увижу. Еще несколько дней – и они тоже уедут. Оставят в моей душе пустоту, потому что я снова допустил ошибку и привязался к ним в этом мире, где у тебя не должно быть никаких чувств и ты должен быть ко всему безразличным. Что скажут они обо мне? Сколько времени будут обо мне помнить после того, как расстанутся со мной? Не знаю. И вскоре меня больше не будут занимать подобные мысли. Я знаю только, что они уедут так же, как путешественники, которые сошли на короткое время на сушу, вновь поднимаются на борт парохода и теряются в открытом океане, а я останусь и дальше на этом острове, чтобы подниматься на леса и спускаться с них, собирать взвод на обед и отводить их в 1-ю Колонию, видеть других людей, падающих с этажей или раздавленных стенами, застреленных из строительных пистолетов со сжатым воздухом, отравившихся метиловым спиртом или попросту умерших во сне и найденных застывшими в кроватях. Останусь, чтобы встречать другие весны и зимы. Пройдут годы и годы, другие солдаты помрут и другие командиры взводов. Может быть, одним из них буду как раз я. Потому что земля «Урануса», как и наш социализм, нуждается в жертвах, и жертвы одна за другой опускаются в земные глубины: котлованы и туннели, которые мы роем, требуют новых трупов, и бетон, заливаемый в основание Дома, требует живой крови.