Январь 1988 г. Румыния.

Военная трудовая колония «Уранус»

Зима выказывает свой суровый нрав, и в начале года погода приносит нам снег и морозы. Термометры днем показывают минус восемнадцать градусов, а ночью опускаются до минус двадцати семи или тридцати градусов на ветру. По утрам окна в спальнях напрочь замерзают.

Когда мы отправляемся на работу, холод проникает до самых костей, вьюга треплет наши старые шинели и взвивает их полы до пояса. Мы напяливаем на головы меховые шапки, на фронтальном отвороте которых сияет герб нашей республики с ее снопами колосьев, горами, тракторами и еловыми лесами, с пятиконечной звездой, сияющей вверху, в небе, над нефтяными вышками и горами. И чем ярче она сияет, тем тусклее наш мир. Более четверти личного состава рот больны. Пять командиров взводов лежат в больнице с дизентерией и бронхитом. Один умер.

Когда солдаты идут колонной на обед, снег, поднимаемый ветром, ослепляет нас, а когда мы спускаемся с Холма плача, то скользим вниз, как на ледяной горке. Офицеры и младшие офицеры, командиры взводов, спускаются со склона, используя боковые ранты ботинок. Поворачиваются плечом навстречу вьюге, вытягивают одну ногу и упираются внутренним боковым рантом ботинка в замерзший снег, который слегка трещит. Упершись в него, выпрямляются, подносят находящуюся выше ногу к нижней, фиксируют ее внешним боковым рантом ботинка в замерзшем снегу, затем опираются на нее, сгибают и вытягивают другую ногу и передвигают ее ниже, фиксируя ее снова в снегу, – как будто на ногах у них лыжи или коньки. И так мы спускаемся, продалбливая ступени рантами ботинок в склоне покрытого снегом холма.

Иногда солдаты моего нового взвода, из которых еще не все привыкли к здешней жизни, кричат растерянно из строя:

– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!

И тогда я отвечаю им сквозь вой вьюги:

– Я здесь! Я с вами, солдаты! Двигайтесь, не останавливайтесь!

И взвод идет дальше, наши худые тела с грустными выражениями лиц преодолевают вьюгу, как призраки. На обед, который нас ждет, мы будем есть черный хлеб и картофельный суп, будем курить сигареты «Мэрэшешти» и «Карпаць», но мы хозяева этого мира, мы хозяева собственных судеб, мы пролетарии, которые навсегда освободились от рабства и эксплуатации, нам принадлежит будущее, для нас сочинили Потье и Дегейтер Интернационал!

В эту зиму ночи нам кажутся длиннее, чем обычно. А когда мы приходим утром на работу и застаем огромные сугробы снега, наметенные метелью перед входом в Дом, солдаты изумляются:

– У-у-ух ты! Ветер не сидел без дела в эту ночь!

А ночь была долгой.

Вверху, на 31-й отметке, этаж пуст, ветер задувает снег в окна, заставленные деревянными щитами, и, подвешенная на длинном проводе к потолку, светит подслеповатая лампочка. На жестоком холоде, который царит вокруг, приказываю взводу «быструю перекличку по родам войск», и солдаты начинают называть свои имена приглушенными голосами.

Они недавно мобилизованы и еще не привыкли к распорядку и жизни на стройке. Руки у них замерзли. Я им показываю, как надо отогревать руки, и приказываю исполнить «разогрев». Они наклоняются вперед, соединяют ладони и затем засовывают руки между бедрами. Потом сжимают ноги и энергично в течение минуты быстро растирают обе ладони. Результат мгновенный, руки сразу становятся горячими.

Распределяю людей по этажам в бригады, где они работают под наблюдением гражданских мастеров и инженеров. Часы работы гражданских отличаются от наших – они заканчивают работу гораздо раньше нас или уходят, когда захотят. Для многих из них работа здесь выгодна и приносит им хорошие деньги. В то время как моя зарплата лейтенанта равняется двум тысячам четыремстам леям (если смогу избежать штрафов или мне не урежут заработок за невыполнение плана), зарплата мастера – восемь тысяч лей. Есть гражданские – слесаря, сварщики или бетонщики, которые ежемесячно зарабатывают по пятнадцать или восемнадцать тысяч лей, и, прежде всего, потому, что у них оплата сдельная. Это сумма фантастическая, если учесть, что «Трабант» стоит двадцать тысяч лей, «Дачия» – семьдесят пять тысяч, а зарплата учителя с трудовым стажем едва достигает трех тысяч. Для них жизнь здесь – настоящий рай. Никто из гражданских не сказал бы никогда, что на «Уранусе» жизнь тяжелая. Лишь немногие солдаты-призывники могут сравниться по зарплате с гражданскими. В подавляющем большинстве солдаты получают нормальные деньги – две-три тысячи лей. У них бывают и надбавки за трудовой стаж. У многих эти надбавки колеблются от шести до пятнадцати процентов от зарплаты. Но адская работа одна и та же – как для офицеров, так и для солдат; и одинаково умирают или остаются калеками на всю жизнь (в результате несчастных случаев) и те, и другие.

Инженеры и мастера, не занимающие ответственных должностей (то есть «маленькие по званию»), в основном порядочны. Но очень скверно ведут себя главные инженеры и архитекторы. Это своего рода сатрапы, которые говорят хамским тоном, пускают в ход ругательства, угрозы и оскорбления. Возможно, это такой метод работы, потому что на всех уровнях труда на объекте или в партийной организации все поступают одинаково.

Площадная брань, угрозы и рукоприкладство в порядке вещей и среди гражданских. Возможно, они научились этому у наших полковников и генералов, чьи фразы вспыхивают, как трассирующие пули ночью, которые оставляют после себя полосы дыма и умирают, захлебываясь в этом дыму и не означая больше ровным счетом ничего. Только они могут ни с того ни с сего грохнуть кулаком по столу или выкрикивать перед строем слова и приказы, которые сверкают, как яркие вспышки, отлетают от стен рикошетом, как пули, и поражают без разбора. Я никогда не смогу понять, почему для укрепления и роста авторитета одних надо обрушивать так много унижений на других.

В Доме существует несколько смешанных бригад, где военные и гражданские работают на совместных точках, но проводится строгий учет того, что сделано каждым. Мои люди состоят во 2-й бригаде (у инженера Михая), в 9-й и 5-й бригадах, а также в бригаде Национального театра.

Иногда военные из других взводов или даже других частей работают на одних и тех же рабочих местах. Например, на точках 2-й бригады люди моего взвода работают вместе с людьми взвода лейтенанта Ленца Василе из 3-й роты и с людьми 1-го взвода из 18-й роты. На точках 9-й бригады мои вкалывают бок о бок с людьми старшего лейтенанта авиации Флорина Панэ, типа веселого и флегматичного, с которым я познакомился в первый день по прибытии на «Уранус». Мы встречаемся все трое наверху, на этаже, где работают наши солдаты. Ленц спрашивает Флорина, как он попал на ПДР. Летчик на секунду задумывается, затягивается сигаретой и говорит:

– Ну… стартовал я на самолете в Медиаше и когда уже перелетал через «Уранус», то запутался в этих строительных лесах! Так и остался здесь.

– Как аист на дереве, – говорю я.

– Да-да! Точно! – подтверждает старший лейтенант. – Но вас, товарищ лейтенант, – говорит он с притворной наставительностью Ленцу, имитируя тон педантичного командира и демагога, – должна интересовать не моя персона, а деятельность солдат, их труд, вы должны знать о…

Здесь он вновь запинается и подыскивает слова.

– О штукатурке и сварке, – прихожу я ему на помощь.

– Да, – говорит Флорин, который подхватывает мою идею. – Да! Вот товарищ Пóра прав. Мы должны знать… сварку, архитектуру…

Потом поворачивается ко мне:

– Товарищ Пóра, как называется этот архитектурный стиль, над которым мы работаем?

– Декадентский, – говорю я сухо.

Панэ щурит глаза и с сигаретой, зажатой в уголке рта, обращается к Ленцу:

– Ах, товарищ Пóра немного сердит, но офицер он способный. Я предвижу, что у него большое будущее. Он дослужится до полковника. Так предсказывают звезды.

– Не может быть, – говорю, – могу ли я избежать этой судьбы?

Ленц говорит:

– Нет! Если предсказывают звезды.

– Тогда я пропал…

Пополудни нас созывают сквозь вьюгу на собрание, которое, как обычно, проходит в столовой, где для нас прорабатывают последние приказы и распоряжения начальника ДИСРВ. За столом президиума я вижу пять полковников, прибывших «сверху», людей еще молодых, с безупречной выправкой, одетых с иголочки и свежевыбритых. До сих пор я еще их не видел. Двое из них смотрят на нас безразлично, поверх очков, зато мы смотрим на них с интересом и без очков, потому что мы никогда еще не видели столько полковников, которые бы приходили и разъясняли нам приказы и распоряжения. Я спрашиваю себя, сколько же полковников в дирекции, если проработкой приказов и распоряжений занимаются пять из них. Или, может быть, на это следует взглянуть под другим углом зрения. Возможно, мне надо бы себя спросить, как много приказов и распоряжений приходит сверху, если их проработкой должны заниматься пять полковников.

Нас информируют, что в трудовых подразделениях ДРНХ (которая включает и подразделения на «Уранусе») «в последнее время» имели место свыше ста пятидесяти серьезных несчастных случаев на производстве, из которых тридцать со смертельным исходом. Погибли двадцать пять военных срочной службы и призывников, два младших офицера, два лейтенанта и один старший лейтенант. Два капитана получили очень серьезные травмы как раз на «Уранусе». В результате проведенных расследований были отданы под военный трибунал более дюжины военных кадров, которые были приговорены к заключению или уволены из рядов армии. Вследствие этого товарищ министр неудовлетворен деятельностью командиров взводов. Возможно, что он очень удовлетворен, как я думаю, деятельностью наших генералов и полковников.

На секунду мне приходит в голову мысль, что, если сказанное полковником – правда, то потери нашей армии в 1987– 88 годах больше, чем у Израиля во время арабо-израильской войны 1967 года. Это зависит от того, что подразумевает полковник под выражением «в последнее время». Если месяц или два, то мы имеем только за один прошедший год шестьдесят умерших офицеров и младших офицеров. То есть больше офицеров и младших офицеров, чем потерял Израиль в 1967 году. Мы умираем в бестолковой ничьей войне, на фронте, на который нас послали воевать без оружия.

– Теперь переходим, – продолжает один из сидящих в президиуме полковников, – к применению на практике Распоряжения № 9267 от сентября 1987 года начальника ДИСРВ, распоряжения, согласно которому офицер, командир взвода, не получает зарплату до тех пор, пока товарищи из штаба части полностью не проверят его деятельность. За какое-либо отклонение при выполнении обязанностей на рабочем месте мы предложили Верховному главнокомандующему невыплату зарплаты офицеру или младшему офицеру – командиру взвода, и товарищ Верховный главнокомандующий одобрил это предложение.

В зале воцаряется молчание. Итак, вот дело в чем: нам совсем срежут зарплаты. То есть мы больше не получим ни гроша, если начальники не будут довольны! Это абсолютно блестящее решение для всех «задержек с выполнением плана» и всех производственных проблем, с которыми мы сталкиваемся. Вот нашлось, наконец, решение, которое могло бы революционизировать наш труд: нас лишают зарплат!

Ян Гус, которого судил за ересь и допрашивал церковный суд в связи с его идеями, оспаривающими власть Папы, в какой-то момент заметил в зале среди присутствовавших на процессе бедную женщину, которая несмотря на то, что процесс не кончился, уже принесла с собой вязанку дров для его костра. Увидев ее, Гус воскликнул: Sancta simplicitas!

Теперь мы видим в зале тех, кто готовит нам эшафот из законов и костер, но на высшем этаже истории. Sanctus fanaticimus! Но все-таки – что же еще может сегодня представлять собой штаб, если он должен осуществлять контроль за взводными командирами?

И снова мне приходят на ум полковники и генералы, которые приезжают с проверкой и становятся на колени, шарят руками под койками военных, чтобы увидеть, нет ли там случайно пыли на полу, или проверяют клозеты, отыскивая окурки сигарет, брошенные в кабинах.

Сообщение настолько угрожающе, что даже капитан Кирицою не осмеливается протестовать, как он это обычно делает. Но Кирицою меняет тактику: он оборачивается из первого ряда к нам, сидящим сзади, и говорит:

– Вы слышали? Прощай, зарплата! Возьмитесь за ум, иначе прощайте, деньги! Семья, жена, дети – пусть сами выкручиваются!

Намек Кирицою прозрачен. Полковник, который говорил, останавливается, но ясно, что реплика Кирицою его раздражает. И все же он продолжает:

– Товарищи, мы поступили в армию не для того, чтобы решать личные вопросы! Зарплата – это вознаграждение, а не право офицера. Впрочем, на будущем съезде партия урегулирует этот вопрос. Во-вторых, реплика товарища капитана неуместна. В социалистической Румынии никто не умер от голода. Насколько я знаю, товарищи жены офицеров и младших офицеров заняты в сфере труда, имеют зарплаты, так что и речи не идет о том, чтобы кто-то пострадал или умер от голода. В-третьих, – говорит он, презрительно окидывая взглядом зал, – некоторые из вас забывают, для чего они находятся здесь. Отмечаю, что у вас по-прежнему большие проблемы с дисциплиной. Многие из присутствующих здесь не стрижены, небриты и с неряшливой выправкой. Если не сказать по-другому.

И полковник смотрит на нас с высоты своего стула в президиуме так, как во времена Моисея, перед исходом евреев, фараон Египта, пораженный вторым бедствием, с отвращением смотрел на лягушек, которыми закишели все реки страны.

Один за другим слово берут остальные полковники. Нам, командирам взводов, предписывают проявлять повышенную требовательность. В связи с этим узнаю, что мы – основной фактор дисциплины в подразделениях, и мы же несем прямую ответственность за состояние здоровья солдат.

Этот аспект со здоровьем – что-то новенькое. Иными словами, мы несли прямую ответственность за все. Наши полковники, наверное, долго бились и ломали головы в своих кабинетах, чтобы прийти к этому выводу. Эйнштейн так и умер, не сумев найти математическую формулу, которая бы объединяла все силы Вселенной в одну-единственную концепцию. А вот товарищи из дирекции министерства нашли в 1988 году в лице командиров взводов не только объяснение всему злу в армии, но и средство борьбы против него. Ибо если в армии существовало пьянство, недисциплинированность, невыполнение производственного плана, плохая еда, смертельные случаи, дизентерия или холера, было ясно как божий день, что во всем этом были виноваты только и только негодяи взводные, которые упрямо отказывались понять, что они основной фактор военной дисциплины в подразделениях.

Как можно было избежать всех этих несчастий, недостатков и бедствий? Просто: «путем более активного вовлечения командиров взводов и рот в жизнь подразделений». А если дела не приходили в нормальное состояние, то тогда офицеры нижнего звена и младшие офицеры лишались денежного довольствия. Может ли быть что-то более гениальное в своей простоте? Яйцо Колумба в сравнении с подобным силлогизмом есть не что иное, как квантовая физика в сравнении с таблицей умножения!

Также мы узнаем, что командир взвода или роты должен персонально следить «за всеми действиями, имеющими отношение к личной гигиене солдата». Что это означает, нам не говорят. Но пять полковников, имеющих роскошные кабинеты с личными туалетами при них, отлично знали, что во всем Доме Республики имеются только два клозета. То есть один клозет на пятнадцать тысяч человек! Почему наряду с массой других проблем не затронуть бы и эту?..

Собрание заканчивается в обычной атмосфере напряженного молчания. Кто-то сухо командует: «Встать!» Мы поднимаемся, и пятерка полковников покидает зал.

Выходим наружу. День кончается, а с высокого неба падают редкие снежные хлопья. Обуреваемый тяжкими мыслями, я направляюсь к рабочей точке 9-й бригады. Солдаты устали. Петре Ангелаке (из Вранчи), Барбу Александру и Ламбэ Маринел (оба из Добруджи), Давид Николае, Марин Стан, Милитару Георге, Павалаке Вирджил (все четверо из Праховы), Некифор Иоан из Констанцы и Доброджану Ион и Никула Иоан (мои арджешане, первый из общины Броштени, а второй из Котмяны) работают, очищая стену, с которой гражданский мастер заставил их удалить штукатурку, положенную неправильно.

Посередине огромного помещения они разложили костер из кусков дерева, принесенных от плотников. Они подходят по очереди греть руки. Солдаты более молчаливы, чем обычно, возможно, из-за холода. Спрашиваю их, что у них случилось нового, пока я отсутствовал. Они прекращают работу, и Некифор отвечает:

– Вы разве не знаете?

– Нет. Что я должен знать? Я возвращаюсь с собрания.

– Был скандал наверху, на 57-й отметке. Подрались.

– Наши? – спрашиваю я. – У нас нет никого на 57-й.

– Не из нашего взвода, из другой части. Избили или убили офицера.

– Призывники? Убили офицера? – изумляюсь я.

– Не знаем, потому что нам не разрешили туда идти. Но так говорят…

Надеваю шапку, беру планшет и выхожу из помещения, чтобы подняться по лестницам на 57-ю отметку. Встречаю старшего сержанта, танкиста Паску Василе и от него узнаю, что случилось. Час назад несколько военных-призывников из взвода другой части вступили в конфликт с лейтенантом Григоре (или Георге – я тоже точно не знаю), который объявил им, что они будут работать и дальше ночью, по удлиненной программе, потому что надо было закончить работу у них на этаже. Так решил архитектор, а лейтенант не сделал ничего особенного, он только, выполняя указание, сообщил об этом решении людям. Однако солдаты были измучены, работая столько часов подряд, им было холодно, и они хотели уехать и лечь спать.

Вспыхнула ссора, завязался скандал, солдаты начали лупить ногами по находящимся возле них лесам, оттуда упало ведро, забытое там неизвестно кем, полное застывшего цемента. Ведро ударило лейтенанта в голову, разбило ему каску, и острый край обода ее основания вонзился ему в мозг. Офицер свалился наземь. Люди бросились его поднимать, но он был мертв. Возможно, он умер еще до того, как коснулся земли.

Лейтенанта забрали оттуда и увезли в морг, а доступ в соответствующий зал был заблокирован секуристами. Спрашиваю старшего сержанта: люди, с которыми поссорился офицер, были из его взвода или нет? И младший офицер отвечает мне:

– Офицер их взвода заболел и умер несколько дней назад в больнице. Поскольку свободного командира не оказалось, командиром взвода временно назначили Григоре. Но у него был также в подчинении и другой взвод, офицер которого был переведен в Кэлэращ.

– Как? Лейтенант имел в подчинении сразу три взвода? – спрашиваю изумленно. – Двести человек?

– Да, товарищ лейтенант. У него был его основной взвод и два других, командовать которыми он был назначен временно. Эти, с которыми он поссорился, были практически не его люди.

Возвращаюсь обратно к своим. Преступное мышление бюрократов с высокими званиями на плечах привело к хаосу в колонии. Чтобы прикрыть свое безделье, они принимаются за реорганизацию подразделений каждую неделю. Так оказывается, что взвод, которым ты командовал целый месяц, передают другому комвзвода, а тебе надлежит принять военнослужащих, которыми до сих пор распоряжался кто-то другой.

Едва ты привык к людям, а люди – к тебе, едва ты начал их узнавать, как неожиданно приходит приказ: «Передать взвод иксу и принять взвод игрека».

Тут вопрос элементарной военной психологии – не менять командиров во время боя. На фронте нечто подобное запрещено. Взвод – это волшебный дракон, у которого искры сыплются из ноздрей и который слушается только первого своего командира. Только он может его «оседлать». Тогда дракон расправляет крылья, взмахивает ими в воздухе, поднимается с земли и бороздит небесные просторы, летает дни и ночи напролет, за пределами времени и пространства. Любой другой, кто приблизится к сказочному созданию, будет уничтожен пламенем, которое оно изрыгает. Взвод слушается не всякого, не абы кого, а только первого своего командира. Для того чтобы свыкнуться с другим командиром, ему требуется время. Это знает каждый.

И все же эти деятели, которые нами командуют и которые носят на груди «поплавки», удостоверяющие, что они окончили Военную академию, нарушают не моргнув глазом железные военные принципы, упрекают нас в несоблюдении воинской дисциплины и в хаосе, царящем в колонии, но именно они сами являются источником, порождающим хаос, беспорядок и чехарду. Они грозят, что уберут нас из армии, но они первые, кто должен ее покинуть. Если идет война и ты попадаешь на фронт под начало подобного карьериста, то ты отправишься на тот свет в два дня. Между тем в армии полно генералов пехоты, которые всю свою жизнь занимались тем, что клеили на стенах плакаты с цитатами из выступлений Верховного главнокомандующего; в армии полно вице-адмиралов, представителей министра обороны для связи с общественнностью, нога которых никогда в жизни не ступала на военный корабль; в армии полно генералов авиации, которые всю свою жизнь были партсекретарями и ни разу не садились в самолет. А когда такого человека по причинам, известным лишь ему, понижают в должности, его появление на новом месте работы оборачивается невероятной катастрофой, потому что он не разбирается ни в чем.

Как эти люди дослужились до того, чтобы нами командовать? Скольким еще из нас предстоит умереть, чтобы проложить им путь к обретению вожделенного генеральского звания? Все они говорят нам с апломбом о порядке, дисциплине и долге, но не делают ничего, чтобы изменить что-то к лучшему, напротив, делают все, чтобы обратить добро во зло. Начиная со дня моего поступления в колонию, я не видел ни одной позитивной перемены. Наоборот, дела идут все хуже и хуже, работа становится все более тяжелой и опасной, наши жизни все более и более дешевыми. Время представит, возможно, когда-нибудь свидетельства о том, что мы были мужественны, мы вступили в отвратительную войну, мы приняли неблагодарные условия, подверглись лишениям и унижениям, которых мы не заслуживали, а наши души наполнились горечью. Но нас продали, родина нас предала, и за это мы ее никогда не простим. Когда-нибудь эта река горечи и разочарований, которая течет через наши души, выйдет из берегов, прорвет все плотины на своем пути и выльется на поля Свободы. Для солдата не бывает легким никакое бесчестье, как и не бывает пламени слишком большой надежды, которое ты попытался бы погасить. За все в этом мире надо платить. В наших мучениях есть свой смысл. Для того чтобы происходили революции, сначала должны произойти ужасные вещи.

Вспоминаю день, когда я впервые попал на «Уранус». Это был душный июньский день, солнце припекало сквозь летнюю блузу, машины въезжали и выезжали, поднимая облака белой пыли, краны, каких я еще не видел нигде, поворачивали свои длинные стрелы высоко в небе. Все было гигантским, нечеловеческим. Земля дрожала под ногами от подземного гула, как будто невидимые Вулканы выковывали в глубинах оружие новых богов, оглушительный шум пневматических молотов сливался со скрежетом экскаваторных ковшей и криками людей. Огромный, заключенный в чудовищную паутину металлических лесов, передо мной высился Дом Республики. Все пространство вокруг было усыпано сотнями бараков и складов.

Остерегаясь, как бы меня не раздавили колеса грузовиков, я оказался на краю огромного кратера, на дне которого змеились колонны машин, казавшихся с высоты, откуда я смотрел, игрушечными. У меня закружилась голова, и я отошел назад.

Тогда я впервые увидел солдат на «Уранусе». То была группа из дюжины военных. Они закончили погрузку грузовика и отдыхали на груде мешков, заполненных, видимо, порошком извести.

Некоторым из них на вид было далеко за пятьдесят. Кто-то курил, опираясь локтем о колено, и сплевывал на землю, глядя себе под ноги отсутствующим взглядом. Униформы на них были рваные и грязные, под блузами с отсутствующими пуговицами можно было видеть их волосатые груди, оторвавшиеся подошвы на ботинках были примотаны проволокой. Все как один небриты и с испитыми лицами.

На головах у них были пластмассовые каски (знаменитые защитные каски) разных цветов: белые, синие, желтые и даже черные. С краев касок свисали длинные кожаные ремни с застежками на конце. Глаза на обожженных солнцем лицах солдат иногда приобретали дикий блеск. Но то, что удивило меня больше всего (хотя у меня уже был полугодовой опыт работы в «народном хозяйстве»), это бутылка с синей этикеткой медицинского спирта, которую они передавали из рук в руки. Сквозь подошвы летних туфель земля жгла мне ноги. Я приблизился к группе.

– Солдаты, – произнес я, – знает кто-нибудь, где командный пункт?

Ни один мускул не дрогнул на их лицах. Они даже не потрудились поднять на меня глаза. Как будто их там не существовало.

Один, который казался помоложе, сложил ладони лодочкой и повернулся к крайнему слева, коротко сказав ему:

– Полей!

Резкий запах спирта ударил мне в ноздри. Человек вымыл спиртом руки, лицо и шею, шумно дыша, после чего утерся большим, рыжеватым носовым платком. Чуть позже протянул мне бутылку:

– Нате, господин лейтенант! Хороша от дизентерии.

Может, то, что я отступил на шаг, или, может, мой нелепый вид (потому что я действительно был смешон, стоя вот так под палящим солнцем перед ними) заставил их расправить морщины на лбу и разразиться смехом. Это был странный смех, который можно встретить только в коммерческих, научно-фантастических фильмах или ужастиках.

– Как вы смеете, солдат? – накинулся я на него. – Вы что, не знаете правил военного устава? И прошу вас встать, когда я с вами разговариваю!

Сцена была жалкая донельзя. Солдаты смеялись, как безумные, под знойным солнцем. В какой-то момент тот, который пригласил меня выпить спирт, резко перестал смеяться и крикнул протяжно и устрашающе:

– Молча-а-а-ать!

И никто больше не смеялся.

– Я пожалуюсь вашему непосредственному командиру! – сказал я.

Солдат, который крикнул: «Молча-ать!», поднялся на ноги, приблизился ко мне, внимательно глядя на меня. На блузе скорее беловатой, чем защитного цвета, без пуговиц и порванной в нескольких местах, с содранными погонами был нарисован химическим карандашом самолет.

– Я командир, – медленно произнес он, глядя мне в глаза. – Меня зовут Флорин Панэ, и я старший лейтенант авиации.

Возможно, мое лицо произвело на него впечатление, потому что суровые черты его лица смягчились, и он положил руку мне на плечо:

– Вы испугались? – ухмыльнулся он.

– Хорошо… но… в любом случае я офицер! – поспешил сказать я. – Меня распределили в это место. Как вы тут поживаете?

– Работаем…

Слово было неубедительным. Машины, которые проезжали рядом с нами, поднимали толстые облака пыли. Жара становилась удушающей.

Через некоторое время произошла перемена, и стройка словно замерла: шумы прекратились, машины поредели. Солдаты, числом все больше и больше, начали появляться на плато стройки, все молчаливые и небритые.

И вдруг зрелище стало напоминать кошмар: солдат уже были тысячи, их бесконечные вереницы выходили из-под земли, спускались с лесов, вываливались из Дома через огромные двери, и, казалось, Дом изрыгает их наружу на временные деревянные лестницы.

– Обеденный перерыв, – произносит старший лейтенант. – Если хотите попасть на командный пункт, держитесь за нами.

И исчез со своими солдатами, совсем, будто провалился под землю. Я был в середине огромной толпы, охваченной необычным возбуждением. Румынские, венгерские, русские и немецкие слова перемежались в воздухе с военными командами, гиками и свистом. Два военных санитара с красными крестами, пришитыми на рукавах, пробежали мимо, теряясь в толпе. Со всех сторон послышались панические возгласы: «Генерал!», «Генерал!»

Я добрался до командования батальона с трудом, преодолев немыслимые препятствия, пробираясь между машин, гор земли и песка. Кто-то показал мне дверь барака и сказал, что там я найду подполковника Фирою. Я постучал в дверь. Оттуда мне ответил голос: «Войдите!»

Внутри было несколько офицеров, только я не знал, кто командир, потому что никто не носил знаков отличия на блузах. Один из них, постарше, улыбчивый, крепкий, с седыми волосами, протянул мне руку и спросил у меня документы, и после этого я понял, что он и есть командир батальона. Бросив взгляд на документы, он сказал:

– Добро пожаловать в народное хозяйство, лейтенант. Я познакомлю вас с несколькими кадрами, вместе с которыми вы будете работать. Люди с проблемами, конечно… У меня диплом специалиста по народному хозяйству. Лейтенант за столом в углу – Энаке, студент-историк. Вон тот длинный, как жердь, с костлявым лицом – старшина Ницэ, студент юридического факультета. Капитан в углу – Давид, любитель рисования. Вы чем увлекаетесь?

– Ну… я… пишу прозу. Публикую иногда в литературных журналах рассказы… Но, думаю, что излечился…

Гомерический хохот сотряс плечи окружающих, и Фирою сказал:

– Вот, товарищи, Культурная революция!

Потом, обращаясь ко мне:

– Ну, да ладно, лейтенант, скоро вы увидите, что действительность иногда превосходит самую окрыленную фантазию!

Он записал мое имя в тетрадь, спросил у меня еще несколько данных, а потом сказал:

– До новых приказов вы свободны… продолжать распорядок дня части. Вы ведь на ПДР! Пóра, вы знаете, что означает ПДР?

– Предприятие Дом Республики.

– Нет, дорогой. Означает: Арест, Дисциплинарный совет, Запас. Отсюда многих ждет только вышеозначенное, с тем уточнением, что увольнение в запас для них происходит на несколько десятилетий раньше, чем это случится со мной. Снимите вашу форму. Положите ее куда-нибудь… на сохранение. Ступайте на склад 11-й роты B и оденьтесь в комбинезон, наденьте крепкие ботинки, а на голову – каску. Не выбирайте себе новые вещи. Чем они старее и более поношенны, тем лучше. Никогда не выделяйтесь. Смешайтесь с солдатами. Забудут, кто вы есть. Но, прежде всего, будьте осторожны. Здесь нельзя ничего говорить, кроме: «Есть!» Это первая и, возможно, единственная вещь, которую надо свято соблюдать, – прибавил он усталым голосом и сделал мне знак уходить.

Воспоминания покидают меня на середине коридора. Уже почти 19:30. Вхожу на рабочую точку, где я оставил людей, приказываю им прекратить работу и приготовиться к собранию. Между тем подошли и другие. Спрашиваю начальников бригад, все ли у них на месте. А потом говорю:

– Уходим!

По дороге несколько человек спрашивают меня:

– Товарищ лейтенант, правда ли, что резервисты убили своего командира?

– Нет, – отвечаю, – это был несчастный случай.

Я их останавливаю, даю команду «вольно» и рассказываю им то, что слышал от старшего сержанта. Я от них ничего не утаиваю, ни одной подробности, отвечаю на все вопросы, которые они мне задают. Потом строю их в колонну и ухожу с ними дальше.

* * *

Весь день я бегал, чтобы составить карточки по охране труда на всех людей. Старые были аннулированы, потому что один начальник из ДРНХ обнаружил, что они имели принципиальный порок: подписывая карточку, резервист не ставил звание перед своей фамилией. Например, написал «Павелеску Дан», а не «солдат Павелеску Дан». Ошибка грубейшая, которая, не будучи замечена, возможно, могла бы привести к обрушению Дома Республики. К счастью, бдительный начальник обнаружил ее.

Уже время обеда. Поднимаюсь на стройку, строю взвод в колонну и веду его скорым шагом по стадиону, на сбор. Старший лейтенант Паскал, командир роты, подходит ко мне и говорит:

– В другой раз не опаздывайте! Ведите быстро людей на обед и приходите на собрание!

– Есть!

Опять собрание! Возможно, нам будут прорабатывать новые решения, принятые на высоком уровне – ЦП и ОП, поступившие из кабинета министра или, кто знает, из какого другого кабинета.

И одновременно с ними нам сообщат о наказаниях, которые нас ожидают в случае, если мы не исполним их в точности. В армии общие и циркулярные приказы выполняют роль встряски. Полозы, или траки, из которых состоят гусеницы танков, прикрепляются одна к другой с помощью длинных стальных болтов, а болты сами по себе не входят в траки – их забивают кувалдой.

Так же, как при монтировке танковой гусеницы, «механики» военных уложений пришли к заключению, что приказы, которые поступают сверху, не могут войти в наши головы без угроз. Так что каждый приказ сопровождается и наказаниями, предусмотренными том в случае, если он не будет исполнен.

Таким образом в нашей чудесной армии военная дисциплина устанавливается с конвульсиями, таким образом совершенный военный организм двигается дальше, таким образом наши успехи гарантированы, а неудача исключена!

Или, может быть, речь не идет о проработке новых предписаний. Может быть, должен быть наказан или судим и уволен в запас за предосудительные проступки какой-нибудь лейтенант или старшина, который нарушил военные установления. А при таком важнейшем событии мы должны присутствовать все.

Наши предшественники присутствовали на казнях Клошки и Хории, на казни Дожа, на казнях известных бандитов, гайдуков и мятежников. Ничего подобного у нас больше нет. Но что это была бы за история, в которой ничего не случается? Была бы жизнь военного столь очаровательной и прекрасной без нарушений, без наказаний и, прежде всего, без воспитательной силы примера? Как можно бороться против недисциплинированности, если мы не дадим примеров нарушения дисциплины? Без вирусов, наполовину безобидных, не была бы возможна прививка. Поэтому те, кто следит за идеологическим иммунитетом военного организма, заботятся о том, чтобы быть начеку с изготовлением вакцин, которые предохраняют нас от патогенного зародыша недисциплинированности, микроба непослушания и вирусной инфекции комментирования приказов. И, естественно, перед лицом толпы необходимо представить негативный пример.

Действительно, метод этот несовершенен и иногда приводит к прямо противоположным результатам. Гайдук Гроза крикнул судьям в 1834 году: «Вы продали страну иностранцам, а из меня вы делаете вора? Посмотрите на себя! Вы стали слугами турок, а москали имеют ваших женщин! И вы смеете меня судить? Вы являетесь судьями этой страны?» И крестьяне, которых привели на судебный процесс над ним, схватились за колья и набросились на судей, солдат и стражников.

Да, действительно, иногда публичная казнь имеет абсолютно непредсказуемые последствия. Но доктора нации умели идти на риск, с этим связанный.

Для чего же нас созывают? Опять обсуждается положение с дисциплиной? Возможно. Наказания стали основным рычагом координации нашей деятельности, и нас, как дождем, поливает арестами, советами чести и судебными процессами военных трибуналов по этому случаю. Но в этом мире надо за все платить. Это правило распространяется и на шайку тех, кто судит и осуждает нас. Потому что, приходя на подобные процессы, они попадают на встречу со своей собственной некомпетентностью и своей собственной глупостью.

Приказы из министерства обороны льются рекой. Но там, где есть тысяча законов, не действует ни один. Каждый – сам себе закон. Старший лейтенант Алдя, начальник кадров, который участвует в общих собраниях каждый четверг, зачитывает нам из своих тетрадей новые приказы, поступившие «сверху». Их – пропасть, и они множаются с каждым днем.

Последний раз нам зачитывали знаменитый циркулярный приказ № 3 министра обороны, который запрещал носить в городе офицерскую форму. Другие приказы высижены начальниками дирекций, третьи – административными отделами: как мы должны носить куртки, как военнослужащие должны носить фуфайки, какой должна быть военная одежда на стройке. Умножаются анкеты, проверки, суды чести.

Случилось ли что-то там, вовне, за линией забора из листового железа, за которую мы не имеем права выходить, в городе, куда мы не имеем права ступать ногой? Но что именно?

Иду в столовую, в зал заседаний, и думаю о разнузданной демагогии, которая воцарилась во всех областях военной жизни. На этой стройке работают более двадцати тысяч военнослужащих, и, несмотря на то, что так много говорится про заботу о человеке, никто и пальцем не шевельнет в этом смысле. Впрочем, лицемерие стало нашей второй натурой. Мы произносим одно, и совсем другое мы при этом думаем.

Выступления на партийных собраниях – вереница пустословия. Если ты усвоил необходимый рефлекс, можешь долдонить до бесконечности, заботясь лишь о том, чтобы обозначить необходимые элементы схемы: «Уважаемый товарищ полковник (или другое звание, за которым следует имя того, кто присутствует от имени высшего эшелона), уважаемые товарищи (пауза, ты притворяешься, что подыскиваешь нужные слова), в первую очередь хочу выразить свое согласие с теми, кто выступал до меня (это ты должен сказать обязательно), и подчеркнуть, что действительно у нас в роте (и называешь номер роты) мы сталкиваемся со многими проблемами. В своем кратком выступлении хотел бы довести до сведения уважаемого собрания, что у нас были случаи недисциплинированного поведения военных, но с помощью утечистов и коммунистов (это упоминание обязательно) эти случаи были устранены. Соответствующие военные поняли истинный смысл нашей работы, и могу сказать, что в настоящее время мы больше не сталкиваемся ни с одним случаем нарушений дисциплины. Мы будем стараться заботиться о казенном имуществе и оборудовании и не пожалеем усилий для выполнения плана. Как сказал Верховный главнокомандующий, мы сделаем все, чтобы с максимальной отдачей использовать каждую минуту, каждую секунду ежедневного рабочего времени, так, чтобы мы могли с гордостью рапортовать о том, что тоже с честью выполнили свой воинский долг перед Румынской коммунистической партией. Больше мне не о чем доложить. Заявляю о своем согласии с программой необходимых мер. Я закончил».

И вот так – не мудрствуя лукаво, нанизывая шаблонные фразы, ты отчитываешься по части политического обязательства. Другая партийная обязанность – это повторять, как попугай, что после определенных «партийных событий» ты «осознал» задачи, касающиеся лично тебя как командира взвода (роты), после того, как ты «внимательно изучил» выступление, которое Товарищ произнес на соответствующем событии.

Но все это – моменты абсолютно условные, формулы автоматические, произносимые так же, как ты говоришь «Добрый день!», когда входишь в чужой дом. Как это ни парадоксально, но на наших партийных собраниях не обсуждается политика. Мы обсуждаем выполнение плана, материальные недостатки, происшествия, которые случились, и их причины, а также нарушения (но, внимание, не нужно перегибать палку, потому что тон должен быть в целом оптимистичным).

Наши выступления становятся все более и более бессодержательными. Мы как фальшивомонетчики, которые пускают в оборот поддельные банкноты, вводя их в систему, которая их уже больше не отличает от настоящих и принимает как таковые. Но товар, получаемый нами в обмен на эти банкноты, тоже поддельный, и именно поэтому система уже не принимает мер против нас. И, в конце концов, неизвестно, кто кому наносит вред: система – нам, или мы – системе? Мы коммунисты, но не занимаемся политикой. Ею занимаются другие во имя нас. На высоком уровне. А мы должны лишь ее применять на практике. И никогда мы не делаем этого достаточно хорошо.

В зале заседаний собрались мы все, офицеры и младшие офицеры: полковник Марин Сырдэ, командир части, полковник Блэдулеску, Ликсандру Михаил (только что повышенный до звания подполковника за «исключительные заслуги»), Алдя, капитан Кирицою, штабисты и вечно гонимые и наказуемые командиры батальонов, рот и взводов.

Мы готовимся представить обычный рапорт представителю дирекции, полковнику, которого мы не знаем:

– Внимание! Встать! Товарищ полковник, персонал части готов к открытию собрания!

– М-да. Кто отсутствует?

В ожидании ответа командир причесывается. Ему докладывают об отсутствующих.

– Алдя, запишите их и отправьте всех под арест!

– Слушаюсь.

Наступает тягостное молчание. Полковник Сырдэ – пехотинец, чрезвычайно худой, с резкими чертами лица и широкими жестами, несколько нервный по натуре, человек, одержимый идеей фикс о том, что от строительства Дома Республики зависит будущее румынской нации. Он был назначен вместо полковника Станку, который вышел на пенсию.

– Я только что с заседания у товарища генерала Богдана, – говорит он. – Я сообщу вам несколько новостей. Прежде всего: снова были задержаны патрулями наши военные кадры, носившие военную форму в городе. Отдан приказ, чтобы ни один военный кадр больше не выходил из казармы на Витане в военной форме – даже если он отправляется купить сигареты на углу улицы. И несмотря на это, в городе были задержаны лейтенанты и младшие офицеры в военной одежде.

Кажется, ни полковник Сырдэ, ни люди из дирекции и министерства, которые издали соответствующий приказ, понятия не имеют о том, что командир взвода с зарплатой в две тысячи лей с чем-то (да притом выщипанной пенями и удержаниями, которые сокращают ее до тысячи семисот лей в месяц) не располагает в своем «гардеробе» чем-то другим, помимо военного обмундирования. Если ты снимаешь с него форму, у него остаются лишь два варианта: либо сидеть голышом, либо надеть на себя экипировку строителя, то есть куртку и брюки цвета хаки, защитную каску и ботинки с подошвами, примотанными проволокой. Понятно, что молодой мужчина нарушает регламенты и предпочитает носить форму, когда он совершает побег в город (ибо увольнительные в этом смысле существуют только в крайних случаях).

С другой стороны, проблема «выхода в город» чрезвычайно интересна. Осужденным из тюремных колоний французского Индокитая двадцатого века разрешалось покупать товары у местных жителей; ссыльные в русских колониях в Сибири могли ходить в соседние села; русские заключенные ГУЛАГа ходили в прилегающие к лагерям поселки, чтобы работать в домах начальников тюрем или у местных жителей; в обмен на небольшие суммы денег, преступники, депортированные в африканские тюремные колонии Британской империи могли иметь отношения с женщинами из соседних селений. А офицеры и младшие офицеры колонии «Уранус» 1988 года не имеют права выходить в город, хотя колония находится прямо посреди столицы, в Бухаресте. Некто, кто носит высокие погоны на плечах, пришел к заключению, что румынский офицер и младший офицер с «Урануса» не имеют права выходить в город. Точка.

Полковник Сырдэ продолжает:

– …Товарищ министр Миля очень недоволен нами, поскольку мы не выполняем план и не работаем достаточно быстро в целях завершения Дома Республики. Также очень недоволен и товарищ генерал Богдан. Эй, братцы дорогие, если мы получили приказ не носить отныне военную форму и не выходить в город, тогда мы, офицеры и младшие офицеры, должны подать пример, быть первыми, чтобы показать, что мы поняли это! Уважаемые товарищи офицеры и младшие офицеры, давайте не будем шутить с приказами, которые нам отдает министр обороны! Знайте, что будут приняты суровые меры против офицеров, которых обнаружат в городе, одетыми в форму. Не говорите, что я вам об этом не сказал!

– Товарищ полковник, – вмешивается со скучающим видом подполковник саперных войск Ликсандру Михаил, – вы хорошо знаете, что имеете дело со скотами. Перейдем к мерам, и баста.

Зал остается погруженным в свое обычное гробовое молчание. Старый пехотинец, неприятно удивленный грубостью, с какой его перебили, и примитивной логикой Михаила, на мгновение замирает с поднятой рукой.

– То есть?..

– Острижем их наголо, товарищ полковник, как солдат-призывников, и на другой день уволим в запас! – кричит Михаил. – Потому что они и так лентяи и ничего не делают! Едят хлеб партии даром! Спят в бараках и на рабочих точках…

– Но еще и умирают! – коротко парирует Кирицою.

На что Михаил кричит, стуча кулаком по столу:

– Да, умирают! Они что, не клялись умирать? Для чего они стали офицерами? Если бы была война, что бы мы делали? Они не клялись стойко переносить военные лишения? Что дисциплина – это… Товарищ Кирицою, не прикрывайте им больше жопу, а то как раз поэтому… И познакомившись с их результатами, я говорю: пока мы не уволим тридцать-сорок офицеров в запас, мы ничего с ними не сделаем!

Слова Михаила полны ненависти, рот его кривится еще сильней, а глаза косо поблескивают.

– И кто же останется дело делать, если мы их уволим? – спрашивает с любопытством капитан Кирицою, партийный секретарь.

– Самые лучшие, сударь! – вопит Михаил. – Те, кто заслуживает доверия партии! А те, кто не просит одного-двух увольнительных и разрешений, – еще хуже, чем солдаты! И если у нас не будет командиров взводов…

– Да у нас их и так нет!

– Тогда мы, товарищ капитан, мы, штабные, перейдем командовать взводами! Как на фронте! – вопит Михаил.

Я внимательно слежу за дуэлью и пытаюсь осознать, каков подлинный иерархический порядок в части. Тот, кто все больше завоевывает позиции, – это Михаил. Предвижу, что у него великое будущее.

– Давайте не будем отвлекаться, товарищи, – вмешивается полковник Сырдэ, с трудом успокаивая рев сапера Михаила. – Итак, с униформами все ясно. Сударь, если принята такая мера, значит, что-то им известно – и товарищу министру Миля… и другим… извините, мы не имеем права комментировать. Снимем формы, и точка.

Мы должны были бы возмутиться, хотя бы для проформы, но мы не делаем этого. Абсурдно, чтобы офицеры и младшие офицеры какой-нибудь армии получали приказ снять с себя униформы. Униформа даже в заключении не снимается, она охраняется международными законами. Она представляет собой символ – одна из причин, по которой все мы, находящиеся здесь, связали свою жизнь с военной карьерой. Какого черта, ты, будучи министром обороны и командующим армии, можешь подписать приказ, запрещающий офицерам и младшим офицерам носить военную форму? Это все равно, что отдать приказ летчику, чтобы он летал без самолета.

До сих пор никто не осмеливался замахнуться на военную форму. И вот нам приказывают ее снять. Сам Миля нам приказывает. Какие неправые законы нами управляют? Нас наказывали и наказывают за все: за то, что мы не выполняем план, или за то, что мы перевыполняем план (именно так!); за то, что покидаем «Уранус», или за то, что остаемся на «Уранусе» (без разрешения!); за то, что мы не докладываем о чем-то, или за то, что докладываем. Наказаний не счесть, их так много, что они создали в лагере настоящую бюрократию по их администрированию. Иногда я спрашиваю себя, можно ли придумать новые наказания. Но вот светлая голова нашлась. Нас будут наказывать за ношение военной формы. Мы живем в джунглях, которые кишат рептилиями, сознающими силу своего яда. И подобная идея, лишенная смысла, нас больше не возмущает, но ужасает. Если сегодня нас наказывают за нечто подобное, то какие завтра придумают новые наказания? За что нам будет урезаться зарплата? За то, что мы просто-напросто существуем? Что мы живем, двигаемся, дышим?

Ленин умер, мучаясь и терзаясь от ужасных и безжалостных мук сомнения. Морфий «величественных успехов, достигнутых Большевистской партией», больше не оказывал на его гениальный мозг никакого действия. «…Но мы не вправе забывать, что наемное рабство есть удел народа и в самой демократической буржуазной республике… Всякое государство есть “особая сила для подавления” угнетаемого класса. Поэтому всякое государство несвободно и ненародно». (В. И. Ленин. «Государство и революция»).

Именно поэтому Мао отменил погоны, считая их лишним элементом в армии. Пол Пот разул своих генералов, сняв с них ботинки и заставляя их ходить босиком по рисовым чекам. Наш Верховный главнокомандующий, возможно, пришел к заключению, что поэтапная отмена военных атрибутов – пустая трата времени, поэтому он попросту отменил ношение офицерской формы. Таким путем, будучи гораздо легче по весу, мы могли бы быстро вознести себя к новым вершинам социалистических достижений или прямо на небо, к полной победе социализма.

На протяжении лет я все спрашивал себя, каким образом все эти Шошу, Блэдулеску, Михаилы, Богданы и вся эта орава полковников и подполковников, майоров и капитанов в звании «полных полковников» дошли до того, что они считают нас своими личными рабами, а армию – своей игрушкой, и завладели всей страной, как своим собственным имением?

Все время я мучил себя вопросом, каким образом простой сын крестьянина из Хорезу, ставший офицером саперных войск и командиром, мог дойти до того, чтобы издевательски кричать перед целой воинской частью: «Я подтираю себе жопу всеми поэтами в мире, да-да, и всеми их стихами!»

Откуда у этих людей берется сила и уверенность, невообразимая смелость ударить по кому и чему угодно, унизить или растоптать подошвами сапог любого?

Как мог старший по званию или командир, который тоже когда-то был лейтенантом и тоже когда-то носил это звание, превратиться в дикого гонителя других лейтенантов и его собственных подчиненных, которых он бил кулаком по лицу или плевал в душу?

А вот Ленин дал ответ давно. Как гениален был Ленин! Беру ручку и записываю крупными буквами на тетради: «Судьба народа – это рабство. Ни одно государство не является свободным и не является народным!» Предполагая, что мы бы свергли это государство, которому присягали на верность, независимо от того, каким государством мы заменили бы старое, эти негодяи остались бы у власти и дальше и руководили бы страной, как своей собственной вотчиной. Но не они, а другие негодяи! Их приятели! Другие хозяева! Дети их! Они слишком хорошо понимали друг друга и слишком привыкли к хорошей жизни, они стали куда более солидарны, обрели слишком большую власть, чтобы их можно было когда-либо отстранить от нее. И даже если бы существовала какая-то сила, которая смогла бы над ними господствовать, она не могла бы утвердиться в нашем мире без предварительных переговоров с бывшими мандаринами, а в этих переговорах они, возможно, уступили бы все – идеологию, страну, знамя, но никогда не согласилась бы видеть себя чем-то другим, кроме как хозяевами, а нас – рабами.

Кирицою ошибался, пытаясь им возражать. Зло проникло во всю структуру и через многие ворота. И речь шла не только о генералах и полковниках. Речь шла о маленьких шпионах, платных доносчиках, о провокаторах с воинскими званиями. Каждый присваивал себе частичку власти. И не только они, но и военные срочной службы, эти девятнадцатилетние юнцы.

Жарким летом два года назад, под палящим утренним солнцем, солдат из моего взвода Роатэ Михай, в возрасте пятидесяти двух лет, сорвался с лесов, и взвод собрался вокруг него. Через неделю его дочь должна была выходить замуж, и он только и делал, что говорил об этом событии и постоянно спрашивал меня, не пришло ли разрешение на его увольнительную.

Я как раз возвращался с собрания кадров, когда увидел его лежащим на земле в крови, в окружении нескольких солдат; я отбросил от себя планшет и побежал к нему, крича как угорелый: «Давайте скорую помощь сюда! Вызовите скорую помощь!»

Я обхватил его руками и приподнял его голову от земли, безумно крича: «Роатэ! Не умирай! Не умирай, Роатэ! Идите все скорей за помощью! Роатэ, не умирай, Роатэ, не умирай же! Скажи что-нибудь!»

Но Роатэ не сказал ничего, и умер на моих руках в 10:30. А скорая все не приезжала. А когда она наконец приехала, через полчаса, из нее вышел сержант девятнадцати лет, военный-срочник, санитар, пухленький, свежевыбритый, пахнущий дорогим одеколоном, в накрахмаленной форме с иголочки, в надраенных до блеска ботинках, а на плечах лычки сержанта сверкали в солнечных лучах, как два золотых прямоугольника. И он накричал на меня, хорохорясь с наглостью выскочки: «Что вы такой галдеж поднимаете, лейтенант? Заставляете меня сейчас выезжать с машиной! Подняли на ноги весь лазарет!»

И его глазки, заплывшие от жира, смотрели на нас свысока. «Прошу вас, сделайте что-нибудь! Помогите ему!» – говорю я убитым голосом, показывая на солдата, растянувшегося на полу. А он, затягиваясь сигаретой: «Какого дьявола я могу ему сделать? Он мертв! Вы не видите?»

И он не двинулся с места, остался на месте, как будто брезговал. А я стоял в трех метрах на коленях рядом с мертвым солдатом, в куртке, испачканной его кровью, – я был убит болью, и мне ни до чего не было дела. А солнце в вышине жгло все горячей, как будто, одержимое любопытством, тоже пыталось спуститься и приблизиться к нам как можно больше, чтобы лучше видеть, что произошло. А сержант все не двигался с места. Тогда я встал на ноги, подошел к нему и сказал: «Как? Вам больше нечего делать?»

Возможно, в моих глазах тогда засверкал огонь бешенства, потому что сержант на мгновение раскрыл рот, как будто приготовился закричать или бежать, охваченный ужасом, но не успел, потому что моя широкая ладонь молниеносно ударила его по глазам, и его сигарета вылетела изо рта.

Словно не веря своим глазам, сержант таращился на меня и отступил назад на полшага, пытаясь бежать к машине, но я схватил его за плечо и рванул с такой силой, что у него лопнул крючок на вороте новой куртки, а медяшки сержантского звания слетели с плеч и упали в пыль, вместе с накрахмаленной и хорошо отутюженной пилоткой.

Я повернул его с силой лицом к себе.

– Хочу тебе сказать кое-что, сержант, – сказал я спокойно. – Не знаю, как ты попал сюда, но мать твоя – сука, а твой отец – свинья! От таких двоих никак не мог выйти человек! На колени! – заорал я как сумасшедший.

Возможно, до моего взвода дошло, что я уже не сознаю, что делаю, и солдаты быстро замкнули круг вокруг нас, скрывая происходящее от посторонних взглядов. Сержант упал на колени под палящим солнцем, и тогда я ударил его ботинком в рот и почувствовал, как хрустнули его передние зубы, и я увидел, как кровь хлынула ему на подбородок, я увидел, как он падает навзничь и пытается подняться. Потом я ударил его ботинком еще раз в ребра и еще раз, пока солдаты взвода не кинулись на меня и не схватили меня за руки, один прокричал: «Эй, вы, каменщики, отведите его быстро в Дом и спрячьте!» – и я отдал себя во власть собственному бреду и собственным солдатам – увести себя подальше от Роатэ и сержанта, подальше от всего…

Голос полковника Сырдэ возвращает меня к действительности:

– Что касается других вопросов, план не был выполнен. Товарищ генерал Богдан лично прошел два раза по лесам и констатировал, что один командир взвода осмелился покинуть рабочее место, где работали его военные. В тот день он отсутствовал дважды. Первый раз – четверть часа и второй раз – почти двадцать минут.

– Может, он тоже отлучился, товарищ полковник… как человек, – вмешивается Кирицою.

Тяжелый кулак Михаила снова обрушивается на стол, и, переполненный ненавистью, Михаил кричит:

– Два раза, сударь? Два раза за один день? Это значит, он ест слишком много! Товарищи! Я же вам говорил: сударь, давайте не будем притворяться, что не замечаем. Давайте проявим силу и мужество и признаем, что мы никуда не годимся. Что мы не поднимаемся на высоту требований партии. Что среди нас есть люди, которых надо передать в руки Военного трибунала!

И я вдруг думаю о том, что по иронии судьбы в словах Михаила есть правда, да только те, которых надо передать в руки Военному трибуналу, – не мы.

– Пусть поднимется тот, которого не застал на месте товарищ генерал! – кричит Михаил. – То есть офицер, который не был на посту.

В зале ропот. Вдруг все головы поворачиваются в сторону одного человека: где-то за столом у окна поднимается Моисе, старший лейтенант высокого роста, из горных стрелков.

– Как вас зовут?

– Старший лейтенант Моисе Виорел, товарищ полковник.

Полковник Сырдэ выходит из-за стола президиума и приближается к офицеру:

– Почему вы не стрижены? Товарищи, поглядите и вы тоже, как выглядит офицер румынской армии! Нестриженый, небритый!

– У меня не было времени постричься, товарищ полковник. Когда мне стричься? И где? Нам не разрешается покидать стройку…

– Товарищ полковник, – снова слышится голос неутомимого Михаила, который как-то странно улыбается, и этой улыбке, конечно же, есть объяснение. – Мы теряем время. Лучше перейдем к наказаниям.

Командир части возвращается, раздосадованный. Дело ясное, полковник Сырдэ, начальник, боится Михаила. И не только он. Снова обращается к Моисе:

– Почему вы покинули рабочее место?

– Но… товарищ полковник, я только…

– Оставьте разговоры! М-да… Мы думаем, какое вам дать наказание. Пока я обращаю внимание всех присутствующих: никто не имеет права ни на минуту покидать рабочее место! Каждый офицер и младший офицер находится рядом со своими людьми, но не сидя, а стоя. И не находится, а работает! Выполняет приказы инженеров и гражданских мастеров! Что они говорят нам делать, то мы и делаем! Пусть это будет ясно!

– Он тоже берется за лопату и за тачку, – подчеркивает Михаил. – Да-да! Не родился же он офицером. И должен хорошо знать, где его люди, каковы их личные данные. Он должен их знать.

– Наизусть, – невольно произношу я громким голосом, я сижу, положив голову на спинку переднего сиденья, и точно знаю фразу, которая должна прозвучать дальше.

Воцаряется глубокое молчание. Полковник Михаил, поднимается со стула и ищет глазами в зале, пытаясь обнаружить, кто говорил. Он нюхает воздух, как тигр в поисках добычи. Сидящий слева от меня капитан Костя толкает меня локтем и шепчет:

– А теперь ты попался к черту в зубы! Смотри, идет сюда. Не шевелись.

Чувствую, как костлявая рука впивается мне в плечо и тащит к себе.

– Как вас зовут?

Любопытно, что все начальники требуют от нас, чтобы мы в совершенстве знали своих людей. Но сами понятия не имеют, кто мы, как нас зовут и откуда мы сюда попали, хотя мы здесь уже годы и годы.

– Как вас зовут? – слышу повторный вопрос.

– Лейтенант танковых войск Пóра Иоан.

– Ага! Сколько времени вы здесь?

– Четыре года.

– И… привыкли перебивать командиров?

– Нет, товарищ полковник. Я только выразил свое согласие с тем, что вы говорите, а именно, что командир должен знать своих людей.

– Да? Не может быть! – удивляется Михаил. – А ну-ка, мы вам дадим сейчас возможность подтвердить ваши слова делами. Пойдемте со мной.

Костлявая рука Михаила прочно вцепилась в мое плечо, словно когти ястреба. Он тащит меня за собой и выставляет меня перед собранием.

– Товарищ лейтенант, сколько людей у вас во взводе?

– У меня семьдесят четыре солдата с основной специальностью плиточники, но у них более широкая квалификация, то есть они могут работать плотниками, бетонщиками и сварщиками.

– Давайте послушаем их имена. Вот так… нам тоже любопытно…

Я немного собираюсь с мыслями и начинаю:

– Петку Константин, уезд Прахова, Стурза Эмиль, уезд Арджеш, Зафиу Александру, Дымбовица, Зафиу Георге, Арджеш…

– Вы назвали Зафиу два раза.

– Да. Есть два Зафиу. Один из Арджеша, другой из Дымбовицы.

– Хорошо. Дальше.

– Попа Георге, Брашов, Асорей Костикэ, Брашов, Балог Юлиу, уезд Сэлаж, Балаш Валентин, уезд Сэлаж, Косма Валентин, Брашов, Кычу Константин, Брашов, Костя Николае, Сэлаж, Фежер Ласло, Брашов, Гал Франчиск, уезд Сэлаж, Лукач Михаил, Брашов, Мате Бела, Брашов, Нямцу Николае, Сэлаж, Поптелекан Вистиан, Сэлаж, Вереш Георге, Сэлаж, Якаб Моисе, Брашов, Никорич Виктор, Констанца, Боркан Виктор, Бузэу, Кэлин Михай, Констанца, Барбу Константин, Телеорман, Чокмата Флоря, Дымбовица, Дамиан Виорел, Галац, Дуцу Николае, Брашов, Някшу Николае, Бузэу, Некула Флоря, Бухарест, 2-й сектор, Ончел Григоре, уезд Галац, Рэиляну Тудосе, Вранча, Стойка Тоадер, Галац, Трикэ Виктор, Констанца…

В зале, слышу, поднимается ропот. Сырдэ тоже наблюдает за спектаклем и не прерывает нас. Вдруг вижу радостное лицо капитана Шанку и слышу его хрипловатый густой голос, как будто он заключил пари, поставив на меня, и выиграл:

– Он же знает! Что я вам говорил?

Михаил выкрикивает:

– Отставить разговоры!

После чего он направляется к скамейке, где я сидел, и слышу, как он просит у Кости мою тетрадь командира взвода. Тот протягивает ему ее и говорит, показывая пальцем на страницу:

– Вот боевое расписание. Досюда мы следили. Он не сделал ни одной ошибки.

Михаил смотрит на Костю с миной отчаяния на лице и говорит ему:

– Товарищ капитан, кажется, вы слишком много комментируете.

После этого, к моему ужасу, хватает тетрадь и говорит мне, глядя исподлобья:

– Да! Продолжайте!

И я продолжаю:

– Тэрыцэ Василе, Брэила, Адам Георге, Дымбовица, Андрей Ионел, Галац, Букур Василе, Вранча, Чукэ Николае, Бухарест, Эзару Николае, Брэила, Гушэ Михай, Телеорман, Гулиман Георге, Телеорман, Илика Думитру, Телеорман, Марика Думитру, Телеорман, Пэрою Ионел, Вранча, Сандалэ Георге, Дымбовица, Силяну Николае, Дымбовица, Стере Василе, Брэила, Тэнасе Константин, Дымбовица, Георге Николае, Бузэу…

– Да. Достаточно, – вдруг говорит Сырду. – Остановимся здесь.

– Пусть скажет нам и в алфавитном порядке! – слышу голос Кости. – Иоане, – слышу я, – а ну-ка, сможешь перечислить и в алфавитном порядке? – спрашивает он меня из глубины зала, и я отвечаю покорно:

– Да, товарищ капитан. Адам Георге, Андрей Ионел…

– Прекратить! – ревет Михаил, да так, что дрожат стекла на окнах. – Вы, я вижу, цирк здесь устраиваете, товарищи? Погодите, мы вам покажем цирк!

Потом поворачивается ко мне:

– Товарищ лейтенант, я нашел здесь у вас в тетради крайне интересные записи. Тетрадь останется у меня. Я отдам вам ее позже.

* * *

В некотором смысле мы не можем сказать, что нам не везет. Сейчас мы находимся под арестом – и я, и Костя. Мы получили по семь «кусков» каждый. То есть по неделе на брата. Мы не знаем, как дошло до такого срока, но нас это устраивает. В арестантской комнате размером три с половиной на четыре метра возле стены стоит кривой стол с двумя хромоногими стульями. К противоположной стене прикреплены «цымбалы» – доска из мебельного дерева, которая вечером опускается на три ножки, чтобы мы могли на ней спать, но мы договорились с начальником охраны, чтобы она оставалась опущенной весь день, так, чтобы могли на ней спать, когда нам заблагорассудится. Но у нас несколько болят кости, потому что на доске ничего нет – ни матраца, ни одеял.

На окне решетки. Возможно, для того, чтобы мы не сбежали обратно в колонию. А зачем уходить из такого теплого, спокойного места, единственного в мире, где тебя никто не контролирует и никто не требует от тебя доклада? Надо быть настоящим идиотом, чтобы сделать это.

Два дня мы живем здесь, как короли. Прощайте, ветер, снегопад, холод, лед, собрания, партийные заседания. У нас в ящике стола один килограмм сахара, завернутый в старую газету, пятнадцать латунных пуговиц, тех, которыми крепятся погоны, срезанных старшиной Стражэ со старых военных шинелей и почти сто сигарет «Мэрэшешти» и «Карпаць» без фильтра (а ребята все бросают нам новые через окно).

Ленц приносит нам сахар из столовой, чтобы мы клали его в макароны и чай. Вечером он легонько стучит нам в окно, мы ему открываем, и он бросает сквозь решетки сахар, насыпанный в спичечные коробки. Часовые делают вид, что не замечают. Сегодня он дал нам флакон с ромовой эссенцией и лимон для нашего чаепития.

– Завидую вам, – шепчет Ленц. – Спите и едите по-царски.

– Если хочешь, дадим тебе тоже. Мы оставили и тебе чаю на донышке кружки, – говорит Костя, ухмыляясь.

Возле одной из ножек стола у нас стоит принесенный из столовой большой алюминиевый бидон с ручкой, примерно с пятью литрами чая. На столе у каждого по глубокой алюминиевой миске, ложке и тоже алюминиевой кружке.

После того, как мы съедим то, что нам приносит старшина Выртосу из столовой (он является и начальником охраны), мы хорошо вылизываем тарелки и ложки и наливаем в тарелки чай из алюминиевого бидона, добавляем немного ромовой эссенции, крошим туда хлеб, ждем, пока он не размокнет, и едим ложкой.

– Почти как саварин, только сливок не хватает, – говорит Костя.

Когда приходит время обеда, старшина Выртосу приносит нам еду. Осторожно наполняет бидон чаем и кладет в миски на половник или два еды больше, чем положено, подбадриваемый нашими голосами, поющими хором:

Эй, клади, тюремщик, лей, Будь ты щедр и не жалей, А не то накажет Бог, Что ты брату не помог!

– Да-а-а-а, – хмурясь, говорит старшина. – Что тут скажешь… Мýка дьявольская! Целый бидон чая выпиваете в день.

Костя приближается к Выртосу и говорит ему жалобным голосом:

– В этом мире нам осталось одно-единственное удовольствие – писать.

В свободное время (то есть весь день) мы играем в семерку или в табинет на сигареты или пуговицы. И в тысячный раз Костя заставляет меня рассказывать, какое лицо сделал полковник Михаил, когда я ему сказал, что фраза, записанная мной в тетради, принадлежала Ленину.

* * *

Нас выпускают из каталажки раньше срока – всего через четыре дня: мы нужны на стройке. Я возвращаюсь командовать взводом, а солдаты встречают меня на ура и чествуют, качая на руках и хохоча, как будто я вернулся с фронта с победой. Их жест меня трогает, и я осознаю, что эти люди – все, что у меня есть в лагере. Дом потихоньку перемалывает наши дни, годы, жизни, но я не испытываю к нему враждебного чувства. В конце концов, он принадлежит нам – так же, как Минотавр принадлежал Миносу. Никто его не спрашивал, хочет ли он появиться на этот свет или нет. Мы чувствуем свою связь с ним, мы его не любим, но и не ненавидим. Инстинкт нашей человечности слишком предусмотрителен, чтобы остановиться перед лицом такого выбора, не вспомнив об обязательности жертвы и о криках Анны, замурованной в стену. Мы не пытаемся уйти отсюда, потому что это невозможно. Ты никуда не сможешь улететь, привязав к рукам крылья из дранки. И мы также научились не обещать никому, что мы создадим нечто более величественное, чем то, что мы можем сделать. Это наш единственный Дом. Мы никогда не сделаем другого, более чудесного и красивого.

К концу февраля мороз крепчает, но усиливаются и снегопады. Снег идет крупными белыми хлопьями – свежими, как будто Бог извлек из амбаров зимы новые хлопья. И сквозь густой снегопад вижу, как солдаты идут впереди меня, покачиваясь, как они почти теряются в снежной вьюге. Я постоянно вижу свой взвод перед собой и днем и ночью, как машинист поезда видит впереди длинное тело бегущего по рельсам локомотива, проходящего через туннели, виадуки, дожди, вечера и рассветы, тени и свет. Всегда там, впереди.

Когда инспекция поднимается на стройку, я делаю рапорт, когда приходят генералы, делаю рапорт, когда приходят полковники, делаю рапорт, когда приходят инженеры и архитекторы, делаю рапорт. Однажды к нам по лестнице поднялась собака и упорно смотрела на нас с критическим выражением в глазах, и я тогда скомандовал солдатам: «Смирно!», – повернулся к собаке и громко прокричал ей, приветствуя ее рукой, приложенной к каске: «Товарищ собака, 3-й взвод, 2-я рота, ждем ваших приказаний!» Собака испуганно посмотрела на нас. Затем ретировалась вниз по лестнице, а солдаты разразились смехом.

Иногда сюда на стройку приходит Верховный главнокомандующий. Тогда никто не покидает своих мест, пока он не уйдет. Я никогда не мог понять, почему мы должны так поступать, ибо Верховный главнокомандующий никогда не разговаривал ни с кем из солдат на стройке.

Опять как из рога изобилия посыпались приказы, но эти приказы настолько мелочны, настолько бедны и незначительны в формулировках и целях, которые они ставят перед собой, что ты не можешь не задаваться вопросом, как это возможно, чтобы командир, носящий колоссальный чин генерала, имел такое карликовое мышление.

Все эти приказы вертятся вокруг выправки, которую должен иметь офицер и младший офицер на стройке, и вокруг его присутствия в рабочее время.

Последние приказы, которые нам прорабатывали, устанавливают, чтобы офицеры носили фуфайки, как и солдаты, но чтобы при этом они подпоясывали их ремнем от плащ-палатки, дабы отличаться от остальных. Генерал застал двух офицеров, которые нарушили распоряжение, и он приказал, чтобы они предстали перед судом чести, потому что не были застегнуты ремнем от дождевика поверх фуфайки. Меня забавляет мысль о том, какие меры принял бы генерал, если бы офицер поджег леса на стройке. Возможно, что в этом случае было бы приказано содрать с него кожу живьем.

А вот новинка: речь идет о том, чтобы мы оплачивали еду по цене офицерской столовой. Мы едим обычную пищу, которую едят и солдаты. Чей-то блестящий ум вынес на обсуждение кардинальную проблему для светлого будущего коммунизма в Румынии: стол военных кадров. Чтобы они платили за свою еду отдельно, по цене офицерской столовой. Возможно, у нас удержат деньги из зарплаты. Пока все идет хорошо. Может быть, в скором времени какому-нибудь генералу или министру придет в голову идея, чтобы мы возводили Дом Республики за свой счет.

Проблема скудной пищи, которой нас кормят здесь, давно волнует наших командиров, и это мелочное мышление олтянина, который постоянно носит при себе ключ от ящика с кукурузной мукой, вызывает у нас отвращение к жизни. Просто-напросто не хочется больше жить. Нам противно за себя, нам стыдно за то, что мы офицеры. Нас просто мутит от тех фраз, что постоянно звучат на собраниях: «Работайте больше! Выполняйте план! Мы вас накажем. Внимание!.. Арест… Совет… Трибунал… Запас…»

И тогда тебе невольно хочется сказать: «Заберите вы эту жизнь, она нам больше не нужна». И ты уже ни во что не веришь в этом мире – ни в наказания, ни в поощрения, ни в планы на будущее, мечты, надежды, праздники, достоинство и воинскую честь – все это пустое, все ложь, в них уже нет никакого живого дыхания, ни малейшей искры прежнего огня; дикарь где-нибудь на краю земли, поклоняясь идолам и вознося им молитвы, более счастлив и более богат, чем мы…

Времени уже двенадцать часов. Я должен собрать свой взвод на обед. Завтра я буду дежурным офицером по батальону. Послезавтра – дежурным офицером по части. А после-послезавтра – дежурным офицером по бараку генерала в колонии. Господи, сколько дежурств! Ночью я буду проверять грязные холлы. Переполненные спальни, пахнущие затхлостью, пóтом, с койками, поставленными друг на друга, на которых спят люди, побежденные усталостью или выпивкой, люди огрубевшие, которые меня не признают и попытаются воткнуть в меня нож, изрыгая оскорбления. Люди, которые утратили ясность ума и у которых осталась лишь ненависть в глазах, ненависть, потому что они были привезены сюда насильно.

– Пóра!

Передо мной вырастают как из-под земли старший лейтенант Вырбан и старший лейтенант Лупеш. Первый – вроде бы из бюро первичной организации, второй… – я еще не успел понять круг его забот. Ни один не занимает четкого положения, но тот, кто занимает четкое положение, – это или шпион, или доносчик. Лупеш, кажется, будет назначен все-таки командиром роты.

– Слушай, дружище, – начинает Вырбан, – смотри, у нас есть данные, что ты вызывающе, с гонором ведешь себя по отношению к командирам.

– Что это там у тебя в голове? – спрашивает Лупеш.

– Есть! – отвечаю я осторожно и пытаюсь сообразить, что этим двоим от меня надо.

– Оставь, товарищ лейтенант, с твоим «Есть!»! Мы тебя спросили, что у тебя в голове!

– Есть! – повторяю я.

Вот что у меня в голове: «Есть».

Вырбан криво улыбается в сторону Лупеша:

– А-а-а! Притворяется.

Потом – ко мне:

– Эй, Иоане, ты спутался с Костя, Шанку и Ленцем? Ай-ай-ай! Мы примерно знаем, что с тобой. Тебе эти шуточки боком выйдут. Тебе нравится, что из-за Костя ты отсидел под арестом?

– Да, насколько я знаю, не Костя отправил меня под арест.

Я смотрю на них внимательно. Странная пара. От земли поднимается – я чувствую это ногами – ледяной холод, пока они стоят передо мной, как два представителя секретной организации, как два кафкианских персонажа, которые сообщат мне об абсурдном решении еще более абсурдного суда. Следовательно, вот в чем дело. Им не дает покоя то, что произошло на собрании. Поэтому они мне угрожают, что знают обо мне все.

Перед моими глазами проходят все мои бывшие партийные секретари, окруженные сворой пристроившихся к ним подхалимов. Все они говорили мне одинаково: «Берегись! Мы знаем, нам известно, предупреждаем тебя, что мы знаем все, у нас есть данные, что…»

Принимаю стойку «смирно!» и говорю автоматически:

– Есть, товарищ старший лейтенант Вырбан!

Оба удаляются, что-то бормоча и угрожающе взмахивая руками. Какое дело этим людям до меня? Я не встречал их никогда, но вот, выходит, чем-то я им насолил. Неужели дошло до того, что партия верит в таких людей?

Поднимаюсь на стройку и разыскиваю капитана Паскала. Говорю ему, что есть разговор, и он выходит несколько неохотно в коридор барака, где они работают.

– Товарищ капитан, я встретил только что товарищей Вырбана и Лупеша. Они говорят мне, что я спутался с Костя, что я насмехаюсь. Товарищ капитан, клянусь вам всем, что у меня есть святого, что не знаю случая, чтобы я вам когда-либо не подчинился или чтоб вел себя нахально. А если меня отправили под арест…

– Ах, ядрена сила! – говорит Паскал, перебивая меня. – Если б ты знал, что устроили мне на собрании… Что не умею себя поставить перед подчиненными, что мои люди поступают, как им в голову взбредет… Но ты тоже не принимай близко к сердцу. На этих надо не обращать внимания, Иоане! Говори: «Здравия желаю, есть» и занимайся своим делом.

По сравнению с моим командиром полка Мирчей Гурешаном капитан Паскал – верх утонченности. Гурешан – примитивный пережиток прошлого, живое ископаемое мезозойской эры. Однажды он наорал на меня, обвиняя в том, что я оскорбил его, и показал пальцем место в моем рапорте, где в скобках я написал «sic». По-латыни sic означает «именно так», а Гурешан принял это за афронт, за зловредное восклицание «sâc», которое дети выкрикивают, когда хотят досадить кому-то и грозят ему кулаками. Он орал на меня: «Тебе не стыдно, ты, умник, писать мне сык в рапорте? Мне, командиру полка? Марш вон, баран! А еще говорят, что ты писатель!»

О святое удовольствие задвинуть другого за счет его же собственных заслуг и качеств, ничто не может сравниться с тобой! О сладкое, пьянящее вино высокомерия, скажи, от кого зависит судьба офицера? Кто определяет, способный ли он или не соответствует своему месту, кто заносит его заслуги в анкету, кто взвешивает на весах его труд, честность, его характер? Куда девается справедливость, когда неправда занимает ее место?

Худо ли бедно, но я адаптировался, а вот другие не смогли и дорого заплатили за это, получая плохие записи в конце года, понижения в звании, увольнения в запас. В Доме я встречал офицеров, которых гражданские, с их мордами, достойными повешения, бедные идиоты, без которых мы не приемлем понятие «народ», поливали мочой с верхних этажей. «Ты видел, что делают эти? Ты видел, что делают эти несчастные?» – спрашивали меня лейтенанты, возбужденные, негодующие, с посинелыми лицами. Они думали, что растоптано их достоинство. Но когда их ругали или били наши командиры, они уже так не думали, уже не чувствовали себя униженными. И мне оставалось им говорить только одно: «Это события нашей повседневности, это наша жизнь, и другой у нас нет, не вешай носа, дружище, смотри смело вперед и оглядывайся назад без гнева, не путай кваканье лягушки с хулой, не верь сумасшедшему, что он вещает от имени града, в котором живет. Это все, что ты можешь сделать!»

* * *

В один из прошедших дней я был свидетелем странной сцены. Два военных журналиста пришли делать репортаж о нашей работе на стройке. Один лейтенант по имени Ион, командир взвода, был назначен, чтобы его сфотографировали и чтобы его фотография появилась в армейской газете. «Эге-ге, бо-о-оль шая честь для нас, военных», – как сказал бы Михаил.

Проинструктированный накануне, Ион явился в аккуратной офицерской форме и с пяти часов утра дожидался приезда журналистов у барака начальника. Часов в девять появилась, наконец, машина, из которой вышли военные журналисты. После короткого разговора Ион должен был снять с себя военную форму. Его запихнули в обычный рабочий комбинезон, поверх которого он надел фуфайку резервиста. Когда надо было его фотографировать, состоялось новое «приведение одежды в соответствие». Офицер забыл снять фуражку, так что журналисты нервно кричали издали, держа в руках фотоаппараты:

– Фуражка, лейтенант! Фуражка! Снимите фуражку!

Бедный Ион растерянно смотрел по сторонам. У него сняли фуражку с головы и вместо нее надели каску строителя. Возле Иона образовался широкий круг резервистов, гражданских, офицеров. И вся эта свита перемещалась по стройке в поисках места, которое понравилось бы журналистам и где можно было бы захватить в кадр и несколько машин и агрегатов.

– Не годится. Невыразительно, – постоянно бормотал один из журналистов. – Пусть ему дадут в руки лопату.

Наконец дошли до крана. Лейтенанта поставили как есть – вместе с лопатой на пустую железную бочку, сказали, чтобы держал лопату в левой руке, а правой прикрыл сверху глаза и «выразительно» смотрел на небо.

– Кричи что-нибудь, отдай приказ, что-нибудь!

Лейтенант, сбитый с толку, начал кричать:

– Направо! Налево! Взвод, вперед шагом марш!

– Вверх руку! Смотри на небо! Вот так!

Аппарат щелкнул. Фотография была готова, но не было ни одного признака, который бы показывал, что на фото снят военный. Это была фотография просто строителя. «Товарищам журналистам» предстояло написать статью. Бедный парень ушел с военной формой под мышкой, а журналисты отправились обедать с генералом.

– Ты вошел в историю, Иоане, – сказал ему один коллега в шутку.

– Да пошел ты к черту!

Через три дня Иона посадили под арест за то, что у него напился один резервист. Думаю о том, что все это оставляет меня холодным и равнодушным, меня больше ничто не впечатляет. Мои глаза фиксируют факты и рабочие сцены, образы людей, несущих кирпичи на леса, лица. Цветочные композиции на барельефах, сработанных штукатурами в гипсе на огромных потолках, выточки на колоннах, стереоскопические скульптуры лихорадочно смотрят на меня, стрелки часов движутся по циферблату и показывают часы и минуты, время толкает меня вперед.

В воздухе витает некая постоянная угроза – не проверок или перекличек без конца и края, а что-то странное, необъяснимое, как будто бы сигналы какой-то невидимой войны доносят до нас словно бы вибрацию артиллерийских ударов с фронта, который пока еще далеко, но все больше и больше приближается к нам.

Спускаюсь по сотням лестниц, слежу за производственными планами, мешаю лопатой известь в творильной яме, стругаю рубанком вместе с плотниками, лихорадочно штукатурю стены вместе с каменщиками, рою канавы рядом с солдатами, как будто нас подстерегает большая опасность, как будто невидимый враг вот-вот должен нас атаковать откуда-то издалека и мы должны подготовиться к осаде.

Иногда я созываю солдат и заставляю их подписывать табель, где они заявляют, что приняли к сведению, что им не разрешается употреблять алкогольные напитки или покидать стройку, что они не имеют права комментировать приказы, оскорблять, разводить огонь на стройке и что все это означает тюрьму. Солдаты подписывают их спокойно, покорно. И продолжают пить и дальше алкоголь, разводить огонь наверху, на этажах, в рабочих комнатах, чтобы согреться, драться между собой и иногда сбегать из части. Я храню табели при себе, потому что их никто не читает. Я составляю карточки по охране труда, которые никто не смотрит. Потом я даю их подписать военным и, в конце концов, отношу их мастерам на рабочих точках. Лучше всего мы понимаем друг друга с мастером Барбу Константином, великаном, веселым и порядочным человеком, и с инженером Данку.

В один из дней выхожу из рабочей зоны взвода и отправляюсь на поиски старшего лейтенант Панэ. Более грубой ошибки я допустить не мог! За периметром моего взвода меня подстерегали два полковника. Один из них, Сеиляну, направился прямо ко мне.

– Куда ты идешь? Почему покидаешь рабочую зону, ты, бездельник? Кто ты? Как тебя зовут?

И тогда я лгу. Впервые за свою жизнь военного я лгу. Я никогда не лгал старшим по званию – ни в военном училище, ни после его окончания. А сейчас спокойно лгу:

– Моя фамилия Апостол, товарищ полковник.

Сеиляну старательно записывает в блокнот.

– Апостол и еще как? Звание?

Несомненно, в человеке существует склонность к риску и упоение риском. Не знаю, шепнул ли мне дьявол что-то на ухо, но ясно одно, что отвечаю на вопрос вполне убедительным голосом:

– Болога, товарищ полковник. Лейтенант Апостол Болога.

И на мгновение закрываю глаза, ожидая, что на меня обрушится небо и хотя бы один из двух полковников вздрогнет при этом имени, которое является духовным ориентиром для каждого учащегося лицея.

Но ничего не происходит, полковник продолжает что-то фиксировать карандашом в своем блокноте. Во мне рухнул еще один идеал: больше не хочу стать когда-либо полковником.

– Ну, ладно, лейтенант, завтра утром, когда прибудет товарищ генерал Богдан, явись к нему в барак, чтобы получить наказание. Генерал отдал четкие приказы, товарищ лейтенант: место офицера – среди людей, на работе! На лесах, а не в кабинете с кофе у себя под носом!

Таким образом, этот негодяй нашел и вину для меня. Он уже обдумал свой рапорт в отношении меня: он скажет генералу, что застал меня за кофепитием… Где, как он думает, здесь, на «Уранусе», можно найти кофе? С чем он путает «Уранус»?

– Ты у кого? Из какой роты? – снова слышу его.

– Я у товарища старшего лейтенанта Вырбана.

– Гм-м! Удивительно, что он упустил тебя из виду. Вырбан и Лупеш – люди надежные.

Надежные, да… Люди очень надежные…

В этот момент сначала кирпич, а потом лавина строительного мусора падают рядом с нами, разбивая вдребезги бутылку с водой. Сверху слышно хихиканье гражданских, которые намеренно сбросили мусор на нас, и я думаю, что все-таки полковник легко отделался, потому что мог остаться с проломанным черепом благодаря шутке этих гражданских. Помещение наполняется пылью. И неожиданно Сеиляну как будто сходит с ума. Он бросается ко мне, хватает меня за грудь и толкает, вопя:

– Марш отсюда к людям, ты, офицер-бездельник! Только зря едите хлеб партии! Марш работать!

Полковник закашливается, задыхаясь. Он не привык к пыли. Выхожу и пускаюсь бегом назад по лестнице. Слышу вдогонку рев Сеиляну:

– Встретимся завтра у товарища генерала Богдана! Я проучу тебя, лейтенант Апостол Болога!

* * *

Стоит март, и теплое солнце затопило землю. Снег растаял, и под жестяными щитами заборов появились нежные росточки травы, она взошла и между столбами, которые подпирают сторожевые вышки часовых. К обеду куски бетона или кирпичи, раскиданные повсюду на стройке, нагреваются, и на них можно сидеть.

Половина моего взвода работает на лесах 9-й бригады, на отметках «31» и «57», другая половина – на улице, под солнцем, на изготовлении опалубки или на гибке арматуры. Приход весны чувствуется в воздухе повсюду, люди более веселы, а некоторые сняли с себя жилеты, чтобы легче работалось, несколько деревьев алычи в нижней части стройки набухли почками и через месяц зацветут, их пыльца будет слетать на нас, освещая нашу одежду, которая пахнет известкой, цементом и смертью.

Иногда, когда заканчивается заливка бетона или когда не ходят грузовики, мы можем слышать доносящийся с улицы, из-за листовых заборов, детский смех. Хотя он раздается рядом с нами, нам кажется, что он звучит где-то там, в отдаленных, недосягаемых мирах. Тогда солдаты замолкают, взволнованные, – возможно, думая о своих семьях или о чем-то другом. Мне приходят на память события из моего детства, из времени учебы в лицее и первых моих любовных увлечений. Солдаты замирают, глядя куда-то вдаль. Потом встряхивают головой и возобновляют работу молча. Я тоже ничего не говорю. Я сказал им все слова, которые должен был сказать…

Нынешним утром особенно тепло. Я снимаю каску и поднимаю лоб к небу, чтобы лучше чувствовать дуновение весеннего ветерка. Далеко, в синей глубине неба, редкие облака медленно плывут, как рыбы с серебряными животами; за ними, в южной стороне, вижу несколько точек, движущихся плавно среди облаков, потом точки становятся белыми продолговатыми пятнами, которые постепенно приближаются, становясь все больше и больше. Изумленный, прикладываю каску козырьком к глазам, чтобы видеть лучше. И в следующую секунду кричу:

– Журавли прилетели!

Солдаты прекращают работу, деревянные скамейки пустеют, и они собираются рядом со мной, охваченные радостью и восклицая:

– Да! Да! Журавли прилетели!

Теперь их совсем хорошо видно на небе, их ноги вытянуты в полете, широко раскрытые крылья ослепительно белы, кажутся никелированными в свете солнца, и лишь по краям имеют черную полоску. Их очень много, они уже над нами и кружатся в полете, как будто хотят нас поприветствовать. На «Уранусе» солдаты, находящиеся наверху, на лесах, сняли свои каски и размахивают ими в воздухе, а те, что внутри здания, столпились у окон и делают им знаки руками, и все со всех этажей кричат: «Журавли! Журавли! Журавли прилетели!», смеются и размахивают в воздухе кто касками, а кто снятыми с себя рубашками, и безграничное счастье воцаряется на наших лицах, устремленных к небу. Потом журавли удаляются и мало-помалу солдаты возвращаются на рабочие точки. И кажется, что мы чувствуем себя более грустными и более одинокими.

Несколько дней мы еще говорили о журавлях, но потом забыли о них, и трудовой ритм захватил нас снова. Из-за некоторых наружных работ на стадион мы перемещаемся по другому маршруту. Но изменились рабочие точки. Мы поднимаемся и спускаемся с солдатами по невероятно длинным лестницам, проникаем в коридоры, у которых потолки так высоки, что кружится голова, наши шаги отдаются гулким эхом под их сводами, и иногда я узнаю места, при виде которых у меня сжимается сердце. Тогда я им говорю:

– Здесь умер солдат Лемнару из Турды, который только что пришел в мой взвод. Обрушились леса с ним вместе. Поэтому я постоянно вам говорю: будьте осторожны. Там (показываю другое место) скончался солдат Окняну, который был из уезда Клуж. На этом этаже погиб солдат Влэдяну из Ботошани – на него упала бетонная балка. Здесь, в этом зале лишились жизни солдат Янку из Вылчи и лейтенант Предеску Виктор, когда возле них взорвалась установка с ацетиленом.

И мы ступаем дальше через холлы и помещения, как будто пришли посетить музей жизни и смерти; потом мы выходим на улицу, путь к столовому залу ночью становится дольше, иногда военные, передвигаясь длинной колонной, сбиваются с дороги, и тогда я слышу, как они меня зовут:

– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!

Я им в ответ:

– Я здесь, солдаты! Рядом с вами! Идите, не останавливайтесь!

Я слышу, как шуршат их ряды на марше, как пряжки ремешков, свисающих с касок, бьются о металлические пуговицы рубашек, как их ботинки ударяются о камни, а моя душа словно стучит в небосвод.

Потом первыми поистине жаркими днями на нас сваливается апрель. И тут же я вдруг расстаюсь с частью людей из взвода. Приказ сверху требует, чтобы я передал часть военных старшему лейтенанту Кристоряну Штефану, который прибывает из другой воинской части. Приказ требует, чтобы я передал солдат немедленно, так что мы все собираемся в большом зале на отметке «57», рядом с cамодельным столом, на котором я раскладываю документы.

Пишу акт, потом громко зачитываю его солдатам: «Воинская часть 02386. З-й взвод, 2-я рота. Акт. Составлен сегодня, 02.04.1988, между мной, лейтенантом Пóра Иоаном, и старшим лейтенантом Кристоряну Штефаном в том, что первый передает, а второй принимает следующий личный состав и материалы согласно списку. Военные резервисты: Никорич Виктор, Боркан Ион, Барбу Константин, Кэлин Михай, Чокмата Флоря, Дамиан Виорел, Дуцу Николае, Трикэ Виктор, Букур Василе… Всего тридцать человек. Материалы: двадцать штукатурных ложек, тридцать мастерков, десять молотков для кладки, две лопаты, десять килограммов – уровневый шланг. Все передано без недостач. Передал. Принял».

Я громко выкрикиваю имена солдат, и они отвечают: «Здесь!», я отставляю их в сторону, пытаюсь с ними шутить и говорю:

– Мужайтесь, не плачьте, настало время расставания.

А они удивленно спрашивают меня:

– Но почему нас забирают к кому-то другому, товарищ лейтенант?

– Такова жизнь, такова армия, приходишь из одного места, готовишься уехать в другое, поезд тормозит на станции, пассажиры поднимаются в вагоны, свистит гудок, локомотив трогается, колеса крутятся. Попрощаемся, будем рады, что мы живы, а не умерли и не покалечены при несчастных случаях…

Потом добавляю:

– И слушайтесь отныне старшего лейтенанта Кристоряну, которого вы здесь видите и который будет вашим новым командиром, и он лучше, чем я.

И мы остались меньше числом. Чувство неуверенности сблизило нас еще больше, но сделало более молчаливыми. Когда вечером мы возвращаемся в спальные помещения или когда приезжаем во 2-ю колонию, солдаты с опаской посматривают на всякого чужого офицера, который приближается к нам, и спрашивают:

– Товарищ лейтенант, а зачем он приходил?

И я отвечаю, что не знаю, но на свои вопросы они ждут другого ответа, и их предчувствия сбываются, потому что через два дня поступает другой приказ, и я передаю старшему сержанту Фэту Штефану других военных, а сам получаю приказ принять взвод, офицер которого, Джеорджеску, переведен в другую часть, но некоторые говорили, что фактически он был тяжело ранен при взрыве компрессора, двигатель которого загорелся, и он пытался погасить его. Многие из солдат моего нового взвода – трансильванские венгры. Поднимаюсь с ними на стройку, на площадку. Пытаюсь поделить их «по родам войск», как обычно, и кричу от самодельного стола, на котором я разложил свою тетрадь:

– Плотники, отойдите в сторону и громко называйте свои имена, чтобы я мог вас здесь записать!

И плотники отходят в сторону, выкрикивая свои имена:

– Докан Антон… Илиеш Иоан… Инкзе Михали… Слабу Апостол… Драгомир Стан… Поштоакэ Ион… Ионеску Тудор… Георгицэ Василе… Стойка Никулае… Кушкэ Никулае… Баки Штефан… Иван Мариан… Дэнилэ Александру… Испас Эуджен… Ботя Кодряну… Ана Валерикэ… Драгня Николае…

– Теперь каменщики!

И в рядах взвода снова возникает суматоха, люди медлят, ищут и кличут один другого и с некоторым опозданием начинают:

– Пушкашу Василе… Бузик Константин… Мэнэилэ Георге… Бэнэшкану Флоря… Кондак Стелиан… Хоровей Стелиан… Апро Андрей… Себештиан Арпад… Бартош Денеш… Ковач Карол… Поп Виорел… Пэун Георге… Сырбу Иоан… Тудораке Марин… Штефан Кристаке… Патер Андрей… Симон Иосиф… Поп Николае…

– Теперь послушаем бетонщиков! Чтобы я вас слышал! Давайте быстро!

– Бурлэчук Константин… Фэту Николае… Балосин Константин… Унгуряну Николае… Бенгой Виктор… Бадя Штефан… Стан Костикэ… Колониош Иосиф… Унгяну Думитру… Тополяну Василе… Бэрзой Фэнел…

– Бэрзой, ты прилетел одновременно с аистами, – говорю я.

Солдаты смеются, а те, кто еще не выкрикнули своих имен, продолжают:

– Соаре Фотин… Илие Киву… Кобзару Флорин… Добриною Гику… Алинкэй Николае… Пандела Маринел… Пена Думитру… Саукэ Думитру…

Неожиданно снизу с лестницы слышу мощный голос:

– Ах, вы, лентяи, язви вашу душу! Ты, лейтенант, живо с ними за работу, а перекличку ночью сделаешь, твою дивизию! Не здесь! Здесь работают, ну! Ты не у своей матери дома – работаешь, когда тебе вздумается! Ясно тебе?

Вижу, как полковник, который мне незнаком, поднимается по лестнице, и выпрямляюсь по стойке «смирно». Военные поворачивают в его сторону головы и хмурятся, а один из новых моих солдат, здоровый бетонщик, весело выкрикивает из строя с трансильванским акцентом:

– Не, господин полковник, пусть товарищ лейтенант нас запишет, а потом мы будем работать! А в чем загвоздка-то? – протягивает он слова.

Полковник на секунду впадает в прострацию, а потом – удивительное дело – становится совсем как овечка и улыбается солдатам:

– Да, вот так, ребята… видите ли… время нас подгоняет, а мы отстаем с планом, вы должны знать, что важна каждая минута…

– Не проблема, господин полковник! – кричит солдат. – Ведь мы народ трудолюбивый, и мы создаем нашу страну и дороги! И Дом Республики тоже мы сделаем – не вы! Мы сейчас же пойдем, не беспокойтесь!

Полковник таращит глаза, что-то бормочет, поворачивается ко мне и орет:

– А ну, живо с людьми на стройку!

После этого удаляется. Издалека начинают доноситься завывания машин и ритмичные удары молотка, громкие голоса командиров. Я собираю свои вещи и готовлюсь вести солдат на рабочие точки. Один из них с любопытством спрашивает меня:

– Товарищ лейтенант, а кто этот полковник, что приходил?

– Иосиф, если бы я записывал всех полковников, которые сюда приходят, мне бы понадобилась тетрадь гораздо толще, чем эта!

И показываю тетрадь командира взвода. Солдаты смеются.

– Кто их, к черту, может всех знать? – говорю.

– Ух! Какой лютый человек! – комментирует другой. – Но где они научились так разговаривать?

– Ну, как где? – снова произносит здоровый трансильванец-каменщик. – Где им еще научиться так разговаривать, как только наверху? На са-а-а-мом верху!

Каменщик сжимает правую руку в кулак и таинственно поднимает ее над головой – указательным пальцем вверх, и его жест привлекает мое внимание, но я не понимаю, что он хочет сказать, и спрашиваю его:

– Как то есть – наверху?

Здоровяк начинает мне отвечать, говорит с таинственностью в голосе, меж тем как все остальные военные собираются вокруг нас:

– Товарищ лейтенант, моя двоюродная сестра – доктор, но не из этих, что с болезнями. Она доктор наук. Здесь, в Бухаресте.

Работает с… товарищ Чаушеску! С Еленой… но не с ней прямо лично… Она там, в учреждении…

Я чуть не раскрываю рот от удивления.

– И? – спрашиваю с любопытством.

– В-а-ай! Что она рассказывает! Ужасные вещи, товарищ лейтенант!

Солдат понижает голос еще больше, и все приближаются к нам.

– Как то есть?

– Ну… Знаете, как говорит Елена Чаушеску с министрами, с генералами? Как со слугами! – торжествующе говорит солдат.

Я по-прежнему остаюсь почти с раскрытым ртом. Мне кажется, что я вижу сон. Солдаты, стоящие рядом со мной, молча курят, но не кажутся такими удивленными, как я, наоборот, некоторые из них бормочут: «Так оно и есть. Да-да! Он прав. Мы тоже слышали, что дела там обстоят именно так…»

На мгновение у меня мелькает мысль, что передо мной провокатор, но мой опыт командира взвода и инстинкт говорят мне, что человек, находящийся передо мной, – простой и честный. А он продолжает:

– Товарищ лейтенант, не говорите кому-нибудь, что слышали от меня. Но я знаю, что говорю. Однажды Елена Чаушеску кричала министру Миля, ну, знаете, который… генерал, ваш шеф.

– Да, – говорю, – что она ему кричала?

– Ему кричала в своем кабинете: «Эй, ты, урод, иди ты в эту самую твоей матери, понял, вместе со своими звездами генерала! Пошел вон отсюда! Ты понял!» И будто министр Миля встал по стойке «смирно», отдал честь к козырьку фуражки и сказал: «Есть, товарищ Чаушеску». А Елена Чаушеску ему кричала: «Быстро пошел вон отсюда, меня вырвет, если я тебя еще раз увижу!» И потом нажала на кнопку и закричала: «Пусть придет секретарша, принесет мне бутылку минеральной воды». А генерал Миля, который еще не успел выйти, услышал и прокричал от двери: «Я вам сам принесу, Товарища!» И поспешил в дверь за водой.

– Выходит… достоинство… честь военного – ноль, – говорю я.

Солдат делает руками жест, как бы подтверждая: «Именно так!»

Не знаю, является ли чувством удовлетворения то, что я испытываю, но наверняка это объясняет поведение тех, кто наверху. Возможно, именно так мы дошли до нынешней ситуации. Возможно, поведение тех, кто наверху, имитируют те, кто стоит ниже их. Действительно, рыба гниет с головы.

И снова мне кажется невероятным то, что говорят солдаты.

Я веду солдат на рабочие точки, потом возвращаюсь к каменщикам на отметке «9», снимаю с себя жилет, кладу на него планшет, беру штукатурную ложку и мастерок и поднимаюсь на нижние леса, чтобы помочь людям Пушкашу быстрее оштукатурить внутреннюю стену. Кондак, Поп, Тудораке и Симон Иосиф освобождают мне место между ними. Последний говорит:

– Товарищ лейтенант, вы возьмите среднюю часть, потому что она ровная, и вам будет легче – края труднее.

– Хорошо! Бартош, принеси раствор сюда наверх и достань ведро получше, а то это, я вижу, уже еле дышит.

День проходит быстро, и внезапно опускается вечер. После ужина в темноте добираемся до ворот стройки и ждем прихода автобусов. Пока приходили только четыре, и за них была битва. Поэтому люди недовольны и нервничают; офицеры и младшие офицеры пытаются удержать в узде эту людскую массу, но это очень трудно, потому что почти все взводы, которые в их подчинении, они приняли под свою команду недавно и для них являются некоторым образом чужими, в то время как их люди находятся у других офицеров. Нелегко завоевать авторитет у людей, которые только-только поступили под твою команду. Некоторые пьяны и громко ругаются. Молдованин и два липованина начинают завывать по-волчьи, в то время, как один лугожанин их подстрекает:

– Это издевательство, черт возьми! Ну, скажите – разве это офицерство не издевается над нами!

– Господин лейтенант! Господин лейтенант! Вы что, издеваетесь, что ли, над нами? Ведь после такого мы будем издеваться над вами! – орет один ботошанец на своего командира взвода.

К счастью, достаточно военных, которые не утратили здравого смысла. Многие из них вмешиваются и унимают дебоширов.

Нигде не видно ни единого высшего офицера – одни только мы, командиры взводов и рот. Но нет: приближается кто-то из координационной группы.

Это подполковник, который спрашивает, какие роты находятся здесь. Зажигает фонарик и старательно записывает в блокнот услышанные имена. И пишет что-то еще в блокноте. Наверняка, он не напишет, что опоздали автобусы. Возможно, отметит: «Констатировал беспорядок в подразделениях, руководимых…» И проставит имена командиров. А те, кто командуют соответствующими взводами и ротами, завтра наверняка попадут под арест, но так же ясно и то, что автобусы продолжат опаздывать и завтра, и послезавтра, и постоянно, и никого не будет интересовать, почему они опаздывают. Один резервист кричит издалека: «Господин полковник! Господин полковник!» – но полковник быстро пробирается между военными и натыкается на меня и Пушкашу.

– Вы офицер? – спрашивает он Пушкашу.

– Нет. Вот товарищ лейтенант Пóра.

И показывает на меня.

Полковник поворачивается в тесноте ко мне и шепчет мне, чтоб никто не слышал:

– Нехорошо их так возбуждать… Оставьте их в покое…

– Товарищ подполковник, – спрашиваю, – почему не приходят машины? Уже десять часов. Каждый день опаздывают.

Офицер резко меняется до неузнаваемости и ревет, как раненый зверь:

– Где ваш взвод? Ступайте-ка в свой взвод! Ну, черт побери! Из-за вас люди озлобляются до такого безобразия! Потому что не делаете своего дела, черт! Идите к своим людям!

– А что я им скажу? Посмотрите на них! Стоят здесь уже час, а машины все не идут! Они начнут нас бить!

– И правильно сделают! Хорошо сделают, если вас побьют! – начинает он орать среди людей.

И вдруг, не понимаю как, но, словно по мановению волшебной палочки, полковник исчезает.

В толпе военных ранее скрываемые чувства вырываются наружу, инстинкты, до сих пор державшиеся в узде, буйно вспыхивают с разрушительной силой.

– Даешь увольне-е-ение! – разражается вдруг криками целая группа, находящаяся рядом со мной, и швыряет свои каски в грязь.

С изумлением и ужасом впервые обнаруживаю, что среди моих собственных людей у меня есть враги. Мощный голос раздается у меня за спиной, и бутылка, брошенная с силой в мою сторону, разбивается вдребезги у ног. Резкие свистки прорезают темноту, как молнии. Я не особенно хорошо могу видеть в полном мраке, но мое ухо улавливает где-то поблизости кряхтенье и возню, и я понимаю, что некоторые солдаты встали рядом со мной в качестве подобия охраны – в то время, как другие пытаются отстранить первых и пробраться ко мне. Глухой голос кричит, задыхаясь:

– Да пусти же ты! Дайте мне дорогу! Я хочу его побить! Господин лейтена-а-а-ант! Где ты, господин лейтена-а-а-ант? Иди сюда, я тебе шею сверну!

Другие голоса солдат из моего же взвода выделяются в ночи:

– Держи его, ну! Эй ты, человече! Что ты имеешь против лейтенанта? Не стыдно тебе, а? Б-о-о-о-же, спаси и сохрани!

В темноте кишит скопище людей. Солдат Пэун, возбужденный, приближается ко мне:

– Товарищ лейтенант, бегите! Липоване из 7-й роты и несколько наших хотят вас бить! Бегите!

Глубоко затягиваюсь сигаретой и остаюсь недвижим. Потом говорю спокойным голосом:

– А завтра, когда я появлюсь перед вами, как вы на меня будете смотреть, Пэуне? Настоящий офицер не бегает от солдат.

В этот момент люди, окружающие меня, отброшены в сторону, две сильные руки хватают меня за ворот куртки и тащат с такой силой, что ткань трещит и рвется. Чувствую, как в лицо мне ударяет пьяный перегар липованина Попова из другого взвода, одного из самых лучших бетонщиков и одного из самых лучших оплачиваемых резервистов, который два года назад был в моем подчинении. Возможно, он попросился снова прийти на работу в Дом Республики с новой партией и сейчас в другой роте. Есть и такие. Я знаю Попова очень хорошо. Это потрясающий русский, но когда выпьет, становится зверем. Кричу на него:

– Попов. Ты начальника осмелился бы так схватить за воротник? Командира части! Генерала! Его бы схватил так за одежду?

– Всех! Вс… Всех офицеров!

– А набросился на самого младшего по званию, так? На лейтенанта, который год назад был твоим командиром взвода! Ифиме, я в военном училище учился драться с пистолетом, не кулаками!

Смущенный тем, что я выкрикнул его имя, Ифим ослабляет свою хватку. Кто-то зажигает спичку, и при ее свете глаза безумца горят, как глаза зверя в джунглях. В этих совершенно озверелых глазах замечаю на секунду искру колебания и сомнения, как будто он вспомнил о чем-то, но она быстро гаснет, и огромные руки каменщика вновь со страшной силой сжимают ворот моей куртки. Кто-то зажигает фонарик. Краем глаза вижу, что у Попова есть сообщник, и отмечаю про себя, что знаю и его. Это Раду Петре, который тоже однажды был в моем взводе. Память не может меня обмануть. Несколько моих солдат набрасываются, чтобы ухватить агрессора за руки, но я громко кричу:

– Оставьте их в покое! Попов Ифим из Сфыштовки и Раду Петре из Махмудии хотят избить своего бывшего командира взвода! Ну-ка, скажи, Попов, за что ты хочешь меня избить? Пачему, салдат? Гаварите! Чтобы все знали! Ты хочешь меня избить за то, что я дрожу от холода рядом с тобой или за то, что я офицер?

– За то, что ты офицер, – ревет Попов.

– Тогда давай! – кричу я. – Смотри, я один и без защиты! Отойдите все в сторону и пропустите Попова! Попов, ты уверен, что хочешь меня только избить? Может, вы хотите меня и прикончить, а! Вижу, что Раду уже вытащил нож. Лучшего момента и не будет!

– Мы из тебя душу вынем!

– И что же вы стоите, – воплю я. – Погасите спички и фонари! Такие вещи не делаются при свете! Думаете, мне страшно? Давай! Кто начнет? Можете напасть на меня сразу несколько, чтоб вернее было.

Наступает молчание. Издали доносится гул города, погруженного в ночь.

– Или, может, ограничитесь только дракой? Сможете рассказать потом внукам, когда будете стариками, как вы избили офицера, вашего командира взвода! Эх, другие воевали на войне, им есть что рассказать, а вы… Хотя бы это…

Никто больше не издает ни звука. Дружок Попова сделал несколько шагов назад и скрылся в толпе, оставив его одного. Попов ослабил хватку на моем воротнике и встряхивает головой, борясь с опьянением, которое охватило его мозг, и на какое-то мгновение, самым необъяснимым и парадоксальным образом, я чувствую, что мне жаль его. Вдруг он резко отпускает меня и отступает на шаг. Очумело озирается вокруг, потом смотрит на меня:

– Да, страшная вещь – ракия! – говорю я. – Посмотрите на себя, как из нормальных людей вы превращаетесь в отпетых дебоширов и разбойников… Вы же пропили свои мозги!

– Но почему вы нас оскорбляете, товарищ лейтенант? Почему вы нас обзываете дебоширами и разбойниками? – раздается вдруг писклявый голос Уритока, подстрекателя из Лугожа.

– Потому что у тебя нож в руке, Уриток, и ты его направляешь в мою сторону. Уриток, никогда не смей мне больше говорить «товарищ»! Мы с тобой не товарищи!

На шоссе появляется свет. Наконец подходят машины! Ужасная давка возникает перед ними и прежде всего перед дверьми, которые должны открыться. Вдруг в свете фар я вижу Вырбана и Лупеша, старших лейтенантов, которые предупредили, что проучат меня. Следовательно, эти двое были все время здесь. Они были свидетелями, но не вмешались. Лупеш подходит ко мне:

– Что-то случилось, Пóра?

– Нет. Абсолютно ничего, товарищ старший лейтенант. А почему вы спрашиваете?

– Да… так… Мне показалось, что… Ну, я тоже поехал! Привет!

Смотрю, как он исчезает в ночи. Сажусь в автобус, который тяжело набирает скорость, выходит к станции «Героев» и выезжает на набережную Дымбовицы. На сиденьях у окна солдаты, окосевшие от выпивки, напевают вполголоса:

Боже, всех уволь в запас Офицеров в сей же час!

А хор других горлопанит так, что, кажется, автобус разлетится на части:

– Даешь увольне-е-е-ние! Долой АПЖ!

На казарменном жаргоне «АПЖ» означает «армия пожизненно». Апэжисты – это мы, кадровые офицеры. Все же почему происходят подобные вещи? Колонию, где мы проживаем свою жизнь вдали от мира, охватило отчуждение, и впервые у меня появилось предчувствие, что где-то, вне нашего мира, происходят вещи, которые странно влияют на нас – так, как в теориях квантовой физики изменение субатомной частицы на краю Вселенной автоматически изменяет частицу на другом краю Вселенной. Я больше не был лейтенантом. Я был котом Шрёдингера, живым и мертвым одновременно, жил в своем ящике рядом с ампулой цианистого калия и ждал падения молотка, чтобы умереть, или открытия крышки, чтобы быть спасенным. Будет ли поднята когда-нибудь крышка моего ящика?

Мы доехали до Витана III, в спальный квартал, во 2-ю Колонию. Тысячи солдат заполняют территорию и спешат к цыганкам и цыганам, которые продают им сигареты и выпивку по спекулятивным ценам. Лишь Бог один знает, что это за выпивка. Возможно, такая, которая отнимает мозги, как она их отняла у Попова.

Размещаю людей в тесных спальнях, где спят по десять человек в каждой. Лица у них осунувшиеся и землистого цвета. У пьяных вид еще более жалкий. В одной из спален другого взвода Попов лежит в бесчувствии, рухнув на кровать, с ногами, свисающими вниз. Мне становится его жаль при виде того, как он мучительно спит. Поднимаю ему ноги на кровать и выхожу. Господи! Как все грустно!

По холлу этажа проходят солдаты, офицеры, младшие офицеры. Люди готовятся ко сну, спешат помыться и прибрать свои вещи в комнатах. В конце холла стоят несколько капитанов, лейтенантов и младших офицеров, которые курят, а на другом конце – только лейтенант Ленц. Я направляюсь к нему и прошу у него сигарету.

– Я слышал, что у тебя случилось с резервистами, – говорит он. – Мне повезло. Я уехал с первой партией автобусов.

– Ленц, это очень странно, – говорю я. – Эти люди как будто взбесились. Тебе не кажется?

– Ну… Если ты начинаешь сводить с ума взводы, меняя у них офицеров, то тогда…

– Да, но не только это. С ними происходит что-то странное, ей-ей. Что-то, о чем мы не знаем… Слышь, расскажу тебе одну вещь…

– Ну-ка, удиви меня.

– Хорошо, ты это сказал. Давай тебя удивлю.

И я осторожно, понизив голос, рассказываю ему то, что сказал мне на стройке солдат про министра Миля и про то, как его ругает Чаущаска.

– Ты уверен, что тот, кто тебе рассказывал, не секурист? – спрашивает Ленц.

– На двести процентов.

– Откуда ты знаешь?

– Интуиция. Точно не секурист.

Ленц остается задумчив, и некоторое время мы курим, прислонившись спинами к батарее в задней части холла. В какой-то момент я говорю:

– Знаешь, что самое печальное во всей этой истории? Вот я думаю, что над всеми нами здесь издеваются и унижают нас. И мы поступаем точно так же, как поступает Миля. Проглатываем, как и он, всю эту мерзость. Ленц, не получается ли, что мы – это несколько сотен малюсеньких Миля?

– Ошибаешься, – говорит Ленц. – Ты говоришь, что Миля, после того, как его обмазала дерьмом Чаущаска, предложил принести ей воды. Я, когда на меня плюнул полковник, не предложил начистить ему сапоги. И пусть бы он умирал от жажды, все равно бы я не принес ему воды. Не принес бы ему воды, даже если б он загорелся и сгорал живьем. Это большая разница.

– Все же…

– Нет. Никакого все же. Самниты издевались над римлянами после битвы в Кавдинском ущелье и заставили их пройти под кавдинским ярмом. Первый, кто прошел под копьями самнитов, нагибая спину и двигаясь на четвереньках на виду у самнитов, которые помирали со смеху, был сам командующий римской армии, консул Постумий. После него таким же образом прошли все солдаты. Но Сенат не солдат обвинил в трусости, а Постумия. Так что видишь… то, что нам сваливается на голову, – это означает не наше бесчестье, а бесчестье тех, кто над нами.

– Но унижение остается.

– Это да. Но что тут можно поделать? У тебя только один выбор, чтобы избавиться от этого. Смотри, что случилось прошлый месяц с капитаном Великаном и с лейтенантом Буюком. Знаешь, нет?

Знаю. Конечно, знаю. Случай был «проработан» по всей Дирекции народного хозяйства. Великан был дежурным офицером по части, и у него был помощник лейтенант Буюк. Около полуночи к ним ввалились два пьяных резервиста, которые пришли доложить, что они не выйдут на работу завтра. «Очень хорошо. Не выходите!» – сказал капитан, а пьяницам показалось, что Великан был с ними невежлив, и они перешли в контрнаступление, начали его оскорблять и плевать на него.

Капитану и лейтенанту удалось их выдворить из комнаты и запереть на ключ дверь, но через несколько минут пьяницы взломали дверь и снова навалились на них. Один из них, более агрессивный, расстегнул ширинку и заорал капитану: «Давай я тебя трахну! Давай я тебя трахну!»

Капитан, который до сих пор был спокоен, сказал ему: «Хочешь меня трахнуть? Постой, смотри, как я тебе трахну!» Взял один из двух стульев, стоявших в кабинете, перевернул его в воздухе и молниеносно нанес им удар резервисту по голове. Тот же вытащил нож из голенища сапога, но не успел им воспользоваться, потому что Великан нанес ему второй удар по голове. Одна из железных ножек стула пробила резервисту висок и разбрызгала его мозг по полу. Человек свалился наземь замертво. Второй резервист вместо того, чтобы бежать, тоже вынул нож и приблизился к капитану, но в комнате он уже был один против двоих. «Уходи отсюда!» – закричал капитан, а резервист ответил: «После того, как убью вас обоих!» И напал на них. Капитан ударил его сапогом в живот и крикнул лейтенанту, который готовился дать солдату стулом по голове: «Не убивай его!»

Благодаря удару пьяница выпустил нож из руки и попытался ударить капитана кулаком, но не успел, потому что получил в лицо кулак капитана, который ударил его с такой силой, что сломал и загнал ему в горло все передние зубы. После этого двое офицеров повалили его и избили офицерскими кожаными ремнями, пока не оставили его в луже крови, но живого. Потом позвонили в дирекцию. Они были приговорены Военным трибуналом к пожизненному тюремному заключению за особо опасное убийство. В течение двух недель все руководство ДРНХ прорабатывало нам этот случай, говоря о невообразимой жестокости двух офицеров, скорбные вопли полковников-политруков еще долгое время раздавались на собраниях, оплакивая не судьбу двух офицеров, а двух пьяных дебоширов: «Звери, сударь! Убили двух пьяных солдат! Того, кто остался жив, избили так, что у него мясо слезло с ягодиц! Осталась голая кость! Ну, можно ли так?»

Политруки не спрашивали себя, как это было возможно, чтобы безмозглый пьянчуга напал на капитана и пытался прирезать его ножом, но спрашивали себя изумленно, почему дал отпор капитан.

– Кто-нибудь взял под защиту Великана и Буюка? Никто, – говорит Ленц. – Любопытно, что не мы, а секуритате должно бы предотвращать подобные случаи. Но секуритате не делает ничего.

Действительно, странно, что секуритате не делает абсолютно ничего в этом смысле. Почему оно никоим образом не действует при таких серьезных нарушениях и почему все военные политруки делают вид, что не видят унижения офицеров нижнего звена и младших офицеров?

Николай Ежов, шеф НКВД, заполнил во времена Сталина тюрьмы генералами и поставил к стенке половину офицеров русской армии, обвиняя их в заговоре против советского государства, но единственным заговорщиком против советского государства был как раз он сам, Ежов. Он делал это в полном согласовании с нацистскими секретными службами. С помощью резни и издевательств над сотнями тысяч невинных и истребления офицерского корпуса Ежов преследовал цель подтолкнуть русскую армию и русский народ к восстанию и мятежу против Сталина. Может быть, и у нас есть свой Ежов-секурист? Будет ли преувеличением думать, что все эти резервисты, которые вдруг становятся бунтовщиками, никоим образом не представляют народ? Тогда кого они представляют? Они совершают такие нападения по чьему-нибудь приказу? Странно, до каких мыслей может додуматься сегодня коммунист. Я закуриваю еще одну сигарету и молча курю рядом с Ленцем.

* * *

Я нахожусь где-то высоко, на отметке «31». В начале июля, примерно три недели назад, я получил новый взвод, на сей раз из новой партии мобилизованных. Только я успел расставить их на новые рабочие места и составить им карточки по охране и учету труда, как вчера один из них получил травму. Это хороший плотник. Травму он получил не особо серьезную. Ему на ногу упала доска. Я положил его вниз, на фуфайку. «Пустяки, товарищ лейтенант, – до увольнения пройдет, – сказал он мне, улыбаясь. – Хорошо, что не хуже».

– Товарищ лейтенант!

– Что, Дэнилэ?

– Вас ищет господин офицер.

Издали вижу темные очки Лупеша, и у меня нехорошее предчувствие.

– Товарищ лейтенант, – вас вызывают в командование. К товарищу полковнику Матею. Пойдемте со мной, – говорит мне Лупеш с преувеличенной вежливостью, но его переход с «эй, ты» на «вы» не проходит мной незамеченным.

Спускаемся, выходим из Дома и направляемся к бараку генерала Богдана. Утро теплое, веет июльский ветер, который колышет листву на нескольких запыленных фруктовых деревьях на краю стройки. Барак генерала разделен надвое узким коридором. Лупеш открывает первую дверь слева, и я оказываюсь в просторном кабинете с двумя столами и телефонами на них и несколькими металлическими шкафами с шифром.

За столом у окна полковник в очках пишет, склонившись над тетрадью в красном переплете. Лупеш осторожно закрывает дверь за собой (даже чересчур осторожно, думаю я), а потом обнажает голову и принимает стойку по уставу, нахмурясь и делая мне знак бровью, подобострастно, чтобы я сделал тоже самое. После чего кашляет слегка и рапортует, как положено:

– Товарищ полковник, я выполнил ваше приказание. Пожалуйста, разрешите уйти.

Полковник продолжает писать. Спустя некоторое время он отрывает взгляд от бумаг, смотрит в окно, а потом снова принимается за писанину. Он имеет вид интеллектуала и кажется, что занят чем-то очень важным, возможно, в эти моменты будущее нашей социалистической родины находится в его руках. На его столе возвышается портрет Верховного главнокомандующего и несколько красных томов с золотым тиснением – возможно, труды Товарища.

Наконец полковник снимает очки, поднимает взгляд от тетради и благоволит взглянуть на нас, делая вид, что удивлен:

– А, извини меня, товарищ Лупеш. Спасибо. Свободен.

Лупеш исчезает, и я думаю: зачем я здесь и кто этот полковник. А он снова берет очки со стола, надевает их и смотрит на меня проницательным взглядом, как рассматривают букашку под лупой.

– Вы лейтенант Пóра Иоан?

Слова его звучат неправдоподобно и шокируют меня. Высший офицер, который обращается на «Уранусе» к лейтенанту на «вы» вместо «эй, ты», заслуживает восхищения. Полковник решительно мне нравится. Я отвечаю:

– Да, товарищ полковник.

– Рота Паскала, да?

– Да.

– Вы знаете меня?

– Нет, товарищ полковник.

– Меня зовут Матей, заместитель полковника Мэлуряну, секретаря парткома Дирекции. Но это не имеет значения. Товарищ лейтенант, я вас вызвал сюда в связи с… некоторыми проблемами…

– Слушаюсь!

– Вы не очень выполняете свой долг, товарищ лейтенант!

– Так точно, товарищ полковник!

– И не только это. Ты вызывающе себя ведешь по отношению к командиру роты, подстрекаешь людей бить своих командиров. Эй, где ты находишься, товарищ лейтенант? Что случилось вчера во время посадки в машины?

Я с сожалением думаю, что возвращение полковника от «вы» к «эй, ты» заставит меня несколько приубавить мое первоначальное восхищение им. Мгновенно отдаю себе отчет в том, о чем тут идет речь и что потерял Лупеш во всем этом деле. Я собираюсь с мыслями и говорю:

– Товарищ полковник, докладываю. Вчера на стройке, пока мы ожидали машины, которые должны были отвезти нас на ночлег, несколько солдат из моего и из других взводов напились. Так случилось, потому что я не выполнил свой долг. Я неспособен как командир. Более того, я подстрекал людей побить товарища генерала Богдана и даже убить командира взвода. То есть перерезать ему горло ножом… Я сказал им, что этим поступком они будут гордиться и что они смогут рассказать своим внукам о том, какие подвиги они совершили на «Уранусе».

Произношу свою тираду быстро, с убеждением. Полковник поправляет очки и смотрит на меня:

– Вы надо мной издеваетесь?

– Уверяю вас, что все произошло точно так, как я вам описал. Прошу вас отдать приказ о моем аресте и чтобы я предстал перед Военным трибуналом.

Мои решительно произнесенные слова, кажется, застали его врасплох, но полковник имеет опыт «работы с людьми» и быстро приходит в себя.

– Ты сказал людям, чтобы они убили офицера?

– Да.

– И кто этот офицер?

– Он стоит перед вами.

В помещение входит Михаил, и полковник спрашивает его коротко, показывая взглядом на меня:

– Он?

– Да. Он…

– Хорошо, товарищ Михаил, можете идти.

Потом ко мне:

– Оставь, сударь, сказки! Отвечай, почему напились резервисты?

– Я вам доложил. Они напились, потому что я неспособен как командир и не выполняю своего долга. Я не оправдал доверие партии, и мне не место здесь.

Политрук понимает, что вступил в уязвимую зону, и чтобы выйти оттуда, делает такие же отчаянные усилия, как делает акула, чтобы освободиться от гарпуна, который вонзился ей в спину. В любом случае, политрук не дурак. Он может быть очень и очень опасным, но дураком – нет. Говорю это, потому что Михаил или Гурешан из Пантелимона, будучи они на месте Матея, уже подняли бы на ноги своими воплями весь Бухарест. Но Матей молчит и смотрит на меня осторожно сквозь оправу очков, пока я стою перед ним по стойке «смирно», и мне в голову приходит обрывочная информация о высшем политическом аппарате, выуженная, и то спорадически, у капитанов в ходе коротких дискуссий за ужином в столовой. Прежде всего, мне вспоминается фраза, произнесенная Шанку: «У политруков нет опыта стройки. Они боятся нас, офицеров-командиров. Они считают нас непредсказуемыми и опасными».

Наконец, Матей решается на контратаку:

– Дорогой товарищ Пóра, говорю вам это по-дружески. Наша армия не нуждается в таких людях, как вы.

– Ваша армия?

И полковник:

– Как?…

– Вы сказали «наша армия»…

– Да.

– То есть ваша армия…

– Моя, ваша, нашего народа! А-а-а!

Полковник бьет себя по лбу ладонью и пристально вглядывается в меня, улыбаясь.

– А-а-а-а! – повторяет он. – Мы говорим в издевательском тоне. Мы писатели и издеваемся. То есть… это моя армия, Матея, и я делаю с ней, что хочу…

– Сначала вы так сказали, и я испугался. Потому что я офицер этого народа. Народ вложил в меня деньги, чтобы я стал офицером. Во всяком случае, так говорит политика партии и так мы выучили в училище. Но после этого вы сделали необходимое уточнение, и я успокоился. Вы подтвердили, что это армия народа. Все-таки я являюсь офицером этого народа.

Родина сделала меня офицером. Вы теперь говорите, что народ не нуждается во мне. Что вы хотите, чтоб я понял из того, что вы говорите, товарищ полковник?

Полковник встает со стула, обходит кабинет и останавливается передо мной, глядя на меня сквозь холодные линзы очков.

– Товарищ лейтенант, ты надо мной издеваешься?

– Докладываю, что я не сказал ничего такого, чтобы вас обидеть. Я сказал точно, что думаю.

– И что ты думаешь?

– Я думаю, например, о том, что вы поручили товарищу Лупешу привести меня сюда под конвоем и что потом вы вызвали товарища Михаила удостоверить мою личность.

– Да. И что из этого? Я должен тебе давать отчет о том, что я делаю, и о методах нашей работы?

– Конечно, нет, товарищ полковник. Но вы думаете, если бы мне кто-нибудь сказал предстать перед вами, было бы возможно такое, чтобы я послал сюда кого-нибудь вместо себя? В этой ситуации, товарищ полковник, я отказываюсь от звания писателя, которое вы мне предоставили раньше, и с большим удовольствием уступаю его вам, потому что ваше воображение дает вам право называться писателем.

Лицо полковника делается синюшным. Он резко поворачивается и начинает разъяренно, заложив руки за спину, ходить по кабинету. И в этот момент я вонзаю гарпун еще глубже:

– Конечно, надо будет, чтобы вы поделились званием писателя с другими, у которых такое же богатое воображение.

– И кто эти другие?

– Возможно, те, кто вас информировал о том, что случилось вчера вечером при посадке в автобусы. Воображение затопило нашу армию, товарищ полковник. Мы все стали писателями. Я сильно боюсь, что все недисциплинированные и проблемные люди, с которыми мы боремся день за днем, есть лишь продукты фантазии некоторых. Мне остается только надеяться, что настанет день, когда люди, которые витают в эмпиреях, будут заменены, и наша социалистическая революция сможет возобновить свой славный марш к будущему с трезвомыслящими людьми. И тогда…

Раздается постукивание в дверь, и в комнату входит подполковник Михаил. Политрук возвращается от окна и снова усаживается за стол.

– Садитесь, товарищ Михаил.

С видом полного удовлетворения Михаил опускается в кресло, снимает фуражку с головы и энергичными движениями зачесывает волосы назад.

– Как ты попал в Бухарест? – обращается вдруг ко мне Матей.

– Я окончил Военное танковое училище в Питешть с высокой средней оценкой. Средняя – «9,37».

– Высшее танковое училище в Питешть?

Но я не успеваю ответить, потому что отвечает Михаил:

– Сейчас оно так больше не называется. Сейчас оно называется так, как он сказал… но гражданский эквивалент – все равно младшие инженеры.

– Ага, – говорит Матей. – Значит, у тебя средняя была «9,37». Но знаешь, опыт показал, что не те, кто оканчивают училище с высокой средней оценкой, блистают. Обычно очень хорошими офицерами становятся и дослуживаются до командиров крупных воинских подразделений и частей не обязательно выпускники со средней высокой оценкой, а те, у кого средняя меньше.

– Да, – говорю я. – И мне это тоже показалось странным.

Политрук смотрит на меня ядовитым взглядом, и его губы становятся синими.

– Ты много говоришь. Мы здесь не на посиделках.

– Есть!

– Товарищ лейтенант, вчера вечером вы совершили серьезный проступок, подстрекая людей взвода побить командира части… Товарища генерала Богдана.

– Да, так, – говорю я. – Я вам рапортовал с самого начала, что вы должны предать меня Военному суду.

Тяжелый кулак Михаила с силой ударяется о стол, производя страшный шум и подбрасывая вверх тетрадь Матея в красном переплете.

– Хватит разговоров, эй, ты, лейтенант! Подстрекаешь солдат на преступление? Это преступление, товарищ!

– Товарищ Михаил, – перебивает примирительно Матей. – Мы не должны кричать на товарища лейтенанта, который должен будет дать… тем, кому полагается, некоторые объяснения по поводу своего поведения.

Потом – ко мне:

– Товарищ лейтенант, ваше дело находится на рассмотрении в Дирекции. И я вас заверяю, что мы его рассмотрим самым тщательным образом. У вас уже были прецеденты в полку в Пантелимоне. Ну, хорошо, самое большее через несколько месяцев вас вызовут для дачи показаний. До самого последнего момента я верил, что смогу заставить вас признать, что вы ошиблись. К сожалению, мне это не удалось. У меня еще один вопрос. В вашем деле записано, что вы знаете французский и русский языки. Читаете… иностранную прессу… книги на иностранных языках…

– Мне неоткуда их взять…

– Тогда зачем вы их изучали?

– Думаю, что я их изучал для того, чтобы предать родину. Потому что в любом случае, если я вам скажу что-то другое, вы все равно мне не поверите.

– Очень хорошо. Играйте словами и дальше. Но знайте – другие не будут играть. Продолжайте издеваться над нами, и увидите, к чему это приведет, – говорит Матей.

– Товарищ полковник, я вам говорил. Это опасный элемент! – восклицает Михаил.

– Не нам это решать.

Потом говорит мне:

– Любопытно, что у вас есть время для внеслужебных занятий. Где вы изучали французский и русский, товарищ лейтенант?

– Там, где их преподают, товарищ полковник. В военном офицерском училище. Это обязательные предметы.

– Ага. Ступай в свой взвод и продолжай работать. Мы отправим ваше дело дальше. Ждите наших распоряжений.

– Есть.

Отдаю честь и выхожу. Снаружи уже невыносимая июльская жара. Солнце нещадно палит, и я направляюсь к Дому через линию железной дороги, которая заходит на «Уранус», и мимо огромных штабелей полосовой стали и арматуры. Ночью придет новый транспорт с арматурой, и нашему взводу пришла очередь его разгружать.

* * *

Арматуру привозят на «Уранус» поезда, которые с грохотом бегут по рельсам, сверкающим на солнце, как зеркала. Ее потом разгружают из вагонов и штабелюют с помощью кранов. Еще долго после этого над землей тяжело плавает нездоровый дух окиси и ржавчины. Металлургический пот металла испаряется в воздухе, как отрава, напоминая об огне плавильных печей, из которых он вышел.

PC – это рифленая арматура в форме прямых или витых брусов, а OB – это гладкая арматура. Но, кроме этого, еженедельно поступают листовое железо и профили всех размеров и форм – от простых угловых форматов до огромных металлических балок. Если не будешь внимателен, когда привязываешь трос крана, то листы, свернутые кольцом, или тюки могут выпасть из связки и убить тех, кто работает под стрелой крана.

Иногда тросы скользят по листу в кипе в момент подъема, и из-за песка или камней, попадающих в кипу, и возникающего трения между листами, раздается пронзительный визг, состоящий из тысячи визгов, которые скребут наши барабанные перепонки (И-и-их!).

Солдаты приставляют ладоши к ушам (А-а-ах!), а трос скрежещет и отвечает им с дьявольской радостью, и иногда видно, как сыплются снопы искр в момент, когда груз касается уголом бетонной платформы.

В этом году в лагерь привезли столько железа, что солдаты прозвали его Годом железа. Иногда, когда мы выходим из столовой, солдаты ложатся наземь, кладут каску на землю отверстием вниз, прикладывают ухо к ее куполу, слушают, приближается ли поезд, и знают, идет ли он на «Уранус». Потому что, находясь вдалеке, вагоны, благодаря своей тяжести, давят на рельсы сильнее, в своем движении стук колес проникает глубже, земля дрожит и напрягается, тяжело кряхтя и позволяя пройти по своей спине громадной массе железа. Тогда вибрации расходятся от рельсов далеко и отдаются в касках. И тогда военные кричат: «Едет желе-е-е-зо!» И никогда не ошибаются.

Южная зона колонии полна штабелей, металлических колец, стальных балок и чугунных плит. Целое лето солнце раскаляет эту гору, возле которой даже трава не растет и воздух пахнет ржавчиной. Когда дождь падает на кипы разогретых листов железа, от них поднимаются нездоровые пары. На верхних листах, которые загибаются вверх, к небу, как кубки, собираются лужи, вода в них со временем краснеет и становится как кровь.

Все лето я вдыхал грудью воздух, насыщенный железным колчеданом, а питьевая вода имела медный привкус. Потом пришла осень, и листья деревьев приняли цвет ржавчины. И, кажется, наши души стали железными. Они привыкли жить в этом мире железа, куда постоянно приходят поезда с железом. И хотя нам некуда больше его класть, мы постоянно находим новые места для их разгрузки. Мало-помалу, тонна за тонной железо спускается нам на руки и затем устраивается на земле, из недр которой оно было извлечено и отправлено в мир, освещенный раскаленным солнцем.

Сегодня наша очередь разгружать вагоны. Я думаю о том, что если мы будем упорно трудиться, мы сможем закончить разгрузку состава до часу ночи. Из каждого нового разгруженного штабеля взбивается тонкая ржавая пыль, как эссенция красного железняка, которая незаметно оседает на песке и камнях.

– Откуда, интересно, его привозят, товарищ лейтенант? – спрашивает Ханк Николае из Арада.

– Кто его знает! Готовьтесь к разгрузке.

Солдаты уже собрались, только ждут команды. Несмотря на то, что довольно прохладно, некоторые растянулись на земле и спят лицом к небу, заложив руки под голову.

– Я слышал, что и у нас в крови есть железо, товарищ лейтенант, – говорит Григоре Марин, земляк Ханка.

Другие военные из группы смеются. Небо пусто. Ночью становится все холоднее. Вверху, над Домом Республики, трехцветный флаг развевается под свист ветра.

Солдат прав. В нашей крови содержится железо. И звездочки на погонах содержат железо. Перья авторучек сделаны из железа, и в пулях есть железо. Белое железо, красное железо, черное железо… Железная Вселенная с ее железными мирами. Но кое-что, чего не знает солдат, – то, что и звезды на небосводе кончают тем, что становятся железными звездами. И наше солнце тоже когда-нибудь станет железным. Почему бы и душе человеческой не подчиниться этому закону? Когда в душе больше нет ничего, что бы горело, когда огонь в ней погасает, тогда душа становится железной.

Я направляюсь к людям и кричу:

– Венгры, ко мне! Качкаш Иосиф и Мате Франчиск из Бистрицы, идите на первый вагон. Вы лучше понимаете друг друга. Осторожно, когда работаете.

– Слушаемся!

– У вас есть рукавицы для троса?

– У нас есть рукавицы для троса, товарищ лейтенант.

– Выполняйте! Антон Михай и Булига Виктор из Ботошань, ступайте на второй вагон и возьмите с собой Коха Германа из Решицы, но не ставьте его на работу, потому что он новичок. Пусть только смотрит, как вы работаете и учится.

– Слушаемся!

– Выполняйте! Игнуца Миленуц из Арада, Чукур Матей из Тымна. Хэпэяну Георге из Ботошань, Дымбей Траян из Ботошань, Будукэ Ион из Нямц и Трэилеску Василе из Мехединць, идете со мной разгружать третий вагон.

Вагоны отомкнуты, и двери разъезжаются с грохотом. Стрелы кранов поворачиваются к нам. Вскоре вижу, как поднимается первая кипа.

Опускается ночь, но она остается за забором, до которого добивает свет неоновых ламп со столбов. В одиннадцать часов спрашиваю людей, не хотят ли они сделать перерыв, но солдаты отказываются. Хотят закончить как можно скорее и отправиться спать.

В час ночи мы закругляемся. Конец работы. Все мы отправляемся к складскому бараку из деревянных плит, имеющему длину около десяти метров. В нем нет света, но зато есть две чугунных печки-времянки, в которых горят брикеты из опилок.

Кладем на середину консервы фасоли со свиными ребрышками. Кто-то открывает их перочинным ножиком. Мы разогреваем их на горячих плитах печек, молча едим в темноте, вместе с черным хлебом и луком, принесенными из столовой.

Потом мы устало растягиваемся на толстых деревянных панелях, поставленных рядом с печкой. Нас окружает ночь. Через полуоткрытую дверь барака вижу вверху звезды, в правом углу – луну, которая светит ослепительно, уходя с северной стороны. И засыпаю, глядя на нее…

* * *

После знаменитой «реорганизации», когда мы поменялись взводами между собой, вводится новая нумерация рот. Наша рота больше не называется 11-й, ей присвоено имя роты 11B. И это после того, как первоначально она была 2-й ротой, а потом – 22-й. А мой взвод из 1-го взвода стал 2-м, а до этого некоторое время он числился 3-м взводом.

Но воображение наших командиров с «Урануса» не имеет границ. Мы получаем приказ, что и группы внутри взводов должны поменяться между собой названиями и номерами, а в тетрадях командиров взводов эти изменения должны быть тоже отражены.

Следовательно, другие табели, другое боевое расписание. Я спрашиваю себя, полный любопытства, что дальше последует. Возможно, мы получим приказ, чтобы каменщики назывались бетонщиками и наоборот, а военные обменялись между собой удостоверениями личности, то есть, чтобы Миленуц стал именоваться Ханком, а Ханк – Миленуцем и так далее.

Пока суд да дело, у нас по-прежнему происходит по десять собраний на день, а оскорблений и угроз сыплется на наши головы больше, чем рисовых зерен, получаемых нами на обед за неделю. Совет чести и военные суды для этой цели функционируют на полную мощность, ботинки по-прежнему стоптаны, одежда такая же плохая, в спальнях площадью четыре на четыре метра теснятся и спят так же по десять военных, а на «Уранусе» существует, как и прежде, один клозет на десять тысяч военных. То есть всего – два клозета.

В свою очередь, мы можем с гордостью рапортовать, что туалеты на «Уранусе» «функциональны на сто процентов»!

Около часу ночи ко мне в дверь стучит Игнуцэ Миленуц и, когда я открываю, он кричит:

– Идите скорее – умирает Кырстеску Думитру из Вылчи!

Известие меня парализует. Чувствую, как у меня в жилах стынет кровь. Засовываю ноги в ботинки и выбегаю в холл. Пока бегу, спрашиваю себя, что могло случиться с солдатом. Кырстеску – плотник, и он не потребляет спиртного, потому что у него больной желудок.

Вхожу в спальню. Подслеповатая лампочка на потолке бросает на нас грязный свет, со спинок кроватей свисают майки, кальсоны, пластиковые пакеты с едой, на полу валяются комки бумаги и окурки сигарет, в комнате стоит спертый воздух подводной лодки, потерпевшей крушение и легшей на дно моря уже без запаса кислорода, пахнет потными телами и немытыми ногами, на двухъярусных кроватях солдаты спят полулежа, а грязные одеяла наполовину свисают вниз. Адская, удушающая жара июльской ночи. В спальне, как и во всех других, спят десять солдат.

Кровать Кырстеску стоит в левом ряду, в самой середине. Лицо у человека синеватое, кажется, он уже не дышит, и бетонщики Киорча Михай, Ифрименко Петря, Рышновяну Илие (все из Вылчи) и Домициан Митрикэ из Брэилы стоят посреди комнаты. Великан Шефанович Живко из Ченада растирает Кырстеску руки уксусом, что приводит к тому, что атмосфера становится по-настоящему токсичной.

– Что случилось, – кричу я. – Откройте окна и дверь настежь.

Я бросаюсь к кровати солдата. Отодвигаю Штефановича в сторону, беру руку Кырстеску и щупаю ему пульс, который бьется еле-еле. Поворачиваюсь к солдатам, которые молча смотрят на меня:

– Возьмите два одеяла и положите их в холле!

– Вниз? На цемент?

– Да! Вниз! Вы, двое, помогите мне вытащить Кырстеску наружу, и я положу его на одеяла! Погасите сигареты, ведь вы помрете здесь! Я сказал вам выходить и курить в холле – не в комнате!

Кладу левую руку под затылок солдату, правую – под лопатки и кричу Пьептэнару Иону и Лазэру Штефану, обоим из Вылчи:

– Засуньте руки ему под поясницу и под ноги. Поднимите его немного, а потом стаскивайте его с кровати, выносим его в холл и кладем на одеяла! Ты иди с подушкой, Пал! – говорю Алмаши Палу из Сэлажа.

Мы выносим Кырстеску и кладем его в холле. Открываю ему пижаму на груди и даю ему пару пощечин. Результат почти чудодейственный. Кырстеску открывает глаза и смотрит на нас в полуобморочном состоянии. Он недоумевает. Пытается подняться, но я прижимаю его назад.

– Лежи так! Как ты себя чувствуешь?

– Да… сейчас хорошо… У меня голова так закружилась… Дыхание перехватило, как будто воздуха больше не было…

– Так у тебя его и не было! Я принес тебе в кармане! В магазине на прилавок сейчас выбросили, а другого ничего и нет.

Солдаты начинают смеяться. Я поднимаюсь от Кырстеску и говорю:

– Пьертэнару, Лазэр и Пал! Вы все трое – плотники. Как и Кырстеску. Скажите быстро, что вы пили в этот вечер и у какой цыганки брали. Если у той, что со светлыми волосами, значит вы сели в лужу, потому что она делает палинку из метилового спирта. И делится тем, что берет с вас, с участковыми милиционерами на углу улицы. Ну, говорите!

Но солдаты клянутся, что не пили ничего. Кырстеску приходит в себя, и ясно, что у него был шок из-за отсутствия воздуха. Говорю им, чтобы держали окна и двери открытыми, иду к себе в комнату и снова ложусь в постель. Засыпаю мгновенно.

* * *

Час дня. Собираю людей в просторном холле на первом этаже Дома. Строю их в колонну и спускаюсь с ними на стадион, чтобы идти на обед. Командование части уже собралось там. Все руководство в полном составе.

Перед строем военных, крылья которого упираются в проволочные заборы бывшего стадиона, стоит примерно в пятнадцати метрах от него командир части в сопровождении штаба. У подполковника Сырдэ Марина лицо осунувшееся, несколько театрально он держит руки за спиной. Между ним и массой военных (то есть нами) играют в футбол две команды гражданских, работающих в Доме. Фактически их труд в Доме сводится примерно к этому – игре в футбол на деньги. Борьба очень напряженная. Большими усилиями со стороны нашего руководства игру удается прервать, несмотря на протесты и гиканье «спортсменов».

– Начинайте перекличку! – приказывает начальник. – Имейте в виду, что некоторые товарищи проведут сегодня проверку всех военных. По зернышку, поголовно. Вот они уже и идут.

Ропот и шевеление проходит по рядам.

– Офицеры! Офицеры, вперед! Начальники взводов, тоже вперед! – кричит кто-то.

Потом другой голос:

– Все – с удостоверениями личности в руке! Будут проверяться личные фотографии и документы.

Я считаю своих людей. Отсутствуют двое. Один в лазарете, больной, а Замфиреску я оставил дневальным у материалов, которые мы используем в работе наверху, в Доме. Ищу глазами тех, что из Телеормана, о которых знаю, что нередко они отстают от взвода, но все – в строю: Кистол Ионел, Мирча Думитру, Дину Ион… Петку Ионел из Вранчи и Беженару Раду из Галаца только что вернулись вчера из увольнительной и попали вовремя. Гейци Николае из Караш-Северина ссорится с Херпергером Яношем из Орадя из-за одной и той же защитной каски, которую они оспаривают уже две недели, а Михалча Георге и Порумб Ион, оба из Бакэу, пытаются их помирить. Кэлин Николае и Барой Павел из Горжа курят за строем тайком, арадцы Могошан Тудор и Шандру Алдя спрашивают меня шопотом, уже в третий раз, застрелит ли нас секуритате или нет, Геици Петру из Бихора зевает, Серецан Ионел из Бистрицы чешет в ухе, вылчане Попа Илие и Тэнасе Ион вытягивают шеи, чтобы получше видеть поверх голов, что происходит на плацу, бузэузцы Бэкану Георге, Раду Константин и Бузой Петре ссорятся позади строя из-за занятых в долг денег (кем у кого, не знаю), Захария Ион из Нямц, Агришан Флоря из Бистрицы и Фрэцилэ Ион из Праховы спрашивают меня, долго ли будет продолжаться перекличка, и все мне говорят хором, что хотят есть.

На этот раз проверку проводят офицеры секуритате. Или, во всяком случае, нам так говорят. Это несколько человек с седыми волосами и атлетического сложения. Носят на форме синие петлицы. Честно говоря, это дело оставляет нас равнодушными, пусть нас приходит проверять хоть КГБ. Один из них сухо спрашивает меня о личном составе взвода по контрольному списку: присутствующий личный состав и отсутствующий. Отвечаю так же сухо. Подходит еще один. Эти двое берут у меня тетрадь присутствия из рук и начинают проверку военных. Их сноровка вызывает зависть. Почти за две минуты они заканчивают.

– Скажи еще раз, какие военные отсутствуют, – говорит один.

– Солдат Кырстя Георге из Вылчи, который заболел, и солдат Замфиреску Георге, тоже из Вылчи, из Балшоарэ; этот дежурит наверху, в Доме, с материалами.

Он записывает мое имя. Взгляд одного из них задерживается некоторое время на мне. Потом эти двое переходят к другому взводу. Эффективны и холодны.

Проверка присутствия всей части продолжается почти два часа. Стоя на одном месте, люди волнуются, усталые, недовольные. Пытаюсь спросить что-то у командира роты, но Паскал делает мне знак оставаться на месте. Спрашиваю у Гафтоне Октавиана из Бистрицы, закончила ли их команда класть мозаику на отметке «9» снаружи.

– Надо бы еще трех человек, – говорит Стэнеску Николае из Вылчи.

– Тогда возьмите Булэу Саву из Праховы, Кирибуцэ Думитру из Ясс и Стрымбей Василе из Тимиша.

– Я работаю с Бокотаном Леонтином из Албы и Мэрэчине Сабином на укладке плитки на отметке «38», – говорит Стрымбей.

– Тогда пусть с вами пойдет Вэкэреску Михай из Вылчи, Тудоран Александу из Бистрицы и Лэкэтуш Думитру, тоже из Бистрицы, который и так не очень-то перерабатывает.

– Я, товарищ лейтенант? – протестует для проформы Тудоран. – Я самый трудолюбивый из всех.

Наконец перекличка заканчивается. Те, что нас проверяли, исчезают. Резервисты начинают подавать голоса («Нам хочется есть!»), но командир части бросается на них и заталкивает их назад в строй. Потом возвращается на свое место. Требует тишины и говорит:

– Будьте внимательны! Произведена проверка людей. Я бы не хотел оказаться в шкуре командиров взводов или рот, у которых отсутствуют люди. Мы располагаем данными, что военные (как срочники, так и резервисты) получают от своих командиров увольнительные или разрешения, сверх законных увольнительных, которые предоставляются один раз в сорок пять дней, как для кадров, так и для военных. У нас есть информация, что существуют военные, которые отказываются работать по воскресеньям! Военный-резервист, младший офицер или офицер, который отказывается выходить в воскресенье на работу, будет привлечен к ответственности! Не играйте с огнем! Внимание, кадровые офицеры! Принято решение в Великом Национальном Собрании! Каждый год, проработанный офицером или младшим офицером в народном хозяйстве, в сельском хозяйстве, на шахте, на комбинатах или на стройках страны (особенно, на стройках!), при выходе на пенсию вам будет засчитываться за два года стажа. То есть проработал год на стройке – на пенсии вам будет считаться как два года трудового стажа. Если ты проработал четыре года, эти четыре года будут равняться восьми.

– Ма-а-амочки, – шепчет старшина Рэгэлие у нас за спиной, – значит, что я, имея пятнадцать лет в народном хозяйстве, в следующем месяце выхожу на пенсию.

– Здрасьте, – говорит капитан Шанку, не оборачиваясь, – для таких, как ты, были изобретены смертные случаи.

– Значит, не доживу до пенсии.

– Наверняка! Придет циркулярный приказ, в котором для тебе подобных хождение по стройке с непокрытой головой будет обязательным.

– Чтобы мне на голову свалился кирпич…

– Видишь, догадался?

Вдруг начальник кричит впереди:

– Отставить разговоры там, на левом фланге! Хочу вам сказать, что мы провели проверку ночью в трудовых батальонах. Это катастрофа! Штаб части составил план. Отныне каждый командир взвода будет рапортовать мне лично. Нет-нет.

Поротно! Мне будет докладываться централизованно по ротам ситуация с отсутствующими военными. Фактически, общая ситуация: контрольный личный состав, отсутствующий, присутствующий состав, по следующей форме: «Я, нижеподписавшийся Икс, командир взвода роты Игрек, заявляю под свою ответственность, что такого-то числа… во столько-то часов ситуация с личным составом взвода, которым я командую, следующая…» И описываешь ситуацию. В самом низу выводишь разборчиво свое имя и ставишь подпись. Наверху, в левом углу вписываешь, тоже разборчиво, батальон, роту и взвод. Сейчас отправляйтесь организованно в столовую на обед. Внимание, 1-й батальон: в четыре часа начинается партийное собрание!

Люди отправляются на обед. В воздухе витает мертвое, замороженное время. Единственный смысл, ради которого мы еще существуем на земле, – это присутствие на работе, соблюдение требований и приказов.

Мы знаем тех, кто отдает эти приказы. Мы видели лично генералов Миля, Ангела, Костаке или Мурешана, полковников Александру, Марина, Матейу, Сеиляну и многих других, командиров, занимающих высокие посты, с орденами на груди и расшитыми золотом погонами, как они инспектировали кухни, чтобы выявить «непорядки», отыскивали окурки сигарет в туалетах казарм, становились на четвереньки в спальных помещениях рот, шаря руками под кровати солдат, чтобы потом подняться с победным видом, показывая свои пальцы и вопя со злыми глазами командиру роты: «Смотрите, здесь пыль, лейтенант! В твоей роте – грязь!»

В конце концов, они появлялись перед нами на плацу и говорили: «Необходимо обязательно издать приказ, который бы регламентировал проблему мест для курения!» И делали это, несмотря на то, что существовал РВД, то есть Регламент военной дисциплины, который регулировал эту проблему, и, невзирая на то, что раньше они сами уже издавали десятки указов на этот счет. Потому что река глупости не иссякает никогда, ее воды с силой вращают турбины казарменной бюрократии, электрический ток военного рвения бежит по проводам инструкций и норм вплоть до последней казармы на границах страны, но все, что он может произвести при поступлении на место назначения, – это лишь короткое замыкание.

Затем все эти персоны со званиями генералов и полковников на плечах с каменными лицами усаживались за столы президиума; у них за спиной, на стене, полностью покрытой красным полотном, находился огромный портрет Руководителя с непременным лозунгом под ним: «Да здравствует Румынская коммунистическая партия!», а рядом со столом президиума виднелись красное знамя и триколор.

Генералы водили взглядами, полными враждебности и ненависти, по офицерам и младшим офицерам, созванным на собрание, метали эти взгляды в аудиторию, как будто перед ними были не их собственные подчиненные, а неприятельские пленные или ленивые, никчемные слуги, которые не способны ни на что, прислуга, которая даром ест хлеб хозяина. Откуда, интересно, брались эти вечно недовольные индивидуумы, бросавшие свои замечания одновременно с санкциями, которым они ничтоже сумняшеся подвергали других? Кто доверил подобным людям дело защиты целой страны, будущее нации и судьбы социализма? Кто предоставил им почти божественную власть? Почему они постоянно рвут и мечут? Что их не устраивает? И мы – почему все мы молчим перед ними, как будто мы виноваты во всем, что случается плохого в этом мире и на этой земле? Почему никто не осмеливается встать и ответить им?

В этой жизни, которую мы проживаем единственный раз, этот изумительно прекрасный и уникальный мир во Вселенной – почему его присваивают себе от имени тех, кто трудится, те, которые сами совершенно не трудятся, которые хотят руководить, но не руководят ничем, и единственное, в чем они разбираются, – это предавать или делать рабами тех, над которыми их поставила судьба или случай!

И в то время, пока одни изучают в школе передовую технологию угнетения, другие в иных школах изучают законы подчинения. И новая Инквизиция приводит своих новых людей и вешает новые замки на двери старых тюрем, химера вчерашнего еретика, врага Христова, заменена на химеру саботажника социалистического общества, врага народа и государственного порядка. И независимо от того, что ты сделал, будь то капитализм или коммунизм – один черт, так же зажигаются костры, так же создаются цепи и тюрьмы; независимо от того, насколько ревностный ты католик, Инквизиция не исчезает, и в ее мире горе тому, кто не является священником или палачом! Она нуждается в аутодафе и ересях, потому что без ереси путь веры был бы непривлекателен. Так небо нуждается в бездне, так революции нуждаются в тюрьмах, так мир становится отвратительным адом, действующим с прямого благословения святых заповедей, адом, в котором раб говорит хозяину «товарищ» и считает его не только товарищем, но и братом! И они действительно братья, ибо так записано в Библии и так звучит благословение Исаву: «… да даст тебе Бог от росы небесной и от тука земли, и множество хлеба и вина… будь господином над братьями твоими» (Бытие, 27, 28).

Старший лейтенант Вырбан проходит между нами с каской, спущенной на спину, как это делают вьетнамские военные, и раздает нам, коммунистам, участникам партсобрания, записочки, в которых есть вопросы или имена людей. Вопросы будут заданы во время собрания, а лица в записках будут предложены в качестве членов президиума или секретариата собрания, который составляет протокол, отчет и другие партийные документы.

Никто не знает, для чего служат эти документы, которые остаются в досье и которые в любом случае не во время собрания примут свой окончательный вид, а много позже, когда в помпезных кабинетах умелые пивовары нашей коммунистической доктрины положат их на вымачивание, брожение, а потом внимательно процедят их грубое содержание, да так, чтобы конечный продукт, который будет положен на хранение в подвалы партийных архивов, сохранял свой революционный аромат и восхитительный румынский идеологический букет.

Партийные бюрократы – единственные, кто может достичь этих вершин совершенства. Потому так сильно любит наша коммунистическая партия бюрократию – она предпочла распять всех нас на кресте ради нее, так как никто из нас не умеет говорить так приятно и хвалебно, как это делают протоколы, которые составляет бюрократическая машина, никто из нас не приводит таких ярких статистических данных, не делает таких потрясающих выводов.

Но чем более ослепительными становятся блеск этих почти безукоризненных протоколов и свет этих партийных документов, тем сильнее опускаются на нас сумерки, наш мир входит в зону постепенного затмения, красная звезда становится все более бледной, красное знамя – все более затемненным, наши души – все более печальными.

Мы собираемся в большом зале столовой, так, как собираются в сумеречный час злоумышленники, чтобы спланировать свои ночные преступления. Повсюду виднеются горы грязной посуды и объедки. Входит командир части вместе с представителем высшей инстанции, майором Цепару.

Вырбан, свежий партсекретарь батальона как будто сошел с ума. Бегает, суетится, снова вдруг возвращается, подбегает к столу президиума, рапортует. Наконец собрание начинается со вступительного слова, длинного, как поминальная служба, которое, не считая цифр и дат, мало чем отличается от предыдущих – месячной и двухмесячной давности: трудимся, выполняем план, имели место и нарушения, но они были устранены… коммунисты выполняют свой долг… мы справляемся с задачами, которые вытекают из выступления товарища Верховного главнокомандующего…

Время от времени женщина, которая подметает пол в зале, заставляет нас передвигать наши стулья, и смех разбирает при виде такого высокого собрания, ход которого нарушает подметало. Другие женщины, не стесняясь, хихикают где-то сзади – с ними любезничают шофера, и никто им ничего не говорит. Только Кирицою время от времени цыкает на них или с досадой замечает им: «Да кончайте же, к черту, со своим подметанием!»

Но в конце концов и он отказывается от своих попыток.

В какой-то момент начальница столовой, «товарищ Бребеника», жирная, маленькая, черная, как чугунок, цыганка, с внушительной окружностью живота, лениво проходит по холлу, дымя сигаретой, зажатой в уголке рта, и несет в левой руке полное ведро с водой, а в правой – швабру с намотанной на конце тряпкой. Нервно останавливается перед столом президиума и говорит начальнику хриплым голосом: «Товарищ полковник, подвиньтесь с вашим столом в сторону, потому что я должна вымыть, а после этого передвинетесь назад!»

И все эти железные люди, со знаками отличия полковников на плечах, занимающие солидные должности, непреклонные со старшиной или младшим офицером, которые просятся к ним на прием, суровые и несгибаемые в своих решениях руководители, люди, которые перегрызли бы горло командиру взвода или роты, который посмел бы возразить им или пройти мимо, не отдав честь; одним словом, все эти беспощадные индивидуумы подобострастно вскакивают на ноги как ошпаренные, и начальник кричит, вытаращив глаза: «Подвиньтесь в сторону, отодвиньте стол, пожалуйста, товарищ Бребеника, пожалуйста, товарищ Бребеника, пропустите товарища Бребеника!»

И все эти полковники, которые являются нашими официальными начальниками, покорно теснятся в углу, их достоинство равно нулю, как личности они не существуют, они внезапно становятся маленькими, микроскопичными, в то время как черная головешка, полная высокомерия, проходит между рядами занимаемых нами скамеек, покачивая чудовищными бедрами под грязными юбками, гремит об пол ведром, ведром, из которого завтра за обедом будет наливать нам чай, засовывает в него швабру, потом разливает воду по полу, растирает концом швабры жирный и грязный цементный пол, а нас вдруг охватывает безграничный стыд, мы опускаем головы, и только низкий голос Кости раздается в середине зала и кричит женщине: «А вы не можете подождать, пока не окончится собрание? У нас партийное собрание! Вы что, не видите?» Но сразу же вслед за голосом Кости слышится лающий, как у нервной гончей, голос начальника части, который завывает от стола: «Тише! Тише! Кто это сказал? Кто это сказал? Как ты посмел говорить без приказа? Как ты посмел говорить без приказа?»

Наконец доклад Вырбана заканчивается. Он завершается красиво, с перечислением достижений, пусть не эпохальных, но – в любом случае: прибыль от работы батальона в этом месяце достигает почти ста миллионов лей, наш батальон пользуется абсолютным авторитетом, весь мир уважает нашу работу, Вселенная смотрит на нас с восхищением и изумлением, как военнослужащие мы испытываем полнейшее удовлетворение, однако мы спрашиваем себя, где же эта прибыль и почему мы живем так плохо, если она существует, где он, наш авторитет, если не признаются наши заслуги, где наше удовлетворение, о котором нам говорит Вырбан, если мы не испытываем ничего подобного.

Смотрю на головы, опущенные вниз, среди нас есть и военные-резервисты, они тоже члены партии – один из них сидит рядом со мной: он заснул, уронив голову на стол и потеряв возможность быть свидетелем наших славных завоеваний; другие посапывают на скамейках сзади, потому что в том, что они слышат, нет ничего нового, движение деревянного языка не производит ничего, кроме идеологических опилок и стружек, а для них, как плотников, нет ничего нового ни в опилках, ни в стружках.

Следуют выступления, одни – срежиссированные, другие спонтанные. И эти последние меня изумляют, потому что не имеют прецедента на «Уранусе» и кажутся занесенными сюда издалека сумасшедшими вихрями, которые иногда проносятся через колонию, поднимая в воздух столбы пыли.

Старший лейтенант Дьякону высказывает свое согласие с отчетом и планом мер, и рапортует, что у него в роте за последние шесть месяцев умерли трое военных, из которых один старший сержант («не пиши это в докладе… не пиши это в докладе», – шепчет Вырбан тому, кто составляет протокол), а военные теряют иногда часы и целые дни из-за отсутствия материалов и потому, что крановщику, гражданскому, некому починить кран, на котором он работает, когда тот ломается.

– Это очень серьезно, – наставительно решает представитель высшей инстанции. – Вы связывались с кем-нибудь?

– Это не наш кран, товарищ майор, это кран гражданской бригады, и на нем работают гражданские, не мы. А без него не можем работать ни мы, ни гражданские, но гражданских это не интересует. Я докладывал инженеру, но…

– Оставьте, сударь, инженера! Вы лично пошли за механиком или уклонились от этого? Вы забыли, что вы коммунист?

– Но какое имеет отношение, товарищ майор, то, что я коммунист, к крану гражданских? Это что, мой долг – ремонтировать краны гражданских? За это гражданским платят деньги.

– Если они этого не делают, делайте вы, военные! Как лейтенант тяжелой артиллерии и самоходных орудий, в гражданской жизни вы младший инженер по тяжелому оборудованию.

– Да? А если оборвется верхний противовес и убьет двадцать человек или откажут крепления подвижного механизма после моего ремонта? Гражданские уходят со стройки в три часа, они издеваются над нами, они воруют наш труд: работы, выполненные нами, мастера и инженеры засчитывают как работу их людей, а мы должны ремонтировать их оборудование и расшибаться в лепешку ради них?

– Вы расшибаетесь ради партии, товарищ лейтенант!

– Вы требуете, чтобы я убивал ради партии? Не думаю, что партия хочет чего-нибудь подобного!

Сидящие в президиуме замирают, и даже женщина, которая моет пол шваброй застывает с открытым ртом. В зале поднимается гул. Майор из высшей инстанции поднимается с лицом, белым, как мел:

– Прошу, объясните, что вы сказали, потому что обещаю вам – вас ждет Военный трибунал!

– Меня может ждать и палач с топором, товарищ майор. Вы хотите объяснений. Я вам их дал только что. Я могу починить кран, но если после этого случится авария, другая поломка, и погибнут двадцать человек? Кто будет отвечать? Вы думаете, любой может починить оборудование? Для того чтобы кран подвергся ремонту, создается комиссия по ремонту, потом назначается команда, после чего инженеры проверяют выполненные работы и дают добро на пуск в эксплуатацию. Добро дают работники по охране труда. Иначе могут умереть люди. Тот, кто сделает иначе, – преступник!

– Правильно! – выкрикивает капитан Кирицою.

Представитель высшей инстанции унимается:

– Товарищи, я не говорю, что это не так, но я не хочу… Слишком часто ссылаются на ответственность гражданских. Какие у нас проблемы с гражданскими? Вы забываете, что вы военнослужащие?

– Не забываем! Но здесь мы не на уборке кукурузы в поле, товарищ майор. Здесь мы на фронте. Все мы военные.

– Но есть еще дело! – кричит младший сержант Геца Василе, вставая. – Потому что я, как вы видите, в моем возрасте был избит гражданскими. А я работаю и в дождь, и в холод, и семья моя далеко. И я не имею права поехать домой! Я получаю три тысячи лей в месяц на бумаге и тысячу девятьсот на руки, и у меня тридцатилетний трудовой стаж, в то время как квалифицированный гражданский рабочий получает пятнадцать тысяч лей в месяц! Откуда у него берутся такие деньги, товарищ майор, когда моим резервистам не удается добрать даже до базового уровня зарплаты в месяц? Мы работаем в смешанных группах – и военные, и гражданские, но всю работу выполняем мы, военные. Гражданские прогуливают, еще немного – и они своруют всю стройку, чтобы отнести ее домой, если они ее уже не украли…

В президиуме волнение, хотят прервать собрание, а выступающие поднимаются один за другим, ошеломляя Вырбана и организаторов непрерывным «артиллерийским» огнем. Хотя Геца еще не кончил говорить, вдруг поднимается капитан Бортэ Дору:

– Докладываю вам (и это не какие-то глупости), что наша стройка – манна небесная для господ гражданских, которые совершенно не заинтересованы в том, чтобы работы закончились и был закончен Дом Республики! И не думайте, что мы дураки, господин майор! Создается впечатление, что и среди наших военных есть такие, которым очень выгодна эта стройка. Только это не мы, командиры взводов и рот. Для них мы, которые тянем лямку не за жизнь, а за смерть, чтобы закончить работы, – враги. Не считайте нас тупицами! Вы можете направить сюда еще сто тысяч военных-резервистов, помимо этих двадцати тысяч, сколько нас сейчас здесь, – все равно ничего не будет сделано! Работа все так же будет стоять на месте.

Другие в зале начинают восклицать:

– Люди не имеют одежды… Болеют… У нас нет инструментов… В Витане в кранах нет воды… Не приходят машины…

Вырбан уничтожен. В прах рассыпался и его доклад, и собрание. Командир части нервно стучит карандашом по столу. Наконец галдеж прекращается и Цепару говорит:

– М-да. Мы рассмотрим то, о чем вы сказали, и примем меры. По моему мнению, нужно будет, однако, проводить собрания реже. Отмечаю, что мы научились говорить. Уважаемые товарищи, я не спорю, что на стройке трудно. Очень трудно, знаю. Но именно поэтому армия страны находится здесь! Ведь если бы не было трудно, не так ли, товарищи, вы думаете, пришли бы сюда мы, военные! Трудно, да! Но мы присягали, что будем переносить тяготы и лишения военной службы! Ну, ладно, это и есть лишения! Если есть такие, кто думает, что здесь встречают с цветами, с цветными телевизорами в комнатах и холодильниками, они ошибаются! Что касается гражданских, я с беспокойством замечаю одну вещь, а именно, что нас, военных, все больше и больше интересует то, что делают гражданские, а не то, что делаем мы. Это нехорошо, и я об этом буду докладывать.

Гул в зале. Возгласы. Я говорю Ленцу:

– Выходит, мы говорили впустую.

– Да я и не ожидал, что будет по-другому! – вырывается у Ленца. – Потому я и не брал слова. Эти как швейцарские банкиры! Выслушивают, показывают, что тебя понимают, а потом дают тебе деньги в долг под те же проценты, какие хотят они.

Лейтенант Панаит, который сидит перед нами, поворачивается к нам и шепчет:

– Думаю, что эти заслуживают расстрела.

– Прежде чем мы расстреляем их, они расстреляют нас.

Майор Цепару продолжает:

– Думаю, что некоторые товарищи отстали с политической и идеологической подготовкой. Почему нас должны интересовать гражданские, товарищи? Мы коммунисты. Коммунисты находятся в первых рядах. Давайте сначала делать то, что от нас требуется, потому что – смотрите… Пусть встанет младший офицер, который перевозит пищу на грузовике и которого поймали на воровстве рыбных консервов из столовой.

Волнение в зале.

– Он на дежурстве, – слышится мрачный голос капитана Чорней Константина из Ботошани. – Но он ничего не украл. Консервы выпали из ящика и остались под скамейкой в машине, наверху, в кузове.

– Тогда это еще серьезней, товарищи! Халатность! – кричит Сырдэ. – Но и тут я обращаю внимание на вашу тенденцию оправдывать и покрывать виновных! Кирицою!

– Слушаюсь!

– По распоряжению товарища генерала Богдана, солдата… э-э-э… младшего офицера должен судить совет чести.

– Слушаюсь, хотя это не моя прерогатива. Насколько я знаю… на него составляется досье.

– Товарищ майор, – поднимается лейтенант Ферару Наполеон, – разрешите доложить. На складе материалов по охране труда есть товарищ кладовщица Киру, которая оскорбляет офицеров и младших офицеров, когда они туда приходят, чтобы получить или сдать материалы: посылает к черту, обзывает…

Майор Цепару с досадой качает головой, будто говорит: «Смотрите, господа, с чем обращается вот этот, как будто нам и так мало чего сваливается на голову!» Потом говорит:

– Люди, товарищ лейтенант, таковы, какие они есть. Что мы можем с ними сделать? Но… ваше имя записано здесь, в моем списке. Разве вы не тот, кто виделся со своей женой и опоздал из увольнения? Вы должны быть под арестом! – говорит майор изумленно.

– Нет, товарищ майор, я не тот, кто опоздал из увольнения, от меня ушла жена, мне незачем ехать домой.

– Вы избавились от забот. Я вам завидую.

Президиум смеется, словно хорошей шутке. Но мы, сидящие в зале, не смеемся. В зале никто не смеется, потому что многие, очень многие из нас разведены, у нас больше нет семей, кроме как на бумаге.

– Кстати. Кадры начали опаздывать из увольнений и отпусков.

Представитель высшей инстанции оборачивается как ужаленный:

– Как? Под суд, сударь! В совет и – вон!

– Товарищ майор, – говорит один старшина роты, – на носу сентябрь. Приближается зима, а у нас на складах еще нет теплой одежды. Почему она не поступила? Люди будут просить у нас перчатки, капюшоны, фуфайки.

– Они поступят. Пусть наберутся терпения.

И дискуссия катится дальше, как разбитая телега. Собрание кончается поздно, и мы снова расходимся по стройке. На улице ночь. В проеме двери, стоя в прямоугольнике света, Вырбан кричит нам вослед:

– Не забудьте про партвзносы! До конца месяца надо заплатить взносы членов партии!

– Смотрите, – говорит капитан Бортэ, – чуть не ушли с партсобания, совсем не поговорив о политике партии. А теперь вот поговорили и о партии.

– Да. Чтобы мы не забыли заплатить партвзносы, – мрачно говорю я.

Как мы могли забыть? Если так разобраться, то партвзносы – это все, что связывает нас с партией. Поднявшись вверх на стройку, иду на рабочие точки, чтобы собрать людей. Поздно. Некоторые ждут меня наверху, на отметках, покуривая или кемаря под звездами августовского вечера. На небе появилась луна. Я строю их и ухожу.

Следует та же слепая давка, то же волнение на выходе, крики, тысячи ботинок барабанят по тяжелому мосту, перекинутому над пропастью, тяжелый планшет ударяет меня на ходу по бедру, ремень планшета, переброшенный через голову, больно давит мне на плечо, на котором он оставил красную, как стигмат, полосу, пояс трется об меня, как железный круг, слишком широкий для моей талии.

Завтра все начну сначала. Слышу, как справа от меня в огромной колонне маршируют солдаты взвода, их ноги взбивают пыль. Я их слышу, а солдаты меня не слышат, и их голоса окликают меня в темноте:

– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!

И я им отвечаю:

– Я здесь, солдаты! Я с вами! Шагайте, не останавливайтесь!

Иногда машины не приходят, и тогда мы с моими солдатами возвращаемся в казарму пешком по ночному городу. Сегодня мы сделаем так же. Отправляемся во 2-ю Колонию. Взвод проходит вдоль жестяного забора стройки, пересекает пустынную площадь, затем проспект Победы Социализма, тоже пустынный, доходит до площади Объединения, а оттуда направляется к Витану по набережной, по правому берегу Дымбовицы.

Над нами, в небесной тверди, в ночной бездне веет ветер; колонна солдат движется вдоль набережной медленным шагом, машины пролетают мимо нас, их фары освещают нас на несколько секунд и босают наши тени через парапет в воды Дымбовицы.

Затем мы оставляем позади город с его огнями, сотни ботинок держат путь на юг, все время на юг, вдоль реки, мы переходим мост Михая Храброго и снова идем вдоль набережной Дымбовицы, но уже по левому берегу, пока не дойдем до хлебной фабрики «Витан».

Там мы повернем налево и направимся к колонии-спальне в Витане. Но дорога еще далека, и мы дойдем до места, возможно, в 23:00.

Слева от колонны идут другие командиры взводов, и время от времени холодные и короткие ночные дожди падают на нас. Солдаты маршируют, их ботинки стучат каблуками по мостовой, подковки позванивают, колонна без подъема продвигается вперед, планшет больно ударяет меня по бедру.

И мне кажется, что я узнаю в этой картине образ самой Румынии, идущей сквозь ночь без цели, ко мне приходит вдруг озарение, мои глаза видят леса, сбросившие листву, реки с пересохшими переправами, с плакучими ивами, пригорюнившимися по берегам.

Военные молча курят в строю, их невидящие глаза погружены в их собственный мир, огоньки их сигарет размечают вехами бездну, город окончательно удаляется от нас со своими огнями и со всем другим, как космический мираж, и отдает нас в объятия ночи.

Чувствую в душе что-то неясное, словно страх, и прижимаюсь ближе к взводу, как будто там я чувствовал бы себя в безопасности. Потому что нас окружает ночь и не видно ни одного ангела, идущего впереди нас, с его огненным мечом, чтобы указывать нам путь. Наша судьба похожа на этот путь в темноте, никто не знает, что готовит нам завтрашний день. Быть может, через день меня подвергнут наказанию, и, возможно, даже отдадут под суд военного трибунала. Наша судьба, наше наказание, наша смерть были задуманы годы назад, еще до нашего рождения, но планировщики смерти не заплатят за свои деяния, убийцы не окажутся все на виселице или перед расстрельной командой. И если какой-нибудь лейтенант не вернется домой, официальная бумага сообщит его семье, что он погиб как герой, исполняя свой долг, а скучающий военный журналист, куря в своем кабинете, напишет статью в журнале «Воинская жизнь» о лейтенанте и самоотверженности, с какой он служил своей стране.

И все потом будет предано забвению, палачи продвинутся дальше по славному пути своей карьеры, будут проводить другие партийные собрания, другие совещания, на их плечах будут вышиты звезды золотой нитью, у них на груди будут красоваться медали и нашивки, в пышных и светлых залах их будут встречать аплодисментами как спасителей родины. А мы продолжим умирать. Но ты, Агнец Божий, который взял на себя все грехи мира, эти грехи не бери! Пусть хотя бы один раз преступники заплатят за свои деяния! Господин небесного воинства, безжалостные и жестокие сатрапы пользуются славой героев и не заслуживают этого, занимают место судей, а должны бы находиться на скамье подсудимых. Все лгут! Все – негодяи! Все проложили себе путь к вершинам власти с помощью кнута, ступая по крови и грязной блевотине, все – поклонники двусмысленности, искусно владеют интригами, никогда не подставляли грудь врагу, в их смехе есть отзвук нашей смерти. Ты, который не простил Содом и Гоморру, простишь ли их?

* * *

Восемь часов утра, и солнце победоносно поднимается на небо, изгоняя тучи. Я направляюсь к строению «M1», где принимаю суточное дежурство по части, единственное дежурство, где обмундирование офицера обязательно. Я поправляю на голове фуражку и взбираюсь по лестнице. Попадаю в маленький холл, примерно в шесть квадратных метров. Потом поворачиваю налево и вхожу в большой холл, где находятся кабинеты командования.

Комната дежурного офицера находится как раз в самом начале. Я сменяю на дежурстве лейтенанта Вэкариу. Офицер молчалив, у него осунувшееся лицо и усталые глаза. Он снимает с руки грязную красную повязку, на которой пришиты три буквы – ОДЧ, вырезанные из когда-то белой ткани. Вэкариу остается задумчив, глядя, как я надеваю ее на левую руку. Протягиваю ему руку, и он нерешительно пожимает ее:

– Знаешь… это последняя ночь, когда ночуют резервисты этой партии… Завтра все уезжают…

– Знаю.

– Беги! Не сиди здесь! Глянь на меня! Вчера вечером они хотели меня убить!

Он снимает фуражку, и показывает мне шишку и запекшуюся кровь над бровью.

Я зажигаю сигарету и затягиваюсь.

– Ты доложил?

– Да. Командир сказал, что это по моей вине, что я неспособен ни на что и не умею командовать людьми, и что меня посадят под арест.

– А секретарь партии батальона?

– Шошу? Да он меня обругал и сказал, что мой вопрос вынесут на обсуждение первичной организации.

– За что?

– За негодное несение дежурства.

Снова затягиваюсь сигаретой и задумываюсь. Через некоторое время спрашиваю его:

– Тебя ударили твои резервисты?

– Нет, мои резервисты пришли и выручили меня. Они и солдаты 1-го взвода.

– Тогда кто же тебя ударил?

– Думаю, они были из 3-го батальона.

– А чем они тебя ударили? Это не удар кулаком.

– У одного был железный кастет.

– Резервист?

– Да. Он был пьян. Советую тебе бежать.

В комнате вещи как будто слушают нас: железная кровать, стол, стул, металлический шкаф. Смотрю на окно с грязным стеклом, зарешеченное снаружи.

– А если так случится, что меня будет разыскивать начальство? Ты знаешь, что значит бежать с дежурства?

– Скажи, что ты заболел. Что не мог прийти. Я ничего не буду докладывать.

– А почему ты не пошел наверх, в холл, чтобы быть рядом со спальнями и резервистами? Четверть из них напивается, это правда, и теряет мозги, звереет, но зато другие ведут себя прилично. И знаешь, все стало хуже, только начиная с этого года. Сюда пришли в последнее время и заключенные.

– Но зачем же нам их присылают местные комендатуры? Почему эти сюда прибывают?

– Не знаю. Думаю, что у них есть разнарядка, сколько посылать, а людей на местах уже нет, так что они сбагривают вместо них преступников, уголовников, насильников, сумасшедших. Ты знаешь, год назад такого не было. Практически этим уголовникам тут нечего делать! Но остальные-то восемьдесят-девяносто процентов – порядочные люди, с головой на плечах, они никому бы не позволили тебя тронуть, я их знаю. Ведь не сошел же с ума весь румынский народ. Тебе надо было пойти наверх, в зону спален, и находиться среди них.

– Я боялся покидать комнату ОДЧ, потому что мне объявили, что должен прибыть с визитом Илие Чаушеску.

– Генерал Илие Чаушеску? Историк? Что делать здесь генералу Чаушеску, да еще ночью? – удивляюсь я. – Этот никак не связан с нами, он занят книгами.

– Не знаю, но так мне сказал сержант из лазарета, срочник, который работает и у начальника. Он привлек мое внимание и сказал, чтобы я не покидал комнату ОДЧ, потому что, возможно, приедет с проверкой генерал Илие Чаушеску.

Мы оба молчим. Он просит у меня сигарету. И закуривает ее.

– Когда я учился в военном училище, – говорит он немного позже, – когда я учился…

Останавливается, опускает взгляд, выдыхая дым от сигареты вниз, и при этом не продолжает свою мысль дальше.

– Ты доложил майору Вынэту?

– Этой щебетунье начальника? Да. Что, ты думаешь, он может мне сказать? Он сказал, что я не гожусь в офицеры, что у меня нет чувства такта, что меня накажут…

Я направляюсь к телефону и поднимаю трубку.

– Не работает, – говорит Вэкариу, – командир приказал экономить. Пришел к выводу, что мы слишком много говорим по телефону, и отключил его.

Знаю. Об этом тоже говорилось на собрании. Телефон был отключен. «Давайте экономить, товарищи!» Странно, что телефоны отключаются как раз в самые трудные периоды.

– Мне это кажется чертовски странным, – говорю я.

– Что?

– Не знаю, Сандуле. И Панаит, и Борта, и Ленц, и я, не говоря уже о капитане Велча, теперь ты… У всех нас были проблемы с резервистами во время дежурства, но странным образом резервисты, которые нападали на нас или били нас, не были нашими резервистами.

– И им никогда за это ничего не было.

– Точно! Все нападавшие – чужие, не из наших подразделений, и потом они исчезают.

– То есть кто-то их подсылает и приказывает им делать делать все это? Будь серьезным!

– Я этого не сказал, но, как я тебе говорил, мне трудно поверить, что вот так вдруг с ума посходила вся Румыния, весь румынский народ!

– Но ведь посходили же, Иоане! Поднимись сегодня вечером, чтобы увидеть своими глазами, что творится наверху, на этажах.

– Мне лично кажется, что все это свинство – часть широкого плана по запугиванию всех офицеров.

– То есть?

– То есть выступай себе, пожалуйста, на собраниях, критикуй, кричи что хочешь на партсобраниях, потому что все равно придет твоя очередь быть дежурным офицером по части. И тогда самого черта увидишь! В этом, думаю, дело.

– Но в таком случае должны существовать подручные.

– Так они существуют, Сандуле. У вас в роте нет резервистов, которые ни ногой на стройку, а ходят туда, когда захотят, и весь день проводят в спальне?

– Есть.

– Им кто-нибудь что-нибудь говорит?

– Нет. Но никто не видел, чтобы они затевали скандалы.

– Но старшину Илфована, который бьет лейтенантов, ты видел.

– И еще есть один как Илфован, в 7-й.

Я докуриваю сигарету, придавливаю ее в пепельнице на столе и чувствую, что надо поправить поясной ремень. Пытаюсь стянуть его и замечаю, что хотя два языка ремня дошли до последней дырки, ремень по-прежнему мне свободен. Вэкариу тоже подтягивает себе ремень. Это рефлексы, приобретенные за долгие годы военного училища. Если собрались несколько офицеров в одном месте и один поправляет свою фуражку на голове, все делают то же самое.

– Я ухожу, Иоане, – говорит Вэкариу. – Иду на стройку. Надо заполнить путевки моих людей, которые уезжают. Ты их заполнил, а у меня не было времени.

– Хорошо, Сандуле, – говорю я. – Удачи!

Мы жмем друг другу руки и расстаемся. Какое-то время я остаюсь в пустом помещении, но гнетущее чувство гонит меня оттуда, и я выхожу из строения M1. Вокруг 2-й Колонии раскинулся цыганский квартал и за многоэтажками я вижу устремленные в небо огромные трубы теплостанции Витан. Многоэтажки нашей колонии окружены высокими заборами из плетеной проволоки. Здесь ночуют несколько тысяч резервистов и военных-срочников, которые работают на «Уранусе», в тресте «Карпаты».

Вокруг царит ужасная грязь: бумаги, выброшенный мусор, огромное количество бутылок, разбросанных повсеместно. Пока тихо. Я направляюсь в караульную, которая находится на другом конце строения.

Охрана состоит из военных-срочников. В мои обязанности дежурного офицера входит проверка караульной. Долго стучу в запертую дверь, смотровой глазок которой заблокирован. Приоткрытые оконные решетки изнутри покрыты грязными простынями, концы которых свешиваются и слегка колышутся от дуновения ветра. При виде их создается такое впечатление, что ты попал в укрепление, защитники которого давно покинули его, отступив в дальние дали.

Продолжаю настойчиво стучать в деревянную панель. Наконец слышится движение тяжелых предметов, которые тащит по полу, дверь медленно открывается, и в ее проеме появляется испуганное лицо военного-срочника:

– Здравия желаю, товарищ лейтенант!

– Привет! Почему не открываете? Что вы тут делаете? Где начальник охраны?

– Я, товарищ лейтенант! Капрал Тоадер Василе!

Другие солдаты появляются из двух комнат, расположенных по обеим сторонам коридора, который посредине отделен от остальной части здания толстыми стальными панелями. Я оглядываюсь назад и только сейчас вижу, почему я не мог проникнуть внутрь. Дверь у входа была заблокирована двумя длинными, крепкими скамьями, на которые были поставлены большие ящики с бетонными чушками и булыжниками. Эти скамьи и издавали шум, который я слышал перед тем, как войти. Возможно, их отодвигал в сторону солдат.

– Капрал, почему вы забаррикадировались?

Капрал, замешкавшись, передвигает свою пилотку с одного ухо на другое и говорит:

– Да… что нам делать? Разве можно найти общий язык с кем-то с наступлением ночи? Вчера вечером, знаете, что тут было? Война! Хотели убить товарища лейтенанта, который дежурил…

– Да не может быть! – изображаю я удивление.

– О-о-о-о! – смелеет капрал, трансильванец со своими характерными ужимками. – Если бы вы были здесь вчера вечером… Напились, разбили окна на первом этаже, бросали булыжниками в дверь караульной и хотели отобрать у нас оружие и выпустить арестованных…

– Почему вы не позвонили по телефону?

– Каким образом? Телефон не работает. Его отключил товарищ начальник месяц назад.

– Дай мне список арестованных!

– У нас его нет! Нам его уже как месяц не выдают. Вчера нам даже еду не привезли.

– И что же вы ели?

– Печенье из магазина. Забыли, что ли, про нас к чертям, так что мы уже думаем, не свалить ли отсюда на все четыре стороны! – говорит капрал с досадой.

В этот момент душераздирающий вопль раздается в комнате по соседству, вопль протяжный, нечеловеческий. Солдаты испуганно переглядываются. Я вопросительно смотрю на них, подняв брови.

– Это… солдат-срочник. Он так орет уже два дня. Доктор говорит, что он сумасшедший, и в понедельник отвезет его в лечебницу.

– Да, но почему он здесь?

– Хотел поджечь спальню.

– Сколько вас здесь?

– Десять солдат, один больной. Вот и вся охрана.

Внимательно осматриваю их. Они настолько худы и жалки, что кажутся учениками пятого класса, переодетыми в военную форму. Ни один не достает мне хотя бы до плеч. Только капрал смотрится несколько посолиднее. Отвожу его в сторону:

– Капрал, вы тут что-то совсем жалко выглядите.

– Что поделаешь, – говорит он, колеблясь, – раньше была охрана что надо – один парень крепче другого, а потом пришел приказ, и их забрали на стройку – работать, а нам дали вместо них этих хилых. Только, как видите… нелегко…

– И кто же отдал этот приказ?

– Ну… два месяца назад пришли товарищи сверху. Эге-ге, что за охрана была здесь раньше! Были эти, под два метра! Когда они входили в холл, никто не дышал, потому что все они знали приемчики, и чуть что, ты – калека. Все ходили по струнке, и был порядок… Мама рóдная!

Капрала разбирает сухой кашель. Один солдат сидит, скрючившись, на скамейке и держится руками за живот. Смотрю на него.

– У него язва желудка, – объясняет капрал. – У нас есть еще один больной, в спальне, но у него дела обстоят не так плохо.

Только сейчас замечаю, что один из солдат прихрамывает.

– У тебя что?

– Да… На меня упали леса на стройке. Три месяца назад. Ведь я работал на стройке. А потом перевели сюда.

Прохожу по холлу и осматриваю столовую.

– Приложите руку, солдаты, и наведите-ка здесь чистоту! Уберите и территорию вокруг дома! Соберите бумагу и бутылки!

– Напрасно, товарищ лейтенант, все равно набросают.

Как раз в этот момент раздается настойчивый стук в дверь. Крепкий сержант, верзила, тоже военный-срочник, одетый в новенькую военную форму (включая ботинки и ремень с сверкающей бляхой) с военными нашивками медицинской службы входит и поспешно приближается ко мне.

– Товарищ лейтенант, – начинает он быстро, – мне начальник приказал довести до вашего сведения, что сегодня вечером в часть придет товарищ генерал-лейтенант Илие Чаушеску инспектировать многоэтажки. Позаботьтесь, чтобы была чистота, порядок и все по правилам.

Голос сержанта (сержанта, служащего у командира!) звучит самоуверенно, он не дрожит, слова произносятся четко, настойчиво.

– Ну-ка, постой! – кричу я. – Ты будешь доводить до моего сведения? Ты мне говоришь, чтобы я позаботился? Ты кто такой?

– Я? – спрашивает он с таким большим удивлением, что приставляет палец к груди, показывая на себя.

– Да. Ты. Кто ты?

– Ну а какое вам дело до меня? Почему вас интересует, кто я? Я из лазарета, – произносит солдат. – И еще я курьер у командира. Я только это имел вам доложить. В остальном – делайте, как считаете нужным.

Поворачивается на каблуках и уходит, не спрашивая у меня разрешения и не отдавая мне чести. Выходя в дверь, нагибается, чтобы не удариться о притолоку.

Все поведение младшего чина свидетельствует о преднамеренной наглости. Чувствую, как у меня приливает кровь к голове, и я снова вижу на секунду, как во сне, сержанта-санитара (это было три года назад), лениво спускающегося из машины скорой помощи в то время, как я стоял на коленях перед солдатом Ротару, который погиб, сорвавшись с лесов.

Невольно думаю о том, что в долю секунды, одним прыжком я мог бы догнать сержанта – прямо там, на пороге арестантской, и огреть его кулаком по голове. Я вижу, как он падает на колени и я бью его ботинком по челюсти, ломая ему зубы, ударяю его о стены, пока он не обмякает, как тряпка. У меня перед глазами проходят на мгновение сцены моего ареста, совета чести, военного трибунала, разжалования, тюремного приговора. Перебарываю в себе силу, которая мощно толкет меня вдогонку за сержантом, сжимаю зубы так, что слышу, как хрустят мои зубы мудрости, закрываю глаза и говорю себе, что не стоит, что в армии уже ничего нельзя изменить, независимо от того, что я сделаю, ничего… ничего… ничего…

Оборачиваюсь и спрашиваю капрала:

– Кто это, – тот, что приходил?

– Эге, – вздыхает капрал с намеком, – это санитар доктора Биолана. – Такой у некоторых есть блат…

– Хочу взглянуть на арестованных. Сколько их?

– Около десяти.

Один солдат приносит связку ключей, которые не хотят подходить к замку. Вопль за дверью повторяется еще сильнее. Солдаты охраны напоминают пигмеев, готовых отодвинуть гигантский засов, за которым неведомый Кинг Конг собирается наброситься на них. Наконец мы проникаем в арестантскую.

Это темное помещение, как на картинах Павла Федотова, с окном, покрытым толстым листом стали, приваренной к решетке. Дверь тоже удвоена изнутри железной решеткой, через которую людям подают еду. В помещении площадью двенадцать квадратных метров нет никакой мебели. На полу лежат, растянувшись, человек шесть солдат, подложив под себя куртки прямо на бетонный пол. Кто-то нажимает на выключатель, и вверху загорается грязная лампочка, отбрасывая безжизненный желтый свет, как будто у нее желтуха.

– Смирно! – кричит капрал.

Те, что на полу, встают. Темные фигуры, небритые лица, погасшие глаза. Грязь. Прохожу перед ними.

– Имя!

– Станчу Георге.

– Почему ты сюда попал?

– Опоздал из увольнения.

– На сколько?

– На десять дней.

– Это дезертирство – не опоздание! Женат?

– Был.

– И кто тебя сюда посадил?

– Командир роты, чтоб ему пусто было! Но когда я отсюда выйду…

– Отставить разговоры, солдат Станчу!

– Какие разговоры отставить? Какие разговоры?

И вдруг солдат разражается ужасным и протяжным воплем и с такой силой ударяет кулаком в стену, что на мгновение кажется, что он сломал себе кости руки. А потом начинает смеяться в одиночку, как умалишенный.

– Это тот человек, который вопит, – шепчет мне капрал значительно. – В понедельник он выходит.

– Слышишь, Станчуле, – кричу я ему, – в понедельник ты выходишь отсюда!

– Буду ждать! Буду ждать! – кричит солдат весело.

И снова начинает смеяться.

– А зачем ты зажег огонь в спальне?

– Так мне захотелось.

Подхожу к другому резервисту:

– Почему ты здесь?

– Так же… опоздал из отпуска.

– На сколько?

– Ну… на два месяца и десять дней…

Другие арестанты прыскают от смеха. Даже им смешно. Два из них – военные-срочники. Они дезертировали. Другой, тоже срочник, – шофер, украл бензин в части и продал его.

– Сколько ты украл? – спрашиваю.

– Три тонны.

– И что ты здесь потерял?

– Дак… меня должна судить военная прокуратура.

– Она тебя не судила?

– Нет, поскольку я только что признал содеянное.

Покидаю караульную службу под приветствие еще одного вопля Станчу и направляюсь, задумавшись, в комнату дежурного офицера. Прямо перед зданием останавливается «Дачия-берлина» и продолжительно сигналит клаксоном. За рулем – красивая блондинка. Рядом с ней сидит другая девушка. Одна из них выходит. У нее взрывное декольте и довольно вызывающая мини-юбка. Кажется, она ждет кого-то, и меня разбирает любопытство, кого же она подстерегает. Та, что в машине, снова протяжно сигналит, а та, что снаружи, оборачивается к ней, хихикая:

– Эй, безумная, замолчи к дьяволу – один из этих снаружи.

– И что с того? – хорохорится другая. – Если мальчикам противно, пусть его заберет чертова мать вместе с сапогами, со всем! Он мне заплатит и за звонок, который я сделаю отцу.

Вскоре мне удается узнать, кто эти мальчики. Слышатся шаги, которые крепко отпечатываются на мостовой, и я вижу одетого с иголочки сержанта, с которым я говорил в караульной, того, который сказал мне, что ожидается приезд генерала Илие Чаушеску с инспекцией. Он одет так же безупречно и идет вместе со своим коллегой, тоже сержантом и, возможно, тоже санитаром. Они замечают меня, но ни один не отдает мне чести, и они проходят мимо, как будто меня там нет. Девушки бурно их приветствуют, а эти двое садятся в машину, и она исчезает.

Я закуриваю сигарету и задаюсь вопросом, не был ли это тот же самый сержант, передавший Вэкариу предупреждение, которое он адресовал и мне, по поводу визита генерала Чаушеску. «Надо обязательно переговорить с Вэкариу на эту тему», – говорю про себя и собираюсь войти в комнату ОДЧ. Но раздумываю, поворачиваюсь и медленно иду к лазарету. Долго стучу, и, в конце концов, дверь чуть-чуть приоткрывается, и кто-то смотрит на меня сквозь щель. Изнутри слышится музыка. Внутри несколько солдат, а один их них громко кричит: «Флеш-рояль! Тысячу лей – ко мне!» Без пилотки на голове и с сигаретой в уголке рта, через дверную щель на меня смотрит с удивлением и прищурив глаза сержант-срочник (здесь, возможно, все срочники – сержанты):

– Вам что-нибудь нужно?

– Да. Проверить лазарет. Я дежурный офицер.

Догадываюсь, как поведет себя солдат, и не жду, что он пропустит меня внутрь, но жду, что он сделает. Замечаю и другое, а именно: подобно своим коллегам, которые незадолго до этого покинули казарму, сержант, открывший мне дверь, – здоровый детина, которому было бы впору участвовать в боксерских поединках. Свой мощной грудью он отстраняет меня назад, встревоженный:

– Постойте, товарищ лейтенант! Что вам проверять? Здесь проверяет только доктор, капитан Биолан.

– Я дежурный офицер по воинской части и хочу проверить явку.

– Да что вы, товарищ лейтенант! Явку проверяет господин капитан доктор Биолан – не вы, – добавляет он со скучающим видом, оборачиваясь к другому военному-срочнику, тоже сержанту и тоже верзиле, как и он, который появился позади него. Изнутри снова раздаются возгласы и крики («Теперь ты сдаешь! Ставка растет до двух тысяч лей!»), и на мгновение я спрашиваю себя, а не находится ли случайно в лазарете и сам доктор Биолан. Новый сержант приближается к своему коллеге и спрашивает его:

– У него есть разрешение от врача, Биолана?

Потом – ко мне, как будто он говорит с подчиненным:

– У вас есть, сударь, разрешение? Иначе мы не можем вас пропустить.

У меня нет разрешения. Фактически мне даже не нужно входить туда. Я понял, о чем идет речь. Поворачиваюсь и спускаюсь по ступенькам. Дверь за мной закрывается. И изнутри раздается смех солдат, которые играют в покер. Приближается полдень. Поднимаюсь в спальни, где застаю двух резервистов, которые спят. Двое других курят в холле.

– Вы что, не работаете? Не поехали на работу?

Ответы уклончивы, почесывания в затылке. Не работают. Естественно, не работают. Любопытное дело – некоторые так поступают с самого начала призыва, с тех пор, как прибыли сюда.

Бог знает, какими делишками они занимаются. Очевидно, что они полностью получают зарплаты, в отличие от подавляющего большинства их товарищей, которые корячатся из-за двух или трех тысяч лей, но из которых вычитают штрафы и пени в случае их невыхода на работу в воскресенье или за невыполнение плана.

Спускаюсь в комнату дежурного офицера. Смотрю на часы. Как быстро прошло время! Вот уже девять вечера. Должны приехать люди. И даже слышно, как они подъезжают. Я поправляю форму и повязку, собираю вещи со стола, кладу их в полотняную папку, на которой написано «ОДЧ» и выхожу.

Вся сторона, которая выходит на шоссе, наполнилась смуглолицей публикой, которая выросла как из-под земли. Цыгане держат в руках сумки, полные бутылок с выпивкой, пачек сигарет, пакеты с тыквенными или черными семечками.

Некоторые из них спокойно разговаривают с милиционерами, которые остановились в конце улицы, а потом исчезают. Из машины выходят командир Сырдэ, полковник Матей, майор Вынэту и другие высшие офицеры, что действительно любопытно, потому что ни один из них не принимал когда-либо участия в надзоре за вечерним распорядком части, размещенной во 2-й Колонии в Витане. Я рапортую командиру Сырдэ, который заметно нервничает.

– Проблемы? – спрашивает он, закладывая руки за спину и глядя в сторону улицы.

– До настоящего момента нет, но, кажется, начиная с данного момента и далее они у нас будут.

Полковник Сырду поворачивается ко мне:

– Закрой же рот, товарищ! Выполняй свой долг, не комментируй! Вот все вы так делаете, ну!

– Есть!

Еще раз подтверждается, что все, что ты говоришь начальнику на «Уранусе», кроме «Есть!», является для него оскорблением. Сырда снова кричит:

– Смотри, в эту ночь точно многие напьются. Ты знаешь, какая главная задача дежурного офицера.

– Знаю, товарищ полковник. «Действовать так, чтобы помешать посторонним продавать алкоголь военным, но без того, чтобы вступать в непринципиальные дискуссии или конфликт с кем-либо из них. Я должен отбирать у цыган бутылки с алкоголем и сигареты, а потом удалить их с территории казармы, не применяя к ним при этом физическую силу ни в какой форме, а лишь путем убеждения. Удаление их будет совершено с тактом, спокойно и без насилия – только на основе словесного убеждения», – декламирую я, цитируя, как попугай, «Задачи дежурного офицера по в/части Витан III», внутренние правила 2-й колонии – правила, составленные офицерами-политруками.

Сырдэ не замечает иронии и говорит раздраженно:

– Да! Но энергично! И сегодня вечером – самый суровый контроль в комнатах!

– Есть!

Сырдэ в самом деле дурак, если думает, что дежурный офицер в состоянии навести порядок в этом аду. А попытаться «убедить» смуглолицего, чтобы он не продавал алкоголь резервистам – это все равно, что пытаться убедить собаку, чтобы она не грызла кусок мяса, который у нее под носом, и чтобы она отошла от него.

Военные-резервисты уже прибыли, и первая волна «загорелых» устремляется к ним с бутылками, высунутыми напоказ. Другие цыгане стоят шеренгой по краю улицы или рассыпались уже по территории казармы, некоторые из них со смехом перелазят через забор, и их глаза сверкают на черных лицах. Они громко переговариваются между собой на своем языке. Офицеры, которые приехали вместе с солдатами, пытаются прогнать цыган, которые тащат сумки с выпивкой, вспыхивают ссоры, скандалы, с грохотом разбивается бутылка. Толстый полковник, пришедший от начальника, трогает меня за рукав:

– Эй, товарищ, что ты охраняешь? Я тебе такого сейчас задам – не поздоровится! Ты что, не видишь, что «грачи» вошли в здание?

Цыганки ругают офицеров, приехавших на проверку вместе с Сырдэ, задирают юбки себе на голову и плюются в лицо, забирают свои сумки и перемещаются немного дальше. Бутылки переходят из рук в руки, и некоторые резервисты жадно хватают их. Сырдэ конфискует одну такую бутылку у резервиста, вырывая ее у него из рук, и бутылка разбита на месте. Цыганята прокрадываются сквозь это кишение людей, принося новый «товар», пачки сигарет и напитки. Все они говорят на своем языке. Нигде не видно даже тени милиционера, и я спрашиваю себя, где теперь милиция и наводящая страх секуритате.

Я приближаюсь к одному смуглому типу и пытаюсь отобрать у него сигареты, но несколько резервистов начинают протестовать, и среди них я замечаю одного из тех, что находились в спальне и не работали. «Грачи» только этого и ждут и кричат на меня: «Хуо! Хуо АПЖ! Хуо армия!» Их глаза сверкают в ночи. С одного офицера из 3-й роты я срываю фуражку с головы и бросаю ее наземь. В конце концов все маграоны убираются прочь: они продали весь свой товар и за забором спокойно пересчитывают пачки столеевых купюр. Они снова будут гулять всю ночь, как обычно. Их музыка, включенная на полную катушку, будет реветь и улетать за другой берег Дымбовицы. Остаются, однако, те, что проникли в часть, или даже те, что поднялись в спальни, – они самые опасные, потому что у них ножи, и они не стесняются пускать их в ход.

Правила 2-й Колонии, составленные политруками, гласят, что я, как дежурный офицер, обязан конфисковывать все бутылки с алкогольными напитками, которые резервисты пытаются пронести в казармы, и также должен «отбирать у цыган бутылки с алкоголем и сигареты, не применяя к ним при этом физической силы ни в какой форме, а лишь путем убеждения. Удаление их будет совершено с тактом, спокойно и без насилия – только на основе словесного убеждения».

Тот, кто придумал и написал подобные «правила», – просто-напросто преступник. Его надо судить и расстрелять, потому что такие «правила» посылают тебя, офицера, на верную смерть, прямо под ножи цыган-спекулянтов. В этом преступном мире ты не можешь справиться с ситуацией, будучи офицером, даже если бы к тебе пришел на помощь весь полк охраны, вооруженный до зубов и имеющий приказ стрелять без предупреждения.

Возвращаюсь наконец в комнату дежурного офицера. Высшие офицеры из командования давно исчезли. Я впервые видел, чтобы они действовали таким образом. Никогда до сих пор они не пытались воспрепятствовать продаже алкоголя и сигарет резервистам. Фактически я даже не знаю, какой смысл был им приезжать сюда сегодня, потому что они не решили ни одну проблему.

Сквозь потолок доносятся тяжелые удары, как будто кто-то пытается разбить бетонную плиту. В окна выбрасываются с этажей первые пустые бутылки, которые разбиваются с сухим треском о мостовую. Резервисты празднуют «увольнение». Во всех зданиях раздаются венгерские, русские и румынские песни. Выхожу в холл. Откуда-то сверху, со второго этажа, слышится пронзительный крик, и что-то грохочет, как взрыв гранаты, – возможно, кто-то из военных начал крушить молотком фаянс в туалетах, как это случилось и в прошлом году. На лестнице толпа людей в кальсонах стоит и дрожит от холода, сгрудившись, как овцы. Они спустились из своих спален на втором этаже и встали поближе к комнате дежурного офицера, ища иллюзорной защиты рядом с комнатой, где написано «ОДЧ». Некоторые стоят, опираясь на стены в холле первого этажа. Среди них я вижу и людей из моего взвода.

– Братцы, что вы тут делаете? Почему не ложитесь спать?

– Да как же, разве мы можем спать? Идите и посмотрите, что там наверху. Думаю, в эту ночь вы нас всех сделаете помощниками ОДЧ. Так что давайте нам повязки.

– У меня нет! Должность помощника дежурного офицера упразднили! А раз вы стоите тут так в кальсонах, то не внушаете слишком большого авторитета, – говорю я, пытаясь шутить.

То, что упразднили должность помощника ОДЧ, – правда, и я не лгу. Я оставляю их внизу и поднимаюсь наверх. Мертвецки пьяные резервисты валяются в коридоре или на кроватях, выставленных в холл. Нигде не видно ни одного офицера, потому что в такие ночи никто не остается в казарме. Повсюду говорят по-венгерски. Солдат, пьяный в стельку, мочится на стену.

Огромный венгр, пьяный, с усами, приближается ко мне, всматривается в меня налившимися кровью глазами, которые, кажется, меня не видят, а потом расстегивает штаны, пытаясь облегчиться в холле от выпитого. Во всех комнатах танцуют чардаш и румынские хороводы, керамическая плитка скрипит под ногами, дым в комнатах стоит коромыслом – хоть топор вешай. Во многих окнах стекла разбиты. Повсюду раздаются возгласы: «Даешь увольне-е-ение!»

В затемненных местах холлов (где находятся и кровати) и в темноте туалетов, куда я не рискую войти, слышатся стоны (гомосексуалисты не теряют времени). Разгул – всеобщий, и он охватил все многоэтажки колонии.

Один олтянин с третьего этажа, будучи пьяным, ударил кулаком в стекло при входе и лежит на полу в луже мочи и крови, с рукой, обернутой в полотенце, которое уже стало красным. При виде меня он приподнимается, опирается на стену и орет на меня. Потом просит у меня сигарету. Я останавливаюсь и даю ему сигарету. Он берет ее, разминает здоровой рукой и с ненавистью швыряет мне ее обратно, после чего снова падает на спину в лужу мочи.

На четвертом и пятом этажах ситуация такая же. Как будто бы все, что есть на свете дурного и гнилого, собралось здесь. Ферменты и неусвоенные отбросы, мерзкие составляющие, выделяющие вонючий, заразный гной, которые армия не может излечить, потому что для этого уже давно не существует никакого средства. Эта болезнь неизлечимая, изъян старый, который разрастался год от года, скрытые дефекты, бродившие, как тесто, при полном ведении наших командиров, которых интересует только продвижение по службе и карабканье в как можно более высокое кресло. Это мир гадкий и отвратительный. Единственное, что еще может вылечить его, – огонь.

Вокруг меня царит общий вой, смешанный со звуками рыганья и взрывами безумного хохота. Я вижу людей, которые бегают по холлам нагишом как угорелые, преследуемые другими, которые держат в руках ножи, и меня охватывает нервный смех. Возле меня останавливается разъяренный тип, который громко кричит по-венгерски, злобно глядя на меня: Holgoste!

Я наступаю сапогами на осколки бутылки, которые хрустят под ногами, перешагиваю через лужи мочи, сумасшедшие выкрики и ругательства раздаются повсюду. Люди, пьяно раскачиваясь, ходят из комнаты в комнату или пробираются наощупь по холлам.

И внезапно меня охватывает бесконечная боль. Не знаю, является ли все, что я вижу вокруг себя, народом или это лишь подонки общества, народа, но я должен смиренно признать, что я офицер этого народа и должен этот народ защищать в лихую годину или во время войны и даже отдать жизнь за него!

Несколько лет назад, даже год назад, я был убежден, что если бы от меня потребовалось, я бы без колебаний принес эту жертву, но сейчас у меня уже нет такой уверенности.

Напротив, я знаю, что в этот вечер я попал туда, куда еще не попадал ни один из наших больших поэтов, художников, музыкантов, писателей, скульпторов, которые горячо пытались добраться до самых затаенных глубин нашего народа. Энеску всю жизнь искал черты румынского национального характера. Чиприан Порумбеску сочинил «Новолуние». Эминеску и Александри рвали на себе подметки, собирая фольклорные сокровища нации, те, что иллюстрируют «мудрость и человечность румынского народа». Эминеску восторженно заявлял, что гений духа почерпнул его из народа, Кошбук гордился тем, что он плоть от плоти своего народа. Брынкуш чувствовал себя комфортно только с людьми низкого звания. Садовяну заискивал перед крестьянской беднотой. Григореску живописал телеги с волами, сапожников, вдевающих нитку в иглу, ангельских на вид крестьянок или цыганок-цветочниц, которые в его время не продавали напитки резервистам, но умело занимались проституцией и воровали по-черному, и он хорошо знал, что только это они и делали! Гога слезно воспевал тяжелую жизнь батраков!

Разве не заявляли все наши художники, что их сжигало горячее желание дойти до основ жизни, до «низшего класса»? Разве не испытывали все они отчаяния, воспевая и изображая «простого человека»? Разве не стремились они заглянуть вглубь народной души, в самые затаенные ее уголки, в суть сознания народа, в его гений, его совесть? Я сейчас нахожусь «в глубинах души простого человека», о которых они так сильно мечтали, но совершенно не вижу того, что видели они.

И они, и Диккенс, и Гюго, и Фолкнер, и Эмиль Золя, и тысячи подобных им изображали жизнь простого человека, огрубленного трудом. Илья Репин писал бурлаков на Волге, низведенных до положения простых тягловых животных, истощенных и тянущих лямку, с покорными и погасшими очами; весь мир, рыдая, жалел добродушного негра Тома писательницы Гарриет Бичер-Стоу; но оказывается, что огрубление человека трудом и нищетой происходило совсем не так, как изображали они. Человек действительно становился животным, но не изможденным, забитым, конченым, достойным жалости, а сильной бестией, зверем, которого устыдился бы Создатель. Бог был прав, когда спалил Содом и Гоморру, потому что ничего другого он уже сделать не мог. И какую печаль должен был испытать Он, видя, что и те немногие, которых Он избрал, чтобы спасти, не заслуживали этого. Потому что жена Лота тут же нарушила Его запрет и оглянулась назад, обратившись в соляной столп, пьяница Лот напился до бесчувствия, а развратные дочери его спали с собственным отцом для того, чтобы произвести на свет потомков в языческом беззаконии.

Куда делся народ Кошбука, куда исчезли его крестьяне, чистые душой? О, Ребряну был бóльший пророк, чем Исайя и Иеремия! Мы являемся не чем иным, как внуками склеротичного Иона из Припаса. Разве не происходят все наши командиры отсюда? Разве не заявляют они горячо о своем здоровом, чисто рабоче-крестьянском происхождении – все эти ликсандрымихаилы, которые орут на нас и стучат кулаком по столу – все эти шошуджордже, нягои, и матеи, и блэдулешты, и богданы, и все наши циничные угнетатели, которые держат нас в казарменном рабстве, а мы разве не говорим, как и они, что мы вышли из народа? Насколько же все мы прокляты? Может ли кто-нибудь быть спасен?

Я направляюсь через этот хаос к выходу из холла. Два резервиста, стоящие у одной из дверей, отдают мне честь. Я останавливаюсь и тоже отдаю честь, машинально. Я приближаюсь к ним и внимательно всматриваюсь в них. Глаза у них ясные, не замутненные выпивкой. Они медленно выпрямляют руки вдоль тела, становясь в стойку «смирно». Я нахожусь где-то на четвертом этаже, а эти двое стоят у двери комнаты, как странные часовые. Заинтересовавшись, я приближаюсь к ним и берусь на ручку двери. За дверью не слышатся ни воя, ни звона разбитых бутылок, ни сотрясения пола от плясок. Эти двое не делают ни движения, чтобы меня остановить, и стоят неподвижно, как статуи. Нажимаю быстро на ручку, открываю дверь и вхожу.

В тесной комнате собрались более тридцати резервистов. Часть из них стоят на коленях на полу, а те, кому не хватило места на полу, – возле кроватей, спиной к двери и лицом к задней стене помещения, к тому месту, где один человек держит в руке книгу. Все они без головных уборов, и мне кажется, что среди них я вижу и двоих из моего взвода, но не уверен в этом, потому что не могу слишком хорошо разглядеть их, смешавшихся с другими. В тишине, царящей здесь, мне кажется, что я попал словно в другой мир. При моем появлении все поднимаются на ноги, но я машинально произношу: «Продолжайте!» Как будто здесь часовня, и как будто идет служба. Я вспоминаю, что через несколько дней Рождество, праздник Рождества Господня. Люди снова становятся на колени, и мужчина с книгой в руке переворачивает страницу и читает медленно, глубоким голосом:

– «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его. Был человек, посланный от Бога; имя ему Иоанн…» (Иоанн, 1, 6).

Останавливает чтение. Мой взгляд скользит через головы людей и встречается с его взглядом. Мужчина продолжает:

– Слава Тебе, Боже наш, чье Слово стало плотию и обитало с нами!

– Аминь, – отвечают все.

И проповедь продолжается. Человек говорит медленно, и слова его звучат спокойно; я испытываю чувства, противоположные тем, что пережил только что; оказывается, посреди этого хаотического мира, который гудит вокруг меня, существует островок тишины, оазис, в котором возможно спасение и избавление от погибели, и, кажется, в ушах у меня звучит старейший вопрос Авраама: «Неужели Ты погубишь праведного с нечестивым?» (Бытие, 18, 23).

Остаться или уйти? Я присутствую на баптистской службе, и если кто-нибудь видел, как я входил сюда, наверняка у меня будут большие неприятности, потому что в армии вера так же подвергается гонениям, как в первые века христианства. Решаю еще остаться. Время от времени люди встают с колен. К моему удивлению, я вижу здесь моего бывшего солдата из другой партии резервистов, Кристя Георге из Алба Юлия, но его улыбающееся лицо меня успокаивает.

– Георге, – шепчу я ему, – когда все закончится, скажи человеку, который говорит, что я его лично благодарю за то, что он делает, и за то, что сохраняет здесь спокойную атмосферу.

– Оставайтесь, господин лейтенант. Не выходите наружу. Там погибель! Не уходите!

– Я должен уйти.

Выхожу. Спускаюсь по лестнице. На первом этаже, наполовину заполненном солдатами моего взвода, слышу ругательства и вижу потасовки. Здесь много резервистов, которых я не знаю. Вхожу в комнату дежурного офицера, куда проникли несколько пьяных солдат, которые меня ждут. Среди них и два венгра. Смотрю на них, удивленный их дерзостью. Один из них – тот, что в холле второго этажа расстегивал штаны и пытался мочиться. Дышит тяжело, с затаенной ненавистью. Смотрю на них и спрашиваю:

– Что вам нужно? Почему вы вошли сюда?

Другие четыре солдата из 3-й роты, которых я знаю, – венгр из Лудуша и три олтянина моего коллеги Шанку – входят в комнату, закрывают за собой дверь, и последние двое подпирают ее спинами изнутри, блокируя ее. Наблюдая за ними, даю себе отчет, что они пьяны только наполовину. Тот, который из Лудуша, берет со стола мою папку и вытряхивает из нее на пол документы, потом швыряет ее в угол. Кладет передо мной на стол телеграмму, на которой уже не видно ничего написанного и говорит мне на ломаном румынском:

– Ты… офицер. Ты читаешь. Ты немедленно отпускаешь все военные резервисты домой эта ночь!

– Из какой вы роты? – спрашиваю.

– Как? – налетает на меня один из трех олтян. – Ты офицер и не знаешь, из какой мы роты?

– Хорошо, – говорю я, – но как вы думаете, имею ли я право отпустить две тысячи резервистов сейчас? Я что – министр обороны? Но вы и так уедете отсюда завтра, практически вас с армией больше ничего не связывает…

Тяжелый кулак лудушанина с грохотом опускается на столешницу стола:

– Отпусти нас! А сейчас ты пойдешь с нами, и мы выпустим всех арестованных! Сейчас же!

– Внимание, ты хватил через край, и за это ответишь! – говорю ему. – Я не могу сделать того, что ты требуешь. Я не имею права делать ничего подобного.

Хотя я уклоняюсь в последний момент, тяжелому кулаку пьяницы удается достать меня и отбросить к стене. Ощущаю, как удар дошел аж до мозга, но, странное дело, я не чувствую боли – в ту секунду, которая увеличивается до огромных размеров, единственное, что меня действительно изумляет, – это не удар, а то равнодушие, с которым все присутствующие, в большинстве – румыны, смотрят на агрессию лудушанина без какой бы то ни было реакции, как будто они зрители матча по боксу, на который они взяли себе билеты в первом ряду. «Даже если меня убьют, они даже пальцем не шевельнут. И почти все – румыны», – говорю я себе.

Чувствую капли крови на руках и понимаю, что у меня течет из носа кровь. Анализирую ситуацию и не вижу выхода. Один из олтян, подпиравших двери спиной, вытаскивает из кармана нож со складным лезвием, открывает его и приближается ко мне, ухмыляясь. Хотя мне с трудом в это верится, я смиряюсь с мыслью, что умру здесь в эту ночь. «Давай, – говорю я себе, – пусть следователи хотя бы найдут здесь завтра какие-то следы, которые бы показывали, что ты сражался!» Знаю, что у меня нет ни малейшего шанса, но я хватаюсь за край стола, с силой приподнимаю его и опрокидываю, пытаясь перегородить дорогу олтянину, который идет на меня с ножом и который от неожиданности останавливается на секунду. Чувствую, что я задыхаюсь, кашляю, сплевываю кровь.

Один из пьяных венгров вопит:

– Ты плевать перед нас? Ты оскорблять на нас?

– Слушайте внимательно, что я вам говорю! – кричу им. – Вы будете отвечать за все, что вы здесь делаете!

Я прекрасно понимаю, что никто не будет ни за что отвечать, что если меня убьют, то все тут же замнут, следствие будет продолжаться до бесконечности, ни один из виновных не предстанет перед судом, никто не представит ни малейшего свидетельского показания. Находящиеся в комнате остаются безразличными, венгр кричит, чтоб я молчал, олтянин с ножом приближается ко мне, огибая перевернутый стол, и в его глазах блестит пьяное безумие, и практически у меня нет никаких шансов.

Я отступаю к стене и кладу руку на стул. В этот момент в дверь, заблокированную изнутри, ударяют со страшной силой, и она слетает с петель, а в комнату врываются пять или шесть военных из моего взвода во главе с бывшим солдатом из прошлогодней партии Корнелом Силаги из Арада (это идиотизм, но мне приходит на память и его почтовый адрес: ул. Хацег, № 1), который громко кричит что-то по-венгерски. Олтянин, что шел на меня ухмыляясь, вздрагивает, ухмылка мгновенно исчезает с его лица, и он замирает с ножом в руках. Корнел Силаги хватает его за руку, заламывает ее за спину, и нож падает на пол. В комнате происходит перепалка на румынском и венгерском, и, в конце концов, пьяницы выходят из комнаты. Я благодарю Силаги и тех, что пришли мне на помощь, и вскоре они тоже уходят. Буря улеглась. Я один. Я смываю кровь в раковине в углу. Форма на мне порвана. У меня ужасно болит голова.

Выхожу из корпуса. Наконец в военных корпусах наступила тишина. А в домах цыган по соседству все так же воет музыка, слышится смех, как на свадьбе. Колонки выставлены на крыши домов. Легковые машины подъезжают и уезжают. Цыгане гуляют – день за днем, ночь за ночью…