Октябрь 1989 г. Румыния.
Военная трудовая колония «Уранус»
Лейтенант взвода, которым я командую, был уволен в запас. Не знаю, за что. А если бы и знал, какой с этого толк? Люди неплохие, но они не были моими с самого начала, и я мало их знаю. Домициан Митикэ из Брэилы, веселый парень, полный жизни, двадцати двух лет, некоторое время назад впал в депрессию и говорит мне, что ему больше нет ради чего жить, потому что ему отказали в просьбе выехать в США. Я спросил его, не родственник ли он солдата с таким же именем, тоже из Брэилы, с улицы Вадул Оланджерией, который был у меня во взводе в прошлом году, но он сказал, что нет. Я попытался вывести его из этого состояния уныния, в котором он находился, но не знаю, насколько я в этом преуспел. Наоборот, Митикэ подумывал о том, чтобы свести счеты с жизнью. И мне невольно пришла мысль: какая ирония судьбы в том, что меня, несостоявшегося самоубийцу, она заставляет успокаивать другого.
Домициан привел свой план в действие, находясь высоко на отметке. Два раза я спасал его в последний момент, перерезая ему веревку лезвием перочинного ножа и вызывая помощь.
– Мне противна эта жизнь, господин лейтенант, – сказал он мне. – Сейчас вы меня захватили на «пограничной полосе». Но я все равно туда перейду.
И перешел. В конце концов ему это удалось. В один из дней его нашли мертвым в спальне. Пусть Господь упокоит его душу.
Покончил самоубийством, повесившись на проводе там, где сейчас находится новая караульная лагеря, солдат-резервист Волошану, тоже из новой партии, из соседней части. Потом умер, утонув в озере Черника, старший сержант Николае. Это был почти ребенок, ему только что исполнилось двадцать лет. Иногда по вечерам мне кажется, что наверху, во мраке огромных залов Дома, я слышу стоны, и их необласканные души еще бродят по строительным лесам.
В один из последних дней прошлого года поступил приказ разбить бетонный столб в подвале – его надо было переделать. Отбойные молотки вгрызлись в него. Через два часа работы в бетоне обнаружился труп офицера. Герб на его фуражке зловеще блестел в свете рефлекторов. Весь народ был сразу же удален, место оцеплено секуритате, и никто больше не слышал о том, что случилось.
Возможно, офицер наблюдал в одиночестве ночью заливку бетона в одну из стен и соскользнул в убийственный «водопад». Или попросту позволил себе соскользнуть. Очень даже возможно, опять же, что его кто-то видел, но не мог остановить работу. Время дорого. Может быть, через годы кто-то подумает о том, чтобы соорудить памятник военным, погибшим здесь. Пока же жизнь продолжается, даже если уже несколько дней лазареты и лагерь-спальня переполнены больными солдатами и офицерами, а по части гуляет гепатит и странная пневмония.
Заметны и признаки изменения отношения начальников к нам: они больше не хотят нас терроризировать, хотят использовать нас более эффективно. На первый взгляд, отказались и от инсценировок процессов. Но офицеры, которые были откомандированы сюда только на два года, получили «добро» остаться еще на два года. Объяснение простое: по всей стране идет массовая мобилизация, а кадров не хватает.
Все кадры, посылаемые на стройки, служили прежде в оперативных частях, это офицеры и младше офицеры, у которых не сложились отношения с командирами полков и партийными секретарями. А поскольку потребность народного хозяйства в офицерах все больше и больше, полковые начальники кадров стали еще глубже, с еще большим усердием копаться в их личных делах и начали посылать на стройки и шахты обладателей плохих показателей или имеющих какие-либо проблемы, отраженные в их личных делах: родственники, уехавшие за границу, «апатия» на партийных собраниях, равнодушие к кружкам идеологической учебы, «деликатные» личные обстоятельства (например, больная раком жена).
Но потребность растет постоянно. Экономика ненасытна. И чем она ненасытнее, тем полнее набиты кабаки крестьянами, которые пьют до тех пор, пока не падают на землю, а бары в городах полны людьми, которые не делают ничего, кроме как заходят на службу, отмечаются как присутствующие и уходят домой. При социализме никто не умирает от голода. Да здравствует партия! И армия страны!
Откомандирование офицера или младшего офицера в экономику становится дисциплинарным взысканием. Доходит очередь, таким образом, и до недисциплинированных. Но не только до них. Иногда сюда попадают жертвы начальнических капризов. Один командир полка не стеснялся заявлять, что в своей части он хочет видеть только молодые кадры и те, что «хорошо выглядят», а физически «невзрачным» или перешагнувшим за пятьдесят уготована участь ухода в экономику. Обо всем этом мы узнаем от вновь прибывших, с которыми мы разговариваем за ужином в столовой. Охота на ведьм началась во всех оперативных частях, где правят бал инспекции за инспекциями, проверки и суперпроверки, целью которых является обнаружение «неблагополучных» и отправка их на стройки народного хозяйства, где наблюдается острая нехватка командиров взводов. Однако начальство предусмотрительно: оно заставляет тебя написать заявление именно в этом смысле, то есть зафиксировать на бумаге, что ты сам хочешь уйти в народное хозяйство, показать, что ты вдруг обнаружил, как офицер танковых войск или авиации, что больше не хочешь летать на самолете или управлять танком, а хочешь штукатурить дома или работать в шахтах. Так случалось и раньше. Да, но теперь ты должен уточнить, что хочешь быть переведенным в народное хозяйство окончательно. То есть сказать, что ты хочешь практически на всю жизнь остаться на стройках родины. Отказаться нельзя, потому что в противном случае – это либо увольнение в запас, либо тюрьма.
– И как же обходятся ваши в отсутствие тех, что уезжают? – спрашиваем мы только что прибывших сюда.
– Ну… выходом может быть совмещение функций. Один и тот же лейтенант – он и командир взвода, и командир роты, и командир батальона, и сержант роты.
Не следует забывать, что в нашем государстве есть немало людей весьма квалифицированных и разносторонних.
Время поджимает. Оттенки больше не имеют значения. Иногда можно видеть, как пара офицеров поспешно пишут огрызком карандаша на листе бумаги, приложенном к спине резервиста: «Акт составлен сегодня… между нами… первый передает, а второй принимает следующие личный состав и материалы: каменщиков… сварщиков… слесарей… лопаты… тачки… ведра… перчатки… Личный состав передаваемого взвода состоит из девяноста человек, из которых у двоих отсутствует палец на левой руке и один человек находится со сломанной ногой в лазарете. В остальном, люди и материалы имеются в полном составе и взвод годен к работе. Передал… Принял…»
Сначала был только слух, что наша часть разделится надвое. Потом слух подтвердился. Из части 02386 полковника Сырдэ выделилась часть 02394, или 4-й Трудовой отряд, руководимый Ликсанду Михаилом, мечта которого сбылась, и он был назначен на генеральскую должность. Прежние части 01452 и 01419 были упразднены. Полковник Друмеза Виктор перешел в эту новую часть, и туда же попала наша рота.
Вечером в столовой капитан Истрате говорит нам:
– Ребята, готовьтесь, у вас будет тяжелая жизнь с Михаилом. Будете плакать по Сырдэ.
– Почему? – говорю я. – Сырдэ – болван.
Шанку поворачивается ко мне:
– Да, но Михаил – безумный.
И видя мое удивление:
– Я не шучу. Он сумасшедший.
– Он только фанатик.
– Фанатик – это умственно больной. Так что Истрате прав.
Истрате смеется и продолжает:
– Дорогие мои ребята, вы знаете, что сделал Михаил с капитаном Опришаном, который осмелился попросить у него увольнительную, потому что у него была больна жена.
– !?
– О-о-ой! Начал орать на него: «Ты, лентяй, ты, негодяй, свинья!» В таком роде. И потом: «Марш вон из части, капитан ты несчастный!»
Нам неприятно сдавило грудь. Ленц, который появился позже среди нас, спрашивает его:
– А что он такого сделал?
– Ты не слышал? Попросил увольнительную человек, потому что у него болела жена. И в конце концов Михаил орет, обращаясь к Манди: «Кадровик! Кто это такой? Сейчас же, этим вечером, выпиши ему ордер на арест и отправь его на десять дней в гарнизон!»
Что касается меня, то единственное более или менее серьезное столкновение я имел до сих пор с Михаилом в прошлом году. Он начал собрание с офицерами в столовой, и я опоздал. Я вошел и по уставу обратился к командиру, который выступал, прося разрешения занять место в зале. Три раза он сказал мне: «Выйди вон!» Когда получаешь такой приказ в таких обстоятельствах, то это не означает, что ты можешь идти спать. Это означает, что ты вошел не по уставу. И я сломал себе голову в холле, чтобы понять, где моя ошибка. Меня в итоге просветил полковник-инженер Друмеза: я должен был войти и ждать возле дверей до тех пор, пока командир не сделает мне знак, чтобы я сел. Вот, оказывается, где я нарушил устав. Но самое занятное в том, что я-то фактически действовал правильно.
Как бы то ни было, возникла проблема. Подполковник Друмеза, новый главный инженер, находился в новой части. Если Михаил был примитивен и груб, то полковник Друмеза был лицемерен, но некоторым образом и подл, что вызывало у меня отвращение. Друмеза был канальей, с которой мало кто сравнится. Он никогда не наносил тебе удара открыто, как Михаил, но делал это за спиной, в моменты, когда ты меньше всего этого ожидаешь. И делал это самым гнусным образом. Если ты поднимался на собрании и докладывал с возмущением, что мастер из гражданских воровал рабочие дни у твоих людей и записывал их на счет своих людей или что тебе распределяли самые плохие рабочие участки, полковник Друмеза ухмылялся и лицемерно говорил: «Садись! Садись, меня уже слезы давят, коллега!» И делал тебе жест рукой, чтоб ты сел.
И если, сбитый с толку и побуждаемый военным рефлексом, ты делал ошибку и слушался его, садясь на стул, в следующую секунду ты понимал, что над твоими словами издеваются, и ты возмущенно поднимался на ноги, чтобы снова отстаивать свое дело. Это был момент славы для Друмеза, который только того и ждал и бил тебя со всей силы, произнося слащавым тоном: «Не вставай! Не вставай! А то еще в тебе что-нибудь порвется… Избави нас Бог от таких событий!»
Когда вечером мы возвращаемся во 2-ю Колонию, нас созывают на собрание с новым командиром. В 22:00. В зале собран штаб в полном составе. Подполковник Михаил начинает:
– Товарищи! Я видел несколько тетрадей командира взвода. Они мне не нравятся! В эту ночь, завтра (не знаю, меня это не интересует) займитесь тетрадями командира взвода и через два дня мне их представьте. Товарищ полковник Друмеза!
– Слушаю ваших приказаний, товарищ полковник! – выкрикивает Друмеза.
– Вместе со штабом, с товарищем капитаном Шошу, партсекретарем, назначьте комиссию, которая бы занялась выработкой этого… э-э-э…
– Образца, товарищ полковник.
– Да, образца командира взвода. Он будет образцом для всех других тетрадей.
– Есть!
– Другой вопрос. Каждый офицер должен знать наизусть задачи, которые перед ним поставлены, исходя из выступления товарища Верховного главнокомандующего на последнем пленуме партии. Хочу привлечь к этому самое серьезное внимание. В настоящее время в современном мире имеет место… проявляется наступление идеологической буржуазной пропаганды против коммунизма…
Меня разбирает смех. Вот так новость узнал Михаил: что империализм занимается клеветой на коммунизм. Все же дальнейшее заставляет меня щипать себя за уши:
– …Сдается мне, что существуют определенные не… негодяи, которые слушают эту пропаганду. Уважаемые товарищи, – мечет громы и молнии Михаил, – хочу подчеркнуть, что, если я поймаю подобную змею, пристрелю ее собственноручно!
Не было необходимости «подчеркивать». Думаем, что он в состоянии.
– Я также заметил, прямо на последнем партийном собрании, как начинают подымать голову болтуны. Уважаемые! Вас интересует только ваш лакомый кусок! И все! Пусть другие думают о более важных делах. Ты делаешь свое дело, и тогда у меня ничего к тебе нет. Не делаешь – будешь иметь дело со мной. Впрочем, вы увидите, что, начиная с этого момента, многое изменится. Лупеш!
– Слушаюсь, товарищ полковник!
Поворачиваю голову от удивления. Что здесь потерял Лупеш?
– Лупеш, с этого момента ты командир 2-й роты.
– Есть!
Чувствую, как у меня в жилах стынет кровь. Во 2-й роте нахожусь я. Лупеш – снова мой прямой начальник. Затем слышу голос командира:
– За работу, уважаемые товарищи! Сейчас 22:30. Желаю вам успехов в работе.
Командир поднимается, чтобы уйти. Мы встаем по команде «Смирно!», отданной подполковником Друмеза, и Михаил выходит, оставляя нас всех в особом состоянии – чем-то среднем между удивлением, непониманием и недостатком информации.
Мы остаемся в распоряжении главного инженера, который, в ожидании «образца» тетради, приказанном доставить командиром части, посылает нас провести инспекцию спален и проверить наличие солдат.
В холле слышу лейтенанта Георге:
– Братцы, с Сырдэ было лучше!
В корпусе М3, где находятся спальни нашей роты, Лупеш заставляет нас проверить «присутствие военных в кроватях», как во время тревоги. Входим каждый в свою зону. У меня пять помещений на втором этаже. В спальнях свет погашен и темно хоть выколи глаз. Шарю светом фонаря по усталым лицам людей. С открытыми ртами солдаты храпят, погруженные в тяжелый сон. Я смотрю на их худые, изможденные лица с колючими бородами. Даже если бы я хотел, то не мог бы разбудить их в этот час. Впрочем, это было бы жестоко. Во-вторых, двери других спален заблокированы изнутри, потому что военные боятся, как бы другие не украли у них ботинки или каски. Я сдаюсь и выхожу.
В холле я встречаю Гоанцэ, который говорит мне:
– Старик, их невозможно будить.
– Меня давят слезы, коллега! Давят слезы! – говорю я, передразнивая Друмезу так хорошо, что Гоанцэ открывает рот от удивления, пристально глядя на меня:
– Ты тоже стал сволотой.
– Пошли лучше перекурим, – говорю ему.
Мы выходим на балкон в прохладу ночи. Небо чистое, усыпанное звездами. Какое чудо!
Стоим друг возле друга и курим молча. Отдаленный шум города долетает до нас и напоминает гул моря.
– Что ты думаешь о выступлении Михаила?
– А я знаю? – говорит Георге. – Думаю, что-то происходит.
– Гоанцэ, почему мы больше не получаем газет? Знаю, раньше приходил один ефрейтор-срочник и приносил нам иногда газеты в спальни.
– Да он уже месяц как не приходит.
– Знаю, но почему?
– Не знаю… Иоане, кажется, весь Восток пришел в брожение… Мои резервисты, которые приехали в последнее время, слушают иногда радиоголоса эти иностранные и говорят, что дело серьезное… Зашатался коммунизм…
– Да ладно!
– Точно.
Остаемся в задумчивости. Курим молча. Слышу шаги по коридору. Вздрагиваем. Кто-то поднялся на этаж. И дверь балкона резко открывается.
– Что вы здесь делаете, товарищи? Об этом мы договорились? – набрасывается на нас Друмеза.
Майоры Буреца, Десага и капитан Шошу, которые пришли с Друмезой, стоят в холле, как матерые воры, которые нацелились на добычу.
– Идите сюда! – приказывает Друмеза. – Записывайте, дорогой мой, – обращается он к Шошу: – Пóра… Гонца… Обсудим их на собрании.
Партсекретарь кончает писать и мерит нас взглядом, полным отвращения.
– Бросьте же сигареты! Хотя бы это догадались сделать! Здесь сейчас масса высших офицеров, бессовестные! И встань же, товарищ, по стойке «смирно», черт тебя разбери! – кричит он на лейтенанта Гоанцэ.
Подполковник Друмеза ходит по холлу взад-вперед, изображая отчаяние и театрально прикладывая руки к голове.
– Да оставь их, Шошу! Чего с них возьмешь! Вот кто поедает хлеб партии!
– Товарищ полковник, – спрашивает Шошу, изображая огорчение, – извините, но это разве офицеры?
– Да отку-у-у-уда? Отребье!
Затем к нам:
– Вы проверили резервистов?
– Товарищ полковник, – отвечает Гоанцэ, – нам невозможно их проверить.
– Невозможно тебе проверить мать твою, скотина! Вон отсюда, идиоты чертовы! Бездельники!
– Что я вам говорил, товарищ полковник? – заключает Шошу. – Нужно принимать радикальные меры, сударь! С этими нельзя иначе!
Слышно, как открывается дверь. Из спальни выходит резервист и направляется к нам, покачиваясь. Это венгр Бела из взвода Панаита, тип порядочный, но любит выпить. С удовлетворением отмечаю, что он явился в самый раз. Если Друмеза горит желанием увидеть цирк, то он его сейчас получит! Бела доставит ему удовольствие. Солдат подходит хмуро и направляется прямо к Друмезе.
– Почему вы не даете у нас спать? Почему шум делал?
Подполковник Друмеза поворачивается и показывает пальцем на меня и на Гоанцэ:
– Это они вас разбудили!
Затем к нам, громко, не стыдясь собственной трусости:
– Видите или нет, что вы делаете? Будите резервистов!
После чего снова поворачивается к солдату:
– Нам очень жаль. У нас есть некоторые проблемы с этими скотами-лейтенантами.
– Ты ложь говоришь! Не лейтенант делать скандал! Ты делать скандал! – кричит Бела.
Решительно мы должны будем завтра Беле поставить. Он вдрызг пьян, и мы с интересом наблюдаем за реакцией Друмезы, который бьется, как таракан в раковине с водой. Он понимает, что в любой момент может получить по физиономии от резервиста, и бросает на нас отчаянные взгляды, но мы не реагируем. Солдат кричит:
– Мы хотим спим! Мы усталый! Иначе мы вам голову разбить!
– Да, сударь, – соглашается Друмеза в отчаянии, – и мы то же говорим. Разбейте им головы!
Пользуясь замешательством солдата, который таращит глаза на Друмезу, банда из трех штабистов быстро проскальзывает по лестнице вниз. Главного инженера спасает старший лейтенант Лупеш, который поднимается, задыхаясь, по лестнице и уводит Белу в спальню. Подполковник исчезает, спускаясь по лестнице, а Лупеш обращается к нам:
– Что вы стоите? Что вы стоите? Идемте со мной!
Мы входим вслед за ним в канцелярию роты. Он снимает с себя фуфайку. Он вспотел от беготни. Еле говорит, как будто он вернулся прямо с фронта.
– Садитесь, кто где может. Так. Приказ командира: до завтрашнего утра все представляют тетрадь командира взвода, надписанную по регламенту, так, как решено в штабе.
Кажется, речь шла о послезавтра, удивляюсь я про себя, а Лупеш продолжает с воодушевлением, как будто нам предстояло начать окончательный штурм Берлина:
– На обложке тетради будет написано печатными буквами (возьмите трафареты из планшета), обведенными красным и зеленым, звание, фамилия и имя. Звание (которое имеет каждый: лейтенант, старший лейтенант) – пишется с большой буквы. Все буквы должны быть слегка наклонены вправо, сантиметр высотой (запишите, а то забудете), а фамилия и имя должны быть разделены, то есть оставьте между ними пробел, печатными буквами сантиметр высотой. Это одно…
Старший лейтенант смотрит на свои заметки, сделанные у старших по званию с таким усердием, что казалось, что от задач, которые он доводит до нашего сведения, зависит судьба человечества.
– Под званием и именем, – продолжает он, – пишется красным фломастером, разборчиво, взвод и рота. Цифрами из трафарета. После этого… откройте тетрадь… вот так… Видите, здесь снова написано «Вз-01 В», а внизу пишется все как на обложке. Дайте листок… Хорошо… Здесь те же уточнения по заполнению тетради, нас не интересует… Дайте бумагу… Оп-па! Здесь вы приклейте белый лист бумаги. Ну да, белый. Белый, белый! Видите, товарищ командир очень требователен. Итак, белый лист, если можно той, мелованной, длиной в сорок шесть с половиной сантиметров и шириной сорок семь сантиметров.
– Как то есть?
– То есть слева направо, как вы будете клеить, чтоб он была сорок шесть с половиной сантиметров и ширина – сорок семь сантиметров.
– !?
– А что вы думали? Так. Приклейте ее к левому краю тетради, разлинуйте ее с обеих сторон, сверху донизу, как линуется тетрадь для диктантов, но только между линиями должно быть расстояние в десять миллиметров. Затем – внимание! – проведите также линии сверху вниз на расстоянии одного сантиметра, потом – полсантиметра, четырех сантиметров, полутора сантиметров, четырех сантиметров…
Лупеш продолжает диктовать нам размеры и говорить, как заполнять клеточки: в первой заносим марку солдата, во второй – группу крови, потом – имя, дату рождения, серию удостоверения, где еще работал солдат-резервист, его стаж, категорию, специальность, как зовут главного инженера на рабочем месте, откуда он прибыл сюда, как зовут начальника милиции в его коммуне, какое звание тот имеет, политическую принадлежность резервиста, то есть является ли он членом РКП или нет, гражданское состояние, сколько детей имеет, откуда жена, имя родителей…
Разъедающая, удушливая бюрократия заполнила, как отравляющий газ, легкие военной инстанции и обязует нас отмечать, прилипли ли у солдата мочки ушей к коже или нет, много ли у него волос на теле или мало, сходятся ли у него брови на переносице или нет, если не сходятся, то каково расстояние между ними.
Власти желают знать в подробностях не только, сколько зубов не хватает у солдата, не только, сколько килограммов он весит, какого цвета у него глаза или какие большие и заметные татуировки у него есть. Она хочет не только это. Государство хочет знать в деталях «все татуировки и знаки», которые имеет солдат на теле и где именно. И тогда офицер садится за стол с табелем перед собой и говорит: «Заявите ваши татуировки!»
Бюрократическое мышление, порочное и извращенное, настаивает и заставляет нас внимательно следить за всеми физическими особенностями солдата. Оно хочет, чтобы мы описывали до самых мельчайших подробностей их переживания, чувства, хочет рыться в самых потаенных уголках его души, хочет знать, «какие проблемы волнуют солдата», «какие у солдата желания», «каковы склонности у солдата». Хочет знать, что он видит ночью во сне. Хочет знать, хорошо ли он исполняет приказы или нет, свыкся ли он с жизнью казармы, член ли он партии и убежденный ли он коммунист, сколько алкоголя потребляет, опаздывает ли он из увольнительных, толстый он или тонкий, имеет ли родственников за границей, не является ли он сектантом, хороший ли у него почерк, держит ли он данное слово и любит ли он спорт, и, прежде всего, футбол.
Жадное до подробностей, алчное до деталей, государство было бы в состоянии положить всех нас на анатомический стол, чтобы ощупать, обнюхать, облизать, чтобы почувствовать вкус нашей кожи, измерить наш пенис и взвесить наши яйца, засунуть нам между ягодиц колоноскоп и заглянуть в наш анус, ввести эндоскоп нам через горло в желудок, чтобы знать о нас все – какие отличительные признаки у нас есть, сколько болячек, сколько родинок и где, потому что несущественные вещи дополняют общую картину, их отсутствие наносит ущерб единству, и без улыбки в уголках губ Моны Лизы не было бы Джоконды.
Поэтому наши опытнейшие командиры не упустят из вида ничего из того, что нам кажется пустяками, лишенными всякого значения, мелочами, второстепенной чепухой. О, нет! Потому что в сфере подробностей скрываются признаки преступного равнодушия; так же, как блохи скрываются в кошачьей шубке, в отклонении от правил кроется возможность мятежа, а то, что лейтенант расписался в табеле на миллиметр ниже, чем ему приказано, свидетельствует о том, что он потенциальный предатель, который в случае войны дезертирует и перейдет на сторону противника. Такой офицер представляет опасность для нашего крепкого военного организма и должен быть поставлен под наблюдение. Против него необходимо принять срочные, суровые меры, и надо безжалостно растоптать его сейчас, пока он не получил продвижения по службе – по примеру русского Ивана, который, проснувшись, одурелый от сна, и услышав шум самовара, который он оставил с огнем, схватил его за рукоятки и шмякнул о землю, крича: «Этих надо истреблять маленькими, пока они не стали паровозами!»
Поэтому от нас требуют, чтобы мы очень хорошо знали, каким цветом заполняется каждая клеточка табеля, какого оттенка проводится каждая линия, мы должны заполнять справа, напротив каждой фамилии солдата, часы, которые он отрабатывает, то есть четырнадцать часов в сутки, и чтобы не фиксировалось где-либо его отсутствие на рабочем месте.
– А если солдат дезертирует, товарищ старший лейтенант? Их укажем всех как присутствующих? – колеблется лейтенант Брошкуцяну.
Лупеш, молдаванин, с силой швыряет тетрадь на стол и вскакивает со стула.
– А, ты все комментируешь, человече? Все комментируешь, а? Ну конечно же, их всех ставишь присутствующими!
И мы ставим всех присутствующими. Потом переходим к составлению распорядка дня: 5:00 – подъем офицеров, 5:30 – подъем резервистов, прохождение утреннего распорядка, 6:00 – сбор… Прием рапортов… Погружение людей в автобусы… Записываем все, минуту за минутой, день за днем… Исполь зуем линейки, карандаши, трафареты, фломастеры… «Дай мне стерку»… «На компас!»… «Держи фломастеры!»… «А где точилка?»…
Три лейтенанта (один артиллерист, другой танкист и третий пехотинец), один младший офицер-танкист и старший лейтенант-пехотинец сидим, склонясь над тетрадями и заполняя идиотские и никому не нужные табели, которые затем мы раскрашиваем, придавая им вид мозаики, не имеющей никакой эстетической последовательности, выстраиваем ряды и колонны данных, именные списки, планы деятельности, разбитые на этапы и часы, алгоритмы инструкций спускаются медленно по страницам, нас окружает апатичная ночь, часы текут равнодушно, а мы раскрашиваем, раскрашиваем, работаем с коммунистической сознательностью, мы переживаем момент, когда история человечества готовится сделать крутой поворот, скоро состоится XIV съезд, прогнивший капитализм трещит по швам, его продажный мир скоро рухнет с оглушительным треском, империалистов поглотят волны времени, и из вод истории воздвигнется новый мир с его светлым будущим, наш мир, мир самого справедливого и гуманного строя, который когда-либо знала планета. В его рождение вносим свой вклад и мы сейчас. И раскрашиваем, и раскрашиваем с социалистическим подъемом.
Занимается день. Мы смотрим усталыми глазами. Стол, за которым мы сидим, полон бритвенных лезвий, обрезков бумаги, клея, цветных карандашей, линеек, пластиковых трафаретов, по которым вырезаны буквы и цифры, стирательные резинки, тетради.
В корпусах слышатся крики дневальных: «Подъем! Подъем!» Мы вскакиваем как угорелые. Забираем тетради и планшеты и спешно выходим. Встречаем по дороге солдата, который бегом спускается по лестнице: он спешит сообщить дежурному офицеру, что в роте капитана Бортэ сегодня ночью умер резервист. Боже Всемогущий, создатель неба и земли, сделай так, чтобы эта ночь, которую мы провели самым глупым и бездарным образом, была нам засчитана на небе как ночь нашего бдения над этим бедным солдатом!
К нам подбегает военный срочной службы:
– Все кадры – к командиру! Командир прибыл в часть!
Все мы бежим на плац – место сбора у корпуса М3. Сюда уже стекаются люди. Ворота открываются и появляется «Дачия» командира части.
– Иди же, баран, и рапортуй командиру! – рявкает подполковник Друмеза на старшего лейтенанта Рошою, а тот кричит что есть силы: «Внимание, смирно!» и начинает чеканить парадный шаг.
Командир останавливает машину, выходит из нее, захлопывает с яростью дверцу и почти ломает замок из-за ее перекоса. Подходит к Рошою, который уже начал делать ему рапорт, отталкивает его в сторону с такой силой, что он от неожиданности чуть не падает.
– Да пошел ты, мать твою! В другой раз научись отдавать команду! – скрежещет зубами Михаил, чтобы показать нам, что он недоволен выправкой Рошою.
Никто не шелохнется, никто не дышит. Командир выходит перед карé.
– Доброе утро, – говорит он коротко. – Уважаемые товарищи, так больше не пойдет, понимаешь! Э… Э… Знайте, что, если я еще застану подобный разброд в подразделениях, не знаю, что я сделаю!
Произнося последние слова, он почти срывается на крик. И продолжает:
– Где, я говорю, дневальные, где охрана? Боже ты мой, эта охрана…
Капитан Шошу, политрук, выходит вперед:
– Товарищ полковник, предлагаю всех заменить к черту, и покончим раз и навсегда! Чем так, лучше распустить часть.
– М-да. Это идея. Но, пожалуй, мы ее еще обсудим. М-да. Пусть командиры взводов встанут справа. Лейтенант Лазэр, покажите мне вашу тетрадь командира взвода. Надеюсь, вы с ней закончили, нет?
– Я еще не успел ее заполнить, товарищ полковник.
– М-да. Арест на десять дней! Кадровик Георгиу, оформите ему ордер на арест, и в гарнизон с ним!
– Есть!
– Капитан Влэдою Александру. Покажите мне вашу тетрадь командира взвода. Вы закончили, нет?
– Не закончил, товарищ командир. Извините меня, писал с трудом, я уже не вижу так хорошо… я ведь постарше…
– Слушай, ты, умник, ты, пес паршивый, ты, мужская проститутка, ты, товарищ! Выйди вон из строя! Под арест! Георгиу!
– Слушаюсь!
Командир, кажется, спятил. Глаза его странно сверкают, его жесты нелепы. Я внимательно наблюдаю за ним и понимаю, что он не сумасшедший, а только буйный вариант Друмезы. Он хочет показать, что будет руководить частью, командиром которой его только что назначили, железной рукой и что у него никто не пикнет. И все же с Влэдою он не должен был так поступать.
У униженного, безобидного капитана Влэдою едва хватает сил пролепетать:
– Товарищ полковник, со мной такого до сих пор не случалось. Здесь мои люди, солдаты из Плоешти, которые меня знают. Я старый человек. Если вы так со мной говорите…
– Слушай, – огрызается Михаил, – я бы на твоем месте уж давно бросился с лесов!
Капитан от обиды опускает голову. Было бы нормально (но разве есть что-либо нормально здесь?), если бы капитан Шошу, партийный секретарь, взял Влэдою под защиту и вмешался. И он действительно вмешивается:
– Товарищ полковник, предлагаю назначить Влэдою, раз он нарушает дисциплину и не исполняет ваших приказаний, начальником патруля у военных срочной службы.
Михаил поворачивается к Шошу:
– Ну, в конце концов вы правы. Так и сделаем, если он напрасно поедает хлеб партии. Там тетрадь не нужна.
Все мы, командиры взводов, опускаем головы. У Влэдою ноги никуда не годятся по причине ревматизма. Он на них еле держится. Поставить его начальником патруля – это редкая жестокость.
Жизнь Влэдою напоминает роман. Его жена умерла молодой, оставив ему пятерых детей, которых он воспитал один. Двое из них сейчас студенты. По вечером Влэдою готовил детям еду и занимался с ними. Он жил на первом этаже жилого дома. Коллеги видели в окно, как он стирает детскую одежду и штопает ее. Он больше не продвинулся по званию. По должности – тоже. Бог знает, как он остался в армии, потому что по правилам не очень-то нормально быть капитаном, когда тебе за пятьдесят. Интересно и отношение его старых сослуживцев. Многие из них дослужились до полковников, и один даже был генералом. Влэдою по-прежнему оставался командиром взвода. Бывшие его коллеги по выпуску могли бы ему помочь, но не сделали этого. Когда пришла волна откомандирований на стройки, Влэдою ушел одним из первых. Он уже пять лет работает на стройках. И никогда ни на что не жалуется. Только ноги мучают его ужасно. Иногда он говорит нам с улыбкой: «Эх, ребята, я с малолетства вбил себе в голову стать офицером. И у меня единственное желание – выйти на пенсию офицером». Если его назначат начальником патруля, то наверняка он попадет в больницу, потому что он должен будет ходить по свое зоне целый день, а у него никудышные ноги. Бедный Влэдою…
– М-да! Проверяем тетради дальше. Капитан Чорней! Тетрадь!
Капитан Чорней, молодой мужчина крепкого сложения, в очках, вынимает тетрадь, делает робко несколько шагов к командиру, но из-за волнения поскальзывается на мостовой и сильно ударяется о нее головой. Его очки слетают с носа и разбиваются вдребезги, а Чорней растягивается во весь свой рост и теряет сознание. Я и Георге бросаемся, чтобы его поднять.
– Внимание!
Мы замираем на месте. Командир приближается со смехом к Чорней. Внезапно, без какого-либо повода, штабные – майор Десага, майор Буреца, Шошу, Друмеза начинают смеяться тоже.
– Вот проклятый! Хорошо притворяется! – говорит Михаил. – Ха! Завтра будем гулять на его поминках! Или через несколько дней. Я не силен в этих религиозных мероприятиях.
– Товарищ командир, если вы мне позволите…
– Молчать! Кто говорил в строю? А… Товарищ доктор… Извините меня.
Михаил остается стоять, уставив руки в бока и раскорячив ноги, в то время как доктор продолжает:
– Товарищ командир, черт бы его побрал, мне кажется, у него больное сердце.
– Ну-у-у-у? Оставьте его, товарищ капитан, оживет! Я вам гарантирую! У меня опыт!
Действительно, капитан Чорней открывает глаза. Потом с некоторым усилием поднимается. Подполковник Михаил, который между тем закурил сигарету «Кент», говорит ему:
– Я хочу видеть вашу тетрадь, Чорней!
Тетрадь Чорнея готова. Михаил достает из кармана линейку, меряет буквы, выведенные на обложке тетради и говорит, не отрывая глаз от тетради:
– Товарищ капитан Шошу, подойдите на минутку!
Шошу подходит мелкими, услужливыми шагами.
– Товарищ капитан, сколько, по моему приказу, должны быть в высоту буквы на обложке?
– Один сантиметр.
– Так и есть?
Снова прикладывает линейку к обложке, Шошу вытягивает шею, чтобы лучше видеть линейку, затем многозначительная улыбка появляется на его лице.
– Нет! Он не исполнил ваше приказание! Высота букв – только девять миллиметров!
– Значит, как обычно, – мой приказ не исполнен! – заключает торжественно Михаил. – М-да. Идем дальше. Я вам покажу, как исполняются приказы командира. Возьмем характеристику, которую дал товарищ Чорней военному. Вот, глядите, я открываю тетрадь товарища Чорней.
Михаил открывает тетрадь Чорнея, внимательно перелистывает ее, затем, видимо, найдя то, что искал, продолжает тем же тоном:
– …Возьмем наугад… М-да… Солдат Стэнилоае Георге, где ты есть?
– Он здесь, в строю, товарищ полковник, – говорит упавшим голосом Чорней, который еще покачивается на нетвердых ногах.
Из строя выходит высокий солдат. Командир приближается к нему и говорит:
– Так. Значит, тебя зовут товарищ солдат резервист Стэнилоае Георге?
– Да, – удивленно произносит человек.
– У тебя вес – девяносто килограммов, да? – спрашивает командир, читая в тетради Чорнея.
– Да, – повторяет удивленно солдат.
– Рост – метр восемьдесят восемь, мочки уха прижаты… глаза… Подойди ближе, товарищ солдат… Так… Товарищ полковник Друмеза, подойдите и вы! Скажите мне, какого цвета глаза у солдата?
Главный инженер внимательно вглядывается.
– Голубые… светло. Светло-голубые, товарищ полковник.
Михаил сует ему тетрадь под нос:
– Что пишет Чорней в тетради?
– Пишет «голубые», и все.
Михаил подходит к Чорнею и бьет его тетрадью по лицу. Тетрадь падает вниз, прямо в грязь, а Михаил скрежещет зубами:
– Ах, бездари несчастные! Почему ты пытаешься мне лгать, товарищ капитан Чорней? Почему? Георгиу!
– Слушаюсь!
– Пиши: Чорней – три дня ареста за попытку ввести в заблуждение командира! Вы, товарищ-солдат резервист, можете идти!
Солдат отдает честь и отходит. А командир говорит:
– Уважаемые товарищи! Господи, так не пойдет! Нет! В этой части ленивым и разгильдяям, лишенным коммунистической сознательности, надо объявить террор! Террор!
– Товарищ полковник, и я как раз об этом тоже подумал, – слышится из строя голос капитана Шошу.
– М-да. Хорошо. Итак, мы примем следующие меры: каждый офицер штаба получит под наблюдение какое-то число командиров взводов. Кто за кем, это решу я. По секрету. Те, которые наблюдают, делают не что иное, как следят и контролируют шаг за шагом своих подопечных и докладывают мне – и в том числе сколько бобов фасоли проглатывает каждый за обедом. При первом же нарушении – вылетит из части вон. Товарищ майор Вынэту!
– Слушаюсь!
– До конца декабря 1989 года (мы уже из этого не делаем секрета) мы должны доложить, скольких офицеров мы решили уволить в запас. Из армии должны немедленно исчезнуть бездельники, неспособные, слабые и больные. Новый мир, который мы строим, – это мир способных, здоровых и сильных, а не слабых! Это мир тех, кто знает, чего они хотят!
Но тут Михаил совершил роковую ошибку. Все нагромождение его тирады рухнуло, а мы, стоя в строю, понимающе переглядываемся друг с другом. Он мог сказать все что угодно, но только не то, что он якобы получил план увольнения в запас командиров взводов. Потому что это ложь! На «Уранусе» остро не хватает по крайней мере еще сотни командиров взводов. Его угроза не имеет под собой почвы. Тот факт, что она произнесена, так же, как его предупреждение, что за нами будут наблюдать и следить (на сей раз официально) члены штаба, преследовали другую цель. Они посылали нам прямое уведомление: «Бойтесь! Страшитесь нас! Мы не спускаем с вас глаз! Мы следим за каждым вашим шагом!»
Это означало, что Михаил и штабные боятся, и потому они принимают дополнительные меры. Кого они опасаются? Нас они ни в коем случае не боялись. Нас они никогда не боялись, иначе они бы имели хотя бы капельку уважения к нам. Они боялись чего-то другого. Но кого же так сильно опасаются все эти михаилы, и шошу, и нягои, и друмезы? И внезапно я говорю себе: «Что-то происходит вовне, за воротами колонии. За заборами «Урануса». Но что?..»
– Во-вторых, – продолжает Михаил, – хочу вам объявить о проблеме в свете новых решений. Ставится большой акцент на людей способных. Если ты неспособен, братец ты мой, значит, тебе здесь не место! Некоторые поднялись очень высоко и теперь уже не могут справиться со своими обязанностями!
Колеблются! Потеряли контроль! А почему? Да потому что они бездарны! Партия поставила его, скажем, директором предприятия, а он не знает, что делать! Не знает, как выполнить план, как встретить иностранную делегацию… как общаться с ней… Между прочим, товарищ Вынэту, сейчас конец октября. Мы должны доложить, что каждый военный кадр выучил хотя бы два иностранных языка, имеющих хождение, то есть французский, немецкий и английский.
– Приказ был изменен, товарищ полковник, – произносит пузатый майор Вынэту. – Остался один язык.
– Да?
Командир нервно прохаживается перед строем и задумчиво затягивается сигаретой.
– Посмотрим, как это сделать. И когда. Ведь нет времени. Не посылать же вас в училище. Признаться, партия права, у нас большие недостатки по этой части, вот и я тоже… Здесь есть кто-то, кто знает иностранный язык?
– Лейтенант Пóра! – выкрикивает из строя лейтенант Гоанцэ, который поднимается на цыпочки и поворачивается ко мне, пристально глядя на меня с поднятыми бровями и кусая себе нижними зубами верхнюю губу, еле сдерживаясь, чтобы не ухмыльнуться.
– Что ты говоришь! Вот посмотрите на человека, на которого партия должна обратить внимание!
– Да на него партия давно обратила внимание! – кричит рядом со мной звонким, спокойным голосом дьявольски хитрый Ленц.
И весь штаб застывает в неподвижности. Лицо Михаила делается белее, чем известь. Гробовое молчание воцаряется на плацу. Огонь сигареты, которую Михаил зажал между пальцами, жжет ему кожу, и он вдруг вздрагивает и бросает далеко окурок, но быстро приходит в себя и спрашивает:
– Как то есть… внимание партии? Где Пóра? Товарищ лейтенант, это правда, что говорит ваш коллега?
– Да, товарищ подполковник. Товарищ полковник Матей из Дирекции меня знает. Он работает с моим личным делом. Меня должен судить военный трибунал… чтобы видеть, с какой целью я изучал иностранные языки. Я заявил, что я их изучал, чтобы предать свою страну.
Друмеза вдруг хватается обеими руками за голову и начинает ходить вдоль строя, сокрушаясь, как будто ему только что сказали, что у него до основания сгорел дом со всем имуществом.
– Ах! Ах! Шошу! Ах, проклятье! Я-то думал услышать что-то хорошее, в то время как тут… Ах ты боже мой!
– Погодите немного! Товарищ полковник, – нервно кричит Михаил в сторону Друмезы (и Друмеза моментально приходит в нормальное положение), – прекратите!
Затем – ко мне:
– Вы говорите о той встрече с товарищем полковником Матеем?
– Да. Вы тоже присутствовали. Меня должны вызвать и отправить под трибунал.
– За предательство страны, – дополняет с максимальной скрупулезностью Ленц, вперяя свой взгляд в глаза командира.
– Оставьте меня ради бога с этими глупостями! – взрывается с раздражением Михаил. – Это так… Впрочем, мы еще поговорим. Надо побеседовать с вами.
– Точно как раз об этом и я подумал, товарищ полковник. – Слышится, как эхо, голос Шошу, но никто больше не обращает на него внимания.
Михаил:
– Пока оставим как есть…
А костлявый Шошу – как эхо:
– Оставим как есть…
– Итак, – говорит Михаил с заметным облегчением, – чтобы не забыть: партия, товарищи, должна опираться на способных людей. М-да. Пришли машины, и вам надо ехать. Товарищ Друмеза, вам есть что сказать?
Друмеза делает шаг вперед. Он маленького роста, с огромным животом, у него одутловатое лицо и тонкие губы. Начинает напыщенно:
– Уважаемые товарищи. Я, как главный инженер, только что назначенный… я ведь, черт возьми, имею высшее образование… я так говорю: возьмемся как следует за работу, дальше так нельзя. Приходим сюда каждый день с оправданиями и исчезаем. Пусть болит голова у командира, партийного секретаря – и так Шошу растолстел. Так дело больше не пойдет! Никто ничего не делает! Едим, щадим наше сердце. Но откройте и вы хоть одну книгу, читайте, а то вы хуже, чем в мезозойскую эру! И осторожно с «резервозаврами»! Вот что я хотел сказать. В остальном… времена смутные… венгры перешли к капитализму… про наших братьев поляков нечего и говорить… Это что-то ужасное! Даже наши бессарабцы сошли с ума. Я не понимаю, что хотят эти люди. Не верьте разным слухам. Советская власть еще крепка, будут большие сюрпризы. Коммунизм только сейчас начинает укрепляться. Давайте будем изучать день ото дня, что говорит товарищ Николае Чаушеску. Приготовимся всей душой встретить достойно XIV съезд Партии! Какого черта! Мы офицеры! Я закончил.
Командир вступает снова:
– Идите теперь к людям! Хочу посмотреть на них, как они входят на «Уранус» повзводно, с командирами впереди и с песнями! Я там буду! Кажется, кое-кому в голову уже ударила свобода. Желаю успеха в работе!
Мы бежим к автобусам. Проезжаем центр, въезжаем на проспект Победы Социализма и поднимаемся по склону, по улице между Домом Республики и Домом науки. Останавливаемся возле бараков. Люди встают в очередь, быстро завтракают, проглатывая скудные порции и потом выходят перекурить, ожидая, когда все закончат с едой. Невольно констатирую, что я стал знаменитостью. Лейтенанты и младшие офицеры из других рот подают мне знаки приветствия при виде меня. В столовой, в офицерском углу, Георге подымает руку и делает мне знак, чтобы я шел с подносом туда, за его стол, выкрикивая, что есть свободное место. Я подхожу, ставлю поднос на стол и усаживаюсь на стул.
– А вот и предатель, – говорит Шанку, пристально глядя на меня своими проницательными глазами и затем затягиваясь сигаретой. – И ты еще осмелился садиться здесь, рядом с нами, племянник Пачепы?
– Я бы не осмелился, – говорю я смиренно, – но Георге дал мне знак, чтобы я пришел.
И шумно прихлебываю из кружки чай, причмокивая с преувеличенным удовольствием и обсасывая губы.
– Не очень-то тебя мучают угрызения совести, – замечает Шанку, внимательно изучая меня.
Затем поворачивается к Мэркучану и говорит ему с упреком:
– Ты это видел, капитан? Ты постоянно брал его под защиту. А он вел переговоры с врагом.
Мэркучану вздыхает обреченно и произносит без особой убежденности:
– Я пригрел змею у себя на груди…
– Какую змею? – удивляется Шанку. – Это здоровая анаконда, ты не видишь? Ты слепой? Еще бы немного, и он бы проглотил нас всех, с ботинками, со всем. Спасибо товарищу командиру, что он его разоблачил.
– Пардон! Не командир его разоблачил, слышите? Его разоблачил полковник Матей, – кричит с соседнего стола капитан Костя.
Потом – ко мне:
– Скажи по секрету, сколько тебе дали американцы, Иоане, чтоб ты нас продал?
– Дайте же и мне поесть спокойно! – притворяюсь я возмущенным. – Я назову вам после этого и сумму.
– Правильно, – говорит Шанку. – Мы подождем.
А Ленц, который сидит рядом со мной, намазывает мне ломоть хлеба маргарином, после чего протягивает его мне с притворной услужливостью.
– Смотри-ка, как Ленц ухаживает за Порой, – дивится Мэркучану.
А Шанку произносит, пуская кольца дыма изо рта:
– Да они оба из одного теста.
– А вам не кажется, – говорит сержант Геца, – что атмосфера в части несколько разрядилась? Что эти наверху, даже командир, несколько успокоились?
– С чего это ты, прости Господи, взял? Ведь всего полчаса назад ты видел, как троих из нас отправили под арест, из Влэдою сделали кишмиш, а Чорней растянулся без сознания перед командиром.
– Знаю, товарищ капитан, но…
– Ах, Геца, – говорит Костя, – это не люди, друг мой. И знаешь, что я думаю? Что большой шухер только сейчас начинается. Слушайте, что я вам говорю. Назовите меня щенком, если это не так!
Словно в подтверждение его слов, в зал входит резервист и подходит к нашим столам:
– Товарищ командир приказал подняться на стройку.
Мы поднимаемся и выходим. На дворе прекрасное утро конца октября. Не прохладно, но уже и не жарко. На востоке небо красное, и скоро взойдет солнце. Офицеры начинают давать распоряжения. Люди собираются по взводам, по ротам, по батальонам, после чего колонна приходит в движение, поднимается на Холм плача и направляется к стройке. Офицеры из командования и координационной группы внимательно следят за всеми нашими движениями и перемещениями. В последнее время циркулярные приказы и распоряжения, которые льются на нас, как ядовитый дождь, содержат в себе разного рода регламентации и требования, все более странные, все более враждебные и все более противоречивые. Например, очень многие подразделения переезжают на автомашинах с фургоном из 2-й Колонии в 3-ю Колонию. Военные забираются в грузовик по металлической лесенке, офицер проверяет, чтобы они были хорошо рассажены по деревянным скамьям, потом опускает брезентовый полог сзади, хватаясь за железный стержень, привязанный цепью к левому углу полога, вставляет его свободный конец в два кольца, которые накладываются и фиксируют полог. С правой стороны делает то же самое. Потом делает знак солдатам, сидящим возле занавеси, втащить внутрь железную лесенку. В заключение офицер садится в машину рядом с шофером.
Было время, когда инструкции предписывали, чтобы во время поездок офицер сидел не в кабине рядом с шофером, а в кузове грузовика, под брезентом, рядом с военными.
Потом приказ изменили: офицер должен быть не в кузове, рядом с солдатами, а находиться в кабине шофера.
Самое интересное – это то, что за несоблюдение этого приказа (и в раннем его варианте, и в более позднем) офицеры и младшие офицеры арестовывались или увольнялись в запас. И в арестантских камерах в гарнизоне одно время находились офицеры, которые разговаривали между собой примерно таким образом:
– Сколько тебе дали?
– Десять дней ареста и вычет пятнадцати процентов из зарплаты.
– За что?
– За то, что когда мы ехали на стройку в грузовике, вместо того, чтобы сидеть возле солдат под брезентом, я забрался в кабину рядом с шофером. А ты почему здесь?
– Потому что вместо того, чтобы сидеть в кабине возле шофера, я сидел возле солдат под брезентом.
Я слышал об этом в прошлом году в столовой от старшего сержанта, который недавно освободился из-под ареста, и все, сколько нас было тогда, страшно хохотали, хотя офицеры смеются очень редко. Даже когда они рассказывают анекдоты, то передают реплики персонажей без тени улыбки на лице, и это приводит к тому, что анекдоты приобретают в их устах особый оттенок и становятся уморительно смешными. А Шанку сказал тогда своим обычным тоном: «Старик, здесь как в сумасшедшем доме!» Тогда мы снова все засмеялись, как никогда не смеялись раньше и как уже, наверное, никогда не будем смеяться на «Уранусе».
Заместитель министра обороны узнал (интересно, откуда?), что один солдат срочной службы у нас был повышен до звания ефрейтора на месяц раньше положенного срока, и два офицера (командир роты и комвзвода этого солдата) находятся на скамье подсудимых в совете чести.
Ночь за ночью и день за днем происходят инспекции и проверки, и нам постоянно напоминают, что «через несколько дней состоится XIV съезд Партии», и мы должны доказать свою «революционную бдительность». У офицеров проверяют шкафы, постели, чемоданы или попросту производят обыски. Вокруг нас крутятся платные доносчики и шпионы, такие, как, например, сержант Илфован Михай, который официально является старшиной роты, а в действительности мы знаем, чем он занимается, потому что целый день он находится в кабинетах Михаила и каэровца.
Бюро первичной парторганизации во главе с капитаном Шошу еле успевает обсуждать «нарушения коммунистов» и применять наказания, а мы сожалеем по поводу капитана Кирицою, которого в нашей части больше нет.
Днем мы работаем, надрываясь на «Уранусе», а ночью занимаемся бюрократией и ведем тетради. Не остается времени на сон. Получаем приказы за приказами. Совещания и партсобрания превратились в настоящую пытку. Дежурства по части превратились в кошмар. Военных-срочников жестоко избивают не только командир части, но и главный инженер. Когда они выходят из кабинета командира, то шатаются и едва стоят на ногах, их одежда и лицо в крови.
Был обнаружен солдат, который прятался в люке канализации и писал «манифесты, в которых сообщал народу об ужасных условиях на “Уранусе”». Лично я сомневаюсь, что это правда, наверняка провокация, но чья и для чего, с какой целью? Этот случай разбирали на общем собрании офицеров. И я спрашиваю себя, каким же наивным идиотом должен быть такой солдат? Ведь здесь перебывали за последние годы сотни тысяч бравых представителей румынского народа и Коммунистической партии, в составе многочисленных партий резервистов или гражданских, собранных со всех концов страны для работы на «Уранусе».
Все они видели собственными глазами то, что там творилось на самом деле, наблюдали убожество, воровство, несправедливость, военное «людоедство», распространенное среди «высших чинов», которые «поедом едят» представителей «нижних чинов», соревнуясь друг с другом в бесчеловечности и жестокости по отношению к «нижним».
Все эти «люди из народа» и пламенные коммунисты перебывали здесь, познали ужасающую нищету, катастрофу, унижение армии. И что они сделали, когда вернулись домой? Информировали кого-нибудь? Подняли эту проблему на каком-либо партсобрании? Рассказали что-то своим соседям? И если они не имели мужества сделать это, то послали ли хотя бы одну анонимку в «Свободную Европу» и Би-би-си? Нет. Все эти «настоящие румыны» и «убежденные коммунисты» не сделали ровным счетом ничего.
Более того, мастеровые, прошедшие через «Уранус» как военные-резервисты, будь они из города или деревни, люди, с которыми командиры обращались, как со свиньями, ругали их по матери, сажали под арест или даже избивали, когда они садились в поезд и видели в вагоне полковников и подполковников, то приветствовали их с подобострастным уважением, на остановках пропускали их вперед садиться в автобус, а крестьяне приподнимали перед ними шляпы и громко выкрикивали: «Здравия желаю, товарищ полковник!» И их отношение было явно восторженным, не поддельным или условным. Затем, после того, как соответствующее лицо проходило, комментировали с большим уважением: «Ты видал? Настоящий полковник, с тремя звездочками! О, большой человек!» А это говорило о том, что они уважали не форму и знаки государства, а того, кто их носил. Идолопоклонническое восхищение золотым тельцом Аарона поразило наш народ, который отклонился от бога собственного достоинства и гнался за низшими божествами. «И весь народ вынул золотые серьги из ушей своих, и принесли к Аарону. Он взял их из рук их, и сделал из них литого тельца и обделал его резцом. И сказали они: вот бог твой, Израиль, который вывел тебя из земли Египетской!» (Исход, 32, 3–4)
И народ поклонялся теперь не золотому тельцу, а золотому болвану, который не носил больше золотые звезды у себя между рогов или на лбу, а поместил их на плечах!
Народ давно утратил свое достоинство (если он вообще имел его когда-либо), и трудно было поверить, что он как-то ощущал его отсутствие, потому что ничто не давало тебе повод поверить в это.
И, слушая фразы политрука, говорившего о предательстве солдата, который в одиночку совершил революцию в люке канализации с помощью манифестов, адресованных народу, я спрашивал себя: к какому румынскому народу хотел обратиться тот солдат? Он хотел обратиться к тем миллионам румын, которые еще не прошли через «Уранус» и которые лежали мертвецки пьяными по корчмам? Он пытался разбудить в них чувство достоинства? Чоран ясно видел, сколько грошей стоило достоинство в глазах румынского народа. Но, в отличие от меня, солдат не читал Чорана и имел полное право питать иллюзии на этот счет.
Но не впадал ли и я, в свою очередь, в ту же ошибку, что и солдат, когда связывал свои надежды с сотнями румын, которые ежегодно покидали страну, законно или незаконно, и попадали на Запад?
Почему не сказали ничего о жизни здесь бывшие мои солдаты, каменщики, сварщики и слесаря, которые оказались на Западе? Где венгр Бела Андраш, ныне директор строительной компании в Канаде, где немцы Хёнигес Иосиф и Хён Франчиск Вальтер, патроны фирм в ФРГ, где Витторио Серджи из Тульчи, теперь хозяин трех фирм в Италии, где Вернер, Шелес, Мартин, Браунер, Мехмет? Все прошли через это место, через мой взвод и другие взводы, все прошли через ад на «Уранусе» и оказались теперь там, в мире, который называют «свободным», но никто из них никогда не говорит о здешних лагерях принудительной работы, никогда об «Уранусе» (или, может быть, я просто не знаю): ни о погибших на стройке, ни о бесчеловечном режиме в трудовых колониях, но говорят до тошноты о том, что в магазинах в Румынии нет продовольственных продуктов и что в своих домах граждане дрожат от холода. Трудно поверить в то, что все эти люди, которые пересекли границу и оказались там, в «свободном мире», не были допрошены во всех подробностях западными секретными службами об «Уранусе» и других трудовых колониях, где кучка безмозглых палачей, конфисковавших коммунизм и приспособивших его в пользу себя самих и своих семей, установили рабство на земле Румынии. И, несмотря на это, западные службы молчат.
Ночь за ночью, съежившись у столов в своих комнатах, заперев двери спальных помещений, погасив свет, мы крутим ручки настроек у радиоприемников, убавив громкость до минимума, до тех пор, пока не услышим сквозь какофонию эфира: «Говорит радиостанция “Свободная Европа”… Говорит радиостанция “Би-би-си”… Говорит Ноэль Бернар… Говорит Моника Ловинеску… Говорит Эмиль Хурезяну…»
И слова их, одни и те же, и одинаковые фразы их всех – говорят в одном и том же стиле о «господине Чаушеску» и об «отсутствии свободы», в то время как здесь царит настоящая смерть, говорят о холоде в домах, в то время как здесь простирается настоящая полярная пустыня! Это все равно, что говорить эскимосам, что их иглу окружен полем, покрытым снегом.
И так получается, что фразы наших великих диссидентов похожи на те, что произносят наши политруки на партсобраниях, так же, как атом водорода похож на атом антиводорода, – это материя и антиматерия, мир и антимир лицом к лицу. Это такой же суконный язык другого коммунизма, только полюсами поменяли. Та же секретомания, «сверхтайны», свято хранимые и Чаушеску, и Западом, в соответствии с двусторонней договоренностью, и я с изумлением констатирую, что в мире полной свободы, где возможности информирования практически неограниченны, западное общественное мнение ничего не знает об этом Освенциме, секрет которого строгого охраняется и нашими, и их службами.
Или, возможно, слухи об этой трагедии, которая разыгралась здесь и которую мы переживаем, там все же распространяются (потому что невозможно сохранить в секрете нечто подобное), но западники отказываются просто-напросто в это верить. И не поверят в это до того дня, когда вдруг окажется, что у них и их детей украли всю их демократию, которой они так гордятся, их бьют по лицу их собственные военные, как это сейчас происходит с нами, им лгут их собственные политруки, как лгут сейчас нам, их загоняют в трудовые отряды, схожие с теми, в которых работаем мы, они носят номера, впечатанные на рубашки или блузы, так, как носим мы сейчас, за ними наблюдают тысячи глаз и подслушивают столько же ушей – так, как происходит сейчас с нами. Когда все это произойдет, только тогда они нам поверят, но будет уже слишком поздно для них.
Однажды я разговаривал на эту тему с Ленцем и сказал ему с возмущением:
– Мы сделались народом из двадцати четырех миллионов слабоумных, которые мечтают лишь об одном: чтобы ими управляли. Если бы завтра генералы нашей армии загнали всех этих кретинов в вагоны поездов, заперев двери вагонов, и повезли их топить в Дунае, никто бы ничего не сказал. Единственным их желанием было бы, чтобы нашелся кто-нибудь, кто показал им, откуда надо прыгать в Дунай.
И тогда Ленц сказал мне вещь, которая сбила меня с толку, глубоко шокировала и повернула меня на сто восемьдесят градусов:
– Да, это правда. Нас двадцать четыре миллиона слабоумных и слабосильных, но подумай, что главная характерная черта слабоумного состоит в том, что он подчинен. Никто не нуждается в волах, которые бы решали сложные математические уравнения, а нуждается в здоровых волах, которых можно было бы запрячь и пахать на них землю. Мы – это двадцать четыре миллиона волов, которых вместо того, чтобы запрячь с пользой в ярмо, держат голодными, бьют палками, отравляют кормом гнилой пропаганды, заставляют спать в собственном навозе, ложиться на собственную мочу. Подумай о том, какие неисчерпаемые ресурсы энергии и труда разрушают все эти генералы и полковники, в руки которых попала молодежь нашей страны, какие колоссальные, создаваемые многолетним трудом достижения в области дисциплины, порядка и исполнительности разрушает руководство нашей компартии. Компартия Китая построила с ее дураками великолепную и блестящую империю, мы построили с двадцатью четырьмя миллионами наших дураков грязную конюшню, в которой держим всех взаперти. Это огромное преступление, которое совершают и армия, и партия!
И немало часов провел я в раздумье, смущенный этой фразой Ленца, я переворачивал ее и так, и эдак и не нашел в ней какого-либо изъяна. Рассуждения Ленца были безукоризненны.
Доктор Лукач получил приказ не посылать больше ни одного больного на лечение за пределы части. В результате через две недели пребывания в лазарете с диагнозом «гастрит» (диагноз, поставленный Михаилом) умер резервист. В Военном госпитале после вскрытия констатировали, что у солдата был аппендицит. Доведенный до сведения кадров, случай был квалифицирован как «недостаток в партийной работе», к чему все же прибавили, что, в соответствии с действующими приказами, в воинской части не доктор является персоной, которая утверждает госпитализацию и отпуска по болезням, а… командир!
В Доме Республики военные дезертируют поголовно. Против них не принимается никаких мер. Предоставление ежемесячного показателя работы, который подтверждает выполнение плана, стало прибыльным делом: многие командиры взводов собирают деньги с солдат и дают их инженерам и мастерам, чтобы все получили подходящий показатель.
Мой взвод работает в зале «Румыния». Сюда Чаушеску приходит и по два, и по три раза в неделю, задерживаясь, правда, каждый раз всего на десять секунд. Гражданские, залезая на леса, тогда притворяются, что работают. После того, как президент уходит, они рассаживаются и играют в шашки, нарды или в карты. Я спрашиваю инженера Данку, человека порядочного и почти всегда веселого, почему люди не работают, и он отвечает со смехом:
– Потому что в этом никто не заинтересован. Когда Дом Республики будет закончен, думаю, что половина из тех, что здесь работали, попадут на скамью подсудимых и по крайней мере четверть из тех, что пойдут под суд, дед расстреляет за разворовывание государственного достояния.
– Чаушеску?
– Да! И все знают это! Некоторые даже не стесняются об этом говорить.
– Постой. Думаю, ты преувеличиваешь, Данку.
– Преувеличиваю? Господин офицер (ведь ты офицер), Дом должны были сдать два года назад. Но половина стройматериалов, которые привозят сюда (включая песок и цемент), вывозится наружу и попадает к разным людям. К вашим полковникам и генералам (о секуритате даже не говорим) и к нашим начальникам, которые делают с их помощью улучшения в своих квартирах или строят себе дома. Половина из ваших резервистов и половина из наших гражданских работают в их домах, используя материалы, украденные отсюда.
– Не все.
– Нет. Потому что остальные дезертируют или прогуливают. Но знайте: из «высших соображений» отсутствующие отмечаются как присутствующие.
– Но какая связь между прогулами и…
– Есть связь, господин лейтенант. Как же ей не быть? Вот, подумайте сами: средняя зарплата здесь – четырнадцать тысяч лей в месяц. То есть около девятисот американских долларов. Ведь американский доллар примерно равен пятнадцати леям. Ступайте в комиссионку и увидите. Умножьте теперь девятьсот долларов на пятнадцать тысяч прогульщиков, «которые здесь не работают», но которым платят, будто они работают, и получишь четырнадцать миллионов долларов в месяц растраты, моншер. К этому прибавь сворованные стройматериалы и стоимость работ, которые должны были быть выполнены, но не были выполнены. И получишь сумму в пятьдесят миллионов долларов – украденных и незаконно растраченных денег в месяц. То есть полмиллиарда долларов в год – денег, уворованных из народного достояния моими и вашими начальниками. Вспомните, что Штефэнеску, ну, тот, с винами, получил пулю в лоб за пять тысяч растраченных долларов. Что, вы думаете, сделает Нику с этими за несколько миллиардов?
– Значит, он должен вывести на чистую воду всех тех, кто здесь работал. И гражданских, и военных.
– И в чем проблема? Зачем мы построили такой огромный дом? Но, возможно, дед умрет и все забудется. Пока же мы пытаемся тянуть время.
Приезд министра Миля на стройку вызывает ужас. Офицеры разбегаются, как суслики, и прячутся, кто где может. На собрании нам сообщают, что Россия скатывается на капиталистический путь и что Горбачев предает коммунизм. Командира части, штаб, начальников секретных служб и партийного секретаря, кажется, поразила паранойя. Хотят знать «все», чтобы не выпустить ситуацию из-под контроля.
Нам объявили на собрании, что министр утвердил бесплатный стол для всех военных кадров, которые работают на платформе «Уранус», и что у нас не будут вычитать деньги за питание. Но приказ касается только кадров, «которые действительно работают».
Объявление оставило нас, очевидно, равнодушными, и нам попеняли за то, что мы не встречаем радостными возгласами эту «чудесную» весть. Нас обвинили в неблагодарности. По отношению к кому? По отношению к партии, конечно. Ведь мы же поедаем хлеб партии. Выхожу с собрания и направляюсь к стройке. Трудовой отряд собран перед бараками, и обсуждается случай одного младшего офицера, который допустил какое-то… не знаю, какое нарушение. Человек стоит перед личным составом и отвечает на вопросы подполковника:
– Ты признаешь, что виновен?
– Да.
– Ты признаешь, что своим поведением ты бросаешь вызов трудовому коллективу, в котором ты живешь?
– Да.
– Проси извинения у этого коллектива!
– Извините меня, – говорит старшина.
– Еще громче! Чтобы слышали и солдаты сзади!
– Извини-и-ите меня-а-а-а! – кричит протяжно, изо всех сил старшина.
Взгляд младшего офицера пуст, он ничего не видит перед собой. А я иду сквозь пыль стройки, как по лунному грунту. Вдалеке вижу проспект с длинным рядом фонтанов и вижу очертания лип и тополей, которые обрамляют его с одной и другой стороны. На дворе октябрь, и их листва уже приняла цвет золота. Многие из листьев облетели. Деревья привезли сюда уже выросшими и практически они были трансплантированы на этот участок. Вокруг них вбиты деревянные колья, к которым они привязаны стальной проволокой. И так они стоят, прикрепленные к этой земле, как будто те, кто привез их сюда, боятся, как бы в одну из ночей молодые деревья не разорвали свои путы и не сбежали из «Урануса» назад, в родные края. Когда дует ветер, они раскачиваются, будто пытаясь освободиться от проволоки. О Господи, я не видал еще более печального зрелища!
Я иду на стройку, и меня догоняет старший сержант.
– Товарищ лейтенант! Вас вызывает командир в его барак!
– Зачем? – спрашиваю удивленно.
– Не знаю.
Я возвращаюсь и направляюсь к 8-му бараку, поднимаюсь по железным ступенькам и стучу в дверь.
– Войдите!
В бараке сидят на стульях вокруг стола главный инженер Друмеза, майор Буреца, начальник штаба, и командир части. Все курят. Командир делает мне знак садиться.
Какое-то мгновение никто не произносит ни слова. Сонная муха жужжит у окна, за которым сгущаются сумерки, и слышится рокот экскаваторов. Потом командир меня спрашивает:
– Товарищ лейтенант, твой взвод на стройке?
– Да, товарищ полковник!
– Срочно передай взвод сержанту Хэдэряну Михаю и явись в Витан. Начиная с завтрашнего дня ты назначен начальником по кадрам.
Отвечаю машинально:
– Есть, товарищ полковник!
Я сразу осознаю масштабы этой перемены и ее последствия. С тех пор, как была учреждена наша часть, через должность начальника по кадрам прошли несколько офицеров: капитан Калишнюк, потом старший лейтенант Георгиу, который тоже долго не задержался на этой должности, будучи заменен капитаном Попеску. Потом начальник оказался недоволен и Попеску и освободил его с этого поста. С чего бы Михаилу думать, что я буду лучше, чем они? Необъяснимым образом я встаю и говорю:
– Начальником по кадрам, товарищ полковник?
Все трое многозначительно переглядываются между собой и Друмеза вздыхает:
– Господи боже мой! Этот еще тупее, чем те, вместе взятые!
Потом поворачивается ко мне и с раздражением говорит:
– Да, да, коллега! Да! Начальником по кадрам! А кем, ты думал, мы тебя назначим: кормилицей, пономарем?
– Нет. Не так, – спокойно урезонивает его Михаил, к моему великому удивлению. – Садись, товарищ лейтенант. Ну, давай разберемся. Пóра… как тебе сказать… Мы сталкиваемся в настоящее время с серьезными проблемами… У нас не хватает людей, чтобы закрыть все должности…
– То есть люди имеются, но они негодные, к дьяволу! – подскакивает Друмеза. – Негодные! Он капитан, а даже не знает, как его зовут. Как поручишь должность начальника по кадрам Попеску? Скажи! Партия поощряет умных людей.
Начальник штаба майор Буреца спрашивает меня:
– Пóра, какие должности вы занимали до сих пор?
– Командира взвода. Других не занимал. У меня нет опыта для работы начальником по кадрам, – пытаюсь я уклониться, понимая, что категорический отказ был бы крайне опасен и разворошил бы все осиное гнездо.
– Ну, а сейчас вы получите повышение. В звание капитана… то есть майора. Что скажете?
– …!?
– Пóра, – вступает в разговор командир, – партийный комитет ориентировался на тебя, и предложение принадлежит ему. В конце концов, ты знаешь, что должности в армии не выбирают. Ты назначен, и точка. Мы давно наблюдаем за тобой…
– Знаю.
– Да ладно… не прикидывайтесь дурачком… я не имею в виду… Партия, товарищ лейтенант, знает все! Итак, тебя предложили, и ты был назначен на эту должность. Твое назначение поступило вчера. И точка!
– …
– Ты что, не рад? – нервно набрасывается Друмеза. – Какого черта ты надулся как в воду опущенный?
– Есть! Я рад.
– Это хорошо, что ты рад, – говорит командир, подозрительно глядя на меня. – Но смотри. Не думай, что тебе будет легко. Фактически я даже не знаю, есть ли у нас личные дела?
– Есть несколько, их держит у себя десист, – говорит Буреца.
– Хорошо. Пóра, тогда попытайся как-то выйти из положения. Ибо положение очень сложное.
– Ах, мир полон дураков. Мы плохо кончим! – все так же раздраженно кричит Друмеза.
А я думаю про себя: «Это вы плохо кончите, а не мы!»
– Курите? Возьмите сигарету.
Командир протягивает мне пачку «Кента». Я беру сигарету и закуриваю ее. Пытаюсь спокойно проанализировать ситуацию и допустить, что люди, с которыми я говорю, могут быть откровенными, человечными, что они действительно во мне нуждаются, но не могу: что-то в глубине моей души сопротивляется, мой опыт командира взвода, который работал с людьми разных категорий, не дает сидящим передо мной никаких шансов, и через это я не могу перешагнуть. А они знают об этом, и мы сидим друг напротив друга, как неприятели, которые пытаются достичь перемирия.
– Партия, – продолжает командир, – должна сплотить свои ряды перед XIV съездом. Она хорошо знает, кто ее друзья, но не знает своих врагов. Потому что враги у партии существуют. И они действуют, – говорит командир, внимательно меня изучая.
А мне так и тянет сказать: «Единственные враги у партии – это вы», и меня забавляет мысль о том, что бы произошло, если б я громко сказал бы им об этом. Возможно, я избавился бы от должности начальника по кадрам, но во взвод я бы больше не вернулся. И возможно, даже домой…
– Они действуют даже на этой стройке. Поэтому мы должны быть бдительными, – повторяет командир, возвращаясь к своей навязчивой идее.
– Есть, – говорю я машинально.
И в глубине души радуюсь, что инстинкт меня не обманул: те, что сидят передо мной, ни откровенны, ни сентиментальны, это три гиены, которые ходят вокруг меня кругами с определенной целью.
– Хорошо. А теперь ступай и сдай свой взвод. Кстати, я уже известил Хэдэряна. Прими дела у капитана Попеску.
– Есть. Разрешите идти?
– До свидания и желаю успеха!
Выхожу, провожаемый их взглядами. Уже ночь. Выбрасываю сигарету «Кент» и достаю сигарету «Карпаць», закуриваю ее. Неисповедимы пути Господни. Чуть поодаль меня поджидает старшина Хэдэрян, с которым я здороваюсь за руку.
– Ты уже пришел?
– Да, – говорит Хэдэрян. – Я получил приказ еще два часа назад. Ждал вас.
– Люди на рабочих точках на разных отметках. Я получил взвод, когда вернулся из отпуска по болезни. Эти бойцы не мои, они были у лейтенанта Преда. Но люди хорошие. У тебя не будет с ними проблем.
– Знаю. Сколько у вас рабочих точек?
– Около шести. Это они тебе скажут. Смотри – уже спустились, думаю, что это они вон там. В этот вечер я только тебя им представлю и потом повезу их на Витан. Поезжай с нами, чтобы я показал тебе их спальни и главных по группам.
Люди уже построены.
– Внимание! – кричу я. – На месте вольно! Всем внимание, особенно главным по группам. Здесь, рядом со мной, находится ваш новый командир взвода, товарищ старшина Хэдэрян. С завтрашнего дня вы работаете под его командованием. Это очень хороший командир взвода, он уже шесть лет работает в народном хозяйстве, так что дело свое знает.
Солдаты переговариваются шепотом, и затем несколько человек одновременно спрашивают меня:
– А вы куда уходите, товарищ лейтенант?
– Не знаю, – отвечаю я. – Действительно не знаю. Таков этот мир и такова армейская служба, приезжаешь из одного какого-то места, готовишься уехать в другое, поезд подходит к станции, пассажиры садятся в вагон, раздается гудок, поезд трогается, колеса крутятся. Давайте попрощаемся, будем радоваться, что мы живы, а не погибли или не покалечились. С песней каменщиков, шагом марш!
Солдаты кричат испуганно:
– Товарищ лейтенант, возле дороги барак начальника. Мы проходим прямо перед ним!
– Знаю! Именно поэтому! Это мой приказ! Выполнять!
Взвод приходит в движение, подобно гигантскому змею, у которого вместо чешуи – каски, и песня победоносно взмывает над стройкой навстречу ночным звездам:
Вижу, как в темноте слева, где стоят бараки, возникает прямоугольник света, в котором появляются два силуэта, – знак того, что там открылась дверь, и кто-то слушает нас с порога.
– Громче! – приказываю я. – Ничего не слышу!
И голоса солдат взвиваются под самые звездные небеса:
Затем на фоне ночи появляются другие прямоугольники света рядом с первым, свидетельствующие, что открылись двери нескольких бараков. Несмотря на громкое пение солдат, слышу со стороны бараков смех и обрывки фраз, затем различаю лающий голос Друмезы, который кричит раздраженно: «Коллега, это не Пóра?» И чуть позже – голос Михаила: «Да. Это он».
* * *
Открываю дверь «кабинета по кадрам»: большая комната размером со столовую, посредине огромный стол, покрытый пылью, возле стены металлический шкаф с дверцами нараспашку, на стенах паутина, разбитые окна. У стола стоят два стула. На одном из них сидит капитан Попеску, который поднимается и протягивает мне руку:
– Добро пожаловать, Пóра. Я тебя ждал.
– С топором за спиной, – пытаюсь я шутить.
– Чепуха! Будь серьезен! Думаешь, я жалею, что ухожу отсюда?
– Так я думал. Боюсь, как бы ты случаем не покончил собой… не отравился…
Попеску прыскает от смеха.
– И что ты мне передаешь? – говорю.
– Мне нечего тебе передавать. А тебе нечего взять. Даже ключа от двери нет.
Капитан грустно улыбается. Я не понимаю – отчего. Говорю ему:
– Хорошо, но… меня послали, чтоб ты передал мне должность. Как начальник по кадрам, что я должен делать?
– Доносить командиру и Друмезе все, что можешь. Шпионить за ребятами, тянуть их за язык.
– Что?
– Можешь начать с меня. С того, что я тебе сейчас сказал.
Капитан натужно смеется.
– Думаю, что касается меня, их ждет сильное разочарование, – говорю я. – Знаешь, что я сделаю? Я лягу на этот стол, вот прямо в обуви, как сейчас, положу планшет под голову и буду спать, как я давно уже не спал.
– Не можешь, – улыбается Попеску.
– Почему?
– Да тебя же проверяют каждый час.
– Кто?
– Одни из соседних кабинетов. Другие – наушники командира. Входят, не стучась в дверь. И они им самим и поставлены, чтоб тебя проверять.
– Что проверять? Послушай, Попеску, это абсурд. Я понимаю: проверять меня, работаю ли я. А так – что проверять? Сижу ли я здесь на стуле, за этим столом? Что, братец, с этой проверкой? Они что, с ума все посходили?
– Время от времени наведывается и командир и спрашивает тебя о какой-то ситуации, требует какой-либо список младших офицеров, о ситуации с теми, кто под арестом. Кстати, ордера на арест заполняешь тоже ты. Командир их только подписывает.
– Ладно. А если, например, он потребует от меня составить список старших сержантов, где я его возьму? Где личные дела кадров? Где план развертывания части?
– У младшего офицера десиста, в кабинете напротив.
– В секретном отделе? Почему он держит их там?
– Чтобы ты их не смотрел. Фактически всю работу кадровика выполняет десист.
– Как это так? Начальник по кадрам не имеет права смотреть личные дела офицеров?
– Нет.
Возможно, мое лицо выражает больше того, чем я бы хотел, чтобы оно выражало, потому что Попеску начинает хохотать. Потом говорит:
– Человече, я, чтобы уйти отсюда, поколотил до полусмерти сержанта из лазарета. Впрочем… он этого заслуживал. Это племянник Михаила и один из доносчиков, который следит за кадрами.
– Но во имя Господа, Попеску. Что значит «следить за кадрами»? Какого черта они хотят знать о кадрах? Что узнать о нас? Что, эти создали здесь параллельную службу безопасности? Мы водим взводы на работу, и точка. Мы даже не знаем, что творится за этими заборами. Даже газет у нас больше нет. Я не читал ни одной газеты уже три месяца. Что мы можем – ты или я – сказать им о других? Что Х бросил окурок в холле?
– Да! Все что угодно! Не важно то, чтó ты доносишь. Важно, что доносишь. Так ты докажешь, что ты на их стороне. Это их успокаивает. Дает им ощущение, что именно они контролируют все. Что – хочешь, чтобы я тебе сказал, что вся армия построена на кланах и что если ты не являешься частью какого-то клана, ты останешься капитаном на всю жизнь, как Влэдою или Чобеску? С волками жить – по-волчьи выть.
– Это грязно! Я не сделаю ничего подобного.
– Я – тоже. Поэтому и ухожу.
– Ладно, капитан. Как сказал, так и сделаю, залезу на стол и буду спать.
Мы жмем друг другу руки. Капитан уходит, а я забираюсь на стол и растягиваюсь на спине во весь рост, подложив под голову планшет, и закрываю глаза.
Остаюсь в таком положении некоторое время, но не могу заснуть. В комнате не холодно, но прохладно. Сквозь разбитое окно задувает ветер, и дверца металлического шкафа, что возле стены, зловеще скрипит. Я встаю и закрываю ее, но запорный механизм испорчен, и ручка не двигается. Я беру один из стульев, стоящих у стола, и подпираю им дверцу. Потом снова забираюсь на стол и растягиваюсь на спине. Закуриваю сигарету. Лежу на спине и курю в пустой комнате. Невольно мысли мои переносятся на взвод и на стройку. Где-то они сейчас? Я забыл сказать Хэдэряну, что у солдата Стамате нога все еще болит после падения примерно месяц назад и что не следует заставлять его подниматься на леса.
Чувствую, что меня охватывает острое ощущение одиночества, пустоты и горечи. Впервые за свою карьеру офицера я чувствую себя по-настоящему одиноким, и только сейчас я отдаю себе отчет в том, что все эти годы у меня все же было что-то, у меня были слова солдат, их голоса и смех, которых мне сейчас не хватает. Я думал, что я беден, но у меня было что-то свое среди пустоты, меня окружавшей. Теперь же длинная рука военной бюрократии украла у меня последние радости, конфисковала то малое утешение, которое мне давало товарищеское отношение окружающих. Больше я не увижу Ленца, Шанку, Вэкариу и других, не поговорю с ними вечером в столовой. Не услышу также ни вопросов солдат, ни строевого шага взвода. Только это у меня и было, и вот всего этого меня разом лишили.
Все вокруг меня кажется мне жалким: комната с разбитым окном, огромный стол, на котором я лежу, металлический шкаф. Меня охватывают уныние и безнадежность.
Ничего больше моего нет, но если Попеску прав, то, помимо того, что я потерял, мне предстоит потерять и душу. И меня ожидают немыслимые наказания и репрессии, если я попытаюсь сойти с этого пути. О, будьте счастливы вы, мерзкие тюремные колонии на краю света, жестокий Остров Дьявола, где страдал Папийон, остров Сан-Кристобаль, Мария-Мадре и лагерь Таррафал, беспощадные гулаги, каторги, и вы, китайские и арабские тюрьмы, французские лагеря смерти в тропиках и ледяные в Сибири, где тот, кто потерял все, уже не может потерять ничего! Будь счастлив и ты, Люцифер, потому что, будучи изгнан с небес, ты провалился в ад и знаешь, что оттуда тебе уже некуда падать ниже. Бог был добр с тобой, и ты должен быть ему благодарен. Ты не знаешь неврозов и горького отчаяния, для тебя больше не существует опасности ни новых притеснений и наказаний, ни незаслуженных предъявлений других обвинений. Делая все это, Бог оставил тебе бесценный дар примирения с собственной судьбой, сублимация твоего несчастья превратилась в компромиссы, стабильность твоего положения осужденного принесла тебе вечное примирение с миром, в который ты был низвергнут. Однако в мире «Урануса» тот, кто потерял все, может продолжать терять и дальше, и тот, кто был низвергнут сюда, может падать и дальше, все ниже и ниже – падение его в пропасть не имеет конца. У меня больше нет ничего – даже моего взвода, даже компании моих товарищей, и я думал, что ниже я не могу опуститься, но, оказывается, могу потерять еще больше, могу потерять свое лицо, себя, душу, я могу провалиться еще много глубже и стать аморальным типом, доносчиком, манкуртом. На «Уранусе» круг погибели не замыкается никогда, падение становится вечным регрессом, деградацией, распадом…
Дверь скрипит, и в комнату резко входит, не стучась, старшина Илфован. Только сейчас я могу хорошо его рассмотреть. Он высокого роста, выражение лица кислое и нос орлиный, под которым виднеются усы грязно-золотого цвета. Бросает беглый взгляд на комнату.
– Как дела, товарищ лейтенант?
– Хорошо, спасибо, – отвечаю я, – затягиваясь сигаретой. – А у тебя? Жив-здоров?
– Смотрите, чтобы эти вас не увидели так.
– Да ведь я не делаю ничего плохого. Отдыхаю. Что, это плохо? Ты у себя на складе, разве не бывает: нет-нет, да и прикорнешь немного?
– Я? – набрасывается он. – Да что вы! Как вы можете такое говорить? У меня даже нет времени перевести дух – столько у меня дел.
– Правда? А тогда что ты здесь потерял? Или ты перепутал кабинет начальника по кадрам со своим складом ротного старшины?
Получив прямой удар, Илфован хмурится, выдавая свое состояние нервного возбуждения.
– Не говорите так со мной. Потому что я пришел посмотреть, не нужно ли вам чего? Я пришел, чтобы вам помочь.
– Помочь мне слезть со стола? Но я могу слезть и сам.
Бросаю сигарету в угол помещения, приподнимаюсь в полулежачее положение, опираюсь на левый локоть и слезаю со стола.
– Твое предложение интересно, – говорю я. – И чем же ты мне можешь помочь, Илфован? Ты, может быть, был начальником по кадрам? Я не знал.
Илфован, сделавшись красным, взрывается:
– Хорошо! Если вы так поступаете со мной, то пожалеете.
Поворачивается и резко выходит из кабинета, хлопнув за собой дверью. За ним остается какой-то угрожающий шлейф, который незримо витает в воздухе, а я и дальше нахожусь в этой пустой комнате, как будто я железнодорожник, забытый всеми на закрытой железнодорожной станции, оставленный возле путей, по которым давно перестали ходить поезда. За разбитым и пыльным окном вижу, как по улице проходят люди с худыми и грустными лицами, бедно одетые, вижу старые машины «Дачия», пускающие черный дым, который заполняет всю улицу, а рядом с «Дачиями» пробегают, треща, «Трабанты» с раскрашенными в разные цвета дверцами; вижу покосившиеся, готовые вот-вот развалиться лачуги цыган через дорогу; в корпусах колонии, в которых ночью будут спать солдаты, переплеты на окнах прогнили, чешуя краски еле держится на них, стены потрескались, и штукатурка отвалилась. Моя офицерская гордость гаснет, ее сменяет чувство униженности. Я защитник страны, в которой усиливается разруха и все настолько сильно деградировало, до самых последних нервов, которые ведут к клеткам общества, настолько необратимо, что русским было противно держать ее под оккупацией, и они ушли из нее. В такой стране тебе даже от денег мало пользы. Внезапно мне вспоминается старшина Санду, который в прошлом году, через месяц работы на «Уранусе» получил лишь восьмую часть зарплаты. У него во взводе трое военных пострадали от несчастного случая, и за каждого из них ему начислили штраф в двадцать пять процентов от зарплаты, затем у него удержали еще триста лей за то, что его солдаты потеряли инструменты, так что вместо двух с половиной тысяч лей он получил зарплату ровно триста двадцать пять лей. Получил деньги, расписался за них, после чего на глазах у всех с размаху бросил их наземь. Но что сделал он? Бросил знаки нашего социалистического государства. Оскорбил народ. Совершил преступление, отказавшись от зарплаты, которую ему выдали – жест, рассматриваемый нашими военными уставами как грубое нарушение и случай особый, требующий немедленного рапорта министру обороны. Так что, конечно, он был арестован и судим в срочном порядке. Затем его разжаловали и осудили на три года тюрьмы.
Слышу шаги в холле. Зажигаю свет и гляжу на часы: 21:30. С улицы доносится шум. Солдаты вернулись с работы. И впервые я чувствую бесконечный стыд. У меня нет мужества посмотреть им в глаза. Весь день я пролодырничал, ничего не делая, в то время как они трудились. Ефрейтор просовывает голову в дверь и кричит:
– Товарищ лейтенант, вас вызывает командир!
Чувствую комок в груди и встаю. Выхожу в холл. Кабинет командира справа, за библиотекой и кабинетом партсекретаря. Стучу в дверь.
– Войдите!
В помещении сидят за столом Михаил, Шошу, Буреца и Друмеза. Последний, встретившись со мной взглядом, говорит недовольно:
– Эй, Пóра, переоденься же, убери с головы эту каску, сними строительную куртку. Теперь ты офицер при командовании, ты ведь больше не командир трудового взвода! Надень форму офицера! Понятно?
– Есть!
Михаил зажег сигарету. Втягивает дым в грудь и, к моему удивлению, церемонно обращается ко мне:
– Товарищ лейтенант, вы приняли должность?
– Да, товарищ полковник.
– Садитесь. Я послал в Пантелимон за вашим личным делом. Я говорил по телефону и с тамошним товарищем командиром… и партийным секретарем…
Чувствую, как меня пробирает дрожь.
– Ну, ладно, что вам сказал Попеску, когда передавал вам должность?
Я впервые вижу, как Михаил улыбается и смотрит на меня дружелюбно. Шошу и Друмеза тоже смеются.
– Он поделился, конечно, своим опытом кадровика?
– Некоторым образом…
– Давайте-ка, поведайте, что он вам сказал.
– Он сказал, что десист держит у себя личные дела…
– Оставьте личные дела, ведь не это нас интересует. И вас тоже. Что вам говорил Попеску по поводу… Он вам не сказал, за что я его заменил?
– Нет. И я его об этом не спрашивал. Разве вы не сказали мне на стройке, почему вы его заменили?
Михаил резко мрачнеет. Затем:
– Хорошо. Завтра вы пойдете на стройку. Пройдите по рабочим точкам. Позаботьтесь о том, чтобы записать кадры, которые не находятся на рабочих местах. Посмотрите, какие недостатки. Какие проблемы. Не стесняйтесь повышать тон на командиров взводов, когда вы видите непорядки. Если необходимо, представьте мне письменный рапорт о нарушителях.
А я думаю. Повышать тон на командиров взводов? Зачем бы мне это делать? Всю жизнь я был командиром взвода, и не думаю, чтобы я был способен кричать когда-либо на другого офицера, командира взвода. Зачем на них кричать? Потому, что должность, которую я имею, поставила меня на цифру или ступеньку выше их в боевом расписании части? Потому, что я теперь офицер при командовании? Но гори огнем все это – и должности, и платежные ведомости, пропади пропадом все боевые расписания и субординации, но я не могу быть ни надсмотрщиком, который бы вдруг напустился на себе подобных, ни вестником несчастья для них. И если в эту секунду я не откажусь делать нечто подобное, тогда я пропал. И говорю:
– Товарищ полковник, но этим занимаются офицеры из координационной группы.
– Да, но мы не можем возложить все на плечи координационной группы.
– И вы хотите, чтобы я докладывал… с какими проблемами сталкиваются командиры взводов.
– Так точно, – говорит он напряженно.
– Ну, это я вам могу сказать и сейчас. И они бы вам про них сказали, если бы их вызвали сюда.
– С какими проблемами они сталкиваются?
– Плохи у них дела, товарищ полковник, они затравлены, совсем обессилили, не видали своих детей, семьи, денег мало, у них нет экипировки…
– Оставьте это, сударь! Что, мы живем лучше? Только посмотрите, господа, что он говорит.
С лиц других присутствующих исчезают улыбки. Воцаряется тяжелое молчание. Кажется, все четверо искренне разочарованы. Глухим голосом Михаил произносит:
– Следовательно, вы считаете, что нет нужды, чтобы вы ходили на стройку с целью инспекции и проверки, как я от вас того требую.
– Товарищ полковник, я не подхожу для того, чтобы делать нечто подобное. Я семь лет работаю командиром взвода и знаю правила. Охрана труда запрещает мне делать это. Если бы я был назначен в координационную группу, тогда другое дело, а так… что я буду искать в ходе инспекций на стройке?
– Хорошо, товарищ Пóра. Ну, если вы только это имеете нам доложить, вы свободны. С завтрашнего дня приступайте к работе в вашем кабинете.
– Есть!
– Желаю удачи!
– Здравия желаю!
Выхожу из кабинета, охваченный смутным чувством, и иду к себе в кабинет, последний слева, находящийся как раз в конце холла. Очень странным был этот официальный тон, которым со мной говорил командир и который вопреки видимости не предвещал ничего хорошего.
Десять минут спустя заходит Друмеза:
– Пóра!
– Слушаюсь!
Засунув руку в карман и попыхивая сигаретой, Друмеза говорит:
– Итак, командир сказал, что в эту ночь ты заступаешь на дежурство здесь, на Витане. И он хочет список со всеми кадрами части, согласно боевому расписанию. Список должен иметь следующие рубрики. Пометь. Фамилия и имя каждого, звание, вид оружия, номер и серия удостоверения личности, домашний адрес, номер военного билета и кем выдан, базовая воинская часть, домашний телефон, имя жены, сколько детей имеет, какой носит размер одежды, фуражки и обуви, когда окончил военное училище. Смотри, чтобы завтра утром было готово, потому что так нужно.
– Мне это невозможно сделать! У меня нет достаточно времени!
– Ну, не поспишь эту ночь, мы для чего поставили тебя на дежурство?
– Товарищ полковник, всего около двухсот кадров. И не все из них в казарме. Часть личных дел у десиста, а десиста здесь нет. И даже если бы он и был и я хотя бы одну минуту тратил на каждого офицера, все равно бы это заняло у меня четыре часа. А мне требуется отнюдь не одна минута, чтобы все это заполнить. Мне нужно по крайней мере четверть часа на каждый кадр. Этот список я не могу составить меньше чем за три или четыре дня.
– Ну, не знаю! Что мне сказал Михаил, то я тебе и передаю. Я вам всегда говорил, что нехорошо ссориться с начальством. Вижу, что вы… Ну, это ваше дело.
И Друмеза внимательно смотрит на меня, выпуская мне дым под нос. Затем уходит.
Я беру с собой тетрадь и поднимаюсь в спальни, пытаясь собрать личные данные у офицеров и младших офицеров, находящихся здесь. Как поймаю одного, записываю все в тетрадь. Пишу… пишу… В спальных корпусах колонии вечер продолжается почти… до утра. Старшины еще не спят. Меня принимают участливо. У меня всегда были хорошие отношения с младшими офицерами, есть, конечно, и исключения, но такие, как Илфован, – это нечто совсем иное, и смысл их пребывания здесь иной.
Во 2-й Колонии существует транспортный взвод, а шофера машин – младшие офицеры. Иногда, в разгар холодных зимних или осенних ночей я прихожу в их спальню. У них там огромный радиатор, иногда у них тепло, а бывает, что и радиатору не удается победить стужу, но важно другое – то, что люди эти искренни и честны, и, несмотря на атмосферу доносительства, которая царит в казарме, они не стесняются называть вещи своими именами. Захожу к ним и заполняю список напротив их фамилий. После того, как заканчиваю свое дело, встаю и собираюсь уходить.
– Останьтесь еще немного, товарищ лейтенант, все равно ночь прошла. Уже два часа, – говорит старшина Рэтан.
– Два?
– Да. Почти два. Выпейте с нами чаю. Возьмите и сигарету, – говорит сержант Сэлэвэстру.
Он протягивает мне металлическую кружку. Подношу ее ко рту. Рэтан пододвигается ближе, заглядывая краем глаза на листки бумаги, которые я держу в руке.
– И… зачем вам нужно все это? – спрашивает он, переглядываясь многозначительно со Штефаном, который улыбается, поглаживая свои усы и глядя вниз.
Не знаю, что ответить. Рэтан, который постарше, продолжает:
– Товарищ лейтенант, я, конечно, не шибко ученый, но скажу вам честно: то, что вы делаете, я бы не делал. Список этот – чистое издевательство.
– Знаю. И что, по-твоему, я должен делать?
– Черт бы побрал того, кто вам дал такой приказ! – горячится он. – Сделай за одну ночь, за несколько часов, список с данными на две сотни кадров? Да и за пять дней такого не сделать. И что за рубрики! Ты слыхал, Штефан: какие номера фуражек мы носим, какие номера туфель. Как зовут мою жену. Кому все это надо?
– …
– Товарищ лейтенант, послушайте, что вам говорит старшина Рэтан, который военных академий не кончал да и не очень-то много учился: завтра вы все равно получите взбучку! Этот учет – только повод взвалить вам ношу на спину. Так пошлите к чертям список, ступайте себе спокойно и ложитесь спать. Вы молодой… Заходите к нам, потому как вы еще не все знаете…
Я чувствую, что устал. Грязный свет в помещении утомляет меня еще больше. Шестеро мужчин, носящих металлические нашивки на плечах, молча смотрят на меня. Я встаю и прощаюсь. Выхожу из комнаты. В пустом, слабо освещенном холле чей-то силуэт удаляется поспешными шагами и, прежде чем исчезнуть, поднимаясь по лестнице, я узнаю по фигуре и походке старшего лейтенанта Лупеша. Возможно, он подслушивал за дверью. Когда же Лупеш спит?
Я направляюсь к комнате дежурного офицера и вхожу. Солдат, которого я оставил там подежурить, заснул, съежившись на железной койке. Не будя его, я устраиваюсь за столом и пытаюсь заполнить пустые места в списке. Я отдаю себе отчет в том, что у меня нет данных даже на двадцать процентов личного состава кадров. Веки мои налились свинцом. Кладу голову на стол и отдаю себя во власть сна, подобно тому, как потерпевший кораблекрушение на своем самодельном плоту отдает себя на волю океанских волн. Не знаю, сколько времени проходит. Меня будит шум строя, который отрывисто приветствует: «Здравия желаем, товарищ полковник!»
Испуганно вскакиваю на ноги, чуть не опрокинув стол, надеваю фуражку и сбегаю по лестнице. Во дворе собралась охрана, и я спрашиваю:
– Приехал командир?
– Нет, товарищ лейтенант.
– А тогда что?
– Мы тренируемся… чтобы его встретить. Мы должны кричать громко. В прошлый раз ему не понравилось, как мы его встретили, и он приказал нам тренироваться ночью.
Так оно и есть. Я забыл. Я тру себе глаза и вдыхаю полной грудью прохладный ночной воздух. Город пуст, и на улицах не видно машин.
– А который час, ребята?
– Три, товарищ лейтенант.
– Но вы что-то рановато вышли.
– Эх, – говорит капрал, военный-срочник, – что делать, если ему не нравится, как кричат. Сказал, чтоб мы встали в три и тренировались.
Я смотрю на военных-срочников. Пять усталых детей, невыспавшихся, в поношенных формах, неумело горланят по команде капрала: «Здравия желаем, товарищ полковник!» Потом молчат некоторое время и повторяют: «Здравия желаем, товарищ полковник!» Как если бы командир стоял перед ними. Потому что на «Уранусе» присутствие командира должно чувствоваться, даже когда он отсутствует, существование его в каком-то месте или в какое-то определенное время не может быть исключено, он повсюду, как Бог. Евреи, колено-преклоняясь в пустыне под небом, не задавались вопросом, смотрит ли Бог на них с севера или с юга, вблизи или издалека, с горы или у ее подножья. «…От дуновения Божия погибают и от духа гнева Его исчезают» (Иов, 4:9).
Проверяю корпуса спальных помещений. Та же грязь, куда ни глянь, та же гнетущая атмосфера. Стрелки часов движутся быстро, скоро пять часов. Спускаюсь по лестнице. Кадры уже начали собираться. Я должен отметить их присутствие. Здороваюсь за руку с несколькими коллегами, командирами взводов. Они смотрят на меня сдержанно и подозрительно. Для них я больше не Ион, теперь я «кадровик», который отмечает явку людей, докладывает командиру об отсутствующих и заполняет ордера на арест. Ни одного кадровика люди никогда не любили. Некоторые из них меня ненавидят – отныне и впредь. Месяц назад и я ненавидел Попеску, так же, как и он, в свою очередь, ненавидел Георгиу, так же, как завтра тот, кто займет мое место, сегодня ненавидит меня. И ненависть эта передается от одного к другому, как олимпийский огонь, каждый, в свою очередь, ненавидит то, что было ему дорого раньше, одни ненавидят открыто, другие – в замаскированной форме, прямо или утонченно, и враждебность прячется за формулы условной вежливости. И если вчера ты кому-то симпатизировал, воспоминание о нем улетучивается, потому что сегодня, будь он и живой, он для тебя мертв – а по теням не вздыхают, он когда-то был тебе близок, а теперь – чужой, все, что тебя связывало с ним когда-то, превратилось в пепел, покрылось золой забвения.
Кто-то делает мне знак, что едет командир, и я кричу:
– Внимание! Построиться! Едет командир!
Сигареты потушены и люди молча строятся. Майор Буреца приближается и проходит перед строем:
– Никому не двигаться! Дежурный офицер!
– Слушаюсь!
– Представь рапорт командиру! Будь осторожен! Бог ты мой, какой он сердитый!
«Дачия» командира сворачивает на парковку. Я готовлюсь продефилировать парадным шагом, но Буреца жестом останавливает меня. Друмеза, находящийся рядом, тоже кричит мне негромко:
– Не сейчас! Не сейчас! Подожди же, коллега, когда он выйдет из машины и закроет дверцу!
И я жду. Необъяснимым образом я скорее любопытен, чем внимателен. Знаю, что последует. Возможно, он попросит у меня регистрационную книгу ОДЧ, посмотрит в нее, что-то ему не понравится. Потом потребует у меня список, выругает меня, ударит меня регистрационной книгой по лицу, заорет на командира охраны, чтобы тот исчез с глаз долой вместе с охраной, накричит на нас, что мы даром едим хлеб партии. Из строевых рядов слышен шепот: «Ма-а-ама рóдная, какой сердитый… Может, что-то случилось, кто знает..?»
Командир выходит из машины и захлопывает дверцу с такой яростью, что машина с выключенным мотором качается на колесах. Вышагиваю торжественным шагом, согласно уставу. Останавливаюсь перед командиром. Останавливается и он. Подношу руку к фуражке. Подносит ее и он. Произношу громко:
– Товарищ полковник! Во время моего дежурства ничего особенного не произошло, я, дежурный офицер по Трудовому отряду номер 4!
Михаил подходит, затем резко оборачивается к командиру охраны и кричит капралу:
– Послушай, ты! Я тебя отправлю к е… не матери, если еще раз случится, что ты мне не откроешь вовремя ворота, черт бы вас подрал, неряхи! Настоящие неряхи! – обращается командир к стоящим в строю, оставляя меня в стороне, как будто он меня вовсе и не видел. – Пусть охрана уйдет отсюда, чтоб глаза мои ее не видели, – вопит он.
Солдаты охраны испуганно бросаются бежать и исчезают за углом корпуса.
– М-да!
– Кадровик!
– Слушаюсь, – говорю я.
– Скажите мне, кто отсутствует?
– Товарищ полковник, разрешите доложить. Не знаю точно, кто отсутствует, так как я не получил ни одного документа с боевым расписанием отряда. В результате я не знаю, кто отсутствует. Могу сказать вам, какие кадры присутствуют на работе.
Михаил поворачивается ко мне и произносит мрачным голосом, по слогам:
– То-ва-рищ лей-те-нант, я хочу знать, кто от-сут-ству-ет!
Слоги произнесены отчетливо, с ненавистью. Тоном, таящим в себе спокойствие перед готовой разразиться бурей. В строю никто не шелохнется. Мне неоткуда знать, кто отсутствует в строю. Нигде, ни в одной воинской части кадровик не проверяет явку. Утром, перед рапортом, перекличка проводится по подразделениям и докладывается наверх. И я, и командир части знаем это, и мне любопытно, что он сделает. Возможно, последует сцена, во время которой он даст мне по голове регистрационной книгой, и странным образом я испытываю не страх, а лишь любопытство относительно того, как он это сделает: подойдет прямо ко мне, вырвет у меня из рук регистрационную книгу или потребует, чтобы я дал ее ему? Михаил кричит:
– Слушай, товарищ лейтенант, кто, по-твоему, должен знать, кто отсутствует? Эй, умник, я тебе такого задам! Ты должен спать и видеть, кто отсутствует! Ты же ведь теперь офицер при командовании!
Отмечаю, как быстро перешел командир от дипломатичного и любезного тона, которым он говорил со мной вчера, на сегодняшний пошлый и грубый язык. Разъяренно вытаскивает пачку сигарет из нагрудного кармана блузы и срывает полоску с целлофана. Вынимает сигарету. Подбегает Шошу и протягивает ему зажженную зажигалку. И меня разбирает смех.
– М-да. Хочу рапорт главных, которых я назначил наблюдать за помещениями.
– Товарищ полковник, я майор Вынэту, разрешите доложить. Вчера я зашел в лазарет товарища доктора Лукача. Я нашел тамошних военных-срочников в порядке, за исключением старшего сержанта Жияну Виорела, начальника лазарета, который сушил носки на батарее.
– Где Жияну?
– Он в увольнительной. Уехал вчера вечером.
– Когда вернется, три дня ареста. Записывай, кадровик!
– В роте старшего лейтенанта Рошою, – продолжает Вынэту, – я обнаружил пыль под кроватями и на чемоданах солдат, а в чемодане Рошою – полбутылки рома. Также старший лейтенант Рошою сказал: вы, мол, не наведете порядок, если будете слушать госпожу экономиста Дьякону Марию. Я слышал собственными ушами…
– Что? Что? Товарищ Шошу!
– Слушаюсь!
– Обсудите немедленно поведение старшего лейтенанта Рошою в парткоме! Ему… назначьте наказание и после этого – под арест!
– Товарищ полковник! Это потрясающе! – кричит из строя Шошу. – Я как раз думал предложить вам это! Я даже записал это вчера в блокнот! Вот, посмотрите!
– Очень хорошо! – кричит командир со скучающим видом.
Вынэту продолжает:
– Вот все, что я хотел вам доложить, товарищ полковник!
– Не густо. Хочу выслушать следующего.
И по очереди «главные по отделениям наблюдения» громко произносят свои рапорты: кто кому угрожал и чем, кто из кадров плохо говорил о командире или партсекретаре части, кто из командиров взводов употреблял алкоголь вчера вечером. Майоры Буреца и Десагэ, старшина Илфован, майор Скарлат разгружали один за другим свои мешки: в чемодане такого-то офицера были обнаружены несколько книг («разве об этом у нас должна болеть голова, товарищи?»), другой пришел с опозданием на собрание, у старшего лейтенанта Русу Лазэра в комнате нашли иностранный секс-журнал, старшина Саке отсутствовал на стройке четверть часа. Время открытого доносительства. Процветающая и всегда прибыльная индустрия доноса работает на полную мощность, стукачи не прячутся, и если раньше эти вещи делались шепотом, с глазу на глаз, сейчас деградация очевидна, и никто не стесняется сообщать во весь голос о пикантных подробностях, подсмотренных исподтишка, обрывки болтовни, подслушанной во время перекура. Ябедничают громким голосом. Открыто показывают – на кого нужно – пальцем. Составляются списки с записями и заметками. Но не следует делать из этого проблемы. Наши предки римляне возвели изгнание из общества в ранг метода правления и с его помощью создали империю. Они изобрели осуждение кого-либо без форм судейства.
Узнаю, что я отдан под наблюдение старшему лейтенанту Лупешу, который как раз докладывает: разве не знает командир, что лейтенант Иоан Пóра проговорил всю ночь со старшинами из транспортного взвода? Почему товарищ командир не спросит самого Пóру, что он там делал до двух часов ночи и о чем он говорил со старшинами Рэтаном, Сэлэвэстру и Штефаном? Командир должен знать, что товарищ Пóра отказался от помощи, которую ему хотел оказать старшина Илфован, а потом спал, положив голову на стол, во время дежурства, и он даже не помышляет о том, чтобы сделать что-то полезное для коллектива части.
– Вы, товарищ капитан Нягое, не имеете ничего доложить?
Капитан-ракетчик Нягое Виктор похож на капитана-политрука Нягое, люди часто их путают, но между ними нет никакой связи. Виктор появился здесь при очень темных обстоятельствах, обвиненный в «халатности по службе», и находится под наблюдением партаппарата части, который непосредственно его «координирует».
Командир повторяет:
– Товарищ Нягое, вы не имеете ничего доложить?
Интеллигентное лицо капитана остается равнодушным, и офицер отвечает, при этом ни один мускул на лице его не дрогнул:
– Нет, товарищ полковник.
Командир глубоко затягивается сигаретой:
– Удивительно. Вы не выполняете партийные поручения?
– Это не партийное поручение!
– Не-е-ет? А что же это тогда?
– Я вам доложу с глазу на глаз.
* * *
В совете чести судят старшего лейтенанта Рошою Николае и капитана Шанку Дана за «вызывающее поведение по отношению к гражданскому персоналу», а точнее, к товарищу Дьякону Марии, экономисту. Иногда солдат-срочников жестоко избивают. Солдат Мадарас Сабо из Харгиты, который на день опоздал из увольнительной, звонит в часть и говорит, что приедет на следующий день. Просит срочно переговорить с командиром части. А тот говорит ему по телефону, что, если он опоздал, то ему лучше повеситься. Солдат кончает жизнь самоубийством, накинув себе петлю на шею, он был найден мертвым в своей квартире. Милиция находит на столе записку, в которой Сабо написал, что свел счеты с жизнью из страха перед подполковником Михаилом. Создается специальная комиссия по линии министерства. Документы и приказ по части переделываются таким образом, что из них следует, что солдат Сабо находился… в отпуске.
Середина ноября 1989 года, и ВФК (Внутренний финансовый контроль) обнаружил, что старший лейтенант Лупеш, командир роты и секретарь партии по батальону, присвоил шестьдесят тысяч лей (около четырех тысяч долларов США) из денег, которые причитались военным-резервистам из нашего батальона. Но деньги присвоил не только он. Министерство приказало провести новое расследование. Михаил, Шошу, Друмеза, Буреца запираются в кабинете вместе со следователями и после целой ночи дискуссий сообщают нам, что «вопрос о товарище Лупеше был рассмотрен на заседании парткома, и он был наказан… получив устный выговор», при этом он продолжит сохранять свои функции и прерогативы. Командиры взводов, которые допустили незначительные нарушения устава, не были никогда такими счастливчиками, как Лупеш. Другие получили серьезные наказания в виде ареста или вычетов из зарплаты только за то, что их солдаты опоздали с возвращением из увольнения.
Приказ по воинской части, который пишу я, полон имен офицеров, наказанных арестом, санкциями и выговорами. «Лицо из гражданского персонала» Хлавашкэ Дан совершает серьезное дорожно-транспортное происшествие, находясь за рулем машины в нетрезвом состоянии. После трех подряд собраний коммунистов и после долгих переговоров с милицией, дело шофера закрывается, и он отделывается… выговором. Возможно, мы живем в год выговоров.
Погибает в результате серьезного ЧП на производстве старший лейтенант Марин Адриан, командир взвода. Ребенок офицера получает после длительного судебного процесса, пенсию наследника размеров пятьсот пятьдесят лей в месяц. Капитан Кирицою снят с должности как «неспособный». Несколько офицеров и младших офицеров подают заявления об увольнении в запас. Среди них старшие сержанты Олтяну Ион и Бургеля Михай, которые угрожают, что если их заявления не утвердят, они покончат собой.
Старший сержант Николае Константин, двадцати одного года, пытается покончить самоубийством в спальне, но его вовремя спасают. Старший сержант Жур Ливиу, сержант Киву Илие и лейтенант Гэджяну Николае заболевают гепатитом. За ними – старший сержант Барбу Ливиу и еще два офицера, госпитализированные с тем же диагнозом.
Временно запрещен любой выход за пределы части, и объявляется «чрезвычайное положение местного значения». Семьи офицеров и младших офицеров продолжают распадаться. Капитан Шаин Дан, старшина Герасим Думитру, старший сержант Якоб Валериу (замечательный младший офицер, специалист по автомобильной части, который иногда расправляет от морщин наши лбы благодаря своему таланту рассказывать разные забавные истории), старший сержант Мазилеску Георге, старшина Киву Иларион и многие другие находятся в процессе развода со своими женами.
Со старшиной Константином Венусом случается серьезное несчастье на стройке, после которого его разбивает паралич. У него двое маленьких детей. «По приказу сверху» приостановлены все повышения в звании. Идет работа по увольнению в запас (как форма наказания, следовательно, со всеми вытекающими отсюда последствиями) около двадцати пяти офицеров и младших офицеров. Самым ходовым словом является «террор».
Двуногие аппараты партии (партаппаратчики), толпы партсекретарей всех уровней и множество комитетов РКП водят нас с одного собрания на другое. Через несколько дней состоится XIV съезд РКП. Во время «трепетных» собраний мы выражаем «согласие» и желание, чтобы товарищ Верховный главнокомандующий Николае Чаушеску был переизбран Генеральным секретарем Румынской коммунистической партии. В завершение мы встаем и поем «Три цвета», «президиум» – в роли дирижера.
– Да пойте же! – кричит командир части. – Это же настоящая культура. Культура, которую ты чувствуешь! Не книги! Я подотрусь всеми книгами и всеми стихами поэтов!
Никто не смеется. Присутствие на партсобрании обязательно. Отдан приказ, чтобы больные тоже участвовали. Госпожа Край Александрина, бухгалтерша, которая была госпитализирована в Центральной военной больнице со сломанной ногой, была доставлена на собрание на носилках. Она сидит на них (носилки поставлены прямо на пол) и стонет от боли. В промежутках между стонами, по просьбе президиума, она тоже заявляет о своем согласии, чтобы товарищ Чаушеску был переизбран на XIV съезде партии. Полковник Матей, Михаил, Друмеза, Шошу и другие члены президиума довольно потирают руки: у нас единогласие, воинская часть согласна с переизбранием товарища Чаушеску, нет ни одного голоса против. Потом мы встаем и снова поем «Три цвета». Товарищ Край не может подняться: она поет, сидя на носилках.
Возвратившись в казарму, мы узнаем, что министр отдал новый приказ: военные кадры могут быть уволены в запас непосредственно командирами частей, с условием, что они сообщат по телефону министру звание и имя наказанного. Увольнение офицера или младшего офицера из армии производится в двадцать четыре часа без какого-либо права на пенсию и с обязательством, чтобы уволенный возместил государству все расходы по обучению, экипировке и т. д. Если даже ты продашь свой дом со всем, что там есть, ты не соберешь нужную сумму!
И, тем не менее, увольнения в запас продолжаются. Речь идет, конечно, не о полковниках и генералах, а о младших офицерах и нижних офицерских чинах. Капитан Велческу находится под следствием военного трибунала за крайне серьезные нарушения, и ему грозят десять лет тюрьмы. Велческу – капитан пехоты, ему тридцать лет, у него маленький ребенок, и живет он в районе Гэвана III в Питешти, где у него есть трехкомнатная квартира. Его жена работает преподавателем в школе там же, в Питешти. На второй день по приезде в увольнительную Велческу столкнулся с тем, что ему в дверь позвонил молодой инженер-стажер из Клужа, который сказал, что получил от примэрии Питешти ордер на подселение в его квартиру. Пораженный, Велческу позвонил в примэрию, и примар спокойно сказал ему:
– Ничего не могу поделать! Таков закон! Вы фигурируете в наших документах с излишками жилплощади, у вас на одну комнату больше, чем составляют потребности вашей семьи, товарищ инженер будет жить в ней. Вы должны его принять.
– То есть этот инженер, направленный вами, будет жить в моем доме, рядом с моей женой, а я буду находиться на «Уранусе» – работать в Доме Республики?
– Так записано в законе, – сказал человек. – Ничего не могу для вас сделать, вы должны с этим согласиться. У вас излишки жилплощади, – настаивал примар.
– И из всех ваших чиновников, владеющих виллами в Питешти, вы нашли именно меня с излишней жилплощадью… Хорошо.
Велческу положил трубку, попросил у инженера ордер, который ему выдала примэрия Питешти, порвал его, затем, зажав в ладони клочки бумаги, вышвырнул их на лестницу, крича инженеру:
– Теперь у тебя нет ордера на жилье в моем доме! Скажи примару, чтобы он засунул его себе в ж…!
Что сделал Велческу? Он нагрубил и опозорил военный мундир. Нанес ущерб престижу военной инстанции. Поставил под сомнение моральный облик женщин нашей социалистической родины. Побуждаемый мелочными и эгоистическими мотивами, проявил себя, как низкий и подлый индивидуалист, ставящий свои личные интересы выше законов страны, нарушил общественный порядок. Еще он допустил неуравновешенное поведение, свидетелями которого стали двое детей из подъезда, а ведь мы, товарищи, должны оберегать детей от сцен насилия, потому что наша коммунистическая партия и вся коммунистическая марксистско-ленинская доктрина сурово запрещают, чтобы взрослые вели себя буйно в присутствии детей, потому что это может на всю жизнь нанести вред личности несовершеннолетнего. А капитан Велческу не учел всего этого, доказательством чему являются и десять жалоб на него, которые соседи по подъезду немедленно подали в милицию. Гнусное и предосудительное поведение капитана Велческу бросило, таким образом, товарищи, неизгладимое пятно на незапятнанную репутацию Трудового отряда номер 4, бросило тень на замечательные достижения нашего трудового коллектива. В глубине нашего коллектива вырос ядовитый сорняк. И мы должны безжалостно и с корнем вырывать такие сорняки из наших рядов!
Вот почему партийный комитет во главе с Шошу немедленно исключил из партии капитана и потребовал его примерного наказания, публично отрекаясь от подобного элемента, который не достоин носить капитанское звание. Потому что наша армия, товарищи, не нуждается в грубых и невоспитанных людях, которые бросают вызов законам и пользуются пошлым языком, оскорбляя других товарищей и растаптывая их человеческое достоинство.
Один сержант-адъютант из 3-го Отряда, по имени Стиклару, вступил в конфликт с солдатом-срочником, которого он огрел черенком метлы по спине, потому что тот напился и чуть не подпалил склад с материалами, где он заснул с зажженной сигаретой в руке. На беду сержанта, солдат оказался сыном «кого-то сверху», и его блат тут же «сработал». Был отдан приказ, чтобы провести «образцовое расследование».
Расследование провела группа «профессионалов» из контрольного персонала министра, которая в течение трех дней допрашивала и солдата, и сержанта, проводя также «следственный эксперимент» позади казармы, где они сделали несколько фотографий, которые воспроизводили «сцену насилия». Мы тоже видели эти фотографии, вывешенные в стенной газете. На них был виден солдат со скучающим видом. Позади солдата был снят Стиклару, который, с седыми взъерошенными волосами, с расстегнутым воротом рубахи и широко открытым ртом, заносит над спиной солдата огромную палку, узловатую дубину, которой можно было бы свалить и лошадь. Младший офицер выглядел отвратительно, у него было преступное выражение лица, и фотография ясно показывала, что Стиклару был «убийцей».
Поскольку мы хорошо знаем Стиклару, старика порядочного, нам не надо было рассказывать, как были сделаны соответствующие фотографии, потому что мы видели на «Уранусе», как делают журналисты такие снимки.
Все же «там, наверху», фотографии произвели впечатление, и Стеклару был уволен в запас без какого-либо денежного довольствия. Жаль его. Ему оставался до пенсии всего один год. Говорят, что фотографии попали на стол к товарищу генералу Илие Чаушеску как… доказательства следствия. Лично я усомнился в этом, но удивительно, как много приписывают этому генералу, нога которого никогда не ступала в нашу колонию.
Начиная с 10 декабря, по городу ходят смешанные патрули, составленные из милиции, гражданских и вооруженных военных. Штаб будто взбесился. Майор Стэнеску Константин останавливает и обыскивает меня, потом удаляется, что-то бормоча. Вечером 15 декабря старшина Илфован врывается ко мне в кабинет и делает обыск в шкафу, в котором практически ничего нет. Тетради на столе перерыты.
– Вы что-то ищете, товарищ полковник? – говорю я с издевкой, а он пытается оттолкнуть меня к стене.
Я не даю ему отпора. Только остерегаюсь, как бы он не ударил меня по голове. Бравый капитан Георгиу Юлиан, дежурный, входит в кабинет, заслышав шум, но, завидев Илфована, спасается бегством. Понятия не имею, что так отчаянно ищет Илфован, но это хороший предлог подать рапорт командиру, чтобы он освободил меня от должности. Вечером меня вызывают в кабинет, где «банда четырех» (Михаил, Друмеза, Шошу и Буреца) собралась в полном составе. У командира землистый цвет лица.
– Ну что, ты написал рапорт, чтобы я тебя заменил в должности?
– Да. И хотел бы, чтобы вы внимательно меня выслушали, товарищ полковник.
– Слушаю тебя.
– Товарищ полковник, я не в состоянии исполнять приказы, которые вы мне отдаете. Я не владею ситуацией. Вы мне приказываете составлять табели, обобщенные или частичные данные, списки, явки, в то время как в моем распоряжении нет документального источника. Я принимаюсь за что-то, потом поступают другие инструкции, я завален множеством заданий и приказов, которые я получаю, и хотя я занимаю эту должность всего две недели, она вызывает у меня отвращение. Сегодня утром ко мне в кабинет ворвался старшина Илфован и стал распускать руки, капитан секуритате Бэлэяну Нае мне угрожал…
– Откуда ты знаешь, что Бэлэяну – из секуритате?
Затем поворачивается к Друмезе, несколько смущенный:
– Бэлэяну Нае – из секуритате?
Друмеза, кажется, в затруднении:
– Ну… нет… но он – их…
– Ну, что тут…
– Другая проблема – служебные записи, – говорю я. – Характеристика сержанта Вэрэряну, находящегося в подчинении капитана Преда Лучиана, не готова и по сей день, а капитан Преда сказал, что он не будет ее делать. И другие офицеры тоже не сдают записи о подчиненных. В моих документах – хаос. Я пришел к выводу, что не обладаю качествами, необходимыми для такой должности, и прошу освободить меня от этой ответственности и отправить обратно во взвод.
– А-а-а, тогда дело серьезно, – говорит командир.
– Слушай, коллега, – набрасывается на меня Друмеза, – ты думаешь, что уйдешь вот так просто, только потому, что тебе заблагорассудится? Где мы находимся? Ты забыл, что ты офицер?
– Ни в коем случае. Но я не думаю, что быть офицером – значит сидеть в кабинете, полном пыли, с решетками на окнах и с пустым металлическим шкафом. Никогда я не понимал, зачем надо кончать военное училище, чтобы потом всю жизнь быть бухгалтером, кадровиком в кабинете по личному составу либо офицером по хозяйственной части.
– А кто же будет все это делать? – спрашивает Буреца.
– Гражданские. Для чего надо было учиться в военном училище – чтобы потом всю жизнь квасить капусту в казарме в качестве офицера по продовольственной части? Это не дело офицера.
– Тогда, согласно твоему мнению, – говорит Шошу, тонко улыбаясь, – и мне как политруку нечего делать в этой должности, так? Ведь и я окончил военное училище. Я должен бы быть в полку или командиром взвода. Так ведь?
– Я не открещиваюсь от того, что сказал раньше. Да, это так! Там должны быть и вы, и такие, как вы.
Друмеза вскакивает со стула, хватается за голову и начинает расхаживать по комнате.
– Боже мой! Боже мой! Мы конченые люди!
Шошу, обращаясь ко мне, говорит:
– В армии пять тысяч политических офицеров. То есть они должны уйти и вместо них прийти гражданские? И откуда партия возьмет пять тысяч пропагандистов для армии?
– Не знаю. Это не мое дело. Это дело партии.
Происходит что-то, что я никогда не думал, что может произойти на «Уранусе». Шошу становится белый как полотно, молниеносно поднимает кулак ко мне, чтобы меня ударить, но в тот же момент командир и Друмеза оба очень громко вскрикивают: «Шошу!» – а Друмеза кидается, чтобы удержать его руку, в то время как тот бормочет:
– Если его не побил Илфован, то я его побью!
Друмеза с силой усаживает Шошу обратно на стул. Командир закуривает сигарету, втягивает в грудь дым и говорит с удивительным спокойствием:
– Шошу, вы читали личное дело Пóры? Говорили с Василиу, партсекретарем из полка Пантелимон?
– Да.
– Неправда, сударь! Лжете! Если бы вы это сделали, вы бы увидели, что Пóра не сказал вам ничего нового в этот вечер. То, что вы слышали здесь и сейчас, в точности слышали Василиу и Гурешан в полку Пантелимон пять лет назад! По этой причине Пóра здесь!
Остальные молчат. Шошу тяжело дышит. Михаил выпускает сигаретный дым из груди и говорит мне:
– Ну, я вижу, товарищ, ничто хорошее к тебе не липнет, черт возьми! Нам нечего с тобой делать! Мы старались тебе помочь, но напрасно. Ты сам этого искал со свечкой. Мы в эти дни составим рапорт министру и попросим твоего удаления из армии. Ступай-ка ты, приятель, в тюрьму или на урановые прииски. Там твое место. Вот так, – закончил он.
Затем – майору Буреца:
– Товарищ майор!
– Слушаюсь!
– Освободи товарища Пóра от должности начальника бюро по учету кадров и передай его в распоряжение ДРНХ. Приходи ко мне – я подпишу приказ! Пусть он остается в кабинете по кадрам, пока не выйдет распоряжение ДРНХ, но пока пусть ничем не занимается.
– Есть!
Я отдаю честь и выхожу из кабинета командира, не в силах поверить тому, что я избавился от этого кошмара. Видишь, значит, можно, видишь, ты можешь освободиться из капкана, в который тебя поймали, надо только, чтобы ты не цеплялся слишком сильно за свою жизнь и тем более за ногу, которая угодила в капкан. Ты отрезаешь ее кинжалом, и точка. Ты остаешься без ноги, но ты свободен. Куда бы я ни попал, это лучше, чем здесь. Даже на урановых приисках. Не все там умирают.
На улице ночь, и в корпусах чувствуется оживление среди людей, вернувшихся с работы. Прохожу между корпусами, поворачиваю к подъезду, открываю дверь, иду в холл и пускаюсь бегом в комнату старшин-транспортников. Открываю дверь и кричу:
– Победа! Я свалил с себя должность кадровика!
Коротко рассказываю им о разговоре с четырьмя. Рэтан, Сэлэвэстру, Штефан и другие слушают меня внимательно.
– Михаил сказал, что я сяду в тюрьму.
– Пусть засунет в тюрьму мать свою! – кричит Сэлэвэстру. – Это же фашист! А почему бы ему не пойти в тюрьму? Ведь он нипочем убивает людей на стройке!
Нику и Янку ставят сковороду на старую электроплитку и режут домашнее сало на деревянной доске. Рядом приготавливают несколько яиц, чтобы вылить их на сало.
– Товарищ лейтенант. Сейчас обязательно оставайтесь с нами. Вот Штефан как раз вернулся из дома и привез палинку. Попробуйте. Огонь!
Как прекрасна жизнь! Как мало надо военному, чтобы почувствовать себя счастливым. Как быстро он забывает об аде, через который прошел, как будто его и вовсе не было. В полночь, сытые и счастливые, мы чокаемся стаканами и поем так, что дрожат стекла на окнах:
Это была, возможно, самая счастливая ночь моей жизни на «Уранусе». Сплю до наступления следующего дня и продолжаю спать все утро. Просыпаюсь поздно, один в комнате. Младшие офицеры уехали давно и накрыли меня своими одеялами. Смотрю в окно. Снаружи идет снег, крупный и редкий, устилая промерзшую землю. Время от времени завывает ветер. Я прислоняюсь носом к холодному стеклу и долго слежу за танцем снежинок, как делал это в детстве. В сковороде на столе еще остались кусочки жареной свинины, а рядом со сковородой стоит солонка с солью в одной чашечке и зубками чеснока в другой. На другом краю стола вижу литровую бутылку с остатками палинки высотой в два пальца и рядом – полбуханки черного хлеба. Я подхожу и сметаю все подряд: сало, яйца, палинку, чеснок. Проглатываю последнюю корочку хлеба, которой я выскоблил сковороду, ложусь в кровать и с довольным вздохом снова накрываюсь одеялами. Слушаю, как снаружи завывает ветер – совсем как в романах Толстого, и снова засыпаю.
* * *
День 17 декабря 1989 года проходит мрачно. Вечером, на собрании кадров в Витане, командир официально объявляет меня «неудачей и жестоким разочарованием в области кадровой политики». На партийном собрании предстоит обсудить, заслуживаю ли я вновь быть назначенным командиром взвода или нет. Но учитывая мое «безответственное поведение», чаша весов, скорее всего, склоняется в сторону «нет». Собрание кончается. Поднимаюсь на второй этаж корпуса М3 и в конце холла вижу Шанку и Ленца. Подхожу к ним и прошу сигарету. Глядя на меня, Шанку говорит другим:
– Смотрите, а вот и разочарование! Хочет выкурить сигарету. Как дела, жестокое разочарование? – спрашивает он с любопытством.
Покончено с днями, когда меня сторонились, как прокаженного. Люди опять смотрят на меня дружелюбно. Я притворяюсь огорченным.
– Я самый плохой офицер в армии. Не гожусь ни на что. Я даже курить разучился. Дайте мне сигарету – может, я вспомню.
– Хорошо, возьми одну и следи за нами, хотя… судя по тому, как ты ее разминаешь… зажигаешь… и втягиваешь дым… не похоже, что ты разучился…
– Нет, разучился, но выучусь быстро.
* * *
День 18 декабря сваливается на нас всей своей тяжестью: сначала срочным собранием кадров, затем – подготовкой к приему будущей партии резервистов, которые прибудут в январе. Я должен явиться в ДРНХ, чтобы дать подробные показания в ходе следствия, которое проводят военные прокуроры. Жду вызова. Вижу, что Михаил все-таки приводит свои угрозы в исполнение, и мне никак не избежать военного трибунала.
И вдруг поезд времени сходит с рельс. Слышится хлопанье дверей и крики: «Кадры – на собрание!» Ботинки стучат по ступенькам лестницы. Командир части взбирается на этажи и выгоняет из комнат офицеров и младших офицеров, вопя, как сумасшедший: «На собрание!»
На улице собраны все кадры, находящиеся в части в этот момент. Сколько-то на стройке. А Михаил, стоящий перед строем, делает объявление, которое нас изумляет:
– Внимание! Начиная с этого часа, вступает в силу позывной боевой тревоги «Раду Красивый»! Армия находится в состоянии войны!
Ночь проходит тяжело. Наступающий день предстает перед нашими взорами своим свинцовым небом. Повсюду говорится о «дестабилизации». 20 декабря солдаты возвращаются со стройки раньше, чтобы слушать выступление главы государства. Картинка в телевизоре имеет похоронный вид, подобно выступлениям в новогоднюю ночь. Глава государства описывает хулиганские действия, которые имели место в Тимишоаре. Мы не можем составить себе ясное представление о происшедшем, практически мы не знаем ничего из того, что происходит за заборами колонии. По окончании выступления мы выходим в холл. Сержант Цику произносит тихим голосом:
– Все, ребята. С нашим коммунизмом покончено.
И его слова звучат, скорее, грустно. Мы же не дети. Все мы родились и жили в мире, который мы называем коммунистическим. Но он не был коммунистическим. Ничего из того, что здесь есть, и из того, что здесь было, не является коммунизмом. Пройдут десятилетия и столетия, пока люди не прояснят всего и не поймут, что здесь было на самом деле. Архивы не будут раскрыты еще долгое время, мертвые из могил не будут кричать, диссиденты останутся в своих ссылках, история, подавленная стыдом насилия, не подаст жалобу и не потребует возмещения ущерба.
Внизу, перед корпусом М3 стоят Друмеза, майор Десага, майор Буреца, Шошу и Михаил и переговариваются шепотом. При виде моего приближения прекращают разговор.
– Что-то случилось, коллега? – спрашивает Друмеза с фальшивой озабоченностью, подозрительно изучая меня взгля дом и держа руки в карманах.
– Нет, – говорю. – Мне тоже любопытно посмотреть, что тут творится.
– Ага, посмотри-посмотри, – подбадривает меня Шошу, двусмысленно поглядывая на других.
Мне хочется схватить его за горло, этого подонка. Возле этих четырех я впервые вижу писаку из финансов, капитана Кирицу, своего рода канцелярскую крысу, который начисляет нам жалкие зарплаты. Он кажется сильно возбужденным, и не знаю почему. Пытаюсь пройти к воротам части, но Друмеза кричит:
– Алло! Алло! Нельзя!
И в тоне этого преступного клоуна есть что-то угрожающее.
Так же тяжело тянется еще один день. Утром 21 декабря 1989 года во 2-й Колонии Витан идут приготовления. Кадры и резервисты собраны перед корпусом по приказу командира.
– Портрет! Портрет! – кричит Шошу.
Принесли огромный портрет президента Чаушеску и бережно прикрепили его к стене. Мы стоим перед ним и словно участвуем в языческой церемонии поклонения идолам.
– Товарищи офицеры, младшие офицеры и солдаты, – произносит командир. – В течение последних дней банды дестабилизирующих элементов проникли в страну с помощью иностранных агентур и хотят оторвать у нас Ардял! В Тимишоаре имели место серьезные столкновения! Не будем слушать подстрекателей! Армия всегда была помощницей партии, ее надежным оплотом и защитницей народа и страны.
Если будет нужно, мы отдадим свою жизнь во имя исполнения этих чаяний! Докажем же, что мы настоящие коммунисты!
Вперед выходит Мария Дьякону, главный экономист, женщина высокая, совсем мужеподобная, в кабинете которой командир части проводит большую часть времени.
– Я обращаюсь к коммунистам – не офицерам! Не младшим офицерам! Для настоящего коммуниста не существуют ни званий, ни должностей! Он готов отдать жизнь за нашего дорогого президента Николая Чаушеску! За партию! За народ! Банды хулиганов хотят дестабилизировать страну и снова привести на наши земли помещиков и хозяев! Мы не можем такого терпеть! Если потребуется, мы будем сражаться с оружием в руках!
Истерический голос женщины напоминает скулеж суки, в которую попали камнем.
– Если потребуется, мы будем сражаться с оружием в руках! – повторяет она визгливым тоном.
И откуда-то из задних рядов какой-то старшина громко произносит:
– Если хочешь, я дам тебе свое оружие, чтоб ты сражалась с ним в руках!
Наступает тишина, и в следующие моменты происходит нечто совершенно невероятное. В задних рядах строя возникает волнение, замешательство вокруг младшего офицера, который только что говорил и которого я теперь вижу: это командир взвода 2-го батальона, но я не могу вспомнить его имя. Шошу, Илфован, капитан Нягое, политрук (не ракетчик) и другие пять или шесть офицеров бросаются в ту сторону и сразу окружают старшину, настойчиво уговаривая его: «Товарищ старшина, товарищ старшина! Успокойтесь! Просим вас, ну, пожалуйста, не нервничайте! Да? Хорошо? Давайте, возьмите себя в руки! Вот, если хотите, пойдемте, мы вам все объясним. Да? Хорошо? Давайте, спокойствие! Да? Да?»
Это вмешательство диспропорционально велико по сравнению с выходкой военного и преследует фактически цель дискредитировать его. Изумленный, тесно зажатый со всех сторон, задыхаясь, младший офицер оправдывается:
– Да что я такого сделал? Что вы имеете против меня? Я спокоен. Оставьте меня, к богу, не приставайте ко мне. Я достаточно спокоен. Что вы хотите? Да что вы ко мне пристаете?
Среди тех, кто окружает и осаждает старшину, настойчиво уговаривая его успокоиться, к моему великому удивлению, я замечаю одного военного-срочника. Это тот негодяй сержант, который в мое дежурство по части сказал, что едет с визитом Илие Чаушеску. Факт для меня невиданный – этот здоровяк девятнадцати лет схватил старшину за ворот куртки и тоже кричит в лад с другими:
– Товарищ старшина, спокойно, да? Успокойтесь! Да?
Капитан Костя, у которого рост под два метра и очень крепкое сложение, выходит со своего места в строю, протягивает левую руку поверх толпы, которая теснится вокруг младшего офицера, просовывает пальцы под воротник сержанта и сжимает ему горло. Задыхаясь, сержант синеет, таращит глаза и обмякает. Костя вытаскивает его из толпы и волочит к задней стороне строя, прислоняет его спиной к цементной ограде, после чего отпускает. Военный-срочник, весь синюшный, вбирает воздух в грудь и молниеносно бросается к Косте с поднятыми кулаками. Одним прыжком я оказываюсь рядом с Костей, который останавливает меня и шипит в лицо сержанту:
– Слушай, тот, на которого ты поднял руку, – старшина, и если ты попадешь в когти к старшинам, тебе никто не поможет – даже тот полковник из военной контрразведки, который привел тебя сюда год назад и сделал сержантом. Ты знаешь, кто. Тот, которому твоя мать-проститутка сосет х… Видишь, мы тоже кое-что знаем о тебе – не только ты о нас. Что? Хочешь драться со мной? Хочешь мне показать, что ты занимаешься боксом у юниоров в «Стяуа»? Давай, попробуй!
– Вы об этом пожалеете! – тяжело дыша, говорит сержант.
– Знаю. Но ты пожалеешь еще больше, если не исчезнешь с моих глаз в три секунды! Раз…
Сержант поворачивается и бросается бежать. Все произошло молниеносно, и я поражен. Командир части, который стоял, не двигаясь, перед строем, видел сцену и спрашивает Костю:
– Что случилось, товарищ капитан?
– А, да ничего. Не беспокойтесь. Один солдат, срочник, не знаю, что он потерял здесь, среди кадров.
Командир оборачивается к старшине, который вызвал переполох и от которого уже отступили те, кто его осаждал:
– Товарищ старшина, госпожа Дьякону говорила, как настоящий коммунист, тебе не следует обижаться.
– Наоборот! – кричит старшина. – Я сказал, что хочу ей помочь! Я дам ей оружие из пирамиды боевой тревоги! Она сказала, что хочет сражаться с оружием в руках!
– А ты не будешь сражаться?
– Мы вам нужны, чтобы сражаться?
– Да. Не забывай, что враги страны только и ждут. Русская авиация уже у восточной границы.
– Ага, русские! Теперь мы оказались способными сражаться. Вы вспомнили, товарищ командир, что мы способны сражаться. До сих пор нас топтали ногами, в нас плевали, увольняли в запас, наказывали, а теперь нас призывают спасать страну. До вчерашнего дня мы были отребьем для товарища полковника Друмезы и неспособными ни на что для капитана товарища Шошу! А теперь вы хотите, чтобы мы были защитниками страны и партии! Тогда пусть идут сражаться товарищ Шошу и товарищ Друмеза.
Слова старшины вызывают в нас потоки невидимых слез, но слезы эти не изливаются вовне, а обрушиваются внутри нас. И мы стоим в строю молча. Не двигаясь. В наших душах такое разочарование, у нас в груди накопилось столько горечи и столько обид, столько ожесточения, что если бы в этот момент в небе появились «Сухие» русских и начали бы нас бомбить, мы бы им закричали: «Dobro pozhalovat’!» Нам было бы наплевать на наши жизни, и мы умерли бы счастливыми, если б знали, что одновременно с нами взлетели на воздух и рассыпались на мелкие части все эти негодяи, которые стоят и смотрят на нас и которые разрушили Румынию.
А капитан Шошу, политрук:
– Уважаемые товарищи! У нас нет иной веры, кроме веры в светлое будущее коммунизма!
Меня так и подмывает закричать: «Что вы, негодяи, сделали из коммунизма и социализма?» А Шошу продолжает:
– Все мы хорошо знаем, сколько претерпели наши предки по причине капитализма! Я выражаю уверенность, что наша армия в любой момент выполнит свой долг! Всем мы обязаны партии! Будем же тесно сплочены вокруг партии и генерального секретаря, товарища Николае Чаушеску, самой светлой фигуры Золотой эпохи!
После него берут слово Друмеза, Десагэ и другие. Но никто уже больше их не слушает, и волнение в наших рядах растет. Кто-то кричит: «Мы хотим читать газеты! Почему нам больше не привозят газеты?» Но нам приказывают войти в корпуса и ждать.
Вести, поступающие из города, ужасающи: проходят манифестации, на которых люди требуют отставки Чаушеску, на Университетской площади флаги порваны, на стенах и на окнах – повсюду надписи «Долой Чаушеску!» и «Долой тирана!».
Ночью нам приказывают потушить свет и не покидать колонию ни под каким предлогом, потому что в городе орудуют группы террористов, которые стреляют из огнестрельного оружия. И вдалеке действительно слышатся выстрелы. Мы спим в части. Кабинет личного состава был превращен в спальное помещение, и мы отдыхаем там ночью – три офицера и четыре младших офицера. Рассвет приносит с собой страхи и беспокойство. В городе раздаются выстрелы и грохот пушек. На улицах офицеров, одетых в форму, бьют или пыряют ножом.
В шесть утра командир вызывает меня к себе.
– Пóра, оденься и поезжай на стройку спросить у генерала Богдана, работаем мы или нет.
– Но вы не можете позвонить? Нам опасно сейчас выходить.
– Выполнять!
– Товарищ полковник, меня застрелят на улице! У меня даже нет гражданской одежды!
– Гражданской одежды? Но ты же офицер, сударь! Как, одеваться в гражданское? Марш на стройку!
– Если правда то, что говорят, то вы посылаете меня на верную смерть!
– Марш на стройку, иначе я тебя пристрелю! – вопит Михаил.
Я выхожу и пытаюсь свернуть к корпусу транспортного взвода, но Михаил догоняет меня и кричит:
– На стройку! Пешком! Без метро! Выполнять!
Выхожу через ворота. Беру курс на хлебный завод «Витан», затем по набережной Дымбовицы, до моста Михая Храброго. Прохожу мимо бойни, выхожу на улицу Вэкэрешти, дохожу до площади Объединения и отсюда вижу стройку. Дом Республики выглядит зловеще. Вдоль бетонного ограждения, которое его окружает, стоят сотни солдат-срочников, один возле другого, с оружием на плечах. Издали доносятся выстрелы и едва слышное скандирование. Вхожу в большие ворота «Урануса». На стройке никто не работает. Мне навстречу выходит капитан Кирицою:
– Пóра, что ты тут делаешь?
– Меня послал командир спросить у генерала, работают ли на стройке?
– Какое там работают, разве ты не слышишь, что творится в городе? И тебя он вот так послал, в форме?
– Да! И я должен срочно вернуться назад, сказать ему!
– Как пойти назад? Что ему сказать, сударь?
– Что не работают.
– Это значит – он болен на голову! Скажи, что уже не работают! Беги быстро назад в казарму, пока не собрались люди на улицах – ведь тебя могут убить, если увидят, что ты в форме и один. Ну и гад же этот Михаил! Беги! Не раздумывай, пока не рассвело и не собрались люди! Вы только послушайте! Работают ли на стройке!
– Тогда я ушел. Здравия желаю!
– Ступай! Обходи людей! Не снимай шинель! Если все же увидишь толпу людей, не беги, иначе привлечешь внимание! – кричит Кирицою мне вдогонку.
Ухожу и проделываю обратный путь. На площади Объединения меня видит большая толпа, собравшаяся тут:
– Хуо-о-о-о! Хуо-о-о-о, армия! Убейте его, как собаку! За ним!
Один камень пролетает у меня над ухом. Бутылка разбивается вдребезги у моих ног. Бегу к набережной Дымбовицы и думаю о том, как сильно любит румынский народ армию страны. Меня настигает «Аро», который резко тормозит возле меня. Из него выходят два офицера секуритате. Один из них достает пистолет из кобуры:
– Стой! Руки вверх! Кто ты? Документы!
Меня спешно обыскивают, спрашивают, где моя часть и что я тут делаю.
– Кто твой командир?
– Подполковник Ликсандру Михаил.
– Как он выглядит?
Описываю его, как только умею. Пистолет кладется обратно в кобуру. Один из них говорит:
– Да оставь его. Это раб с «Урануса». Оставь его к черту! Ступай же в казарму и будь там! Больше не выходи, а то тебя эти убьют!
Он возвращает мне документы, и я бегу к Витану. Забегаю в ворота колонии. Охрана удвоена. Станция громкой связи работает на полную мощность. В холле командования беспорядок, двери кабинетов открыты настежь. Голос диктора радио зловеще звучит в громкоговорителях, сообщая, что «предатель» Миля покончил жизнь самоубийством. Офицеры и младшие офицеры, мы слушаем в холле, не шелохнувшись, не потому, что мы слишком любили министра Миля, а потому, что не понимаем, кого он предал. Только товарищ Дьякону ходит туда-сюда все той же неуклюжей походкой и кричит тем же визгливым голосом: «За работу! За работу, товарищи! Это нас не касается! Партия знает, что делает!»
И партия действительно знает. На пустыре, позади корпусов колонии, под наблюдением Михаила и Шошу солдаты приносят из кабинетов и бросают в огонь груды документов, изъятых из архива. Иногда они выплескивают на них бензин, и языки пламени пляшут по бумажным листам, которые сворачиваются и ползают, как змеи, прежде чем превратиться в пепел. Черный дым поднимается в свинцовое небо.
А часы идут. В воздухе ощущается странное напряжение, незнакомое до сих пор, напряжение нового рода, с которым я не сталкивался никогда. Я отдаю себе отчет в том, что переживаю чрезвычайное событие, может быть, самый важный исторический момент в моей жизни. И вдруг корпуса вокруг взрываются от криков «ура!». Солдаты и офицеры бегут по лестницам. Старшина Павиличану Флоря, танкист-великан, хватает меня за рукав:
– Идите скорее к телевизору, товарищ лейтенант! Скинули Чаушеску!
– Флорикэ! Слушай, Флорикэ! Что ты говоришь?
– Идите скорее! Телевизор – наверху!
И я иду за ним. На втором этаже холл битком набит. Говорит Мирча Динеску по телевизору. На экране видны здание Телевидения и уличные сцены, но из-за шума мне невозможно понять, что говорят. Солдаты прыгают от радости, обнимаются:
– Чаушеску бежал! Чаушеску бежал!
Полный старшина хлопает в ладоши, как ребенок:
– Хватит! Кончено! Мы свободны!
Некоторые сомневаются:
– Да правда ли это?
Старший лейтенант Русу сжимает в объятьях старика капитана Влэдою.
– Если бы ты умер вчера, вот пожалел бы об этом, усы твои прокуренные! Избавился от ареста и от патрулирования! Никто тебе больше не урежет зарплату!
Кто-то начинает кричать:
– Долой тирана! Долой тиранию!
Затем все бросаются срывать со стен портреты Чаушеску и афиши с цитатами из его выступлений!
– Внимание! – гремит голос старшины Илфована.
И он выходит перед нами, с поднятыми руками, прося у нас тишины. И она в самом деле наступает. Но не потому, что об этом просит Илфован, а потому, что мы попросту изумлены. Невероятно, сколько наглости, граничащей со слабоумием, может иметь этот тип.
Внезапно ему отвечают всеобщим осудительным возгласом: «Хуо-о-о-о!», который заставляет дребезжать оконные стекла, но который, кажется, на него не производит впечатления. Ленц пробирается сквозь толпу позади него, хлопает его плечу и делает ему знак, что хочет ему что-то сказать. Те, что стоят спереди, еще более удивляясь при виде лейтенанта, замолкают. Наступает молчание. Илфован, заинтригованный, поворачивает свой корпус к Ленцу, наклоняет немного голову, чтобы его слышать, а Ленц вдруг кричит изо всех сил ему в уши, что слышно во всем корпусе:
– Ху-у-у-о-о-о!
Илфован в страхе подпрыгивает, и все находящиеся в холле разражаются хохотом. Затем он порывается что-то сказать, но старшина Цику Марин, «македонец», упреждает его:
– Заткнись, негодяй, ты всех нас тут отравил! Заткнись, иначе мы засунем тебе в глотку все эти лозунги со стен! Что, тебе их жаль? Погоди, придет и твой черед! Слетел твой хозяин!
В конце концов Илфован исчезает. Сброшены вниз, разбиты и растоптаны портреты Чаушеску, доска со стенгазетой. Никто не имеет понятия о том, что последует дальше и что мы должны делать. Появляется под приветственные возгласы толпы группа транспортного взвода.
– Внимание! – кричит Сэлэвэстру. – Мне приснилось или действительно слетел папаша господина командира и Шошу?
– Не приснилось! Не приснилось! – кричат все.
– Тогда три раза «Хуо!» в адрес свиней, которые испоганили армию!
– Хуо! Хуо! Хуо! – кричим мы.
Сэлэвэстру на мгновение задумывается и, притворяясь, ругает нас:
– Эй, ребятки, но что вы за члены партии!
– Мы не члены! Мы не члены! – кричат все.
Раскрываются двери, и мы выходим на балконы. Машины с трехцветными флагами на капотах быстро проносятся по улицам. Как будто летят по воздуху. Солдаты вышли к воротам, и мы машем им руками. Это взрыв сумасшедшего счастья и радости. Люди в здравом уме, капитаны и старики-старшины ведут себя как дети: смеются, жестикулируют. Капитан Опришан, тоже словно чудом избавившийся от наказания, плачет: завтра он должен был сесть под арест. Командир бежал из части, и никто не знает, где он. Старший лейтенант Лупеш изчез три дня назад, и только сейчас я узнаю, что его брат – начальник секуритате в уезде Алба.
Но в кабинетах командования, за дверьми, находятся другие властители «Урануса». Выжидают. Чего? И я думаю о том, что в центре волны энтузиазма, который охватил нас, заставляет нас смеяться и прыгать от радости, они единственные, кто сохранил хладнокровие, и это меня беспокоит, тем более, что, кажется, никто уже о них не думает. Никто не берет их за шкирку, чтобы вытащить наружу или хотя бы посадить их в комнату под замок. Наше корневое, проклятое наше безразличие и наплевательское отношение, с которым мы забываем обо всем, само говорит за себя. Мы никогда не будем в состоянии совершить настоящую революцию. На протяжении нашей истории мы не были в состоянии хотя бы один-единственный раз поднять серьезное восстание. Все волнения нашего крестьянства превращались в конце концов в обычный бунт, все мятежи заканчивались плачевно и становились, в итоге, сотрясением воздуха. Нам нет равных только в том, чтобы разбивать головы друг другу по пьянке или резать друг друга ножом. И все. Говорю Косте:
– Мы бы могли хотя бы войти в кабинеты этих подонков, которые мучили нас семь лет, взять их и вытащить сюда на улицу к нам.
– И что мы им скажем?
– Не знаю, – говорю я. – Не знаю. Мы бы могли им сказать хотя бы то, что мы можем их отвести куда угодно за корпуса, чтобы повесить их или пристрелить, – произношу я удрученно.
– Они знают, что мы этого не сделаем. И мы этого не сделаем.
– Но, капитан, именно это они сделают с нами, если колесо повернется в другую сторону и Чаушеску вернется назад! Всех нас, кто находится здесь, расстреляют или мы будем гнить в тюрьме весь остаток жизни. Они всех нас прикончат. Я не хочу их убивать. Но хотя бы скажем им, что можем всех их убить в любой момент. Хотя бы свяжем их всех крепко-накрепко и крикнем им: «Вы все время ставили военную дисциплину превыше всего! Куда же девалась теперь эта ваша военная дисциплина?»
Капитан долго смотрит на меня, зажигает сигарету, вдыхает дым и говорит:
– Убить их? Но ты посмотри получше на них: они уже все мертвы. Они умерли давно. Много лет назад…
– Я вижу, что они очень живые! И очень скоро ты в этом убедишься!
И, как будто мои мысли угадали, вдруг слышу впереди голос Друмезы:
– Внимание! Вни-ма-ни-е!
Внезапно наступает тишина. Мы видим перед собой картину, словно пришедшую из других эпох. Полковник Друмеза, капитан Шошу, майоры Буреца и Стэнеску (надсмотрщик из производственного бюро) и доктор Лукач появились перед нами в шинелях, подпоясанных ремнями. К ним прикрепляются только пистолеты, но, возможно, они у них под одеждой и мы их просто не видим. Голубые глаза Друмезы кажутся стальными – похоже, у полковника лихорадка.
– Что это за свинство, господа? – кричит он. – Вы забыли, что мы военные? Не понял! Будьте внимательны! Офицерам немедленно забрать всех военнослужащих в помещения, а всем кадрам собраться внизу на собрание!
И поразительный факт: как будто некоторое время назад не случилось абсолютно ничего, несколько офицеров и младших офицеров выполняют приказы, а потом возвращаются на собрание.
– Товарищи, – начинает Друмеза после того, как мы собрались, – вещи действительно серьезные, но мы не имеем права терять головы! Товарищ Шошу имеет сообщить вам некоторые новости.
– Уважаемые товарищи, – начинает Шошу, – я… не отступлю, я был партсекретарем… Но предупреждаю вас – не горячитесь слишком сильно. В Китае многие оказались с продырявленными черепками за такие вещи. Я вам хочу сказать, что мы получим приказы, – говорит он, делая ударение на три последних слова. – Партия доверяет армии. Она всегда уважала военные кадры. Будьте бдительны, товарищи! Прибудет оружие!
Докажем, что мы офицеры и младшие офицеры. Вот что я вам хотел сказать.
Я смотрю на Костю, и он пожимает плечами. Расходимся. Солдаты загнаны в спальни. Итак, пароход сел на мель и вызваны бурлаки. Но они сумасшедшие! Настоящие безумцы, которых надо вязать! Неожиданно тень глупого сомнения поднимается в моей душе. А что если Революция потерпит поражение?
– Нет, – шепчу я. – Нет. Ни за что.
Далеко в городе слышатся выстрелы. Длинные очереди. Через вечерние сумерки, опустившиеся на улицы, колонны танков проходят с тяжелым лязгом гусениц к центру. Узнаю в крупных цифрах, выведенных на их башнях, обозначение моего полка в Пантелимоне. Мы подходим как зачарованные к забору колонии, мы – это несколько танкистов: я, Павиличану, Леонте Раду. Все мы из танкового рода войск и, несмотря на жалкие условия, в которых мы жили, несмотря на годы труда на стройке, в наших душах осталась, как первая любовь, такая же живая страсть, которая нас подтолкнула когда-то переступить порог военных школ. Призвание загорается в нас, как пламя. Родина в опасности! Наше место не здесь!
– Пóра! Павиличану! Раду! Отойдите назад от забора! Идите в помещения! – кричит Друмеза.
Далеко в городе слышится гул сражений. Я приближаюсь к Друмезе:
– Господин полковник! Прошу вас от всей души! Разрешите мне вернуться к своим!
– Куда же, умник?
– Я заберусь в танк. По улице проходят танки моего полка! Я не могу находиться здесь в то время, как мои…
– Марш внутрь! Идите все к солдатам, немедленно! Вот смотрите, кто еще нашелся, чтобы…
Мы возвращаемся к корпусам. Майор Стэнеску приближается бегом:
– Товарищ полковник, я вооружил охрану дубинками, как вы приказали!
– Очень хорошо! Составьте патрули, которые бы ходили вокруг казарм! Чтобы ни один отсюда не вышел! Ждем приказов! Может быть, в эту ночь мы даже вступим в бой!
По телевизору и радио, не переставая, просят о помощи. Людей созывают защищать здания Телевидения и Радио. Уже сформировано временное правительство. Солдаты и военные-срочники начали роптать: требуют оружия. Один капрал повышает тон на Друмезу:
– Что будем делать, товарищ полковник? Наши братья проливают кровь, а мы…
– Может, и я твою кровь сейчас пролью!
– Да не так, господин полковник, потому как если так…
– Марш отсюда, солдат, еще насражаешься так, что черт тебя заберет! Через два часа вступишь в бой! Насражаешься досыта! И другие будут сражаться! Потому что не тебе справиться со всей этой заварухой! Русские справятся, мать вашу, не вы!
Я восхищаюсь Друмезой. Этот мерзавец достоин моего уважения и зависти. Впервые в моей жизни я ценю его за решительность и уверенность, с которыми он и такие, как он, защищают до последнего момента свои позиции хозяев на «Уранусе», даже если мир рушится, сгорая, вокруг них и они гибнут одновременно с ним.
Все эти канальи, которых можно пересчитать по пальцам одной руки, так сплочены и так уверены в себе, что держатся прямо и непоколебимо, смотрят на нас надменно, действуют изумительно сплоченно и остаются невозмутимыми, несмотря на то, что мир их превращается в хаос. А мы, которых они травят и преследуют, мы, которых несколько тысяч, что делаем мы? Мы ходим вокруг них да около, неуверенные в себе, нерешительные, разобщенные, колеблемся напасть на них, в то время, как они продолжают разражаться ругательствами, угрожать нам, оскорблять нас, орать на нас и относиться к нам с презрением с их позиций абсолютных суверенов. Они не задумались бы ни на секунду, чтобы перебить нас всех до последнего. И это хорошо для них, что они ведут себя так. Потому что, если бы они не вели себя так, мы бы начали кричать на них и относиться к ним с презрением, крепко связали бы их и бросили в какую-нибудь комнату с зарешеченными окнами или, может быть, даже убили их.
Да, Маркс прав, когда говорит, что орудия и смелость сделали нас теми, кем мы сейчас являемся. Старик Маркс прав.
Если бы наши предки не имели мужества слезть с деревьев и не взялись за дубины и булыжники, чтобы убивать, миром сегодня правили бы волки, а на местах, где сегодня стоят наши города, ползали бы полчища змей.
* * *
Проходит еще один день. Гнетущая ночь, разрываемая залпами артиллерии, которые долетают издалека. Все мы, командиры взводов и рот, курим во дворе, собравшись в кучки там и сям, и переговариваемся шепотом. Все мы находимся в режиме боевой тревоги. А это значит, что одно сказанное слово или жест могут тебе как офицеру стоить военного трибунала, который осудит тебя и расстреляет за четверть часа. И не то чтобы мы слишком дорожили своей жизнью, которая давно нам не принадлежит, но никто не хочет умереть именно теперь.
И ночные часы проходят мучительно, как часы агонии умирающего. Затем рядом с корпусами колонии раздаются автоматные очереди. Ближе к центру города слышен приглушенный грохот пушек. Кто в кого стреляет? Три часа ночи. Многие гражданские – мужчины, женщины и дети проходят спешно по улице, по ту сторону проволочной ограды, и делают нам знаки:
– Военные! Идите с нами защищать Телевидение! Позор! Сидите здесь! А еще военные!
Несколько солдат, посланных нами тайком в город, приходят с новостями: появились террористы, которые хотят защитить Чаушеску, поднялась вся столица. Армия сражается с ними. Десятки и сотни офицеров и солдат погибли.
– Бэлэшан, – тихо говорит Мэркучану одному из двух солдат, которые только что вернулись из города, – я послал вас обоих – и тебя, и Коморошану – чтобы вы увидели все своими глазами, а не приходили тут со сказками.
Снова говорит один из солдат:
– Мы видели своими глазами, товарищ капитан, какого черта! Мы не сказки рассказываем. Мы были разведчиками в армии. Мы были за мостом Извор и потом – за Римской площадью. Народу как на свадьбе! Это восстание, что тут говорить! Революция! Мы видели и нескольких мертвых солдат, положенных на площадке.
– А пушки, которые слышны? Что это? Привезли артиллерию?
– Нет. Это стреляют танки. Пришли два танковых полка – один из Пантелимона, из-под Бухареста, другой – с шоссе Олтеницы…
– Это танки из моего полка, – говорю ему.
– Танковый полк Пантелимон? – спрашивает меня Мэркучану.
– Да.
Капитан обращается к солдату:
– И в кого стреляют танки, Коморошану?
– Думаю, что они стреляют наугад. Нет заметных центров сопротивления. Пятью снарядами выстрелили по Национальной библиотеке.
– По Национальной библиотеке? Зачем же они стреляют по библиотеке?
– Не знаю.
В здешних корпусах, начальство поставило «надежных офицеров» патрулировать в холлах, чтобы ни один военный не выходил из спален. Совсем рядом раздаются длинные автоматные очереди. Мы осаждаем капитана Нягое Дору, политрука, помощника Шошу, высокого типа в очках, который снисходит до разговора с нами.
– Господин капитан, – говорим ему мы, несколько человек, – что мы делаем? Спим здесь и едим? Ждем, когда террористы нападут на нас и разнесут нас в пух и прах? Разве вы не понимаете, что один-единственный из них, с несколькими гранатами и автоматом, может разделаться со всеми в корпусе за десять минут?
– Господин капитан, – говорит старшина Цику, который стоит рядом со Штефаном, – если уж погибать, то хотя бы погибнем с оружием в руках, сударь! Как военные! Не с палками в руках! Почему нам не раздают оружие?
– Ну, что вам сказать, ребята, вы что, не видите? Друмеза вроде ждет приказа от командира части. Говорит, что скоро мы получим оружие и будем воевать.
– Где командир, товарищ капитан? Разве такое возможно – бросить воинскую часть, которой ты командуешь, и уйти? Какие приказы мы получим? От кого?
– А-а-а! Постойте, я знаю! – говорит вдруг Сэлэвэстру. – Ясно!
– Что? Что ясно? – спрашиваем мы с любопытством.
– Эх, вы, дураки! Ждем приказов от Верховного главнокомандующего!
Сэлэвэстру настолько серьезен и говорит с таким убеждением, что все мы взрываемся от хохота. Смеется и капитан Нягое, который в последнее время – единственный из партаппарата, кто остался близок к нам. Фактически, он пытается подражать Кирицою. Потом Сэлэвэстру поднимает руку.
– Или, – говорит он нерешительно, – может, командир Михаил пошел сражаться на Телевидение! Э-э-э… защищать Телевидение, я хотел сказать, не воевать против тех, кто там, – повторяет Сэлэвэстру, и снова мы хохочем.
Из темноты вырастает фигура майора Стэнеску. На плече у него огромная дубина.
– Вы слыхали, товарищ капитан?
– Что?
– Чтоб мы были осторожны, что будто бы парашютируются террористы.
– И чтобы мы приготовили дубинки? – с любопытством спрашивает Сэлэвэстру.
Майор в ярости уходит. Расходятся, ругаясь, и младшие офицеры. Остаемся только мы с Павиличану.
– Флорин, – говорю ему, – я сбегу в мой полк.
– Другие сделали это давно, – говорит он.
– Да ну? Кто?
– Ну… Георге Марин сбежал вчера. Вроде получил взвод и воюет на Телевидении.
– Замечательно. Я тоже пойду в свой полк, который в центре. Я раньше видел, как они проходили. Или лучше я пойду на Олтеницу, в Танковую дивизию – она ближе.
Незаметно пробираюсь через ворота колонии и выхожу на улицу. Далеко в городе слышатся беспрерывный лай пулеметов и канонада тяжелых орудий, среди которых различаю грохот 75-миллиметровых пушек. Затем слышу очереди противовоздушных 12,5-миллиметровых пулеметов, доносящиеся со стороны Шоссе Олтеницы, из 4-го сектора столицы, где находится штаб 57-й танковой дивизии, в которую входит и мой полк. Решаюсь пойти туда. Ночь освещается ракетами, которые сгорают в небесной выси.
Смотрю на часы. Почти пять утра. Перехожу улицу. Пробираюсь мимо домов цыганского квартала, дохожу до хлебозавода «Витан» и перехожу мост через Дымбовицу. Здесь как будто тише. Прекратились вдруг и выстрелы. Поднимаюсь по склону к дивизии. На поле с теплицами слева пусто. И вдруг меня охватывает страх. В любой момент меня может кто-то убить. Я допустил большую неосторожность.
Небольшая машина останавливается неподалеку, и несколько человек выскальзывают из нее, как тени. Затем исчезают. Пустая машина остается на обочине, и я прохожу мимо нее. Подхожу ближе к бетонной ограде 57-й дивизии, уже видны входные ворота в часть. Совсем близко снова раздаются выстрелы.
Словно вынырнув из ночной бездны, на другой стороне улицы появляется мужчина крепкого сложения, одетый в черное кожаное пальто, с засунутыми в карманы руками. Как видно, меня не заметив, он идет быстро, но когда его взгляд падает на меня, он замедляет шаг. Я спешу дойти до ворот 57-й дивизии, которые совсем рядом. Мужчина останавливается, внимательно смотрит на меня, и на мгновение наши взгляды встречаются над пустой улицей, освещенной неоновыми лампами на столбах. Потом что-то происходит. Не спуская с меня глаз, незнакомец, стоя на другой стороне улицы, резко вынимает руки из карманов, протягивает их перед собой и несколько раз хлопает в ладоши. И продолжает настойчиво смотреть на меня, как будто ждет ответа.
В эту секунду я инстинктивно понимаю, что речь идет о моей жизни или смерти. И Бог подает мне самую счастливую мысль: я подражаю незнакомцу. Останавливаюсь, вытягиваю ладони перед собой и хлопаю в ладоши, как он. Тип резко возобновляет ходьбу и удаляется. Я снимаю шапку и вытираю пот. Зубы у меня стучат. Не от страха смерти, а от страха дурацкого и бесполезного конца. Потому что в бою велик не страх смерти. На войне одинаково умирают и солдат, и генерал. Смерть на войне воздушна и прозрачна, стальная пуля, которая попадает в тебя, летит к тебе в своей золотистой рубашке из медно-цинкового сплава и касается твоего лба, как луч звезды, взошедшей на синем вечереющем небосклоне. И ты умираешь без боли, еще до того, как коснешься земли. Потому что Бог полюбил солдата и дал ему тяжелую жизнь и легкую смерть. Тебя как военного устрашает мысль не о том, что ты можешь вообще погибнуть, а о том, что ты можешь погибнуть по-глупому, бесполезно, тщетно, что тебя постигнет несчастная судьба, когда ты теряешь жизнь напрасно. Вот что меня ужасает, а не страх смерти.
Подхожу к воротам дивизии. Длинная колонна бронетранспортеров готовится выйти за ворота. В казарме наблюдается невыразимая суматоха. Мои документы проверяет старшина, который спрашивает, что я хочу. Человек смотрит на меня с подозрением.
– Я работал в народном хозяйстве, – говорю. – Я офицер-танкист, и хочу сражаться вместе с танкистами.
– А где вы сейчас?
– Мы находимся в корпусах взаперти, внизу, за Дымбовицей, во 2-й Колонии Витан. Нас туда загнал генерал Богдан, без оружия, без ничего. Никто нам не говорит, что происходит.
Один майор слышит меня и подходит. Говорю ему:
– Господин майор, не нужен ли вам танкист?..
– Нужен, сударь, нужен. Смотрите, нет командиров взвода. Некому следить за погрузкой танковых боеприпасов. Приходите сюда все, какого черта вы там сидите на Витане? К черту этого Богдана! Давайте сюда, в дивизию! Сколько вас там?
– Не знаю, нужны ли вам будут все здесь, – говорю я нерешительно.
– Давайте же, у нас тут много объектов. Сколько вас, военных?
– Ну… около шести или семи тысяч резервистов и срочников и двести кадров.
У майора отваливается челюсть:
– И все танкисты?
– Нет. Разные рода войск. Пехотинцы, летчики, артиллеристы, ракетчики…
Человек присвистывает от удивления.
– Любопытно, – говорит он. – Нам сказали, что в Бухаресте больше нет никаких военных сил, кроме наших танкистов и тех, что из противовоздушной обороны. И что же вы там делаете?
– Сидим в корпусах. Три дня ожидаем приказов. Нам говорят, что мы скоро получим оружие и вступим в бой, но до сих пор мы ничего не получили. У охраны – дубинки.
Между тем к нам подходит подполковник, который, услышав, что я говорю, тоже не верит своим ушам: как, семь тысяч человек заблокированы в Витане? С какой целью?
– Ну, может, готовятся напасть на нас, – ухмыляется майор. – Кто знает?
Вдруг я становлюсь для них подозрительным. Майор спрашивает меня:
– Вас здесь кто-нибудь знает?
– Да. Господин майор танковых войск Ценя.
Майор обращается к старшине:
– Сообщи Цене, чтобы подошел к воротам.
Через пять минут вижу, как статная фигура моего бывшего командира батальона в Пантелимоне вырастает в дверях.
– Ты его знаешь, Ценя? – говорит майор, показывая на меня.
Майор Ценя осматривает меня своими глазами навыкате – лицо, которое я очень хорошо знаю. За свою жизнь я отравил ему немало дней, по моей причине он навлек на себя огонь критики всех политруков полка, но он никогда и ни за что меня не наказывал. Только время от времени говорил мне со вздохом: «Ах, Иоане, если начнется война, то она начнется по твоей вине!» Смотри-ка, началась и война.
Ценя продолжает таращить на меня глаза, потирая бороду, небритую два дня, закуривает сигарету, с удовольствием затягивается и потом говорит:
– Я его не знаю, сударь. Думаю, что это террорист. Я бы сказал, что его надо отвести за казарму и расстрелять.
И, черт бы его побрал, у него ни тени улыбки на лице, ни малейшего колебания в голосе, его не выдает ни один жест, только в глазах блестят два еле заметных огонька.
Рука другого майора медленно скользит к кобуре с пистолетом, и привратный старшина отступает на два шага, не сводя с меня глаз.
Майор Ценя ухмыляется, но когда видит, что все встревожены, кричит им:
– Пропустите его, сударь! Не пугайтесь, я пошутил! Я его знаю, он был командиром взвода у меня в Пантелимоне! Эти забрали его на «Уранус» несколько лет назад.
Майор, обращаясь к Ценя:
– Возьми его и посмотри, что с ним делать. Поставь его в расчет. Слышишь, Ценя? Мы тут умираем под пулями, а генерал Богдан держит на Витане, в резерве, тысячи военных!
– Гм…
Я ухожу с Ценя. В какой-то момент он говорит мне по дороге:
– Вот смотри, какие я ошибки делаю. Что я не мог, Иоане, избавиться от тебя сейчас? Такая оказия мне не скоро теперь подвернется. Ведь я отлично придумал, что тебя не знаю, они бы тебя отвели за казарму, расстреляли, и точка. И спал бы я спокойно.
– Да нет, совсем не спали бы спокойно, – говорю я. – Ночью я бы превращался в призрака и стягивал с вас одеяло!
Ценя останавливается, смешно расставив ноги и снова таращит на меня глаза.
– Ты можешь! – восклицает он. – А представляешь, как меня е… ли эти после того, как ты уехал, и сколько взбучек я получил от политруков и от Гурешана? Типа почему я не обращал внимания на тебя… откуда у тебя такие идеи? Знаешь, что они занижали мне оценки и срезали мне прибавку к зарплате?
– Вы добрый человек. И если вы бросите курить, то точно попадете в рай, – подбадриваю я его.
И майор отвечает со вздохом:
– Не знаю, насколько хорошо будет в раю! Еще не встречал человека, который бы там побывал.
– Господин майор, а что происходит? Ведь я ничего не знаю.
– Как, что происходит? Политруки скинули Чаушеску.
– Зачем?
– Чтобы они могли воровать еще больше, чем воровали до сих пор. У них дворцы, виллы, машины. Как ты можешь быть коммунистом со всем этим? У кого машина, хочет две! А если у него две машины, то он хочет три! А у кого есть дом, хочет иметь два! Потому как одного ему не хватает! Куда, ты думаешь, все это ведет? А впрочем, хорошо, что они так сделали со стариком!
– И что же теперь будет с нами?
– Что будет? Да все в стране пойдет прахом.
– Кто сейчас руководит?
– Да… политруки. Ты видел бы этих змей, какие они сегодня стали революционеры! О коммунизме и слышать не хотят!
И Ценя разражается хриплым смехом курильщика. Через некоторое время успокаивается. Он говорит, что дивизия была атакована и бой продолжался всю ночь. Двое военных убиты и другие четверо ранены. По приходе в командование, получаю каску, автомат, боеприпасы и взвод, который я должен развернуть прямо перед главным входом. Чувствую, как мало-помалу вхожу в роль. Я собираю командиров групп и даю приказ, чтобы солдаты углубили боевые гнезда, которые они вырыли вокруг здания командования в своем секторе. Ко мне подходит офицер, и я с удивлением узнаю в нем моего бывшего коллегу по училищу, лейтенанта Маноле Алиодора. Где-то пронзительно звучит горн и слышатся крики:
– По местам! Тревога!
Приказываю приготовиться к бою, и военные бегут на свои позиции. Сильнейший огонь сметает кустарники, за которыми мы укрылись. Кто стреляет? Мне не удается понять. Видно, как странные тени пробегают за бетонной оградой, которая отделяет часть от улицы. Одна из пуль вонзается в землю совсем рядом со мной. Другая задевает мне каску. Открывается наш ответный огонь. Приклад автомата отдает мне в плечо, отыскивая тени, которые исчезают. Потом кто-то кричит:
– Прекратить огонь!
Горн трубит прекращение огня, и у меня странное ощущение, что я нахожусь на учебных стрельбах на полигоне и мы играем в опереточную войну. Наблюдатели, расположенные на здании командования, торжественно объявляют, что осаждавшие отступили, скрывшись в люке канализации. Меня хлопает кто-то по плечу:
– Вас зовет господин полковник Думитриу.
– Думитриу?
– Да. Секретарь парторганизации дивизии.
Поднимаюсь на ноги из позиции для стрельбы лежа, в которой нахожусь. Партийный секретарь Думитриу, с каской на голове и пистолетом на бедре, стоит поодаль и смотрит на меня с таким же холодком во взгляде, какой у него был всегда. Он не протягивает мне руку и лишь произносит:
– Пóра, по какому случаю у нас?
Вопрос застигает меня врасплох. Я не успеваю прийти в себя, потому что Думитриу продолжает:
– Видишь ли, дружище, ты ведь в экономике. Ты кого-нибудь поставил в известность, что уходишь оттуда?
– Да, но меня не хотели оттуда отпускать, господин полковник.
– И как же ты пришел без разрешения? Дорогой товарищ, ты знаешь, что означает дезертирство? Там ты включен в план. Как ты объяснишь свое отсутствие в части?
Я остаюсь в совершенном изумлении. Следовательно, политрук не заинтересован в том, чтобы я сражался бок о бок с коллегами из моей дивизии. Он заинтересован только в том, чтобы я как можно скорее отсюда ушел. Вернулся туда, куда меня послала партия. И снова я испытываю ощущение, что вся эта революция несет в себе что-то искусственное и срежиссированное. Политрук удаляется все той же покачивающейся, таинственной походкой. Между тем подходит майор Ценя.
– Готово! Я поговорил, чтобы на тебя был оформлен приказ по части и чтобы тебя восстановили в правах. Будешь обедать здесь, у нас. Ты снова в своей дивизии. Да, это крепко!
– Что именно?
– Да… будто бы русские готовятся сюда вступить. Я слышал, как эти, при командовании, говорили. Вот твое временное удостоверение. Но что случилось?
– Я не могу больше оставаться. Полковник Думитриу обратил мое внимание, что, возможно, меня отдадут под суд за… дезертирство. Потому что я явился сюда без разрешения моего начальства в Витане. Дескать, нужно, чтобы я вернулся в Витан… потому что мы включены в план…
Ценя молчит. Потом говорит:
– Я же тебе сказал, политруки заправляют всем. Никто не знает, что у них на уме. Если он тебе так сказал, то лучше ступай назад. Эти способны на все.
Я прощаюсь и проделываю обратный путь в Витан. И по мере того, как приближаюсь к нему, испытываю противоречивые чувства. Итак, имеет место революция, но не кто угодно может за нее сражаться. Можешь стать революционером, но только с разрешения. Как у Караджале: «Пусть и предательство, но мы об этом должны знать заранее!» Можешь бороться против диктатуры, но только если подашь рапорт и тебе его утвердят. В противном случае ты дезертир! По тебе плачет военный трибунал! Ты начинаешь идти по следам тех, кого уже нет в живых. Можешь быть героем, но надо быть героем, у которого все документы в порядке.
Думитриу сказал мне, что на Витане я «включен в план». А если и вся революция тоже была включена в план? Да не может быть, говорю я себе. Такое невозможно. Это означало бы, что ты заранее программируешь, кому жить и стать героем, а кому умереть и стать жертвой.
И вот я думаю: но почему бы это было невозможно? Разве мы не живем под знаком военного людоедства? Разве не шагали наши начальники по нашим трупам на пути к новым званиям и должностям?
В своих мемуарах (которые ходили подпольно, в самиздате, и которые я читал, будучи еще гражданским) Хрущев описывает ту ужасную сцену, виденную им в колхозе на Украине, охваченной голодом. Женщина, у которой было три ребенка, разделывала ножом в своей хате труп одного из них и говорила: «Мы съели Харечка, и нам хватило на две недели. Сейчас засолим Ванечку, и нам хватит надолго вперед. Потом видно будет. Хотя бы Андрюшка останется жить».
Почему бы и нашим политрукам так не думать. Может быть, они и говорят в глубине своей души: «Сейчас отправим под суд военного трибунала Пóру за дезертирство. Может, даже его расстреляем. Это отвлечет внимание на долгое время. Потом видно будет».
В Витане ворота 2-й Колонии открыты, а за ними полковник Друмеза и капитан Шошу курят и как будто меня поджидают.
– Откуда вы идете, сэр? – спрашивает меня Друмеза с иронией. – Мы уже приготовились записать тебя в дезертиры.
Возле них стоят капитан Кирицэ из бухгалтерии и старший лейтенант Попа, пехотинец, начальник бюро младших командиров. Капитан Шошу берет меня за ворот и шипит мне на ухо:
– Слышишь, если я вам всем не перережу глотку, то я буду не я!
– Господин капитан, вы порвете мне куртку, – говорю я спокойно.
– Никаких «господин», понял! – говорит он, отпуская мой ворот. – Никаких «господин»! Пока я товарищ капитан! Потом видно будет! Марш на собрание!
Слова капитана не очень меня впечатляют, ясно, что система сотрясается до основания и что ожесточенная борьба между двумя ужасными силами ведется где-то в неведомых небесных твердях, в мире радиоволн, телефонных проводов и передач телевидения, помимо наших голов, но неизвестно, кто выиграет и кто проиграет, и один фрагмент угроз капитана звучит у меня в голове снова и снова, один и тот же: «Потом видно будет». И внезапно перед глазами встает украинка из мемуаров Хрущева, которая разделывает труп своего ребенка.
В то же время я должен быть честен с самим собой: с военной точки зрения я допустил ошибку. Если бы я был на месте капитана, а он на моем, я бы поступил так же. Но что же нас ждет дальше? Вот мы опять собрались, как овцы, по воле нескольких типов, тех же самых, которые год за годом провеивают нас, как комбайны в своих ситах провеивают зерна обмолоченной пшеницы. И никто из нас ничего не говорит. В гробовом молчании мы, все кадры, снова собираемся перед корпусом. Спрашиваю шепотом Сэлэвэстру, что случилось.
– Предательство! – кричит он голосом, который меня пугает.
И все стоящие вокруг толкают его и шепчут ему, чтобы он молчал, но вдруг старший лейтенант Рошою взрывается:
– А почему мы должны молчать? Вы ходили в кабинет командира и видели, что портрет Чаушеску снова стоит на столе, на своем месте? Друмеза запретил нам его убрать. Нас всех держат здесь! Четыре военных части находятся здесь и ждут! Чего? Кого мы ждем? Пока не вернется Чаушеску?
– А ну как вернется! – отвечают смехом несколько человек, набравшихся смелости. – Что, мы не должны закончить Дом? Потому он и вернется!
Впереди начинает говорить Друмеза, очень уверенный в себе, рядом с ним стоят Буреца и Лукач:
– Уважаемые товарищи! Не понимаю, что с вами. Некоторые из вас забыли, что принесли присягу верности? Партии? Народу? Позвольте. Мы забыли, что мы воины, офицеры, или кто, к черту, мы есть?
Расхаживает, насупленный, перед строем, заложив руки за спину. Потом останавливается и резко поворачивается к нам.
– Господи! Господи! Говорить плохо о товарище Николае Чаушеску, который вывел нас в офицеры… младшие офицеры… нас одел, обул, сделал нас людьми. Вы слыхали: возьмем в руки оружие и будем сражаться. Против кого? Да мы бы до сих пор пасли свиней и убирали за коровами, если бы не было товарища Чаушеску.
– Товарищи военные! – вступает доктор Лукач. – Пусть никто не воображает, что все так просто. Потом будет присуждено много… премий за то, что мы сейчас делаем. Вот тогда будет действительно видно, кто выполнил свой долг, а кто нет. Вы увидите, товарищи, что офицеров будут уважать. То, что было до сих пор, не повторится. У офицеров будут и деньги, и обмундирование. Армия будет богатой. Ее будут уважать – не то что было до сих пор. Пусть будут выключены немедленно все громкоговорители, все телевизоры и все радиоприемники в части! Пусть каждый занимается своим делом! Повесьте на место все портреты, которые были сняты! Будьте готовы ответить на призыв партии!
Потом слово берет майор Буреца, начальник штаба:
– Приказываю немедленно вывести всех солдат и заняться боевой подготовкой. Обо всех отсутствующих офицерах пусть будет доложено прямо в министерство. Скоро министром обороны будет назначен генерал Милитару. Думаю, вы о нем слыхали: офицеров и младших офицеров он поедает живьем. Все отсутствующие будут немедленно уволены в запас. Желаю успехов, товарищи!
Хочет взять слово и Шошу, но внезапно в рядах собранных кадров раздаются громкий свист и возгласы:
– Хуо, предатели! Хуо, предатели!
Группа Друмезы, Шошу и Буреца начинает колебаться. Штабисты в нерешительности. Мое сердце бьется с особой силой. Друмеза и иже с ним ходят по лезвию бритвы. Если бы в этот момент мы оказали малейшее сопротивление, отодвинули бы их в сторону, железное кольцо, которое сжимает нас все эти годы, лопнуло бы, и мы бы взяли инициативу в свои руки. В одну секунду те, что стояли перед нами, стали бы ничем иным, как тряпичными куклами. Если бы один из наших боевых капитанов – Мэркучану, Костя или Шанку – вышел бы вперед и прокричал: «Внимание! Начиная с этого момента, я здесь командую!», нам бы ни до кого больше не было дела, мы бы все присоединились к нему и вслед за нами четыре тысячи солдат перешли бы на нашу сторону. Но капитаны наши молчат и тоже колеблются. Кто-то все-таки выходит вперед. Это не капитан и даже не лейтенант. Это старший сержант Олтяну. Он кричит Друмезе, который смотрит на него растерянно:
– Господин полковник, террористы атаковали теплостанцию Витан! Мы, солдаты из транспортного взвода, идем на ее защиту! Кто с нами, пусть подойдет сюда!
По крайней мере тридцать кадров присоединяются к младшим офицерам. И я вместе с ними. Капитан, которого я не знаю, тоже выходит вперед и просит, чтобы те, кто хочет защищать Телевидение, подошли к нему. Очень многие присоединяются к капитану. Типично для румын! Революция как единое движение уступает место «церквушкам» – маленьким группам, кучкам. В любом случае хоть что-то. Это большой шаг вперед. Мы разделились на две группы, но обе действуют независимо от командования части. Мы порвали с нашими притеснителями, с которыми осталось всего несколько человек.
Друмеза пытается что-то сделать и что-то сказать, но его никто не слушает, и лицо у него наливается кровью – и у него, и у Шошу. И, наверное, это все же лучше. Мы не запачкали своих рук, прикасаясь к ним, и они страдают больше, чем если бы мы их расстреляли.
В нашей группе старший сержант Олтяну пытается установить порядок. Он приближается ко мне и говорит:
– Господин лейтенант, вы здесь старший по званию. Возьмите на себя командование.
– Ленц! – кричу я.
– Да!
– Иди сюда! Давай посмотрим, о чем речь.
За воротами высокий, худой человек, у которого я проверяю документы, говорит нам:
– Господа, теплостанция рядом, вы ее знаете, она в трехстах метрах отсюда, и она в опасности.
– То есть? – спрашиваю.
– По ней стреляют, не знаем, кто. Нам не с кем ее защищать! Наши рабочие падают с ног от усталости – они не спали двое суток. Если теплостанция выйдет из строя, рухнет вся система, тогда и Телевидение вырубится. Ваши начальники… мы говорили с ними… Будто бы их не интересует…
– Да нет же – интересует! – говорю.
И Ленц, подхватывая на лету мою мысль:
– Чтобы вырубилось Телевидение!
И все мы начинаем смеяться. Но время не до смеха. Я спрашиваю человека:
– У вас есть оружие?
– Оружия сколько хотите! Это оружие Гражданской обороны. Людей нет.
– Боеприпасы?
– Есть и боеприпасы.
Я возвращаюсь и, ради проформы, кричу в сторону Друмезы, который хмуро стоит среди своих, в стороне, возле стены корпуса:
– Господин полковник, вы нам разрешаете пойти защищать теплостанцию?
– Нет!
– Тогда знайте, что мы идем туда. Если что, пришлите за нами.
– Это меня не интересует! Вы дезертиры! И вы, и те, кто уходят к Телевидению. Я доложу генералу Богдану!
Но я его больше не слушаю.
– Пóра, – говорит Ленц, – нас тридцать человек. Взвод.
Я возвращаюсь к ним. И внезапно осознаю, какую огромную ответственность я взял на себя. Не знаю, куда иду, и очень возможно, что эти люди не все вернутся назад. Я смотрю на них и говорю:
– Вы понимаете, что вступаете в бой?
– Да! – отвечают все хором.
– Идем защищать теплостанцию?
– Да!
– Тогда да поможет нам Бог! Направо! Шагом марш!
И к нам на ходу присоединяются старшина Цику, старший лейтенант артиллерии Георге Адриан и другие кадры. Преодолеваем пробежкой расстояние до теплостанции. Получаем оружие со склада патриотических дружин, находящегося в здании теплостанции, и входим в расположение. Мы, офицеры и младшие офицеры, учреждаем штаб и устраиваем оборонительную систему вокруг объекта, согласно военным правилам. Устанавливаем наблюдательные пункты на здании. Роем укрытия для стрельбы. Устанавливаем линию связи. На гражданских из патриотических дружин все это производит впечатление: «Вот это совсем другое дело!» И они беспрекословно подчиняются приказам.
– Надо держать под контролем линию железной дороги, – говорит мне Ленц. – В случае отступления организуем оборону вдоль линии вагонов.
Кабели трансформаторов и линии электропередачи издают странное шуршание в ночной тишине, как будто бы тлеет сам воздух. Слышно, как где-то далеко лают собаки и высоко в небе пролетает реактивный самолет в направлении к северу от столицы, медленно продвигаясь среди звезд. Если бы на нем не было треугольника из белых огней и синего мигающего огня позади, то мы могли бы его спутать с другими звездами. Ночь угрожающе расстилается вокруг нас, гул города нарастает вдалеке, как будто стон моря под штормом, и на этом фоне различаются глухие удары минометов. Где-то совсем близко от нас раздаются выстрелы.
– Погасите сигареты и фонари, – говорю я быстро.
Затем мы, офицеры и младшие офицеры, собираемся и переговариваемся шепотом. Быстро расходимся каждый в свой сектор. Вдруг над энергетическим комплексом взвивается ракета и загорается вверху, в сердце ночи, разделяясь на три красные звезды, которые начинают спускаться над нами, становясь все ближе и ближе, отбрасывая кровавый отсвет смерти. Не мы выпустили ракету, не знаем, чья она, но, согласно военному коду, она объявляет об атаке.
Мы бросаемся в укрытия для стрельбы или попросту залегаем на земле, прилаживая приклады автоматов к плечам. Все новые и новые ракеты зажигаются в сердце ночи, и вдалеке, среди столбов высоковольтной линии, видно, как скользят тени. Нажимаю на курок автомата. Его приклад отдает мне в плечо. Я открываю огонь инстинктивно, одновременно с другими. Пули, выпущенные нами, ищут в темноте движущиеся тени. Получаем слабый ответ. Пуля попадает рядом со мной в камень и сухо отлетает в ночной воздух.
Потом перестрелка стихает. Наши люди хорошо укрыты и не тратят попусту боеприпасы, что показывает нападающим, что они имеют дело с профессионалами.
Какое-то время стоит тишина. Затем начинают лаять пулеметы и автоматы из 57-й таковой дивизии на Шоссе Олтеницы, которые сражаются, возможно, обороняя свое командование. И снова начинается перестрелка между нами и теми, кто ходит вокруг нас кругами и пытается взломать нашу линию обороны то справа, то слева.
Но наша оборонительная система действует, пресекая попытки прорыва по всей линии фронта, и меня охватывает чувство радости и удовлетворения: гляди-ка, без телефонов и связных – мы держимся! Не смотря на «отлучение от оружия», мы все-таки остались воинами! Несмотря на годы мрака и унижения, мы все-таки остались бойцами!
Снова наступает тишина. Сохраняем позиции в напряженном ожидании. Слева от меня слышу голоса и вижу, как подходят два младших офицера.
– Нужны военные в Доме Республики, – говорят мне.
– Откуда вы знаете?
– Друмеза прислал сказать. Сказал, чтобы вы явились на Витан.
– А здесь?
– Мы останемся.
– А, пойду только я один.
– Да. Но и другие тоже.
– Ты слышал, Ленц. Остаешься здесь.
– Остаюсь.
Я передаю оружие и боеприпасы гражданскому из патриотических дружин, еще раз инспектируем с Ленцем оборонительную линию объекта, и я говорю ему:
– Ну, смотри. Думаю, что мы хорошо закреплены в расположении. Постарайтесь не дать себя отсюда выбить.
– Ни в коем случае. К тому же скоро утро. Уже четыре часа. Через два-три часа рассветет.
Прощаюсь с Ленцем и отправляюсь в Витан. Друмеза ждет меня у ворот и говорит:
– Ступай в Дом Республики. Там командир и другие. Иди туда и сражайся там, – мрачно говорит он, – раз уж ты так хочешь быть героем.
На Витане мы много теряем времени на организацию. Голос Друмезы звучит нейтрально. В конце концов он хмуро протягивает мне трехцветную повязку и говорит, чтоб я повязал ее на руку. Снаружи нас ждет машина, в которую мы садимся, нас несколько человек.
Поворачиваю голову, чтобы посмотреть назад. Корпуса мрачны и молчаливы, с погашенными огнями, а за ними светлеет небо и бледнеют звезды.
Сажусь в машину, и шофер заводит мотор. Впервые мы отъезжаем к 1-й Колонии, не подталкиваемые никем в спину и не испытывая гнетущего чувства, что нас ждет новый день труда и рабства, а одержимые горячим желанием дышать воздухом свободы на земле, которая никогда не была свободной, – на «Уранусе».
Шофер поворачивает ключ в гнезде зажигания, и машина заводится. Солдат открывает настежь ворота. Рассветает.
* * *
Дежурства сменяются быстро. Я командир патруля. Ночью Дом Республики освещен, как факел. Моя миссия состоит в том, чтобы патрулировать вокруг него в сопровождении солдат. Так приказал Михаил. Фактически это глупость. По Дому ведется стрельба из многоэтажек на проспекте, погруженных во тьму, а я нахожусь на свету – идеальная мишень, и по мне стреляют. Отвечать я не могу, оружие, которое ношу на плече – это пэпэша, устаревший и неисправный. Это все, что могла предложить мне, офицеру, армия для защиты. И я убежден, что если завтра я уйду на фронт, то все с тем же негодным пэпэша. Потому что это в традиции румынского государства – отправлять на фронт своих военных неэкипированными и без оружия. И все же те, из патриотических дружин, дали нам хорошее оружие, когда надо было защищать теплостанцию.
Таинственные люди, что в многоэтажках на проспекте (кто бы это был?), стреляют по нам, но нас не убивают. Ясно, что они не хотят нас убивать, иначе бы они давно вычистили нас – и меня, и солдат, которые со мной. Это по-злодейски жестокая игра. Два раза я иду к Михаилу и говорю ему, что не имеет никакого смысла нам так подставляться на светлом фоне Дома, и каждый раз он приказывал мне продолжать патрулирование.
И я продолжаю патрулировать в ожидании смерти. Не знаю, кто стреляет из многоэтажек на проспекте, и пули свистят над моими ушами. При каждом шаге, который я делаю, я говорю себе: «Это последний шаг!» Но соблюдаю приказ.
В какой-то момент свет в Доме гаснет, и огромное здание погружается во тьму. Потом свет зажигается снова. И я, выполняя тупой и преступный приказ, продолжаю перемещать в зоне обстрела свое тело, у которого, если оно будет убито, я прошу прощения, потому что это тело было хорошим и выносливым, оно служило мне верой и правдой долгие годы, если болело, то редко, я валял его в грязи в годы военного училища, оно дышало цементной и каменной пылью, я бросал его в шинели на снег, я держал его на дожде и морозе, я давал ему пить дешевый и дрянной алкоголь, я сбросил его с лесов и переломал ему ноги, оно победило все болезни и воскресло к жизни из смерти и каждый раз снова пускалось в путь, страдало, ждало, надеялось. Ночи напролет я не давал ему сна, я заставил его выкуривать тысячи плохих, влажных и горьких сигарет, я кормил его консервами с просроченной годностью, целые годы оно потребляло еду, которая была хуже того табака, что я курил. Но оно никогда не предало меня, моя улыбка осталась прежней, мое костлявое и худое лицо с выпирающими скулами не изменилось, золотистый блеск моих тигровых глаз, который завораживал женщин, не погас. У меня было хорошее тело, тело настоящего мужчины, тело воина. И теперь преступный приказ преступного командира требует от меня, чтобы я выставлял его на свет и чтобы его застрелили. Тяжелое, старое и неисправное оружие оттягивает мне плечо, как будто я несу на нем крест, а земля под моими подошвами кажется мне склоном Голгофы.
Где-то далеко, в промежутках между автоматными очередями, раздается пение колядки. Уже перевалило за полночь. Вереница грузовиков проходит по полукруглой площади позади бетонной ограды. У них флаги, продырявленные посредине, которые развеваются на ночном ветру. Машины полны молодых людей, которые поют, и, доехав до стройки, начинают скандировать: «Чаушеску, марш, долой!/Этот Дом не твой!/Эти строили палаты/Офицеры и солдаты!»
Слушаю их, и чувство боли и горечи пронзает мне душу, как посторонний плач, издаваемый строительными лесами или землею, по которой я ступаю: «Эти строили палаты/Офицеры и солдаты!» – отдаются слова, как постепенно затихающее и исчезающее в ночи эхо.
Сколько уже часов я здесь? Я потерял чувство времени. Кажется, что я оторван от мира и всего, что меня окружает. Больше не стреляют. Там, внизу, впереди меня, вдоль линии ограды, находится отряд защитников – кадры, офицеры и, прежде всего, младшие офицеры. Они залегли в укрытиях для стрельбы, вырытых в земле.
Утренний ветер, холодный, резкий и колючий, развевает полы моей шинели, но я стою прямо под его напором, чувствую, как он с силой толкает меня в грудь, но не может сдвинуть с места. Солдаты тоже застыли неподалеку. Медленно спускаюсь по склону к военным. Вижу, как блестят каски находящихся там, как они поворачивают головы в мою сторону. Молодой военный мастер Кэпэцынэ подходит ко мне и спрашивает меня с любопытством:
– Ваш автомат стреляет, господин лейтенант?
– Нет. Он неисправен. Думаю, что у него нет бойка.
– И наши тоже не стреляют. Ни один не стреляет!
Внизу, на широком проспекте, по обе стороны, молодые липы и тополя, принайтованные проволокой к земле, чтобы не поломались, качаются на свистящем ветру. Жилые корпуса проспекта кажутся черными крепостями. Вихрь свистит в строительных лесах и встряхивает их. Потом вдруг затихает.
Сквозь дымчатую мглу видно, как медленно, с потушенными фарами продвигается машина. Из динамиков, установленных на ней, раздается громкий голос, который повторяет одну и ту же фразу: «За тяжкие преступления, совершенные против румынского народа, обвиняемые Чаушеску Николае и Чаушеску Елена были приговорены к смерти. Приговор приведен в исполнение… За тяжкие преступления, совершенные против румынского народа…»
Фраза повторяется до бесконечности, автоматически. Мы слушаем ее молча, и как будто перед нами с гулом рушатся тяжелые ворота мрака. Смотрю на рассвет нового дня. Каким-то он будет? Какими-то будут дни, которые наступят? Но в любом случае эти дни наступят, на душе у меня грустно, и эта грусть останется еще надолго…
* * *
В одно зимнее утро 1991 года, когда солнце освещало промерзшую землю, я подошел к Дому Республики. У меня было единственное желание – воткнуть зажженную свечку в землю «Урануса».
Накануне вечером шел снег, потом снегопад превратился в дождь, потом снова подморозило, и теперь замерзшие лужи сверкали, как зеркала, под холодными и ослепительными лучами утреннего солнца.
Я поднял глаза к небу. Далеко за городом – явление странное и почти не встречающееся зимой – повисла гигантская арка радуги, и мне вспомнились тогда слова Господа: «… Явится радуга в облаке; и Я вспомню завет Мой, который между Мною и между вами…; и не будет более вода потопом на истребление всякой плоти» (Бытие, 9, 14–15).
Подойдя со стороны проспекта, лицом к Дому Республики, я направился к левому краю, где в конце бетонной ограды, на углу, находились ворота, через которые можно было войти, и дорога, ведущая вверх по склону, к самому входу в здание. Я толкнул тяжелые железные ворота и переступил за них к сторожевой будке с открытой дверью. В будке находились жандарм и военный-срочник. Солдат вышел мне навстречу.
– Входить нельзя!
О солдаты всех времен! О солдаты, откуда бы они ни были, как они похожи между собой! Он стоял навытяжку передо мной, с оружием на плече, а глаза его были ясные и голубые, как небо.
– Входить нельзя, – повторил он, удивляясь тому, что я гляжу на него с улыбкой. – Запрещено, добавил он на этот раз более слабым голосом.
– Я недолго, – сказал я. – И не войду в Дом.
Я сделал несколько шагов. Вытащил из кармана свечку. Присел на колени, с трудом воткнул ее в замерзшую землю и зажег. Я оставался так некоторое время, глядя на пламя. Потом встал, направляясь к выходу.
Солдат поспешил вперед и открыл мне ворота.
– Здесь кто-то умер? – уважительно спросил он.
– Да. Многие.
– Военные?
– Нет. Рабы…
Я вышел за ворота.
По зимнему утреннему воздуху я направился быстрым шагом к станции метро «Извор», ступая по тротуару, вдоль бетонной ограды.
Подошвы моих ботинок гулко отдавались на подмерзшем настиле. Солнце с бесподобным блеском поднималось в небе, ослепляя меня светом своих лучей. На улице было пустынно. Слева от меня виднелся Дом Республики. И между ним и мной расположилась бетонная ограда, вдоль которой я шагал, казавшаяся бесконечной. Я шел, задумавшись, и в голове у меня пробуждались давние воспоминания, неясные чувства, впечатления, которые, казалось, были мною забыты. Но в это утро, которое вроде бы не было ничем потревожено, даже ни одна машина не проехала, откуда-то издалека раздался голос, как сквозь сон, он долетел до меня, и я остановился как вкопанный, не понимая, откуда он шел и почему казался мне знакомым.
Глаза ломило от солнечного блеска, у меня изо рта валили клубы пара, и я снова услышал, как кричали, уже не один, а несколько голосов:
– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!
Голоса, хотя отдаленные и слабые, раздавались с такой четкостью, что я вздрогнул.
– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! – послышалось снова.
Я обернулся и посмотрел назад, но там никого не было. Дом Республики стоял в полном молчании, и в нем не было заметно никакого движения, площадь и улица были пусты. Я вновь посмотрел вперед. И тогда я увидел, как мираж – взвод. Он был в нескольких метрах передо мной. Воздух колыхался, как фата-моргана, призраки солдат маршировали по улице, ступая по воздуху и не касаясь ногами земли, их прозрачные силуэты пропускали свет через себя, но не давали контурам растаять, их просвечивающие тела зажигались от холодного солнечного огня и выделялись на прозрачных полотнах утра. Когда на ходу они поворачивали головы, я видел их лица, будто отраженные в волнах фонтана или неспешно текущей речушки. Там были все, кто последовал за теми, кого больше нет в живых: Роатэ из Ясс, Лемнару из Турды, Окняну из Клужа, Влэдяну из Ботошани, Янку из Вылчи, Сэчану из Олта, Теодор из Тулчи, Вэляну, Пьетрару…
Я слышал, как колышутся на марше их ряды, как отстегнутые пряжки ремней на касках ударяются на ходу о пуговицы курток, как их ботинки ступают по земле, я видел их тела, напряженные от усилия шагать в ногу… И я вскричал, изменившись в лице от волнения:
– Я здесь, солдаты! Рядом с вами! Идите, не останавливайтесь!
И я поспешил за ними, пытаясь их догнать. Я знал тогда, что буду с ними постоянно, во все дни и ночи, годы, века и тысячи веков, до тех пор, пока стены Дома Республики не рухнут, до тех пор, пока Христос не явится к нам во второй раз, чтобы судить и живых и мертвых. Аминь!