27. Существует ли закон эволюции? Законы и тенденции
У концепций, которые я назвал иронатуралистическими, много общего с ан/пмнатуралистическими концепциями. Например, на них влияет холическое мышление, и возникают они из ложного понимания методов естественных наук. Поскольку это попытка плохой имитации методов естествознания, их можно назвать сциентистскими теориями (в смысле профессора Хайека). Яронатуралистические концепции характерны для историцизма в той же степени, что и амтемнатуралистические; возможно даже, что они для него более значимы. Например, центральным для историцизма является убеждение в том, что в задачи социальных наук входит открытие закона эволюции общества, позволяющее предсказать его будущее (взгляд, изложенный в разделах 14–17). Именно та идея, что общество в своем историческом развитии проходит через ряд периодов, с одной стороны, заставляет противопоставлять изменяющийся социальный мир и неизменный физический мир и тем самым ведет к антинатурализму. С другой стороны, из этого взгляда рождается гаронатуралистическая и сциентистская вера в так называемые «естественные законы последовательности», — вера, которую во времени Конта и Милля поддерживал успех долгосрочных предсказаний астрономии, а в не столь отдаленные времена — дарвинизм. Так что недавняя мода на историцизм — лишь отзвук моды на эволюционизм — философию, которая стала влиятельной во многом благодаря скандальному столкновению блестящей научной гипотезы об истории земных животных и растений и древней метафизической теории, оказавшейся частью господствующей религии: Эволюционная гипотеза есть не что иное, как объяснение множества биологических и палеонтологических наблюдений, например подобий, существующих между различными видами и родами, с помощью допущения об общем происхождении родственных форм"1 Эта гипотеза — не универсальный закон, даже если она использует для своих построений некоторые универсальные законы природы, такие, как законы наследственности, отбора и изменчивости. Скорее, это частное (единичное или отдельное) историческое утверждение. (Такое же по статусу, как утверждение: «Дедом Чарлза Дарвина и Фрзнсиса Гальтона был один и тот же человек».) Это так, несмотря на то, что термин «гипотеза» употребляется для описания универсальных законов природы. Не следует забывать, что довольно часто мы используем этот термин в совершенно другом смысле. Например, гипотезой можно было бы назвать предварительный медицинский диагноз, хотя такая гипотеза носит единичный и исторический характер и не относится к разряду универсальных законов. Иначе говоря, гипотетический характер законов природы не означает, что все гипотезы являются законами. Исторические гипотезы, как правило, — не универсальные, а единичные утверждения об индивидуальном событии или ряде таких событий.
Но существует ли закон эволюции? Может ли существовать научный закон в смысле Т. Хаксли, который писал: «Только равнодушный философ… может усомниться в том, что закон эволюции органических форм рано или поздно завоюет науку, — закон неизменного порядка в той великой цепи из причин и следствий, звеньями которой являются все органические формы — и древние, и современные».
Полагаю, что на этот вопрос следует ответить отрицательно. Поиски закона эволюции не имеют никакого отношения к научному методу — ни в биологии, ни в социологии. Доводы мои очень просты. Эволюция жизни на Земле или человеческого общества — уникальные исторические процессы. Предположим, что такой процесс происходит по всякого рода причинным законам — например, законам механики, химии, наследственности и изменчивости, естественного отбора и т. д. Однако описание этого процесса будет не законом, а единичным историческим утверждением. Универсальные же законы, по словам Хаксли, касаются некоего неизменного порядка, т. е. всех процессов определенного рода; и хотя возможно, что наблюдение одного-единственного случая приведет нас к формулировке универсального закона или, если повезет, мы случайно натолкнемся на истину, ясно, что сформулированный таким или любым другим способом закон должен быть проверен прежде, чем он будет принят наукой. Однако мы никогда не сможем проверить универсальную гипотезу или найти закон природы, приемлемый для науки, если ограничимся наблюдением одного уникального процесса. Наблюдая один уникальный процесс, мы не сможем даже предвидеть его развитие в будущем. Самое тщательное наблюдение за одной развивающейся гусеницей не позволит предсказать ее превращения в бабочку. В применении к истории человеческого общества — а именно она нас здесь интересует — этот аргумент был сформулирован, например, Фишером: «В истории видят план, ритм, предначертание… Я вижу лишь смену одного явления (emergency) другим… лишь один огромный факт, в отношении которого, в силу его уникальности, не может быть обобщений…»
Что можно на это сказать? В принципе те, кто верит в закон эволюции, могут занимать две позиции. Можно (а) отрицать точку зрения, согласно которой эволюционный процесс уникален, или (б) утверждать, что в эволюционном процессе, даже уникальном, есть направление, тенденция или вектор, и что мы можем сформулировать гипотезу о характере этой тенденции и проверить эту гипотезу на опыте. При этом позиции (а) и (б) не исключают друг друга.
Позиция (а) восходит к очень древней идее жизненного цикла — рождения, детства, юности, зрелости, старости и смерти, — применимого не только к животным и растениям, но и к обществам, расам и даже «миру в целом». Это учение использовано Платоном в его интерпретации заката и упадка греческих городов-государств и Персидской империи. Им также воспользовались Макиавелли, Вико, Шпенглер, а совсем недавно профессор Тойнби в своем внушительном сочинении «Постижение истории». С его точки зрения, история повторяется, и законы жизненного цикла цивилизации можно изучать так же, как мы, например, изучаем жизненный цикл определенного вида животных?? Из этой концепции следует (хотя ее творцы вряд ли об этом догадывались), что возражение, обращающее внимание на уникальность эволюционного или исторического процесса, теряет свою силу. Не стану отрицать (как этого не делал, я уверен, и профессор Фишер), что история может иногда и в чем-то повторяться, а параллели между историческими событиями, такими, как возникновение тираний в Древней Греции и в наше время, могут оказаться важными для исследователя социологии политической власти. Все эти случаи повторения связаны с обстоятельствами, которые весьма отличаются друг от друга и способны оказать значительное влияние на дальнейшее развитие событий. Поэтому нет серьезных причин ожидать, чтобы какое-то явное повторение продолжалось параллельно своему прототипу. Так, если мы верим в закон повторяющихся жизненных циклов (вера, обретенная в аналогических спекуляциях или, быть может, унаследованная от Платона), то будем находить его историческое подтверждение на каждом шагу. Однако это не что иное, как просто метафизическая теория, которая только кажется подтвержденной фактами, — фактами, которые при более внимательном рассмотрении оказываются выбранными в угоду тем самым теориям, которые они должны проверить.'.
Обращаясь к позиции (б), к вере в то, что мы способны увидеть и экстраполировать направление или вектор эволюции, прежде всего заметим, что она оказала влияние на некоторые циклические гипотезы, представляющие позицию (а), и использовалась для их поддержки. Профессор Тойнби, например, выдвигает в поддержку позиции (а) следующие взгляды, характерные для позиции (б): «Цивилизации — не статические состояния общества, это динамические движения эволюционного характера. Они не просто не стоят на месте, но и не могут пойти вспять, не нарушая собственного закона движения».
Здесь налицо почти все элементы, характерные для позиции (б): идея социальной динамики (а не социальной статики}; идея эволюционных движений обществ (под влиянием социальных сил); идея векторов (directions) (и хода, и скоростей) таких движений, которые принято называть необратимыми, их изменение нарушало бы законы движения. Все выделенные курсивом термины перенесены в социологию из физики, что вызвало ряд недоразумений, весьма грубых, но очень характерных для сциентистского злоупотребления физическими и астрономическими примерами. Конечно, за пределами историцистского цеха" эти недоразумения не нанесли большого вреда. В экономике, например, термин «динамика» (ср. модный теперь термин «макродинамика») прижился, и это должны признать даже те, кому он не нравится. Этот термин ведет свое происхождение от попытки Конта применить к социологии существующее в физике различение статики и динамики, — попытки, представляющей собой величайшее недоразумение. Ибо общество, которое социолог называет статическим, аналогично физическим системам, которые физик назвал бы динамическими (хотя и стационарными). Типичным примером служит Солнечная система; это прототип динамической системы в физическом смысле; но поскольку она повторяется (repetitive), или «стационарна», не растет и не развивается, не претерпевает никаких структурных изменений (за исключением тех, которые не входят в сферу небесной динамики и которыми можно здесь пренебречь), постольку она может быть отнесена к тем социальным системам, которые социолог назвал бы статическими. Этот момент весьма важен в связи с притязаниями историцизма, ибо успех долгосрочных астрономических предсказаний всецело обусловлен этим повторяющимся, а в социологическом смысле статическим характером Солнечной системы, — тем, что мы можем пренебречь любыми симптомами исторического развития. Было бы ошибкой полагать, что эти динамические долгосрочные предсказания, касающиеся стационарной системы, обосновывают возможность крупномасштабных исторических пророчеств, касающихся нестационарных социальных систем.
Сходные недоразумения возникают при применении к обществу других физических терминов. Иногда от этого нет никакого вреда. Что вредного, например, в том, чтобы назвать изменения в социальной организации, в методах производства и т. д. движением^ Мы пользуемся метафорой, и при этом довольно обманчивой. Ибо, говоря о движении тела или системы тел в физическом смысле, мы не имеем в виду, что рассматриваемое тело или система претерпевает какое-либо внутреннее или структурное изменение, но только — что оно изменяет свое положение относительно некоторой (произвольно выбранной) системы координат. Социолог же под движением общества подразумевает некоторое структурное или внутреннее изменение. Соответственно, он будет объяснять движение общества силами, в то время как с точки зрения физика объяснению подлежат только изменения в движении, а не движение как таковое. Идеи о скорости социального движения, о его пути, или о ходе, о векторе также не вредны, пока их используют для передачи некоторых интуитивных впечатлений; но если они заключают в себе хоть какую-то научную претензию, то превращаются в сциентистский или, точнее, холический жаргон. Конечно, любое изменение измеримого социального фактора — например, рост народонаселения — можно графически представить в виде следа, как путь движущегося тела. Однако в такой диаграмме не отображается то, что люди имеют в виду, говоря о движении общества. Следует учесть, что и «стационарное» народонаселение может испытать радикальное социальное потрясение. Конечно, можно соединить любое число таких диаграмм и создать единую многомерную схему. Но и в такой объединенной диаграмме мы не увидим путь движения общества: она не сообщает нам ничего, чего бы не было в единичных диаграммах вместе взятых, и представляет не движение «общества в целом», но только изменение отдельных его аспектов. Идея о том, что общество, подобно физическому телу, может двигаться как целое по определенному пути и в определенном направлении, есть просто холическое недоразумение '.
Надежда на то, что можно найти «законы движения общества», подобные Ныотоновым законам движения физических тел, зиждется именно на этих недоразумениях. Поскольку не существует движения общества, в любом смысле подобного или аналогичного движению физических тел, не существует и законов его движения.
Но, скажут нам, вряд ли кто-нибудь усомнится в существовании направлений или тенденций социального изменения: такие направления может вычислить любой статистик. Разве они не сравнимы с Ныотоновым законом инерции? Ответ состоит в следующем: эти тенденции существуют, более точно — их допущение часто служит полезным статистическим приемом. Но тенденции — это не законы. Суждение о существовании направлений является экзистенциальным, а не универсальным. (В универсальном законе, с другой стороны, ничего не говорится о существовании; напротив, как было показано в конце раздела 20, в нем утверждается о невозможности тех или иных вещей.) Суждение о существовании (в определенное время и в определенном месте) направления было' бы единичным историческим суждением, но не универсальным законом. Практическая значимость этой логической ситуации весьма высока: мы можем основывать научные предсказания на законах, но мы не можем (и это известно всякому статистику) основывать их на том, что тенденции существуют. Тенденция (возьмем в качестве примера тот же рост народонаселения), которая сохранялась сотни и даже тысячи лет, может измениться за десятилетие, и даже за еще более короткий срок.
Законы и тенденции весьма отличаются друг от друга'. Несомненно, именно привычка путать тенденции и законы, а также интуитивное понимание того, что такое тенденции (такие, как технический прогресс), легли в основу центральных концепций эволюционизма и историцизма: Do непреложных законах биологической эволюции и 2) о необратимых законах движения общества. Из этой путаницы и этой интуиции родилась и концепция Конта о законах последовательности, до сих пор не утратившая своего влияния.
Знаменитому различению, проведенному Контом и Миллем, между законами сосуществования, «соответствующими» статике, и законами последовательности, «соответствующими» динамике, можно дать вполне рациональную интерпретацию: есть законы, в которые не входит понятие времени, и есть законы, в формулировку которых понятие времени входит (например, законы о скоростях) Однако Конт и его последователи имели в виду нечто иное. Говоря о законах последовательности, Конт подразумевал последовательность «динамических» рядов явлений в том порядке, в каком мы их наблюдаем. Далее, важно понять, что «динамических» законов последовательности, как их себе представлял Конт, не существует. Их нет в динамике (Я говорю именно о динамике.) Ближе всего к ним в естествознании (может быть, их Конт и имел в виду) — естественные периодичности, такие, как сезоны, фазы луны, затмения или, скажем, качание маятника. Но эти периодичности, в физическом смысле динамические (хотя и стационарные), в Контовом смысле назывались бы «статическими»; в любом случае, вряд ли это законы (поскольку они зависят от конкретных условий, преобладающих в Солнечной системе; см. следующий раздел). Я буду называть их квази-законами последовательности.
Решающим моментом здесь является следующее: хотя любая актуальная последовательность явлений и происходит согласно законам природы, важно осознать, что практически ни один ряд, скажем, из трех или большего числа причинно связанных конкретных событий не подчиняется какому-то отдельному закону природы. Если ветер раскачал дерево и Ньютоново яблоко упало на землю, никто не станет отрицать, что эти события можно описать в терминах причинных законов. Но не существует какого-то одного закона, такого, как закон тяготения, или даже одного множества законов, которые могли бы описать актуальную или конкретную последовательность этих причинно связанных событий; помимо закона тяготения, нам следовало бы привлечь законы, объясняющие силу ветра, качание ветки, напряжение в черешке яблока, деформацию яблока при падении на землю, последующие химические процессы и т. д. Никакую конкретную цепь (sequence) или последовательность событий (исключая такие примеры, как движение маятника или Солнечной системы) нельзя описать или объяснить каким-либо одним законом или одним определенным множеством законов. Не существует ни законов последовательности, ни законов эволюции.
Конт и Милль считали свои исторические законы последовательности законами, определяющими цепь исторических событий в порядке их актуализации. Милль говорил о своем методе, что он «состоит в попытке с помощью изучения и анализа общих фактов истории открыть… закон прогресса; каковой закон, будучи установлен, должен… позволить нам предсказывать будущие события так же, как это происходит в алгебре, когда уже из первых членов бесконечного ряда становится понятным принцип регулярности их образования и мы можем предсказать, каким будет весь остальной ряд вплоть до любого члена». Сам Милль относился к этому методу критически; но при этом (см. начало раздела 28) полностью признавал возможность открытия законов последовательности, аналогичных законам математической последовательности, хотя и выражал сомнения в том, может ли «порядок последовательности… которую мы видим в истории, быть «строго единообразным», так чтобы его можно было сравнить с математическим рядом».
Итак, не существует законов, определяющих последовательность таких «динамических» рядов событий. С другой стороны, существуют тенденции, имеющие такой «динамический» характер, например рост народонаселения. По-видимому, их-то Милль и имел в виду, когда говорил о законах последовательности. Подозрение это подтверждается самим Миллем, называющим свой исторический закон прогресса тенденцией. Обсуждая этот «закон», он выражает «веру… что общая тенденция есть и будет, за случайными и временными исключениями, тенденцией к лучшему, — тенденцией в направлении более счастливого и совершенного состояния. Это… теорема науки» (социальной науки). То, что Милль всерьез обсуждает вопрос, вращаются ли «явления человеческого общества» «по орбите» или они движутся поступательным образом «по траектории»,' соответствует этому фундаментальному неразличению законов и тенденций, а также холической идее, согласно которой общество «движется» как целое, скажем наподобие планеты.
Не хотелось бы, чтобы меня неправильно поняли. Конт и Милль несомненно внесли величайший вклад в философию и методологию науки; в особенности это касается Контова анализа законов и научного предсказания, критики им эссенциалистской теории причинности и совместной с Миллем концепции единства научного метода. Но что касается исторических законов последовательности, то это просто набор плохих метафор.
28. Метод редукции. Причинное объяснение. Предсказание и пророчество
Критика концепции исторических законов последовательности в одном важном отношении не доведена до конца. Как я пытался показать, «векторы», или «тенденции», которые историцисты усматривают в последовательности событий, называемых историей, не являются законами. Я также указал, почему тенденцию, в отличие от закона, нельзя использовать как основу для научных предсказаний.
Из историцистов на такого рода критику смогли бы ответить только Конт и Милль. Милль признал бы, что существует путаница с законами и тенденциями. Но он напомнил бы нам, что сам критиковал ученых, принимавших «единообразие исторической последовательности» за истинный закон природы, и специально подчеркивал, что такое единообразие — «лишь эмпирический закон» (термин не очень удачный) и не может считаться надежным, пока «через согласование априорной дедукции с историческим свидетельством» он не получит статус истинного закона природы. Он бы напомнил нам, что даже сформулировал «императивное правило — никогда не переносить обобщений из истории в социальную науку, если для этого нет достаточных оснований», т. е. если обобщение не дедуцировано из естественных законов, установленных независимым образом. (Милль имел в виду законы «человеческой природы», т. е. психологию.) Эту процедуру сведения исторических и иных обобщений к некоему множеству законов большей общности Милль назвал «обратным дедуктивным методом» и защищал его как единственно правильный метод истории и социологии.
В этом возражении есть свой резон. Если бы нам удалось свести тенденцию к множеству законов, тогда мы могли бы использовать ее, подобно закону, как основу для предсказаний. Поэтому такой редукции, или обратной дедукции, еще недостаточно, чтобы устранить различие между законами и тенденциями. Сила этого возражения проявляется также в том, что метод «обратной дедукции» дает верное (хотя и бессвязное) описание процедуры, используемой не только в социальных, но во всех науках, и в гораздо большей мере, чем это полагал Милль.
И все же моя критика сохраняет силу, и неразличение законов и тенденций не может быть принято. Но для того, чтобы показать это, требуется тщательный анализ редукции, или обратной дедукции.
Во всякий момент развития науки перед ней стоят те или иные проблемы. Она не может начинать с наблюдений или с «совокупности данных», как считают некоторые методологи. Прежде чем мы начинаем собирать «данные», уже должен существовать интерес к данным определенного рода. Вначале была проблема. Проблема, в свою очередь, исходит из практических нужд или научных и донаучных убеждений, которые по той или иной причине нуждаются в пересмотре.
Возникает же научная проблема, как правило, из потребности в объяснении. Следуя Миллю, будем различать два случая: объяснение индивидуального, или единичного, специфического события и объяснение некоторой регулярности, или закона. Милль формулирует это следующим образом: «Индивидуальный факт считается объясненным, если указана его причина, т. е. установлены закон или законы… согласно которым он случается. Так, возникновение огня объяснено, если доказано, что он возник из искры, попавшей в горючие материалы; подобно этому, закон… считается объясненным, если указаны закон или законы, частным случаем которых он является и из которых его можно дедуцировать». Объяснение закона есть случай «обратной дедукции» и, следовательно, важен в нашем контексте.
Миллево объяснение объяснения или, лучше сказать, причинного объяснения в главных моментах вполне приемлемо. Но для некоторых целей оно недостаточно точно; и это играет немаловажную роль в интересующем нас здесь вопросе.
Причинное объяснение некоторого специфического события заключается в дедукции утверждения, описывающего это событие, из посылок двоякого рода: во-первых, из универсальных законов и, во-вторых, из единичных, или специфических, утверждений, которые можно назвать специфическими начальными условиями. Например, мы причинно объясняем разрыв нити, когда обнаруживаем, что эта нить могла выдержать груз всего в один фунт, а на ней было подвешено два фунта. Анализ этого причинного объяснения выявляет в нем две составляющие: (1) гипотезы, имеющие характер универсальных законов природы; в этом случае мы имеем утверждения: «всякой нити данной структуры s (определяемой материалом, толщиной и т. д.) соответствует вес w такой, что она порвется, если подвесить любой груз, превышающий w»; и «для всякой нити структуры s, соответствующий вес w, равен одному фунту». (2) Специфические (единичные) утверждения — начальные условия, относящиеся к данному событию; в этом случае у нас могут быть два утверждения: «это — нить структуры s,» и «груз, подвешенный на нити, равен двум фунтам». Таким образом, мы имеем две составляющие, утверждения двух родов, которые вместе дают полное причинное объяснение: (1) общие утверждения, имеющие характер естественных законов, и (2) специфические утверждения, касающиеся особого рассматриваемого нами случая, которые называются «начальными условиями^. Далее, из универсальных законов (1) мы можем дедуцировать с помощью начальных условий (2) следующее специфическое утверждение (З): «эта нить порвется». Это заключение (3) мы можем также назвать специфическим прогнозом. Начальные условия (точнее, ситуация, которую они описывают) обычно считают причиной рассматриваемого события, а прогноз (или, скорее, событие, описываемое прогнозом) — следствием; например, подвешивание двух фунтов на нити, способной выдержать один фунт, было причиной, а разрыв нити т- следствием*.
Этот абзац, содержащий анализ причинного объяснения специфического события, является почти точной цитатой из моей книги «Logic of Scientific Discovery», section 12. Сегодня я склоняюсь к тому, чтобы определять «причину», беря за основу семантику Тарского (которой я не знал, когда писал данную книгу): (единичное) событие А считается причиной (единичного) события Б, если и только если из множества истинных универсальных утверждений (законов природы) следует материальная импликация, в которой левый член обозначает А, а правый член — Б. Подобным же образом можно определить и понятие «научно признанной причины». О семантическом понятии обозначения см.: R. С а г п а р. Introduction to Semantics (1942). По-видимому, определение может быть улучшено, если использовать «абсолютные понятия», по выражению Карнапа. — О некоторых исторических предпосылках, касающихся проблемы причинности, см. примечание 7 к главе 25 моей книги «The Open Society and Its Enemies».
Причинное объяснение является научно приемлемым в том случае, когда универсальные законы проверены и подтверждены, а также когда имеется независимое свидетельство в пользу причины, т. е. начальных условий.
Прежде чем перейти к анализу причинного объяснения регулярностей или законов, замечу, что из нашего анализа (объяснения единичных событий) следует несколько выводов. Во-первых, нельзя говорить о причине и следствии как о каких-то абсолютах; некое событие является причиной другого события — его следствия, — если рассматривать его в свете некоторого универсального закона. Однако эти универсальные законы зачастую столь тривиальны (как в нашем примере), что мы относимся к ним обычно как к чему-то само собой разумеющемуся. Во-вторых, использование теории для предсказания некоторого специфического события является просто одним из аспектов ее использования для объяснения этого события. И поскольку мы проверяем теорию, сравнивая предсказанные события с событиями, которые произошли в действительности, наш анализ также указывает, каким образом можно проверить теорию. В каких целях теория используется — для объяснения, предсказания или проверки, — зависит от наших интересов, а также от того, какие утверждения мы считаем само собой разумеющимися или непроблематичными, а какие — подлежащими дальнейшей критике и проверке. (См. раздел 29.)
Причинное объяснение регулярности, описываемой универсальным законом, несколько отличается от [причинного] объяснения единичного события. С первого взгляда может показаться, что эти случаи аналогичны и что закон должен быть дедуцирован из (1) некоторых более общих законов и (2) определенных специфических условий, которые соответствуют начальным условиям, но не являются единичными и относятся к ситуации определенного рода. В данном случае это не так, ибо условия (2) должны быть сформулированы в законе, который мы желаем объяснить; в противном случае этот закон будет противоречить (1). (Например, если с помощью Ньютоновой теории мы желаем объяснить закон, согласно которому все планеты движутся по эллипсам, то должны вначале сформулировать в этом законе условия, при которых он будет истинен, — например, таким образом: «Если ряд планет, достаточно удаленных друг от друга, чтобы не испытывать почти никакого взаимного притяжения, движутся вокруг гораздо более тяжелого, чем они, солнца, тогда каждая из них движется, по эллипсу, с солнцем в одном из фокусов этого эллипса». Иными словами, формулировка универсального закона, который мы желаем объяснить, должна включать все условия его истинности; в противном случае мы не можем считать его универсальным (или, как говорил Милль, безусловным). Соответственно, приличное объяснение регулярности состоит в дедукции закона (содержащего условия, при которых эта регулярность выполняется) из некоторого множества более общих законов, проверенных и подтвержденных независимым образом.
Сравним теперь нашу трактовку причинного объяснения с той трактовкой, которая была предложена Миллем. Мы увидим, что пока речь идет о сведении законов к более общим законам, т. е. о причинном объяснении регулярностей, большой разницы между ними нет. Но, когда Милль обсуждает причинное объяснение единичных событий, ясного различия между (1) универсальными законами и (2) специфическими начальными условиями он не проводит. Вызвано это тем, что термин «причина» употребляется им в недостаточно ясном смысле, под причиной Милль имеет в виду то единичные события, то универсальные законы. Покажем теперь, как это влияет на объяснение, или сведение тенденций.
То, что редукция или объяснение тенденций логически возможны, не вызывает никаких сомнений. Допустим, мы обнаружили, что планеты медленно падают на Солнце. В таком случае Солнечная система оказалась бы динамической системой в смысле Конта; она бы развивалась или обладала историей, имеющей определенную тенденцию. Эту тенденцию можно было бы легко объяснить в ньютоновской физике с помощью допущения (проверенного независимым образом), что межпланетное пространство заполнено какимнибудь оказывающим сопротивление веществом, например газом. Это было бы новое специфическое начальное условие, которое следовало бы прибавить к обычным начальным условиям, касающимся расположения и импульсов планет в некоторое данное время. Пока новое начальное условие сохраняется, мы имеем систематическое изменение, или тенденцию. Далее, если изменение значительно, тогда оно должно оказывать заметное систематическое влияние на биологию и историю различных земных видов, включая человеческую историю. Это показывает способ объяснения определенных эволюционных и исторических тенденций — даже «общих тенденций», т. е. тенденций, которые сохраняются на протяжении всего рассматриваемого периода развития. Очевидно, что эти тенденции аналогичны «квази-законам» последовательности (сезонные периодичности и т. д.), упомянутым в предыдущем разделе, с той разницей, что они являются динамическими. Поэтому они даже в большей степени, чем статические «квази-законы», соответствуют туманной идее Конта и Милля об эволюционных или исторических законах последовательности. Итак, если у нас есть основания допустить, что соответствующие начальные условия сохраняются, тогда можно согласиться с тем, что сохраняются и эти тенденции или динамические «квази-законы»; так что их можно использовать, подобно законам, для предсказаний., Нет сомнения, что такие объясненные тенденции (назовем их так), или в принципе объяснимые тенденции, играют весьма значительную роль в современной эволюционной теории. Помимо тенденций, относящихся к эволюции определенных биологических форм, таких, как раковины и носороги, объяснимой оказывается и общая тенденция к увеличению числа и разнообразия биологических форм, которые распространяются в расширяющейся окружающей среде. Она объяснима в терминах биологических законов, а также начальных условий, которые содержат допущения, касающиеся среды обитания организмов, и которые, наряду с законами, предполагают действие важного механизма, называемого естественным отбором.
Кажется, будто все это говорит против нас и в пользу взглядов Милля и историцизма. Но это не так. Объясненные тенденции существуют, но их дальнейшее существование зависит от сохранения определенных специфических начальных условий (которые тоже могут быть тенденциями).
Итак, Милль и его друзья историцисты не видят зависимости тенденций от начальных условий. Они оперируют с тенденциями так, как будто они безусловны, подобно законам. Смешение законов и тенденций заставляет их верить в безусловные тенденции (которые поэтому являются общими); или — скажем так — в «абсолютные тенденции* ', например, в общую историческую тенденцию к прогрессу, к «лучшему и более счастливому состоянию». И если они вообще размышляют о «редукции» тенденций к законам, то считают эти тенденции непосредственно выводимыми из универсальных законов, таких как законы психологии (или, допустим, диалектического материализма и т. д.).
В этом, собственно говоря, и состоит главная ошибка историцизма. Его «законы развития» суть абсолютные тенденции, — тенденции, которые, подобно законам, не зависят от начальных условий и неумолимо ведут нас по определенному пути в будущее. Они составляют основу для безусловных пророчеств, которые следует отличать от обусловленных научных предсказаний.
Но как мы должны относиться к тем, кто понимает, что тенденции зависят от условий, пытается их найти и сформулировать? Спорить с ними не имеет смысла. Напротив, в существовании тенденций нет никакого сомнения. Поэтому необходимо их объяснить, т. е. как можно точнее определить условия их сохранения. (См. раздел 32.).
Иногда условия не так легко заметить. Например, существует тенденция к «концентрации» средств производства (по формулировке Маркса). Но вряд ли можно ожидать, что она сохранится при быстро уменьшающемся населении» а такое сокращение населения может, в свою очередь, зависеть от внеэкономических условий, например, от случайных изобретений или от прямого физиологического (или биохимического) воздействия индустриальной среды. Существует бесчисленное множество возможных условий; занимаясь поиском условий существования тенденций, мы должны видеть и те условия, при которых данная тенденция прекратила бы свое существование. Но как раз с этим историцист и не может справиться. Он твердо верит в свою любимую тенденцию, и ему кажется немыслимым, чтобы условия ее существования исчезли. Нищета историцизма есть главным образом нищета воображения. Историцист упрекает тех, кто не способен признать изменений в своих мирках. Однако сам он даже не способен представить, что существует изменение, происходящее в условиях изменения.
29. Единство метода
Как уже говорилось, дедуктивные методы получили широкое распространение, и значимость их гораздо более высока, чем мог предположить, например, Милль. В этом разделе я надеюсь пролить хоть какой-то свет на дискуссию натурализма и онтмнатурализма. Речь пойдет о концепции единства метода; иначе говоря, о том, что все теоретические, или обобщающие науки (неважно, естественные или социальные) пользуются одним и тем же методом. (Обсуждение исторических наук будет отложено до раздела 31.) При этом будут затронуты те понятия историцизма, о которых пока не шло речи, такие, как Обобщение, Эссенциализм, Интуитивное Понимание, Неточность Предсказания, Сложность, Количественные Методы.
Не стану утверждать, что между методами теоретических наук о природе и об обществе не существует никаких различий; они есть даже между разными естественными науками, так же как и между различными социальными науками. (Сравним, например, анализ конкурентных рынков и анализ языков романской группы.) Но я согласен с Контом и Миллем — и со многими другими, такими, как К. Менгер, — что методы, применяемые в этих двух областях знания, в сущности своей одинаковы (методы, которые я имею в виду, наверное, отличаются от методов, которые имели в виду Конт и Милль). Они заключаются в выдвижении дедуктивных причинных объяснений и их проверке (через проверку предсказаний). Иногда это называется гипотетико-дедуктивным методом, чаще — гипотетическим методом, поскольку он не сообщает абсолютной достоверности проверяемым с его помощью научным положениям.
Научные утерждения всегда сохраняют характер предварительных гипотез, даже если они выдерживают ряд жестких проверок.
Большинство методологов считают гипотезы временными в том смысле, что в конечном счете они должны быть заменены доказанными теориями (или, по крайней мере, «достаточно вероятными» теориями, в смысле исчисления вероятностей). Думаю, что этот взгляд ошибочен и ведет к множеству никому не нужных трудностей. Но эта проблема нас здесь не интересует. Важно только понять, что в науке мы всегда имеем дело с объяснениями, предсказаниями и проверками и что метод проверки гипотез всегда один и тот же (см. предыдущий раздел). Из гипотезы, которую требуется проверить — например, из универсального закона, вместе с некоторыми другими утверждениями, рассматриваемыми в связи с этим как проблематичные, например с утверждениями о некоторых начальных условиях, — мы дедуцируем наш прогноз. Затем мы сравниваем этот прогноз с результатами экспериментальных и иных наблюдений. Соответствие наблюдений прогнозу считается подтверждением гипотезы, хотя и не окончательным ее доказательством; несоответствие рассматривается как опровержение, или фальсификация.
В рамках этого анализа большого различия между объяснением, предсказанием и проверкой не существует. Различие касается не логической структуры, но акцента и зависит от того, что именно мы считаем проблемой, а что таковой не считаем. Если проблема в том, чтобы отыскать прогноз, и в то же время в том, чтобы найти начальные условия или некоторые универсальные законы (или и в том, и в другом), из которых мы можем дедуцировать некоторый данный «прогноз», тогда мы ищем объяснения (и данный «прогноз» становится тем, что требуется «объяснить», explicandum'ом). Если мы рассматриваем законы и начальные условия как данные (а не как искомые) и используем их для дедукции прогноза с целью получения некоторой новой информации, тогда мы занимаемся предсказанием. (В этом случае мы применяем наши научные результаты.) Если же мы будем рассматривать одну из посылок — т. е. либо универсальный закон, либо начальное условие — как проблематичную, а прогноз — как подлежащий сравнению с результатами опыта, тогда речь пойдес о проверке проблематичной посылки.
Результатом проверок является отбор тех гипотез, которые выдержали проверку, и элиминация гипотез, которые ее не выдержали. Важно осознать последствия этой позиции. Все проверки суть попытки отсеять ложные теории — найти слабые пункты и отвергнуть теорию, если проверка приводит к ее фальсификации. Иногца такой взгляд считают парадоксальным; ведь нашей целью является обоснование теории, а не уничтожение ложных теорий. Но именно поэтому мы должны подходить со всей строгостью к проверке теорий, мы должны искать в них ошибки и стремиться их фальсифицировать. И только если нам не удалось этого сделать, несмотря на все наши усилия, только тоща можно сказать, что теории выдержали проверку. Подтверждение теории почти ничего не значит, если мы не нашли и даже не пытались найти ее опровержения. Если мы некритичны, то всегда найдем то, что нам хочется найти: в результате поисков найдутся подтверждения, а того, что будет представлять опасность для наших любимых теорий, мы просто не заметим. Получить безграничные свидетельства в пользу теории легче легкого. А при критическом подходе ее пришлось бы отвергнуть. Чтобы метод отбора через элиминацию работал и из теорий выживали достойнейшие, не следует облегчать им жизнь.
Таков в общих чертах метод всех опытных наук. Но что мы можем сказать о методе, с помощью которого получаются теории или гипотезы? Что сказать об индуктивных обобщениях и о пути от наблюдения к теории? На этот вопрос я отвечу следующим образом (мой ответ будет касаться и концепций, обсужденных в разделе 1, в том случае, если они не были обсуждены в разделе 26). (а) Я не верю, что мы вообще делаем индуктивные обобщения в том смысле, что начинаем с наблюдений и извлекаем из них теории. Полагаю, что это нечто вроде оптической иллюзии. Ни на одной из ступеней научного развития нельзя начинать без какого-то подобия теории, будь это гипотеза, предубеждение или проблема, часто технологическая, которая направляет наши наблюдения и помогает отбирать из бесчисленных объектов наблюдения те, которые представляют для нас интерес. Коли так, метод элиминации — тот же метод проб и ошибок, обсужденный в разделе 24, — применим во всех случаях. Не думаю, однако, что мы должны останавливаться на этом пункте. Ибо мы можем сказать, что (б) с точки зрения науки не имеет значения, как мы получили теории: совершили ли мы прыжок к необоснованным выводам, или же просто споткнулись о них (т. е. прибегнули к помощи «интуиции»), или же применили индуктивную процедуру. Вопрос «как вы открыли теорию?» касается чисто личных вещей в отличие от вопроса «как вы проверили теорию?». Только последний является научно значимым вопросом. Метод проверки, который мы изложили, является плодотворным; он ведет к новым наблюдениям и взаимодействию теории и наблюдения.
Далее, все это, по-моему, справедливо и для социальных наук, а не только для естествознания. В социальных науках это еще очевиднее, здесь мы не сможем увидеть и наблюдать объекты до того, как их помыслим. Ибо большинство объектов социальной науки, а может быть, и все ее объекты — это объекты абстрактные, теоретические конструкции. (Даже «война» или «армия» — как это ни покажется кому-то странным — суть абстрактные понятия. К области конкретного относятся убитые, мужчины и женщины в военной форме и т. д.) Эти объекты, эти теоретические конструкции, используемые в интерпретации нашего опыта, являются результатом построения определенных моделей (особенно моделей институтов). Последнее — известный теоретический метод, распространенный в естественных науках (где мы конструируем модели атомов, молекул, твердых тел, жидкостей и т. д.) и представляющий собой часть метода объяснения через редукцию, или метода дедукции из гипотез. Очень часто мы не понимаем, что оперируем гипотезами или теориями, и потому начинаем считать их конкретными вещами. Это весьма распространенная ошибка. Модели часто используют таким способом, и это объясняет — и тем самым разрушает — концепции методологического эссенциализма (см. раздел 10). Объясняет — ибо модель является абстрактной, или теоретической, и мы склонны чувствовать, видеть ее внутри изменяющихся наблюдаемых событий или за ними, как своего рода призрак или сущность. Разрушает — потому что задача социальной теории состоит в том, чтобы строить социологические модели и анализировать их в дескриптивных или номиналистических терминах, иначе говоря, в терминах индивидов, их установок, ожиданий, отношений и т. д. Это можно было бы назвать постулатом «методологического индивидуализма».
Анализ двух отрывков из работы профессора Хайека «Сциентизм и изучение общества» («Scientism and the Study of Society») поможет нам проиллюстрировать и одновременно защитить тезис о единстве методов естественных и социальных наук.
Хайек пишет: «физику, желающему понять проблемы социальных наук по аналогии со своей собственной областью исследований, следует вообразить мир, в котором было бы возможно прямое наблюдение внутреннего устройства атомов и где он не мог бы ни ставить эксперименты с веществом, ни наблюдать что-либо, кроме взаимодействия сравнительно небольшого числа атомов на протяжении ограниченного периода времени. Пользуясь своим знанием об атомах, он мог бы строить модели более крупных единиц и делать эти модели все более правдоподобными. Но законы макрокосма, которые он мог бы извлекать из своего знания микрокосма, все-таки носили бы «дедуктивный» характер; а ограниченное знание о сложной ситуации вряд ли позволило бы точно предсказать результат какой-то частной ситуации; кроме того, он никогда не смог бы верифицировать эти законы с помощью контролируемого эксперимента — хотя их можно было бы опровергнуть, наблюдая события, которые, с точки зрения его теории, невозможны».
Первая фраза в этом отрывке указывает на определенные различия, существующие между социальной и физической наукой. Остальное свидетельствует, на мой взгляд, в пользу единства метода. Ибо если мы правильно описываем метод социальной науки, то он отличается только от тех интерпретаций метода естественной науки, которые мы уже отвергли. Я имею в виду прежде всего «индуктивистскую» интерпретацию, согласно которой в естественных науках мы систематически движемся от наблюдения к теории, пользуясь методом обобщения, и можем «верифицировать» или даже доказать наши теории, пользуясь методом индукции. Я защищаю здесь совершенно иную точку зрения и интерпретирую научный метод как дедуктивный, гипотетический, селективный (через фальсификацию) и т. д. Мое описание метода естественной науки вполне согласуется с тем описанием метода социальной науки, которое дает Хайек. (Когда я разрабатывал свою интерпретацию, то имел в виду исключительно естественные науки и практически ничего не знал о науках социальных.)
Но и различия, о которых говорится в начале цитированного отрывка, не так велики, как это может показаться. Конечно, наше знание о «внутреннем устройстве человеческого атома» является более непосредственным, чем знание о внутреннем строении физических атомов; но все равно это — знание интуитивное. Конечно, мы используем наше знание о самих себе для того, чтобы строить гипотезы о других людях. Но эти гипотезы должны быть проверены, к ним должен быть применен метод отбора через элиминацию. (Интуиция иногда мешает, например, кому-то трудно представить, что шоколад можно не любить.) Физику, правда, когда он строит свои гипотезы об атомах, такое непосредственное наблюдение не помогает; однако он довольно часто пользуется симпатическим воображением или интуицией, которые дают ему ощущение близкого знакомства с «внутренним устройством атомов», с их капризами и причудами. Впрочем, это его личное дело. Науку интересуют только гипотезы, пусть вдохновленные интуицией, но богатые в своих следствиях и поддающиеся проверке. (О другом различии, упомянутом Хайеком, т. е. о трудности проведения экспериментов, см. раздел 24.)
Эти немногие замечания указывают также на способ критики историцистской концепции, изложенной в разделе 8 (т. е. метода интуитивного понимания.)
Приведем еще одну цитату из Хайека: «Знание принципа появления событий редко когда позволяет точно предсказать результат конкретной ситуации. Объяснив этот принцип, мы можем исключить возможность появления опеределенных результатов, например некоторых событий, однако наше знание будет в каком-то смысле чисто негативным и круг возможностей не сузится до такой степени, чтобы осталась только одна из них».
Все это весьма далеко от ситуации, специфической для социальных наук, но служит прекрасным описанием естественных законов, которые и в самом деле могут только исключать определенные возможности. («Носить воду в решете»; см. раздел 20.) В отрывке также говорится, что мы, как правило, не способны «точно предсказать результат конкретной ситуации». Это ставит проблему неточности предсказания (см. раздел 5). Полагаю, что то же самое можно сказать и о физическом мире. Вообще говоря, предсказывать физические события можно, только используя искусственную экспериментальную изоляцию. (Солнечная система составляет исключение — это случай естественной, а не искусственной изоляции; как только изоляция нарушается и вторгается инородное тело достаточно больших размеров, все наши прогнозы оказываются несостоятельными.) Пока что мы очень далеки от того, чтобы предсказывать (даже в физике) точные результаты конкретной ситуации, такой, как буря или пожар.
Позволю себе небольшую реплику по поводу проблемы сложности (см. раздел 4). Несомненно, анализ любой конкретной социальной ситуации весьма затрудняется ее сложностью. Но то же самое справедливо и в отношении любой конкретной физической ситуации. Мнение о большей сложности социальных ситуаций есть предрассудок, и появляется он, по-видимому, из двух источников. Во-первых, мы склонны сравнивать то, что не следует сравнивать; например, не надо сравнивать конкретные социальные ситуации и искусственно обособленные экспериментальные ситуации в физике. (Последние сравнимы, скорее, с искусственно обособленными социальными ситуациями — такими, как тюрьма или экспериментальная община.) Вовторых, полагают, что описание социальной ситуации должно включать ментальные, а то и физические состояния всех входящих в нее людей (или даже что она должна к ним сводиться). Но эта вера необоснованна; она еще менее обоснованна, чем требование включить в описание конкретной химической реакции атомные и субатомные состояния элементарных частиц (хотя химия и редуцируется к физике). В ней чувствуется влияние того наивного взгляда, что социальные реальности (entities), такие, как институты или какие-то ассоциации, суть конкретные природные реальности вроде человеческой толпы, а не абстрактные модели определенных отношений между индивидами.
В действительности, однако, есть все основания полагать, что и социальная наука, и конкретные социальные ситуации не столь сложны, как физика и конкретные физические ситуации. Ибо в большинстве социальных ситуаций, если не во всех, присутствует элемент рациональности. Разумеется, речь идет не о том, что человеческие существа всегда действуют рационально (т. е. оптимально используя всю имеющуюся информацию для достижения своих целей); они действуют более или менее рационально; и поэтому можно построить сравнительно простые модели их действий и взаимодействий, используя эти модели как аппроксимации.
Последний пункт, как мне кажется, указывает на существенное различие естественных и социальных наук — быть может, на самое важное их различие, поскольку другие различия (специфические трудности в проведении экспериментов, см. конец раздела 24, и применение количественных методов, см. ниже) представляют собой различия в степени, а не в сути дела. Я имею в виду то, что можно было бы назвать методом логической или рациональной конструкции, или «нулевым методом». Это метод построения модели, основанный на допущении о рациональности (и владении всей информацией) всех имеющих отношение к делу индивидов и отклонении действительного поведения людей от модельного поведения, выступающего в качестве своего рода нулевой координаты; Примером этого метода является сравнение действительного поведения (под влиянием, скажем, традиционного предрассудка и т. д.) и модельного поведения, ожидаемого на основании «чистой логики выбора», которая описывается уравнениями экономики. Работа Маршака «Денежная иллюзия», например, может быть интерпретирована именно таким образом. Попытку применения нулевого метода можно найти у П. Саржент Флоренса, сравнивающего «логику крупномасштабных процессов» в промышленности и «иллогичность процессов, которые происходят в действительности».
По ходу дела хотелось бы пояснить, что ни принцип методологического индивидуализма, ни принцип «нулевого метода» в построении рациональной модели не предполагают использования психологического метода. Напротив, социальные науки довольно независимы от психологических допущений, и психология является не основой всего социального знания, а всего лишь одной из многих социальных наук.
В заключение раздела следует сказать еще об одном существенном различии в методах теоретических наук о природе и теоретических наук об обществе. Это трудности, связанные с применением количественных методов, и особенно методов измерения. Некоторые из них могут быть преодолены (и преодолевались) с помощью статистических методов, например, при анализе спроса. И они должны быть преодолены, чтобы, например, уравнения математической экономики служили основой даже для решения чисто качественных проблем; ибо без измерения мы остаемся в неведении относительно того, насколько сильным было влияние противодействующих факторов и какое воздействие оно оказало на результат, который предсказывался в качественных терминах. Качественные оценки иногда бывают обманчивы; они так же обманчивы, как, цитируя профессора Фриша, «утверждение, что если человек в лодке гребет вперед, то лодка пойдет назад из-за давления, оказываемого ногами гребца»*. Несомненно, мы сталкиваемся здесь с фундаментальными трудностями. В физике, например, параметры уравнений могут быть в принципе редуцированы к небольшому числу природных констант, и эта редукция во многих случаях действительно была проведена. В экономике дело обстоит иначе, здесь сами параметры могут оказаться быстро меняющимися переменными. Разумеется, это уменьшает значимость наших измерений, делает трудной их интерпретацию и проверяемость.
30. Теоретические и исторические науки
Тезис о единстве научного метода может быть распространен, с некоторыми ограничениями, и на область исторических наук. Это можно сделать, сохранив фундаментальное различение теоретических и исторических наук: с одной стороны, социологии, экономики и политологии, а с другой — социальной, экономической и политической истории, — различения, на котором так настаивали лучшие историки. По сути дела, это различение интереса к универсальным законам и интереса к частным фактам. Мне хочется выступить в защиту позиции (столь часто бранимой за старомодность), согласно которой историк интересуется действительными единичными или специфическими событиями, а не законами или обобщениями.
Эта точка зрения вполне совместима с анализом научного метода, в частности, причинного объяснения. В то время как теоретические науки главным образом занимаются поиском и проверкой универсальных законов, исторические науки принимают универсальные законы за нечто само собой разумеющееся и заинтересованы главным образом в том, чтобы найти и проверить единичные утверждения. Например, имея определенный единичный explicandum — единичное событие, — они займутся поиском единичных начальных условий (вместе с универсальными законами, которые, быть может, и не представляют интереса), объясняющими этот explicandum. Или же они могут проверить данную единичную гипотезу, используя ее вместе с другими единичными утверждениями как начальное условие и дедуцируя из начальных условий (опять же при помощи универсальных законов) некий «прогноз», например описывающий событие, случившееся в далеком прошлом и соответствующее эмпирическому свидетельству — документам, надписям и т. д.
Поэтому всякое причинное объяснение единичного события может считаться историческим в той мере, в какой «причина» описывается с помощью единичных начальных условий. Это полностью согласуется с распространенной идеей, согласно которой объяснить нечто причинно — значит показать, как и почему это нечто произошло, иначе говоря — рассказать, что это такое. Но только история действительно занимается причинным объяснением единичного события. В теоретических науках такие причинные объяснения — лишь средства для достижения другой цели — проверки универсальных законов.
Но тогда жгучий интерес к вопросам происхождения, который проявляют некоторые эволюционисты и историцисты, презирающие старомодную историю и желающие преобразовать ее в теоретическую науку, оказывается совершенно неуместным. Спрашивать о происхождении — значит задавать вопросы «как» и «почему». Такие вопросы с теоретической точки зрения сравнительно незначимы и обычно интересны только историкам.
Моя трактовка исторического объяснения вызывает то возражение, что в истории универсальные законы все же используются, и делается это вопреки частым декларациям историков о том, что история вообще не интересуется такими законами. Можно ответить на это, что единичное событие выступает причиной другого единичного события, которое является его следствием только в свете некоторых универсальных законов. Но такие законы могут быть настолько тривиальными и обыденными, что о них не стоит и упоминать, а тем более замечать их существование. Если мы говорим, что причиной смерти Джордано Бруно явилось его сожжение на костре, то не обязательно упоминать при этом универсальный закон, гласящий, что все живые существа при высокой температуре погибают. Такой закон неявно подразумевается.
Среди теорий, которые служат предпосылками политической истории, имеются и социологические концепции — например, социология власти. Но историк, как правило, не осознает этого. Он не использует их как универсальные законы, помогающие проверить частные гипотезы. Эти теории неявно содержатся в его терминологии. Говоря о правительствах, нациях и армиях, он пользуется, как правило бессознательно, «моделями», полученными с помощью научного или донаучного социологического анализа (см. предыдущий раздел).
Заметим: исторические науки не стоят особняком в своем отношении к универсальным законам. Везде, где мы встречаемся с применением науки к единичной или частной проблеме, обнаруживается сходная ситуация. Химик, желающий провести анализ некоторого соединения — скажем, куска породы, — вряд ли думает о каком-либо универсальном законе. Вместо этого он применяет, и возможно без излишних раздумий, некоторую стандартную процедуру, которая с логической точки зрения является проверкой единичной гипотезы, такой, как «это соединение содежит серу». Интерес его является главным образом «историческим» — это описание одной совокупности событий или одного индивидуального физического тела.
Думаю, этот анализ прояснит известные споры между методологами. Одни из них утверждают, что история, не просто перечисляющая факты, но и пытающаяся представить их в причинной связи, должна формулировать исторические законы, поскольку причинность — это главным образом детерминация посредством закона. Другие историцисты защищают тезис, что даже «уникальные» события — события, которые случаются только один раз и не имеют между собой ничего «общего», — могут быть причиной других событий, и именно такого рода причинность и интересует историю. Как мы видим, и те и другие в чем-то правы, а в чем-то неправы. И универсальный закон, и единичные события необходимы для любого причинного объяснения, но за пределами теоретических наук универсальными законами обычно не интересуются.
Это подводит нас к вопросу об уникальности исторических событий. Если мы занимаемся историческим объяснением типических событий, то их необходимо рассматривать именно как типические, как принадлежащие к родам или классам событий. И тогда может быть применен дедуктивный метод. Однако историю интересует не только объяснение, но и описание события как такового. Одной из важнейших ее задач является описание происшествий (happenings) в их специфичности или уникальности; иными словами — тех аспектов, которые она не объясняет причинно, например, «случайного» совпадения причинно не связанных событий. Эти две задачи истории, распутывание связанных нитей и описание того «случайного» способа, каким эти нити сплетаются, необходимы и дополняют друг друга; в один момент времени событие можно рассмотреть как типическое, т. е. взглянуть на него с точки зрения причинного объяснения, а в другой момент времени — как уникальное.
Эти соображения имеют отношение и к вопросу о новизне (см. раздел 3). Различение «новизны комбинации» и «подлинной новизны» соответствует нашему теперешнему различению «позиции причинного объяснения» и «позиции уникальности». Если новизну можно рационально проанализировать и предсказать, то не может быть и речи о ее «подлинности». Это опровергает и историцистскую концепцию, согласно которой социальная наука должна заниматься предсказанием существенно новых событий; в конечном счете такая претензия основана на недостаточном анализе предсказания и причинного объяснения.
31. Ситуационная логика. Историческая интерпретация
Но неужели это все? Неужели ничего больше нет в требовании историциста реформировать историю, в идее социологии, играющей роль теоретической истории, или теории исторического развития (см. разделы 12 и 16)? А историцистская идея «периодов», «духа» или «стиля» века; необоримых исторических тенденций; движений, пленяющих души, захлестывающих, несущих куда-то, словно поток? Всякий, кто читал рассуждения Толстого в «Войне и мире» — несомненно историцистские, но отличающиеся искренностью, — о движении западных людей на Восток и о противоположном движении русских людей на Запад, должен понимать, что историцизм отвечает какой-то реальной потребности. И прежде чем мы сможем всерьез надеяться на избавление от историцизма, мы должны предложить нечто лучшее.
Историцизм Толстого есть реакция на метод, отводящий главную роль в происходящем великому человеку, лидеру (слишком большую роль, если Толстой прав, а он, конечно, прав). Толстой доказывает, и на мой взгляд успешно, какое малое влияние имели действия и решения Наполеона, Александра, Кутузова и других великих лидеров 1812 года в сравнении с тем, что можно было бы назвать логикой событий. Он указывает — и справедливо — на значение решений и действий бесчисленных никому не известных индивидов, которые сражались на' полях войны, подожгли Москву и изобрели партизанские методы борьбы. В этих событиях, говорит Толстой, видна своего рода историческая детерминация — судьба, исторические законы или план. В его версии историцизма соединены и методологический индивидуализм, и коллективизм; иначе говоря — это типичное для того времени (и, боюсь, также для нашего) сочетание демократически-индивидуалистических и коллективистско-националистических элементов.
Некоторые здоровые элементы в историцизме несомненно есть: прежде всего, историцизм — это реакция на наивную интерпретацию политической истории как истории великих тиранов и великих генералов. Историцисты правы, этот метод — не из лучших. Именно поэтому их «духи» — дух века, дух нации, дух армии — выглядят такими соблазнительными.
Самим этим «духам» я ни в коей мере не симпатизирую — ни их идеалистическому прототипу, ни диалектическому и материалистическому воплощению — и хорошо понимаю тех, кто относится к ним с презрением. Однако они указывают на существование пробела, заполнить который обязана была бы социология, причем заполнить чем-то более здравым, например анализом проблем, возникающих в рамках традиции. Или — детальным изучением логики ситуаций. Лучшие историки зачастую так и делали, проводя этот анализ более или менее бессознательно. Толстой; например, говоря о необходимости (не о решении), заставившей русскую армию сдать Москву без боя и отступить в места, где можно было найти пропитание, именно так и поступает. Помимо логики ситуации или, быть может, в ее собственных рамках нам нужно нечто вроде анализа социальных движений. Необходимы исследования, основанные на методологическом индивидуализме, исследования социальных институтов, через которые идеи распространяются и захватывают индивидов, исследования способов порождения, функционирования и гибели традиций. Другими словами, наши индивидуалистические и институционалистические модели таких коллективных реальностей, как нации, правительства и рынки, должны быть дополнены моделями политических ситуаций, а также социальных движений, таких, как научный и промышленный прогресс. (Я попытался дать анализ прогресса в разделе 32.) Эти модели историки могут использовать, во-первых, так же, как и другие модели, а во-вторых, в целях объяснения вкупе с другими универсальными законами. И все-таки этого недостаточно, это не удовлетворяет реальную потребность, на которую пытается ответить историцизм.
Отсутствие интереса к универсальным законам ставит исторические науки в трудное положение. Ибо в теоретической науке законы, кроме всего прочего, диктуют интерес, исходя из которого производятся наблюдения, или же представляют собой точки зрения, с которых эти наблюдения ведутся. Напротив, в истории универсальные законы, по большей части тривиальные и не осознанные историком, совершенно не способны выполнять эту функцию. Ее; должно выполнять что-то другое. Разумеется, не бывает истории без точки зрения; подобно естественным наукам, история должна быть селективной, если не хочет, чтобы ее затопил поток ненужного и бессвязного материала. Попытка проследить причинные цепочки, уходящие в далекое прошлое, ни к чему не приводит, ибо каждое следствие, с которого мы начинаем, имеет великое множество различных причин; иначе говоря, начальных условий слишком много и в большинстве случаев они не очень интересны.
Единственный способ, которым мы можем преодолеть эту трудность, состоит в том, чтобы сознательно ввести в историю точку зрения; т. е. писать ту историю, которая нас интересует. Это не означает, что мы можем искажать факты или пренебрегать теми из них, которые не подходят к нашим схемам. Напротив, все факты, имеющие отношение к нашей точке зрения, должны быть рассмотрены тщательно и объективно (в смысле «научной объективности», см. следующий раздел). И это не означает, что факты и аспекты, не имеющие отношения к нашей точке зрения, вообще не должны нас интересовать.
Селективные подходы в изучении истории в чем-то аналогичны по функции научным теориям. Поэтому их часто и принимали за теории. И действительно, идеи, которые не могут быть сформулированы в виде проверяемых гипотез, единичных или универсальных, похожи на научные гипотезы. Однако, как правило, эти исторические «подходы» или «точки зрения» невозможно проверить. Их нельзя опровергнуть, так что подтверждение таких подходов не имеет никакой ценности, даже если их так же много, как звезд на небе. Назовем такую селективную точку зрения или фокус исторического интереса, если она не может быть сформулирована в виде проверяемой гипотезы, исторической интерпретацией.
Историцизм считает интерпретации теориями. И в этом заключается одна из главных его ошибок. «Историю» можно интерпретировать по-разному: в ней можно видеть классовую борьбу, или борьбу за расовое господство, или борьбу между «открытым» и «закрытым» обществом; история может быть историей религиозных идей или научного и промышленного прогресса. Все эти точки зрения в большей или меньшей степени интересны и как таковые вполне приемлемы. Однако историцисты так не считают, они не хотят признавать множества равных друг другу интерпретаций, — равных в том, что касается их предположительного характера и произвольности (даже если некоторые оказываются плодотворными — что весьма важно). Вместе этого историцисты видят в них концепции или теории, утверждающие, что «история есть история борьбы классов» и т. д. А если какая-то точка зрения оказывается плодотворной и в ее свете могут быть упорядочены и интерпретированы многие факты, то это ошибочно принимается за подтверждение или даже за доказательство «концепции».
Но и историки классического склада, справедливо отвергающие эту процедуру, также совершают ошибку. Стремясь к объективности, они пытаются избегать любой точки зрения; и поскольку это невозможно, +о обычно неосознанно они занимают ту или иную точку зрения. Тут их объективности приходит конец, ибо вряд ли можно критически относиться к собственной точке зрения и понимать ее ограниченность, вообще не зная о том, что она существует. Эта дилемма разрешается, если мы сознательно принимаем точку зрения, формулируем ее и всегда помним, что это лишь одна из множества точек зрения и, сколько ни поднимай ее до уровня теории, проверке она не поддается.
32. Институциональная теория прогресса
Через изложение теории научного и промышленного прогресса я попытаюсь проиллюстрировать идеи, выдвинутые в предыдущих четырех разделах, в особенности идеи ситуационной логики и методологического индивидуализма. Выбор иллюстративного материала не случаен. Именно феномен научного и промышленного прогресса вдохновил историцистов XIX века, и взгляды Милля по этому поводу уже обсуждались на страницах этой книги.
И Конт и Милль считали, что прогресс — безусловная, или абсолютная, тенденция, сводимая к законам человеческой природы. «Закон последовательности, — пишет Конт, — даже если на него указывает со всем возможным авторитетом метод исторического наблюдения, не следует окончательно принимать, прежде чем он не будет сведен рациональным образом к позитивной теории человеческой природы». Согласно Конту, закон прогресса выводится из присущей человеческим индивидам тенденции к постоянному совершенствованию. Милль пытается свести закон прогресса к тому, что он называет «прогрессивностью человеческого разума», основной «движущей силой которого является желание достигнуть наибольших материальных благ». Согласно Конту и Миллю, безусловный, или абсолютный, характер этой тенденции, или «квазизакона», позволяет дедуцировать первые шаги или фазы истории, обходясь без каких-либо начальных исторических условий, наблюдений и данных. В принципе, таким способом должен быть «дедуцирован» весь ход истории; единственная трудность, говорит Милль, заключается в том, что «столь длинный ряд… каждый последующий член которого состоит из все большего числа разнообразных частей, человеческий ум исчислить не способен».
Слабость этой «редукции» очевидна. Даже если принять Миллевы посылки и дедукции за само собой разумеющиеся, это не означает, что из них вытекают важные социальные и исторические следствия. Прогресс может быть сведен на нет неуправляемой природной средой. Кроме того, посылки берут в расчет только одну сторону «человеческой природы» и не учитывают другие ее стороны, такие, как небрежность и лень. Таким образом, к «человеческой природе» можно «свести» даже то, что прямо противоположно прогрессу (в понимании Милля). Разве «исторические теории» не любят объяснять распад и крушение империй ленью и склонностью к обжорству? Собственно говоря, очень немногие события нельзя было бы правдоподобно объяснить теми или иными наклонностями «человеческой природы». Однако метод, который объясняет все, на самом деле ничего не объясняет.
Разве нельзя заменить эту удивительно наивную теорию более разумной? Для этого мы должны сделать две вещи. Во-первых, мы должны найти условия прогресса, применив принцип, предложенный в разделе 28: представить себе условия, при которых бы прогресс остановился. Объяснять прогресс психологической наклонностью было бы неверно. Вместо теории психологических наклонностей я предлагаю институциональный (и технологический) анализ условий прогресса.
Каким образом можно было бы остановить научный и промышленный прогресс? — Закрыть или взять под контроль исследовательские лаборатории, научные журналы и другие средства для дискуссии, запретить научные конгрессы и\ конференции, разогнать университеты и вообще учебные заведения, не выпускать книг, закрыть типографии, запретить людям писать и, наконец, говорить. Все эти вещи, которые действительно можно запретить (или взять под контроль), являются социальными институтами. Язык — это социальный институт, без которого научный прогресс немыслим, ибо без языка нет ни науки, ни развивающейся и прогрессирующей традиции. Письменность — это социальный институт, и таковыми же являются учреждения, занимающиеся печатанием и изданием, а также все другие институциональные инструменты научного метода. Даже сам научный метод имеет социальный аспект. Наука и научный прогресс существуют в результате не отдельных усилий, но свободной мыслительной конкуренции. Наука нуждается во все большей конкуренции между гипотезами и во все более строгих проверках. А конкурирующие гипотезы нуждаются в своих персональных представителях, адвокатах, судьях и даже в публике. Персональное представительство должно быть институционально организовано, чтобы его действенность была гарантирована. За институты следует платить, и их следует защищать в законном порядке. Наконец, в немалой степени прогресс зависит от политических факторов — от политических институтов, оберегающих свободу мышления, от демократии.
Интересно, что и так называемая «научная объективность» в некоторой степени зависит от социальных институтов. Наивно было бы полагать, что она основана на умственной или психологической установке ученого и есть результат его подготовки, исследовательской тщательности и интеллектуальной отрешенности. Существует даже точка зрения, согласно которой ученые вообще не могут быть объективными. Это не страшно для естественных наук, но может оказаться фатальным для наук социальных, когда затрагиваются социальные предрассудки, классовые предубеждения и личные интересы. Разработанная в деталях так называемой социологией знания (см. разделы 6 и 26), эта концепция совершенно упускает из виду социальный, или институциональный, характер научного знания, полагая, что объективность определяется психологией конкретного ученого. Однако ни сухость, ни отвлеченность предмета естественной науки не предохраняет от вмешательства партийной точки зрения и личного интереса, и если бы все зависело от отрешенности, то наука, даже естественная наука, была бы просто невозможна. «Социология знания» упускает из виду именно социологию знания — социальный, или публичный, характер науки. Она не хочет видеть, что именно публичный характер науки и ее институтов обеспечивает мыслительную дисциплину ученого и сохраняет объективность науки и традицию критического обсуждения новых идей.
В этой связи представляет интерес концепция, изложенная в разделе 6 («Объективность и оценка»).
Поскольку научное исследование социальных проблем само оказывает влияние на социальную жизнь, социальный исследователь, который это понимает, не может сохранить незаинтересованную и объективную установку. Но в этом смысле социальная наука ничем не отличается от других наук. Физик, или инженер, находится в точно таком же положении. И не будучи социальным исследователем, он прекрасно понимает, какое громадное влияние может оказать на общество изобретение нового воздухоплавательного аппарата или ракеты.
Это лишь набросок институциональных условий, от которых зависит научный и промышленный прогресс. Важно понять, что эти условия в большинстве своем нельзя назвать необходимыми, а все вместе они недостаточны.
Условия не необходимы, поскольку без этих институтов (быть может, за исключением языка) научный прогресс, строго говоря, все равно возможен. В конце концов, «прогресс» уже произошел, от устного слова к письменному и дальше (хотя это раннее развитие нельзя назвать собственно научным прогрессом).
С другой стороны, и это важнее, мы должны понять, что научного прогресса может и не быть и при лучшей в мире институциональной организации. Например, начнется эпидемия мистицизма. Это вполне возможно, ибо некоторые интеллектуалы действительно уходят в мистицизм, и это является реакцией на научный прогресс (или на требования открытого общества). Значит, таким образом мог бы реагировать любой человек. Этого возможно было бы избежать, создавая еще какие-то социальные институты, например, образовательного характера, борясь со стереотипами мировоззрения и поощряя разнообразие. Ведь успехом может пользоваться и сама идея прогресса. Но все это не делает прогресс неизбежным. Нельзя же, например, исключить логическую возможность бактерии или вируса, заражающих всех стремлением к Нирване.
Так что даже лучшие институты не могут считаться вполне надежными. Как уже говорилось, институты подобны крепостям. Их конструкция должна быть хорошо обдумана, а персонал подобран самым тщательным образом. Но нет никаких гарантий, что научное исследование привлечет именно тех, кого нужно. Не можем мы гарантировать и того, что вообще найдутся люди с воображением и способностью изобретать новые гипотезы. Наконец, многое зависит от удачи. Ибо истина не явлена, и ошибочно было бы верить — как верили Конт и Милль, — что как только «препятствия» (намек на церковь) будут устранены, истину увидит любой желающий.
Обобщим результаты нашего анализа. В большинстве или даже во всех «институциональных» теориях человеческий, или личностный, фактор всегда будет выступать как нечто иррациональное. Предложение свести социальные теории к психологии, подобно тому как химия сводится к физике, основано на недоразумении. Неверно, что следствием методологического индивидуализма является «психологизм». Методологический индивидуализм — это совершенно неопровержимая концепция, согласно которой коллективные феномены суть результат действий, взаимодействий, целей, надежд и мыслей индивидуальных людей, а также традиций, которые они создают и поддерживают. Но можно быть индивидуалистом, и не придерживаясь точки зрения психологизма. Так, «нулевой метод» конструирования рациональных моделей является не психологическим, а логическим методом.
Психология не может лежать в основе социальной науки. Во-первых, она сама является одной из социальных наук: «природа человека» изменяется с изменением социальных институтов, поэтому, чтобы ее исследовать, необходимо исследовать сами эти институты. Во-вторых, социальные науки имеют дело по большей части с непреднамеренными следствиями, или отзвуками (repercussions), человеческих действий. «Непреднамеренность» в этом контексте не означает «несознательности»; скорее, речь идет о следствиях, затрагивающих все интересы человека (social agent), сознательные или бессознательные. Так, любовь к горам и одиночеству с точки зрения психологии вполне объяснима, однако если бы горы любили все, то одиночество на этом бы и закончилось, а это уже не факт психологии. Но проблемы такого рода как раз и составляют самую суть социальной теории.
Таким образом, мы приходим к совершенно другому выводу, чем Конт и Милль. Мы не предлагаем сводить социологию к якобы твердой основе, психологии человека. С нашей точки зрения, человеческий фактор — крайне неопределенный и изменчивый элемент социальной жизни и социальных институтов. По сути дела, этот элемент в конечном счете не может находиться под полным контролем институтов (первым это увидел Спиноза); всякая попытка взять его под контроль приводит к тирании, т. е. к всевластию этого же самого человеческого фактора, господству прихотей немногих людей или даже одного человека.
Но нельзя ли найти способ контроля над человеческим фактором при помощи науки — этой противоположности произвола? Несомненно, биология и психология могут или смогут в самое ближайшее время решить «проблему преобразования человека». Однако это неизбежно приведет к разрушению объективности и тем самым самой науки, поскольку и та и другая основаны на свободной конкуренции мысли, т. е. на свободе. Чтобы развитие разума продолжалось и разум мог выжить, должно быть сохранено разнообразие индивидуальных мнений, целей и задач. (Вмешательство и контроль оправданы только в самых крайних случаях, когда под угрозой оказывается политическая свобода.) Даже эмоционально привлекательный призыв к общему делу, пусть самому прекрасному, есть призыв отказаться от соперничества моральных позиций, взаимной критики и аргументации. Это призыв отказаться от рационального мышления.
Эволюционист, требующий «научного» контроля над природой человека, не понимает, насколько самоубийственно это требование. Главной движущей силой эволюции и прогресса является разнообразие материала, из которого происходит отбор. Что касается человеческой эволюции, то это — «свобода быть необычным и не походить на ближнего своего», «не соглашаться с большинством и идти своим путем». Холический контроль, ведущий к уравнению умов, а вовсе не к равенству в правах, означает конец прогресса.
33. Заключение. Эмоциональная привлекательность историцизма
Историцизм — очень древнее учение. Его первые формы, вроде учения о жизненных циклах городов и народов, появились даже раньше, чем примитивный телеологизм, согласно которому за, казалось бы, слепыми изгибами судьбы скрываются свои цели. Разгадывание целей, будучи весьма далеким от научного способа мышления, несомненно, наложило отпечаток на самые современные историцистские теории. В любой версии историцизма выражено чувство устремленности в будущее, — будущее, которое приближают некие необоримые силы.
Современные историцисты, видимо, не понимают, что их учение является столь древним. Они верят (и что еще ждать от обожествления современности?), что это последнее и наиболее выдающееся достижение человеческого ума, причем оно настолько ново, что лишь немногие люди могут понять его смысл. Именно историцизм, считают историцисты, поставил проблему изменения, хотя на самом деле это одна из самых старых проблем спекулятивной метафизики.
Противопоставляя свое «динамическое» мышление «статическому» мышлению всех предшествующих поколений, они полагают, что их учение оказалось возможным благодаря «эпохе революции», увеличившей скорость нашего развития настолько, что социальное изменение можно теперь испытать на протяжении одной человеческой жизни. Разумеется, это не что иное, как миф. Революции случались и в прошлом, а со времен Гераклита изменение постоянно открывают и переоткрывают.
Полагаю, что выдавать столь почтенную идею за идею дерзкую и революционную — значит обнаруживать невольный консерватизм; наблюдая эту пылкость по отношению к изменению, невольно хочется спросить: быть может, все не так уж однозначно и присутствует не только энтузиазм, но и сильное внутренне сопротивление? Это объяснило бы тот религиозный жар, с которым дряхлую и нетвердо держащуюся на ногах философию провозглашают последним и величайшим откровением. Однако не сами ли историцисты больше всех страшатся изменения? И не из-за этого ли страха они утратили способность разумно реагировать на критику? Все выглядит так, как будто, утратив неизменный мир, историцисты стремятся получить компенсацию, твердо веря, что изменение можно предвидеть, потому что им правит неизменный закон.