Они сидели в сквере перед Знаменской церковью — Верзилин, Никита и Леван Джимухадзе. Ждали Коверзнева.
Стрелки на огромном циферблате голубой вокзальной башни показывали шесть часов. Солнце освещало одну сторону Невского. Вдали сверкала Адмиралтейская игла. На площади было шумно: дребезжали трамваи, кричали бородатые носильщики, ржали лошади.
— Вот он,— почти испуганно прошептал Леван, схватив Верзилина за колено.
Стараясь не выдать своего волнения, Верзилин неторопливо повернулся и посмотрел на подъезд гостиницы. Огромный усатый человек в безукоризненно сшитом чёрном костюме и шёлковом чёрном цилиндре стоял на ступеньках, помахивая за своей спиной палочкой.
— Ничего себе бегемот,— деланно спокойно сказал Верзилин.
— Десять пудов,— с радостным изумлением сообщил Леван. Покосившись на Никиту, который рассматривал Корду удивлёнными глазами, Верзилин заметил:
— Подумаешь, десять. Никита вон восемь пудов весит; да и ты около восьми. Слава богу, сила от веса не зависит.
Провожая глазами знаменитого атлета, они не заметили, как к ним подскочил Коверзнев.
— Ну, видели? Каково? А? — заговорил он.— Одно сплошное мясо и ни черта мышц. Никита расправится с ним, как сегодня на тренировке расправился с Леваном,— он похлопал Левана по спине.
— А где ваш обещанный рваный сюртук и пятнадцать жилеток? И грязные ботинки с ушками? — подмигнув, кивнул в сторону Корды Верзилин.
— Нету,— сказал Коверзнев, описав зажатой в руке камышинкой круг.— Это его так Чинизелли одел. Одна железная трость осталась.
— А всё-таки тяжёл,— вздохнул Никита.
— А! Брось — тяжёл,— сказал Верзилин.— Вон в Москве у Саламонского сейчас борется Томас Пик Блан — четырнадцать пудов весит. А Шарль Лоттер пятнадцать пудов и семнадцать фунтов весил. И что ты думаешь — всех побеждал? Ничего подобного. Прославился тем, что показывался зрителям в костюме балерины.
— Пятнадцать пудов — и костюм балерины! — воскликнул Коверзнев.— Это парадокс! И вообще это уродство какое-то.
— В том-то и дело,—сказал Верзилин,—Это монстры, а не борцы. Им место не в цирке, а в Петровской кунсткамере. Разве настоящие борцы имеют такое сложение! Дай-ка книжку, которую тебе сегодня подарил Валерьян Павлович. Вот смотри — Поддубный. Разве туша? Стройный, ловкий,—говорил Верзилин, листая книжку.
— А вот смотри, какое сложение! А? Древние греки позавидовали бы —Аполлон! А вот Иван Заикин! Ну, смотри, смотри... Георг Лурих, Аберг, Гаккеншмидт... Вес Поддубного — твой вес... Гаккеншмидт — легче тебя, а в своё время тоже был чемпионом мира...
— Знаешь, Никита,— воскликнул Коверзнев, вскочив со скамейки,— Корда похож на этот памятник,— он ткнул камышинкой в сторону памятника Александра III.— Не правда ли? Видишь, какую махину отгрохал скульптор Паоло Трубецкой... А помнишь, я тебе показывал Медного всадника?.. Кто сильнее — этот гиппопотам или стройный — весь порыв — Пётр в лавровом венке, на вздыбленном коне? Ну?
— Пётр,— сказал Никита, и глаза его загорелись.
— То-то,— удовлетворённо вздохнул Коверзнев.— Запомни это: сильнее — порыв.
А Верзилин пообещал:
— Завтра съездим на Охту, в сад «Светлана». Там Пётр Крылов чемпионат держит. Я не видел участников, но заранее знаю, что среди них есть толстяки вроде Корды, а побеждать их будут такие, как ты; и даже более лёгкие, чем ты... Да помнишь— в Вятке?.. Иван Татауров всех положил, а среди них были двое на десять пудов... А сам-то ты — забыл, что ли? А? Разве не тяжелее тебя был Ян Пытля? Да ты перед ним был как мальчишка.
Поставив камышинку на палец, балансируя ею, Коверзнев поддержал:
— Это идея — съездить в «Светлану». Жаль, что Леван с Инной заняты... Слушайте, поедем сегодня? А?
Он подбросил камышинку, поймал её и, крутя, как жонглёр, между пальцами, спросил:
— Поедем?
— Что ж, я согласен,— сказал Верзилин.— Нечего откладывать на завтра.
— Проводим Левана, пообедаем на Измайловском и — махнём.
«Тебе не Левана проводить надо, а с Ниной повидаться»,— ревниво подумал Верзилин.
Никита всё смотрел на Корду. Тогда Верзилин спросил шутливо:
— Ты чего нос повесил? Уж не из-за Корды, конечно? Не грусти. Я тебе сейчас расскажу весёлую историю про самого печального человека. Был на свете такой меланхолик. Обратился он к доктору — ничто, дескать, его не может развеселить. Доктор долго осматривал его, прописал всякие вещи. Ничего не помогает. Тогда доктор говорит: остаётся одно средство — сходить в цирк и посмотреть на знаменитого клоуна Тони Грайса, от которого умирает со смеху весь Лондон. «Увы,— ответил меланхолик,— Тонн Грайс — это я сам». Ха-ха-ха! Так вот ты и напоминаешь мне этого клоуна... Ха-ха-ха!
Но Никита не засмеялся. Выражение лица его было необыкновенно суровое, посредине лба прорезалась упрямая складка. (Верзилин видел его таким впервые). Покосившись на знаменитого борца, он сказал зло:
— Ишь, стоит как хозяин... Всыпать бы ему по первое число — слетела бы спесь-то... Так руки и чешутся...
— Вот это правильно! — обрадовался Верзилин.
— Взять бы его да, как Пытлю... бросить! — сказал Никита. Потом резко сунул руки в карманы брюк:
— Поехали. Чего им любоваться-то.
Коверзнев весело хлопнул его по плечу и всю дорогу в трамвае рассказывал забавные истории. Придя к Нине, он на ходу сочинил историю о том, что камыш, который он ей преподносит, взят из декорации к «Князю Игорю».
— Ты восхищалась Кончаком-Шаляпиным и половецким станом. И вот тебе в память об этой опере...
— И тебе не жалко расставаться с таким сувениром? — спросила девушка.
— За одно родимое пятно красавицы можно отдать два города. Как — неплохая поговорка?
Позже, когда они вместе вышли на Невский, Коверзнев неожиданно сжал Никите руку, зашептал:
— Смотри, смотри: это цирковой бог — сам Сципион Чинизелли... с женой.
Верзилин ткнул Никиту в бок — навстречу в двухместном кабриолете со сплошным стеклянным передним кузовом ехал чёрный, носатый, с большой квадратной челюстью человек. Он сам правил лошадьми; рядом с ним сидела полная женщина в модном парижском платье и шляпке. Два пятнистых фокстерьера бежали следом.
Все встречные провожали коляску глазами.
— Видал? Вот под чью дудку пляшут все борцы. Да что там борцы! Даже арбитры вроде барона Вогау. Его доход за один сезон больше ста тысяч рублей. А жадность — непомерная. В прошлом году он запоздал на месяц с открытием сезона, потому что не приехали из-за границы артисты — испугались холеры. И за весь месяц он не заплатил ни копейки тем артистам, которые явились к нему в срок... А ведь у них семьи и маленькие ребятишки.
— Слушай, Коверзнев,— сказала недовольно Нина,— перестань обличать — надоело.
Тот надулся и до самого цирка не проронил ни слова. На углу Итальянской и Караванной они расстались.
В трамвае сидели молча — Коверзнев продолжал дуться, Никита рассматривал город, Верзилин думал о Нине.
Вдруг трамвай неожиданно остановился — Верзилин стукнулся затылком о стекло, повернулся. Путь преграждала толпа. Конные полицейские теснили её к пыльному забору. Это всё, что успел разглядеть Верзилин в первое мгновение. Со звоном разлетелось стекло, булыжник брякнулся на пол. Коверзнев выскочил на волю, замахал руками, закричал на полицейского. Тот, сдерживая лошадь, повернулся, пригрозил:
— Не лезь не в своё дело, господин хороший!
— Женщину! Женщину с ребёнком топтать! Хам! Убийца!
Полицейский оскалился, сбоку полоснул Коверзнева нагайкой — по щеке, в кровь.
Одним прыжком Верзилин очутился рядом, с силой схватил под уздцы лошадь, дёрнул на себя. Полицейский неуклюже повернулся— оказалось, его сшиб Никита. Большеглазая, растрёпанная женщина, прижимая одной рукой бледного, рахитичного ребёнка, неслушающимися пальцами рвала на себе ворот; наконец это ей удалось. Она выдернула нательный крест на тесёмочке, заголосила, подступая к лежащему полицейскому.
— Смотри, смотри, кого бьёшь. А ещё хрестьянин! Я одна, одна — с четверыми, а кормилец — в машину угодил... Убили кровопийцы!.. На заводе!.. Где бог? Где бог? — Крестик болтался беспомощно, скользнул в разрез, рядом с отвисшей грудью.
Кто-то столкнул Верзилина наземь; он увидел над своей головой занесённые копыта; чудом (а потом он узнал — по Никитиной воле) конь прянул в сторону. Мастеровой в фуражке с лаковым козырьком взмахнул рукой — швырнул ржавый болт в голову конника. Верзилин поднялся, подхватил женщину с ребёнком, толкнул на дорогу, к трамваю. Успел увидеть, как Никита выломил из забора тяжёлую доску и не наотмашь, а словно пикой, снизу, ткнул полицейского в подбородок. Прогрохотал выстрел. Раздался крик:
— Ничего! Придёт снова пятый год! Вспомните!
Ещё одного полицейского стянули с коня, отобрали у него револьвер.
Мужчина в чёрной кепке-блине вскочил на развилку низенького бородавчатого тополя, уцепился рукой за ветку.
— Товарищи!—звонко прозвучал над толпой его голос.— Когда все вместе — мы стали сила! Видите? Нам не страшны даже полицейские. Держитесь друг друга! Никаких уступок! Так жить нельзя! Шестьдесят копеек в день! А работаем по двенадцать часов! Хозяину выгодно. Ему нет дела до того, что мы голодаем и живём по вонючим углам! О машине он и то больше заботится! Машина денег стоит! А нас можно вышвырнуть — новые найдутся! Не позволим! Добьёмся, чтобы наших товарищей оставили на заводе и не заносили в «чёрные списки»! Недолго буржуям осталось властвовать! Придёт ещё пятый год!
Он спрыгнул с дерева, скрылся в толпе.
— Скачут, ироды! — крикнул кто-то.
Верзилин увидел: с Порохового шоссе, переходя на галоп, скакали полицейские.
— Эх, аллюр три креста! — крикнул молодой парень с чёрными усиками.
Другой, в фуражке с лаковым козырьком (Верзилин приметил: тот, что швырнул болт), дёрнул Коверзнева за рукав, кивнул Верзилину и Никите:
— Пошли! А то вы люди заметные, нездешние.
Толпа поредела.
Они пробежали мимо заводских ворот с тусклыми буквами по металлической сетке, мимо грязных лавочек, в которых продают квашеную капусту, осклизлые грибы, ржавую селёдку да мочёную пресную бруснику. Парень свернул к забору, нырнул в пролом; Никита бежал последним, не пролез, стал выламывать доски. Подскочил мужчина в кепке-блине — оратор, похлопал Никиту по спине, сказал:
— Силён, парень. Молодец,— и подмигнул их провожатому: — На ту сторону их, Ванюша. А то больно легко их запомнить... Спасибо, товарищи, от выборжцев за помощь.
Он пожал им руки, сказал Каверзневу: «Ничего, до свадьбы заживёт» — и скрылся за огромным покосившимся сараем. А они торопливо зашагали наискосок, через заросли крапивы и репейника. В пожелтевшей жёсткой траве ржавели части машин, гнили какие-то брёвна; всё было покрыто каменноугольной пылью. Мастеровой остановился у канала, вода в котором была покрыта чёрной плёнкой, и, держась за тёмные подгнившие сваи, спустился на покачнувшееся под его тяжестью полотно дверей. Оттолкнулся, пристал к другому берегу, послал плот обратно. Поочерёдно перебрались все. Шли вдоль чёрного канала; пахло зловонно; под ногами скрипел уголь.
— Ну вот и всё, братцы,— сказал парень.— Тикайте вон туда, в поле. В версте — кольцо трамвайное... Назад возвращайтесь не по Литейному, а по Охтенскому... Да щеку-то прикройте, чтоб не видно. Будьте здоровы, спасибо вам.
Шли по песку, тяжело проваливаясь. Тропка вывела к трясине. Помылись.
Соскребая со щеки засохшую кровь, Коверзнев говорил взволнованно:
— Слышали? Придёт пятый год! Трещит по всем швам этот прогнивший строй. Второй такой революции он не выдержит.
Склонившись, протирая его щеку носовым платком, Верзилин поддержал:
— Как ни затягивай петлю — народ не задавишь.
— Волнуются все,— сказал Никита.— У нас в губернии сплошь ингуши поселены для порядку.
— Вот-вот! — воскликнул Коверзнев,— А Леван рассказывает: был на гастролях в Тифлисе, так там казаки...
— Вот видишь! — взволнованно сказал Никита.— Казаки... Ингуши... А ведь каких стражников ни ставь — думать людям не запретишь. Глотку заткнуть — это ещё туда-сюда. А думать... Сейчас каждый думает, что и как... А у нас ещё ссыльных много, они всё объясняют: почему пароходчик Булычёв — миллионщик... Или, опять же, Александров... У него заводы по всей Каме, да и в Сибири. Спирт гонит... А я вот возил у него спирт —чуть с голоду не сдох, пришлось всё бросить, в грузчики податься. А он себе в Париже поживает... Сам ни разу ни на одном заводе не бывал...
«Ох ты какой у меня!» — с гордостью подумал Верзилин.
Так, в разговорах, они вышли на остановку, спокойно сели в трамвай; чтоб не привлекать внимания, заговорили о цирке.
В «Светлану» приехали в девять — было время успокоиться, прийти в себя. В буфете съели по порции яичницы, запили минеральной водой. Сидя за столом, весело, многозначительно переглядывались. Когда мимо прошёл жандармский ротмистр с дамой под руку, Коверзнев подмигнул в его сторону, обвёл всех торжествующим взглядом.
— Чтоб ни одного слова о случившемся,— шепнул Верзилин.
Коверзнев сделал пьяное лицо, пропел:
Эх, брошу я карты, заброшу бильярды,
Стану я горькую водочку пить...
— Ишь, как разукрасили господина арбитра,— сказал кто-то с восхищением, когда они поднимались из-за столика.
Коверзнев схватился за Никитин локоть, начал заплетаться ногами, пылить.
Играл духовой оркестр. Пахло распустившимся табаком. Тускло светили сквозь листву лампы.
Никита схватил Верзилина за руку: на скамейке против цирка сидел Иван Татауров.
— Ефим Николаевич! — воскликнул тот, дыша в лицо Верзилину винным перегаром.— Я к вам столько раз приходил, а хозяйка всё говорит: нету...
— Ну, здравствуй, здравствуй. Как живёшь? — обрадовался встрече Верзилин, совсем забывший об обиде, нанесённой ему этим человеком.
— Плохо,— махнул рукой Татауров.
— А что так?
— Да всё жалею — от вас ушёл,— Татауров ревниво посмотрел на Левана и Никиту.— Всё хочу назад к вам проситься.
— Э-э, брат, ничего не выйдет — у меня вот Никита сейчас. Мы с ним готовимся.
— Как ваша рука? — покосился Татауров на знакомый саквояж с галькой.— Не боретесь?
— Нет, не борюсь. А ты? У Петра Крылова?
Татауров махнул рукой:
— У него.
Садясь рядом с ним, расчувствовавшийся Верзилин попросил:
— Ну, расскажи о себе. Как жил, где боролся?
— Дюперрен нас тогда бросил, сбежал; после Котельнича хватились. А в Вологде нас и не ждали. Это он всё врал. Сатана взял всё в свои руки, договорился. Стали бороться. Сатана мне не даёт, из гостиницы не выпускает. Говорит — буду «маской». Все переборолись, сборы стали падать, Сатана из чулка сделал мне маску. Я прихожу, говорю: вызываю любого борца. Сатана говорит: запишитесь в кассе, поставим имя в афише, через день будете бороться. Я — настаиваю. Публика шумит — требует разрешить. Купец один вскакивает, сто рублей ставит за меня... Я кладу одного за другим троих — они поддаются, так Сатана велел... Требую ещё, не удаётся — полицейский час... На другой день афиши — «чёрная маска»... Я .каждый день всех побеждаю. Все сами ложатся под меня... Сатана объявил: если «маска» победит Бамбулу, даёт награду — тысячу рублей. И говорит, сам будет бороться с победителем... На нашу борьбу с Бамбулой пришла вся Вологда. Чего только делалось — я такого не видел... Я положил по договорённости Бамбулу, потому что Сатана хотел бороться со мной и снять с меня маску... Все вскакивали с мест как сумасшедшие... На барьере сидели урядники с винтовками — для острастки... Публика сбесилась... Мне выдали тысячу. Я пошёл за кулисы — Сатана ко мне: отдавай. Я не отдаю. Хотел сбежать, думал, на всю жизнь обеспеченным буду... Он меня ударил. Собрались все подъялдыки — избили меня. Деньги отобрали... Зайцем уехал в Череповец, вот в таком же саду стал выступать — рвал колоду карт, вбивал в доски гвозди, гнул железо, работал с гирями... Узнал — в Тихвине чемпионат, поехал туда. Борцы плохие — все сорок второй размер воротнички носят. Думал, всех положу. Но тренировок не было, плохо питался — все положили меня... Денег нет. Один наездник посоветовал — я дал телеграмму в Пензу, директору Афанасьеву; он ответил — приезжай. Приехал, а его там арестовали, он бежал — увёз описанных лошадей и деньги. Я остался без копейки, и все, кто у него играли,— без копейки. Полиция отдала труппе инвентарь, и мы дали представление всем товариществом. Сто семнадцать рублей собрали. Я получил четыре пятьдесят. Товарищество дало десять представлений, но пошли дожди, а шапито было дырявое — сборов не стало. Мы стали давать телеграммы в разные города. Продали шапито, ковёр, семь униформ и семь балетных костюмов за сто рублей. Разделили деньги и разъехались. Я приехал в Петербург, пошёл к вам — просить, чтобы опять тренировали меня. А вас нет. Долго я искал работы. Нигде не мог найти. Потом сюда приехал чемпионат Петра Крылова. Я пошёл к нему. Взяли. Платят сорок рублей в месяц. Десять плачу за квартиру. Даже выпить не на что.
Верзилину было жалко Ивана, но Никите он был сейчас нужнее:
— Эх, Ваня, Ваня... Ничем тебе сейчас не могу помочь.
— Да я знаю. Я не буду на вашей шее сидеть. Я только прошу — потренируйте.
Коверзнев ткнул Татаурова в бок, воскликнул:
— Ох ты, Иван Татуированный! Тренировку — обещаем. Чем больше спаррингпартнёров будет у Никиты—тем лучше. Как, Ефим Николаевич?
— Что ж, пусть поборется. Только ведь ты не выдержишь, Ваня, а? Режим — это не по тебе. Потому и проиграл борцам, которые воротнички сорок второго размера носят.— Верзилин похлопал его по красной шее, притянул к себе.— У тебя-то какой размер воротничка?
— Да ладно уж,— сказал Татауров, стеснительно отстраняясь.— Пойдёмте. Сегодня интересно будет. Джентльмен комедию станет ломать.
Верзилину никогда не приходилось бороться с Крыловым, но понаслышке он знал, что его зовут «джентльменом» за пристрастие к этому слову.
Борьба была неинтересной, а Пётр Крылов вдобавок ко всему не явился на свою решающую схватку с сильным борцом Черновым. Публика начала бесноваться, кричать. Напуганный арбитр предлагал поставить любую пару чемпионата. Но его никто не хотел и слушать, все кричали:
— Никого не надо! Давай Крылова! Деньги плачены!
Недовольные, злые, зрители начали подниматься с мест. И в это время на арену ворвался растрёпанный Крылов. Жилетка его была не застёгнута, волочились малиновые подтяжки, на шее мотался чудом державшийся на одной запонке воротничок.
— Часы стали, джентльмены, подвели меня! — выкрикивал он.— Вот, видите,— одиннадцать!
Он подскочил к судейскому столику, рванул рубашку, открыв татуированную, как у Ивана Татаурова, грудь, начал расстёгивать брюки.
Арбитр придержал его за руку. В шуме не было слышно его слов, но и так было ясно, что он сказал борцу о времени. Крылов снова стал совать часы под нос арбитру, бил себя в грудь —• клялся. Арбитр разводил руками. Тогда Крылов стал подскакивать по очереди к каждому из судей. Ничего не помогло.
Крылов сбежал с ковра, разбрасывая ногами опилки, перескочил через барьер, начал совать свои часы под нос зрителям, выкрикивая:
— Честное благородное слово, джентльмены! Видите — одиннадцать.
Вернувшись на арену, он снова стал бить себя в грудь и даже заплакал.
Разводя руками, арбитр объяснил галдящей публике, что через пять минут полицейский час — ничего сделать нельзя. Борьба переносится на завтра.
Крылов в сердцах хватил своими золотыми часами об стол.
— Да-а, здорово играет,— сказал Коверзнев.— Почему не пожертвовать часами — они двадцать пять рублей стоят, а завтрашний сбор в десять раз больше даст.
Верзилин покосился на Никиту. Нет, ничего ему не дала сегодняшняя борьба. Напрасно сходили. Как гиревик, Крылов—, мастер, а борец...