Встреча с Ритой была для Коверзнева неприятной. Возвратившись в ту злополучную ночь домой, он понял, что совершил поступок, которого женщины никогда не прощают. Но каково было его удивление, когда девушка встретила его радостно и ничем не напомнила о случившемся.

И он забыл о ссоре с Тимофеем Степановичем, забыл о том, что собирался весь вечер опекать Никиту, и даже убедил себя в том, что забыл о Нине и Верзилине. Он был прежним Коверзневым. Он острил и каламбурил напропалую, он шутил и цитировал неизвестных поэтов.

— Дорогая Рита, дайте вашу длань,— сказал он, увидев, что она улыбается ему, и благодарно поцеловал её руку.

Его речь была пересыпана словами «ланиты», «перси»... Вместо того чтобы сказать: «Разрешите, я сяду на подлокотник кресла», он говорил: «Разрешите, я сяду на прясло»...

Рита смеялась, хлопала в ладоши, не обращала внимания на гостей. Постепенно подле них начала группироваться компания. Коверзнев рассказывал историю за историей. Рассматривая золочёную фарфоровую тарелку, он говорил:

— О, да у вас сервиз не хуже, чем у Базиля Захарова! Слышали, как во время грандиозного пожара на Всемирной выставке в Брюсселе он уцелел? Семь миллионов стоит!.. Человек романтичной истории. Ведь этот миллионер — сын профессора Московского университета... Карьеру он сделал у Виккерсов... Жена — красавица, вдова испанского военного министра маркиза Марчена...

Слушая Коверзнева, гости охали, качали головой.

Леонид Арнольдович радовался, называл Коверзнева душой общества.

А тот, перехватывая у лакея тарелки, галантно ухаживал за девушкой, подливал ей вино. Во время спиритического сеанса, в темноте, она сказала ему на ухо:

— Насколько вы благороднее других, духовно тоньше, выше.

Он напомнил ей шутливо, что разговаривать во время сеанса нельзя, но она настойчиво, серьёзно говорила ему, что любит его, что он самый лучший и чистый; она поняла это после той ночи и ждала встречи с ним и даже разыскивала его в редакции журнала «Спорт». Шепча ему на ухо эти слова, Рита освободила свою руку и стала гладить его по голове.

Он опять шутливо сказал ей, что цепь размыкать нельзя, а то дух материализуется почти физически и за нарушение правил может дать по шее.

Рита не слушалась его, он поймал её руку и сжал, но в это время на них шикнули, и они притихли.

А в общем они прекрасно провели вечер и нацеловались вдоволь, пока какая-то молодящаяся старуха беседовала со своим покойным мужем. Органная музыка и барабанная дробь деревянных ножек были хорошим аккомпанементом для их поцелуев.

И опять он не спрашивал разрешения у Риты сопровождать её, а она не приглашала его, так как снова всё это само собой разумелось.

Уже поднимаясь по лестнице, он прочитал ей:

— «Не вздыхать же целые годы у ног неприступных дев, и я изо всей колоды избрал только даму треф...»

А она сказала серьёзным тоном:

— Я бубновая.

Они пришли к Рите раньше, чем в тот раз. На кухне горела керосинка; когда они на цыпочках проходили мимо, она злобно фыркнула, закоптила. Коверзнев хотел подкрутить фитиль, но Рита торопливо затащила его в открытую дверь.

Всё, что должно было случиться в тот раз, случилось этой ночью без трагического надрыва и клятв, и только было удивительно, что Рита, словно в оправдание, рассказала о том, как потеряла невинность.

Луч луны упал на стену и осветил рисунок Обри Бердслея. Глядя на эту томно-порочную, изогнувшуюся чёрной змеёй женщину и вспоминая об откровенных ласках Риты, Коверзнев гадал устало о том, зачем ей понадобилось оправдываться. Женщины их круга и поколения воспитывались не на целомудренных образах Тургенева — школой для них были циничные книги Арцыбашева, Пшебышевского, Каменского, Вербицкой. Невинность считалась предрассудком, чистая любовь поднималась на смех. Женщины, как и мужчины, хвастались друг перед другом списками побед.

В окно виднелся кусок тёмно-синего неба с россыпью звёзд; луна угадывалась за крышей. На этом фоне чернела железная грань с ажурной верхушкой водосточной трубы. На крышу вышел кот, выгнул спину, поднял хвост, остановился.

Рита положила голову на грудь Валерьяна, от этого ему было неудобно, волосы её лезли в нос, загораживали кота. Она шептала, её горячее дыхание щекотало обнажённую грудь.

— ...Отец был предводителем дворянства и очень любил меня... Была гувернантка-француженка... Меня учили музицировать и готовили большое приданое... Но мать умерла, отец неожиданно женился на соседней помещице... Потом умер от грудной жабы... Хорошо, что успел написать завещание... Мачеха не отпускала меня ни на шаг, и всё читала нотации, и каждый день говорила, что для девушки лучшее приданое — её честь и что беречь её нужно смолоду... А мне так всё надоело, что я отдалась сыну управляющего... Он плакал, умолял меня выйти замуж, а я не хотела связывать себя и уехала в Петербург, на Бестужевские курсы... Он бросил Московский университет и приехал сюда, сказал, что покончит с собой, а я заявила, что пожалуюсь в полицию, как он не может понять, что ничего не случилось, оттого что я принадлежала ему, мир не перевернулся, светило не остановилось... И он уехал обратно и всё-таки застрелился.

Капли слёз её падали в ямочку под ключицей, скапливались там в лужицу. Коверзнев осторожно убрал голову девушки в сторону и, гладя её пышные волосы, подумал о том, что эта пикантная история рассказана для того, чтобы пощекотать его нервы: «Как острая приправа к горячему блюду».

Кот всё сидел на крыше, неподвижно, как изваяние. Вскоре показалась луна и залила комнату голубым светом.

Рита заснула первая, обняв его за шею полной рукой. Упругие груди её свесились в одну сторону, а рот так трогательно приоткрылся, что Коверзнев не утерпел, потянулся к нему и совершенно искренне поцеловал.

Подумал печально: «Вот и разрублен гордиев узел».

Утром, стоя перед зеркалом, сказал спокойно:

— Не мешало бы узаконить наши отношения.

Она спрыгнула с постели и, обхватив его горячими руками за шею, заговорила:

— Я знала, что ты благороден. Насколько ты чище других. Я всю жизнь буду любить тебя за это и буду верной твоей помощницей, даже в горе.

Брак его произвёл на знакомых впечатление разорвавшейся бомбы — его любовь к Нине Джимухадзе не была ни для кого секретом. А он принимал поздравления с усталой, загадочной улыбкой.

Рита потребовала снять другую комнату и за большие деньги обменяла свою на соседнюю с коверзневской. Пришли мастера в холщовых фартуках, пробили в стене дверь, навесили деревянные полотна, покрасили их белой краской. Ломовик привёз широкую кровать красного дерева, какие-то столы, стулья, торшеры. Чужие люди ходили по комнатам, расставляли вещи, вешали шторы, натирали паркет, расстилали ковры.

Всё с той же загадочной улыбкой Коверзнев оплачивал счета, давал чаевые, благодарил за работу. Появились лакей во фраке и горничная. Для них Рита отвоевала ещё комнату и разделила её переборкой.

Квартира засверкала бронзой и полированным деревом. Гости удивлялись, качали головами:

— На какой-то захолустной Динабургской отделать так квартирку... Ну, знаете ли, для этого мало одних денег — нужен вкус.

Коверзнев ходил из комнаты в комнату, задумчиво глядя на новшества, и, казалось, какое-то удивление застыло на его лице. Рита, подбегая к нему, целовала его в щёку, в затылок, говорила:

— Ты хороший, ты великодушный, я надоела тебе своими приставаниями, тебе некогда писать. Погоди, всё закончим, и я перестану тебе мешать. Ты будешь заниматься своими делами. Я ни в коем случае не хочу стеснять твою свободу.

Он ложился на кушетку, в тоске заломив руки.

— Ты лежи,— говорила она,— отдыхай. Только штиблеты надо снимать.

— Но я же не кладу ноги на пуфик,— раздражался Коверзнев.

— Да я ничего не говорю, миленький. Тебе самому так удобнее отдыхать.

— Пожалуйста, перестань меня опекать.

— Ну не сердись. Я гадкая, нехорошая, надоедливая. Я мешаю тебе думать. Ложись, как хочешь, не отвлекайся на разговоры со мной.

— Да я уже належался.

— Ложись, ложись, милый.

— Я належался.

— Нет, ты ложись.

— Нет, я не лягу.

— Нет, ты ляжешь. Я заставлю тебя лечь, раз я провинилась перед тобой.

И он ложился, и мечтал о Нине и о другой — простой и уютной — обстановке, и думал, как бы они с Ниной могли жить счастливо, если бы не Верзилин, и у них непременно был бы ребёнок. Валерьян бы тогда писал книгу об истории русской борьбы и, утомившись, поднимался бы и подходил к грудному сыну, и склонялся бы над кроваткой, и целовал бы его в розовый носик-пуговку.

Мимо прошёл лакей со лбом Сократа, с серым, болезненным цветом лица. Коверзневу хотелось закурить, надо было приказать лакею, чтобы он принёс трубку и табак, но он постеснялся — не привык. Лакей прошёл обратно, стараясь не встречаться с хозяином глазами, и Коверзнев встал и направился за трубкой.

Когда он задумчиво набивал трубку, его окликнула Рита.

— Ты не сердись,— сказала она приторным голосом,— но я для нашего же счастья стараюсь. Зачем из-за каждого пустяка звать горничную? Поправляй сам. Полежал — и поправь подушки.

Коверзнев молча ушёл в другую комнату и встал к окну. В груди у него всё кипело. Он прижался лбом к прохладному стеклу. Перед глазами раскинулся до горизонта Финский залив; вода была серой, и на гребнях волн всплывали белые комочки пены — словно качались чайки.

— Пф-пф-пф,— выпустил он дым прямо перед собой. Дым заклубился по стеклу, потянулся под штору.

Надо было писать, но не хотелось подходить к письменному столу — после вмешательства Риты он принял такой же неуютный, чопорный вид, как и вся комната. Прежде Коверзнев с трудом отыскивал подточенный карандаш и зачастую в чернильнице высыхали чернила, но писалось хорошо. Теперь отточенные карандаши стояли в стаканчике (подарок Риты), обе чернильницы были полны (забота Риты), хрустящие четвертушки бумаги с золотым обрезом лежали в бюваре — но он не мог писать. Его раздражали и полная чернильница, и вышитые салфеточки под атрибутами чернильного прибора, и шёлковая тряпочка на абажуре настольной лампы. Сейчас нельзя было разбросать карандаши, вставочки с перьями, вырезки из газет и заготовки для своей рукописи на разноцветных обрывках.

Как хорошо работалось прежде, когда перед тобой валялась хохломская ложка, дымковская игрушка, мозаичный камешек из иконы Исаакиевского собора, затейливо изогнутый сучок, высохший кленовый лист, ржавая подкова, палехская коробка. Это были все любимцы и друзья, на них отдыхал глаз, они помогали сосредоточиться. Сейчас они лежали в общей груде на ломберном столике, и когда Коверзнев на первых порах пытался было переносить их обратно, они снова были убраны с письменного стола. Он не сдержался и нашумел на горничную, но та резонно ответила, что такова воля барыни...

Коверзнев пересилил себя, сел за стол и взял в руки перо. Подошла на цыпочках Рита, нежно поцеловала его в шею, сказала:

— Кончишь работать — поставь лампу на место...

Он вскочил, словно облитый ушатом холодной воды.

— Ну-ну, не буду,— сказала она примиряюще и так же на цыпочках вышла.

Он хотел лечь на кровать, но она была застлана белоснежным покрывалом, и днём к ней не разрешалось подходить. А какая уютная коечка была у него раньше! На солдатское одеяло можно было ложиться даже в пальто, недаром Леонид Арнольдович Безак завёл такое же одеяло своему сыну, «будущему спартанцу», как говорил он... Сейчас вместо спартанского ложа была постель, предназначенная для наслаждений капризной бабёнки, которая воображала себя римской матроной. В этой постели Рита завтракала, пила кофе, проснувшись в час, в два дня. На завтрак — омары, кофе — горячий, со сливками. Среди ночи она будила Коверзнева для любовных утех, и он после этого, убогий в своей наготе, должен был идти к буфету и доставать яблоки и виноград, так как она не могла уснуть без них.

Рита пыталась заговаривать о собственном выезде и о заграничном курорте, но Коверзнев вспылил: ни лошадей, ни конюшни, ни кучера он заводить не намерен — у него на это не хватит денег, и о курорте она тоже пусть не мечтает — вместо того чтобы ехать в какую-нибудь грязную немецкую деревню, где русские бабы, воображающие себя аристократками, умирают со скуки, ехала бы она на берег Луги и пила там молоко и загорала.

Остынув, он сказал:

— На будущее лето снова будем ездить на дачу Стембока- Фермора — там великолепный пляж. Мы с Ниной и с Ефимом всё время туда ездили.

Рита вскочила:

— Ты не можешь не вспоминать при мне эту цирковую шлюху?!

— Перестань, пожалуйста. И прошу при мне так о ней не говорить.

— Буду говорить! Буду! Нашёл, в кого влюбляться,— цирковая шлюха, борцовская подстилка.

— Перестань! Или я тебя ударю!

— Ударь! Ударь! Ты способен на это!

Она разрыдалась и выскочила из комнаты.

Коверзнев закурил, жадно затянулся. «Нет, это надо как-то кончать». Остановился перед окном, глядя на тёмный залив. В соседней комнате разбилась какая-то склянка. «Не отравится»,— уверенно подумал он о Риге и не пошёл к ней.

Смеркалось. Внизу, в хибарке, зажглись огни; на воде качался красный бакен, двигались разноцветные фонарики — это шёл пароход из Петергофа.

Не включая света, Коверзнев открыл окно, лёг на подоконник. Курил, глядел в ночь, думал...

Она не выдержала, пришла к нему, молча обвила его руками, потёрлась мокрой от слёз щекой о его лицо. Укутала его пледом:

— Простудишься... Бедный мой... Я гадкая, нехорошая, развратная баба, я мешаю тебе жить... Прости меня, я переменюсь... Я буду жить ради тебя... Я буду потакать твоим капризам... Ну, чего ты хочешь? Скажи... Скажи, пожалуйста...

Она тяжело сползла на пол, обхватила его ноги, начала их целовать.

Всё это вызывало чувство стыда и досады. Коверзнев неуклюже пытался схватить её за плечи и поднять. Она вырывалась.

Подобные сцены повторялись почти каждый день, а все знакомые поздравляли Коверзнева со счастливым браком, и он загадочно улыбался в ответ.