Чем меньше оставалось вещей в квартире Коверзнева, тем больше у него появлялось книг. Они стояли на стеллажах из неструганых досок, лежали вдоль стен, возвышались целыми горами в углах.

Он читал с одинаковым интересом и «Критику чистого разума» Иммануила Канта, и исторические романы графа Салиаса, и записки русского сыщика Ивана Путилина. И, как всегда, его память удерживала вычитанные анекдоты, имена и даты. Закончив одну книгу, он брался за вторую, и пыль ещё не успевала покрыть их, как он уже раскрывал третью. Понравившиеся куски врезались ему в память дословно, некоторые места он выписывал в клеёнчатую тетрадь.

Ему по-прежнему нравилось читать о великих людях, и букинисты Александровского рынка об этом знали и частенько приберегали для него редкую книгу. Монографию о Наполеоне на французском языке Коверзнев прочитал с особым интересом. Он стал вспоминать судьбы великих людей и примерять к ним свою жизнь. Оказывается, многие из них прошли тяжёлый жизненный путь. Это укрепило веру в свои силы и опять развило в нём горячую жажду деятельности. Он написал ядовитую статью, в которой не пожалел и себя, ярко описав все мытарства, через которые ему пришлось пройти. Статью, конечно, не напечатали, и, видимо, как ответ на неё, он получил анонимку, в которой говорилось, что если он не прекратит свои нападки, то ему придётся в этом раскаяться. Он равнодушно встретил эту угрозу и даже пошутил:

— «Ежели кто получит безымянное письмо или пасквиль,— проскандировал он, глядя, как пламя охватывает бумагу,— то, не распространяя оного, или уничтожает, или же отсылает в местную полицию для сыскания сочинителя, а буде таковой найден не будет, то объявляется за бесчестного, пасквиль же предаётся сожжению через палача».

Эту цитату он вычитал как-то в Своде законов и хотел прочитать Верзилину. Теперь она пригодилась самому.

Однажды он совсем остался без денег. Он продал на барахолке своё последнее пальто и взамен его тут же приобрёл по дешёвке какую-то хламиду. То ли потому, что он долго переодевался на морозе, то ли потому, что его организм уже был подорван голодом,— он простудился и слёг. Сосед-немец застал его в жару, вызвал врача и купил лекарства. Придя в себя, Коверзнев восполнил его расходы, а на остальные деньги велел купить ситника и колбасы; но есть не хотелось, и он снова впал в забытьё.

Так лежал он целыми днями; не было сил затопить печку, проветрить комнату... И лишь по вечерам заходил сосед и, кряхтя, приносил дров; становилось тепло, от горячего бульона кружилась голова, Коверзнев медленно потягивал клюквенный морс и слушал старика; они давно уже договорились беседовать только по-немецки, а это было великолепной школой языка для Коверзнева.

Кризис кончился, Коверзнев стал бодрее, у него появился аппетит. Он попросил соседа позвать букиниста, и когда тот пришёл, продал ему мешок приключенческой литературы и фантастики. На эти деньги он ещё жил некоторое время, но кончились и они.

Коверзнев выздоравливал, сосед стал заглядывать к нему реже, и он опять лежал сутками один в нетопленной комнате, голодный.

В один из таких дней на имя Коверзнева пришёл денежный перевод на сто рублей. На бланке не было штампа ни редакции, ни издательства — перевод был от частного лица. Коверзнев долго ломал голову, пытаясь определить имя благодетеля, и наконец решил, что это жена. Потом ему вспомнилось, как сосед рас- спрашивал его об адресе Нины. Он всё понял и горько, как в детстве, заплакал. Плакал до тех пор, пока не уснул.

Наутро он почувствовал себя почти здоровым и долго ходил по комнате, получая болезненное удовольствие от того, что слегка кружилась голова.

Через несколько дней Коверзнев получил приглашение из редакции, в которой оставил последнюю статью. В хламиде идти туда было нельзя, и он хотел было купить пальто, но оно стоило слишком дорого, и он пожалел денег. Пальто он взял у соседа. Перед зеркалом критически оглядел себя, остался доволен; особенно ему нравилась его острая бородка.

Редактор его сразу же принял.

Сбросив пальто, поправив бант, Коверзнев вошёл в кабинет. В глубоком кресле подле стола сидел высокий чёрный мужчина. Он был косым на левый глаз и походил на иезуита в костюме английского лорда.

— Знакомьтесь,— сказал редактор, вставая.

— Коверзнев.

— Джан-Темиров.

Это имя не вызвало у Коверзнева никаких ассоциаций, а такое знакомство позволяло думать, что они играют на равных, иначе его бы просто-напросто не представили.

Коверзнев разлёгся в кресле, вытянул ноги. Закурил трубку.

Редактор принял это как должное и бесстрастно сообщил:

— Мкртич Ованесович занимается цитрусовыми, чаем, вином и табаком...

Коверзнев слушал невозмутимо.

— Мкртич Ованесович решил вложить часть капитала во... французскую борьбу...

— Пф-пф-пф,— выпустил Коверзнев клуб дыма.

— В цирк... Я рекомендовал ему вашу фигуру в качестве организатора и арбитра.

— Не пойду,— небрежно ответил Коверзнев, глядя не на редактора, а на Джан-Темирова.

— Я ожидал такого ответа,— с лёгким армянским акцентом сказал тот.— Он меня вполне устраивает...

— Пф-пф-пф.

— ...устраивает... Вы не хотите размениваться на мелочи. Отлично. Арбитров сейчас полная Россия. У меня будет совершенно другое дело. Я строю цирк. Ничто сейчас не даёт такого дохода, как французская борьба. Цирк строится специально для борьбы...

Его слова были прерваны телефонным звонком.

Джан-Темиров поднялся и взял Коверзнева под руку.

— Не будем мешать.

Когда одевались, окинул взглядом коверзневское пальто. У подъезда его ждала собственная коляска. Он приказал кучеру следовать за ними, держа Коверзнева под локоть, повёл по Невскому.

— Я человек дела, поэтому сразу перехожу к делу. Мне рекомендовали вас вчера как человека умного, упорного, эрудированного и мужественного. Не веря никому на слово, я перечитал все ваши произведения и убедился, что никто в России не знает профессиональную борьбу так, как знаете её вы. Я коммерсант, а не меценат. Поэтому от цирка я жду доходов, доходов и доходов. Я не буду вмешиваться ни на йоту в ваши дела — выдавайте мне только доход. Комбинируйте как угодно, выписывайте Поддубного и Готча, заставляйте чемпионов протирать лопатками наш новый ковёр — это зрителям нравится, надевайте на парней какие угодно маски, сделайте так, чтобы небу стало жарко, затмите Чинизелли, Маршана, Саламонского, Петрова и «дядю Ваню». У вас есть авторитет среди борцов и публики. Вы спортивный Дон-Кихот, и вам будут верить. За это вы получите такие деньги, каких не получает «дядя Ваня». У меня всё подсчитано и взвешено. Я вам буду платить в три раза больше, чем Маршан платит «дяде Ване». Обещаю сразу же издать вашу книгу — я её читал; тираж утроим, получите в пять раз больше, чем вам обещали. Кроме того, вы будете редактором журнала о французской борьбе — будете получать за редакторство и печататься на его страницах.

— Я согласен,— неожиданно для себя сказал Коверзнев.

Джан-Темиров остановился, посмотрел на карманные часы:

— Завтра в двенадцать подпишете контракт и получите деньги... К завтрашнему дню придумайте хлёсткое название для журнала. Сегодня двадцать первое марта — в середине апреля должен выйти его первый номер. Цирк откроется пятнадцатого мая. В течение месяца журнал должен поднять такую возню вокруг предстоящего чемпионата, чтобы ни один петербуржец не остался к нему равнодушен.

— Это мне нравится! — воскликнул Коверзнев.

Глядя одним глазом в небо, другим на Коверзнева, Джан-Темиров сказал:

— Борьба — зрелище народное. Мы исправим ошибку ведущих цирков и построим свой в рабочем районе, за Нарвскими воротами. Для чистой публики будут ложи. Сейчас я уезжаю— тороплюсь: пришёл вагон апельсинов. Завтра в двенадцать.

Он занёс ногу на подножку коляски, задумался. Потом произнёс:

— Да. Я слышал, с вас взяли подписку о невыезде и... всякие такие вещи... Когда начнёте по-настоящему работать — всё это будет ликвидировано.

По-демократически пожал руку. Минутой позже его коляска скрылась за горбом Аничкова моста.

Всё это произошло так быстро, что Коверзнев не мог опомниться.

Усмехнувшись, упрекнул себя за поспешность. Но в тот же момент попытался успокоить себя: ведь, конечно же, его идеи о честной борьбе не что иное, как никому не нужное донкихотство. Не надо забывать, что речь идёт о борьбе профессионалов, которые, по существу, являются теми же артистами, а не о борьбе спортсменов-любителей. Чемпионат — это труппа, и чтобы публика не скучала, надо труппу хорошо подобрать. Как и во всякой труппе, в ней должно быть строгое распределение ролей. Не им заведёна классификация борцов на «чемпионов», «гладиаторов», «апостолов» и «яшек». Главное, чтобы на все эти роли подобрать соответствующих артистов. Публика — дура, она не понимает борьбы.

Этот последний аргумент окончательно успокоил его. Ради чего он лез из кожи, голодал, сидел в кутузке, унижался перед редакторами, ломал копья?

Он отхлещет сейчас по щекам публику за все унижения! Он выставит на роль чемпионов самых настоящих «гладиаторов» с импонирующим сложением!

— Эврика! — воскликнул он вслух, остановился, не обращая внимания на движущуюся по Невскому толпу. Достал огрызок карандаша, подобрал обрывок газеты и, прижав его к стене, записал: «Гладиатор».

Так родилось название журнала; оно было мужественным и беспокоящим и понравилось Джан-Темирову.

Коверзнев с головой ушёл в дело; он почти не сходил с извозчика. Он гнал на Пушкарскую к Леониду Арнольдовичу Безаку — заказывал эскиз обложки для журнала. С Пушкарской надо было попасть на Суворовский — договориться об аренде или приобретении типографии. С Суворовского он мчался к Джан-Темирову согласовать текст рекламы; хозяин оказался на товарной станции (у него гнили апельсины) — Коверзнев скакал во весь опор туда. До шести вечера надо было успеть на Гороховую, № 16 — у портного Дальберга, поставщика всех борцов и артистов, взять фрак; вечером в новом фраке, с надушенной бородкой, в перчатках от «Боэ Сарда» он был в опере — разыскивал модного поэта, обещавшего для журнала стихи.

Дел у него сейчас было столько, что не оставалось времени на чтение газет. Однако сообщение о расстреле рабочих на Ленских золотых приисках заставило его забыть обо всём. Телеграмма на имя членов Государственной думы Милюкова и Гегечкори подействовала на Коверзнева ошеломляюще. Происшедшее казалось повторением девятого января.

В день получения телеграммы весь Петербург говорил о Надеждинском прииске. Коверзнев жадно прислушивался к случайно оброненным словам — старался найти объяснение случившемуся. Он сидел в «Вене», мешая ложечкой кофе, слушал. Повторяли имена Алексея Ивановича Путилова, барона Гинсбурга, знатных сановников, членов царской фамилии. Говорили, что таким людям нет смысла кормить рабочих гнилым мясом. Виноват во всём Белозеров — жестокий, жадный человек, дослужившийся от должности конторщика до должности администратора с окладом 150 тысяч в год. Рядом с ним называли имена прокурора Преображенского и следователя Хитуна. Однако всех больше ругали жандармского ротмистра Трещенкова, встретившего делегацию свинцом; откуда-то стало известно, что шесть лет назад он руководил кровавой расправой над сормовскими рабочими.

От всего этого хотелось выть... Успокаивало лишь одно: Государственная дума не оставит так это дело, виновники будут наказаны. Но воспоминание о 9 Января заставило Коверзнева подумать, что до виновников не так-то легко добраться.

На Невском появились усиленные полицейские наряды, дворники закрывали ворота, народ толпился стайками, беспокойно гудел.

Утром на Новообводном канале возникла демонстрация: толпа направилась к Варшавскому вокзалу, остановила трамваи. Коверзнев с трудом нашёл извозчика — помчался по делам.

В городе было беспокойно. Говорили, что бастовали десятки заводов. В эти дни министр Макаров на Запрос о Ленских событиях ответил: «Так было — так будет».

Но Коверзневу некогда было задумываться над происходящим— он крутился как белка в колесе, готовя к выпуску первый номер «Гладиатора». Наконец журнал был свёрстан. Коверзнев принёс его Мкртичу Ованесовичу и, обмакнув перо, дал подписать к печати.

— Про глориа эт патриа,— сказал он полуторжественно, полушутливо.— За славу и отечество.

Журнал — его детище — лежал на столе; во всю обложку была изображена цветная фигура гладиатора — в золотой каске, котурнах, с мечом.

Джан-Темиров поднял один глаз в потолок, замер на мгновение и размашисто вывел по гладиатору свою фамилию. И, небрежно швырнув курьеру журнал, сказал, обернувшись к Коверзневу:

— Едемте смотреть цирк.

Площадь перед Нарвскими триумфальными воротами была запружена народом. Толпа колыхалась, над ней вспыхивали кумачовые флаги, конные полицейские наступали на толпу, кричали что-то. Джан-Темиров привстал в пролётке, с любопытством рассматривал людей. Коверзнев с ужасом подумал, что полицейские пустят в ход оружие, но те, видимо, пока не решались этого делать.

Над толпой поднялась фигура оратора. Он взмахнул рукой, выкрикнул:

— Товарищи! На далёкой Лене провокаторы расстреляли наших мирных братьев и сестёр, когда измученные люди пошли, чтобы пожаловаться... Девятого января царь расстрелял веру в себя! А четвёртого апреля, на далёкой Лене, была расстреляна вера в «новое», «обновлённое» самодержавие! Нет, товарищи, мы не должны верить никаким конституциям! Никто не даст нам избавленья: ни бог, ни царь и не герой!

Конные полицейские пытались пробраться к оратору, но их затёрли в огромной толпе, Джан-Темиров заспешил, приказал кучеру:

— Давай от греха стороной.

В нескольких кварталах от Нарвской площади, рядом с Петергофским шоссе, на пустыре, который упирался в полотно Балтийской железной дороги, а за ним — в Митрофаньевское кладбище, шла стройка. Цирк ещё не имел крыши и напоминал римский Колизей.

— Через месяц он будет готов,— твёрдо сказал Джан-Темиров.— Готовьте чемпионат.

Умело прикуривая на ветру, Коверзнев сообщил:

— Я переговорил уже с тремя дюжинами борцов и послал в разные города столько же приглашений. Будем надеяться, что чемпионат будет интересным.

Глядя одним глазом на часы, Джан-Темиров сказал:

— Подумайте о чемпионе.

— Хорошо, Мкртич Ованесович.

— Денег вам не надо?

— Благодарю, пока есть.

Действительно, несмотря на то что он снял на Невском квартиру из пяти комнат, деньги у него были. Он покрыл стены зала дубовыми панелями (он вообще любил дерево), а над панелью сделал через весь зал узкую рамку в виде ленты; в эту рамку, вплотную друг к другу, вдвигались открытки — портреты борцов. Портреты, подписанные Верзилиным, Сарафанниковым, Поддубным и другими знаменитыми борцами... Комнату Коверзнев выделил под арену — любой из его друзей-борцов мог прийти сюда потренироваться: вдоль стен уже стояли штанги, бульдоги и гири.

В прихожей и коридоре висело множество красочных цирковых афиш; Коверзнев их скупал сейчас с удовольствием.

Кроме того, он собирал коллекцию скульптур, воспевающих красоту и силу человеческого тела. У него были небольшие копии со скульптур Микеланджело— «Скованный раб», Карли — «Омфала с дубиной», Родена — «Поцелуй», Бьересона — «Союз» и т. д. Репродукции с картин на те же темы висели по стенам; среди них особенно выделялась картина Ихновского «Сила и любовь», на которой была изображена обнажённая женщина, прижавшаяся к огромному льву. Опытный глаз мог бы подметить, что эта картина висит неспроста — в квартире можно было встретить немало фотографий известной в прошлом укротительницы львов Нины Джимухадзе.

Коверзнев преуспевал и был счастлив.

К открытию цирка должна была выйти его книга; во втором номере «Гладиатора» шёл рассказ о борцах, который должен был понравиться читателям; Джан-Темиров обещал переиздать книгу «Русские борцы».

Коверзнев забыл об обидах. Нападать на Чинизелли теперь у него не было никакого желания. Как-то он цинично подумал:

«Лучший способ заставить человека замолчать — это купить его». И добавил печально: «Сик транзит глориа мунди» — так проходит мирская слава. Но, подумав, спросил себя с надеждой: «А может — приходит?»