Однажды за кулисы к Никите пришли трое юношей в гимназической форме. Стеснительно переминаясь с ноги на ногу, они сказали, что хотели бы посоветоваться с ним относительно занятий тяжёлой атлетикой.

Один из них — высокий, широкоплечий — признался застенчиво:

— Я немножко с гирьками вожусь.

Никита указал ему на гири, и юноша взял двухпудовку и выжал её довольно легко.

Они разговорились, и на вопрос Никиты, не хотят ли уж они выступать в цирке, ответили, что нет, просто считают, что современный человек должен быть всесторонне развитым.

Это укололо Никитино самолюбие.

— Чтобы стать настоящим атлетом, надо много времени занятиям уделять, много тренироваться,— сказал он с некоторым раздражением.

На что юноша ответил торопливо:

— Вы не думайте — мы будем заниматься серьёзно. Только не для того, чтобы стать профессионалами, а для того, чтобы развить силу. Сила всегда может пригодиться.

Последнее утверждение Никите понравилось, и он дал согласие пойти с ними.

Глядя на скамейки, расставленные в просторном полутёмном амбаре, на «арену», застланную брезентом, Никита подумал, что они занимаются всерьёз. Он сел на первую скамейку и стал смотреть, как они борются.

Постепенно амбар заполнялся; среди гимназических серых курток и коричневых платьев с чёрными пелеринками виднелись рабочие блузы и пиджаки; было много маленьких мальчишек.

Никита почувствовал себя неловко среди этой компании, сидел ссутулившись, не знал, куда деть свои руки — чувствовал, что на него смотрят с любопытством и даже обожанием. Самый бойкий из его новых друзей — юноша с иссиня-чёрными волосами и яркими губами, Илюша, как его называли товарищи,— уселся рядом с ним, сказал, что у них сейчас будет концерт и они очень бы хотели, чтобы Никита Иванович не уходил.

Гимназист, который в цирке поднимал Никитину гирю, показал свою силу; потом двое боролись, поглядывая на борца,— видимо, боялись, что не угодят ему. Вслед за ними вышел длинноволосый мальчишка в чёрной косоворотке с болезненным румянцем на щеках. Его встретили аплодисментами; заложив руки за спину, глядя в серый брезент «арены», он пережидал; вдруг вскинул голову и начал читать:

— Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, чёрной молнии подобный...

Никита подался вперёд, стараясь не пропустить ни одного слова, не спуская глаз с читавшего.

Эти стихи вселяли бодрость, звали на подвиг, хотелось обнять всех этих хороших ребят, которые привели его сюда, расцеловать их. Когда отзвучали последние слова, Никита чуть не вскочил, но вовремя сдержался, стал вместе со всеми хлопать в ладоши.

— Хорошо читает?—спросил Илюша с горящими глазами.

— Здорово,— восторженно ответил Никита, аплодируя.

А молодёжь продолжала читать стихи, петь песни, которых прежде Никита никогда не слыхал.

Он подумал, что первый раз находится среди подобных людей и что, несмотря на молодость, они старше, умнее тех, с которыми он живёт; было видно, что они знают больше, чем другие, и от этого им легко жить. «Они видят свою цель. Им и сила-то нужна для того, чтобы бороться». Хотелось сделать для них что-нибудь приятное, удивить их, показать им, что и он — сильный и всё понимает. Он уложил бы сейчас любого быка к их ногам — столько в нём было силы. Он вышел на «арену» и, взяв лежавшее вдоль стены, пахнувшее смолой бревно, сказал:

— Выходите все!

Если бы хоть кто-то из них показал неуместность его выходки, он бы сгорел со стыда. Но никто не увидел в его поступке хвастовства. Со смехом, опрокидывая скамейки, все побежали на «арену», облепили бревно; Никита рывком поднял его над головой и начал крутить; ребята падали на мягкий брезент, смеясь друг над другом, визжали девочки, кричали мальчишки.

Никита бросил бревно в сторону, с восторгом смотрел на молодёжь.

Идя домой, думал бессвязно: «Да, с такими хорошо... Они — научат, не смотри, что молодые...» Пробовал напевать запомнившуюся строку:

Будет буря — мы поспорим И поборемся мы с ней...

На другой день ему хотелось снова пойти к ним, но он не решился этого сделать. Все дни ходил под впечатлением этой встречи и очень обрадовался, когда гимназисты снова явились к нему за кулисы. Теперь он часто бывал у них в амбаре и, сидя где-нибудь в сторонке, слушал их разговоры. Амбар принадлежал отцу Доната, того самого юного силача, который выступал с гирями. Отец никогда не заходил сюда — говорили, был занят торговлей, но зато иногда появлялась мать — интеллигентная, тихая женщина; она сидела, как и Никита, в сторонке, молчала, переводила задумчивый взгляд с сына на его друзей, иногда встречалась глазами с Никитой, стеснительно улыбалась. Когда говорили что-нибудь слишком резкое и слишком смелое, она вздрагивала, но никогда не останавливала говоривших. Если начинали бороться или поднимать гири, умоляла:

— Только прошу вас — осторожнее.

— Мамочка,— говорил Донат, нежно обнимая её за плечи,— вы бы шли, чтобы не расстраивать себя.

Вздохнув, она уходила. А они, навозившись до устали, начинали разговаривать, ругали какого-то Иллиодора Труфанова, плюющего на портрет Льва Толстого... Было много непонятного в их словах, и от этого Никите было обидно, хотелось попросить у них книжку, которая бы помогла ему разобраться во всём, но он не знал, существует ли такая книга. Он всё ждал, что они снова соберут много народа и будут петь песни и рассказывать стихи. Как-то сказал Илюше:

— Вы бы дали мне песенник с теми песнями.

Илюша переглянулся с Донатом, тот кивнул головой и вышел из амбара. Вернулся он с тоненькой книжкой в руках. Она была отпечатана тусклыми фиолетовыми чернилами, а в кружочке на обложке были изображены оборванные люди с развевающимися флагами.

— Только никому не показывайте,— предупредил Донат.

А Илюша пояснил:

— Эти песни запрещены царским самодержавием. И отпечатаны на гектографе в подпольной типографии.

— Вы доверьтесь мне,— сказал взволнованно Никита, прижимая песенник к груди.— Я ведь понимаю, что есть правда... И за неё готов...

Он не находил слов, чтобы выразить свою мысль, а юноши смотрели на него, улыбаясь доброй улыбкой, и от этого опять в груди Никиты поднялась горячая волна. Он заговорил торопливо, рассказывая о том, что ему пришлось испытать, рассказал о судьбе своего учителя, потом смутился, спросил:

— Неинтересно вам всё?.. Разговорился я...

Не отвечая на его вопрос, Илюша сказал возмущённо:

— Но так же нельзя! Разве это спорт?

Никита махнул рукой:

— А разве вы думаете, это настоящие чемпионаты? Нет, таких сейчас не бывает. Кому не лень, тот и проводит. В «Гладиаторе» у Коверзнева чемпионом мира стал Татауров, а в это же время мировой чемпионат проводился в Москве, Киеве... Там свои чемпионы...

— Да это тоже неправильно... Но главное — возмутительно, когда чемпионом становится не сильнейший!..

Сейчас уже Никита смотрел на них с улыбкой.

А Илюша, обращаясь к Донату, сказал гневно:

— Вот видишь, как сказывается растлевающее влияние самодержавия даже в спорте.

Этот разговор сблизил их ещё сильнее, и когда Никита, выучив и «Варшавянку», и «Смело, товарищи, в ногу!», и «Красное знамя», и другие песни, вернул песенник своим юным друзьям, Илюша, оглянувшись по сторонам, дал ему листовку:

— Это берегите сильнее, чем песни.

Придя в гостиницу, Никита осмотрительно закрылся в номере, стал читать:

«Товарищи! Прошёл год со времени расстрела 500 наших товарищей на Лене. За мирную экономическую стачку 4 апреля 1912 года на Ленских приисках по приказу русского царя, в угоду кучке миллионеров, расстреляно 500 наших братьев. Ротмистр Трещенков, царским именем учинивший этот разбой, получив высокие награды от правительства и щедрую мзду от золотопромышленников, теперь разгуливает по аристократическим кабакам в ожидании места начальника охранного отделения. В горячую минуту обещали обеспечить семьи убитых, оказывается — нагло соврали. Обещали ввести государственное страхование рабочих на Лене, оказывается — обманули. Обещали «расследовать» дело», а в действительности спрятали даже то следствие, которое произвёл их же посланец — сенатор Манухин. «Так было, так будет»,— бросил с думской трибуны министр-палач Макаров. И он оказался прав: царь и его правители были и будут лжецами, клятвопреступниками и камарильей, творящей волю диких помещиков и миллионеров...»

Никита вспомнил редакцию петербургской газеты, куда его, избитого, привёл ночью Верзилин, и слова редактора о том, что никакой вины царя в смерти рабочих на Ленских приисках не было.

«Как я тогда не мог понять, что нас кругом обманывают?— взволнованно думал Никита.— Народ хочет лучшей жизни, а царь топит его за это в крови...»

Он стал приглядываться к борцам и артистам цирка перед выступлением. «Слепые вы, не знаете, кто виноват во всём,— мысленно обращался он к ним.— Обманывают вас на каждом шагу, а вы молчите... Думаете только о куске хлеба... А эти мальчишки насколько больше вашего понимают... Им известно, что делать».

Сознание того, что он сейчас знает больше окружающих, поднимало его в собственных глазах, давало уверенность. Его тянуло к новым друзьям, он шёл к ним, брал у них книжки. «Вот так бы и жить с ними рядом»,— думал он, слушая их разговоры. Всех больше из этих юношей ему нравился Донат, и Никита считал его главным в кружке, о существовании которого можно было догадываться. Но каково было Никитино удивление, когда он со временем узнал, что у них существует бюро и возглавляет его вовсе не Донат, а Пашка Локотков — рабочий с мукомолки. В амбаре Локотков появлялся ненадолго, собирал вокруг себя ребят, говорил, чтоб железнодорожникам подбросили листовок, давал ещё какие-то задания, исчезал. Вывод, что простой рабочий руководит гимназистами, ещё больше поднимал Никиту в собственном мнении. «Ведь не учёный, такой же, как я». А тут ещё Донат ему сказал, что рабочие — творцы жизни; всё на свете создано их руками. «Действительно, это так,— взволнованно думал Никита.— Всё сделано нашими руками. А что мы имеем за это? Крышу над головой и кусок хлеба?..»

Никита старался сравнивать себя с Локотковым, но с огорчением убеждался, что этот рабочий парень стоит ближе к Донату, чем к нему, Никите: он смел в суждениях, всё для него ясно, уверен в своих силах; странно, что он, как и гимназисты, в разговорах употребляет массу незнакомых слов: «социализм», «Циммервальд», «ренегат», «камарилья». Никита как-то взял одну из книг, которую хвалил Локотков, но ничего в ней не понял. Прежде бы он обиделся из-за этого на парня, как когда-то обижался на Коверзнева и Смурова, но теперь у него не было чувства зависти. Никита только вздохнул, подумав, что много ему ещё надо читать, чтобы стать таким, как эти ребята. «Но ничего,— решил он.— Буду жить рядом с ними и достигну всего...»

Но его желаниям не суждено было осуществиться.

Однажды днём, идя по центральной улице, он увидел привычное шествие. Шла толпа бородатых людей в поддёвках и сапогах бутылками; над ней плыли золотые хоругви и иконы; два здоровенных мужика несли царский портрет. «Крёстный ход»,— мелькнула мысль. Широко открывая волосатые чёрные пасти, люди пели:

Боже, царя храни, Сильный, державный...

От толпы отделился парень в полинялой ситцевой косоворотке и опорках на голых ногах, поднял с дороги булыжник и швырнул его в сверкающую витрину магазина Гриншпуна. Раздался звон стекла, толпа рассыпалась, люди неуклюже наклонялись, напоминая четвероногих животных, хватали камни. Из окон полетели под ноги топчущихся бородачей стеклянные вазы, зеркала, абажуры... В несколько минут магазин был разгромлен.

«Что они делают?!—подумал Никита.— Почему их никто не остановит? Где полиция?» Он безвольно прижался к каменному цоколю дома. Надо было что-то предпринимать, кого-то звать на помощь.

Но люди снова сгрудились, заколыхались хоругви, поплыл впереди портрет царя.

И вдруг Никита увидел крупную фигуру Доната. Гимназист стоял на противоположной стороне, прислонившись широким плечом к телеграфному столбу, сунув руки в карманы серых отглаженных брюк; фуражка его с ярким кантом и бронзовым значком была сдвинута на затылок, светлая прядь волос свесилась из-под лакированного козырька.

— Шапку!— закричал на него щупленький мужичишка в выцветшем пиджаке с чужого плеча.— Шапку перед государь-императором!

Он подскочил к Донату, подпрыгнул, стараясь сорвать с юноши фуражку; тот отстранился, крикнул с ненавистью:

— Не смей!

— Шапку!— орал мужичишка.

Из толпы боком вылез долговязый человек с синими ввалившимися щеками, медленно расстёгивая задний карман штанов; в руке его появился револьвер.

Рядом с Никитой взвизгнула женщина:

— Охранник переодетый он... Во дворе у нас живёт...

Никита понял — тот будет стрелять, надо было остановить его, но ноги приросли к тротуару.

Рука охранника вздёрнулась.

Донат не видел его. Отталкивал мужичишку, кричал:

— Вы не смеете!.. Человек свободен!..

Прозвучал выстрел, зазвенело стекло, Донат обеими руками отшвырнул своего врага, сжал кулаки.

С криком: «Спасай Россию!» на панель выскочил откуда-то взявшийся пан Сапега. Он размахивал гирькой на верёвке — бежал к юноше.

Это подействовало на Никиту отрезвляюще. Никита прыгнул на дорогу, разбрасывая людей в стороны. Гирька в руках Сапеги зловеще крутилась, со свистом рассекая воздух.

— Бух! Бух!— прогрохотали выстрелы. Всё смешалось. Никита настиг Сапегу, когда тот догонял убегавшего Доната. Жестокий удар бросил пана наземь, гирька вырвалась из его рук и стремительно покатилась по пустому, освещённому солнцем тротуару, стукнулась о кирпичи. Никита зачем-то подхватил сё на ходу — это была не гирька, а вставной глаз Сапеги. Никита обернулся, распрямляясь, увидел окровавленное лицо пана и трёхцветный значок на лацкане его пиджака. Размахивая кулаками, приближались озверевшие люди. Никита сшиб двоих из подбежавших. В это время Донат схватил его за руку, крикнул:

— Здесь проходной двор!

Они бросились в тёмный подъезд, выскочили во двор, пробежали вдоль красного брандмауэра, Никита подсадил Доната, взобрался на забор, тяжело свалился на дощатую помойную яму. Вспугнув пискнувшую птицу, они через заросли крапивы и репейника выскочили в переулок. Здесь криков не было слышно. Обирая с брюк колючий репей, они отдышались, медленно пошли.

— В центре города... На глазах у всех... И полиция знает... Стадо зверей... Перестрелять их...— тяжело дыша, говорил гимназист.

Потом они долго сидели в прохладном полутёмном амбаре, Донат непонятно объяснял, почему царю нужны погромы, рассказывал о каком-то Бейлисе и о Мултанском процессе, восхищался писателем Короленко. А Никита думал о погроме черносотенцев: «Это жулики, человеческое отребье, золоторотцы; это не люди...»

Бороданов встретил его испуганно, сказал: был Сапега, да не один — все пьяные; среди них — переодетые полицейские.

Играя стеклянным панским глазом с карей радужной оболочкой, Никита слушал директора, возмущался: «И управы на них не найдёшь...»

— Ты вот что,— сказал Бороданов,— жалко мне, а поезжай... Доберутся они до тебя здесь... Спасибо тебе, поработал у меня... Хороший ты парень... А денег я тебе дам...

Никита уехал, и с этого дня жизнь его закрутилась, как в калейдоскопе.

В Одессе он попал в чемпионат македонца Маврокордато. Тот поставил ему условие — лечь под него. Никита отказался. Тогда Маврокордато заявил:

— Ты бороться не будешь.

Когда борцов вызвали на парад, Никита тоже вышел. Маврокордато, стоявший головным в шеренге, посмотрел на него зло и что-то шепнул арбитру.

Арбитр начал представлять борцов:

— Чемпион мира, непобедимый геркулес Маврокордато!

— Чемпион Европы — Ламберг!..

Когда очередь дошла до Никиты, пропустил его, объявив стоявшего за ним.

Никита сделал шаг вперёд, поклонился публике и представился:

— Никита Сарафанников. Вятка.

Имя его вызвало в цирке овацию — город был большой, и любители читали коверзневские очерки.

В раздевалке, улыбаясь, Никита добродушно спросил хозяина чемпионата:

— Разве бы публика поверила вашей победе надо мной?

Маврокордато сжал кулаки, крикнул:

— Не пущу! Я хозяин!

Никита спокойно пожал плечами:

— Если не пустите, я выйду на арену и разоблачу вас.

Грек засопел, сказал отрывисто:

— Борись. В бур. Когда очередь дойдёт до меня — уезжай.

Никита уговаривал борцов:

— Дураки, он же слабее вас. Зачем ложитесь?

Они сердились:

— Тебе хорошо — взял и уехал. Тебя в какой угодно чемпионат примут. А нам есть-пить надо.

— А мы, давайте, все откажемся. Один он против нас не попрёт,— предлагал Никита.

— Нет, ты нас не уговаривай. Это тебе одному выгодно.

«Глупые,— думал он, жалея их.— Вам бы сюда Локоткова с Донатом, они бы всё объяснили».

Все схватки он выигрывал без труда, но когда очередь дошла до борьбы с хозяином, атлеты потребовали от Никиты:

— Если не хочешь проигрывать — не борись, уезжай. А то у нас не будет сборов, Маврокордато прогонит нас. Уезжай.

Никита понял, что так и случится. Скрепя сердце, уехал. Боролся в Киеве, Харькове, в маленьких городках. Везде занимал первое место. О нём писали в газетах. Но составы чемпионатов были слабые, он почти не встречал никого из петербургских и московских борцов. Труднее всего оказалось в Казани, в цирке Соболевского, но и там он получил первый приз. В Саратове, в цирке Фарух, его не взял в чемпионат арбитр. Борьба там проходила с помпой, в цирке не было свободных мест, афиши трубили о том, что состязание идёт на приз в две с половиной тысячи франков и что чемпионат организован «известным спортсменом—членом английского атлетического общества—клуба «Унион-Старт» Лери под управлением фон-Вальтера до приезда Лери». Фон-Вальтер оказался известным Никите по Петербургу борцом Ковалёвым; а никакого Лери, конечно, в природе не существовало.

Никита вышел на арену во время парада и бросил вызов всей труппе.

Арбитр не принял вызова, сославшись на то, что для этого нужно разрешение полицмейстера. Когда Никита начал настаивать, появились два «фараона» и увели его с манежа. В участке он получил предписание покинуть Саратов в двадцать четыре часа.

Борца, под охраной конного полицейского, отправили на вокзал. В дороге Никита скрутил полицейскому руки, связал ноги лошади и забросил её на крышу дровяника. А сам на маленьком пароходишке уехал в Бузулук. Там работал цирк Коромыслова, того самого Коромыслова, у которого в Вятке Никита познакомился с Верзилиным. Управляющий Коромыслова — вертлявый человечек с чёрными усиками колечком, Синицын — встретил Никиту с распростёртыми объятиями. Они заключили контракт, и дело было только за подписью хозяина. Но в кабинете Коромыслова Никита неожиданно отказался от выступлений.

Подбрасывая на ладони радужный стеклянный шарик, когда-то заменявший пану Сапеге глаз, Никита сказал коротко: «Не буду», и ушёл из цирка. Ни Коромыслов, ни Синицын не могли догадаться, почему Никита не пожелал бороться у черносотенца— на лацкане директорского сюртука хвастливо красовался такой же значок, какой был у пана,— серебрушка на трёхцветной ленточке.

Вернувшись в Саратов, он узнал, что весь город взахлёб говорит о связанном полицейском и его лошади, заброшенной приезжим силачом на крышу. Услыхав эти разговоры, он подобру-поздорову поторопился уехать в Царицын. Там он освоил два новых номера — лежал под платформой, по которой проезжал автомобиль, и изображал из себя покойника, закопанного на метровую глубину. Потом он побывал ещё в ряде городов, участвуя в небольших чемпионатах и везде завоёвывая первые призы.

Но ему не хватало настоящей борьбы, и вот он решил ехать в Москву.