Всего десяток саженей отделял человека от русских окопов, когда он не выдержал, вскочил и, петляя, побежал. Пули, до этого лишь изредка поднимающие рядом с ним фонтанчики пыли, зажужжали вокруг, как целый пчелиный рой.

Человек споткнулся, снова вскочил и как подкошенный упал, уткнулся белокурой головой в песок, рядом с серебряными листьями мать-и-мачехи.

Два охотника вызвались затащить его в окоп. Человек, казалось, не дышал; на нём был странный зелёный мундир без пояса и короткие штаны, лишь до щиколоток, прикрывающие его босые ноги. Когда его переворачивали на спину, он, задыхаясь от радости и боли, прошептал: «свои»— и заплакал.

Преследуемые выстрелами, солдаты торопились, неосторожно опрокинули его через бруствер окопа. Человек потерял сознание.

— Герман,— сказал неуверенно один из подошедших солдат.— Перебежчик.

— Нет, узнал нас, говорит: «свои», а у самого слеза так и текёт, так и текёт—обрадовался.

— Ишь ты, видать, из плена бежал.

— Досталось ему, болезному... Вон как к нам стремился... К родным, что ни говори, тянет...

— Опять же какой худой, смотрите. Одна кожа да кости. А, видать, гвардейцем был. Гиганта.

— А пули-то как его исклевали. Полз-полз, да терпеньев уж никаких не стало. Думает, свои рядом, добежу.

— А мы-то его на мушке держали. Шпиён специальный, думали...

Перебежчика отправили в тыл дивизии, где хирург вытащил из него шесть пуль, и с первой же санитарной повозкой доставили к поезду-лазарету.

В поезде врач-ординатор Троянов, склонившись над раненым, объявил взволнованно:

— Да это же замечательный борец! Помните, о нём была целая серия очерков? Он выступал под именем Сарафанникова. Перед войной боролся с быками в Испании, и ему был посвящён журнал «Гладиатор».

Ординатор сам занялся раненым, не доверяя его рядовым врачам.

Сознание пришло к Никите под утро; шторки на окне уже были раздёрнуты, и белесоватый рассвет бросил свои краски на чистое купе санитарного вагона; однообразно подстукивали колёса; перед окном мелькали берёзы, окутанные дымом. Закрыв глаза, Никита пытался припомнить, что с ним случилось... Артиллерийская дуэль, вздымающаяся земля, он ползёт, потом всё стихло, русские окопы рядом... Ага, он побежал... Но где он сейчас? У своих? У немцев?.. От напряжения закружилась голова. Он не заметил, как уснул.

Его разбудила песенка. Пел русский — лениво, сквозь сжатые зубы... Запахло папиросным дымком... «Курит, поэтому и поёт так,— спокойно подумал Никита.— У своих... Только что это за песня?» Не открывая глаз, прислушался.

Мужчина пел всё так же лениво, вполголоса, его нежные пальцы снимали врезавшуюся в тело повязку. Как хорошо!.. Чтобы облегчить его работу, Никита приподнял плечо. Глаз открывать не хотелось...

А мужчина пел: «Прощай же, Пиккадилли, прощайте, милые улицы Лондона. Типперери далеко, но сердце моё там...»

«Англичанин,— равнодушно решил Никита и вдруг, обрадовавшись, подумал:— А моё сердце здесь, в России. Родина у каждого своя».

Захотелось узнать, кто поёт эту милую песенку. Никита приоткрыл веки. Перед ним был Тимофей Степанович Смуров — в белом халате, шапочке.

Достав папиросу изо рта и сбив пепел на пол, Смуров сказал:

— Ну вот мы и пришли в себя, Уланов... Я ваш поклонник по цирку Чинизелли... Меня зовут Юрий Александрович Троянов... Тро-я-нов... Вы узнаёте меня?

— Да.

Никита удивился, что его губы прошептали это слово — ему казалось, он произнёс его полным голосом.

Смуров бросил папиросу, завязал бинт. Оказывается, он просто поправлял повязку.

— Ну как? Не давит? Затянули вчера — постарались... Шесть пуль, как записано в истории болезни, извлечено. Благодарите бога, что стреляли по вам, видимо, с очень большого расстояния... Лишь одна пуля разбила берцовую кость... Да вот ещё неизвестно, что тут с ребром... Рентген покажет... Остальные пули застряли в ваших мышцах... Ну, как? Хотите есть?.. Сестра, накормите нашего чемпиона... Когда окрепнете, расскажете мне о своих похождениях... «Далеко до Типперери, далеко. Расставаться с милой Мери нелегко»...

Никита прикрыл глаза. Сквозь дрёму услышал: раненые с почтением шепчутся о нём. «Зачем? Я такой же, как они»,— подумал равнодушно. Потом опять уснул.

Разбудили его разговоры, хотя люди говорили шёпотом.

— Измена кругом...

— Ну, ты загинаешь больно...

— Вот дура. А пошто одна винтовка на десятерых? А? Пять снарядов на одно орудие?.. Это как?

— Государь не знает... Ходоков бы к ему...

— Как в пятом годе встретит он твоих ходоков...

— Тихо ты... Ныне у стен ухи развешаны...

— И то...

— Рази русский солдат побёг бы из Курляндии, когда бы снаряды были? Ни в жисть...

— Что там Курляндия... Польшу бросаем, Галицию...

— Против германа не попрёшь... Снарядами сыплет — живого места нет.

— Говорю, измена, братцы...

— Тут они, конешным делом, пользуются... Дураков вокруг царя посадили... Они хлопают ухами, а их обходют... А им што— деньги идут, опять же дачи есть — уехал и отдыхает там... Нет, право слово, ходоков надо — глаза открыть государю. Он не выдаст...

— Забыл девятое-то января?.. Ходоков... Тут надо сообча...

— Сообча — оно всегда выйдет... Чтоб каждый...

— А што — каждый? Я человек маленький, незаметный...

— А сколько нас таких-то?.. Полная Расея... Вон в девятьсот пятом у нас в уезде все мужики поднялись — сбежал помещик...

— Тихо, робяты. Дохтур идёт.

— Троянов-то? Троянов-то хороший... Он ничего барин...

«Хвалят Тимофея Степановича,— растроганно подумал Никита.—Хорошие мужики. Правильно все говорят. Но неужто в нашей армии нет ни снарядов, ни винтовок?»

Он открыл глаза.

— Ну, как дела, богатырь?—спросил Смуров, наклоняясь над ним.

— Хорошо.

Смуров присел рядом, подмигнув, попросил:

— Рассказывай.

Никита начал издалека — с Испании. Хотелось говорить и говорить — давно его никто не слушал, давно он не видел русских... Мадридская «пласа де торос», Альваро Ховальянос, Париж, иностранный легион, Шумерин, смелые сенегальцы, плен, побег, концлагерь в Пруссии, новый побег, десятки километров по чужой стране, голод, последние шаги перед своими окопами...

— Вот, сердешный, хлебнул горя,— вздохнул рябой солдат с бровями, как два пшеничных колоса.— А мы-то жалобимся, что нам чижало...

— Живуч русский человек,— сказал другой.

— А ты, мил человек, говоришь, что и французу нелегко достаётся?.. Нелегко?.. Да уж война, она для всех, конешно... Одно слово, война...

— Да ведь и герману бывает несладко, когда мы его гоним... Вот, я помню, в Карпатах...

— А ты не перебивай. Дай человеку рассказать. Тоже вон и доктор послушать пришёл... В Карпатах-то мы и сами были...

— Рассказывай, мил человек, рассказывай.

Никита вздохнул, произнёс:

— Везде тяжело… Только дома — легче. Дома — стены помогают.

— Это уж как есть...

— Так я стремился к вам, так стремился...

Он прикрыл глаза.

Увидев в них слёзы, Смуров похлопал его по руке:

— Вот вы и в родных стенах. Смотрите, какие расчудесные люди вокруг вас.

— Эх, доктор,— взволнованно заговорили вокруг,— вас бы нашим командиром — мы бы чудесов наделали... А то ведь никаких сил нет... Чуть чего — хлобысть в морду...

— Ну-ну... Сейчас вы раненые, никто вас бить не будет. Нашли о чём говорить. Вы вот лучше подумайте, что вашему товарищу пришлось испытать...

Прибежала молоденькая сестра в сером платье.

— Халат?— строго обернулся к ней Смуров.

— Юрий Александрович,— затараторила она, не обращая на его тон внимания,— вас главный зовёт. Говорят, мы здесь до завтрашнего утра будем стоять. А халат я сейчас надену, не сердитесь.

«Не боятся его,— с признательностью подумал Никита.— Не боятся, а уважают».

Он повернул лицо к окну. Перед небольшим каменным вокзалом толпились бабы; в руках у них — четверти с молоком, кульки с ягодами, с варёной картошкой. На перрон высыпали раненые; появилась стройная фигура Смурова — в гимнастёрке, аккуратно перетянут в талии ремнём.

Никита остался один. Повернувшись на бок, положил на одеяло забинтованную руку, глядел на народ. Потом незаметно для себя заснул. Проснулся, когда была ночь. Понял, что поезд идёт.

Потянулись однообразные дни. Поезд больше стоял, чем шёл; раненые загорали на солнышке. Часто стояли прямо в поле, тогда сёстры собирали цветы; одна из них поставила перед Никитой букет — ромашки, васильки, колокольчики. Это напомнило детство, деревню. Обрывая у ромашек лепестки, он думал о Смурове. Раз живёт не под своей фамилией, значит, не бросил дела. Вот бы посоветоваться с ним. Разговоры с солдатами убеждали Никиту в том, что что-то неладно. «Враг среди нас». Солдаты говорят: измена. Значит, враг засел и в верхах?

Никита ждал случая, когда останется в купе один.

Как-то остановились в нескольких километрах от станции. Из вагонов выбрались даже те, кто бродил на костылях; остались один «тяжёлые» вроде Никиты. Никита попросил сестру позвать ординатора.

Смуров пришёл злой, с ввалившимися щеками.

Никита сказал извиняющимся тоном:

— Не ко времени я вас позвал.

— А! Тут всё не ко времени будет, пока хозяев не сменят. У семерых нянек дитя без глазу. Все занимаются ранеными, начиная от Союза городов и кончая самим принцем Ольденбургским, а толку никакого. Перевязочных средств не хватает, доктора работают как ломовые лошади... Лекарств нет. Обидно, когда люди умирают из-за чьей-то нераспорядительности или халатности... И какие люди!..

— Об этом вот и думаю я... Вот солдаты говорят: измена да шпионство. Что могли бы и не сдавать позиции, да что сделаешь, когда патронов нет и пять снарядов на пушку.

— Эх, Никита, Никита,— вполголоса сказал Смуров, присаживаясь к нему и беря его за руку.— Пришлось мне перед войной побывать в Поронино, это от Кракова недалеко... у одного замечательного человека... Так вот он ещё тогда говорил, что в нашей армии никаких изменений не произошло со времён японской войны... То же безграмотное офицерство, такие же карьеристы генералы, так же плохо с вооружением... Насколько бы ни был храбр и доблестен русский солдат, ничего он сделать не сможет...

— Так как быть?

— Как быть?.. Ты задумываешься над этим?.. Молодец... Однако, прежде чем обсуждать, как быть дальше, надо выяснить, за что мы воюем... Ну, за что?

Никита осторожно ответил:

— Германия напала на нас... Защищаться надо...

— Вот видишь... А откуда ты взял, что Германия напала?

— Дак...

— Вот тебе и «дак»... К этой войне давно готовились все империалистические страны, и ведётся она двумя группами разбойнических великих держав из-за дележа колоний, из-за того, чтобы поработить другие нации... тот человек, с которым я разговаривал в Поронино, так её и называет — самой реакционной войной, войной современных рабовладельцев за сохранение того раб- ства, которое богачи навязали рабочим... Врут царские газеты, когда уверяют тебя и всех вот этих солдат, что Россия должна защищаться... Нет, царская Россия давно заключила договор с Англией и Францией о грабеже и разделе Австро-Венгрии и Турции. Наш царь хочет захватить Галицию, отнять у Турции ряд земель, задержать развитие революционного движения... А Германия мечтает отнять у нас Польшу, Украину и Прибалтику и грабить колонии, принадлежащие Англии и Франции... и Бельгии. И кто бы в этой войне ни победил, проиграют одни рабочие всех стран... Вот как дело-то обстоит... Мы с тобой вот как сделаем: я тебе буду давать газеты, книжки, ты их читай осторожно...

Смуров задумался, глядя в окно, потом сказал:

— Для начала сделаем так: через несколько минут сестра принесёт тебе кулёк ягод. Когда съешь ягоды, прочитай бумажку, в которую они будут завёрнуты. Только — осторожно. Если люди рядом хорошие — расскажи им... Эх, скоро расстанемся с тобой — в Пскове наверно. А то, может, и в Питере вас выгрузят... Вот там солдаты из рабочих в госпитале будут. Беседуй с ними... Ну ладно, идти надо. Так понял всё? Будь осторожен.

На станции Смуров купил несколько кульков ягод. Пробуя их, нахваливая, поднялся на подножку и окликнул сестру:

— Наталия Петровна, это вы Уланову цветы поставили?

Девушка смутилась:

— Я, Юрий Александрович.

— Снесите-ка ему ягод. Ему полезно. А из ваших рук — вдвойне приятно.

Он положил покупки на свой столик в общую груду и, вытерев руки носовым платком, взял один кулёк и протянул девушке.

Она торопливо убежала к больному.

Никита поблагодарил её и, когда она ушла, высыпал все ягоды в рот, разгладил газету. Стал читать.

Потом долго обдумывал прочитанное; морщины упрямо собрались на его переносице. Снова поднёс к глазам запятнанный малиной листочек, прочитал шёпотом:

«Все сознательные рабочие России стоят на стороне Российской социал-демократической рабочей фракции в Государственной думе, члены которой сосланы царизмом в Сибирь за революционную пропаганду против войны и против правительства. Только в такой революционной деятельности, ведущей к возмущению масс, лежит спасение человечества от ужасов современной войны и грядущих войн. Только революционное свержение буржуазных правительств, и в первую голову самого реакционного, дикого и варварского царского правительства, открывает дорогу к социализму и к миру между народами...»

«Значит, мир будет только тогда, когда будет свергнуто царское правительство,— думал Никита.— Враг — царь. А какой мне враг немецкий мужик? Вон Оскар Шнейдер — немец. А чем он хуже других? Ещё получше некоторых русских. Например, Ваньки Каина. Да что там Ванька Каин, он и Татаурова лучше... Он не будет никого научать, чтобы человека избили...»

Когда пришли соседи и поезд тронулся, Никита, под мерный стук колёс, сказал как бы между прочим:

— Вот бумажка тут интересная попалась. Ягоды были завёрнуты.

— Дай-кося,— попросил рябой с пшеничными бровями. После длинной паузы сказал:— Ишь ты, нет, грит, хуже врага для нашей родины, чем монарх, то ись царь, значит... Это он, грит, вверг нас в войну. Кровь из-за его, стало быть, проливаем... А его как свергнешь — так и мир будет...

— Ну, вы государя не троньте,— сказал другой.— Он богом на царствование помазан.

— Не богом,— сказал третий,— а нашей кровью... девятого января...

— Тут вины его нету... Это министры виноваты.

— Всех бы их на одну верёвку да...

— Ты — опять?.. На каторгу захотел?

— Нет уж, будя, пострашшали каторгой. Чичас народ многое понимать стал. Многое. И когда возьмётся сообча...

— Да, антиресная газетка... Страшная для кое-кого...

— Да што там — газетка. Не в газетке дело. Страшно, что кровь наша льётся.

— Вот именно.

— А в газетке про что написано? Как раз ведь про это.

— Сожгем её, чтоб греха не было.

Никита повернулся лицом к говорившим, поддержал:

— Правильно. Сжечь её. Чтобы добираться не стали — что да откуда... А что в памяти осталось — это уж не сожжёшь.

— Золотые слова... А память у народа — крепкая...

За несколько дней дороги Никита сблизился с этими людьми. Разговоры их стали более откровенными... Бывало, говорили все ночи напролёт.

Смуров приносил ему газеты и книжки, но просил больше никому не показывать. Сказал:

— Следят как будто за мной. А проваливаться мне нельзя — место больно удобное: сегодня на фронте, завтра — в тылу... Разъезжаю.

Никите не хотелось расставаться с соседями по вагону, это были все простые и душевные люди, но в Петрограде их рассортировали по разным госпиталям.

Ещё тяжелее было расставаться со Смуровым.

Смуров дал ему заплечный мешок, в котором вместе с письмами и фотографиями умершего в дороге солдата была пачка листовок.

— Если отберут, говори, что подобрал мешок у мёртвого солдата и ещё не смотрел содержимое. Прощай. Когда-нибудь ещё увидимся.

И он ушёл, напевая свою песенку!

Далеко до Типперери, далеко... Расставаться с милой Мери нелегко...