Как-то раз, прогуливаясь по Невскому, Верзилин заметил в лотке папиросы «Око», которые он курил ещё тогда, когда учился в медицинской академии. Усмехнувшись в бороду, он отсчитал пятачок и копейку и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Он обернулся. Прислонившись к медным перилам, на фоне фарфоровых статуэток и хрусталя, поблёскивающего за огромным зеркальным стеклом, стоял молодой человек в шубе с бобровым воротником и в бобровой шапке; у него были пронзительно знакомые огромные глаза, глаза Франца Карловича Вогау. Не спуская с Верзилина глаз, барон медленно положил руку на плечо усатого мужчины в касторовой шляпе и крылатке и притянул к себе. Больше Верзилин ничего не видел. Забыв о папиросах, расталкивая людей, он зашагал прочь. Ночью он видел ужасный сон: несмотря на отчаянное сопротивление, он оказался на лопатках, и Мальта навалился на него жирным, потным животом, зажал ему рот и нос; а когда совсем уже не хватило воздуха и Мальта приподнялся, а Верзилин вздохнул полной грудью, Вогау и усач в крылатке ударили его в голову. Он проснулся среди ночи в холодной испарине и с чувством омерзения сбросил с лица мокрую подушку. В комнате почему-то было светло. С гулко бьющимся сердцем Верзилин огляделся: беспокойные багряные отсветы трепетали на серых обоях. Он взглянул в окно. Разрисованное причудливыми ледяными узорами стекло стало розовым. За дверью, в кухне, кто-то опрокинул стол.

— Пожар,— крикнула хозяйка, стучась в дверь.

Не попадая ногой в штанину, ругая негнущуюся руку, он ответил:

— Сейчас.

— Керосиновые склады горят.

Запахнув шубу, Верзилин вышел на крыльцо. За деревьями и крестами немецкого кладбища полыхало пламя. По улице бежал народ. Хозяйка позвала его посмотреть пожар, но он отказался.

Он стоял на улице до тех пор, пока не замёрз. Уходя, заметил извозчика: извозчик прикатил с Васильевского острова и в поисках дороги к керосиновым складам попал в Чухонскую слободу. Седок, закутанный до бровей в шарф, заставил вспомнить о репортёре Коверзневе, а это было мостиком к мыслям о сегодняшней встрече с Вогау. Сколько Верзилин ни отгонял эти мысли от себя, они обволакивали его как паутина.

С этого дня он стал плохо спать. Казалось, что и рука его начала сгибаться хуже.

Стараясь не думать о Вогау и Мальте, он подолгу просиживал над своей коллекцией.

Как-то на Невском ему попалась новая марка: на коробке нарисована дымящаяся папироса, воткнутая в брюшко крупной шестёрки. Стоили эти папиросы гривенник.

Раздумывая над тем, к какой серии отнести своё приобретение, Верзилин представил, как он засветит дома семилинейную лампу, зажжёт спиртовку, поставит на неё эмалированный чайник.

За этими мыслями он незаметно для себя подошёл к дому. Настроение было прекрасное.

На крыльце лежала вязанка дров. Он приослабил верёвку, взял с поленницы ещё дюжину поленьев, затянул петлю. Подумал: «Всегда приятно доставить радость человеку». Рядом стояло ведро из-под картофельных очисток; Верзилин прихватил и его.

Хозяйка всплеснула руками, заохала, в который раз начала объяснять, что не надо ничего для неё делать,— Ефим Николаевич платит за услуги. Снимая шубу, стряхивая снег с шапки, он сказал благодушно:

— Ну что за счёты.

— А вам письмо,— сказала хозяйка.

Со смешанным чувством любопытства и волнения он взял его в руки, гадая, кто и каким образом мог узнать его адрес. «Может, Нина?» У него радостно забилось сердце. Он надорвал конверт. Из него выпала газетная вырезка. В какую-то долю секунды он снова вспомнил просторную палату в Мариинской больнице и газету, в которой он единственный раз в жизни читал о себе.

Неужели опять расписывают его неудавшуюся смерть?

А может, вспоминают как борца?

Он хотел поднести бумажку к глазам и охнул от боли в руке.

Что они там пишут, чёрт бы их побрал?

Он схватил вырезку левой рукой и в тусклом свете неразгоревшейся лампы прочитал набранную витиеватым елизаветинским шрифтом рекламу:

«Великий Пётр окно в Европу прорубил, На новый путь толкнувши Русь далеко, А «Оттоман» глаза курильщика открыл, Пустив в продажу папиросы «Око».

Вогау... усач в крылатке, наклонившийся к барону... Итак, они узнали, где он живёт... Сегодняшняя вырезка — это предупреждение... Только бы у него сгибалась рука. Тогда бы он показал им на манеже, что он никого не боится.

А перелом по-прежнему давал себя знать... Если бы не режим, который стал его привычкой, Верзилин давно бы распустил себя. Однако он каждое утро вставал в девять, обтирался водой, упражнялся с гантелями, ел простоквашу и совершал пятнадцати- километровую прогулку. Было морозно. В рощах Крестовского острова шныряли серые чечётки, усыпая белый снег шелухой берёзовых шишек; степенно хохлились красногрудые снегири, напоминающие городовых. На застывшем пруду звенел лёд под коньками хоккеистов. Верзилин из-за деревьев наблюдал за их тренировкой. Однажды рядом с ним остановились несколько человек, и в одном из них он узнал маклера фондовой биржи Макферсона — хозяина Крестовского лаунтеннисного клуба. И опять эта встреча напомнила ему о бароне Вогау. Некоторое время после этого Верзилин перестал бывать на Крестовском острове и уходил то в Коломяги, то в Полюстрово. И только один раз, случайно узнав о предполагаемом выступлении знаменитой команды Юсупова сада, обладательницы серебряной клюшки — приза шведского короля,— направился на знакомый пруд. На юсуповцах были белые фуфайки с широкими продольными полосами, чёрные брюки и чёрные гамаши до колен. Они сражались со своими молодыми противниками — рабочими и служащими Путиловского завода, объединившимися в клуб «Нарва». Это была бешеная по своему темпу игра, и она захватила Верзилина так же, как захватывали встречи лаунтеннисистов «Клеверного листка».

Он пришёл домой в возбуждённом состоянии, с мыслью во что бы то ни стало вернуться на манеж.

Дома его ждало второе письмо.

Верзилин, не раздеваясь, вскрыл его и опять обнаружил вырезку из газеты:

«„Трезвон" 20 штук — 5 копеек. Громадный спрос, лучше нету папирос».

Сжав зубы, он произнёс зло:

— Хоть бы послали что-нибудь о таких папиросах, каких у меня нет.

Разведя спиртовку, он зачем-то бросил в её голубое пламя конверт; бумага вспыхнула, скрутилась в трубку и упала на стол. Гася огонь, растирая на чистой скатерти пепел, Верзилин подумал: «Какого чёрта! Что им от меня надо?..»

Однако он знал, что им было надо; они добились своего: он тревожно спал, нервы его были напряжены. Рука болела.

После некоторых раздумий он пошёл к знакомому по академии, сейчас работавшему врачом в одном из флотских экипажей, к тому самому, который восемь месяцев назад снимал ему гипс. Врач долго осматривал его и, наконец, свёл к новому светилу — Розенблицу, принимавшему в собственной квартире на Невском.

Розенблиц сказал (скорее моряку, чем Верзилину):

— Руке нужны ванны, шолнце и ежедневная нагружка.

Верзилинский приятель с облегчением произнёс:

— Мы на правильном пути.

— Шта-а? — высокомерно спросил Розенблиц, стряхивая с рук капли воды над фаянсовой раковиной.

Моряк почтительно начал объяснять, что Верзилин всё лето купался и занимался гимнастикой, но Розенблиц перебил его, снова обращаясь к нему, а не к Верзилину:

— Рука будет дейштвовать лучше, но штоб бокшировать — не гарантирую. Нужно было шразу обратитьша ко мне. Шейчаш — пождно.

Брезгливо принимая от Верзилина кредитный билет, прошлёпал:

— Не рашпушкать шебя,— и пошёл в соседнюю комнату, давая понять, что аудиенция окончена.

Хорошо ему было сказать: не распускать. А как это сделать? Да и к чему? Даже для того чтобы играть в хоккей или лаун-теннис, нужна гнущаяся рука. А тем более—она нужна для борьбы...

К чему все эти тренировки с берёзовым идолом, пятнадцатикилометровые прогулки и ограничения в желаниях? К чёрту!..

Верзилин доплёлся до дому, медленно разделся и уткнулся лицом в подушку.