Казалось, Татауров достиг того, о чём мечтал всю жизнь. Приходя на ярмарочную площадь, он ревниво поглядывал на вывеску. Она не только производила впечатление, но и вызывала в нём приятный трепет. «Спортивная арена чемпиона мира Ивана Татуированного!» Шутка сказать — собственный цирк и собственный чемпионат! Такого не было даже у Коверзнева и «Дяди Вани» — Лебедева. Те были простыми арбитрами, можно сказать, служащими у хозяев... Джан-Темиров мог прогнать Коверзнева из простого каприза, не посмотрев на его славу и звание «профессора атлетики». А Татауров — сам хозяин цирка, сам содержатель чемпионата и сам арбитр. Публика валом валила на борьбу. Видимо, Заикин привил местным жителям любовь к борьбе — недаром он был кумиром Казани...

В общем, у Татаурова каждодневно были полные сборы. Он даже собирался переехать из меблированных комнат Щетинкина на Проломной улице в лучшую гостиницу.

И вот, поди ж ты, — ему мало было этого.

Конечно, он никогда не рассчитывал построить такое здание, как у Чинизелли или Соломанского, — для этого даже в добрые старые времена нужны были — ого, какие деньги! Но деревянный цирк был бы Татаурову по плечу. Для этого ему требовалась лишь небольшая помощь — вложенные деньги, по его подсчётам, окупились бы через полгода. Татауров пооколачивался было среди местных воротил — поставщиков, мукомолов, пароходчиков, хозяев спиртоводочных заводов. Но ни один из них не соглашался вкладывать деньги в цирк. Тогда он сунулся к мелкой сошке — к спекулянтам, которые загребали деньги на шёлковых чулках, кокаине и шампанском. Эти сразу же отмахнулись от него: какое уж тут строительство, когда красные вот-вот захватят Казань.

Татауров только усмехнулся на эти опасения — он-то знал, что пятьдесят тысяч чехословаков чего-нибудь стоят. Да и газеты трубили в один голос, что недалёк тот день, когда большевистский режим падёт под натиском русских, английских и французских войск.

Кто-то посоветовал ему попросить ссуду у властей — они щедро помогают местным воротилам. Ещё бы не помогать, когда КОМУЧ нынче самое богатое правительство из всех многочисленных правительств России! Ни для кого не секрет, что, заняв неожиданным ударом Казань, чехословаки захватили в ней больше половины государственного золотого запаса, что-то около 600 миллионов рублей. Это денежки были сейчас в руках Комитета членов Учредительного собрания.

Однако в Казани было так много властей, что Татауров не знал, к кому надо толкнуться со своей просьбой. Сначала он решил, что раз чехи захватили золотой запас, надо обратиться к ним. Но полковник Швец, любезно выслушав его, притронулся рукой, облитой розовой лайковой перчаткой, к щёточке усов и сказал, что он обратился не по назначению. Татауров бросился к городскому голове, — тоже бесполезно: по словам того, в Казани всеми делами заправляли генералы Фортунатов и Пепеляев. Который из них главнее, Татауров не мог понять. И так как Фортунатов был в армии, он направился к Пепеляеву.

В гостиной дворянского особняка, обитой зеленоватым штофом, вдоль стен сидели просители. Кое-кого из них Татауров уже знал. Они оглядели его ревниво, но серая мохнатая визитка и чёрная фуфайка тонкой шерсти, видимо, не произвели на них впечатления. Зазвучал притихший было разговор:

— ...Скандал! Понимаете, Фрол Игнатьевич, форменный скандал. «Боже, царя храни!» Только что произносили речи о республике, об Учредительном собрании, и—пожалуйста, царский гимн! Оркестр-то, а? И кто только догадался?

— Позор!

— А что вы хотите, — прошамкал беззубым ртом старичок сенатор с Анненской лентой через плечо, — у республики же нет своего гимна...

— А я смотрю так, — сказал тот, которого называли Фролом Игнатьевичем, — «Боже, царя храни» больше всего нам подходит. Что бы ни говорили, а без царя не обойдёмся.

— Да, без хозяина ни в каком деле не обойдёшься, — проговорил худой мужчина в белоснежной манишке. — В нашей России без палки нельзя... А мы сейчас сила: золотой запас у нас...

Прислушиваясь к этим разговорам, Татауров думал уверенно: «Ничего, не пройдёт и года, как я со всеми этими коммерсантами на равной ноге буду. Особняк заведу, рысаков...»

Тузы города поднимались один за другим и скрывались за белой дверью. Одни выходили из-за неё радостные, другие — нахмурившиеся. Сидевшие тревожно спрашивали о Пепеляеве: «Ну, как сам-то?»

Наконец дошла очередь до Татаурова.

В дальнем углу просторной комнаты с венецианским окном полусидел на краешке огромного бюро адъютант Пепеляева — молодой балбес в белоснежном кителе с высокой талией, в золотых корнетских погонах; кривая сабля висела на длинных ремешках между узких колен. У него было маленькое личико вырождающегося аристократа, всё в угрях.

Татауров почтительно изложил ему свою просьбу.

Балбес поинтересовался с ухмылкой, будут ли в его цирке женские чемпионаты. Зная, что адъютант носит княжескую фамилию, Татауров заверил подобострастно:

— Будут, ваше сиятельство.

«Сиятельство», не пригласив Татаурова сесть, продолжало шлифовать маленькой пилочкой розовые женские ноготки. На реплику Татаурова подмигнул:

— Ну, тогда у вас не будет отбоя от наших офицеров... Эх, была жизнь в Петрограде... Помню, завалишься в «Модерн» — девочки из чемпионата, наездницы... Вечером шампанское льётся рекой, цветы... А к вам, в «Гладиатор», я не ходил — у вас были одни борцы.

— Это была ошибка Коверзнева, — оправдался Татауров.— А здесь я заведу наездниц, акробаток, женские чемпионаты.

Корнет небрежно бросил пилочку на стол, подошёл к зеркалу и стал себя разглядывать.

Татауров отважился напомнить после затянувшейся паузы:

— Так как, ваше сиятельство, посоветуете насчёт ссуды?

Корнет круто повернулся к нему, уперев худые руки в бока:

— Вы знаете, что в прежние времена любой коммерсант, чтобы заручиться поддержкой господа бога в заинтересованном деле, жертвовал изрядный куш на богоугодное заведение: на приютский дом, на монастырь, на больницу? Это вызывало благосклонное отношение, если не всевышнего, то, по крайней мере, городских властей...

— Я с превеликим удовольствием, — торопливо проговорил Татауров.

Адъютант, сверля его глубоко посаженными глазками, прошипел:

— Вы своей глупой башкой не задумывались над тем, что в наши времена самое богоугодное дело — это разгром краснопузой сволочи? А? Сколько вы пожертвовали денег в помощь нашему доблестному воинству? А? Вы тут будете открывать магазины да цирки, наживать бешеные деньги, а мы, раздетые и разутые, без оружия и снарядов, будем класть за вас свои жизни? А?.. Вон отсюда! — закричал он визгливым голосом.

Как ошпаренный, вылетел Татауров из кабинета, пробежал, не глядя ни на кого, через приёмную. Внизу, на ступеньках, его нагнал молодой хлыщ с гнилыми зубами. Татауров знал — занимается ликёрами и шампанским. Выслушав Татаурова, постукал себя согнутым пальцем по лбу:

— Соображать надо. Учти, генерал взяток не берёт, но чтобы для воинства — без этого не обойдёшься. Я внёс свой вклад — сейчас вагоны беспрепятственно получил.

Татауров тяжело дышал, хмуро глядя на него, закурил.

— Вноси деньги, не задумываясь, а то прихлопнут твой цирк.Вон Тахфатуллин пожадничал — магазина лишился. А какой был магазин! Имей в виду: сегодня потеряешь, завтра вернёшь сторицей!

Через час, глядя на свой цирк — пыльную арену, огороженную брезентовой стеной без купола, Татауров думал убито: «Чего доброго, не только цирк прихлопнут, а самого в контрразведку потащат». Рассказы о страшных пытках бросали его в дрожь. «Чёрт с ними, с деньгами, — решил он. — Жизнь дороже».

Борцы окружили его. Он смотрел на них неприязненно: ни одного настоящего имени, сплошь «яшки», подстилка для чемпионов. Коверзнев никого бы из них не взял в свой чемпионат. Пришла мысль — не платить им денег, забрать все капиталы и смыться, пока не поздно. Но это значит снова стать бродягой, трястись в тифозных теплушках, ночевать под открытым небом, и — кто может поручиться, что Деникин, в отличие от Пепеляева, даст простор частной инициативе? И потом, куда денешься с этим ворохом бумажных денег? Да может быть, у Деникина они ничего и не стоят?.. Снова подумал о контрразведке, которая может найти его хоть под землёй. Он вспомнил слова хлыща: «Сегодня потеряешь, завтра вернёшь сторицей»,— и решил, что выход один: придётся пожертвовать! По крайней мере, он плотно осядет в Казани, со временем выстроит шикарный цирк, купит особняк и наконец-то заживёт спокойной, солидной жизнью.

Известие о выстреле эсерки Каплан в Ленина, напечатанное в газетах, придало ему решимости. Нечего рассуждать, обезглавленные большевики скоро сложат оружие, нужно для этого лишь последнее усилие,— и тогда-то уж Пепеляев ему припомнит, как он отказался протянуть руку помощи русскому воинству.

Наутро Татауров погрузил увесистые пачки денег на две подводы и отвёз их в особняк генерала.

А вечером заухали орудия за Волгой — это начала наступление на Казань 5-я Красная Армия. Татауров тоскливо заглядывал в глаза знакомым, спрашивал: «Неужели Казань падёт?»

На следующий день цирк пустовал — хоть шаром покати. А ещё через день всех его борцов мобилизовали, и он сидел на скамейке один, уставившись невидящими глазами в пыльную арену и прислушиваясь к канонаде.

На перекрёстках появились патрули. Озабоченные чехи в новеньких френчах с кожаными пуговицами и нарядных шапочках угрожали штыками прохожим — требовали документы. На углах щерились тупорылые пулемёты. В домах жалобно звенели стёкла, церковные колокола гудели в зловещем набате. По городу полз едкий дым, к полудню он смешался со свинцовыми облаками, солнце купалось в них — красное, круглое. Потом скрылось, небо затянули тучи. К грохоту орудий прибавились раскаты грома, молнии полосовали черноту горизонта, хлынул проливной дождь. Он смывал со столбов и заборов свеженькие листки, на которых густо расползалась чёрная типографская краска. Татауров подобрал один из лужи — размокший, расползающийся на ладони.

Читал с надеждой:

«Граждане Казани! Наступил час грозных испытаний! Большевики, потерявшие в результате справедливого возмездия своего вождя — немецкого шпиона Ленина, бросились в последнее наступление, которое будет обречено на провал. Они поставили на карту все свои последние силы и не останавливаются ни перед какими жертвами, чтобы разорвать железное кольцо наших армий. Загнанные в Красную Армию угрозами и обманом тёмные мужики, поняв свою ошибку, покидают фронт сотнями и тысячами. Большевики надеются только на головорезов мадьяр и латышей...»

Татауров сжал мокрую бумагу в комок и выбросил под ноги. Бурный ручей подхватил её, протащил по булыжникам, раздёргал на клочки. Татауров горько усмехнулся и подумал: «Большего и не стоят все эти воззвания. Кому рассчитывает Пепеляев замазать глаза?» Нет, теперь уже каждому ясно, что Казань превратится в осаждённую крепость, падёт — этого можно ждать со дня на день. Иначе зачем эти массовые расстрелы заключённых, откуда бесчисленные вереницы раненых в окровавленных повязках? Нет, нет, нельзя оставаться ни часу! А то придут головорезы-латыши и спросят: «Не ты ли это подарил Пепеляеву два воза денежек для борьбы с нами?..» Боже мой, как он объяснит им, что его принудили к этому?

— Господи, — прошептал Татауров исступлённо. — Такой ценой избавиться от войны, чтобы сейчас качаться на фонарном столбе? И чтобы вороны выклевали мои глаза? Где же справедливость?

Он бросился по тропинке через овраг, чтобы сократить путь до дому, но в ужасе шарахнулся назад — из размытого дождями откоса торчали синие ноги мертвяков. Карабкаясь в гору, скользя и спотыкаясь, выбрался на тротуар; навстречу полз раненый, протягивая к нему руки. Волосы встали дыбом на татауровской голове. Он сунул в рот пальцы, закусил их, чтобы не закричать.

Совсем недалеко со страшным грохотом разорвался снаряд. Орудия били с суши и с Волги. По улице стлался едкий дым, мешал дышать. Татауров замер — горели номера Щетинкина. Ветер рвал пламя, швырял раскалённые головешки; всё здание уже было в огне... Он схватился за голову — огонь уничтожал его чемодан с деньгами! И с какими — ведь это же иностранная валюта! Копил её столько, выменивал...

Татауров побрёл назад, заплетаясь ногами, тупо соображая, что разорён окончательно. В маленьком брючном кармашке у него была спрятана стопка золотых; пройдя несколько шагов, он вспомнил о них и, лихорадочно шаря пальцами, нащупал через сукно.

Ночь застала его в поле. Над городом полыхало кровавое зарево. Татауров погрозил ему кулаком и, зябко подняв воротник пиджака, зашагал по мокрой от росы тропинке...

Через два дня он вышел к Волге, отоспался в тесной землянке бакенщика и пошёл берегом к ближайшей пристани. Она была забита беженцами и мешочниками. Грязные, небритые, обовшивевшие люди уже много суток спали подле кассы, вдыхая ядовитый запах карболки. Татауров потолкался в очереди и, выкурив с сонным дежурным несколько папирос, узнал от него, что пароходы здесь останавливаться не рискуют, надо спускаться вниз по реке и перехватывать их там. В кромешной тьме Татауров сорвал с прикола облюбованную днём лодку и, забросив в неё длинную холодную цепь, оттолкнулся веслом и поплыл по течению. Он грёб что есть сил и наутро высадился у дровяного склада. Хоронясь от людей, улёгся на мягкий песок между штабелями тройников. Мирно пахло размокшей травой, тиной, подгнившими сваями, тянуло дымком таганка. Засосало под ложечкой. Время от времени он приподымался на локте и, приложив руку ко лбу, взглядывал на слепящую гладь реки. Позже, когда казалось, что ни кора, ни затянутый ремень не помогут избавиться от власти голода, услышал пароходный гудок и вскочил на ноги.

Пароход разворачивался медленно — белый, красивый. Он долго пристраивался к убогому причалу, то пятясь, то подаваясь вперёд; потом, остервенело хлопая плицами по воде, застрял на подводной косе; колесо крутилось вхолостую, вздымая брызжущие волны; наконец, пароход со скрипом протащил по песку своё широкое брюхо и удовлетворённо ткнулся в борт причала. По наскоро сброшенному трапу хлынули пассажиры и в поисках ватерклозета стремглав бросились под редкие сосны. Эти беженцы не походили на тех, которых Татауров видел у вчерашней кассы — они были богато одеты; некоторые не расставались с дорогими чемоданчиками, а одна дама даже держала в руках круглую шляпную картонку.

Облегчённо вздыхая, пряча друг от друга стыдливые взгляды, они так же торопливо взбегали на трап, и Татауров — никем не задержанный — прошмыгнул вместе с ними на пароход.

У лесенки на верхнюю палубу стоял, опёршись на винтовку, часовой. Растрёпанные господа, проходя мимо него, злобно шипели: «Морда... Изверг...», — а он стеснительно и грустно смотрел на них, переминаясь с ноги на ногу. Они прибавляли шаг, лезли в душную дыру трюма.

Татауров спустился за ними в третий класс. Там, где прежде ездили мужички с пилами и топорами, обёрнутыми в холстину, ехали господа. Задохнувшись от жары, запаха селёдки и пелёнок, протиснулся обратно наверх и притулился к беленькому столбику. По раскачивающемуся трапу взбегали матросы с вязанками дров; усатый помощник капитана покрикивал на них; чайки почти касались крыльями раскалённых перил; тысячи маленьких солнц вспыхивали на бесконечной водной глади.

Неожиданно заголосил пронзительный свисток, окутав трубу клубами пара; пароход взревел, грохнулся на палубу брошенный вдогонку трап, конец чалки соскользнул в воду. По берегу метались несколько отставших, в угрозе и мольбе вскидывая руки.

Усмехнувшись, Татауров оттолкнулся от столбика и пошёл искать уютное местечко. У перил стояли люди; было тесно; некоторые сидели на чемоданах, перегораживая дорогу вытянутыми ногами. Давешний часовой угрюмо покосился на Татаурова; за его спиной сверкали надраенные ступеньки, в квадратном пролёте сияло солнце. Другой часовой торчал подле уборной. Около него толпились те, кто не рискнул сойти на берег; какая-то дама с ребёнком на руках, задыхаясь от гнева, ругала его; он так же, как и тот, стеснительно переминался с ноги на ногу, отвечал со вздохом, односложно:

— Не велено.

Усталый и голодный, Татауров под вечер опять спустился вниз. Не чета ему люди расположились здесь же — между каких-то ящиков и деревянных плах — потомственные господа и офицеры. И разве пристало ему гнушаться этого трюма? Кем он, в сущности, был? Грузчиком, пожарником, послушником, солдатом... Что с того, что несколько лет подряд его портреты не сходили со страниц спортивных журналов?..

Как побитая собака, он забрался в какую-то конуру и, подложив под голову свёрнутый пиджак, улёгся на бок и подтянул колени к подбородку. Под досками пола надрывалась паровая турбина; от пропахших селёдкой стен исходил отвратительный горячий запах... Размазывая по лицу липкие струйки пота, Татауров забылся тяжёлым сном... Проснулся посреди ночи от глухих разговоров, от торопливых шагов. Оказалось, что его соседи занимают очередь в уборную. Он присоединился к ним — не хотел отстать на случайной остановке. А днём, отираясь подле кухни, источающей соблазнительные запахи, неожиданно столкнулся нос к носу с прыщавым офицером в белоснежном кителе — пепеляевским адъютантом.

— Здравствуйте, ваше сиятельство, — обрадованно проговорил Татауров. Но тот сделал вид, что не узнал его, и прошёл мимо.

— Ну ничего, отольются тебе мои подводы с денежками. Поваляешься ещё в третьем классе... — выдавил Татауров вслед офицеру, который уступил дорогу какой-то пухленькой бабёнке в пеньюаре.

— Татуированный? Чемпион? — воскликнула та. — Вот это встреча!

— Наше вам, — сказал он, лихорадочно вспоминая, кто бы это мог быть.

Галантно подхватив протянутые руки, коснулся их поочерёдно усами. И, поднимая взор, вспомнил: эквилибристка Магда Сидней — или попросту Машка Сиднева.

— Действительно! Ну и судьба! — воскликнул он радостно.

Не отнимая рук, она спросила:

— Драпаешь, как и я?

— Только пятки мелькают.

— В третьем классе?

— Не говори.

Она воровато оглянулась по сторонам (взгляд её был необыкновенно блестящ), шепнула:

— Пойдём ко мне, — и подтолкнув его к лестнице, небрежно бросила часовому: — Со мной.

Тот не успел ничего сказать, как Татауров уже шмыгнул мимо него и бойко взбежал по крутым ступенькам, нагоняемый Машкой.

Высвеченные солнцем через приоткрытые жалюзи, каюты первого класса манили его то курицей, нацелившей покрытую жиром ножку в потолок, то блюдом с холодной бараниной, то распечатанной бутылкой — не поймёшь — водки или сельтерской. Выбритый до синего блеска молодой человек, встретившись с его взглядом, сердито опустил деревянную штору, и она жалобно задребезжала в такт надрывающейся паровой турбине.

Машка тоже опустила жалюзи в своей каюте. В полусумраке, расчерченном солнечными полосками, заговорила оживлённо:

— Ну и времена! Какие-то молокососы, успевшие сорвать куш на сахарине, едут в спальных номерах с ванной, а чемпион России — в трюме...

Татауров спросил ревниво:

— А ты — с таким, которые спекулируют сахарином?

Она рассмеялась открыто:

— Ну, нет! Я — вольная птица. Сама по себе.

— Сама по себе в такую каюту не попадёшь, — сказал он угрюмо. — Глазки кому-нибудь состроила...

— Не без этого, — сказала она, продолжая смеяться. — Голоден?

— Умираю.

— Погоди, я сейчас. А ты умывайся пока. Бритва есть? Нету? Я достану.

— Дать денег? — великодушно спросил Татауров.

— Да ладно уж. Откуда они у тебя?

Счастливо брызгаясь холодной прозрачной водой, Татауров покосился на дверь, когда в каюте появилась Машка. Официант— касимовский татарин с непроницаемым лицом (как будто и не видел только что Татаурова в коридоре) — поставил на стол поднос. Чего только на нём не было! И паюсная икра, и стерлядка, и даже бутылка шампанского в серебряном ведёрке со льдом!

Глядя, как Татауров насыщается, Машка беззаботно болтала:

— Я цирк бросила давно — ушла на содержание к старику ювелиру. Летом семнадцатого его укокошили бандиты, осталась почти ни с чем — скуп был старик, — она поиграла перстнями, качнула пальчиком колье. — Подалась в женский батальон к Бочкарёвой, защищала самого Керенского в Зимнем — командовала ротой... Двадцать пятого октября нам всем дали под зад коленкой... Моталась по фронтам с одним генералом... Попала к Колчаку... Генерала расстреляли — проворовался... Оказалась в Казани; оставшихся бриллиантов было жаль — решила пойти на сцену... А тут началась заваруха.

Татауров сыто откинулся к стене. Слушая, курил, ковырял спичкой в зубах. Машка порылась в ридикюле, загнула подол пеньюара. Татауров вздрогнул; она посмотрела на него, рассмеялась и вонзила шприц в ногу.

Татаурова передёрнуло, но он сдержал себя — сделал вид, что чуть ли не каждый день имеет дело с морфинистками. Только теперь он понял, откуда у неё этот блеск глаз.

Они проговорили почти до самого вечера. Усталые, умиротворённые, вышли на палубу, уселись на корме под висящей лодкой. Палуба была пуста, всего две-три пары жались к перилам. Песчаная коса уже была в тени. Над кромкой далёкого леса тлел лимонный закат. Курчавые облака тускло отражались в серой глубине воды.

Глядя на расплывающиеся пятна нефти, Машка произнесла лениво:

— Нет, с меня хватит, наездилась. Осяду, где поспокойнее— в Царицыне, в Астрахани... Сниму комнату в скромном домике... Двор зарос травой, бродит петух с курами... Никаких выстрелов, никакой политики...

Татауров горько усмехнулся. Сбивая ногтем пепел с папиросы, продолжал смотреть на реку. На тёмном песке лежал богатырский якорь; трос издали казался натянувшейся струной; было удивительно, как она не лопнет под тяжестью бесконечных плотов.

Голос Татаурова прозвучал тоскливо:

— Не верю, чтобы не было выстрелов... Нет, Маша, нельзя ни минуты оставаться в России... Пусть вонючий трюм, пусть голод и унижения, но любыми средствами вон отсюда...

Женщина не ответила, снова нашарила в ридикюле шприц с морфием.

Татауров брезгливо отвернулся. На склоне белела одинокая колоколенка; проплыло кладбище, ощетинившееся крестиками. На заливных лугах замерло стадо игрушечных коров. Как спичка, торчала на горизонте труба лесопилки... Он поднялся. Сладко потягиваясь, раздирая рот в зевке, проговорил:

— Спать, спать...

Ночь в одной каюте с морфинисткой мало улыбалась ему. Но не идти же в третий класс? «Ничего, — успокаивал он себя,— день-два, и мы расстанемся».

И как она ни уговаривала его остаться в Царицыне, упрямо качал головой.

Прощание было трогательным. Расчувствовавшийся и благодарный Татауров отдал Машке половину стопки золотых. А когда она поцеловала его, чуть не прослезился. В эту минуту он казался себе невероятно благородным и великодушным.

Однако уже через два дня, в Новороссийске, когда именно этой суммы у него не хватило, чтобы сесть на пароход, отправляющийся в Турцию, он упрекнул себя за это великодушие. Желание оправдаться в своих глазах подсказывало бранные слова в адрес выручившей его женщины: морфинистка, продажная тварь, надо же было связаться с такой!