Джан-Темиров прав: надо плюнуть на всё, выйти из этой грязной игры. Иного выхода нет, возвращения в Петроград нет, с прошлым покончено... Но только — Нина, Нина, Нина... Где ты там?.. Скорее бы достать денег, выписать её в Париж, снять скромную квартирку, обязательно на Монмартре: там в каждом кафе, на каждой мансарде — гении в потенции, таланты, ищущие новых путей в искусстве; сидеть бы с ними за цинковой стойкой, потягивать аперитив, спорить, слушать стихи... Ох, какая может быть жизнь!.. А разве не наслаждение — показывать Нине вечный город?..
И хорошо бы разыскать Никиту. Ведь вынырнет же он на поверхность, если только останется жив! Ну, а с Никитой сам чёрт не страшен — он не просто быка возьмёт за рога, а парижан! Мёртвой хваткой! Будут плакать и стонать от восторга. Тут-то уж им, пресыщенным войной, мы пощекочем нервы. Джан-Темиров отгрохает цирк почище петроградского. Цирк «Гладиатор»! Схватка человека с быком! Легендарный русский силач!
Коверзнев покосился на Джан-Темирова благодарным взглядом— молодец, да и выглядит очень импозантно: большеносый, смуглый, в светлом фланелевом костюме, галстуке «фантази». Внушителен. И даже искусственный глаз не портит вида — делает его лицо мужественным.
Приятно сидеть с ним в лучшем ресторане и видеть подобострастные взгляды дельцов и спекулянтов. Лестно, когда этот буржуй сам распахивает перед тобой дверь, подчёркнуто вежливо уступает тебе дорогу. Взгляды всей этой шушеры, которая заполнила Одессу, устремлены на тебя — неспроста знаменитый коммерсант заигрывает с тобой.
Коверзнев даже перестал оттачивать на Джан-Темирове своё остроумие и принимал от него всё, как должное: и явное заигрывание, и деньги, и апартаменты в гостинице «Лондонской», где жили генералы, и мундир от лучшего портного. А почему бы и не принимать? Ведь, действительно, это он, Коверзнев, будет приносить ему колоссальные барыши своими чемпионатами.
Даже потуги Джан-Темирова прослыть аристократом не раздражали его: что ж, каждый человек может иметь свои причуды.
Вот и сейчас хозяину взбрела новая идея: обставить парижскую квартиру только «Чиппендейлем». Отхлёбывая маленькими глоточками дымящийся ароматный кофе, он спрашивал:
— Слышали, конечно, о такой, Валерьян Павлович?
Коверзнев миролюбиво усмехнулся: спекулянт, комбинатор — и учит, да кого — его, Коверзнева. Произнёс, выпуская дым, отставляя руку с только что купленной старинной пенковой трубкой:
— Английский мастер. Восемнадцатый век.
— Да-да. Произведение искусства, а не мебель, — мечтательно сказал Джан-Темиров. — Эх, Валерьян Павлович, Валерьян Павлович, видели бы вы, какой «Чиппендейль» был у меня в Петрограде... И вообще, знали бы вы, какие вещи прошли в течение этих двух лет через мои руки... На вес золота их продавал... Да, сколько с моей помощью их уплыло из Петрограда. В Стокгольм, в Стокгольм, а дальше — по всему свету; больше в Америку. А кое-что и в Париж; может, встречу ещё там своих старых знакомцев: кресло или деревянного идола, наподобие тех, что стерегут вход на вашу арену...
Коверзнев нахмурился. «Аристократ чёртов: мебель ему, видите ли, подавай «Чиппендейль», а такта никакого — опять напоминание о Нине, бередит рану...» Напоминание это было тем более неприятно, что Коверзнев шёл на свидание с Лорой. Он понимал, что эти отношения надо было пресечь в самом начале, но ничего не мог поделать с собой. Она наивна, сентиментальна и экзальтированна — всё это так, но как оттаивает с ней сердце!..
Коверзнев достал часы: пора. Попросил прощения у Джан-Темирова и поднялся, натягивая свежую перчатку. Он знал, что позирует, но он этого именно и хотел. Пусть скоробогачи и помещики смотрят на него с ревностью и завистью, пусть узнают в нём знаменитого «профессора атлетики». Он пройдёт эти пятьдесят шагов до дверей походкой самоуверенного офицера, стройный, затянутый в блестящую форму, надменный...
Он так и прошёл их, эти шаги, ни на кого не глядя, картинно натягивая вторую перчатку, чувствуя спиной завистливые взгляды мужчин и любопытные — женщин; у выхода на миг задержался, хотя дверь была распахнута, и бросил швейцару, который переломился в поклоне, баснословные чаевые — ассигнацию с изображением царь-колокола.
На улице пахло лимонами и акацией. С моря тянуло прохладой. По Дерибасовской плыла нарядная толпа, ослепляюще сверкали зеркальные витрины. Похожий на Джан-Темирова чистильщик шлифовал узконосый ботинок молодого пижона. Прошли два греческих солдата в юбочках цвета хаки и в шапочках с кисточками. Широкая деревянная тумба на углу Ришельевской была облеплена афишами. Коверзнев остановился, чтобы прочитать их: в варьете Убейко и Вертинский; в кино «Разбойники Антона Кречета» по нашумевшему роману Раскатова, «Поцелуй сирены» с Верой Холодной и Руничем.
Он купил изящный букетик цветов и мимо оперы вернулся на Николаевский бульвар — к Дюку. В память о знакомстве они встречались именно здесь...
Она уже ждала его — некрасивая, влюбчивая и слезливая двадцативосьмилетняя девица из чиновничьей семьи, девица, которая после десятиминутного разговора его раздражала и в которой он ничего не мог открыть для себя уже после первой встречи, — чужой человек... Нина и — Лора! Ничего более разного не могло быть! А вот — нужна ему... Зачем? Для чего? Он злился на себя, иронизировал и издевался над собой, но едва приближался вечер, — спешил на свидание.
Лора заметила его, вспыхнула, смущённо улыбнулась, сделала торопливый шаг навстречу, остановилась в нерешительности. А он шёл так же, как по ресторану, надменный, стройный, затянутый, ударяя маленьким букетиком по облитой перчаткой ладони. Поцеловал её руку, протянул цветы.
Она всякий раз заливалась краской до корней волос и говорила, что ей никто до него не целовал руки, не дарил цветов. На её глазах выступали слёзы, и Коверзнев не мог понять — от смущения или от благодарности?
Лора с восторгом заговорила о его новой форме, и ему почему-то сразу стало скучно. Коверзнев, взяв её за локоть, подвёл к лестнице. Под ногами раскинулся порт. Море казалось тёмно-синим; вдруг то там, то тут на нём появились изумрудные пятна, стали расти; испещрённые белыми барашками, они напоминали Неву в конец ледохода; брызнуло солнце, осветило Воронцовский маяк; за молом — на внешнем рейде — стояли серые громады кораблей. Ох, сколько их здесь! Сколько смертоносных стволов! А ничего не сделают, разведут пары и — восвояси. Уйдут как миленькие, и крейсер «Мирабо», и броненосец «Скирмишер», и дредноут «Сьюперб», и все остальные с ними за компанию. И чёрт с вами, и скатертью дорога, и я — следом...
Коверзнев горько усмехнулся.
— Что вы? — спросила Лора.
— Так, своим мыслям.
Она нерешительно погладила его руку между перчаткой и рукавом:
— Спустимся, погуляем? Давайте вон туда, налево — там мы ещё не были.
Коверзнев обернулся, взглянул на Дюка, обнесённого чугунной цепью, посмотрел на купол оперы, на изгиб ротонды перед Воронцовским дворцом и, поддерживая Лору под локоть, стал молча спускаться.
Молчание Коверзнева придавало Лоре уверенность, она начинала изображать из себя девочку, прыгала через ступеньки, жеманно восхищались окружающим. Ему не меньше её нравились и лестница, и два полукруглых дворца наверху, и Ришелье в бронзовой тоге между ними, — но ему казалось, что не так нужно говорить об этом...
Они долго бродили по узким улочкам, огороженным стенами из ракушечника. Под сенью громадных платанов и акаций стало черно; подошвы шуршали по щебёнке.
Лора прижималась к его локтю, говорила торопливо:
— Вы удивляетесь, что я — не урод и умная — не замужем до таких лет?
Коверзнев ничего не ответил. Она покосилась на него и продолжала, вздохнув:
— Это, очевидно, виновато воспитание: сколько себя помню взрослой, мне всегда омерзительно, стоит прикоснуться ко мне мужчине...
— Я не подаю повода... — раздражённо произнёс Коверзнев.
— Что вы, Валерьян, — торопливо перебила она его. — Это к вам не относится. Вы — особенный, не такой как все — тактичный и внимательный. Мне с вами удивительно хорошо и... не стыдно.
Чтобы доказать, что это так, она прижалась к его плечу щекой.
Коверзнев ужаснулся своему равнодушию: ведь это же объяснение в любви! Противоестественно оставаться холодным, ненормально!
Чтобы побыть наедине со своими мыслями, поторопился проводить Лору.
А она не хотела уходить, стояла, прижавшись спиной к стволу акации. Держала его за руки. Шептала:
— Смотрите, какие звёзды. А небо, как чаша. Вам нравится?
Он осторожно освободил свои руки и, кивнув на освещённые окна на втором этаже, сказал:
— Видите, тётя не спит — заждалась вас. Бегите!
Лора сникла, потупилась. Потом медленно протянула ладонь для поцелуя. Сказала грустно:
— Приходите завтра к нам. Тётя будет очень рада.
Он даже не посмотрел ей вслед. Шёл, закинув руки за спину, и мечтал о том, как выпишет Нину в Париж.
А на следующий день его опять потянуло к Лоре. И не к Дюку, а именно домой, где была тётя, где можно было не смотреть в смущённые и ожидающие глаза девушки, а пить кофе и говорить со старухой о самых прозаических, но милых вещах.
Лора полулежала на кушетке; была бледна; пудра скрывала, очевидно, следы слёз. У неё болела голова. Множество книг валялось в ногах, на кресле, на круглом столике. Она смахнула их на пол с кушетки неестественным томным жестом, велела Коверзневу сесть рядом. «Слушайте. Это прелесть», — посмотрела в глаза Коверзнева, расправила одну из книжек, начала читать нараспев:
Коверзнев слушал, нервно покачивая ногой в узком блестящем сапоге. Хотелось курить, но неудобно было перебивать её, а тётя на этот раз забыла поставить пепельницу.
— Правда, прелестно?
Коверзнев вспомнил стихотворение, в котором этот самый поэт жеманно заявлял, что когда погибнет последний солдат,— «я, ваш нежный, ваш единственный, поведу вас на Берлин»,— и ему захотелось сказать Лоре, что ему не нравятся и стихи, и сам поэт, и что вообще ему всё осточертело. Но он промолчал; вытащил из кармана трубку, но тотчас же сунул её обратно.
Истолковав по-своему его молчание, Лора заявила:
— Курите. Тётя, дайте Валерьяну Павловичу пепельницу. Я обожаю запах вашего табака. И запах ремней, мужественный, крепкий... Можно, я вам ещё почитаю?.. Вы только посмотрите, как поэт чувствует женскую душу. Как точно написал. Я так хорошо понимаю эту девушку, всеми презираемую, отвергнутую. Мне кажется, что это он написал про меня...
— Лора! Какие ты мерзости говоришь! — воскликнула тётя, остановившись на пороге гостиной.
— Ах, тётя! Оставьте! Что вы понимаете?
— Лора, откуда у тебя такие вкусы?.. И что за молодёжь пошла? Мы в юности читали «Русских женщин» Некрасова и готовы были идти за своими женихами на каторгу. А теперь читают про... кокоток и подражают им. Замуж надо: как пойдут дети, некогда будет про падших грешниц думать...
— Тётя! — вспыхнула Лора.
— Что — тётя? Я давно тебе говорю об этом. Упустила своё время, вот и потянуло на грешненькое... Нет, вы послушайте, Валерьян Павлович. Когда её подружки охотились за женихами, она охотилась за пятёрками и роялем и всех прозевала. А потом женихи ушли на эту проклятую войну, и наша Лорочка осталась у разбитого корыта.
Коверзнев покосился на девушку, которая уткнулась лицом в ладони, и ему стало жалко её — за неудачную судьбу, за одиночество, которое, видимо, никогда не прекратится, за бестактность старухи.
— Лорочка, — сказал он ласково, — не надо всё так близко принимать к сердцу.— Он нежным, но настойчивым движением отвёл её руки, видя, как гримаса стыда на её лице сменилась настороженной и застенчивой улыбкой. — Ну? Вытрите слёзы. Вот ваш платок... Хватит хмуриться! Садитесь вот так, а я сюда, на эту низкую табуретку, у ваших ног, как верный паж.
— Ах, дети, дети, — вздохнула тётя. Покачала головой и медленно вышла из гостиной.
А Коверзнев начал читать стихи; он читал их весь вечер, читал, не отдавая себе отчёта в том, что не столько хочет отвлечь от тяжёлых мыслей Лору, сколько сам мечтает забыться. «Ещё», — говорила она, как зачарованная. И он читал, радуясь тому, что высыхают слёзы на щеках девушки, разглаживаются гусиные лапки у глаз, грудь поднимается прерывисто и взволнованно.
Счастливый, спокойный, он отправился домой. И полной неожиданностью для него оказались Лорины слёзы, когда она вышла его провожать. Он даже растерялся и стоял молча, поскрипывая ремнём портупеи.
— Мы с вами больше не будем встречаться, — сказала Лора, комкая платочек. — Я так решила. Не спрашивайте — почему. Это необходимо. Только у меня к вам последняя просьба: поцелуйте меня на прощание...
Коверзнев взял её за подбородок и, приблизив её лицо к своему, попытался разглядеть в темноте глаза. Но она сразу же зажмурилась и протянула ему мягкие, безвольные губы. Целуя, он опять с ужасом подумал, что это противоестественно— не желать девушку, которая тебя любит. Он целовал её, но всё время оставался холодным. Он тоже прикрыл глаза и попытался представить, что с ним Нина, а не Лора, но и это не помогло. Он выпустил её из своих объятий, но она судорожно прижалась к нему и замерла в этой позе. Они долго стояли так. Потом она спросила шёпотом:
— Вы завтра придёте?
Он отстранил её от себя и произнёс шутливо:
— Но вы же сказали, что сегодня мы встретились в последний раз? Мы же целовались на прощание?
— Ах, какое это имеет значение?! — воскликнула она. — Придёте, да? Не покинете меня?
— Да, — пообещал он.
На другой день, когда они гуляли по Александровскому парку, она неожиданно попросила:
— Валерьян, вы найдёте мне жениха? Вы такой хороший, значит, у вас много хороших друзей...
Он не обиделся, но сказал, горько усмехнувшись:
— Бедная Лорочка, где я его найду? Эти хорошие люди сейчас нюхают кокаин, глушат спирт и спят с проститутками, вы простите меня.
— Ах, как всё это отвратительно! — прошептала она. — Зачем война, покалеченные судьбы людей...
За весь вечер она не проронила больше ни слова.
А на следующий день заявила:
— Я тёте сказала, что люблю вас (Коверзнев вздрогнул) и что вы женаты (он усмехнулся); она подумала и сказала: какое это имеет значение, так жизнь пройдёт и ничего не испытаешь. Говорит, чтобы вы переезжали в мою комнату...
Он снова горько усмехнулся. Сжал её руку. Лора благодарно прижалась к нему.
— Какое счастье, Валерьян, что мы оба из Петрограда... Мы и там часто будем с вами видеться. Вы будете приходить ко мне в гости... (Коверзнев покачал головой). Не возражайте, я знаю, к жёнам не ревнуют.
Коверзневу хотелось сказать, что ему возврата в Петроград нет, что он скоро уедет в Париж и там будет жить с Ниной, но зачем было терзать душу девушке?
А она больше не возвращалась к разговору о Петрограде. Но как-то ему сказала:
— Я хочу пойти к вам. Почему вы не покажете мне, как живёте?
Он пожал плечами...
Она сидела на кончике стула, выпрямившись, сжав колени, и теребила бисер ридикюля; потом торопливо ходила по обеим комнатам — притрагивалась пальцами к вазе с цветами, к бронзе зеркал, к полированным поверхностям дорогой мебели.
— Как мне нравится медовый запах вашей трубки, — в который раз произнесла она.
Закуривая, Коверзнев сказал:
— Знаете, многие дамы для этого кладут в комод трубочный табак.
— Я тоже хочу. Подарите мне, — попросила она.
Коверзнев с улыбкой достал из фанерной коробки запакованный в станиоль брусок табака. Пряча его в ридикюль, Лора попросила:
— А чтобы запах кожи?
Коверзнев молча, всё так же улыбаясь, отрезал ножом кусок упругого ремня от новенькой портупеи и протянул ей. Потом подумал и достал флакон духов.
Им обоим стало весело; особенно они смеялись над испорченной портупеей. Коверзнев был в ударе, — шутил, потом стал читать стихи. За окнами сгущались сумерки. Он хотел включить свет, но Лора сказала умоляюще:
— Приласкайте меня, как вы ласкали других женщин. Ведь вы ласкали их?..
Он вспомнил холодность и равнодушие Нины. Вспомнил, как вымаливал у неё ласку, и если делал это взглядом, то вовсе не значит, что меньше унижался, чем сейчас Лора. Ведь даже горничной разрешалось больше, чем ему. Он считал за счастье расправить одеяло на Нининых плечах, и если её не передёргивало от его прикосновения, то и это было уже хорошо... Но возврата к прошлому нет, и дай бог, если он даст счастье хотя бы Лоре.
Он обнял её, шепча стихи, прижался к ней губами, как к живительному роднику. И опять не отдавал себе отчёта в том, что не столько даёт счастье ей, сколько хочет его для себя. Он целовал её долго, отрываясь лишь для того, чтобы прошептать ей на ухо ласковые слова или строчку стихов, — и ужасался тому, что он лжёт... Нет, видимо, для него была только Нина... Одна Нина, и больше никого. На всю жизнь...
Он осторожно высвободился из Лориных рук и отошёл к окну. Стояло гробовое молчание. Потом Лора сказала устало:
— Уйдите, — и повторила, повысив голос: — Уйдите!
Он пожал плечами и вышел в коридор.
Хотелось курить, но трубка осталась в номере. Он постучался к Джан-Темирову и, извинившись, позвонил горничной — велел принести папирос. Джан-Темиров промолчал, лишь приподнял одну бровь. Коверзнев курил молча; сидел злой, раздражённый. Думал: сейчас пойдут слёзы, упрёки...
Но ничего этого не было: Лора ушла.
На письменном столе лежала записка: «Больше никогда ко мне не приходите». И всё. Даже подписи не было.
Он опять пожал плечами, изорвал записку и бросил её в пепельницу. Вздохнул с облегчением. Вечера он стал опять проводить с Джан-Темировым.
Отглаженный мундир, хрустящая портупея, букетик цветов в облитой лайковой перчаткой руке, бокал искристого лёгкого вина, завистливые взгляды, двое-трое петербургских знакомых, с восторгом вспоминавших чемпионаты в цирке «Гладиатор», а главное — ожидание отъезда в Париж вернули Коверзневу наконец весёлость и спокойствие. Панические слухи о приближении красных уже не могли испортить ему настроения.
— Наконец-то я узнаю «профессора атлетики», — говорил радостно Джан-Темиров. — А в Париже ещё веселее пойдёт жизнь. Скоро и я закончу свои дела. Лучше бы, конечно, махнуть нам завтра, но — не могу.
С утра он куда-то уезжал; возвращался возбуждённый, деятельный. Потирая руки, хвастался своими делами. И потому в один из вечеров Коверзнев был удивлён, когда Джан-Темиров встретил его растерянный и подавленный.
— Не получается с отъездом? — тревожно спросил Коверзнев.
Джан-Темиров взглянул на него непонимающе, потом отмахнулся:
— А, ерунда... Дело куда хуже.
Он протянул листок из тетради в клеточку. ь
Коверзнев с недоверием взял и прочёл косо нацарапанные слова: «Половину денег от операции с нашатырём принесите завтра к памятнику Пушкину в двенадцать часов дня. К вам подойдёт человек в клетчатых брюках, крагах и котелке. В случае отказа — смерть».
— Ну и что? — удивлённо спросил Коверзнев и пожал плечами.
— Как что? — заволновался Джан-Темиров. — Как что? Меня хотят укокошить, а вам смешки?!
Коверзнев развалился в кресле. Закуривая, с любопытством следил за бегающим по номеру Джан-Темировым.
— Бросьте, Мкртич Ованесович. Стоит ли из-за каждой шутки портить нервы? Пф-пф-пф...
— Хороша шуточка! Посмотрел бы я на вас, не до трубки бы вам было. «Пыф-пыф-пыф», — сердито передразнил его Джан-Темиров.
Коверзнев после его слов рассмеялся уже от всей души, чем окончательно вывел Джан-Темирова из себя. Оказалось, что тот перепродавал партию нашатыря, которому цены не было, потому что он заменял дрожжи. Перекупщик, расфасовав его по пакетикам, должен был заработать огромные деньги. Но эта операция ещё не была завершена; она-то и задерживала отъезд.
— Я деньги получаю завтра в восемь вечера, а они половину требуют в двенадцать. Каково? — немного успокоившись, произнёс Джан-Темиров.
— А это, может быть, и писал ваш нашатырщик? — предположил Коверзнев.
Джан-Темиров сказал, что он уже думал об этом. После обсуждения было решено, что Коверзнев в течение завтрашнего дня ни на шаг не будет отставать от Джан-Темирова, а послезавтра утром они уедут на французском корабле («Вот вам разрешение самого командующего войсками Антанты на Одесском направлении генерала д'Ансельма. Дорого пришлось заплатить. Спрячьте понадёжнее»), а там скоро Париж...
Весь следующий день Коверзнев просидел у Джан-Темирова, изнывая от скуки и подсмеиваясь в душе над ним. После двенадцати нервы у Джан-Темирова совершенно сдали, он зашторил окна, сидел рядом с Коверзневым, вздрагивал от каждого шороха и поглядывал на воронёную сталь нагана, отражавшуюся в полированной поверхности ломберного столика. Грохотали выстрелы — это третий день подряд корабли союзников посылали снаряды через Одессу по рвущимся к городу красным полкам. При каждом выстреле Джан-Темиров втягивал голову в плечи.
Коверзнев курил, отхлёбывая вино, лениво думал о том, что на его месте он отказался бы от нашатыря (всё равно всех денег не загребёшь), а подался бы на корабль и там ожидал отъезда. Но не хочет — не надо, пусть понервничает из-за своей жадности, а деньги будут вовсе не лишними — помогут выстроить цирк получше петербургского...
Без четверти восемь они вышли из «Лондонской». Коверзнев в левой руке нёс чемодан, а правую — для успокоения Джан-Темирова — держал на расстёгнутой кобуре. Когда выходили из подъезда, Джан-Темиров, испуганно озираясь, попытался пошутить, произнёс шёпотом в ухо Коверзнева:
— Ваша левая рука сейчас самая богатая в Одессе, — но тут же втянул голову в плечи, так как грохнул выстрел, прошелестел над ними воздух: это с внешнего рейда пронёсся навстречу красным очередной снаряд.
Ресторан был полон и весел предсмертным весельем. Глядя на золотые погоны, на лысины, на раскрасневшиеся лица женщин, Коверзнев думал: «Пир во время чумы»; наблюдал за всем сторонним взглядом человека, который сегодня случайно разделяет это сумасшедшее веселье, но которому завтра уже не будет страшна чума.
Джан-Темиров с испугом посматривал на часы, нервным движением вытирал со лба пот, бросал вопросительные взгляды на Коверзнева. А тот думал спокойно: «Ну, и пропадёт твой нашатырь — чёрт с ним», но успокаивал его: ничего, придут ещё.
Соседний столик, стоящий за спиной Джан-Темирова, облепило шестеро офицеров; один из них лежал щекой в коричневой от кофе мокроте салфетки и плакал. Остальные, держа наполненные водкой бокалы, пели пьяным хором:
Через столик сидела компания одинаково одетых чернявых человечков — в чёрных смокингах, светлых бриджах в мелкую клеточку, в сверкающих кожаных крагах, и почему-то — в котелках. К удивлению Коверзнева, они не пили; если бы не их черносливные глаза, можно было бы подумать, что они собрались на молитву — странно одинаково, неподвижно лежали их руки на белоснежной скатёрке. Но глаза... Глаза их шныряли по залу, с любопытством задерживались на Коверзневе. И неожиданно ему стало беспокойно, он сжал ногами чемодан, стоящий под столиком. В это время Джан-Темиров, загипнотизированный взглядами чернявых черноглазых человечков, медленно повернул к ним лицо, судорожно вцепился в руку Коверзнева и прошипел затравленно: «Мишка Япончик!»
Так вот откуда возникло неожиданное беспокойство! Мишка Япончик — король одесских бандитов! Человек могущественнее Тимановского и д'Ансельма, грабитель, состоящий в связи с белогвардейской контрразведкой! Не напрасно Джан-Темиров не находил себе места в течение этих суток...
А тот снова повернулся к ним, и четыре пары чёрных глаз неподвижно уставились в его глаза. У Коверзнева мелькнула мысль, что его хозяина сейчас хватит удар...
Один из чернявых, не спуская глаз с Джан-Темирова, медленно потянулся по скатерти рукой к единственной на столе бутылке, нащупал её, взболтал и, всё так же не отрывая взгляда от Джан-Темирова, расшатал серебряную пробку и нацелил на него бутылку. Коверзнев почти физически ощущал, как пробка ползёт из длинного зелёного горлышка, и от того, что всё это было невероятно бессмысленно и проделывалось в жутком молчании, ему стало страшно.
Пробка вырвалась и попала точно в лоб Джан-Темирову, пена обдала соседей-офицеров, и Коверзнев обрадовался, рассчитывая в их лице приобрести союзников. Но бутылочный стрелок, резко ткнув коротким пальцем с перстнем в Джан-Темирова, взвизгнул:
— Бей жидов!
И, подстёгнутый его визгом, один из них вскочил, опрокинув стул, закричал истерично:
— Предали Россию!
Коверзнев видел, как его рука рвёт из кобуры револьвер, и хотел бежать, но Джан-Темиров словно прирос к столу. Коверзнев крикнул: «Бегите!» — швырнул квадратной бутылкой из-под мастики в офицера и выскочил из-за стола вслед за Джан-Темировым. Оглянувшись, увидел, что чернявые мишки-япончики и не думают подниматься.
Швейцар попытался преградить дорогу, но Коверзнев сшиб его с ног. Первым желанием было бежать домой — за прочные стены «Лондонской», но в ярком свете улицы он увидел в той стороне молчаливые фигуры в бриджах и котелках, схватил Джан-Темирова за руку и повернул по знакомой дороге — к Ланжерону, к Лориному дому.
Прохожие шарахались от них. Джан-Темиров тяжело дышал, просил:
— Не бросайте меня... Не оставляйте...
Топот преследователей приближался. В парке было темно. Коверзнев разодрал кусты, царапая лицо и руки, и бросился к стене. Крикнул, не оборачиваясь:
— Скорее!
— Стой, подлюга! Не уйдёшь! — хлестнул сзади окрик.
Коверзнев вцепился в стену, взобрался на её гребень, протянул Джан-Темирову руку, схватил чемодан, бросил его вниз и тут увидел бандитов; их было около десятка.
Джан-Темиров был невероятно тяжёл, а страх, очевидно, его совсем обессилил.
— Да ну же! Лезьте! — в тоске закричал Коверзнев; его вопль был заглушён выстрелом, и Джан-Темиров упал. Следующая пуля провизжала рядом; Коверзнев оттолкнулся от стены и мягко спрыгнул на землю. За стеной кто-то деловито произнёс:
— Этот отбегался.
Другой голос, хриплый, перебил:
— Он мне объясняет, что ухлопал армянина, слышишь, Жора? А то я мог подумать, что наш армянин преспокойненько посиживает с графом Дерибасом и попивает шампанское... Как это тебе нравится? — и вдруг закричал визгливо: — Где чемодан с деньгами, босяк?!
Вмешался третий, озабоченно:
— У профессора, наверное! («У какого профессора?» — не понял Коверзнев). Недаром «профессором атлетики» прозвали— лёгок на ногу.
— Залезай — не уйдёт, — спокойно распорядился кто-то.
Коверзнев нащупал чемодан и, стараясь ступать неслышно, пошёл к берегу, уселся на откос и очертя голову покатился вниз. На ходу схватился за куст, ободрал ладони, вырвал его и покатился дальше, налетел на что-то, перевернулся, стараясь за что-нибудь удержаться, но мешал чемодан, и Коверзневу удавалось лишь тормозить скольжение. Всё-таки он в конце концов остановился, нашёл тропинку и побежал по ней. Потом стал, прислушиваясь. Ничего, кроме шума моря. Где-то вдали пробил колокол — то ли на маяке, то ли на корабле, да лениво брехнула собака. Он не мог определить, где находится, — скорее всего, между Ланжероном и Отрадой. Прошёл ещё некоторое время по петляющей тропинке, прислушиваясь и приглядываясь.
Он шагал устало, облизывая расцарапанные руки. И вдруг впереди — на фоне светлого неба — увидел три фигуры. Трудно сказать, что ему сейчас помогло, — воображение или острый глаз, — но он отчётливо различил на людях и котелки, и бриджи с крагами. Он замер, словно превратился в столб; потом присел и боком, боком отполз в тень тополя. Чуть ниже лежала перевёрнутая лодка. Бередя руки острым щебнем, он заполз под неё и замер, выглядывая.
Конечно, это были они. Сейчас, когда они приближались, он рассмотрел их отлично. Вскоре стали слышны их голоса:
— Ты, может быть, хочешь иметь дело с Мишей Япончиком? Так иди до Миши Япончика. Весёленькую жизнь ты будешь иметь от него.
Хриплый поддакнул:
— Спроси у него, Жора, как он любил чужие ценности. Пусть покажет денежки, которые он взял через армянина, а то я их не вижу. Может, они у него в кармане? Так скажи ему, что это одна видимость. Может, он стал сейчас сам миллионер? Так пусть будет на здоровье миллионером.
— Что вы с меня смеётесь? — взмолился тоскливый голос.— Идёмте лучше к Ханжонкову. Больше ему некуда скрыться.
Не отвечая, хриплый проговорил:
— Спроси у него, Жора, как ему нравится быть миллионером? Или ему больше нравится песенка: «Шармак ходит голый, босый, зато курит папиросы»?
Когда голоса затихли, Коверзнев перевернулся под лодкой на спину и дрожащими руками вытащил из кармана трубку; закурил осторожно. Задумался. К Ханжонкову? Значит, он подле кинофабрики? Это ведь совсем рядом с Лорой... Бедная, она мечтала встречаться в Петрограде... Какой там к чёрту Петроград! Сейчас перед ним маячит Париж... Бедный Джан-Темиров, не видать тебе Парижа...
Он выбил трубку и выполз из-под лодки, потягиваясь, с оханьем потирая ушибленные места. Как будто бы всё было спокойно.
По пригоркам, раздвигая колючие кусты боярышника, перебираясь через трещины, увязая в гальке, он пошёл к Малому Фонтану.
Когда он оставил за спиной Аркадию, забрезжил рассвет. А он всё шёл и шёл, прихрамывая, раздирая рот в нервной зевоте, мимо пещер, оползневых глыб, вдоль бесконечного моря, продираясь сквозь кусты дрока и бересклета.
Оранжевый шар солнца выкатился из-за серой кромки воды; она окрасилась в зелёный цвет, запестрела весёленькими барашками. Коверзнев разделся по пояс; поёживаясь от холода, раздвинул водоросли и тщательно умылся.
Одежда его никуда не годилась. Он оборвал погоны и вместе с портупеей и наганом закопал их в гальку. Снова вспомнил Джан-Темирова. Печально покачал головой. Теперь, когда он остался полновластным хозяином чемодана («Ваша левая рука сейчас самая богатая в Одессе»), можно было ознакомиться с его содержимым. В долларах и франках он плохо разбирался— тут надо было просто-напросто доверять опытности Джан-Темирова, но деникинские «колокола» (ассигнации с изображением царь-колокола) определённо обрадовали Коверзнева. Рассовав их по карманам, он спокойно направился по тропинке наверх. Места были незнакомые. Только на трамвайной остановке он узнал, что это была 16-я станция Большого Фонтана.
Приобрести элегантный костюм оказалось куда легче, чем Коверзнев предполагал. И когда в полдень он появился в толпе подле думы, бандиты могли бы узнать его только по бородке,— до того он был «штатским», выутюженным, надушенным.
Он, не торопясь, спустился по лестнице в порт, поклонился на прощание Дюку и, прошептав: «Прощай, Одесса! Прощай, последний клочок родной земли», не оборачиваясь, пошёл к причалам.
Бумажка за подписью д'Ансельма оказала магическое действие, и через несколько минут он уже мчался на морском моторе к внешнему рейду. До вечера сидел на палубе, посасывал трубку, задумчиво глядел на Воронцовский дворец, на дачу персидского шаха, на гранит лестницы.
Вечером пароход дал прощальный гудок и медленно вышел в открытое море.
Это было 2 апреля 1919 года.
А на другой день началась эвакуация Одессы: иностранные войска торопливо грузились на транспорты, русские — пешком— пошли по пыльным дорогам к границам Румынии; а те, что сутки назад заполняли Дерибасовскую и бульвар, ринулись в порт — к кораблям. Но ничего этого Коверзнев не видел: он лежал в белоснежной постели, зажав трубку в зубах, и тоскливо думал о своём будущем... Нина... Где ты там, Нина?.. Как ты там, Нина?.. Скоро ли я тебя встречу на Северном вокзале в Париже?