Ещё в восьмилетнем возрасте Рюрику дали в библиотеке повесть Николая Тихонова «От моря до моря», и он так увлёкся ею, что не спустился с крыши до тех пор, пока не перелистнул последнюю страницу. Коверзнев с улыбкой называл эту книгу «Дон-Кихотом» Рюрика», напоминая о словах Маяковского, который из-за книжек вроде «Птичницы Агафьи» возненавидел бы чтение, не попадись ему в руки роман Сервантеса. Рюрик не разуверял в этом отца, хотя чувствовал себя влюблённым в книги ещё с тех пор, когда сам не мог читать.

Именно эта страсть к чтению заставила Рюрика возненавидеть игрушки, которые безжалостно поглощали его время. Он жертвовал ради книг приготовлением уроков, ухитряясь прислонять раскрытую книгу к струбцинке, когда лобзиком выпиливал фанерные кружочки. Те дни, когда в артели не было материала или оказывался завал на складе, он считал самыми счастливыми днями. Он с трепетом раскрывал книгу, и уже ничто не могло его оторвать от неё. После «Овода» он ходил как. помешанный, пока не нашёл себе разрядку в дюжине иллюстраций, на которых, как он с удивлением убедился намного позже, Овод был изображён в широченных брюках и коротеньком пиджаке с карманами под самыми плечами, как сейчас одевались парни, которые, по его мнению, были способны стать Оводом. Но счастливые дни выдавались редко, и он снова с остервенением принимался за работу. Теперь, когда не было отца, а та зарплата, которую получал Мишка (он был уже учеником модельщика), не позволяла маме сводить концы с концами, Рюрик являлся кормильцем семьи. Старший брат был освобождён не только от раскрашивания, но и от выпиливания игрушек, потому что у него всё валилось из рук, и хрупкие пилки, которые он ломал, не оправдывали себя.

Те интересы, которыми жил Мишка со своим другом, были чужды Рюрику, и всякий раз, отправляясь с ними на стадион, он скучал там. Будучи мальчиком увлекающимся, он вместе с тем не понимал азарта болельщиков, и ему мог доставить удовольствие гол, забитый в ворота родной команды, если он был забит красиво. Ему нравилась лишь эстетическая сторона спорта, а не результат его и не азарт, с каким относились к спорту брат и сотни зрителей, заполнивших скамейки стадиона. Случалось, Рюрик поднимался в самый разгар схватки и отправлялся бродить по городу. Он мог несколько часов просидеть на перроне, наблюдая за суетящимися пассажирами, любоваться клубами паровозного дыма. А трогательный изгиб оголённой руки случайной соседки мог привести его в трепет, что вовсе не было связано с просыпающейся любовью, ибо с такою же зачарованностью он мог смотреть и на нежный цветок, распустившийся среди копоти перрона.

Даже свой двор, в котором, казалось бы, не было ни одного неизвестного уголка, приводил его в восторг. Лёжа на животе, он любовался замшелым забором, на мрачном фоне которого так пронзительна яркость притаившейся козявки; рядом склонил свою огненную голову репейник; соседская коза выпучила на него мудрый глаз; жёлтый листочек, подбитый зноем, невесомо опустился на изумруд милой гусиной травы... В такие минуты не хотелось откликаться на мамин зов, и Рюрик лежал, не шелохнувшись, пока не гас лимонный закат.

Сгущались сумерки, чёрная бесконечность неба покрывалась звёздами, лопались над головой стручки акации, и треск их в горячей тишине был сух и отрывист; под горой квакали лягушки, журчал родник, и Рюрик с тоской думал, что кисть художника бессильна изобразить всё это. О! Что бы он отдал, чтобы картина передала не только очарование этой ночи, но и все её звуки, и запах росы и помидорных стеблей, и томление по чему-то чудесному, что должно было случиться, но, быть может, так и не случится никогда, — он это знал... Большая Медведица выгнула над ним жеманно свою спину, и холодно и зелено мерцала Полярная звезда...

Он неохотно поднимался и шёл домой, где пахло эмалевыми красками и сиккативом и где вдоль стен сохли сотни фанерных мордашек с качающимися глазами. Он знал, что мама встретит его укоризненным молчанием и не ляжет спать, пока не вернётся с вечерней смены Мишка, а тот обычно ворчал, когда она начинала читать молитву, и Рюрику приходилось заступаться за маму; Мишка обижался, демонстративно распечатывал пачку «Бокса» и, закуривая тоненькую папироску и пуская клубы вонючего дыма, пел: «Каховка, Каховка, родная винтовка...»

Единственным утешением для Рюрика в таких случаях было радио, и он включал репродуктор, который рассказывал ему о том, как стойко держался на Лейпцигском процессе болгарин Димитров; ещё больше Рюрик любил слушать передачи о лётчиках, которые спасли челюскинцев, потому что эти передачи заставляли и Мишку загасить папироску и подойти к чёрной тарелке репродуктора; Рюрику нравилось, когда брат обнимал его за плечи и, как равному, рассказывал о своих делах. Они вместе затягивали вполголоса:

В просторах, где бьются за бортом Косматые комья пурги, Дрейфующей льдиной затёртый, Отважный «Челюскин» погиб...

Тогда мама улыбалась и, незаметно перекрестив сыновей, ложилась спать. А они с Мишкой ещё долго переговаривались в темноте, пока она, наконец, не прикрикивала на них. Но ещё и после этого они продолжали шептаться. Она не могла и предположить, что её сыновья говорили об отце, которого считали честнейшим человеком и арест которого был им непонятен. Только однажды до неё донёсся возбуждённый шёпот старшего: «Нет, сказали, что в нашей стране сын за отца не ответчик». Нина поднялась на локте, прислушиваясь. Но опять ничего не разобрать. И вдруг снова Мишкино: «Эх и люди, Рюрик; одно слово — коллектив!..» На другой день после таких полуночных откровений Мишка обязательно брал с собой Рюрика на стадион. Забывая о том, что ему будет там скучно, Рюрик отправлялся с друзьями, всякий раз радуя их какой-нибудь проделкой.

Отобрав у Ванюшки новенький «Фотокор», он устанавливал парня в актёрской позе у афиши «Ученик дьявола» и делал снимок, которому завидовала вся футбольная команда. Эта неистощимость на выдумки и заставляла друзей всюду таскать его за собой. Из любого пустяка он мог сделать шутку, которая потом склонялась на стадионе на все лады и принесла Мишке с Ванюшкой славу отчаянных выдумщиков. Стоило кассирше театра поворчать на серебряные деньги вместо бумажных, как Рюрик тут же отыскивал нищенку и на целых двадцать рублей наменивал у неё копеек; кассирша хваталась за голову, но была вынуждена продать им билеты на спектакль, который они ещё полчаса назад не собирались смотреть. Парни были в восторге и в лицах представляли на стадионе, как рвала и метала кассирша и с каким невозмутимым видом они помогали ей считать монеты, а Рюрику уже становилось скучно, и он неожиданно в середине рассказа уходил из раздевалки. Иногда неистовый гвалт болельщиков останавливал его у самого выхода со стадиона, и Рюрик возвращался, чтобы посмотреть, как картинно бежит по полю Ванюшка Теренков, забивший гол. Мальчишки почтительно расступались у перил, видя в Рюрике приятеля знаменитого Теремка. А Ванюшка действительно в свои семнадцать лет был лучшим игроком «Динамо»; его слава не померкла даже сейчас, когда половину команды составляли московские футболисты, и зрители поощряли его громким скандированием: «Те-ре-мок! Те-ре-мок!»

Постояв у барьера и зная наперёд, что Ванюшка ещё и ещё прорвётся к воротам противника, Рюрик вздыхал от скуки и уходил, провожаемый завистливыми взглядами сверстников. Чудаки!— они думали, что он отправляется в раздевалку, чтобы переброситься словечком с братом и Ванюшкой. Можно представить, какие бы у них были лица, если бы они узнали, что в тот момент, когда Теремок забивает очередной гол, Рюрик медленно бредёт за девушкой, всю прелесть которой составляет грациозная походка. Да, он мог пройти несколько кварталов, любуясь лишь одной девичьей походкой, так же, как мог сидеть несколько часов на песке, глядя на солнечные блики воды или на огненные языки костра. О эти фантастические картины, возникающие в его пламени! О трепещущий знойный воздух, в котором дрожат и ломаются миражные берега!..

Но вспомнив о маме, Рюрик спешил домой: бедная, она за весь вечер сможет раскрасить пять-шесть игрушек, тогда как он это сделает за полчаса. И когда в мансарде появлялись усталые и оживлённые Мишка с Ванюшкой, Рюрик с кисточкой в руках ходил вдоль разложенных на досках игрушек. В его движениях была та же небрежная картинность, которой сводил с ума своих поклонников Ванюшка. Прищурив глаз, любуясь работой, он говорил через плечо: «Ну как? Выиграли?» — зная, что своим вопросом доставляет им удовольствие.

— Спрашиваешь! — хвастливо заявлял Мишка, плескаясь, под умывальником. А его друг, роясь в пестере, начинал рассказывать:

— Скучный, скажу вам, братцы, был матч, вроде тренировки на одни ворота... Мне эти приезжие народы давно знакомы — не умеют мячик гонять. Пропасся на ихней половине, как волк подле стада телят — безо всякого внимания... Зато уж с каждой подачи — чин-чинарём...

— Ванюшка... — привычно одёргивала его Пина Георгиевна. А он, охотно извинившись, продолжал рассказывать.

Рюрик усмехался. Отрываясь от работы, поглядывал на друзей, которые за обе щеки уплетали ужин.

Ванюшка по-прежнему всё свободное время проводил у них. а иногда даже и оставался ночевать. В таких случаях Коверзневы знали, что Дуся привела к себе гостя. Пристрастие к выпивке, которое привил ей Макар, сейчас, когда она работала в ресторане, превратилось в страсть. Бывало, она с трудом взбиралась по крутой лестнице на их чердак и начинала пьяно хвастаться Нине своей весёлой жизнью.

— Эх, Нина Георгиевна, голубушка, — говорила она, усевшись на свой излюбленный стул у дверей, — и чего ты погребла себя в этой конуре? Годы-то не вернёшь — тебе ведь столько же, сколько мне. Брось ты эти игрушки, пойдём в ресторан: тебя, такую красавицу, быстро переведут из судомоек в официантки. Обе мы с тобой без мужей...

Когда Дуся упоминала о Коверзневе, молчавшая до этого Нина вспыхивала и говорила: «Перестань! Как тебе не стыдно?» Если при этих разговорах присутствовал Ванюшка, он выпроваживал мать домой. Наутро Дуся приходила извиняться и часто, как и в прежние времена, приносила с собой то курицу, то круг колбасы. Она не только не обижалась, что её сын отдаёт зарплату Нине, но, наоборот, говорила со вздохом:

— Не знаю, как и благодарить вас, что заботитесь о Ванюшке.

Желая сделать приятное Нине, она иногда угощала её сыновей на кухне ресторана. Это обычно делалось до его открытия, хотя, случалось, Ванюшка водил туда своих приятелей и вечером. Рюрик не признавался маме в этих посещениях, так как знал, что она выходит из себя, когда слышит слова «пищеблок» или «джаз-банд», которые ей казались такими же неприличными, как, например, «чин-чинарём»... Однако Рюрика тянуло туда. Чувство удивления и недоумения, которое всякий раз завладевало им, когда он бывал в ресторане, заставляло его надеяться, что вот обязательно в сегодняшний вечер поднимется над дымным столиком человек, умный, как его отец, и сильный, как дядя Никита, и крикнет грозно: «Перестаньте! Мы отказываем себе во всём, чтобы построить Магнитку и Кузнецк, а вы тут пьёте вино!» Он с надеждой вглядывался через распахнутую дверь кухни в зал, и равнодушие этих взрослых людей казалось ему до ужаса странным.

Брат, выслушав его путаные мысли, с небрежным смешком объяснил ему, что напрасно он выходит из себя: здесь собрались свои люди, такие же, как он с Ванюшкой; почему не отдохнуть за коммерческой кружечкой пива в свободный вечер, если есть лишние деньги? Рюрик старался уверить себя, что брат прав, что нельзя быть ханжой, но в глубине души не соглашался с его доводами.

Так и не дождавшись, когда умный и сильный человек заставит этих людей оглянуться на себя, он однажды, прислушиваясь к приезжему певцу, почувствовал, что где-то внутри у него закипает злость, которая вот-вот вырвется наружу. Удивив Мишку с Ванюшкой, он резко отодвинул тарелку и сказал срывающимся, визгливым голосом, каким иногда говорил отец:

— Мне стыдно, что вы это слушаете равнодушно!

Парни удивлённо переглянулись. А певец, под звуки джаза, выводящего мелодию блатной «Мурки», продолжал ехидно:

Они сидят на льдине, словно на перине, Караулят белых медвежат...

Рюрик, с трудом попадая в рукава пальто, побежал к выходу. Мишка в один прыжок нагнал его и, схватив за плечо, крикнул: «Не дури!» Рюрик рывком освободился от цепких пальцев и с ненавистью взглянул в его лицо.

Если бы не лётчик, лётчик Водопьянов, Не видать бы города Москвы, Не видать награды, не видать подарков, Плакать бы на льдине от тоски...

пел певец.

— Это стыдно! Мерзко! Они такие же герои, как лётчики! — выкрикивал Рюрик, продолжая глядеть в глаза брата.

К ним пробилась Дуся и испуганно зашикала, замахала руками. Рюрик круто повернулся и, чувствуя, что брат догоняет его на лестнице, бормотал дрожащим от обиды голосом:

— Нобиле со своим дирижаблем... Так вы его считаете героем... А наши челюскинцы... Стыдно, стыдно!.. И все трусы... И я трус... — Он прислонился к забору и заплакал.

Мишка нерешительно потрепал его по плечу:

— Ну, перестань, Рюрик... Чего ты?.. Нельзя же принимать всё так близко к сердцу...

А Ванюшка, топчась рядом, поправляя на подстриженной под бокс голове капитанку с длинным лакированным козырьком, проговорил виновато:

— А он ведь прав: песенка-то, того... с душком...

Мишка, продолжая утешать брата, сердито толкнул друга локтем. Тогда Рюрик снова резко обернулся к нему и бросил сквозь слёзы:

— Всё стыдно! И эти обеды!.. Как дворовые с барского стола!..

— Ну, это ты брось!..

— Ах, как вы не понимаете? — перестав плакать, устало сказал Рюрик. И, опустив плечи, побрёл по улице под мелким моросящим дождём.

Слыша за спиной шаги друзей, думал бессвязно и горько: «Неужели так и надо? Ведь они же взрослые? А я-то! Я-то какой трус! Надо было ударить певца. А я побоялся. Только на кухне... Истерика... как девчонка... Никогда не прощу себе этого. Ах, как стыдно и гадко».

Он шёл под дождём прямо по улице Дрелевского. У кинотеатра «Октябрь» покосился через плечо — парни следовали за ним. Тогда он зябко сунул руки в карманы пальто и, ускорив шаг, начал спускаться по Спасскому спуску. К дому повернул по грязной улочке, мимо монастыря, тёмная громада которого высилась на холме за тополями.

Дома, не отвечая матери, он разделся и нырнул в постель. Уставившись неподвижным взглядом в стену, он слышал, как пришли Мишка с Ванюшкой.

С этого дня Рюрик не только перестал ходить к Дусе на кухню, но и отказывался от её подношений.

Оба друга после случившегося были, как никогда, внимательны к Рюрику и обращались с ним, как с капризным больным. Когда он раскрашивал игрушки, они старались исчезнуть из комнаты, чтобы не мешать. Если он писал очередной натюрморт, они с искусственной заинтересованностью спрашивали его совета, как лучше наклеить в свой альбом новые портреты футболистов. Оба с получки давали деньги на кино... В общем, Рюрик видел, что они всячески стараются загладить свою вину, и это, несмотря на заметную разницу в возрасте, заставляло его смотреть на друзей с грустным чувством превосходства. Интересы, которыми они жили, постепенно становились для него чуждыми. Не отдавая себе в этом отчёта, он всё больше и больше от них отдалялся...

Он даже не захотел пойти с их заводом на встречу челюскинцев, хотя завод возглавлял колонну. Однако желание увидеть прославленных героев заставило его прийти на вокзал задолго до встречи. Стоял хмурый и прохладный день. Рабочие, отогревая дыханием лиловые руки, забивали в дощатую трибуну последние гвозди. Ветер завихрял у их ног кудрявые стружки. Молоденькая девушка в красном платочке неумело ловила стружки тощей метлой и подгребала их к грудам сухих жёлтых листьев, но ветер тут же безжалостно сводил на нет все её старания, вызывая смех сидящих рядом на стремянках парней. Девушка смеялась и сама, смеялись её подруги, подошедшие с пустыми носилками, смеялись красноармейцы музвзвода.

И вдруг Рюрику передалось их весёлое настроение, захотелось погоняться вместе с девчонками за непокорными стружками, забраться к парням на стремянку, ударить в огромный барабан, прислонённый к трибуне. О, до чего была упоительна эта подготовка к торжеству! И ему нестерпимо захотелось передать на картине прелесть суматохи и ожидания, и он распахнул альбом и коченеющими пальцами начал делать набросок. А площадь становилась всё оживлённее и оживлённее и с каждой минутой менялась, заставляя Рюрика перелистывать неоконченный эскиз и начинать новый. Гремел оркестр, гудки паровозов весело врывались в его звуки, шаркали по камням танцующие лары, раздавалась звонкая песня.

Вся площадь заполнилась народом. Она полыхала флагами и транспарантами, и хмурый денёк, и скромная по-осеннему одежда людей только подчёркивали яркость раскинувшейся перед Рюриком картины. Он пожалел, что не пошёл с братом — хотелось, чтобы кто-то радостно бил тебя по плечу, чтобы твои руки с десятком других подбрасывали в воздух визжащую девчонку, хотелось так горланить песню, чтобы соседняя колонна забыла о своей и начала подтягивать тебе. Рюрик сунул альбом за пазуху и нырнул в толпу в надежде отыскать Мишку. Но толпа заколыхалась, все стали вытягиваться на носки, и на трибуне появились челюскинцы и лётчики. Громовое «Ура!» разнеслось над площадью. Рюрик замер, стиснутый людьми, и закричал тоже во всё горло. Девочка в берете повернула к нему своё лицо, и Рюрик прочитал на нём то же счастье, какое испытывал он. Девочка, уцепившись за его локоть, словно они были давнишними друзьями, то и дело озабоченно и восторженно спрашивала: «А который Ляпидевский? А Водопьянов? А Леваневский? А кто этот, который говорит? Доронин? Каманин?» Рюрик, знавший героев по портретам, радостно объяснял ей. А она, схватив его ладонь, посмотрела недоверчиво и тут же звонко рассмеялась:

— Ой, какой ты смешной! Да это же никакой не радист с «Челюскина»! Это из горкома комсомола!

Рука девочки была холодной, и Рюрику хотелось отогреть её, но он не решился пошевелить даже пальцами. Он замер, прислушиваясь к тому, как восторг, который возник у него ещё в предпраздничной суете, разрастается сейчас от этого прикосновения. А девочка, продолжая стискивать его руку, вытягивалась на цыпочки, прижималась к нему плечиком. И только после того как толпа стала рассеиваться, она недоумённо оглянулась на Рюрика, залилась краской и, выдернув руку, независимо поправила берет.

«Какой я гадкий, — упрекнул себя Рюрик. — Надо было давно освободиться от её ладони. Увлеклась встречей, забыла, что держит меня за руку. А я воспользовался этим... Как нехорошо!» И, до слёз смутившись, он бросил на неё виноватый взгляд и начал торопливо выбираться из толпы.

Колонны распались, люди шагали по дороге вразброд, оживлённо переговариваясь, продолжая напевать песни. Медленно идти было невозможно, — Рюрика толкали, наступали на ноги; компания молоденьких работниц, взявшись за руки, окружила его кольцом и, пританцовывая, увлекла за собой. И он снова поддался общему веселью. Вина перед девочкой не показалась ему сейчас такой страшной, и он даже пожалел, что так поспешно ушёл от неё. Как было бы здорово шагать с ней рядом и разговаривать о челюскинцах; можно было бы свернуть в тихую улочку и показать ей сегодняшние наброски.

Ощущение потери чего-то важного на миг шевельнулось в его душе, но тут же растворилось в том восторге, который безраздельно завладел им несколько часов назад. Ноги сами подались ритму шагающих посередине улицы людей, он подтянулся, ускоряя шаг, и, чётко и отрывисто ударяя каблуками по булыжнику, запел со всеми:

Когда кругом кипит вражьё, отцы берутся за ружьё. Чтоб отцам помочь в борьбе, крепи, пионер, здоровье своё! Лево руля! Право руля! Волны режет нос корабля. Эй, рулевой, вперёд смотри! Раз! Два! Три!

Чувство приобщения к чему-то большому и героическому не покидало его и дома. Едва успев раздеться, он раскрыл альбом и начал показывать маме свои наброски, на ходу дополняя их вспомнившимися деталями. Приятели, пришедшие позже, с интересом слушали его рассказ и, перебивая друг друга и тыча пальцем в рисунки, объясняли, где стояла их колонна и куда им удалось пробраться во время митинга. Они увлечённо обсуждали задуманную картину, никак не соглашаясь с его замыслом. Рюрик разволновался, доказывая, что митинг, который они хотят видеть на его картине, завтра будет увековечен на множестве газетных фотографий, и что гораздо заманчивее передать прелесть подготовки к торжеству в фигурах парней, сидящих на стремянках, в фигурах плотников и девушек с носилками.

— Да каждый поймёт, что эта за встреча, — сердясь, говорил он. — На фронтоне вокзала будут висеть портреты лётчиков- героев. В конце концов, я, может, обойдусь даже без портретов— достаточно повесить плакат с изображением затёртого льдами «Челюскина».

Его удивило, что и преподавательница рисования, когда он показал ей эскиз картины, сказала ему то же, что говорил Мишка. Чтобы доказать ей, что это не составляет для него труда, Рюрик нарисовал для стенгазеты митинг. И хотя эта газета получила на городском школьном конкурсе первый приз и была вывешена во Дворце пионеров, Рюрик продолжал работать над своей картиной. Мишка с Ванюшкой, зная его упрямство, больше не перечили ему. Но он не ходил с ними ни на каток, ни в кино, однако не отказывался от денег, которые они давали ему с получки. Мама тоже давала ему деньги и, видя, что он их копит, мечтала о зимнем пальто, которого у него не было.

Но когда он, вместо того, чтобы купить пальто, отдал все деньги столяру, соорудившему ему мольберт и подрамники, огорчению мамы не было предела. Однако её упрёки не вызывали в Рюрике ничего, кроме раздражения. Подумаешь, пальто, когда в мире творится такое! Газеты ежедневно сообщали о фашистских зверствах. Все вокруг говорили, что придётся воевать с Японией или Германией. В Ленинграде был убит Киров. Рюрик задумал картину о Кирове, но мамины упрёки мешали работать, и потому он несказанно обрадовался, когда Ванюшка накануне Нового года выложил перед Ниной Георгиевной несколько золотых империалов, гордо заявив: «Рюрику на шубу». Она всплеснула руками:

— Ты с ума сошёл! Откуда это?

Ванюшка, рассматривая обмотку на хоккейной клюшке, небрежно объяснил, что они с матерью нашли клад.

— Ну и Дуся, — удивилась Нина Георгиевна. — Добилась-таки своего.

Ванюшка пожал плечами и также небрежно ответил:

— Да нет, это я нашёл. Это, вообще-то, не клад, а так, небольшая часть Макаровых денег. Утром мне карандаш понадобился. Поискал — нету нигде. Макар раньше прятал огрызки химических карандашей в божнице. Открыл стеклянную рамку у иконы, и мне под ноги — бух! — свечи выпали. Знаете, такие большие, перевитые золотой ленточкой? Свадебные ещё ихние свечи. Смотрю: одна тяжёлая, как железная. Ба — да это не свеча, а тряпочка, перевитая золотом — всё чин-чинарём. Развернул— стопка николаевских десяток!

— И ты их забрал себе? — испуганно покачала головой Нина Георгиевна и укоризненно посмотрела на него.

— Нет, зачем же? Отдал матери. Она поделилась со мной.— Он усмехнулся и добавил со вздохом: — Она ведь у меня не жадная...

Нина Георгиевна осторожно подвинула золотые червонцы Ванюшке:

— Тогда и потрать их на себя.

— Да боже мой! Я себе оставил. Тут всё подсчитано. Мы с Мишкой сегодня уже в «Торгсине» побывали. Я себе купил валенки,— он вытянул ногу и демонстративно покрутил новеньким чёрным валенком. — ещё и на плимсоли нам с Мишкой осталось— удобная штука для тренировок.

Рюрик с надеждой посмотрел на маму: «Только бы не отказывалась. Как она не понимает, что нельзя обижать Ванюшку — он же для нас как родной».

Когда мама решилась принять Ванюшкину жертву, Рюрик сделал вид, что очень доволен покупкой, хотя его радовала не покупка, а перемена в мамином настроении. Сейчас он снова мог работать над «Встречей челюскинцев». А с отменой карточной системы в их доме окончательно водворился мир и спокойствие. Мама почти перестала вздыхать; её тревожила мысль о Мишке, которому предстояло идти в армию, но до осени ещё было далеко, и она, казалось, совсем успокоилась.