Нет, ты знаешь, — говорил Рюрик, — я давно об этом думаю. Мне кажется, что художники часто делают не то, что нужно. Ну, написал художник хорошую картину, — что с того? Допустим, она настолько хороша, что её выставили в музее. Но ведь этого ещё мало! Есть множество людей, которые не бывают в музее.
— Ты не прав, — осторожно возразила Наташа. — Даже в нашем музее столько экскурсий. Я своих пятиклассников уже несколько раз водила.
— Я согласен. Но, уверяю тебя, для многих твоих школьников на этом и закончится их знакомство с музеем. Вырастут они, будут работать, обзаведутся семьями, и сотни раз равнодушно пройдут мимо его вывески. Я не помню, когда, например, моя мама была там в последний раз. И ты не скажешь, когда ходила в музей твоя мама (ты только не обижайся, пожалуйста). Ведь не скажешь?
— Не скажу, — вздохнула Наташа.
— Ну вот. А если искусство будет вынесено на улицы, его ежедневно будут видеть миллионы людей. Сам Ленин (и когда!— в первые годы революции!) создал план монументальной пропаганды. Он призывал художников вынести искусство на улицы. Недаром он восхищался утопическим «городом Солнца», о котором мечтал Кампанелла. Ты слыхала о Кампанелле?
— Да. Ты как-то рассказывал.
— Представляешь город, украшенный скульптурами, мозаиками, фресками? Тогда искусство будет сопровождать его жителей на каждом шагу. В создании любого здания принимают участие художники. По их эскизам делается мебель, домашняя утварь, одежда... Я сейчас много читаю об этом... Мы не были с тобой в Ленинграде, но по рассказам отца он мне представляется именно таким городом.
Наташа взяла Рюрика под руку, прижалась к нему плечом и, покосившись, прочла:
— Да, да, — нетерпеливо сказал Рюрик и, чтобы Наташа не обиделась, похлопал её по руке. Потом неожиданно спохватился: — Ты права. Никогда не задумывался, но до чего здорово сказал поэт...
— Поэтесса, — поправила его Наташа.
— Ах, всё равно! Главное: автор понял, что улица Росси привлекает влюблённых! В красивом городе будет больше влюблённых, больше красивых людей. Они будут стыдиться неопрятной одежды, небритых щёк... Я, наверное, очень сумбурно говорю? Ты меня понимаешь?
— Понимаю.
— Или вот взять Мексику. Мы ничего не знаем о ней, а я рассматривал фотографии её столицы и восхищался: скульптуры, фрески, мозаика. Диего Ривера в своих фресках прославляет простого человека, его труд...
— Что не мешает Мексике оставаться капиталистической страной... — поддела его Наташа.
— Ты права, — согласился Рюрик, — однако не всё сразу.. Для этого нужно время. — Но он тут же остановился и воскликнул:— Ах, нет, не права! Ведь в Мексике постоянно происходят революции. Это очень свободолюбивый народ. И, между прочим, Диего Ривера — коммунист. Ты знаешь, что на одной из его фресок изображён Ленин?..
Наташа снова отыскала его руку и прижалась к нему. Заглядывая в глаза, сказала:
— Давай к будущему лету скопим денег и поедем...
— В Мексику? — усмехнулся Рюрик.
— Ах, какой ты вредный. В Ленинград.
— Обязательно!
Они шли, оживлённо переговариваясь. Иногда останавливались— спорили, перебивали друг друга... Воскресный день был жарок. Полуденное солнце светило ярко, распахивало их души настежь, наполняло радостью. В его лучах окружающий мир всегда делался для Рюрика неожиданным и непривычным. Природа захлёстывала его неистовством красок: сочная зелень газонов, вылизанный солнцем до черноты асфальт, пламенеющие за решёткой Ботанического сада маки... Ещё издали они увидели на круглых ступеньках кинотеатра «Октябрь» толпу.
— Ого! Ничего себе очередь, — огорчённо произнёс Рюрик.— Улыбнулась нам «Твоя любовь».
Наташа шутливо ударила его по ладони и сказала:
— Осторожнее подбирайте выражения, молодой человек. Только не моя. Моя не зависит от наличия билетов!
Но Рюрик вдруг побледнел и проговорил растерянно:
— Война?.. Натка, война!.. Слышишь?
Они торопливо побежали к кинотеатру, с фронтона которого чёрная пасть репродуктора бросала в толпу страшные слова.
Кто-то жестокий и неумолимый резко обрубил жизнь. Вчерашние мечты отодвинулись и казались мелкими и наивными...
Рюрик почти ежедневно обивал пороги военкомата. Даже днём там было темно. Свет через единственную фрамугу над дверью с табличкой «Медкомиссия» сочился скупо и тускло. Тяжело колыхались в его скудости пласты махорочного дыма. Запах махры перемешивался с запахом сапог и мокрой одежды. Люди сидели вдоль стен на полу. От сидения на корточках сводило икры, уставала спина. Рюрик вставал и начинал слоняться по коридору, спотыкаясь о ноги. Двумя рядами мерцали внизу огоньки цигарок. Иногда он выходил на крыльцо, оставляя щель в двери. Нудно моросил дождик. Свинцовое небо давило на город зловеще и тяжело.
— Коверзнев! Есть Коверзнев? — прокатывалось по низу вдоль стен.
Рюрик торопливо бежал, наступая на ноги сидящих. В тесной каморке раздевались люди вдвое старше его. Дряблые животы, тощие ягодицы вызывали жалость. Рюрик стыдливо прикрывал ладонями своё молодое бронзовое тело. Сверстники, с которыми он впервые раздевался здесь три месяца назад, были на фронте; многие из них, наверное, уже сложили головы.
Он робко протискивался в дверь. Глаза врачей загорались. Но когда дело доходило до зрения, его равнодушно отправляли одеваться. Он прежде и не предполагал, что был близоруким. Его всегда вывозила зрительная память — недаром он был художником. Даже на уроках географии, не видя карты, он знал, где бродит указка учителя. На математике и русском он не смотрел на доску — записывал на слух... Зрительная память вывезла бы его и в военкомате. Но, как назло, в комиссии оказывался кто-нибудь из запомнивших его врачей. Едва он начинал без запинки называть буквы в таблице, как раздавался раздражённый голос:
— Слушайте, Коверзнев, да мы же знаем, что вы не в состоянии разобрать даже первый ряд!
Комиссар наклонялся к говорившему и спрашивал устало:
— Тот самый? — и, не глядя на Рюрика, говорил: — Что вы нас морочите? Одевайтесь. И не прячьте очки.
Очков у Рюрика не было. Но, чтобы изучить таблицу, он их завёл. Сейчас он мог назвать почти любую букву в таблице и упорно продолжал посещать военкомат. Однако его заявления оставались без ответа.
Всё равновесие Рюрика полетело к чёрту, его мучила бессонница. Он казался себе беспомощным и потерянным. Даже редкие встречи с Наташей, которая сейчас работала в госпитале, не приносили ему радости.
Военкоматовская повестка была неожиданной.
Он стойко высидел несколько часов у стены. Сам комиссар выглянул в коридор и поманил его пальцем.
— Не раздевайтесь, — бросил он через плечо. Усевшись за стол, спросил: — Так чего же вы хотите? — голос его был глух от усталости, глаза воспалены.
— Хочу попасть в армию, — угрюмо сказал Рюрик.
— Давайте паспорт... Вот вам штамп. Пойдёте в армию. С этим документом направитесь в распоряжение... В общем, я написал вам адрес.
Рюрик полетел за дверь, как на крыльях.
Кто-то, из-под ног, проговорил:
— Ишь, обрадовался — броню дали. Сыночек, видать, чей- то...
— Дурак, — беззлобно огрызнулся Рюрик. На крыльце раскрыл паспорт. На анилиновом штампе было размашисто написано: «Мобилизован на склад НКО в качестве вольнонаёмного».
«Достукался», — подумал он горько.
Новые обязанности казались ему никчёмными. Он сидел за ветхой конторкой, которая приткнулась к деревянному барьеру, и выписывал пропуска. Поминутно хлопала дверь, бросая на конторку клубы пара. Когда было много народу, дверь почти не закрывалась, и порывы мокрого ветра гасили коптилку. Шофёры начинали материться — торопили с пропуском. Их машины нетерпеливо рычали моторами у подворотни. Кузова машин были забиты тюками шинелей или валенок.
Под вечер суматоха стихала. Он открывал книгу или подвигал альбом. Но от полумрака, от чада коптилки, от махорочного дыма резало глаза. Он не мог ни читать, ни рисовать. Безделье распахивало дорогу мыслям. Тоскливые, они тянулись медленной чередой, цепляясь друг за дружку. От голода сосало под ложечкой. Чтобы отвлечься, Рюрик начинал подбирать рифмы: «при зрителях — презрительно», «палубы — упала бы»... Но этого занятия хватало ненадолго. Тоска с новой силой захлёстывала его. Он проклинал свою судьбу и мечтал о фронте. Хотелось действовать, бороться, делать что-то полезное.
Поэтому он несказанно радовался, когда на склад приезжал представитель какого-нибудь фронта. Вот когда начинала бешено кружиться жизнь! Все работники штаба выходили на субботник. Рюрик взваливал на спину самые тяжёлые тюки. Усталость приносила удовольствие. Радужные круги в глазах не мешали быть остроумным и находчивым. Его шутки вызывали взрывы хохота.
Но субботник кончался, и время снова тащилось медленно и тоскливо... Иногда кого-нибудь из работников склада брали на фронт. Рюрик смотрел на такого счастливца ревнивыми глазами. Он даже завидовал телефонистке, которую увёз с собой приезжавший с фронта интендант. Она писала подругам письма, и Рюрик ходил на коммутатор читать их.
Ещё сильнее бередили душу письма брата. Они с Ванюшкой сражались где-то на юге. Мама смотрела на Рюрика тоскливо и испуганно. А он не рассказывал ей, что мечтает о фронте.
Нудную жизнь скрашивали редкие поручения. Даже самые незначительные из них наполняли её смыслом. Хотелось всё делать самому, не думая об усталости. Отпустив бойца охраны, который был дан в его распоряжение, Рюрик сам тащил тяжёлый рулон бумаги. Ноги подгибались, ныли плечи, он на каждом углу отдыхал, но был рад, что справился с заданием без помощника. Ещё больше он радовался, когда ему доверяли сделать какие-нибудь чертежи. Он сидел над ними до полуночи. А с чертежами дезкамеры он провозился всю ночь — они имели прямое отношение к фронту. Наташа, которой он позвонил в госпиталь, по его просьбе отправилась к маме. Теперь, когда мама была предупреждена, что он не придёт до утра, работалось хорошо. Во всём штабе, кроме него, были лишь телефонистка и дежурный. Рюрик плавно проводил рейсфедером по ватману, когда неожиданно зазвонил телефон. Говорила Наташа. Оказывается, к Рюрику приехал дядя Никита. И как ни хотелось Рюрику его увидеть, он нашёл в себе силы закончить чертежи.
Утром, поцеловавшись с дядей Никитой, Рюрик сразу же начал рассказывать о дезкамерах, которые по его чертежам будут строиться на их складе. Он объяснял, что их швейная мастерская ремонтирует для армии шинели и телогрейки, поступившие с фронта; городская дезкамера не успевает их дезинфицировать...
Он так увлёкся своим рассказом, что ни о чём не расспрашивал дядю Никиту. Наконец мама остановила его и протянула газету. Одна из небольших заметок была отчёркнута красным карандашом. Рюрик прочёл: «Чемпион мира по классической борьбе Н. И. Уланов подарил армии танк, купив его на собственные сбережения. На танке большими никелированными буквами написано: «Русский борец Ефим Верзилин». Н. И. Уланов лично вручил танк экипажу танкистов-спортсменов. Командир экипажа — боксёр Михаил Коверзнев, башенный стрелок — известный футболист из команды московского «Спартака» Иван Теренков, водитель — мотогонщик Сергей Самохин. На митинге при вручении танка воины-спортсмены поклялись беспощадно громить фашистских захватчиков».
— Но... — сказал удивлённо Рюрик. — Мишка нам ничего не писал?
— Писал, — улыбнулась мама и заплакала. — Дядя Никита привёз письмо. Он приехал прямо с фронта и будет жить у нас.
Радость, которую Рюрик испытывал от приезда дяди Никиты, вскоре была омрачена анонимным письмом, посланным на адрес склада. Рюрик не поверил ни одному грязному слову письма— он считал свою мать святой женщиной. Но было страшно от того, что кто-то мог так подумать о маме. ещё страшнее была мысль о том, что подобное письмо может получить она. Мама! Милая мама! Она во всём отказывала себе, чтобы её сыновья не испытывали ни в чём нужды. Только сейчас, в двадцать лет, когда от его рук пахло хозяйственным мылом, Рюрик понял, что так всю жизнь пахли мамины руки. Она экономила даже на мыле, тогда как они с Мишкой умывались всегда туалетным...
Рюрику казалось, что жизнь его зашла в тупик, пока он не почувствовал однажды её упругий бег.
Это было поздней осенью, когда дожди сменились снегопадом и когда, боясь бездорожья, заводы завалили склад полушубками и валенками. Представителю Волховского фронта нужны были не валенки, а сапоги. Шерман был не из тех, кто увозит телеграфисток. Ему было не до них. Он потрясал телеграммой ГКО, кричал о болотах под Ленинградом и совал телефонную трубку начальнику склада: железная дорога подтверждала, что выделенный под сапоги состав не может ждать. Он сам звонил на заводы и в обком партии. Он отобрал у начальника склада легковую машину и носился в ней по городу. В первый же день он вытряс в городе всё, что было возможно. К двум часам следующего дня были отозваны десять грузовиков, и он с ними направился в кожкомбинат, который был расположен за рекой.
Счастливый Рюрик трясся с ним в кабине трёхтонки. Фанерное объявление на мосту вывело Шермана из себя: в шесть часов мост разводили. На комбинате Шерман рвал и метал. Он снова совал в лицо директору телеграмму с красной полосой и звонил первому секретарю обкома. В помощь грузчикам были выделены рабочие целого цеха. В пять часов Шерман не утерпел и умчался на гружёной машине к мосту, наказав Рюрику закончить отгрузку за полчаса.
Рюрик удивлялся своей энергии. Он, как и Шерман, ругался и умолял. Он отыскал секретаря комсомола и без разрешения директора мобилизовал на помощь комсомольцев. Машины уходили одна за другой. Но последняя из них покинула комбинат в шесть часов.
Рюрик торопил шофёра. Тот бешено мчал машину, объезжая целые моря грязи. Дождь остервенело барабанил по брезенту и кабине. Грязь со свистом вырывалась из-под скатов. На колючих от скошенной ржи полях островками лежал чёрный размокший снег. Потом пошли груды гнилой картофельной ботвы. Чем ближе подъезжали к мосту, тем расхлёстаннее становилась дорога. Почти перед самым мостом машина застряла. Рюрик с грузчиком соскочили на землю. Они упирались в борт и скользили ногами. Мотор захлёбывался, колёса крутились вхолостую и стреляли грязью.
Впереди струилась и расплывалась круглая спина Шермана. Он наскакивал на старика в чёрном бушлате, взмахивал руками и даже хватался за кобуру. Он кричал о телеграмме ГКО и о болотах под Ленинградом. Старик ударял себя в богатырскую грудь, ветер сбил набок его густую лохматую бороду. Он тыкал рукой в баржи и ревел басом: «У меня тоже военный груз». Сквозь сизый воздух были видны облупленные катера. Они качались перед мостом. Надсадно и нетерпеливо гудел пароход, и звук его сверлил ртутное небо. Чёрный жирный дым клубом стоял над его трубой. Дождь бормотал и захлёбывался. Река была рябой от его крупных капель. Она угрожающе сопела у берега и с сосущим звуком рвалась меж железных плашкоутов.
Рюрик подскочил к изгороди и с трудом вырвал из неё осклизлую жердь. Она была невероятно тяжела и в кровь рвала ладони острыми сучками. Он сунул её под раздвоенное колесо. Машина взвизгнула и подалась вперёд, но тут же осела. Он перепрыгнул через изгородь и начал выламывать длинные доски, прикрывающие поленницу. Косматые воробьи испуганно выпорхнули из-под стрёхи. Посохшая берёза жалобно стучала в стену сарая. Ветер трубил в её сучьях. Пахло хлевом, дымом и свежим хлебом. Хозяйка выскочила под дождь и закричала на Рюрика. Он смотрел не на неё, а на Шермана и старика в бушлате, которые продолжали ругаться бешено и хрипло. Рюрик разорвал проволоку и выдернул доску. С внутренней стороны она была суха и шершава от куриного помёта. Он разломил её пополам и сунул под задние колёса. Машина судорожно дёрнулась, замерла, снова дёрнулась и пошла. Доски утонули в грязи. Боясь, что всё решит последняя секунда, Рюрик сорвал с плеч телогрейку и швырнул её под колесо.
Дождь сразу же пронзил его до самых костей. Но он с радостью понял, что борт машины поплыл из-под рук. И, потеряв его, Рюрик упал в грязь... Уже при въезде на мост он нагнал машину и на ходу заскочил в кабину к Шерману.
Шерман прикрыл его своей шинелью. От шинели пахло псиной.
Рюрик хотел улыбнуться, но лицо его изобразило жалкую гримасу. Только сейчас он почувствовал, как холод сводит его губы. Тело ныло тупо и тяжело, словно после жестоких побоев. В тесноте кабины Шерман долго и неловко шарил в кармане шинели. Наконец вместе с карманом вытянул бутылку водки. «Пей, — сказал он, — а то застудишься». Рюрик отхлебнул из горлышка. Водка отдавала железом и выворачивала внутренности. Но до чего здорово было её пить вместе с Шерманом! Посиневшие губы Шермана плясали, горлышко выбивало дробь о зубы, водка стекала на две зелёные шпалы в петлице воротника. Зелёный цвет указывал на принадлежность к фронту.
Шерман спрятал бутылку и закурил. Потом приподнял отяжелевшие веки и, словно проснувшись, оглядел Рюрика. Молча сделал несколько коротких затяжек, глотнул сизый дым и проговорил:
— Молодец. На фронте за это представляют к медали, — и снова замолчал.
От похвалы сердце Рюрика наполнилось ликованием. Он подумал, что пошёл бы за Шерманом в огонь и воду. Но через несколько минут, когда они проезжали мимо дома и Рюрик сказал, что ему не плохо бы заскочить переодеться, Шерман словно окатил его из ушата:
— Не дезертируй. Ты при исполнении задания.
Рюрик надулся. До самого склада не проронил ни слова.
Но Шерман взял его за руку и, как маленького, повёл по лестнице. Без стука втолкнул к начальнику склада. Всё происшедшее затем казалось Рюрику нереальным. Лаконично и отрывисто, словно он рапортовал, Шерман рассказал о мосте, который развели на час позже. По его словам всё выходило так, что груз доставили вовремя лишь благодаря Рюрику. Не последнюю роль играла в этом рассказе телогрейка, оставшаяся на расхлёстанной дороге... Начальник склада, тот самый начальник, который был в гражданскую войну адъютантом у Фрунзе, жал Рюрику руку, звонил в АХО. И через минуту Рюрик стоял в растерянности посреди его кабинета, нагруженный новеньким солдатским обмундированием и даже офицерской шинелью. Надо было что-то сказать, но он при первых же словах поперхнулся, и слёзы выступили у него на глазах.
А Шерман, как ни в чём не бывало, бросил небрежно:
— Иди, переодевайся. Вот ключ.
Переодеваясь в комнате для приезжих, Рюрик слышал, как за тонкой перегородкой Шерман кричит в телефон — благодарит секретаря обкома за помощь. Хотелось бороться, любить, ненавидеть, дурачиться, отколоть какую-нибудь штуку... Такой жизнью стоило жить даже здесь, в тылу.
Но ночью Шерман уехал. И снова дни потянулись тоскливо и медленно. Дни складывались в недели, недели — в месяцы. Не обрадовала даже медаль, хотя она не по-тыловому называлась «За боевые заслуги». Медали были вручены ещё нескольким работникам склада. Но что значили их заслуги рядом с теми, о которых ежедневно сообщали газеты?
Судя по письмам брата, его танковый полк сражался на Волге. Рюрик повесил рядом с конторкой карту и каждый день делал на ней пометки. Там шла гигантская битва.
Эта битва требовала не только обмундирования, которое — эшелон за эшелоном — отправлял склад, но и людей. И в середине октября, впервые за год существования склада, мобилизация добралась и до него.
Рюрика вместе с другими вызвали на комиссию. Он ликовал, он готов был плясать от радости, как мальчишка: это был другой военкомат.
Он называл буквы по памяти так быстро, что они словно отскакивали от зубов.
Председатель комиссии посмотрел на него с неприязнью и проворчал:
— Не понимаю, такой здоровый парень, и до сих пор не призвали.
Рюрик был готов его расцеловать за эту неприязнь. Но, чтобы не выдать себя, скромно потупился и пожал плечами:
— Очевидно, склад НКО бронировал меня.
— На складе могут и нестроевые работать, — проговорил врач.
Рюрик, удивляя его, заявил весело:
— Я тоже так полагаю.
Из первого же телефона-автомата он позвонил Наташе.
Её голос удивил Рюрика спокойствием.
— Когда?
— Завтра! Завтра днём! — прокричал Рюрик в трубку.
— Хорошо, я отпрошусь с дежурства. Приходи ко мне домой.
Рюрик боялся, что Наташа, как и мама, будет плакать. Но она встретила его молча. Глаза её были сухи и лихорадочны. Как бы между прочим, она сказала:
— Вот тебе сапоги. Я выменяла на хлебную карточку.
Рюрик начал преувеличенно оживлённо благодарить её, но она даже не улыбнулась. Молча села к столу, подвинула к себе бессмертники. Уставившись в столешницу глазами, машинально барабанила ногтем по звенящему краю вазочки. Говорил один Рюрик. Осторожно поднимая на неё взгляд, он рассказывал о чём угодно, только не о том, как искусно провёл сегодня медкомиссию. Перед ним лежала коробка из-под конфет. Он перевернул её, достал карандаш: он не выносил чистых поверхностей,—
я начал рисовать. Затем подвинул газету и стал выводить что-то на её полях.
— Знаешь, я сегодня смотрел на монастырский собор (он как раз под окном военкомата) и вспоминал о наших разговорах. Кончится война, его обязательно реставрируют. Как прекрасно этот памятник впишется в новые дома. А дома будут из стекла и металла. Их простенки украсятся полированным деревом — красным, коричневым, белым... Это будет город, в котором не найдётся места нытикам и хлюпикам. Ты представляешь, в таких городах не будет мрачных, небритых, морщинистых людей. Не будет доносчиков и анонимщиков. Все будут красивы душой и телом. И люди, которые будут жить в новых городах, никогда не подымут руку, чтобы их разрушить. Тогда не будет войн...
Говоря, он то и дело поднимал взгляд на Наташу и продолжал рисовать.
Сумерки прокрались в комнату незаметно, как вор. Вечер наваливался тяжело и холодно. Пошёл дождь. Его капли гулко щёлкали по пыльным стёклам. Под абажуром начала кроваво и натужно накаливаться электрическая лампочка, вспыхнула чуть-чуть и снова затлела лишь раскалёнными волосками. Наташа молча встала, зажгла свечку, поставила её перед Рюриком. Карандаш его бегал по бумаге всё медленнее и медленнее.
Короткий звон часов напомнил Рюрику о времени, которое мчалось безжалостно. И словно только сейчас он заметил, что Наташа молчит. Она, не глядя, выдернула из вазочки цветок и, хрупко переломив его, посмотрела на Рюрика. Он отлично понял её взгляд. Но ему почему-то хотелось отсрочить то, что должно было случиться. Он даже не был уверен, что им обоим нужна эта мимолётная ласка, которую безжалостно прервёт его завтрашний уход на фронт.
И он продолжал говорить без умолку, словно ему хотелось приостановить что-то такое, отчего изменится вся его жизнь. Но не удержался, посмотрел на Наташу, и тоска сжала его горло. Он протянул руки. Наташа поднялась и вошла в их кольцо, лёгким движением откинула волосы с его лба и посмотрела в глаза.
Она первая сбросила с себя детскость и сказала:
— Хочу от тебя ребёнка...
В её словах было столько самоотречения, что Рюрик не выдержал и порывисто опустился перед ней на колени. Он обхватил её ноги, целовал грубую старую юбку.
— Хочу от тебя ребёнка, — повторила она отрешённым голосом.— Если что с тобой случится, чтоб в нём был ты...
Она разорвала кольцо его рук и дунула на свечку.
Дрожа, Рюрик стал на колени у изголовья кровати. Он ласкал Наташу робко, неловко и неуклюже. Он закрывал её глаза поцелуями, целовал пылающие щёки, ямку за ухом, ложбинку шеи...
От прикосновения тел теплота разлилась по жилам. Стыда не было. Была одна всепоглощающая страсть. Всё, что можно было сказать, выражали руки и губы. Любые слова показались бы сейчас не только лишними, но и кощунственными. Оба забыли сейчас обо всём, они перестали сейчас существовать. Они принадлежали сейчас друг другу, они растворились друг в друге.
Они лежали в гулком оцепенении, пока бой часов не напомнил им о времени. Не раскрывая глаз, Наташа прошептала:
— Пора вставать. У мамы кончается дежурство.
Рюрик долго молчал, потом проговорил со злостью:
— Какой я дурак! Какой феноменальный дурак! Весь вечер болтал о чепухе вместо того, чтобы быть с тобой.
— Да, — устало отозвалась Наташа, всё ещё не открывая глаз. — Когда ты говорил, я вспомнила твоего любимого Маяковского; помнишь: «Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть», — а я одно видел: вы — Джиоконда, которую надо украсть!»
— «И украли...» — продолжал Рюрик. Но тотчас же приподнялся на локте, заглянул в темноте в Наташины глаза и спросил с болью в голосе: — А вдруг тебя украдут?
Она покачала головой и сказала с удивительным спокойствием:
— Меня невозможно украсть: я в твоём сердце.
Так же спокойна она была и на другой день. Она не отвечала на причитания матери и даже не смотрела на неё. Она слушалась каждого слова Рюрика. Она шла в загс, хотя взгляд её говорил, что это не имеет для неё значения. Она, в отличие от других, не уговаривала его надеть шинель, хотя и не заступалась за него, когда он доказывал, что ему, мальчишке, будет стыдно в новенькой офицерской шинели среди бойцов, вышедших из госпиталя. Не вмешивалась она и в разговор об очках, которые Рюрик прятал, боясь, что его не отправят на фронт.
Её состояние казалось оцепенением. Она только не спускала с Рюрика глаз, сухих и лихорадочных. Она не плакала на пристани, когда он прощался с матерью и дядей Никитой.
Даже когда он отвёл её в сторону и обнял, она едва прикоснулась сухими и запёкшимися губами к его лбу. Потом сказала мёртвым голосом:
— Если что с тобой случится, я не буду жить...
— А сын? — горячо сказал Рюрик, стараясь привести её в себя.
Она молча усмехнулась и пожала плечами.
Когда Рюрик стоял на палубе, она на прощание приподняла руку таким жестом, словно хотела его перекрестить. Затем круто повернулась и пошла, не попрощавшись с его мамой и дядей Никитой.
Он следил за Наташей взглядом до тех пор, пока она не скрылась.
Земля была посыпана снегом, как солью. Пахло морозом и свежестью. Чёрный жирный дым вертикально уходил в небо. Прогудел гудок.
Рюрик помахал рукой маме с дядей Никитой, соскрёб о перекладину перил жёлтые листья, налипшие на сапоги, и спустился в трюм. Ничком улёгся на дрова и прижал к губам носовой платок. Едва уловимый запах Наташи терялся в запахе мокрой одежды, осиновых дров, махорки и сапог. Под лихорадочное биение мотора Рюрик думал о том, что на свете не существует слов, которые были бы сильнее печали расставания.