Фронт оказался совсем не таким, каким Рюрик представлял его по книгам. Не было запахов йодоформа и крови; не было даже нечеловеческой усталости, какую он испытывал в учебных лагерях.

Зато Рюрик полными пригоршнями черпал мужество, дружбу и презрение к опасности. Эта школа жизни многое дала бы любому художнику. Того, что он увидел за два-три месяца, ему хватило бы с избытком писать всю жизнь. И та страсть рисовать людей, которая всегда преследовала Рюрика, вспыхнула здесь с новой силой. При каждом удобном случае он брался за карандаш. Многие из его зарисовок сделали бы честь фронтовой газете, однако он не посылал их туда, — боялся, что раскроют в нём художника и отзовут с передовой в армейский клуб. Он прятал карандаш, когда приближался кто-нибудь из командиров или политработников. После того как замполит в лагерях заставил его оформлять землянку к Новому году и поэтому лишний месяц не отпускал его на фронт, — Рюрик особенно опасался политработников; однако стоило им скрыться с глаз, как он снова усаживал перед собой солдата и продолжал рисунок.

К страсти рисовать людей прибавилась тоска по колориту. Он мечтал о масле. Но какое уж тут масло, когда у него не было даже акварельных красок. А природа обрушивала на него свои расцветки с неистовством сумасшедшего. То разорвёт оловянную смёрзшуюся мглу красная ракета, выхватив дублёную щёку перевалившегося через снежный бруствер разведчика, рассыплется в зените звёздочками; то в ослепительном белом сполохе разрыва сверкнёт воронёная сталь автомата, словно надраенная по ваксе бархаткой; то студёную глубину ночи, в которой тяжело наливаются кровавые звёзды, прочертят зелёные, малиновые и жёлтые трассы...

О, как хотелось всё это удержать в памяти!

Рюрик мог часами любоваться искрящимся снежным простором, зигзагообразные проволочные заграждения на котором казались вышитыми руками искусной мастерицы. Бледный морозный воздух отливал золотом и был крепок, как скипидар. Оранжевый диск солнца, обведённый мутным венчиком, сверкал по-весеннему и превращал равнину в симфонию красок.

Окоченевшими руками Рюрик в тоске сжимал карандаш. Он и не догадывался, что простым карандашом он выражал окружающее сильнее, чем другие всей палитрой красок, так как за грубостью и резкостью штриха стояли лаконизм и сдержанность. Только намного позже он понял, что акварель оказалась бы беспомощной для выражения его мысли... Он пожирал глазами раскинувшуюся перед ним картину, пока его не окликали.

— Хлопцы, Коверзнев есть? Не ушёл за почтой?

Он поспешно совал свой рисунок в противогазную сумку. Сумка была плотной и тяжёлой, хотя он старался рисовать на небольших листочках; он даже обрезал бритвенным лезвием поля у этюдов.

Отдав кому-нибудь из товарищей на хранение сумку с рисунками, он складывал солдатские письма в вещевой мешок и отправлялся на почту. Он так часто ходил по этой дороге в пургу, под бомбёжкой, в темноте, что мог бы пройти по ней с закрытыми глазами. Он изучил её до мельчайших подробностей, так как с тех пор, когда его сделали полковым почтальоном, не прятал очков.

Если не было обстрела, он выбирался из траншеи и шагал по тропинке; пересекал противотанковый ров. Железнодорожная насыпь была надёжной защитой от шальных пуль. Голубые сугробы мерцали, словно были посыпаны бертолетовой солью. Тоскливо щерились бензоцистерны — наведённый летом камуфляж не спас их от снарядов; рваные края пробоин запеклись от ржавчины, краска местами обгорела. Ветер завывал в кирпичных развалинах, шуршал позёмкой по зелёному льду болота. За мостом начиналась центральная улица Колпина. На витиеватых чугунных перилах моста и сухих ивах ненужно висела маскировочная летняя сетка. Её оранжевые и зелёные лоскутья обледенели и звенели, как стекло. Телефонный провод пересекал сетку и тянулся к доске, воткнутой в берег. Плакучие ветви деревьев казались посыпанными сахарной пудрой.

Фасады кирпичных домов, выходящие в сторону немцев, были разворочены. Тоскливо зияли занесённые снегом лестничные клетки и кафельные печки. Обнажённые с первого по пятый этаж стены квартир напоминали своей расцветкой матрац. Зато противоположная сторона улицы выглядела хвастливо. Щербатины от осколков и царапины от пуль подчёркивали её сохранность. В окнах рядом с фанерой даже поблёскивали стёкла. У одного из подъездов бойцы накладывали на телегу противоипритные зелёные костюмы и резиновые сапоги. У другого — грузили на трёхтонку понтонные шесты, суставчатые и тонкие, как лапки стрекоз.

Впереди из-под чугунной плиты, прикрывающей землянку, вылезла укутанная в шаль старуха с ведром в руке. Подошвы её ботинок с ушками скользили по льду. Где-то за домами грохнул снаряд. Старуха даже не вздрогнула. Она упрямо и неловко пыталась подобраться к водопроводному крану, торчавшему из брандмауэра, но едва ухватывалась за кран, как подошвы её начинали скользить вниз. Следующий снаряд разорвался ещё ближе. Снег и пыль взвились в воздух. Старуха споткнулась и выронила ведро. Оно загрохотало, как снаряд.

Рюрик в два прыжка подскочил к ней, помог подняться и набрал воды.

— Спасибо, соколик, — сказала она и потянулась к ведру. Рюрик молча донёс воду до землянки.

Снаряды сейчас рвались один за другим. Осколки со звоном пробивали лёд прудов и глухо щёлкали по деревянным плотинам. Немцы ежедневно били по Колпину прямой наводкой: их батареи стояли рядом — в Пушкино. Труба Ижорского завода служила им прекрасным ориентиром. Давно поговаривали о том, чтобы взорвать эту трубу. Но пока суд да дело, она стояла вся изрешечённая и упрямо держалась на одном каркасе.

Улицы сразу опустели. Лишь трактор-тягач попался навстречу Рюрику. Трактор тащил подбитый танк, но и он вскоре скрылся за кирпичными стенами завода.

Рюрик торопливо выбрался на шоссе. На горе отдышался, распахнул полушубок. Над Колпино началось светопреставление. Стреляли сейчас везде — в Пушкино, в Красном Бору, в Путролово. Горизонт грохотал глухо и раскатисто. Над головой словно разрывали коленкор — это била наша батарея, стоящая за полевой почтой. Ижорский завод лежал перед Рюриком, как на ладони. В лучах солнца сверкали стеклянные квадраты в его крыше, вылизанной ветром. Силуэт трубы был рваным и зиял дырами.

Дорогу перемело, остаток пути показался тяжёлым. Он спустился в лощину и зашагал, проваливаясь в снег, по узенькой тропке вдоль речки Ижоры. Пошёл снег, и приземистая каменная печь со сводчатым потолком, которая стояла на противоположном низком берегу, растворилась в его пелене. Пелена вскоре стала такой густой, что почти совсем поглотила длинные и тонкие трубы, возвышающиеся над печью. Говорили, что в ней до войны обжигали кирпич. Сейчас в печи располагалась почта.

Всякий раз, когда Рюрик подходил к почте, его охватывало сладкое беспокойство. Нынче он испытывал его сильнее, чем обычно: он чувствовал, что будет письмо от Наташи. В течение всех месяцев фронта она была для него олицетворением жизни. Не было ни минуты, чтобы он не думал о ней, не вспоминал, как она ходит, как смеётся. Лихорадочная сухость её губ и тепло ладоней навсегда остались в его сердце.

Однако пустота перед входом в печь охладила его воображение. Он понял, что машина с почтой ещё не пришла из Ленинграда. Сугроб перед мостом убедил его в этом...

Доски, проложенные по сваям моста, обледенели. Рюрик прошёл по ним, балансируя руками. Из продырявленного мостового настила на плечи крошился снег. Река под ногами была в трещинах и полыньях. Они курились свинцово и холодно.

Он остановился перед дверью почты. Казалось, что это не дверь, а скорее, амбразура, готовая в любую минуту ощетиниться стволами автоматов. В печи было людно. Девушки-сортировщицы в ожидании машины сидели с почтальонами. Сидение вдоль стен, запах махорки и полумрак всегда напоминали Рюрику о военкомате. Поздоровавшись со знакомыми, он скромно забился в уголок. Говорили о жестоком обстреле Ленинграда. Особенно досталось заводу «Большевик», которого никак не могла миновать машина с почтой... Время тянулось томительно. Рюрик несколько раз поднимался и выходил из землянки курить. Неиссякаемо сыпался снег, сгущались сумерки. Непроницаемо лиловая пелена заволокла всё окружающее.

Когда пришла машина, почтальоны и девушки таскали мешки с почтой почти на ощупь. Шофёр устало рассказывал об обстреле. Действительно, у «Большевика» они попали в переплёт. Потом благополучно проскочили Рыбацкое, но зато в Славянке их чуть не накрыл снаряд. Однако опоздали они всё-таки не из- за этого — в Усть-Ижоре оказалась развороченной дорога...

При тусклом свете коптилки было трудно разбирать почту. Наконец одна из девушек, Кира, кого-то поискала глазами, и Рюрик подумал: «Меня». Он давно привык к тому, что Кира всячески старается подчеркнуть своё внимание: то заштемпелюет ему письма прежде, чем другим, то сунет лишний экземпляр «Красноармейца и краснофлотца». Она как-то даже заявила, что радуется, когда его однополчане получают мало писем — легче носить. Он тогда догадался, почему иногда пачка газет у него была потоньше, чем у других полковых почтальонов, и резко пресёк эту опеку... Но и после этого глаза Киры, так равнодушно смотревшие на других, всякий раз загорались при виде Рюрика.

— Я здесь, — сказал он, встретившись глазами с Кирой.

С искренним огорчением она произнесла:

— О, сегодня так много, как вы и дотащите? Может, возьмёте письма и газеты, а плакаты и брошюры завтра?

— Нет. Всё сегодня, — отозвался он сухо.

Видя, как радостно загорелись его глаза, когда он отыскал письмо от Наташи, Кира проговорила обиженно: «Я же хотела, как вам лучше», — и отошла. А Рюрик, сунув в карман полушубка письмо, продолжал рыться в пачке. Странно знакомый почерк заставил сжаться сердце. Он понял не сразу — это был почерк отца.

Закинув за плечи тяжёлый мешок и до зубов нагрузившись кипами газет и плакатов, Рюрик поспешно вышел на улицу. За мостом, в сторонке, чтоб его не увидели друзья-попутчики, он уселся на заснеженный камень и разорвал отцовский конверт. Лиловые сумерки позволяли разбирать строки, мешал только снег. Рюрик поминутно сдувал его, уткнувшись в письмо очками.

Отец сообщал, что его досрочно освободили из лагерей и направили в стройбат. «Если это письмо дойдёт до тебя, — писал он, — то ты поймёшь, где я нахожусь: я опущу его в городе...»

Рюрик пошарил руками по снегу, отыскал разорванный конверт и с трудом разобрал на штемпеле: «Талды-Курган Казахской ССР».'

В конце отец писал: «Из крови и смерти родится прекрасный мир. Я счастлив, что ты пройдёшь через это с достоинством настоящего человека. Я верю в тебя».

Рюрик неожиданно всхлипнул. Потом протёр очки, взвалил на себя бумажные тюки и тут же вспомнил о Наташином письме. Он начал читать его, но строчки слились, и слёзы брызнули из глаз: «Я поскользнулась и лежала в больнице. У меня не будет сына. Значит, у меня остался один ты. Ты должен вернуться несмотря ни на что. Я посылаю тебе «Жди меня». Это писал не Симонов, это моя любовь к тебе водила его рукой. Я заклинаю: береги себя...»

Он шёл, спотыкаясь в снегу, всхлипывая, не замечая, что слёзы текут по его щекам.

Тугая густота снега начала рассеиваться, обнажая синь неба. Мела позёмка. Ноги спотыкались. Но, несмотря на это, никогда путь от кирпичного завода до передовой не казался Рюрику таким коротким. Словно в оцепенении он раздавал брошюры и плакаты, вручал письма. Потом забрался на нары и отвернулся к стене. Голова гудела, тело изнемогало от усталости. Стонал в тяжком сне сосед, потрескивала раскалённая труба железной печурки, пахло влажными портянками, нездоровым дыханием... И почему это во всех романах пишут о радости материнства? А разве не заманчивее быть отцом? Ведь это ещё сильнее бы связало их с Наташей... Но разве сильнее можно?.. Он протёр очки, поднялся и вышел из землянки. Спотыкаясь, отталкиваясь как пьяный от стенок траншеи, пошёл на звук пулемёта.

Прижавшись к брустверу, несколько человек с любопытством смотрели в непроглядную темноту. Бился лихорадочно ствол ручного пулемёта, трепыхалось на его конце прерывистое голубое пламя.

— Что там? — спросил равнодушно Рюрик.

Один из солдат повернулся к нему и, взглянув круглыми, пьяными от возбуждения глазами, сказал лихо и восторженно:

— Вот даёт дрозда! А? — Потом отёр фиолетовой от холода рукой усы и объяснил извиняющимся тоном: — Да ничего особенного... Просто отвлекают немца — разведка должна вернуться, — и попросил: — Курить есть?

Рюрик молча протянул ему плоскую металлическую коробочку с табаком, закурил сам. Пошёл дальше по траншее. ещё трое стояли на повороте. Сержант недовольно покосился на него, но ничего не сказал... Над снежным простором стоял голубой морозный туман. Звёзды проглядывали сквозь него тускло и едва уловимо. Глядя на них, затягиваясь цигаркой, Рюрик прикинул расстояние до Наташи и подумал, что, может быть, она стоит у окна и смотрит на них...

Соседи заволновались, сержант ещё сильнее вытянулся над бруствером. Впереди зашевелился сугроб, превратился в человека. Неуклюжий и белый, как полярный медведь, он тяжело перевалился через бруствер. Сползая спиной вдоль стенки, прерывисто дыша, сказал:

— Шурка ранен... Не смог дотащить... Рядом...

Рюрик хотел поддержать его. Но тут же мелькнула мысль о Шурке. Он бросился к брустверу; руки срывались со льда. Кто-то зло дёрнул за ремень. Рюрик упал. А когда вскочил — понял, что его опередили.

Сержант поднимал разведчика. Рюрик стал помогать ему. Глаза не могли оторваться от набухающего красного пятна на маскхалате. Тяжело, не в ногу ступая, спотыкаясь, они понесли раненого в землянку. Откуда-то сразу появилась медсестра, прибежал младший лейтенант. Все говорили возбуждённо, каждый предлагал свои услуги. Огромные тени зловеще метались по бревенчатым стенам. Пар клубами валил в открытую дверь. В её проёме появились люди, осторожно положили на соседний топчан Шурку. Протерев запотевшие очки, Рюрик увидел в его лбу запёкшуюся дырочку... Горе, о котором сообщила в письме Наташа, в этот миг отступило... Он сам хотел бы сейчас получить успокоение из её рук. О, если бы она была рядом! Если бы он смог спрятать лицо в её коленях!..

Пошатываясь, он вышел из землянки...

Со страстным отчаянием он оберегал теперь свою душу от чужого вмешательства. Когда кто-нибудь подступал к нему с участливым вопросом, он начинал грубить. Но как он ни старался, не мог себя почувствовать отвергнутым друзьями. Странно, что и Наташины письма не давали ему повода для страдания: он хотел их читать скорбя, а читал радуясь. А она в каждом письме писала: «Нет ни минуты, чтобы я не думала о тебе, не вспоминала, как ты закидываешь волосы, как на твоём лбу прорезается складка, когда ты сердишься, как ты смущённо улыбаешься. Я чувствую, как ты целуешь мои глаза...»

После такого письма хотелось совершить подвиг, он рвался в пекло. Но его тут же одёргивали. Он смотрел в глаза товарищей, ожидая прочитать в них упрёк. Оттого, что упрёка не было, становилось обидно. Он в душе высмеивал себя: «Никакой ты не фронтовик, а обычный почтальон!» И замыкался ещё больше.

Он даже совсем перестал рисовать, так как внушил себе, что позорно этим заниматься, когда рядом умирают люди.

В середине мая он случайно увидел на столе замполита томик Маяковского. Родной, синенький, с чёрными брусковыми буквами на переплёте. Сколько лет до войны Рюрик не расставался с его двойником! Он дождался, когда майор отвернулся, и сунул томик в карман. Оставшись наедине, стал его торопливо листать... Теперь он ни на минуту не расставался со стихами. Особенно он полюбил часы ожидания почты. Приятели шутили с девушками, а он уходил на берег Ижоры и, раскрыв Маяковского, щурился от ослепительной чистоты полдня.

Часто здесь отыскивала его Кира. В её интеллигентной манере разговаривать и в том, что она тоже не расстаётся с книгой, было что-то родственное Рюрику. Её поощрительные взгляды развязывали ему язык. Он не задумывался над тем, что Кира его дарила той дружбой, которой он сам сейчас лишал себя в полку. То, что он принимал в себе за неполноценность, она женским чутьём правильно истолковывала, как мягкость души, и тянулась к нему. А он, давно не разговаривавший ни с кем, сейчас раскрывался сам.

Они могли говорить бесконечно, как старые друзья. Кира иногда провожала его за мост. А Рюрик не торопился — он умел на ходу вскакивать в попутный грузовик. Стоя в трясущемся кузове, держась за борт, он махал ей рукой.

Мир после этих расставаний казался ему дружелюбнее и справедливее. Тоска по подвигу и бессмысленность существования, которые последнее время терзали его душу, уступали место спокойствию. Рюрик не понимал, что Кира помогала ему в единоборстве с самим собой.

Он совершенно оттаял и даже принялся подсмеиваться и шутить. Радостная надежда, что всё будет хорошо, снова овладела им. Растравливание раны казалось ему сейчас бесплодным и бессмысленным.

Когда Кира однажды, пообещав выйти к нему на берег, задержалась, он встретил её словами:

— Как говорил Осип Дымов: не прошло и пятнадцати минут, как вы пришли ко мне через два часа.

— Осип Дымов — это слуга Хлестакова? — смеялась она.

— О, нет.

— А кто?

— Угадайте.

— Писатель?

— Ну, это не так трудно угадать. А вот вы угадайте, сколько лет моему дедушке и есть ли у него грудная жаба?

Она смеялась. А Рюрик продолжал пороть всякую чепуху.

Лучшим её качеством было умение слушать не перебивая. А он, начав острить, не задумывался над тем, что хочет понравиться Кире, произвести на неё впечатление, и от этого все шутки были естественными.

Только один раз она не дослушала его и уговорила пойти на полевую почту, где в гостях у девушек сидели соседние артиллеристы.

— Рюрик, — сложила она умоляюще руки, — очень прошу. У них аккордеон.

Он согласился неохотно, так как знал, что хозяин аккордеона ухаживает за Кирой.

Отсек печи со сводчатым потолком был полон народу и впервые не показался Рюрику похожим на склеп. Даже стены, освещённые солнцем, падающим в открытую дверь, не казались багрово-чёрными. А приклеенные к ним открытки и портреты киноартистов окончательно скрашивали их неуютность. Девушки сидели вперемешку с офицерами-артиллеристами на койках, заправленных грубыми одеялами. Полковые почтальоны расположились на полу. Обладатель аккордеона, лейтенант, казалось, излучал блеск. Даже полумрак не мог приглушить сверкание обтянутых целлулоидом погонов и надраенных пуговиц. Лениво перебирая клавиши аккордеона, он что-то рассказывал под общий смех. Он недружелюбно покосился на Рюрика и нарочито громко продолжал прерванную речь:

— Так вот… один американский боевик так и называется: «Джентльмены предпочитают блондинок»...

Усаживаясь на пол у входа, Рюрик перебил его:

— И не боевик, между прочим, а бестселлер.

— Одно и то же, — небрежно отозвался лейтенант.

— Далеко не одно и то же, — не сдержался Рюрик. — Боевик— это кинофильм, а вы говорите о книге. — Глядя исподлобья на лейтенанта, он так и рвался в драку, напоминая себе молодого петушка. — И я вам назову сотню не менее хлёстких названий: «Поликлиника отказала усопшему», «Богини едят не эстетически», «Пессимисты шагают с достоинством»...

— «Суп едят ложками», — ехидно подсказал лейтенант, продолжая перебирать клавиши.

От его находчивости Рюрик растерялся и замолчал. Он готов был проклясть себя за это молчание, но лейтенант сам пришёл ему на помощь:

— Мы собирались читать стихи, но нас прервал Кирин друг. Может, приступим?

И когда послышались возгласы одобрения, а девушки оживлённо зааплодировали, предложил:

— Начнём от дверей по часовой стрелке, — и бросил Рюрику:— Вам и начинать, юноша — Он рванул меха и, резко оборвав ноту и уткнувшись локтями в аккордеон, в наступившей тишине уставился на Рюрика.

А тот, лихорадочно роясь в памяти, с тоской подумал, что не может припомнить ничего такого, что бы поставило его над лейтенантом и подняло в глазах Киры. С трудом он прервал паузу, которая начинала походить на его поражение:

Венецианский негр Отелло Один домишко посещал. Шекспир заметил это дело И постановку написал.

Закончив первую строфу, он понял, что память ему изменила, но упрямо читал дальше:

Девчонку звали Дездемоной... Та-та-та-та... та-та... та-та... На генеральские погоны, Эх, соблазнилася она...

Чем ближе к концу подходило стихотворение, тем чаще приходилось прибегать к «та-та»... Это было полнейшим поражением, и лейтенант не преминул закрепить свою победу, сказав подчёркнуто серьёзно:

— Хорошее стихотворение. Мне больше всего в нём понравилось: «Та-та-та».

Рюрик знал, что не имеет права грубить офицеру, но удила были закушены и остановиться уже не было никакой возможности. И он напропалую понёсся вперёд, рискуя свернуть шею:

— Ваш вкус объясняется просто, только не пойму, почему вы считаете, что мы все произошли от обезьяны, а вы один от Наполеона? — и резко поднявшись, вышел.

Перекинув за плечи вещмешок, глядя на горизонт, над которым лилово и тяжело, как горы, лежали тучи, он подумал грустно, что Кира для него потеряна навсегда. И потому показалось невероятным, что через минуту она нагнала его.

— Зачем? Зачем так, Рюрик? — сказала она, запыхавшись.— Разве на шутки обижаются?

Он отшатнулся от неё и горько посмотрел на свои обмотки. Воспоминание о блистающем целлулоидном лейтенанте чуть не заставило его снять пилотку и униженно провести рукой по стриженым волосам. Он казался себе маленьким, ничтожным и бездарным.

Но Кира взяла его под руку и, стараясь попасть с ним в ногу, стала успокаивать его. И мало-помалу напряжение отпустило Рюрика.

Они шли мимо карьеров, из которых до войны брали глину для кирпичного завода. В карьерах стояла зелёная от водорослей вода, плавали чёрные головастики. На берегу лежала жестяная банка из-под тушёнки; её рваные края словно запеклись ржавой кровью. На скудной земле расцветали чахлые полевые цветы... Кира выпустила его локоть и отошла на шаг, чтобы сорвать их. В небе зазвенело что-то — на высокой и назойливой ноте. Не поднимая головы, Кира сказала равнодушно:

— «Хейнкели».

Рюрик приложил к глазам ладошку, как козырёк, и произнёс озабоченно:

— Опять к нам.

— К вам?

Продолжая разглядывать самолёты, Рюрик сказал:

— Да. У нас уже третьи сутки штрафной батальон занял плацдарм на противоположном берегу. Вот они и бомбят его каждый день в одно и то же время, как по расписанию.

За сводчатым кирпичным зданием полевой почты затявкали зенитки, выбрасывая в небо звучные разрывы. Они были мутно-жёлты и походили на вату, намоченную в йодоформе. Рядом сразу же словно загудела в клаксоны сотня шофёров-лихачей — это падали, разрезая воздух, осколки зенитных снарядов.

— Вам не страшно? — спросил Рюрик, с сомнением глядя на Киру, которая продолжала рвать цветы.

— Нет, — беспечно тряхнула она головой, отчего из-под пилотки выбилась прядь волос. — А с вами — тем более.

Рюрик нагнулся и подобрал тёплый длинный осколок с рваными краями. Проведя пальцем по его острому, как бритва, срезу, хотел сказать, что это верная смерть, но Кира воскликнула:

— Машина с почтой пришла! Побежали!

На ходу они увидели, как один из «хейнкелей» косо понёсся к горизонту, волоча за собой шлейф жёлтого дыма.

Когда таскали по сваям мешки с письмами и газетами, за Колпином загрохотали взрывы... Позже начальник почты, вглядываясь в полумрак склепа, спросил озабоченно:

— Коверзнев здесь?

— Да, — отозвался Рюрик.

— Слушайте, чёрт вас всех возьми, заберите почту для штрафников. Они ведь в расположении вашего полка?

— Нашего.

— Ну и заберите. Их экспедитор убит.

— Знаю, — хмуро сказал Рюрик.

— Третий день лежат почтовые отправления. Доложите замполиту. Нечего им у меня болтаться. Если ему хочется, пусть они лежат у него, раз он не может затребовать с «пятачка» нового экспедитора.

— Через реку невозможно перебраться, — так же хмуро сказал Рюрик.

— А это уж не моё дело.

И вдруг Рюрик подумал о том, что ни один батальон в полку (да что там — в полку! — во всей дивизии) не был в таком положении, как батальон штрафников. Ведь они каждую секунду ходят под смертью! И как им необходимо сейчас услышать слово родных, отправить им, может быть, последнее письмо!

— Давайте! — сказал он торопливо и возбуждённо.

Когда Кира провожала его по сваям через Ижору, он не слышал, что она говорила. Девушка стояла на фоне кобальтового неба — пышущая здоровьем, плечистая, и заходящее солнце освещало её со спины, обволакивая искрящимися золотыми лучами, а её по-фронтовому короткие лимонно-жёлтые волосы полыхали огнём. В любое другое время Рюрик залюбовался бы ею, но сейчас его мысли были поглощены штрафниками, и нервный подъём, подобный тому, какой он испытывал рядом с Шерманом, когда вырвал из грязи машину под самым носом у людей, разводящих мост, захватил его властно.

Только позже, раскачиваясь на снарядных ящиках попутного грузовика, он вспомнил её печальные глаза и упрекнул себя за то, что даже не помахал ей рукой. Но эта мысль так же быстро исчезла, как и появилась, потому что грузовик подвёз его прямо в расположение полка.

Рюрик спрыгнул у землянки замполита и, пробежав по аллейке, посыпанной свежим песком и утыканной ёлочками, смело и радостно откинул плащ-палатку, закрывавшую вход. Щёлкнув каблуками и бросив с необычным для него фронтовым шиком ладонь к пилотке, он доложил майору о почте для штрафников и попросил доверить её доставку. Рюрик был уверен, что майор не откажет. Но тот, прежде чем согласиться, звонил куда-то, справлялся о доставке на плацдарм боеприпасов, и только после долгих переговоров вызвал к себе старшину-сапёра.

Томительное движение времени выматывало душу. Наконец над горизонтом потух последний луч солнца и в небе ярко и холодно замерцали звёзды. Но и то не сразу после этого старшина повёл Рюрика к реке.

Их ноги скользили в тяжёлом песке откоса; следом стекал сырой туман, ложился на плечи. Тишина тоже казалась сырой и вязкой. Словно не было и в помине никакой войны. Только трассирующие пули расчерчивали небо зелёными, жёлтыми и красными линиями. Рюрик волновался, ему всё время казалось, что они чего-нибудь забыли: может, надо было взять папирос, тушёнки...

Старшина не проронил ни одного слова. Лишь позже, вытащив из-под ивовых кустов лодку, спросил:

— Грести-то умеешь?

— Иди к чёрту, — сквозь зубы ответил Рюрик.

Тогда старшина улыбнулся и, оттолкнув лодку, проговорил:

— Ни пуха ни пера...

Рюрик неслышно опустил вёсла и по-спортивному, наклоняясь всем корпусом, начал загребать. Старшина вскоре слился с кустом, берег превратился в чёрную полосу, звёзды и трассы не давали света. Но неожиданно дрожащий луч разрезал ночь, за ним шагнул другой, они скрестились в вышине, разошлись и оба упали на берег, переломившись.

Где-то ахнула земля. Потом всё стихло и лишь шальная пуля взвизгнула — жалобно и тонко... Неожиданно в небо взмыла ракета и повисла в зените, как лампа. Красные отблески закачались на всплесках волн. Захлебнулся пулемёт, трасса со свистом рассекла воздух.

Рюрик сильным взмахом вёсел послал лодку вперёд. Пригибаясь, увидел на воде фуражку, а следом за ней плыл труп. Нервная судорога передёрнула плечи Рюрика. Но он тотчас же выпрямился и начал грести, не обращая внимания на взвизгивающие пули, оборачиваясь через плечо, пытаясь разглядеть спасительный берег.

Сейчас в небе висело уже несколько ламп, и цветные вспышки плясали по чёрной воде зловеще и беспрерывно.

Свет висящих ракет приблизил берег. Рюрик резкими взмахами вёсел заставил лодку воткнуться в песок. Неистовый свист пуль над головой бросил его наземь. Лёжа, Рюрик подтянул лодку, ощупью вытащил из неё два вещевых мешка и пополз. В бенгальском мертвенном свете ракет земля казалась янтарной; чёрные окопы пересекали её во всех направлениях; обугленные деревья простирали к небу руки... Под их прикрытием Рюрик вскочил и побежал. Новая пулемётная очередь заставила его броситься ничком и растянуться во всю длину. Песок набился в ноздри, скрипел на зубах. Отплёвываясь, прикрывая голову вещмешком, Рюрик снова пополз меж деревьев — от одного к другому, стараясь держаться в их тенях, словно они могли спасти его. Несколько пуль цвикнули рядом, как птицы. Следующая очередь отскочила от чего-то звонко и с визгом срикошетила в сторону. Взмыла ослепительная ракета. И чем выше она подымалась, тем сильнее укорачивались тени.

На минуту он укрылся в воронке, полной мрака, глядя на беснующееся небо. И только движение трасс из глубины казалось медленным, как будто они плыли, цветные, и таяли в вышине.

Выбираясь из воронки, он услышал оклик:

— Давай сюда!

Он прыгнул в траншею и сразу оказался у кого-то в объятиях. Дыша в лицо табачным перегаром, солдат сказал с весёлой и злой лихостью:

— Чего ты прыгаешь как заяц? Этак у нас не положено.

Стараясь не выдать волнения, Рюрик произнёс прерывисто:

— Почту вам привёз.

— Знаем. Командир тебя ждёт. Пошли.

В глубокой траншее толпились люди. Провожатый весело объяснял:

— Да этот, этот — сумасшедший! Из-за писем в пекло полез!

Эти слова наполнили Рюрика гордостью. Входя в землянку, он решил отрапортовать комбату с той же лихостью, с какой говорил его провожатый. Но комбат, худощавый, смуглый, в тельняшке с закатанными рукавами, взглянув на него пронзительными беспощадными глазами, оборвал:

— Знаю. Звонили. А это что? Ранен?

Рюрик недоумённо развёл руками.

— Фельдшера! — приказал комбат и подтолкнул Рюрика к зеркалу.

И опять не страх, а гордость заполнила его сердце: поперёк грязного лба, теряясь в коротко стриженных волосах, налипли сгустки запёкшейся крови.

Комбат сунул ему эмалированную кружку спирта и приказал:

— Пей, раз ты такой герой.

Над головой что-то грохнуло. Из щелей бревенчатого наката посыпался песок — в кружку, на плечи. Рюрик выпил спирт вместе с песком и задохнулся. Все засмеялись.

Комбат сам зачерпнул воды из бачка и протянул Рюрику.

— Что, брат, хорош спирт? Прямо с песочком на закуску.

Всё ещё задыхаясь, Рюрик похвалил искренне:

— Хорош.

Фельдшер спас его от дальнейших разговоров и позволил рассмотреть землянку. На стене, подле зеркала и шлифованной подковы, висело несколько воронёнох «шмайсеров»; на столе лежали оранжевые пластмассовые коробки под масло, фляги в суконных чехлах, гранаты с длинными деревянными ручками, стальная головка снаряда, разграфлённая чёрточками делений. Всё было немецкое, как, впрочем, и сама землянка, неделю назад отбитая у немцев... Только запах свежеиспечённого хлеба и разогретой тушёнки показался Рюрику родным... Глядя на костлявый и безжалостный профиль комбата, узенькие усики на его цыганском, пропечённом солнцем лице, он рассказал о дивизионных новостях.

Через полчаса давешний провожатый вывел Рюрика к тупику траншеи. Сквозь ночь доносились воющие звуки снарядов. Горизонт напоминал море вспышек и пламени. Над истерзанной равниной словно ворочался громадный зверь — сопел и рычал.

Обратный путь показался вдвое короче. Вместо двух тяжёлых мешков сейчас у него был один, тощий. Спирт разогнал усталость. Тело казалось невесомым и послушным.

Он благополучно добрался до своей землянки и забрался на нары, но никак не мог сомкнуть глаз. Он сегодня испытал тог чего никогда не испытывает трус, — счастье полного бесстрашия.

Поворочавшись на нарах, он вышел на улицу. Брезжил рассвет. Скоро он залил весь восток багрово-красным светом. Туман сползал в реку, было прохладно... Выплыл шар солнца, словно выкупавшийся в крови, стал желтеть; где-то пропела птица... Рюрик в нетерпении пошёл к замполиту. Но тот с утра уехал в Рыбацкое — в политотдел. В ожидании Рюрик слонялся поблизости от его землянки. В канавах сидели солдаты пополнения и весело опустошали котелки. На многих были новенькие гимнастёрки, но вылинявшие погоны говорили о том, что солдаты— не новички; ещё о большем говорили их медали. За железнодорожной насыпью притаились танки. Их прикрывали просторные сети с нашитыми разноцветными лоскутками. Загорелые танкисты в расстёгнутых комбинезонах курили и смеялись. Мимо промчалась лошадь с зарядными ящиками; усач возница блеснул на Рюрика озорными глазами.

И хотя воздух раскалывался и дрожал от шрапнели, ощущение приближающегося наступления охватило Рюрика. Загрохотавшая в небе эскадрилья бомбардировщиков сделала это ожидание нестерпимым.

— Ну, наши опять пошли, — сказал кто-то удовлетворённо.

— Третий день подряд расчищают дорогу, — поддержал другой.

От рокочущего гула самолётов содрогалось всё вокруг. Рюрику захотелось быть там, вместе со штрафниками, которые первыми ринутся в наступление. Не зная, куда приложить свою энергию, он непонимающе смотрел на свежепобеленные стены штабной канцелярии. Белый простор стен, как змей-искуситель, шепнул ему: «Ты — что? Забыл свою привычку?» Неосмотрительно оставленный маляром котелок с голубой краской поддакнул: «Ты же не терпишь пустых поверхностей!» Рюрик обмакнул кисть в краску и одним взмахом нарисовал на стене фигуру солдата. Вторая фигура удалась ему ещё лучше. Он рисовал, словно в беспамятстве и самозабвении, не обращая внимания на похвалы собравшихся; он сам ещё не знал, что изобразит,— его рукой водило то ощущение победного наступления, которым сегодня был насыщен воздух.

Вдруг из толпы раздался панический крик:

— Это ещё что за художества? Ты совсем обалдел?

Рюрик обернулся в недоумении и устало стёр пот с виска, наполовину прикрытого повязкой.

Растолкав толпу, перед ним остановился старшина:

— Два наряда вне очереди!

— За что? — обиженно спросил Рюрик.

— Пять нарядов!

— Я...

— Не пререкаться! Пять суток гауптвахты!

Через минуту два солдата сняли с него пояс и погоны. Но в это время к канцелярии подкатил «виллис», и все замерли по стойке «смирно». Грузный человек в генеральской форме вышел из «виллиса» и непонятным взглядом окинул разрисованные стены. Кровь хлынула к сердцу Рюрика: это был командир дивизии.

— Кто? — спросил тот кратко.

Старшина подтолкнул Рюрика и, щёлкнув каблуками, доложил:

— Экспедитор полка. Уже получил пять суток гауптвахты.

Генерал посмотрел на Рюрика (у Рюрика остановилось сердце) и вдруг улыбнулся:

— Художник?

— Так точно, — ответил Рюрик незнакомым звенящим голосом, и кровь отхлынула от его сердца так же внезапно, как и прилила... Рядом с генералом возникла фигура замполита; раздался почтительный голос:

— Это он сегодня ночью побывал на «пятачке».

— Молодец, — уверенно и жёстко похвалил генерал. Сердце Рюрика переполнилось благодарностью и гордостью, а генерал в один миг стал для него богом, тогда как другие остались простыми смертными.

Генерал мельком взглянул на старшину и проговорил:

— Десять суток гауптвахты за самоуправство, — и, повернувшись к замполиту, приказал: — Вечером за художником пошлю машину, доставишь мне его лично. Слава богу, в дивизии много героев, которых надо увековечить для потомства.

Снова кровь отхлынула от сердца Рюрика, и он показался себе значительнее, талантливее и щедрее.

В этом приподнятом настроении он и отправился на почту. Сегодня ему хотелось делать всем приятное. Он никогда не был так ласков с Кирой, как сейчас, когда они в ожидании машины отправились в поле. Он оживлённо рассказывал ей о разрисованной землянке и генерале. И только один раз, заметив, как она сосредоточенно обходит встречающиеся столбы, сказал огорчённо:

— Да вы меня совсем не слушаете.

Она взглянула на него виновато и оправдалась:

— Я боюсь, чтобы столб не оказался между нами, когда мы идём... Есть примета — это к ссоре.

Ему сразу стало скучно-скучно, и он замолчал.

А она остановилась и неожиданно заплакала.

— Вы уедете, — сказала она сквозь слёзы.

— Ещё ничего не известно, — постарался успокоить её Рюрик, но в голосе его не было уверенности.

Кира спрыгнула в заброшенную траншею и, продолжая всхлипывать, вытирала слёзы платочком. Рюрик уселся на зарядный ящик подле неё; слов не было. Всё ещё всхлипывая, она сказала горько:

— Уедете, я понимаю, и не надо успокаивать меня, — и, подойдя к нему, нежно притрагиваясь пальцами к бинтам на его голове, произнесла с болью: — Рюрик, почему я такая неудачница?

Она прижалась к нему горячо и порывисто. Грудь её вздымалась часто, обтянутая целлулоидом медаль царапала щёку Рюрика.

— Я люблю вас, — сказала Кира. — Но я знаю, что я не стою вас. Я гадкая... Я гадкая... — повторила она и запнулась, но тут же призналась зло и жестоко: — Я вскрывала письма от вашей жены. Да, да!..

Рюрик резко отпрянул от неё, но она не выпустила его и прижалась ещё плотнее. Страсть и возбуждение Киры не волновали его, он ничего не испытывал сейчас, кроме неловкости. Наташа возникла в его памяти как живая, и он ужаснулся тому, что даже сердце может быть забывчивым. Испуг и раскаяние заставили его оттолкнуть Киру.

— Я пойду, — сказал он.

Кира стояла к нему спиной, прижавшись лбом к стенке траншеи, и дёргалась как в судороге. Она, очевидно, плакала, но у Рюрика не было слов для её утешения. Не оборачиваясь, она сказала:

— Вы должны презирать меня.

А он смотрел в её спину лишь с недоумением и думал, что она была для него чужой. Наконец она обернулась и попросила тоскливо и робко:

— Поцелуйте меня на прощание. В первый и последний раз.

Он обнял Киру, снова ощущая тепло и податливость её тела, и поцеловал. Кира сказала с горькой усмешкой:

— Так целуют покойника...

А Рюрик выбрался из траншеи и пошёл наискосок через пустырь, думая о том, что никогда бы они с Кирой не могли быть одним существом, как это было с Наташей. Даже при самых горячих объятиях... Между ними всегда была бы преграда. И как бы война жестоко ни перевернула жизнь, любовь его к Наташе никогда не померкнет.