Никита, как на старого знакомого, смотрел на Таврический дворец: жёлтые стены, шесть колон у глубокого подъезда. Но если 28 февраля он лишь стоял в толпе перед дворцом и вместе со всеми кричал ликующее «ура», то сейчас заходил в белый вестибюль полноправно: в кармане у него лежал мандат участника фронтового съезда.
В вестибюле — полно народу. Гомон голосов. Плавает махорочный дым. Девушки склонились над столами, регистрируют делегатов; редко-редко они урывают мгновение, чтобы разогнать ладошкой чад.
Одна из них забинтована — открыта лишь бледная до прозрачности щека да серые глаза с густыми ресницами. «Она! Сероглазочка!» Никита бросился к девушке, расталкивая солдат.
— От детина! — сказал кто-то из очереди, с восхищением оглядывая Никитину фигуру. — Бог с тобой, вставай, если такой торопкий.
— Здравствуйте, — проговорил обрадованно Никита, склоняясь над девушкой.
Она подняла на него глаза:
— О, мой спаситель?.. Здравствуйте. И вы здесь? Как это хорошо... Давайте ваш мандат.
Она долго читала его фамилию, и Никита видел, как лицо её постепенно заливалось краской.
Наконец она опять посмотрела на Никиту и спросила:
— Ваша фамилия — Сарафанников? А Уланов — это ваш псевдоним?
— Да, — сказал обрадованно Никита, готовый распахнуть перед ней всю душу.
— Как мне стыдно перед вами! Вы, наверное, смеётесь надо мной? И поделом! Нахвасталась, как гимназистка!
Очередь зашумела — надоело ждать:
— Ну, чего там загвоздка? Милашу, что ли, встретил?
Девушка, продолжая краснеть, сказала:
— Я буду здесь же вас ждать в перерыв... Дело в том, что я действительно вас знаю, и нам надо о многом поговорить.
Сам не свой, ничего не понимая, Никита пошёл с галдящей толпой солдат в круглый огромный зал. «Знает всё-таки, — думал бессвязно. — Бедная, перебинтовали... А вот пришла... Своя здесь, работает... Кто же она?.. Знает меня — откуда?»
Ещё не началось заседание, а в зале было так же накурено, как и в вестибюле. Люстры расплывались в дыму, словно огни парохода в плотном тумане. Достанься Никите место подальше— не рассмотрел бы лиц в президиуме...
Кто-то выступал — иногда под аплодисменты зала, иногда под ворчание. Никита почти не слушал. Хотелось встать, уйти к ней — но она сказала: «В перерыв», и приходилось терпеливо сидеть. Но вот зашикали — на трибуну стремительно вошёл Керенский, человек, чьи думские выступления против царя и правительства были триумфальными, социалистический заложник в буржуазном Временном правительстве, как называли его газеты, и Никита немного сосредоточился.
Жёлтое лицо Керенского казалось изъеденным оспой, толстый нос был угреват; красные веки оплыли. Он резким, изломанным движением провёл рукой по ёжику волос, потом — устало — по глазам и опять резко сунул её по-наполеоновски за борт серого помятого френча. Другая рука безвольно висела на чёрной повязке. Заговорил, задыхаясь, плача, шепча:
— Солдаты свободной России! Мне горько и больно разговаривать с вами! Я думал, что после революции я увижу организованность и порядок, а увидел разнузданную стихию! Слепцы, вы слушаете так называемых большевиков, которые призывают раскрыть русский фронт перед сплочёнными полками железного кулака Вильгельма! Да, войну начал царь, и русский народ за неё не отвечает. Но война всё-таки факт, и его зачеркнуть нельзя. Кончать её придётся народу!.. До победного конца! Именем революции призываю вас выступить против вечного врага революции — немецкого империализма!
Никита растерянно оглянулся — посмотрел на одного соседа, на второго, на третьего: что же это получается? Снова воевать? Тогда чем же выступление Керенского отличается от выступления того врача-социалиста, которому солдаты не дали говорить на Невском? Ведь даже слова те же самые...
В зале слушали угрюмо. Но не все — кто-то зааплодировал... Керенский продолжал:
— Солдаты! Во имя революции и свободы я согласился войти в совет министров. Только под пристальным контролем революционной демократии правительство Милюкова и Гучкова может повести Россию по правильному пути. Я обещаю проводить волю народа. Именно поэтому я согласился взять портфель министра юстиции. Я обещаю, что буду стоять на страже революционного закона. Я уже доказал это — мой первый приказ разорвал вековые цепи, освободил от каторги лучших сынов России — борцов против рабства и угнетения...
Он говорил ещё долго, и Никите казалось, что Керенский не сдержится — разрыдается, как женщина. Хотелось вскочить, крикнуть: «Разве для того мы делали революцию, чтобы продолжать империалистическую войну?!» Но Никита знал, что не осмелится этого сделать; было больно и тоскливо... Почему сероглазая сидит в вестибюле и занимается какой-то чепухой — регистрируя делегатов? Почему она не выступает здесь, не даёт боя министру Керенскому? Ведь им, солдатам, не выразить перед огромным залом своих мыслей, как может выразить она, как могут выразить её товарищи...
Задумавшись, Никита не расслышал имени нового оратора, но первые же слова заставили его встрепенуться:
— Товарищи! Тут нам уважаемый министр сквозь слёзы говорил о том, что большевики, мол, раздувают преступные инстинкты в солдатской массе. А все эти «преступные инстинкты» сводятся к одному — к желанию прекратить кровавую бойню. Получается, что Временное правительство в лице эсера Керенского запрещает солдатам даже разговаривать о мире. Оно последовательно, Временное правительство: оно не просто запрещает солдату мечтать о мире, но расстреливает большевистских агитаторов в полках... Я только что приехал с Румынского фронта; армия поручила мне сказать вам: необходимо заключить мир!..
— Правильно!
— Мир!
— Долой войну!
Аплодируя вместе со всем залом, Никита рассматривал оратора; тот спокойно пил воду из стакана, ждал. Когда наступила тишина, приподнял руку, произнёс:
— Товарищи! Я не ошибусь, если выражу единодушное мнение съезда: странно, что на солдатском, фронтовом съезде не присутствует военный министр. Мы должны потребовать, чтобы он отчитался перед нами, сказал нам, фронтовикам, что он думает о немедленном мире!
— Даёшь Гучкова! — грохнул зал. — Пусть отчитается!
Под грохот, выкрики, аплодисменты фронтовик пошёл с трибуны.
Председательствующий наклонился к президиуму, посоветовался; позвонив в колокольчик, сказал, что Гучкова сейчас вызовут по телефону.
А с трибуны звучали слова:
— За что мы проливаем кровь? За свободную Россию или за доходы господ Терещенко и Коноваловых?..
— Дарданеллы нам не нужны. Пусть Милюков воюет за них!..
— Эсер Керенский призывает нас к войне, а посидел бы сам четыре года в окопах...
— Где обещанное Временным правительством равенство? У Гучкова, говорят, сахарные заводы, а у меня одна коза: пусть он поделится...
И во всех выступлениях: «Необходим немедленный мир»...
И вдруг опять совершенно неожиданно:
— Тот, кто призывает к братанию, — предатель! Это измена союзникам! Это удар ножом в спину русской революции! Удар в спину нашей свободе! Наш революционный Севастополь не делит революционных моряков на матросов и офицеров — мы все братья, мы любим и доверяем друг другу...
— Долой!
— Кто это?
— Да знаменитый Фёдор Баткин. Вот идиот, а говорят, человек сумасшедшей храбрости. Смотри, вся грудь в крестах.
— Долой! Продался офицерам!
Фёдор Баткин смотрел исподлобья в зал, смотрел зло, сжав кулаки-кувалды. Из-под чёрного бушлата видна тельняшка... Чем злее он смотрел из-под нависших чёрных бровей, тем сильнее его освистывал зал. И он не выдержал, сдвинул на лоб бескозырку с чёрно-оранжевой георгиевской лентой и, круто повернувшись, пошёл с трибуны — кривоногий, коренастый.
Солдат, выскочивший вслед за ним на трибуну, закричал в шумный зал:
— Правильно Баткин говорит: воевать мы обязаны и согласны! Только дайте нам людей, а то все перебиты! Дайте нам патронов, дайте сапоги!..
Зал проводил его гвалтом. Дребезжа колокольчиком, председатель прокричал сквозь шум:
— Товарищи! Гучков отказался прийти! Я только что звонил второй раз, сказал ему, что съезд требует. Он повесил трубку... Есть предложение — направить за ним делегацию.
— Правильно! Мы прибыли с фронта — перед нами обязан отчитаться! Не пойдёт — привести под конвоем!
Услыхав, что объявлен перерыв, Никита бросился в вестибюль.
Столик, за которым сидела сероглазая девушка, был пуст. Может быть, он ошибся? Он нерешительно спросил молоденькую делегатку, не видела ли та забинтованной девушки?
— Забинтованной? — переспросила та. — Так это Лида Зарубина. Она уехала в редакцию, на Фонтанку.
— И больше не вернётся? — похолодел Никита.
— Ну, если сегодня не придёт, так завтра утром будет обязательно.
Совершенно расстроенный, вернулся Никита в зал.
Выступления ораторов потеряли для него всякий интерес. Даже к приходу Гучкова он отнёсся равнодушно. Породистый, надменный, тот не понравился залу. И опять всё то же: война до победного конца... Обязательства перед союзниками... Единство с европейской демократией... Война до победы...
«Сейчас освищут», — подумал Никита. Но зал молчал.
Гробовая тишина оказалась страшнее выкриков и топота солдатских сапог.
Это понял, видимо, и сам Гучков: он ускорил шаги, потом почти побежал. А съезд продолжал молчать...
Так — под молчание представителей фронта — ушёл из Таврического дворца, а через два дня и со своего поста, военный министр.
Те, кто выступал после, повторяли друг друга, и Никита почти не слушал их — думал о Лиде Зарубиной, пытался припомнить, не слыхал ли он это имя перед войной. Но сколько он ни ворошил свою память, всё было напрасно...
Ночью он спал беспокойно. Видел во сне Лиду, но она ускользала от него, словно облако. Проснулся он неотдохнувшим, с головной болью.
Однако стоило увидеть её, окружённую делегатами, как настроение изменилось. Чувство нежности к этим бинтам, к лёгкой чёлке, к серым узким и раскосым глазам нахлынуло на него, захотелось сделать что-то необычное, сказать необычные слова, но язык стал неповоротливым, и Никита с трудом выдавил:
— Здравствуйте.
Лида, как и вчера, обрадовалась ему, протянула Никите крепкую горячую ладонь.
— Как хорошо, что я вижу вас, — сказала она, глядя в его лицо сияющими глазами. — Сегодня-то мы поговорим с вами непременно: съезд кончает работу; встретимся здесь же.
Глядя с жалостью и нежностью на неё, Никита спросил:
— Как ваше здоровье? Нога?..
— О,— рассмеялась она, — до свадьбы заживёт!
Как и вчера, оттесняемый солдатами, Никита переспросил:
— Так, значит, здесь же?..
Всё снова встало на свои места: за окном светило солнце — ему, Никите; делегаты говорили так же, как ему, Никите, говорила Лида; даже резолюция съезда казалась написанной рукой Лиды:
— Съезд считает, что война в настоящее время ведётся в целях захватнических, вопреки интересам широких масс, и потому обращается к Совету рабочих и солдатских депутатов с настойчивым желанием принять самые энергичные, действенные меры к ликвидации этой кровавой бойни, на основе отказа всех воюющих стран от аннексий, контрибуций и на началах свободного самоопределения народов. Ни одной капли крови русского солдата за чуждые нам цели...
Никита хлопал, не жалея ладоней. То же чувство восторга, которое безраздельно владело им в первые дни революции, охватило его с новой силой. Войны не будет, злодейства не будет, все станут братьями. Ведь именно к этому призывает съезд.
— Граждане капиталисты! — слушал Никита взволнованный голос председательствующего солдата. — Будьте Миниными для своей Родины. Откройте свои сокровищницы, несите деньги на нужды освобождённой России...
Сильно возбуждённый, Никита вышел из зала.
Лида собирала какие-то бумажки в папку. Она радостно кивнула ему головой.
— Вот, наконец-то мы встретились, — сказала она, глядя на него снизу вверх серыми глазами.
— Да, — восторженно сказал он.
— Вы ругаете меня, что я самозванка? Гадаете, откуда я вас знаю?
— Да.
— А я таки вас знаю... Вы читали когда-нибудь «Овода», «Спартака» и, кажется, «Беллони»?
— Да, — радостно ответил Никита, начиная всё понимать.
Лида остановилась и, снова поглядев на него, сказала:
— Эти книжки принесла для вас я.
— Я так сейчас и понял, — сказал он.
— Вы очень нравились Сычугову, и он однажды посылал меня к вам.
— Кому? — удивился Никита. — Я такого не знаю.
— Да как же не знаете, если он посылал меня к вам? — произнесла она огорчённо и вдруг рассмеялась:— Впрочем, мне всё понятно. Он имел несколько партийных кличек, а настоящая его фамилия Смуров.
— Смуров?! — воскликнул Никита. — Конечно, знал! У него ещё была фамилия Троянов! Он меня лечил в лазарете. И учил уму-разуму.
— Ну вот, мы совсем через него друзья. Он и меня учил уму-разуму. Он руководил у нас кружком... Вот тогда-то он и послал меня к вам с книгами и ещё советовал посмотреть вас в чемпионате.
— Вы меня где видели? У Чинизелли?
— Нет, — снова рассмеялась девушка. — В том-то и дело, что я вас нигде не видела. Пойти в цирк сначала было некогда, а потом, как я узнала, вы уехали в Испанию. Вы там боролись с быками?
— Всякое бывало.
— Расскажите мне обо всём. И про Испанию, и как вы снова очутились в России. Обо всём, обо всём... Вот наш трамвай... Вы зайдёте ко мне?
Они вышли из Таврического дворца.
Видя, как ей трудно забраться на подножку трамвая, он не удержался, взял её за талию и легко подсадил в вагон. Она обернулась и поблагодарила его улыбкой.
Ехали совсем недалеко, до Большой Болотной, но от остановки до дома Лида едва дошла: разбитая нога причиняла ей сильную боль. Никите хотелось вскинуть девушку на руки и нести.
Когда после нескольких ступенек в подъезд она не выдержала и поморщилась от боли, он безотчётным движением подхватил её на руки. Лида доверчиво прижалась к нему, обвила его шею рукой.
Сейчас Никита мечтал об одном, чтобы она жила на последнем, шестом, этаже. Он взбегал по ступенькам легко, чувствуя на щеке её дыхание. Где-то вверху хлопнула дверь. Никита в два прыжка достиг площадки, осторожно опустил девушку на пол. Не сговариваясь, они заговорщически уткнулись в окно, переждали, пока шаги не прошуршали за их спиной. Лида жила на пятом этаже. Постояли ещё немного, вздохнули оба, и Лида протянула ему руки...
Никита опустил её на цементный пол и вопросительно оглядел все четыре двери. Лида достала ключ и подошла к двери налево.
— Ну, проходите, силач, — сказала она. — Будьте гостем.
Никита сел на скрипнувший под его тяжестью венский стул.
Комната длинная, в одно окно; на этажерке книги по фармакологии. На стене — репродукция с картины; Никита взглянул на неё, как на старую знакомую, сказал:
— Делакруа.
Лида удивлённо подняла брови:
— О, вот как? Значит, Сычугов недаром хвалил вас? А я считала, что борцы очень... ограниченные люди...
Никита покраснел. Лида положила ему руку на плечо, попросила извиняющимся тоном:
— Не сердитесь на меня. Я сама тёмный и ограниченный человек, если так думаю о других... Вы, конечно, много читали и могли видеть картину в журнале...
— Я её в музее видел, — обиженно сказал Никита. — В Лувре.
— В Лувре?! — всплеснула руками девушка. — Вы там были?... Ну вот, видите, это я, а не вы, тёмная...
А Никита подумал, что если он что-нибудь по-настоящему узнал там, то только благодаря Коверзневу. Спросил:
— Вы Коверзнева не знали?
— Слыхала. Ваш антрепренёр? «Профессор атлетики»?
— Да. Вы ничего не знаете о нём? Где он?
— Нет, — сказала она равнодушно. Усевшись и подперев забинтованный подбородок кулачком, попросила: — Расскажите о себе. Вы обещали.
Никита начал неохотно: боялся, вдруг она опять засмеётся. Но девушка молчала, задумчиво глядела на него, навивала чёрную прядь на палец и осторожно покусывала её мелкими зубами. И он разговорился.
Он рассказывал Лиде о своей профессии, о Париже, и незаметно для себя поведал ей всё, что его так волновало и было ему непонятно в бурных революционных событиях его родины. Лида слушала его. А когда он кончил, долго объясняла ему, кто такие большевики, эсеры, меньшевики, что они хотят, что хочет Временное правительство и почему в настоящий момент нельзя продолжать войну.
Когда оба посмотрели на часы, было уже за полночь. Лида, взяв Никиту за руку, сказала:
— Заходите ко мне. Я очень хочу вас видеть. И очень хочу, чтобы вы поняли всё, что я вам говорила. Очень.
— Я понимаю, — сказал Никита. — Всё понимаю. Спасибо. Я буду заходить к вам. Спасибо.
Он спускался по лестнице, словно на крыльях, перескакивая сразу через несколько ступенек.
Ночь была прекрасна. В небе висела жёлтая круглая луна. Ледок весело похрустывал под ногами.