Пожилой железнодорожник переходил из вагона в вагон и угрюмо объявлял, что поезд дальше не пойдёт... Публика заругалась, закричала.

Стас Безак волновался больше всех. Перегородив путь железнодорожнику, он требовал объяснения и совал ему в лицо какую-то бумажку. Никита пробился к ним через сгрудившихся людей. Хаджи Мурат, выряженный в пахнущий нафталином национальный костюм, хватался за кинжал и выкрикивал что-то гортанное и непонятное. Можно было разобрать одно:

— Буду горыло пароть!

Железнодорожник, пятясь от него, закричал зло:

— Ты меня не пугай своим тесаком! Целую дивизию таких, как ты, сейчас задержали, не побоялись!

Стас, оттаскивая Хаджи Мурата за рукав черкески, объяснял железнодорожнику:

— Мы для того и едем, чтобы остановить «дикую дивизию». Он не вас стращает, а говорит, что будет «пороть горло» врагам.

Всё ещё пятясь и недоверчиво глядя на наступающих делегатов, железнодорожник проговорил:

— Путь впереди разобрали, остановили всю Туземную дивизию. Да вы идите лучше на станцию, там вам всё расскажут.

Матрос, перепоясанный по чёрному бушлату патронными лентами, увидев за спиной Стаса муллу в зелёной чалме, рабочих и солдат, не стал даже читать протянутую бумажку и, отмахнувшись от неё, объяснил, что путь разобрали железнодорожники, чтобы задержать «дикую дивизию». Черкесские и ингушские полки во главе с князем Гагариным и ханом Нахичеванским высадились из вагонов и три часа назад в конном строю направились в Петроград. Остальные задержались, многие из них митингуют, не хотят идти дальше.

— Наши эмиссары, — гордо выговорил матрос незнакомое слово, — уже распропагандировали их. Только делегаций мало, а полков много. Полчаса назад я получил сведения, что по железной дороге от Вырицы до Павловска растянулось восемьдесят шесть эскадронов и сотен. Торопитесь. Мы сейчас прицепим для вас вагон.

Казалось странным, что бабы с котомками, с детьми на руках рвутся в вагон — не боятся ехать навстречу карателям. «Впереди, может быть, чёрт знает что творится, а они и не думают об этом», — удивлялся Никита. Держась одной рукой за поручень, он отталкивал их от ступенек, объяснял, что впереди опасность.

Наконец вагон тронулся, толпа на дощатой платформе поплыла назад. Хаджи Мурат, посмеиваясь, протянул Никите папиросы. Никита отказался, продолжал стоять на подножке, глядя на проносящиеся мимо жёлтые и багряные деревья. За спиной, в почти пустом вагоне, звучали взволнованные голоса, звонко кричал Стас, а в Никитиной голове мысли метались, ни одна из них не задерживалась. Выплыло Лидино лицо с сияющими глазами, его заслонял наездник, возникла фигура чёрного матроса, махавшего вслед им бескозыркой...

Так, со ступенек вагона, Никита и увидел размётанные по песчаной насыпи рельсы; десяток красных теплушек стоял у стрелки; паровоза не было; клочья сена валялись на песке; ветки деревьев торчали надломленно; лениво дымились погасшие костры.

Проводив взглядом паровоз с облаками бьющего пара, Никита зашагал рядом с Хаджи Муратом. Тот тяжело вытаскивал деревянную ногу из разбитой конскими копытами дороги и, мешая русские и осетинские слова, обрушивал на голову Корнилова жестокие проклятья. Никита видел, что Хаджи Мурат выбивается из сил, но торопил его. Неожиданно помогла подкова, которую тот подобрал. Никита не мог понять, чем она дорога ему, и решил, что воспоминаниями о выступлениях в цирке. Однако Хаджи Мурат, подняв над головой отшлифованный песком до серебряного блеска гнутый кусок железа, закричал Никите:

— Нам сдэлал улыбку счастье! Нам будэт вэзты!

Никита знал, что все люди цирка, рискующие жизнью, суеверны, и уж, наверное, вдвойне суеверны люди, у которых нет даже своей письменности, и обрадовался тому, что подкова поможет обрести силы уставшему Хаджи Мурату. Он не ошибся — наездник зашагал быстрее.

Когда они вышли на лесную опушку, Стас стоял на большом пне, окружённый джигитами в лохматых папахах, и говорил взволнованно:

— Никакого немецкого десанта на побережье нет! Вас ведут на Петроград не для того, чтобы его защищать, а для того, чтобы развязать братоубийственную войну!

— Неправда! — выкрикнули из толпы. — Мы едем, чтобы защищать революцию!

— Какую революцию?! Ту, что совершил петроградский пролетариат? Да, он завоевал свободу, и не только для себя, но и для всех народов! Мир, земля и свобода нужны не только русским, они нужны и вам! Так ответьте, кому нужна драка между нами? Вас хотят натравить на солдат и рабочих и устроить резню! Так о какой же защите революции вы говорите?! Советы вырвали вас из-под офицерской палки, а Корнилов снова ввёл смертную казнь! Так вы его за это хотите защищать?

Шум покрыл последние слова. Бойцы «дикой дивизии» долго кричали, одни наскакивали на Стаса, другие оттаскивали их.

— Русский царь всю жизнь воспитывал нас в вражде друг к другу! — снова закричал Стас. — И генерал Корнилов использует эту вражду! Оглянитесь на свой корпус: ведь среди вас нет ни одного русского солдата. Корнилов понимает, что русский мужик не поднимет ружья на своего питерского брата! Всю надежду он возлагает на вас! Но посмотрите: народы Кавказа послали к вам своих представителей, никто из них не хочет братоубийственной войны!

— Дай, дарагой, я им скажу! — выкрикнул Хаджи Мурат.

Стас, указывая на него и на муллу в зелёном тюрбане, крикнул:

— Вот ваши братья! Вы послушайте их!

Хаджи Мурат неловко взобрался на пень и заговорил быстро-быстро, взмахивая руками и ударяя себя по газырям. Стас слушал его, словно хотел понять. Потом, воспользовавшись паузой, подсказал:

— Скажи им, что царь понаставил между нами разных перегородок — национальных, религиозных, сословных, чтобы отгородить нас друг от друга, чтобы разобщить нас, заставить враждовать.

Хаджи Мурат напряжённо поглядел на него, и Никита понял, что Стас заговорил теми трудными словами, от которых его предостерегала Лида, и торопливо объяснил Хаджи Мурату по-своему, попроще.

Хаджи Мурат радостно закивал головой, и опять его быстрая гортанная речь зазвучала над поляной. Джигиты зашумели пуще прежнего, снова упрекая в чём-то друг друга. Один из них, такой же горбоносый и жёлтый, как Хаджи Мурат, вскочил рядом и, показывая на Стаса, на железнодорожное полотно, видневшееся сквозь кусты, на лошадей, привязанных к деревьям, начал что-то горячо доказывать.

Стас нетерпеливо дёргал Хаджи Мурата за черкеску и просил перевести. Когда тот наклонился и стал объяснять вполголоса, Никита протиснулся к пню, прислушиваясь. Оказывается, осетин напоминал джигитам об их сомнениях: ещё вчера офицеры, сказав им, что Туземная дивизия идёт в Петроград на смену навоевавшейся кавалерийской дивизии, вручили им по восемьдесят патронов. Уже тогда они поняли, что здесь что-то не так. А через день офицеры посоветовали солдатам, чтобы те делали вид, что не понимают русского языка, а если на станциях люди будут расспрашивать о чём-нибудь, — не отвечать. А сегодня утром офицеры заменили в эскадронах красные флаги на трёхцветные.

Стас снова забрался на пень и заговорил о том, ради чего офицеры обманывают солдат. Потом говорил мулла, потом рабочий... К Хаджи Мурату подошёл земляк. Бывший наездник любовно гладил его коня, вздыхал, прищёлкивая языком, рассказывал о своих выступлениях в цирке. Их окружила толпа. Хаджи Мурат повторил свой рассказ собравшимся, познакомил их с Никитой.

Когда возвращались на станцию, расчувствовавшийся Хаджи Мурат всё время порывался подарить Никите кинжал. В конце концов они сговорились, что памятным подарком будет подкова. Сидя в вагоне, Никита переводил взгляд с подковы на окно. Там, на платформе, Стас разговаривал с давешним матросом. И только патронные ленты моряка и маузер в деревянной кобуре говорили о том, что не так уж всё спокойно вокруг, как это кажется. Никиту удивляла мирная очередь у билетной кассы, удивляли женщины, которые везли в Петроград котомки с картошкой и четвертные бутылки молока, пожилые рабочие с заступами и корзинами в руках... Жизнь шла своим чередом, и не верилось, что позади (да поговаривали, что и впереди) расположились лагерем сотни и эскадроны головорезов, которые, несмотря на уговоры, могут обрушить нагайки на головы этих мирных людей.

В вагон набивалось всё больше и больше пассажиров, вернулся Стас. Поезд тронулся, набирая скорость. На остановках вваливались новые люди — в большинстве питерские женщины, ездившие за продуктами в подгородные деревни. Никита смотрел на их измождённые усталые лица и думал о Лиде, которая так же голодна, как они. Он решил, что если всё будет благополучно, то выберет время и съездит сам за овощами для Лиды. Его размышления прервал радостный и удивлённый женский окрик.

Он не мог понять, кому принадлежит этот голос.

— Никита! — кричала женщина на весь вагон.

Грязная фланелевая кофта, перетянутая пояском по узкой талии, обтягивала высокую грудь; ситцевый платок стянут в узел под подбородком. Глядя в её красивое лицо, Никита не мог поверить, что это Дуся, молодая жена его дяди. Как она могла оказаться здесь, за тысячу вёрст от Вятки? Но всё-таки это была она.

Прильнув к нему и плача, она заговорила торопливо и сбивчиво о том, как видела его в рядах демонстрантов, но не смогла догнать.

— Да ты главное-то расскажи: как ты здесь очутилась? — сказал он.

Дуся заплакала ещё сильнее.

Слушая её, с неприязнью поглядывая на любопытных соседей, сдавивших их со всех сторон, он хмурился. Рассказ ему показался невероятным. Прервав его, Никита спросил сердито:

— А ты чего в дачном-то поезде раскатываешь? Тут, можно сказать, война заварилась, чечены да осетинцы по всей дороге хозяйничают.

Дуся подняла на него глаза, сразу ставшие злыми, и проговорила:

— Плевала я на твою войну, у меня сыну жрать нечего!

Никита увидел, что у её ног стоит мешок с картошкой. Хаджи Мурат окликнул:

— Иди сюда, чэмпион. Зазноба встрэтил? — и засмеялся весело.

— Ты не скаль зубы! — огрызнулся Никита. — Тут видишь, какое дело получилось...

До самого Витебского вокзала Дуся рассказывала ему о своей судьбе. Попрощавшись со Стасом и Хаджи Муратом, который сунул ему в руки подкову, Никита взвалил Дусин мешок на плечи и зашагал с ней к трамвайной остановке. К цирку «Гладиатор» они подъехали, когда уже смеркалось. Никита равнодушно прошёл мимо разрушенного здания цирка — ему было сейчас не до воспоминаний, до того диким казалось всё происшедшее с Дусей. Через несколько минут, сидя в низкой грязной комнатёнке и держа Дусиного сына на коленях, он спросил у неё:

— А чего ты не вернёшься к Макару?

Она отпрянула от таганка, на котором варила картошку, и посмотрела на Никиту тоскливыми глазами. Сквозь слёзы заговорила о своей вине перед мужем, запричитала, проклиная себя. Из-за засаленной занавески хозяйка крикнула:

— Дура! Я ей то же говорю!

Никита не отказался от угощения, но есть картошку не стал — завернул в бумагу и сунул в карман. Сколько Дуся ни уговаривала остаться, он не согласился. Пообещав написать Макару о том, что Дуся просит у него прощения и с радостью вернётся к нему, он стал собираться домой.

Трамвай медленно выкатил на Невский проспект. Панели были заполнены нарядными людьми, и, вглядываясь в них, Никита думал: «Кто они? Как они могут гулять, когда рядом, в двадцати пяти верстах от Петербурга, стоит Туземная дивизия, которая в конном строю может уже ночью быть в городе?..» Раздражение против этой беззаботной толпы нарастало в груди Никиты.

Афиши, которые ему бросились в глаза, когда он стоял на остановке в ожидании другого трамвая, ещё сильнее разозлили. Сегодняшней ночью может решиться судьба Петрограда, а глупые люди смотрят балет в Мариинском театре, потому что в нём участвует какая-то Карсавина! В Александринке идёт «Смерть Ивана Грозного» в постановке Мейерхольда. Что там игрушечная смерть какого-то царя, когда целый конный корпус приближается к столице России, чтобы поставить на престол нового царя!.. Лекции по искусству, по философии... Боже мой, нашли время философствовать, когда враг рядом!..

С этими словами он и пришёл к Лиде.

Поднявшись навстречу с постели, запахивая волочащийся по полу халат, она обвила его шею руками, замерла, прижавшись к нему. Потом, макая в соль тёплую ещё картошку, согласно кивала головой. Успокоившись и понимая, что не только один он так мыслит, Никита начал рассказывать о прошедшем дне. Лида рассматривала подкову, вскидывала на Никиту то озабоченные, то сияющие глаза. Когда он заявил, что, очевидно, скоро сможет отправить её вместе с Дусей в Вятку, где, конечно, в отличие от Питера — кисельные берега и молочные реки, она засмеялась:

— Ты шутишь? Моё место только здесь. Тем более когда предстоит «наш последний и решительный бой».

— Не шучу. Тебе надо поправляться.

А она только улыбнулась в ответ...

Сжав её руку, он продолжал настойчиво доказывать, что ей

надо уехать.

Ночью, лёжа с открытыми глазами, боясь неосторожным движением разбудить Лиду, он думал, что и у них, наверное, будет сын — такой же хорошенький и трогательный, как у Дуси. Потом он вспомнил, что и у Нины тоже есть сын, сын его друга и учителя — Верзилина. Нинино замужество, о котором он узнал вчера, показалось ему сейчас предательством по отношению к памяти Верзилина. И хотя Никита помнил, как умирающий Верзилин завещал ей выйти за Коверзнева, было неприятно, что она это сделала. Позже, сквозь сон, он подумал: «Напрасно это я, ведь Коверзнев всю жизнь её любил. Он будет прекрасным мужем для Нины и отцом для верзилинского сына... Завтра я навещу её...»

Но ни завтра, ни послезавтра он не смог вырваться к Нине. Он сидел у себя в казармах вместе с красногвардейцами капсульного завода, готовый по первому сигналу броситься на Витебский вокзал, чтобы оказать отпор конному корпусу. Однако пришли вести, что корпус распался, так и не дойдя до Петрограда, а командир его — генерал Крымов примчался на автомобиле в Зимний дворец, где Терещенко, который был когда-то с ним в заговоре, отказался его принять. А после того, как Керенский не подал ему руки и разговаривал с ним, как с побеждённым мятежником, вышел в соседнюю комнату и застрелился. А сам Корнилов, поняв, что вся затея провалилась, сдался на милость Временного правительства.

Только после того, когда всё это стало известно, Никита направился к Нине. Он висел на подножке переполненного трамвая, и дождь хлестал в его лицо, стекал за воротник шинели.

Никита отыскал Нинин дом. Парадное оказалось запертым.Он вошёл в мрачную каменную коробку двора. Из водосточных труб лились бурные потоки. Никита, отряхнув сапоги, поднялся по пахнущей кошками и керосинками лестнице на второй этаж и осторожно постучал в дверь.

Дверь скрипнула, чуть приоткрылась, сдерживаемая цепочкой. Выглянула хмурая девушка в коричневой кофте и белом переднике. Оглядев подозрительно Никиту, сказала:

— Нечего, нечего тут. Проваливай.

Она хотела захлопнуть дверь, но Никита без напряжения удержал её и спросил извиняющимся тоном:

— Нина Георгиевна... Коверзнева здесь живёт?

— А зачем тебе она? — недоверчиво спросила девушка, осматривая его шинель. — Вы, случаем, не от Валерьяна Павловича?

— Нет, — сказал Никита, не выпуская дверной ручки, — но я его... знакомый... Скажите Нине Георгиевне, что Уланов, мол, пришёл... Или Сарафанников... всё равно.

Девушка, видимо, удивлённая двумя фамилиями, покачала головой и стояла в нерешительности.

— Я обожду здесь, вы не бойтесь, закройте дверь, — сказал Никита и выпустил скобку.

Девушка ещё раз оглядела с ног до головы его крупную фигуру, прикрыла и даже заперла дверь.

Вдруг послышались торопливые шаги, заскрежетала цепочка, дверь распахнулась, и Нина Георгиевна бросилась к Никите.

— Никита? Это ты! — восклицала она, хватая его за лацканы шинели, — Жив? Откуда ты? Ранен? Давно здесь? Проходи!.. А мы одни... Стосковались... Ах, как всё переменилось!.. На тебе солдатская шинель... Все мужчины сошли с ума... Всё война, война...

Она отодвинулась от него, продолжая держаться за шинель, не освобождая дороги. В тусклом свете кухни Никита не мог рассмотреть её, он видел одни глаза — огромные, удивлённые. Казалось, ничего от неё не осталось, кроме этих глаз. Потом она сняла с него шинель, бросила её прислуге, потащила Никиту за руку.

В гостиной было ещё темнее. Нина подошла к дивану, взяла ребёнка. Целуя его, сказала:

— Мишутка, милый, смотри: это дядя Никита. Ты его знаешь?

Мальчик вяло полулежал у неё на руках, виновато улыбался. Взгляд его как будто бы просил: «Простите меня, что я такой невесёлый».

Накинув на острые плечи старенький пуховый платок, Нина уселась на диван и, укачивая сына, говорила без умолку:

— А мы всё одни, одни. От Коверзнева нет писем. Неужели что-то случилось с ним? Никита, неужели что-то случилось?.. Ведь должна же быть справедливость?.. За что так бог прогневался на нас?.. И когда будет конец войне, голоду... беспорядкам?.. Никита? Долго ли?.. Ведь люди уже не могут выносить... Ах эти германцы! Что им понадобилось у нас?..

— Дело не в германцах, — сказал тихо Никита, боясь встретиться с её огромными глазами. — Ихний народ так же мается... Война никому не сладка... Погодите, когда все поймут это и уничтожат своих царей, тогда всё переменится.

— Ах, Никита, — устало возразила Нина, — я всё это слышала уже много раз... Сильная Россия или слабая Россия; Николай или Распутин, или наследник, или Учредительное собрание— мне всё равно... Я видела, как Корнилов мчался на автомобиле из Царского Села; эскадрон текинцев в косматых папахах, в красных халатах... Говорили, что наведёт порядок... А что вышло? Новая перестрелка... Даже парадное у нас заколотили досками, потому что ночью могут ворваться воры... Нет, никто не в силах навести порядка... А мы ведь так мало просим: возвратите наших мужей, дайте хлеба нашим детям... Хлеба, простого хлеба! — повторила она сквозь навёртывающиеся слёзы. — В чём дети наши виноваты? В чюм? Почему он должен умирать голодной смертью? — Она не выдержала и зарыдала, уткнувшись лицом в податливое тело ребёнка.

Никита осторожно присел рядом с ней на диван и, гладя её волосы, говорил:

— Не надо, Нина Георгиевна, не надо. Слезами горю не поможешь... Дайте-ка мне вашего сына.

Он взял Мишутку на большие сильные руки, пощекотал коротенькой вьющейся бородкой его лицо, сделал из пальцев «козу», проговорил:

— Идёт коза рогатая...

Мальчик смотрел на него, всё так же виновато улыбаясь. Никита порылся в кармане и вытащил кусок сахару, приготовленный для Лиды.

Мишутка взял его. Держа в ручонке, начал сосать. Доверчивая и виноватая улыбка не сходила с его лица.

Нина вытерла слёзы платком и, всё ещё вздрагивая, смотрела на сына. Прижавшись к Никите, сказала:

— Извини меня, больше не буду.

— Всё пройдёт, всё наладится, — произнёс Никита.

Он долго шагал по комнате, укачивая ребёнка, и Нина всё время следила за ним взглядом.

Потом он осторожно положил Мишутку к ней на колени, выпрямился, расправил солдатскую рубашку и сказал:

— Мне нужно отлучиться, Нина Георгиевна. Но вы меня не теряйте, я к вечеру приду.

Она не стала расспрашивать, куда ему надо идти, молча проводила до дверей.

А он с бою занял подножку трамвая и всё под таким же дождём поехал окружным путём к себе, на Охту. С большим трудом он выпросил у каптенармуса завтрашний паёк, прошёл к товарищам, объяснил, что ему надо накормить жену своего учителя с ребёнком, забрал у них всё, что было можно, и поехал обратно.

Стемнело. Трамвай еле тащился. Люди стаскивали Никиту с подножки, дождь лил за шиворот. А он ехал — весёлый, улыбающийся.

Девушка открыла дверь безропотно, но смотрела на него подозрительно и, когда он проходил в гостиную, следила за ним. А он остановился в коридоре, заговорщически поманил её пальцем и выгрузил ей из карманов куски хлеба, сахар, две ржавые селёдки и воблу. Затем с улыбкой кивнул на гостиную и погрозил девушке пальцем. Научил:

— Из воблы свари суп, да побыстрее.

Смущённо потирая руки, он вошёл в тёмную гостиную и опять присел возле Нины. Спросил шёпотом:

— Спит?

— Нет.

Приглядевшись, он рассмотрел на Мишуткином личике всё ту же виноватую улыбку. Нина произнесла устало:

— Нет керосина. А электричество давно по вечерам не горит... Сидим без света. А всё началось с того, как нас обокрали.

Никита неловко молчал.

— И обокрал нас, наверное, Татауров, — таким же мёртвым тоном добавила она.

— Татауров? — удивлённо прошептал Никита.

Равнодушным голосом Нина рассказала, как Татауров уговаривал её продать антикварные вещи, как они получили радостную телеграмму из Череповца и, вернувшись домой, обнаружили пропажу.

— А всё-таки я до сих пор колеблюсь, — сказала она задумчиво.— Вдруг Коверзнев действительно давал телеграмму?.. Может, не дождался нас, выехал, и с ним что-нибудь случилось в дороге...

На улице по-прежнему шёл дождь. Капли его барабанили по стёклам. Иногда вспышки трамвайных проводов озаряли голубым светом темноту.

Нина и Никита долго молчали. Мишутка лежал у неё на коленях неподвижно, как мёртвый.

— Ума не приложу, что случилось с Коверзневым, — сказала Нина после большой паузы. — Написала на имя командира дивизии. Он ответил, что его перевели на другой фронт, а куда — не сообщил.

— У Валерьяна Павловича служба такая, что может скитаться где-нибудь в глубине Германии, — попытался успокоить её Никита.

— Я уже думала об этом. Он сам рассказывал, как проник в осаждённый Перемышль... Но почему, почему не могут сообщить?

— Чтобы семья не проболталась, наверное. А то ведь и немецких разведчиков у нас немало. Узнают, засекут его в Германии, схватят.

— Ты думаешь? — с надеждой спросила Нина.

— Вполне может быть. Даже очень, — уверил он её.

Они опять помолчали, глядя на мрачные, иссечённые дождём окна.

Когда Маша пригласила их ужинать, Нина понимающе и благодарно взглянула на Никиту и молча поднялась.

Никита заявил, что есть не хочет, и попросил разрешения посмотреть арену. Маша охотно дала ему огарок свечи, и он, осторожно шагая по зелёному сукну, постланному по ссохшейся стружке, прошёл вдоль стены, украшенной портретами борцов. Остановился у портрета Верзилина, долго рассматривал. С интересом посмотрел на своё изображение, висящее рядом. А ещё поодаль была пришпилена запылившаяся обложка «Гладиатора», на которой покойный Безак — отец Стаса — разрисовал его над поверженным быком на Мадридской пласе-де-торос.

Возле этой обложки и застала его Нина.

— Здесь по углам стояли четыре языческих истукана, — сказала она печально. — Каждый сделан из одного куска дерева. Древнейшие... Им, по словам Коверзнева, цены не было... Он так гордился ими... И вот их украли... Что я ему скажу, когда он вернётся?

Она стояла перед Никитой, сжимая у горла шаль, накинутую на худенькие плечи. Он медленно повёл вокруг подсвечником. Нина, не смахнув пыли, села в кресло-качалку. Постояв подле неё, Никита пристроился на холодном грифе штанги. Свеча помигала немного, вспыхнула и погасла. Дождь всё так же барабанил по окнам. Продребезжал трамвай, сотрясая комнату.

— Уснул мой Мишутка, — проговорила Нина. — Всё, что у меня осталось в жизни...

— Вернётся Валерьян Павлович... Берегите себя, всё ещё впереди... — сказал тихо Никита.

— Ах, Никита, Никита... Мне уже двадцать восемь... Чем ещё держусь?.. Только сыном и ожиданием... Если бы не Маша, не знаю, что бы я делала... Только тем, что она достаёт, и живём... Но ведь и она мечтает о своей семье... У неё есть жених... Слесарь он, что ли. Делает зажигалки, печки, трубы... Бывший моряк, увечный, без ноги... Уговаривает Машу выйти за него замуж. Она пока отказывается, но — не вечно же? И у неё годы уходят... Как я останусь одна?

— Вот покончим с войной, везде будет мир и порядок, вернётся Валерьян Павлович. Опять откроет свой цирк, опять на весь мир загремят его чемпионаты... Да, Нина Георгиевна! — вдруг вспомнил Никита. — Я же вам должен медали Ефима Николаевича передать!

Он резко вскочил на ноги и, порывшись в карманах, вытащил награды Верзилина, протянул их Нине. Она рассыпала их в темноте. Оба стали лихорадочно шарить руками по пыльному мягкому сукну арены.

Минутой позже, на кухне, глядя, как она рассматривает медали при свете свечи, Никита рассказывал, как он берёг их все эти годы, каких трудов ему стоило сохранить их в плену. Маша перестала мыть посуду, задумавшись, слушала его рассказ. Никита говорил о войне, о встречах со Смуровым, о поездке под Царское Село... Когда он сказал, что предстоят последние бои в его жизни, Нина обернулась к нему и прошептала:

— Неужели нельзя без этого? Опять кровь... Брось всё, брось, переезжай сюда. У нас такая огромная квартира, так страшно и тоскливо в ней... Переезжай? — Она потянулась к Никите, взяла его за руку.

Никита подумал: «А правда, как бы хорошо жить всем вместе. Лида понравится Нине с Коверзневым». Но ничего не сказал в ответ.

Позже, прощаясь с ним, Нина попросила умоляюще:

— Ну хоть пока будешь в Петрограде, заходи чаще, — и добавила:— С тобой — легко. Первый раз за всё это время очень легко.

Он пообещал и заходил, думая о том, как бы хорошо всех их — Лиду, Нину, Дусю — отправить в сытую Вятку к Макару. Лида сейчас отказывалась от того, что он приносил сюда — то пайку хлеба, то селёдку. Однажды дал Маше табаку, сказав, что на рынке она сумеет обменять его выгоднее, чем он обычно меняет у себя в казарме. Для Мишутки у него всегда был кусок сахару.

Мальчик охотно шёл на руки к дяде Никите, подолгу мог сидеть у него на коленях. Но виноватая улыбка всё время не сходила с его лица.