Нюрнбергский мир, хотя и обязывал членов Шмалькальденского союза к сохранению status quo в ожидании собора, не помешал дальнейшим успехам реформации. С отъездом императора протестантские князья перестали стесняться. При их содействии реформация была введена в конце тридцатых годов в Вюртемберге, Бранденбурге, Брауншвейге, герцогстве Саксонском и других частях Северной Германии. Особенным торжеством должен был наполнить сердце реформатора тот день, когда он мог всенародно проповедовать в Лейпциге, столице умершего врага своего Георга (1539 год). Еще значительнее были победы, одержанные его учением вне Германии, где оно сделалось господствующей религией в двух государствах – Швеции и Дании.
Особенность этого периода, продолжавшегося больше 13 лет, – это почти непрерывные толки и переговоры об обещанном императором соборе. Чтобы выработать условия, на которых возможно было бы соглашение между обеими церквами, назначаются съезды, заседают комиссии. Лютер, хворавший все чаще и чаще, не принимает в них личного участия; его обыкновенно замещают Меланхтон и Буцер. Католики, напуганные успехами протестантизма, настроены в это время очень миролюбиво, но Лютер менее, чем когда-либо, расположен к уступкам, и когда в 1537 году на Шмалькальденском сейме князья-протестанты поручили ему составить исповедание веры для предполагавшегося в скором времени собора, он наметил основные положения своего учения, в особенности против мессы, с такой резкостью, что всякая надежда на примирение должна была исчезнуть. Вообще, Лютер при данных обстоятельствах желал лишь одного – чтобы протестантам была обеспечена свобода вероисповедания. Он был убежден, что папа никогда не даст согласия на тот “свободный христианский собор” в самой Германии, которого добивались протестанты и на котором единственным авторитетом должно было служить Св. Писание; от собора же, созванного на старых началах, он не ждал ничего хорошего. Поэтому, когда подобный собор наконец действительно был созван в Триденте, Лютер, а с ним и протестантские князья отказались принять в нем участие и подчиниться его решениям. Как известно, опасения реформатора вполне оправдались: Триденский собор, отменивший, правда, наиболее вопиющие злоупотребления, в общем только содействовал усилению папства и послужил началом новой и более энергичной католической реакции. Результатом же самого отказа была война между императором и шмалькальденцами.
Лютеру не пришлось быть свидетелем этой роковой войны, которой он всеми силами старался избежать. До самого конца он сохранял глубокую преданность верховной власти в лице императора и его отношения к протестантам всегда объяснял кознями опутавших его папистов. С ужасом предвидел он тот момент, когда его партии придется, хотя бы для самозащиты, поднять оружие против священной особы императора, и молил Бога избавить его поскорей от зрелища тех бедствий, которые должны разразиться над его дорогой Германией.
Последние годы реформатора прошли в невыразимых заботах и огорчениях, заставлявших его по временам желать смерти как избавления. Несмотря на новые победы, одерживаемые его учением, несмотря на поклонение, которым окружали его как “пророка Германии”, Лютер с горечью сознавал, что сам он и его дело все больше и больше становятся орудием осуществления политических замыслов князей. Его охотно слушались в вопросах чисто богословских. Он мог с авторитетом настоящего “виттенбергского папы” судить о правоверности того или другого толкования догматов, мог остановить своим veto ту или другую попытку соглашения. Но как только затрагивались личные интересы князей, ему приходилось убеждаться в своем бессилии. Хищение церковных имуществ шло crescendo, особенно в землях, вновь принявших реформацию, и протесты реформатора оставлялись без внимания. Церковное устройство, сосредоточенное в консисториях, приобретало все более и более бюрократический характер; преобладающее значение получили в них юристы, а последние, к великому негодованию Лютера, снова начали вводить осужденное им каноническое право. Ко всему этому прибавилось еще пресловутое дело Филиппа Гессенского, заставившее его особенно живо почувствовать свою зависимость от князей.
Филипп Гессенский был несомненно самым выдающимся и симпатичным из тогдашних немецких князей. Молодой, энергичный, полный рыцарской отваги и редкой лояльности, он был искренне предан реформации и более всех проникся ее принципами. Он один, как мы видели, готов был построить новую церковь на демократическом принципе и в своих владениях оказывался более терпимым по отношению к другим вероисповеданиям, чем виттенбергские теологи. Один только недостаток знали за ним современники: молодой пылкий ландграф, не любивший своей жены, был далеко не образцовым семьянином. Он сам, впрочем, казнил себя более всех за свои частые измены супружескому долгу, в сознании своей недостойности не решался по целым годам идти к причастию и не переставал думать о средстве, которое могло бы примирить требования его темперамента с нравственным законом. Уже давно он обратил внимание на те идеи Лютера о браке, которые тот высказал в сочинении “О вавилонском пленении церкви”. Обстоятельства заставили его снова вспомнить о них. Филипп влюбился в одну молодую девушку из благородной семьи, и так как та не соглашалась сделаться княжеской любовницей, а жена, в свою очередь, не соглашалась на развод, то он решил взять себе вторую жену. Шаг был вдвойне рискованный: двоеженство и по имперским законам считалось одним из самых тяжких преступлений. Но пылкий и отважный ландграф интересовался только мнением теологов. На первоначальный его чисто теоретический запрос Лютер и Меланхтон отвечали, что хотя моногамический брак более соответствует смыслу Евангелия, но прямого запрещения бигамии в последнем нет, примеры же из Ветхого завета свидетельствуют, что в некоторых случаях она допустима. Однако, когда Филипп прямо попросил у них согласия на брак, они стали колебаться. Но ландграф был настойчив: он убедительно доказывал, что в данном случае настоятельная необходимость второго брака не подлежит сомнению, так как это единственное средство излечить его от прежней порочной жизни, и в то же время намекал довольно прозрачно, что, в случае несогласия теологов ему придется обратиться за разрешением к императору, который, конечно, воспользуется этим обстоятельством, чтобы лишить его свободы действий в делах, касающихся защиты реформации. Последний довод, вероятно, оказался решающим. Лютер и Меланхтон, скрепя сердце, дали согласие, но с тем, чтобы Филипп, по крайней мере, держал в строгой тайне как сам брак, так и их участие в этом деле, которое могло бы быть истолковано как прямое разрешение многоженства, по примеру анабаптистов. Меланхтон и Буцер были даже свидетелями бракосочетания (1540 год). Дело, однако, получило огласку и навлекло на Лютера сильнейшие нарекания. Напрасно он отрицал свою причастность к делу; скандал был так велик, что по требованию Лютера Филипп должен был объявить свой второй брак незаконным сожительством.
Меланхтон долго не мог простить себе выказанной им слабости; одно время угрызения совести довели его до того, что он был близок к смерти. Лютер же, страдавший, вероятно, не меньше, не показывал виду, чтобы не дать пищи, как он выражается, злорадству дьявола и папистов.
Но все эти разочарования и неприятности были ничтожны в сравнении с теми страданиями, которые причиняло ему внутреннее состояние основанной им церкви. Новые “визитации”, периодически устраиваемые курфюрстом, не приносили реформатору ничего отрадного. С глубоким отчаянием отмечает он усиливающееся безверие и падение нравственности. Жалобы его поистине потрясающи. Лютер не был из числа тех людей, которые предпочитают не замечать неприятной действительности. Напротив, он всегда бесстрашно смотрит в глаза истине и называет вещи своими именами, хотя бы его сердце обливалось при этом кровью. Он сам открыто признает положение вещей худшим по сравнению с прежним.
“В папстве, – пишет он, – мы жили некоторым образом в наружном иудействе, которое все же лучше язычества, ибо первое имеет от Бога и происхождение, и заповеди внешнего благоустройства. Теперь же, освободившись от папы, мы погрязли в язычестве: никто не делает добра, никто не молится”.
Даже в самом Виттенберге, несмотря на годы ревностного служения, учение его не содействовало улучшению нравов. Напротив, безнравственность среди горожан и студентов начала принимать ужасающие размеры.
“Мы живем здесь, как в Содоме и Гоморре”, – жаловался он друзьям. И что было всего ужаснее, реформатор сам должен был признать, что во всем этом главным образом виновато его учение об оправдании одной верой, неверно понятое. “Это учение – пишет он в одном месте, – должно было бы служить исправлению людей, но выходит наоборот, и свет благодаря ему становится все хуже. Конечно, все это штуки дьявола, но люди теперь скупее, безжалостнее, развратнее, словом, гораздо хуже, чем раньше при папстве”.
И такие жалобы в последние годы повторяются на каждом шагу.
Таково было настоящее. Но и будущее сулило мало хорошего. В собственном кружке, среди ближайших сотрудников реформатор не находил уже прежнего единодушия. В то время, как Меланхтон в учении об евхаристии с течением времени стал склоняться на сторону швейцарского реформатора и в каждом новом издании своих “Loci communes” отводил добрым делам все большую и большую роль, другой сотрудник реформатора, Агрикола, хотел быть более правоверным в лютеровском смысле, чем сам Лютер, и упрекал последнего за те смягчения, которые тот допустил в основном пункте своего учения, хотя бы только в применении к народу. Впоследствии идеи Агриколы дали начало новой секте антиномов, или законоборцев, совершенно отвергавших 10 заповедей, которые, по их мнению, относятся к области гражданского управления, но не могут быть предметом религиозной проповеди. Другие теологи также позволяли себе высказывать мнения, шедшие вразрез с доктриной реформатора. Правда, силой своего авторитета, могучим обаянием своей личности ему удавалось пока заглушать эти голоса и скрывать перед светом начинающийся разлад, но он не скрывал от себя, что после его смерти это с таким трудом поддерживаемое единство рухнет, а в минуты уныния даже открыто высказывал свои опасения.
Вообще, внутренняя жизнь реформатора в последние годы представляет собой настоящую трагедию. Что, в самом деле, может быть трагичнее положения человека, положившего всю свою жизнь на служение одной идее, начавшего с такой светлой верой в то, что эта идея обновит весь мир, и вынужденного почти на пороге смерти сказать себе, что “весь его труд был напрасен”, что папство и его “ужасы”, против которых он столько ратовал, в сущности, совершенно под стать его времени и народу, что последний не созрел еще для возвещенной им истины, которая вместо обновления производит в нем один соблазн.
“Если бы, – передают слова Лютера в “Застольных речах”, – если бы мне теперь пришлось снова объяснять народу книгу Бытия, я бы иначе распорядился; ибо кто хочет учить других и сам понимать эту книгу, должен обогатиться запасом житейской опытности и оглядеться хорошенько в мире. Огромное большинство неисправимых грешников я оставил бы под игом папы. Ведь учение Евангелия им впрок не идет, а только приводит к злоупотреблению свободой. Но истерзанным и отчаявшимся совестям я стал бы исключительно проповедовать утешения Евангелия. Проповедник должен прежде всего познакомиться с миром, убедиться, что он собственность дьявола, и не ожидать от него исправления. Он не должен быть таким простодушным агнцем, каким был я, который не на шутку верил в незлобие мира и полагал, что при первом звуке Евангелия все соберутся под кров его и примут его с восторгом. Теперь только я с душевным прискорбием узнал, как жестоко ошибался!”
Среди таких горьких мыслей, среди неурядиц и раздоров в церкви, с перспективой близкой междоусобной войны и еще больших неурядиц в будущем, реформатор находил одно грустное утешение в мысли, что близок день Страшного суда и что теперь именно наступили последние дни, когда пред окончательной победой добра злу предоставлено временное торжество. Правда, он отвергал все дерзновенные попытки человеческого ума, вроде тех, которые делал Меланхтон, вычислить на основании астрологических данных, когда именно погибнет мир, но что гибель его близка – в этом он не допускал никаких сомнений.
И, однако, такова была сила этой натуры, что никакие разочарования не могли ее сломить. Исполненные горечи уверения Лютера, что, имей он в начале своей деятельности приобретенную такой дорогой ценой опытность, он оставил бы все по-старому, срывались с его уст лишь в особенно тяжелые минуты. Несмотря на ничтожество мира, на греховность людей, на неблагодарность народа, он все-таки хотел в течение немногих лет, которые еще должен просуществовать мир, спасти то, что можно было спасти. До самого конца он не переставал работать над исправлением капитальнейшего труда своей жизни – Библии, которая в 1545 году выходила уже четвертым изданием, исправлял и издавал свои проповеди для народа. И его ненависть к папе, в котором он видел антихриста и дьявола, оставалась прежняя, даже усиливалась, принимая характер настоящей idee fixe. Он сам сознается в этом, говоря: “Я не могу молиться, не проклиная папу, не могу сказать: “Да святится имя Твое”, не прибавляя: “И да будет проклято имя папистов”. Воистину так молюсь я каждый день устно, а сердцем своим непрестанно”. По сравнению же с тем могучим потоком гнева, презрения и ненависти, который Лютер изливает в своем последнем сочинении “Папство, учрежденное дьяволом в 1545 году” по поводу папского извращения идеи собора, все написанное им раньше против Рима может показаться умеренным, даже мягким.
Зато физические силы неукротимого бойца заметно истощались. Несмотря на свои 62 года, Лютер, правда, еще сохранил свою мужественную осанку с высоко поднятой головой, и тяжелая, полная испытаний жизнь, оставившая отпечаток невыразимой скорби на его дышащем суровой энергией лице, не сумела потушить яркого блеска его удивительных темных глаз. Но сам он уже давно называет себя стариком и горько жалуется, что не может работать по-прежнему. За последние 13 лет Лютер, в сущности, почти никогда не был совершенно здоров, а несколько раз был даже на волосок от смерти. Понятно, что при таком физическом состоянии, не говоря уже о нравственном, трудно было сохранять ровное настроение, тем более человеку с темпераментом Лютера. Особенно страдали от его раздражительности его сотрудники, которых он постоянно – и не без причины – подозревал в отпадении от его учения. Несмотря на свою старость и слабость, он подумывал даже о том, чтобы совершенно уехать из Виттенберга. Еще в июле 1545 года он написал жене с дороги, чтобы она продала все имущество, так как он не хочет больше возвращаться в Виттенберг: он готов лучше ходить с нищенской сумой, чем провести остаток жизни среди такого содома. На этот раз, однако, дело обошлось без скандала. Курфюрст и университет отправили целую депутацию, которой удалось успокоить разгневанного реформатора. Но мысль об отъезде его не покидала.
Она осуществилась даже раньше, чем он ожидал, только на другой манер. Смерть, которую реформатор так часто призывал в последние годы, явилась, наконец, чтобы освободить его от зрелища погибающего мира. В конце января 1546 года Лютер, не обращая внимания на холода и состояние своего здоровья, принял приглашение графов Мансфельд, просивших его быть посредником в одном их семейном споре. Дело он уладил, но из поездки уже не вернулся домой. Реформатор умер 18 февраля в Эйслебене, том самом городе, где он увидел свет; тело же его было перевезено в Виттенберг и погребено с большой торжественностью в той самой дворцовой церкви, к воротам которой он когда-то прибивал свои знаменитые тезисы.
Лютер умер вовремя. Несколько месяцев спустя разразилась Шмалькальденская война, принявшая вначале очень печальный для протестантов оборот. Правда, торжество императора было непродолжительным. Скоро князья вновь объединились для дружного отпора, и Аугсбургский мир 1555 года наконец санкционировал все главные приобретения их за реформационный период. Но этот мир был непродолжителен, и длинный ряд религиозных войн, последовавших за первой, закончился только в 1648 году знаменитым Вестфальским миром.
Оправдалось и другое мрачное предчувствие реформатора. Скоро после его смерти разгорелась война и между теологами. Меланхтон не обладал ни авторитетом, ни энергией Лютера, чтобы поддержать в протестантском лагере прежнее единство, и люди с более независимым умом не стеснялись больше высказывать свои взгляды. По поводу всякого пункта учения поднимался спор за спором, и каждый из них вызывал целую литературу, беспримерную по своей полемической резкости. Князья, как и духовенство, были заражены ортодоксией и не отступали ни перед какими суровыми мерами, чтобы утвердить в своих владениях господство своей доктрины. Профессоров приглашали и увольняли, часто даже изгоняли и сажали в тюрьмы, в зависимости от преобладания той или другой богословской партии. Мало-помалу в университетах систематическое изучение Писания почти прекратилось; изучение догмы ради нее самой царило абсолютно. Таким образом, вместо прежней католической схоластики появилась схоластика протестантская, придерживавшаяся тех же методов.
Дальнейшие успехи реформации в Германии были уже ничтожны. Религиозное одушевление первого периода ее давно остыло. К тому же принцип cujus regio, ejus religio (подданный следует религии своего государя), провозглашенный Аугсбургским миром, в связи с усилением католической реакции имел своим последствием постепенное подавление всех протестантских элементов в странах с католической династией.
Но движение, вызванное Лютером, не остановилось. Из Германии оно проникло в другие страны, утратив свою национальную окраску, и, благодаря мощному организаторскому таланту Кальвина, сумело победоносно выдержать борьбу со всем арсеналом усиленной Тридентским собором католической церкви.
Чего же достигла Германия с помощью Реформации? Осуществила ли последняя те надежды, которые возлагала на нее нация, когда с таким энтузиазмом приветствовала по пути к Вормсу провозвестника новых идей, Лютера? Видимо, нет. Реформация в Германии, как мы видели, не привела ни к полному освобождению от курии, ни к большему политическому единству, ни к лучшим государственным и общественным формам. Мало того, благодаря близорукости императора, не пожелавшего стать во главе народного движения, и неудаче социальной революции, реформация стала только новым рычагом для осуществления политических замыслов князей. Давно уже они домогались ослабления императорской власти и действительно достигли этого. Для полного торжества своих стремлений им недоставало только уничтожения независимости церковной иерархии от светской власти и приобретения церковных имуществ.
Все это с избытком дала князьям Реформация, – даже тем, которые остались верны старой церкви, – так как последняя, чтобы удержать их при себе, расширила их права над местным духовенством и даже отдала им часть церковных имуществ. А Вестфальский мир завершил торжество князей, отняв у императора последние остатки его прежней власти и признав за ними почти полную самостоятельность не только во внутренних, но и во внешних делах их государств. Таким образом, реформация в политическом отношении послужила только к раздроблению Германии и к утрате ею политического и религиозного единства.
Не менее плачевными кажутся на первый взгляд и культурные последствия Реформации. Начатая во имя индивидуалистического принципа свободы совести, она вроде бы только заменила один авторитет в делах веры другим, установила известные обязательные для всех формы и благодаря своему отрицательному отношению к разуму скоро уклонилась от свободного исследования, отвернулась от науки, затерявшись в лабиринте сухих теологических прений. Но при более внимательном взгляде реформация все-таки окажется движением в высшей степени прогрессивным. Величайшая задача того времени заключалась в освобождении людей от нравственного и умственного гнета католической церкви, мешавшего улучшению жизни во всех ее проявлениях. От этого гнета нужно было освободиться прежде всего ради дальнейшего движения жизни, и этому великому делу освобождения совести и мысли служила Реформация и в значительной степени осуществила его. Правда, демократические и коммунистические теории, возникшие на почве свободного толкования Библии, заставили Лютера, а за ним и других реформаторов, отступить на практике от провозглашенного им принципа свободы исследования и объявить войну разуму, как противнику веры. Но как ни ратовали они против разума, принцип свободы мысли является все-таки несомненным достижением протестантизма. Несмотря на преследования, брань и унижения, люди все-таки свободнее дышали в умственной атмосфере, созданной Реформацией, чем под властью церкви. “Задачей Реформаторов, – говорит известный английский писатель Бэрд, – было открыть шлюзы; с этих пор поток, несмотря на их благонамеренные усилия остановить и ограничить его, с силой и шумом понесся дальше, где разрушая пограничные столбы, где оплодотворяя новую ниву, но везде принося с собой жизнь и освежение”.