Заслуги Цвингли перед Швейцарией. – Цвингли как теолог. – Широкое понимание христианства. – Цвингли – предвестник новейшего миросозерцания. – Его лебединая песня
Цвингли умер в полном цвете сил, не сказав своего последнего слова, не успев завершить начатое им дело политического и церковного преобразования Швейцарии. Но и то, что он успел сделать для своего отечества, так велико, что его по справедливости следует признать величайшим реформатором и благодетелем Швейцарии. За каких-нибудь 13 лет своей деятельности в Цюрихе он успел уничтожить глубоко укоренившуюся пагубную систему наемничества, вызвать религиозное и нравственное возрождение народа и своими заботами о просвещении положить прочное основание для его дальнейшего процветания. Духовное наследие, завещанное Швейцарии ее реформатором, можно сказать, еще долго после его смерти не было вполне исчерпано. Благодаря ему невежественный дотоле Цюрих сделался крупным научным центром, получившим громадное значение не только для Швейцарии, но и для Германии. Хотя первоначально все основанные реформатором высшие учебные заведения предназначались для потребностей церкви, но дух, внесенный им в преподавание, был таков, что свободное развитие наук не могло встречать в них никаких серьезных препятствий. Умственный расцвет Швейцарии в начале XVIII века имел источником те же образовательные элементы, на которые опиралась реформа Цвингли – классическую древность и Библию. Бодмер и Галлер, Изелин и Мюллер, Лафатер и Песталоцци по своему религиозному направлению, своей широкой гуманности и просвещенному патриотизму являются родственными по духу продолжателями Цвингли.
И в политическом отношении идеалы Цвингли до сих пор еще не утратили своего значения. Провозглашенный им принцип полного отделения церкви от государства (хотя и не вполне последовательно проведенный им на практике) остается и поныне господствующим принципом в политических и церковных отношениях. Наконец, лишь несколько десятков лет тому назад осуществился тот план политического переустройства конфедерации, который при жизни реформатора оказался слишком смелым и преждевременным.
Менее ярки на вид заслуги Цвингли как церковного деятеля. Несмотря на то, что он был первым основателем реформатской церкви, универсальное значение последней оказывается неразрывно связанным с именем другого реформатора. Лишь благодаря Кальвину швейцарская церковь получила ту стройную, строго замкнутую организацию, которая дала ей возможность распространить свою пропаганду далеко за пределы Швейцарии и победоносно выдерживать обострившуюся борьбу с Римом. В дальнейших судьбах евангелического учения личность женевского ресрорматора играет такую громадную роль, что влияние Цвингли кажется совершенно исчезнувшим.
Для объяснения этого факта можно было бы, конечно, указать на непродолжительность жизни последнего, на то, что его время было временем борьбы, а не организации, что он прокладывал дорогу Кальвину и что все важнейшие принципы кальвинизма выработаны уже в его учении.
Но Цвингли вряд ли нуждается в подобного рода реабилитации. Истинное величие его как религиозного реформатора заключается в заслугах совершенно другого рода, и эти заслуги, хотя и не блистательны на вид, но выставляют его в более привлекательном свете. То, что доставило Кальвину такой громадный успех, вытекало не столько из положительных, сколько из отрицательных сторон его характера и учения. Его фанатизм и страстная односторонность были более по плечу современному обществу, чем просвещенная гуманность Цвингли: железная дисциплина, выработанная им для своих последователей, более годилась для борьбы с системой, выставившей своими защитниками инквизицию и Лойолу. Но фанатизм и односторонность сами по себе представляют не силу, а слабость и могут оказываться полезными лишь временно. В настоящее время крайности в учении Кальвина не признаются более его последователями и нынешняя реформатская церковь по своим принципам оказывается гораздо ближе к духу своего первого основателя, чем второго.
В самом деле, вряд ли какой-нибудь протестант признает теперь во всей строгости те принципы, которые с такой страстной энергией отстаивали Лютер и Кальвин. Учение об оправдании одной верой, о божественной благодати и связанное с ним отрицание у человека свободной воли, учение, заимствованное Лютером у Августина и разработанное Кальвином до последних его логических выводов в догмате о предопределении, в настоящее время либо совершенно отвергается протестантскими теологами, либо признается ими в значительно смягченном виде. Они не утверждают более, подобно Лютеру, что свобода воли – пустой звук, не верят вместе с Кальвином, что Бог раз и навсегда предназначил одну часть людского рода к вечному блаженству, другую – к вечному проклятию. В свое время эти догматы сослужили реформации громадную службу. С одной стороны, они оживили религиозное чувство, так как чем меньше значения человек стал придавать своим делам, тем более необходимой становилась вера. С другой, ставя спасение человека в зависимость от одного только Бога, реформаторы этим самым подрывали значение церкви, посредничество которой становилось ненужным. Отняв у церкви ключи от неба, они отнимали у нее и господство над землей. Но эпоха ожесточенной борьбы со старым прошла, и те верования, которые казались в пылу этой борьбы главной сущностью христианства, торжество которых реформаторы считали единственной целью своей деятельности, своим единственным призванием, – все эти принципы протестантизма как особой церкви оказались лишь средствами к достижению такой цели, о которой реформаторы думали меньше всего. Один лишь Цвингли представляет в этом отношении светлое исключение. Принцип свободы совести, свободы исследования, от которого так скоро отрекся Лютер и которого совершенно не признавал Кальвин, вполне сознательно проводился швейцарским реформатором до конца жизни... Его главная заслуга заключается в том, что в его учении истинная задача реформации выразилась полнее и чище всего. По отношению к двум другим реформаторам Цвингли может быть назван человеком будущего. Широкое гуманитарное образование спасло его от их односторонности, оно расширило его понимание христианства, сделало его истинным религиозным реформатором, а не основателем новой секты, хотя бы и более совершенной, чем старые.
Чтобы понять, в какой степени Цвингли-теолог отличается от двух других реформаторов, лучше всего познакомиться с его отношением к христианскому догмату о первородном грехе.
Человеческая природа, учит христианская церковь, со времени грехопадения Адама испортилась, человек родится в грехе и должен был бы погибнуть, если бы для спасения его не явился Иисус Христос. Искупительная жертва Спасителя смыла первородный грех, человек снова вернул свою первоначальную чистоту и, путем самоусовершенствования, может добиться своего спасения. Таково основное учение христианства. Но в догматике протестантизма оно получило особую окраску. Собственными усилиями, добрыми делами человек не может спастись, говорит Лютер, спасти его может одна лишь вера. Но и вера не зависит от его собственной воли; она является в человеке лишь как действие божественной благодати, как особый дар Божий. Кальвин в этом отрицании свободы воли идет еще далее и – делает человека бессмысленной игрушкой, безответной жертвой непостижимого божественного решения, в силу которого он осужден погибнуть еще раньше, чем явился на этот свет.
Мягче, человечнее, шире толкует этот догмат швейцарский реформатор. По его мнению, грехопадение первого человека не имело последствием радикальную испорченность человеческой природы. Оно оставило в людях только предрасположение к злу, их греховность есть лишь болезнь, происходящая от соединения души с плотью, и сама по себе еще не осуждает человека. Только сознательное отступление от божественного закона, сознательно совершенное зло делает человека ответственным перед Богом и навлекает Его осуждение.
В этом взгляде, правда, слышится скорее отголосок платоновской философии, чем исторического христианства, но если понимать христианство не как догматическое учение, а как учение любви, то, конечно, взгляд Цвингли покажется гораздо более близким к духу христианства, чем мрачные теории Лютера и Кальвина. Отрицая радикальную испорченность человеческой природы, Цвингли этим самым возвращает человеку его свободу воли. Дети, умершие без крещения, не могут считаться осужденными; народы, не знавшие Христа, не исключаются из царствия небесного. Божественное предопределение следует понимать лишь как предвечное решение Божественной мудрости и благости по отношению ко всем людям вообще. Бог предвидит, конечно, все дела человека, но он предоставил ему полную свободу действий и не желает гибели грешника.
И как церковный, и как общественный реформатор Цвингли, очевидно, не принадлежит той эпохе, в которую жил, – он является скорее предвестником новейшего миросозерцания. И Лютер, и Кальвин стоят еще во многих отношениях на средневековой почве: Лютер со своим консервативным стремлением сохранить все, что возможно, от старой традиции, Кальвин – со своим ярко выраженным теократическим идеалом, представляющим слепок со всемирной теократии римской церкви. Деятельность Цвингли носит совершенно другой характер. Она принадлежит, как мы видели, не только церкви, но и государству, и в той и другой области реформатор совершенно порывает со всякой традицией. Вся средневековая организация церкви и государства была ему ненавистна, свои идеалы он черпал из античного республиканского мира. Воспитанный на классических философах, он не отвергал, подобно другим реформаторам, вмешательства разума в дела веры. Он сам, путем свободного исследования, дошел до истинного понимания Евангелия, открыл те заблуждения, которые накопились в учении церкви в течение веков. Он был убежден поэтому, что и разум имеет божественное происхождение и что в его выводах не может быть противоречия с божественным откровением. При всей своей глубокой религиозности Цвингли является представителем индивидуальной свободы духа, защитником прав человеческого ума и предвестником рационального и критического направлений новейшего времени. Вот эта-то примесь свободной критики в религиозном учении Цвингли и вызывала недоверие Лютера, она-то и внушила ему более инстинктивное, чем сознательное восклицание: “У вас другой дух, чем у нас!”
Лютер был прав. У Цвингли был, действительно, другой дух, непонятный и чуждый германскому реформатору, но зато вполне понятный и симпатичный для нас, – это дух новейшего времени, дух широкой гуманности и терпимости, требующий безусловной свободы мысли и убеждения. Реформаторы такой свободы не признавали. И Лютер, и Кальвин, в сущности, только заменили папу в Риме “книжным”, бумажным папою, они установили целую систему христианского правоверия и на освобожденную от прежнего ига мысль наложили новые оковы, сказали ей “ты не пойдешь далее”.
Цвингли до конца оставался чуждым этому узкому доктринерству. Свои теологические взгляды он не возводил в непогрешимые догматы, не утверждал, что истина уже найдена им, не требовал от своих последователей слепой веры, не клеймил своих противников “исчадиями сатаны”. Вопросы догматические стояли для него на втором плане – он стремился лишь к нравственному усовершенствованию человека, к полному согласованию жизни с учением. Поэтому, будучи сам глубоко верующим христианином, он признавал возможность спасения и для людей других вероисповеданий. Он был убежден, что и Платон пил из Божественного источника, и язычника Сенеку решился назвать святым человеком. В “Christianae fidei expositio”, написанном в июне 1531 года и представляющем как бы лебединую песнь реформатора, мы находим следующее замечательное и поразительное по своей смелости место:
“Когда св. Павел говорит, что невозможно быть приятным Богу без веры, он говорит о тех неверующих, которые, зная Евангелие, все-таки не верили ему. Я не могу допустить, чтобы Бог предавал одинаковому осуждению и того, кто добровольно закрывает глаза от света, и того, кто, помимо своей воли, живет во мраке. Я не могу допустить, чтобы Господь отверг те народы, все преступление которых заключается в том, что они не слышали Его учения. Нет, перестанем дерзко ставить границы милосердию Божию. Что касается меня, то я убежден, что на небесном собрании всех существ, допущенных к созерцанию Всевышнего, мы увидим не только святых людей Ветхого и Нового заветов, но и Сократа, Аристида, Нуму, Камилла, Катонов, Сципионов... Словом, я убежден, что не будет ни одного благородного человека, ни одной святой души, к какому бы они ни принадлежали веку, в какой бы стране ни родились, которые не вошли бы в Царство Небесное...”
Когда читаешь эти строки, дышащие такой любовью к людям, таким просвещенным умом, стоящим выше вековых предрассудков, трудно и представить себе, что они написаны в XVI веке, в этот железный век инквизиции и костров, когда распаленные фанатизмом представители различных религиозных лагерей с легким сердцем жарили своих ближних за неодинаковое толкование того или другого догмата, когда последователи Христа во имя Христа становились друг для друга не братьями, а палачами. Вам кажется, что вы читаете произведение какого-нибудь современного моралиста, и вы испытываете такое же ощущение, какое испытывает человек, когда среди чуждого, враждебно смотрящего на него общества внезапно увидит знакомое, близкое лицо, услышит звуки родного, понятного ему языка.