— Акатль, брат Акатль! — то были первые его слова из глубины сознания. — Ты снова дал мне мед и воду, брат Акатль! Где ты?

Акатль не приходил. Весь первый день дождей он звал Акатля. Тот не шел. На день дождей второй явился Татле и сказал:

— Напрасно кличешь Се-Акатля, отец Кецалькоатль. Он отправился в Омейокан. Вступил в огонь по доброй воле. Взлетело в небо его сердце. Теперь дождем он к нам приходит, теперь он там, у берега Вселенной. Он за тобой пошел, и вот теперь ты снова с нами. Ушел он вместе со Змеей и нам сказал, что он твой Брат-близнец.

— О Боже мой! — сказал Кецалькоатль. В этот день он слова больше не прибавил. Закрыл глаза и погрузился в долгий сон.

На третий день он Татле пригласил:

— Ты самый младший, но теперь ты самый давнишний мой друг. Меня не бросишь, не покинешь ты до той поры, пока мой путь не завершится на земле. Ты мне поможешь оставаться тем, кто я есть. Твой взор остер, меня ты видишь лучше, чем я сам. Зови народ, пусть все придут, дождя не устрашаясь и одевшись просто. Пусть люди все услышат и узнают: я беру себе второе имя.

Татле Топильцина попросил, хотя тот был печален и угрюм, скорей созвать народ на площадь, к Дому, где выздоравливал Кецалькоатль. Лил дождь, но все туда спешили в радостном волненье:

— Опять нас поведет Кецалькоатль. Его вернул нам Се-Акатль.

Кецалькоатль вышел к людям в простой тунике белоснежной. Татле и Топильцин его держали под руки. Сплошной стеной вода на землю с неба низвергалась.

— Тольтеки! — Он сказал чуть слышно.

И всем припомнился его былой громоподобный голос. Люди, поблизости стоявшие, вслух повторяли все его слова, чтобы другие слышали, о чем он говорит под шум нещадного дождя.

— Запомните мое второе имя. Вы назвали меня Кецалькоатлем. Но я дважды заново родился здесь! И каждый раз все более срастаюсь с этим краем! Мне имя новое дают вода, что с неба падает, и наступление зари моей эпохи! Я зваться буду Се-Акатль, Первый Стебель, как символ первой связи тесной времени с землею. Так звался мой близнец, а он и я — одно и то же. Он дважды спас меня и навсегда вошел мне в душу. Так звался тот, кто пламенем от нас ушел, вернулся ливнем. Так звался Брат-близнец. Я тоже буду зваться Се-Акатль, Первый Стебель, который раньше звался Змеем. Ушел он, чтобы сохранить мне жизнь, и вот я снова возродился. Я получаю имя от воды, смывающей любую грязь. Я поселяю имя новое в груди.

Отныне в ней два сердца бьются, части равные, мне Богом данные. Обоими сердцами любить я буду эту землю. Идите, люди, и запомните. Теперь я также — Се-Акатль.

Ликуя, люди разошлись: опять средь них Кецалькоатль, а в сердце — Се-Акатль у него, его родимый Брат-близнец.

День минул и другой. Кецалькоатль обратился к Татле:

— Сын, первое, чего желаю я, когда ко мне вернутся силы, станет строительство Великой Пирамиды, которую хотел построить Се-Акатль. Ему ее мы посвящаем. Она прекрасной будет и высокой. На всех ее террасах высечем изображенье Змея, окрашенного в четыре цвета; красоты камня станут достойны боли Се-Акатля.

— Красивой будет Пирамида, — задумчиво промолвил Татле.

Юноша разумен был не по годам. Вот что затем сказал он:

— Кецалькоатль, ты мне — отец родной. С тех пор как полумертвым я тебя увидел на песке у моря и палкой ткнул, прошло немало лет. Ты завладел моею волей, я за тобой вослед иду пока, как ты сказал, твой путь не кончится земной. Меж тем я стал почти мужчиной, и странным кажется теперь мне этот мир. Печалит многое меня. Спросить хочу и получить ответ. Я видел, как Акатль преобразился: он уже не был в этом мире, когда я влез на Пирамиду и умолял его для твоего спасенья что-то сделать. Я увидал, как, не колеблясь, он ринулся в огонь, как будто бы спешил на праздник. Жутко вспомнить: вспомню — и пробирает дрожь. Я говорил себе тогда и говорю сейчас: а нужно ль это было? Нужны ли на земле страданья и печали? Нужна ли наша боль? Та боль, которую мы сами ищем, принимаем и даже радуемся ей? К чему она? Иль что-нибудь она дает? Зачем нам глупое и жгучее страданье, которое является без спроса, как дротик меткий настигает нас на бегу, и насмерть бьет, и пожирает, и жизнь заставляет ненавидеть, родившую его. Нужно ль страданье, господин? Или оно — та плата, что с нас за все берется в мире, где мы живем? Или страдание, как дым копаля, уходит ввысь, пьянит богов? Зачем оно, мой господин, зачем? Я видел, как Акатль мучился, пылал огнем и сделался водой. Но для чего?

— Молчи, мой Татле, помолчи. Ты говоришь такое, мальчик, о чем не смею я и думать. Нет у меня ответа, нет монеты, чтобы отдать за твой вопрос. Могу лишь разделить с тобою боль, что причиняет мне мое незнанье. Да, Татле, я не знаю! Было время, когда меня о том расспрашивали старцы, но в пору ту нельзя им было не ответить. Теперь ко мне взывают молодость и смерть Акатля, и отвечает им мое неведенье: не знаю, Татле! Я — в тумане. Знаю только, что следую судьбе; не вправе изменять порядок, сложившийся по воле Бога. Знаю только, что я по доброй воле боль и страдание приемлю точно так же, как почитаю Бога. Ты не думай и не терзай себя вопросом, ибо молчание в ответ — страшнейшее и беспредельное мученье.

— Что говоришь, Кецалькоатль! Значит ли, что думать, мучиться, любить — все это страшное и беспредельное безмолвие? Но есть ведь все-таки предел? Не ты, так кто же даст ответ? Где мне искать? Чем отплатить тому, кто мне ответит?

— Акатль нашел ответ, мой Татле. Знаю. В него вошла любовь, он преисполнился желаньем дать.

— Но нет его, и нет ответа.

— Татле, ты хочешь знать, а он давать хотел, и он ушел.

— Отец Кецалькоатль! Мне плакать хочется — о всех и обо всем! Мне хочется на части разорваться и каждой частью улететь на поиски ответа, а когда его я встречу, радоваться на небе, на земле, повсюду. Но сейчас мне больно, о Кецалькоатль! За людей мне больно. И за Бога.

— Ты страдаешь, Татле. Плачь. Мы вместе будем плакать, сын!