На исходе зимы пришла телеграмма от матери: Тяжело больна возможности приезжай мама. «Мать помирает», — комендантша в общежитии протянула Жанне сложенный вчетверо листок серой бумаги с наклеенными ленточками строк. «Тут сказано: больна», — Жанна схватила глазами напечатанные на ленточке слова, но еще не успела выстроить в воображении всё, что стояло за ними. «Не помирала бы, так не звала бы. Виданное ли дело — такая даль. Это она проститься зовет. Моя помирала, тоже велела мне телеграмму отбить. Сроду не посылала. А у нас, небось, не твоя Сибирь — Тамбовская область». Басовитая, с толстыми плечами комендантша слыла женщиной грубой, всегда резала напрямую.

У себя в комнате Жанна с листком в руке присела на кровать. Возможности приезжай... Какие у нее могут быть возможности? Дорога в один конец — почти неделя. И неизвестно, сколько пробудешь. Последний семестр, диплом. Значит, надо отпуск брать академический — на год. А через год... Разве угадаешь сейчас, что будет через год?.. Может быть, уже и не вернется больше — никогда. Она подумала о Сереже: поедет с мамашей своей ненаглядной в Ленинград, ходить по расчисленным маршрутам. Без нее. То-то мамаша обрадуется. И еще — Юрик. Кроме душистого халата в ванной, Юрик был чаем с Ангелиной Дмитриевной, и премьерой с Павлом Сергеевичем, и, что от себя самой таить, плотным конвертом в сумочке, и еще чем-то, что Жанна не в силах была определить, но чего ей никак не хотелось терять. Она почувствовала глухое раздражение оттого, что мать ничего лучшего не нашла, как заболеть в это самое важное, быть может, в жизни Жанны время, но делать нечего и раздражаться стыдно. Она пошла на почту, отправила матери срочную телеграмму, в которой просила скорее сообщить подробно, и стала ждать.

«Ну, считай, уже конец, хоронить поедешь», — снова протянула ей серый листок комендантша, когда Жанна на следующий день возвратилась с занятий: лейтенант Агеев вызывал ее к двадцати двум часам на переговорную станцию. Жанна не сразу сообразила, что это за лейтенант, который не счел за труд в пять часов утра беседовать с ней по телефону (разница во времени с Москвой у них семь часов), решила было, что это какое-то должностное лицо из воинской части, где работала мать, но потом вспомнила, что Агеевы — это соседи матери, с которыми она делит жилье, хорошие ребята, Толя и Аня; когда Жанна в последний раз приезжала домой на каникулы, они как раз устроили у себя вечеринку, и ее позвали, — она тогда много танцевала с лихим старшим лейтенантом со смешной фамилией Подопригора, который вообще-то служит на Сахалине, но в тот месяц стажировался на каких-то курсах.

К двадцати двум часам она пришла на переговорную. В зале было душно, народу много, как на вокзале. Жанна с трудом нашла место возле седой женщины в распахнутом плисовом жакете. Откинув на плечи шерстяной платок, женщина ела мороженое: в тепле мороженое быстро таяло, и женщина перехватывала и переворачивала в руке белую, до половины обернутую бумажкой плитку, чтобы откусить с того боку, где оно готово было вот-вот капнуть ей на грудь. Люди по большей части сидели молча, погруженные в свои думы: нужно было прикинуть, как в отведенные несколько минут сказать и услышать нечто действительно необходимое. Из репродуктора в углу под потолком то и дело слышался резкий голос диспетчерши, объявлявшей названия городов и номера кабин.

«Что совсем плохо?» — спросила Жанна, когда в трубке щелкнуло и где-то далеко раздалось требовательное «алё, алё». «Да нехорошо», — сказал лейтенант Агеев: задыхается, отекает, не встает совсем, только кое-как до туалета; врач говорит, срочно в больницу, ждут места...

«Ты давай поскорее, — сказал лейтенант, — мы-то с Анькой целый день на работе, она одна совсем. Хорошо, парикмахерша знакомая заходит. А так — совсем одна. Очень тебя ждет».

«Я конечно... — сказала Жанна. — Да ведь мне ехать целую неделю. А приеду — что я могу?»

«Я так думаю: если ты чайной ложечкой ей по губам проведешь, и то сразу полегчает. Так что — давай»...

В трубке снова щелкнуло.

Щелк, щелк — три минуты, и вся жизнь наперекос.

Чайная ложечка, про которую сказал лейтенант Агеев, будто какое-то бельмо сковырнула, и Жанна вдруг впервые с болезненной остротой увидела то, что было скрыто от нее эти два последних дня. Она увидела лицо матери, но не такое, к какому привыкла, а белое и круглое, отечное, увидела себя сидящую у материнской кровати, она водила ложечкой по губам матери — ложечка была не простая, чайная, а круглая, с витой ручкой, которая находилось у них в сахарнице: мятыми ненакрашенными губами мать ловила ложечку, но у нее недоставало сил поймать ее...

Место рядом с женщиной в плисовом жакете еще никто не успел занять. Жанна опустилась на стул. Женщина повернулась к ней: «Я слышу, вы с Сибирью уже поговорили, а я Кубань четвертый час жду. Связи нет. У меня дочь рожает, а связи нет». Жанна не ответила. Женщина доела мороженое, аккуратно сложила обертку, сунула в стоящую у ног кошелку и поерзала на стуле, готовясь и далее терпеливо ждать.

...Жанна подумала, что, как она теперь ни спеши, всё равно опоздает. Память тотчас выдернула откуда-то из своих закромов с детства пугавшую картинку: гроб и лежащую в нем женщину в желтом платье, и, хотя у матери никогда не было желтого платья, Жанна знала, что теперь это мать, а не старуха Коновалова со второго этажа. Потом она представила себе долгие шесть с половиной суток в плацкартном вагоне, скучные разговоры и расспросы соседей, одни и те же пластинки, которые крутит поездной радист, остывшие и зачерствевшие жареные пирожки с мясом и повидлом в станционных буфетах (городская еда, — тихо усмехнулась она)...

Назавтра была среда.

Ангелина Дмитриевна отворила дверь, по обыкновению потянулась поцеловать Жанну — и не поцеловала: «Что с вами, милая Жанна, на вас лица нет?» Жанна хотела было сказать, что всё в порядке, но вдруг, нежданно для себя самой, заплакала. Она плакала очень редко, уже и не помнила, когда такое случилось с ней в последний раз, и плакать не умела — слезы слепили ей глаза, текли по щекам, она некрасиво дергала носом и никак не могла унять прыгающие губы.

...Утром они встретились в институте с Сережей, он не заметил в ней никаких перемен, сразу заговорил о картотеке, которую она помогала ему составлять (из этой картотеки должен был получиться какой-то незнаемый прежде словарь щедринских героев, Сережа, подцепив словцо профессора Д., старомодно именовал его лексиконом). «Боюсь, Сереженька, не успею для тебя работу закончить», — Жанна объяснила, что придется ей скорей всего брать академический; он растерянно стащил с носа очки и, протирая стеклышки полой пиджака, смотрел на нее беспомощными близорукими глазами. «А как же мы?» — спросил наконец. «Нам с тобой так и этак расставаться, — сказала Жанна. — Мы всё не знали, как быть. А тут само собой и решилось».

«Я так не хочу, — замотал головой Сережа. — Я после диплома сразу к тебе».

«После диплома ты сразу в аспирантуру, — сказала Жанна. — Иначе и быть не может. Я и маме твоей обещала, что не стану тебе мешать. А ко мне дорога долгая — две недели туда и обратно».

Она ласково погладила его по щеке:

«Не огорчайся, Сереженька. Может быть, я через год вернусь диплом защищать. И ты будешь моим руководителем. Вместо Жоры этого».

Раздался звонок — начало занятий.

«Ну, ты придумай что-нибудь», — попросил он жалобно.

А ей хотелось, чтобы он пожалел ее, догнал, схватил, прижал к груди, как в любимом стихотворении, чтобы плюнул на диплом, на аспирантуру и, не откладывая, собрался вместе с ней (ну, хотя бы сказал сгоряча что-нибудь в этом роде).

Она не пошла на лекцию (первый прогул за годы учения) — медленно брела по Садовой прочь от института и, ей казалось, чувствовала, как живые, сегодняшние впечатления проведенных в нем лет ощутимо превращаются в воспоминания, отодвигаются куда-то в сторону, уступая место картинам иной, завтрашней жизни, в которую ей теперь предстоит перешагнуть...

«Один мудрец говорил, что отчаяние всегда преждевременно...»

Ангелина Дмитриевна поила ее горячим молоком с медом («молоко и мед успокаивают»).

«...В конце концов, вы ничего не знаете, кроме того, что услышали от соседа лейтенанта. Прекрасно, что вы так любите маму, только не огорчится ли она, когда узнает о вашем самоотвержении...»

Ангелина Дмитриевна положила на руку Жанны узкую, теплую ладонь.

«...Провести влажной ложечкой по губам больного очень трогательное, но, поверьте, милая Жанна, не самое действенное средство. Дайте-ка мне лучше адрес вашей мамы, попробуем узнать толком, что с ней и чем можно ей помочь... Возьмите еще молока. А к Юрику не ходите сегодня: вы устали, взволнованы...»

«Нет, нет, я пойду, мне с ним хорошо», — сказала Жанна.

Она и в самом деле устала: впервые она заснула вместе с Юриком и проспала до утра в его кровати.

Мать задыхалась, часто ей казалось, что душит ее не болезнь, а страх. Она знала, что умирает, и ей страшно было, что, когда придет роковая минута, рядом никого не будет, некому будет сказать напоследок какие-то хорошие слова и никто не обратится к ней со словами утешения, — только вдвоем будут они в комнате, она и смерть. Однажды днем, когда соседи, Толя и Анечка (такие милые, участливые люди оказались), будут на работе, дверь бесшумно отворится, войдет никому не видимая — только ей — бледная худая женщина в черном платье и наброшенном на голову черном платке, тихо приблизится к ней, сядет на стул возле кровати, сунет руки в широкие рукава своего платья и примется терпеливо ждать, глядя на нее прозрачными чуть навыкате глазами. Женщина будет сидеть молча, неподвижно, и под ее безразличным взглядом — мать знала это — в груди не останется даже силы, чтобы набрать воздуху и закричать от ужаса. Она приоткроет рот, чтобы вздохнуть, но вместо того жизнь начнет выходить из нее, растворяясь в воздухе, заполняющем кубатуру комнаты. Возвратившись домой, Толя и Анечка найдут ее уже неживой, и руки ее, вытянутые поверх одеяла, будут окаменевшими и холодными. Ей хотелось умереть во сне, — засыпая, она просила кого-то, хотя в Бога не верила, чтобы он взял ее; но наступало утро, и с первым лучом света, проникшим в открытые глаза, возвращался страх и начинал душить ее. В обеденный перерыв забегала парикмахерша Розалия, решительная и шумная, кормила супчиком и помогала помыться. «Что это ты, помирать собралась? — шумела Розалия. — В твои годы помирать рано. Подлечат, волосы покрасим, еще жениха найдешь. Вон у меня клиентка — пятьдесят два, недавно свадьбу сыграла...» Мать ждала весточки от Жанны, боялась, что недостанет сил отворить почтальону, а тот не догадается опустить телеграмму в ящик. Сообщения о приезде от Жанны не поступало, Толя пожимал плечами и, похоже, сердился, а мать втайне наделась, что Жанна бросила все свои дела и уже едет без всякого предупреждения. Вечерами попозже, чтобы не поднимать ее звонком в дверь, приходил с уколом участковый врач Игорь Борисович, такой же молодой, как лейтенант Агеев, говорил, что, если бы не ремонт в больнице, то место непременно бы уже дали, и предлагал послать Жанне заверенную в райздраве телеграмму, чтобы не было сложностей с предоставлением академического отпуска.

«Вы уж ее не пугайте, — просила мать. — Она ведь всё понимает. Такая неудача — перед самым дипломом». На шестой день — хорошо, Розалия, парикмахерша, как раз была при ней, — в дверь резко позвонили, Розалия побежала отворять почтальону, но вместо почтальона в комнату энергично вступила целая делегация — статная дама, протиснувшаяся первой, представилась зам. зав. горздрава и объявила, что получена телефонограмма из обкома партии, матери предоставлено место в клинике медицинского института, где она пройдет обследование и лечение, и перевозка уже готова, надо скорее собираться, чтобы успеть в областной центр до темноты. «Вот и товарищ Акимова (это была главный врач районной поликлиники, матери знакомая) с вами поедет, и Игорь Борисович будет вас сопровождать». Игорь Борисович подошел к ней с шприцом — «на дорожку» — глаза у него блестели, он казался взволнованным и счастливым. Все вошедшие одновременно разговаривали, двигались туда сюда по комнате, торопливо выбирали вещи, какие взять с собой, и передавали Розалии, чтобы уложила в сумку. «Ну, вот, смотри, даже разрумянилась!» — улыбнулась статная дама из горздрава. Главврач Акимова повернулась к Игорю Борисовичу: «Ей бы успокоительное что-нибудь»... Мать лежала на носилках и, не отрываясь, смотрела, как в заднем стекле перевозки, неостановимо разматывается, постепенно темнея, полоса зимнего неба. Игорь Борисович подремывал, пристроившись рядом на неудобном откидном сиденье; время от времени он брал ее за руку, отыскивая пульс. А ей не спалось. Сердце то разбегалось торопливо и, казалось, тарахтело, то вдруг останавливалось, но страха не было. Она вспоминала, как однажды, вскоре после войны, ей пришлось вот так ехать на грузовой машине в областной центр, и тоже зимой, она сидела в кабине рядом с водителем и вдруг увидела, как из темной лесной чащи, прижавшейся к дороге, выбежал, взметая снег, огромный лось и остановился у самой обочины...

В клинике ее поместили в удобную палату, на двоих. И соседка попалась приветливая — немолодая женщина с красивой прической. Несмотря на вечер возле матери тотчас захлопотали врачи. Было уже совсем поздно — санитарка подкатила к ее кровати кресло на колесах: «мы вас сейчас в ординаторскую доставим, с вами Москва хочет говорить».

«Как вы себя чувствуете? — низкий женский голос в трубке был ей незнаком. — Лучше? Вот и прекрасно. Даю вам Жанну».

«Мамочка! — весело закричала Жанна. — Врачи говорят, всё не так страшно. Просто: давно не смазывали, товарищи, — помнишь?»

Еще бы не помнить!

«Ой, Жанка, как хорошо!..»