Даль

Порудоминский Владимир Ильич

#pic02.png

КОРЕНЬ

 

 

«МОЕ ОТЕЧЕСТВО РУСЬ»

1

«Отец мой выходец, а мое отечество Русь».

Даль сказал это не в автобиографии, не в записках, не в частном письме. Сокровенные слова поставлены в «Толковом словаре» — среди пословиц и ходячих выражений.

Отечество, — толкует Даль, — «родная земля, отчизна, где кто родился, вырос; корень, земля народа, к коему кто, по рожденью, языку, вере, принадлежит».

Определение, конечно, грешит неточностью. Даль много раз брался толковать понятия «отечество», «свой народ»; толкуя, случалось, противоречил себе в частностях, но в главном был неизменен. Мы приводим неточные — в частностях — определения Даля: они для нас главным важны, они уже тем для нас важны, что высказаны Далем и связаны с размышлениями, которые были для него вески и дороги.

2

Земля, где родился, вырос: «Где кто родится, там и пригодится» — одна из любимых Далем пословиц. Это глубоко личное, конечно.

Отец — Иван Матвеевич Даль (от рождения носивший имя Иоганн Христиан) — происходил, как свидетельствует формулярный список, «из датских офицерских детей».

Случайность судьбы: шестнадцатилетним юношей оказавшись в Европе, Владимир Даль попал не в какую иную страну, а именно в Данию. «Когда я плыл к берегам Дании, меня сильно занимало то, что я увижу отечество моих предков, мое отечество. Ступив на берег Дании, я на первых же порах окончательно убедился в том, что нет у меня ничего общего с отчизной моих предков».

Осенью 1799 года (когда Владимира Даля еще на свете не было) правление Луганского сталелитейного завода слушало прошение врача Ивана Матвеевича Даля о принятии его навечно, вместе с семьею, в русское подданство. 14 декабря 1799 года доктор Даль был по высочайшему повелению приведен к присяге и стал гражданином государства Российского. Для Владимира Даля, еще до рождения его, «мое отечество» — не «отечество моих предков»; но, видно, что-то всю жизнь томило, толкало к объяснениям.

Внешне противореча собственному, из «Толкового словаря», определению, Даль твердил без устали, что Россия — земля, отечество многих народов, разных по языку и вере, что всякий народ, чей корень гнездится в земле Российской, имеет право считать Россию отечеством и что нерусский, живущий в России и почитающий ее отечеством, есть полноправный и достойный гражданин.

В книжке, изданной для солдатского чтения, Даль объяснял: «В России более шестидесяти губерний и областей, а иная губерния более целой немецкой либо французской земли. Народу… всего более русского; а есть кроме того, много народов других, которые говорят не русским языком и исповедуют иную веру. Так, например, есть христиане не православные: поляки, армяне, грузины, немцы, латыши, чудь или финны; есть мусульманские народы: татары, башкиры, киргиз-кайсаки и много сибирских и кавказских племен; есть еще и кумирники, идолопоклонники: калмыки, буряты, самоеды, вотяки, черемисы, чуваши и много других… Все эти губернии, области и народы разноязычные составляют Русскую землю», все они «должны стоять друг за друга, за землю, за родину свою… как односемьяне».

3

Уже в конце жизни на вопрос, кем себя считает, «немцем» или русским, Даль отвечал: «Ни прозвание, ни вероисповедание, ни самая кровь предков не делают человека принадлежностью той или другой народности. Дух, душа человека — вот где надо искать принадлежности его к тому или другому народу. Чем же можно определить принадлежность духа? Конечно, проявлением духа — мыслью. Кто на каком языке думает, тот к тому народу и принадлежит. Я думаю по-русски».

Вот мнение Даля по поводу «принадлежности к отечеству» по языку.

Один из современников упрекал Даля в «немецком» теоретизировании, в отвлеченности его суждений и проектов. Мы убедимся еще, что Даль, как раз наоборот, был человеком дельным — на путях-дорогах, которыми он шел, неизменно оставались следы его практической деятельности. Но мы уже знаем, что всего более сделал Даль для языка нашего, для языка, на котором он думал, для русского языка. Язык, — писал Даль, — «совокупность всех слов народа и верное их сочетание для передачи мыслей своих». Словарь Даля сохранил и обновил множество слов, скрытых от поверхностного («первого») взгляда и забытых; слова эти в верном сочетании привносят в язык (мысль) тончайшие оттенки, придают языку (мысли) меткость и остроту.

4

Приведенные слова Даля (опять внешнее противоречие) явствуют: вероисповеданию (как «прозванию» или «крови предков») он большого значения не придавал.

Для Даля, мы уже видели, Россия не отечество единоверцев, как не отечество единоплеменников. Для него важно, чтобы жили как «односемьяне».

В семье самого Даля были люди разного вероисповедания: сам он и двое детей от первого брака числились лютеранами, вторая жена и три дочери от нее — православными.

Даля не привлекала религиозная обрядность. «Вот я и выполнил долг христианина», — говорил он, вручив московскому пастору Локенбергу требуемый денежный взнос. «Тупая привычка к исполнению обряда, будто сущности дела, глушит, как сорная трава, добрую пшеницу; внешность заступает вовсе дорогу духовному, обряд вытесняет мысль и чувство…» — читаем у Даля. Даль всегда противопоставлял «внешнее» «сущности».

И все же перед смертью Даль принял православие. Готовые представления времени преобладают подчас над своеобычными размышлениями. «Вероисповедание», по Далю, — «вера, признаваемая каким-либо народом». Отечество Даля — Русь, и язык, на котором он думал, был русский. Даль словно бы поставил точку над «i» — «по вере принадлежит».

Но «вероисповедание», по Далю же, — «образ богопочитания по учению и обрядам внешним». Даль отдал «требуемый взнос» «внешнему», обряду («образу»).

Мельников-Печерский горячо доказывает, что Даль был «с юности православен по верованиям». Он воспроизводит по памяти длиннейшие восторженные гимны, в которых Даль воспевал православие и поносил лютеранство. Но сам Даль писал о различиях в религиозных воззрениях: «Хуже всего то, что и тут и там является нетерпимость, уверенность в святости своей, в избранничестве своем и ненависть к разномыслящим». Велеречивые гимны, приведенные Мельниковым-Печерским, завершаются странным «поворотом»: Даль намеревается перед смертью принять православие, чтобы не пришлось «тащить его труп через всю Москву на Введенские горы», где находилось лютеранское кладбище, тогда как жил он возле православного Ваганьковского — «любезное дело — близехонько».

5

Даль мог не принимать православия. Даже в строгом документальном исследовании как-то сами собой отпадают слова «выходец», «подданство», «из датчан» — «из немцев», одним словом, как говорили в старину на Руси. Ни для современников, ни для потомков Даль не был «обрусевшим»; и для тех и для других он именно русский, и даже фамилия его ощущается многими как прекрасное, широкое и вольное русское слово.

«К особенностям его любви к Руси, — писал Белинский, — принадлежит то, что он любит ее в корню, в самом стержне, основании ее, ибо он любит простого русского человека, на обиходном языке нашем называемого крестьянином и мужиком. Как хорошо он знает его натуру! Он умеет мыслить его головою, видеть его глазами, говорить его языком».

«Каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни», — сказал Гоголь о Дале.

Друзья Даля и недруги его, те, кто принимал его творчество и направление, и те, кто не принимал, — все неизменно (охотно или вынужденно) подчеркивали его русскость. Даже недоброжелатели, у которых в адрес Даля срывалось иной раз с языка словцо «немец», имели в виду не национальную принадлежность, но пытались словцом этим обозначить его исполнительность и пунктуальность.

Даль знал до тонкостей приметы народного быта, легко и свободно чувствовал себя с «простым человеком», «на обиходном языке называемым мужиком». Народ дарил Даля словами, пословицами, песнями, сказками. Мельников-Печерский, сопровождавший Даля в поездках по деревням, свидетельствует, что крестьяне не только не видели в Дале человека нерусского, но были даже убеждены, что он вышел из крестьянской среды (вот оно как обернулось, это слово — «выходец»!).

6

Даль мог бы не придумывать сложных, противоречивых определений отечества, в которых сам же путался, сводя «внешнее» и «сущность».

То ли дело, когда пишет он ясно и проникновенно: отчизна — «это зыбка твоя, колыбель твоя и могила, дом и домовина, хлеб насущный, вода животворная; русская земля тебе отец и мать…»

7

Нам предстоит еще познакомиться с семьей Даля, с первоначальным его воспитанием, но было событие общее, эпохальное — оно в целом поколении зажгло горячее чувство родины, любовь к ней, гордость за нее, породило в сердцах целого поколения гордость за свой народ и за свою принадлежность к такому народу: это событие — 1812 год.

«Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были моей колыбельной песнью, детскими сказками, моей Илиадой и Одиссеей», — писал Герцен.

И завтрашний товарищ Даля, хирург Пирогов учился читать по карточкам с карикатурами, карточки назывались «Подарок детям в память 1812 года»; вместо привычных «аз», «буки», «веди» дети запоминали азбуку по первой букве стихотворной подписи. Стихи под карикатурами пронизаны были веселой гордостью победителей. На букву «М», например, подпись была такая:

Москва ведь не Берлин, не Вена, не Мадрид. В ней гроб всей армии французской был открыт!

Но Герцен, Пирогов на десятилетие младше Даля. Их детский патриотизм питался рассказами о 1812 годе, Даль был его свидетелем. Он ровесник Пушкина. Всего на два года младше.

Вы помните: текла за ратью рать, Со старшими мы братьями прощались И в сень наук с досадой возвращались, Завидуя тому, кто умирать Шел мимо нас…

Вот чувства Далева поколения.

В 1812 году семья Далей жила в Николаеве. Сохранилось семейное предание: Иван Матвеевич посылал старшего сына Владимира на базар «слушать вести»; толпа на базаре дожидалась курьера, который кричал на всем скаку содержание привезенных им депеш.

Приятель Даля декабрист Завалишин опровергает семейное предание и сердится, что такой вздор рассказывается якобы со слов Даля: «Всякий, кто помнит еще 1812 год, знает, что… ни курьер, ни почтальон, ни даже частный приезжий, до сообщения начальству не смел рассказывать и самым близким людям даже того, что и сам видел…» Завалишин, наверно, помнил 1812 год, а дочь Даля, поведавшая историю со «слушанием вестей», знала ее с чужих слов и вообще много напутала в своих воспоминаниях. Но Завалишин «ловит» мемуаристку на фактических неточностях, главного-то он опровергнуть не может, в главном она права: события 1812 года «сильно воодушевляли» мальчика Владимира Даля, порождали и укореняли чувства, которые жили в нем до последнего дня.

Отзвуки Отечественной войны находим и в «Толковом словаре» — мелким шрифтом среди примеров, и в сборнике пословиц — вроде: «На француза и вилы ружье», и в Далевом (особом!) собрании лубочных картинок о 1812 годе, и в рассказах — «Славное и памятное было время, ребята, этот двенадцатый год!».

Может быть, Отечественная война в какой-то мере определила судьбу Даля: Иван Матвеевич горячо переживал события двенадцатого года (даже коням своим дал имена в память о сражениях — Смоленский, Бородинский, Можайский), он горевал, что сыновья малы, что нельзя послать их в действующую армию, — не отсюда ли решение дать сыновьям военное образование?

Но судьба не учебное заведение и не заметки памяти; в судьбе Даля важны не отзвуки Отечественной войны, не следы ее в личной жизни, а прежде всего чувства, навсегда ею вызванные. Эти чувства формировали личность, с этими чувствами Даль прожил жизнь — прожил в своем отечестве и для блага его, прожил русским и посвятил себя русскому слову.

 

КТО ДОБРУ НАУЧИЛ

1

Владимир Иванович Даль родился 10 ноября 1801 года в Лугани.

Он родился в один день года с Лютером и Шиллером. Видимо, в лютеранской семье, где знали и чтили немецкую литературу, совпадение в датах было замечено; Даль, во всяком случае, припомнил о нем даже в старости.

Шиллер был еще жив, когда родился Владимир Даль, — в семье Далей его, конечно, читали. Гёте был в расцвете славы, творения его тоже, несомненно, имелись в семейной библиотеке; «Фауст» — одна из любимейших книг юного Владимира Даля.

Круг русского чтения Даля-ребенка документально не очерчен, но из воспоминаний современников (в частности, из записок Пирогова) без труда узнаем, что читали дети в первые полтора десятилетия прошлого века. Можно определенно предположить, что новая поэзия — стихи Карамзина, Мерзлякова, Жуковского, Батюшкова — была юному Далю знакома: об этом свидетельствуют направление и ритмика его первых поэтических опытов (должно признать, однако: в стихах он никогда силен не был). Для нас, впрочем, не столь важны имена и названия, не столь важно, нравился ли Далю новиковский журнал «Детское чтение для сердца и разума», который совершенно вскружил голову малолетнему Аксакову, или своеобразная энциклопедия для юношества «Зрелище вселенныя», которой до глубокой старости восхищался Пирогов, важно иное: в доме Далей читали много и по-настоящему. В ту пору во многих семьях, кроме евангелия, календарей и «Письмовника» Курганова, никаких книг не было.

Мальчик Даль, конечно, знал евангелие, заглядывал в календари (пройдут годы, Даль предложит название «месяцеслов»), «Письмовник» же определенно читал и перечитывал, не мог не читать. «Ровесник» Даля, герой пушкинской «Истории села Горюхина», рассказывает об одном из «любимых упражнений» своего детства — чтении «Письмовника»: его помнили наизусть и, несмотря на то, каждый день находили в нем «новые незамеченные красоты». Горюхинский помещик мечтал узнать, кто такой Курганов, но «никто не знал его лично». Иван Матвеевич Даль, если сын спрашивал его о Курганове, мог удовлетворить любопытство мальчика — он, без сомнения, знал кое-что об авторе «Письмовника», возможно, был с ним и знаком.

Владимир Даль, не в пример ровеснику своему, горюхинскому владельцу, узнает, «кто таков» Курганов, встретит имя ею не на одном титульном листе «Письмовника», полное название которого — «Российская универсальная грамматика, или Всеобщее письмословие». Но это через несколько лет; пока мальчик листает книгу, которая (как евангелие и календари) была в каждом доме. По кургановскому «Письмовнику» учились грамоте; из «присовокуплений разных учебных и полезнозабавных вещесловий» черпали научные сведения, стихи на все случаи жизни («разные стиходейства»), анекдоты («повести краткие»). Далю мог впервые открыться здесь «Собор разных пословиц и поговорок»; здесь мог увидеть мальчик и наивный опыт краткого толкового словаря, так и названного Кургановым — «Словотолк».

В «Письмовнике» приведен анекдот про юношу, который сказал надменному вельможе: «Правда, сударь, я молод, однако читал старые книги».

2

Среди пословиц, записанных Далем, есть такая: «Не тот отец, мать, кто родил, а тот, кто вспоил, вскормил да добру научил».

В «Толковом словаре» Даль объясняет: «Воспитывать — заботиться о вещественных и нравственных потребностях малолетнего, до возраста его; в низшем значении —…кормить и одевать до возраста; в высшем значении — научать, наставлять, обучать всему, что для жизни нужно». Мальчик Владимир Даль получил дома воспитание «в высшем значении».

Мы мало знаем о детстве Даля, в этом нет ничего удивительного: родителей он пережил, братьев и сестер тоже, дочери рассказывают о его детстве с его слов, а Даль был до автобиографий не охотник и уж никак не относился к людям, придающим значение частным событиям своей младенческой поры.

Не придумывая трогательных сцен из жизни Даля-ребенка, не описывая детских игр его (в коих словно бы «приоткрывалось» будущее), попытаемся, однако, определить, что было заложено в него за первые тринадцать с половиной лет, что увез он из родительского дома.

3

Иоганну Христиану Далю (отцу) было немногим более двадцати, когда Екатерина Вторая, прослышавшая через кого-то об учености и «многоязычии» юноши, «выписала» его к себе и определила придворным библиотекарем.

Иоганн Христиан (он же Иван Матвеевич) был книгочий, то есть любитель чтения, много читающий. Владимир Даль рассказывал про отца: «В свободное от службы время он все сидел взаперти в своем кабинете, все чем-то занимался, а после его смерти не найдено у него никаких из его бумаг: должно быть, он больше читал». Чувствуется оттенок некоторого удивления: все думали, что еще что-то делал, нельзя же столько и только читать, а он вот, оказывается, все читал.

Смело можно предположить, что круг чтения отца был обширен. Даль сообщает, что Иван Матвеевич был вызван в Россию, когда окончил курс «по двум или трем факультетам в Германии», что «он знал древние и новые языки, даже еврейский». Русский язык Иван Матвеевич знал, по словам Даля, «как свой»: вряд ли не интересовался он нашей отечественной литературой. Иван Даль служил в петербургской библиотеке в ту пору, когда творили Фонвизин и Херасков, Новиков и Радищев, начинал молодой Крылов. Он служил там в ту пору, когда стараниями русских ученых и литераторов составлялся труд, по тогдашним временам (да и по нынешним меркам) огромный — «Словарь Академии Российской», первый толковый словарь языка нашего. Старались (свидетельствует документ) «в сочиненном академией словаре избегать всевозможным образом слов чужеземных, а наипаче речений», примерами часто брали пословицы, — имеем право предположить, что шесть тяжелых томов этого словаря на книжной полке у Даля-отца стояли и что мальчик Владимир Даль в них заглядывал.

Прослужив некоторое время библиотекарем при дворе, Даль-отец покинул Россию, окончил в Германии медицинский факультет и вновь возвратился в Петербург — уже врачом: 8 марта 1792 года «удостоен управлять медическую практику», говорят документы.

Причины столь решительного шага выдвигаются различные. Даль пишет, будто отец «рассудил, что ему нужен хлеб». Дочь Владимира Ивановича сообщает историю романтическую: «Отдадим только за доктора», — сказали Ивану Матвеевичу родители его невесты. Есть и другие версии: «Острая нужда России того времени во врачах послужила причиной выезда И. Даля». И даже: он был вынужден покинуть Россию как человек, близкий просветителям екатерининской поры, и получил право вернуться лишь «после смерти Екатерины». Последняя версия грешит фактической неточностью: Иван Даль возвратился в Россию за четыре года до смерти императрицы.

Какие бы ни были причины «поворота» Даля-отца к медицине, для нас важнее всего, пожалуй, само решение: человек, определивший, казалось, свой жизненный путь, вдруг резко поворачивает на иную стезю. Эту особенность смело менять профессии Даль-отец передаст по наследству сыну.

Женился Иван Матвеевич на девушке также из семьи «выходцев», но «выходцев» более давних и уже окончательно обрусевших. Бабка Владимира Даля по материнской линии — Мария Фрейтаг («из семейства французских гугенотов», как указано в старинном справочнике) переводила на русский язык немецкие пьесы и даже сама сочинила «оригинальную русскую драму в пяти действиях».

Мать Даля, Мария, тоже была хорошо образованна: свободно владела пятью языками, детей своих учила всему сама (только математику и рисование преподавали им педагоги Штурманского училища), вдобавок давала уроки и брала на дом воспитанниц. Позже, овдовев и перебравшись на жительство в Дерпт, она зарабатывала репетиторством среди студентов тамошнего университета. Про мать Даля известно также, что была музыкальна, обладала «голосом европейской певицы», играла на фортепьяно. Даль вырос в доме, где звучали музыка и пение, — это немало значит.

Даль рассказывает: отец «при каждом случае напоминал нам, что мы русские»; дома говорили по-русски. Но «древние и новые языки», которыми владел отец, «пять языков», на которых говорила мать, — все это не могло не рождать в ребенке острого «чувства языка». Даль к тому же вырос в Николаеве — городе-верфи, куда согнаны были строители из разных краев и губерний и каждый принес с собою свои слова, выражения, говор.

Для будущей жизни Даля существенно также, что вырос он в городе, заполненном различными мастерскими, заполненном ремеслами. Корабль — это труд столяров, канатчиков, токарей, конопатчиков, шлюпочников и иных дел мастеров. А Владимир Даль в старости вспоминал, что был «мальчиком сызмала охочим копаться над какой-нибудь ручной работой».

Черта не только от города, в не меньшей степени — от семьи; мать не только знала много, но и много умела — была рукодельница и учила «рукодельям» детей. Она говорила: «Надо зацеплять всякое знанье, какое встретится на пути; никак нельзя сказать вперед, что в жизни пригодится». Способность «зацеплять» знанья и ремесла останется у Даля на всю жизнь. Его универсальность («Толковый словарь» переводит — «всеобщность») будет удивлять современников.

4

По возвращении в Россию Даль-отец был определен поначалу врачом в Гатчинскую волость, затем в Петрозаводск, затем в Лугань, окончил службу в Николаеве. Опять-таки характерно: в то время недалекая поездка, откуда-нибудь из Тулы в Курск, была серьезным происшествием, дальняя же дорога — событием, которое потом всю жизнь вспоминали, а Ивану Матвеевичу ничего не стоило махнуть из Петербурга в Европу, воротиться назад, перебраться (по собственному прошению) из-под столицы в северный Петрозаводск, а оттуда через всю Россию на юг, к берегам Черного моря. И эту легкость передвижения возьмет у отца Владимир Даль; уже в зрелые годы он отнесет себя к тем, кто «пошатался по разным уголкам Руси…».

По словам Владимира Ивановича Даля, Иван Матвеевич уехал из Гатчины оттого, что «был горяч иногда до безумия и с великим князем (Павлом) не ладил». Хорошо сказано — «не ладил», когда один — волостной лекарь, ежедневно являвшийся к великому князю с рапортом, а другой — завтрашний государь император (и тоже «до безумия» горяч).

Однажды некий майор кирасирского полка опоздал на какой-то парад или смотр, и великий князь закричал ему такое, что тот снопом свалился с лошади. Доктор Иван Даль подъехал и тотчас определил — удар. «Я слышал от матери, — вспоминает Владимир Даль, — что она была во все время после этого в ужасном страхе, потому что отец мой постоянно держал заряженные пистолеты, объявив, что если бы с ним случилось что-нибудь подобное, то он клянется застрелить наперед виновного, а потом и себя». Опять-таки неплохо сказано: «застрелить виновного»…

Даль не перенял отцовской горячности, всю жизнь был ровен, спокоен и выдержан, — иные черты в характере ребенка появляются не от подражания наставнику, а от противопоставления ему.

Горячность, однако, — «внешнее»; «сущность» же, которая за отцовской горячностью («до безумия») скрывалась, Владимир Даль определил так: «Отец мой был прямой, в самом строгом смысле честный человек».

Такой честностью «в самом строгом смысле» была неустанная врачебная деятельность Ивана Матвеевича Даля. Более чем полтора века назад, 4 апреля 1803 года, доктор Даль прямо и честно докладывал правлению Луганского сталелитейного завода:

«1. Мастеровые живут со многочисленными семьями в весьма тесных казармах… съестные припасы, воду и все жидкости, также и телят, помещают тут же, отчего испаряющиеся влаги оседают на стены и заражают воздух… ни чрез какие, кроме дверей, отверстия не возобновляемый.

2. Пищу употребляют не мало болезням непротиводействующую по той причине, что в прошедшую зиму ни одна почти семья не могла запастись ни квашеными, ни свежими овощами и кореньями, при всем том едят солонину, пьют долгостойную воду, а редко квас.

3. Перед самыми дверьми казарм и около оных выбрасывают и оставляют все нечистоты, которые при оттепелях загниваются и вредят.

4. Больные, даже самые трудные, пока еще есть малая сила, ходят по ближним селениям для покупки семейству пищи, для топки носят на плечах уголье и для питья воду…

5. Больные, какого бы рода болезнями одержимы ни были, остаются в своих семействах и тем к сообщению болезней другим и порче воздуха поспешествуют…»

Рапорты доктора Ивана Даля одновременно исторический документ и характеристика его личности. Приведенный рапорт не единственный и не первый. Упрямые хлопоты доктора Даля, случалось, увенчивались успехом: он считается создателем первых лечебных учреждений на шахтах Луганщины («угольных ломках»), им открыта первая в Луганске больница для рабочих.

Прямую и строгую честность в делах Даль у отца «зацепил».

5

Любопытно: в скупой автобиографической заметке Даль заканчивает рассказ о нравственном влиянии на него родителей словами: «Во всю жизнь свою я искал случая поездить по Руси, знакомился с бытом народа, почитая народ за ядро и корень, а высшие сословия за цвет и плесень, по делу глядя, и почти с детства смесь нижегородского с французским мне была ненавистна, как брюква, одним одно кушанье из всех, которого не люблю».

Не отношением ли к «цвету и плесени» объясняется весьма замкнутый уклад семьи Далей: в «обществе» Иван Матвеевич «мало появлялся, и его видели только по службе или на практике». А ведь в нешироком николаевском «обществе», «свете», Иван Матвеевич был лицом значительным — главный доктор и инспектор Черноморского флота. Дома он вечно прятался, запершись в своем кабинете, — мудрено ли, что в николаевском «обществе» прослыл «чудаком»: в карты не играл, не сплетничал, не ужинал с сослуживцами, дочерей хоть в крохотный, но все же «свет» не вывозил. Сидел, от всех отгородившись, и занимался тем, что считал своим делом.

Владимир Даль опять отбросит внешнее, то, что, наверно, с детства ему претило, — наперекор отцу он вырастет человеком общительным, до конца жизни он будет работать не в отдельном кабинете, а в общей комнате. Но снова возьмет сущность: после службы работать. Он также будет удивлять «свет», «общество» пренебрежением к принятым занятиям и развлечениям, сосредоточенным трудом ради того, что считал в своей жизни главным. И отметит в «Толковом словаре»: «Чудак — человек странный, своеобычный, делающий все… по-своему, вопреки общего мнения и обыка. Чудаки не глядят на то, что-де люди скажут, а делают, что чтут полезным».

Даль вспоминал перед смертью: «Мать разумным и мягким обращением своим, а более всего примером, с самого детства поселила во мне нравственное начало». Он вспоминал также о «нравственных правилах», которые «умел вкоренить» в него отец: «Видя человека такого ума, учености и силы воли, как он, невольно навсегда подчиняешься его убеждениям». В Далевых характеристиках первых своих воспитателей — родителей — есть, как видим, заметные оттенки: мягкий нрав матери и сильная убежденность отца.

«Сын мой, а ум у него свой» — говорит пословица. С определенными убеждениями и склонностями, которые юный Даль не мог не получить у себя дома, однако со своим умом, вступил он в самостоятельную жизнь. Еще одна пословица говорит: «Сосун — не век сосун, через год — стригун, а там пора и в хомут».

 

«КАК ДАЛЯ В МУНДИР НАРЯДИЛИ»

1

…В бесконечно длинной галерее стоит одиноко мальчик, жмется спиной к нетопленой печи. Вдруг бухают залпом двери классов, и множество кадетов, одинаковых в своей одинаковой форме, мчатся мимо, выкрикивают на ходу: «Новичок! Новичок!» Останавливаются на мгновенье, оглядывают мальчика с живым любопытством, точно зверька; кто-то дернул за руку, кто-то толкнул в плечо. Подходят вразвалку несколько юношей постарше, подводят к мальчику другого такого же, только в кадетском мундире, приказывают: «Подеритесь!» Новичок, отчаянно напрягшись, опрокидывает кадета на пол; ему объясняют, что теперь надо несколько раз ударить поверженного, пока не скажет: «Покорен». И вдруг снова шум, крик, топот, — все исчезают, словно ветром сдуло, — мальчик стоит одиноко в длинной пустой галерее. Появляется дежурный офицер, ведет новичка в цейхгауз.

Картинка заимствована из воспоминаний флотского офицера, поступившего в Морской кадетский корпус несколькими годами раньше Даля. Но так же, наверно, встретили в корпусе и мальчика Владимира Даля.

Он, правда, приехал туда не один — вместе с младшим братом Карлом. Потом их будут различать по номерам: Даль 1-й и Даль 2-й.

Не верится, что Владимир стал сразу мериться силами с «бывалым» кадетом: драчливостью он не отличался, несмотря на шустрость ума и рук. Но пустая галерея, наверно, была, и нетопленная печка, и разгоряченные, искаженные любопытством лица вокруг, и резкие выкрики: «Новичок! Новичок!»

Появился дежурный офицер, отвел Далей 1-го и 2-го в цейхгауз. Форма в корпусе с недавних пор была новая: мундиры черные, золотые пуговицы в два ряда, золотое шитье на воротнике и рукавах, черные же кивера и белые брюки.

Форма нужна для различения людей по служебному положению и для выравнивания тех, чье служебное положение одинаково.

Мундир черный, брюки белые носили в корпусе кадеты, которые, отслужив год-другой, выйдут в отставку, поселятся в глухом имении своем, где-нибудь под Пензой или под Вологдой, и поведут тихую жизнь уездных помещиков: хозяйство, охота, староста, «Федьке всыпать горячих!», редкие и бессменные соседи, газета трехмесячной давности, а в ней удивительное известие — какой-нибудь А. или Б. (в корпусной «умывалке», бывало, дрались с ним) произведен, награжден, умер или — бери, брат, выше! — назначен командовать флотом. И ту же форму (мундир черный, брюки белые) носили кадеты, которые, окончив корпус, будут служить и служить, и жизнь их будет море — качание палубы под ногами, тугой парус над головой, блеск надраенной меди, уверенный шорох бегучего такелажа, штурвал, рупор: «На лоте не дремать!», «Трави канат!»; и смерть их будет море (вместо домовины — брезентовый мешок с прицепленным в ногах ядром) или тесная братская могила в осажденном Севастополе.

В одно время одну форму (мундир черный, брюки белые) носили завтрашний адмирал Павел Нахимов, завтрашний декабрист Дмитрий Завалишин, завтрашний Владимир Даль.

Корпус ставил целью готовить офицеров, одинаково пригодных к морской службе. «Стать адмиралом зависело от каждого из нас», — бодро писал один бывший кадет, который так никогда и не стал адмиралом.

В цейхгаузе Владимир Даль натянул мундир с золотыми пуговицами, тесным и жестким стоячим воротником; оглядел золотое шитье на обшлагах; водрузил на голову громоздкий кивер с серебряным витым шнуром спереди, через лоб, от виска к виску, и кисточкой-помпоном (ее еще называли «репеек»), свисающей над левым ухом. Из цейхгауза в галерею Даль вышел такой, как все. Теперь понадобится время, пока товарищи и наставники сумеют отличать его — не внешне отличать (благо мальчик носатый, приметный. «Рос, порос да и вырос в нос», — посмеивался над собой Даль), а отличать как самобытность, как характер. Да и самому Владимиру понадобится время, чтобы ощутить и осознать себя в отличии от других. Неукоснительная военная дисциплина, распорядок, не оставляющий минуты для собственных дел и раздумий, поначалу не просто подчиняют, но как бы поглощают человека.

«С минуты вставания все наши передвижения были подчинены колоколу», — рассказывает бывший кадет. Колокол звонит в шесть — подъем. Фрунт — дежурный офицер неторопливо движется меж рядов, проверяет, чисты ли руки, подстрижены ли ногти, все ли пуговицы на мундире. Колокол: завтрак. Колокол: классы. Обед. Снова классы. Колокол: ужин. По субботам после обеда кадетов учили танцевать.

2

Даля привезли в корпус летом 1814 года. Запрягли линейку — многоместную повозку без крыши. Для защиты от зноя и непогоды натянули над линейкой холщовый навес. Чтобы дорога не вышла чересчур накладной, подыскали попутчиков на паях. Большая повозка, набитая пассажирами и вещами, неторопливо катится с юга на север. Дорога по тем временам неблизкая — ехали, должно быть, с полмесяца. С берегов Черного моря к берегам Балтики везут мальчиков служить на флот.

Должность главного доктора Черноморского флота давала, видимо, Ивану Матвеевичу некоторые преимущества при устройстве сыновей (он и с морским министром маркизом де Траверсе был знаком: маркиз одно время занимал должность николаевского военного губернатора) Протекция при поступлении в корпус не помеха, но Далю она, наверно, не нужна: в заведение принимали дворянских отроков, которые, читая, едва складывали слова, а Владимир был сызмала «охоч» до науки.

Пора стригунку в хомут. Дежурный офицер подтолкнул новичка в плечо, Владимир вышел в длинную галерею. Началась служба Владимира Даля. Согласно формулярному списку Даль числится на службе с 1815 года, в действительности он надел мундир несколькими месяцами раньше. Впрочем, что месяц-другой — служить Далю сорок пять лет.

3

…Дремлет в музее небольшое суденышко — ботик. Его называют «дедушкой русского флота». Мы так называем: для тех, кто жил двести и полтораста лет назад, ботик еще не «дедушка» — «отец».

Сей ботик дал Петру в моря ступить охоту, Сей ботик есть отец всему Российску флоту, —

говорится в старинных виршах. Ботику суждено было пройти первую милю к морской славе России. Рассказывает Петр Первый, что, найдя суденышко в Измайлове, на льняном дворе, с голландцем Карштеном Брандтом опробовал его на Яузе, и на Просяном пруду, и на озерах Переяславльском и Кубенском, но повсюду вода оказалась узка и мелка. Того ради, рассказывает Петр, «положил свое намерение прямо видеть море».

Чтобы видеть море, чтобы овладеть морем, нужны мореплаватели. 1701 года января 14-го дня учреждена была школа «математических и навигацких, то есть мореходных хитростно искусств учения». Навигацкая школа разместилась поначалу в сухопутной Москве.

С 1701 по 1814 год, когда Владимир Даль надел кадетскую форму, много воды утекло. Воды, вспоротой острыми носами кораблей, вспененной ядрами. В эти годы уложились славные победы молодого российского флота — Гангут, Чесма, Калиакрия. Исследования Камчатки, Аляски, Сахалина. Первая русская кругосветная экспедиция. И сама Навигацкая школа, обращенная со временем в Морской кадетский корпус, передвинулась в Петербург — ближе к большой воде.

Ни одно событие на флоте не обходилось без воспитанников корпуса. Кадет Владимир Даль только привыкал к морской службе, учился передвигаться по колоколу, а где-то в тамбовской глуши доживал свой век выпускник 1766 года адмирал Ушаков. Уволенный от службы, томился в отставке Сенявин. Заглядывал в классы инспектор корпуса, прославленный мореходец Иван Крузенштерн. Плыл вокруг света Лазарев. Будущие адмиралы, герои Севастополя, Корнилов и Истомин — пока дети малые — робко складывали первые слоги (для них корпус еще впереди). А рядом с Далем жил по одному колоколу будущий их сотоварищ — кадет Павел Нахимов.

И вот об этом-то славном заведении, об этом гнезде орлином, откуда вылетели на простор доблестные моряки, отважные путешественники и великие флотоводцы остались у Даля одни лишь дурные, временем не приглаженные и не обеленные воспоминания.

Он так и напишет в старости: «Нас, двоих братьев, свезли в 1814 году в Морской корпус (ненавистной памяти), где я замертво убил время до 1819 года». В автобиографической записке, продиктованной за несколько месяцев до смерти (одряхлел, сам не имел сил писать), записке неоконченной, с грустной пометкой, завершающей оборванный текст: «Продолжения не было» — и в этом документе о корпусе снова то же: «…В памяти остались одни розги».

 

«МОРЕХОДНЫХ ХИТРОСТНО ИСКУССТВ УЧЕНИЕ»

1

Все, что Даль говорил в старости о годах учения, о корпусе, заметно отличается от воспоминаний его однокашников, других отставных моряков, бывших кадетов. Старики часто вспоминают детство с улыбкой; посмеиваясь, вспоминают забавные выходки нелепого преподавателя, удалые проказы товарищей. Весело читать про глупейшие перебранки учителей Триполи и Белоусова («Белоус, черноус, синеус…» — «Ах ты, пудель!..»). Весело читать про учителя Груздева, который злился, услышав слово «грузди», или про воспитателя Метельского, который запрещал кадетам упоминать слово «метель»: «Не смей говорить — «метель», говори — «вьюга»!» Весело читать задачки из начального курса арифметики:

Нововыезжей в Россию французской мадаме Вздумалось оценить богатство в ее чемодане; А оценщик был Русак, Сказал мадаме так: — Все богатство твое стоит три с половиною алтына, Да из того числа мне следует половина…

Весело читать даже про розги, когда рассказывают, как пороли бывалых кадетов — «стариков». «Старики» грубили воспитателям, держали в рабстве малышей, по вечерам самовольно удирали из корпуса — это называлось «ходить на ваган». «Стариков» именовали еще «чугунными», потому что они не боялись порки. Случалось, брали на себя чужую вину, презрительно говорили ожидавшему наказания: «Ты, поди-ка, разрюмишься да станешь прощения просить! Ну скажи, что это я!» Весело, ах весело читать воспоминания бывших кадетов!

А вот Даль и накануне смерти вспоминает про корпус сердито, вспоминает жизнь по невеселой пословице: «Спина наша, а воля ваша».

В официальном «Очерке истории Морского кадетского корпуса», изданном «по высочайшему повелению» в годы царствования Николая Первого, о времени учения Даля читаем: «Всякий офицер мог наказать, как ему угодно, и иные этим правом пользовались неумеренно». В корпусе велся ударам точный счет, с родителей поротых кадетов брали даже деньги за розги, потраченные «на воспитание». Анналы корпуса сохранили «презабавную» историю: священник трижды приказывал кадету прочитать отрывок из священного писания, и кадета трижды пороли за то, что читает неверно. Первый раз пороли за рассеянность, второй — за непослушание, третий — за упрямство. Потом священник сам заглянул в книгу — там оказалась опечатка!

Самое любопытное: за пять лет учения кадета Владимира Даля ни разу не пороли.

Даль говорил о себе, что был мальчик чулый, то есть послушный, смирный. Но труслив он не был и через десять лет после окончания корпуса доказал это на полях сражений. Наверно, кадет Владимир Даль не «разрюмился» бы под розгой. Но люди с розгой наносили увечья не только телесные, — именно это Далю до конца дней оставалось ненавистно. Даль не в силах был оправдать, простить, забыть бесправного, унизительного житья под розгой; духовно «чугунным» он стать не мог. «Легче болеть, чем над болью сидеть» — говорит пословица. И не случайно, должно быть, управляя удельной конторой, Даль в пятидесятые годы предлагал отменить телесные наказания крестьян.

2

«Не досади малому, не попомнит старый».

Старый Даль «попомнил» дежурного воспитателя, который крушил и топтал новогоднюю «пирамиду» — фонарь из тонкой бумаги, украшенный цветными картинками: «Делай то лишь, что велено!» — а «пирамиды» не велено делать. Самое несправедливое, что «пирамиду» все-таки надо было сделать — тайком: офицеры на праздничном вечере разглядывают освещенные изнутри яркие фонари, сравнивают труды своих «питомцев». И лютый воспитатель, указывая на собранное из уцелевших кусков «творение» поротых «пирамидостроителей», хвастается: «Моя рота!..» Старый Даль «попомнил» истории «тихие», без побоев: ему, завтрашнему морскому офицеру, не дали изготовить «электрическую машину», построить макет корабля — опять же: «Не мудри по-своему!», «Делай то лишь, что велено!» Вспоминать про это со снисходительным стариковским смешком не хотелось — остались горестные заметы на сердце.

Полвека протрубил в корпусе преподаватель математики и инспектор классов Марк Филиппович Горковенко — дослужился в конечном счете до адмиральского звания. Он немало трудов положил на всякого рода усовершенствования учебного дела, но был, по словам его же приятелей, «партизаном долбления и зубрения». И опять-таки историки и мемуаристы рассказывают о Горковенко весело, радостно доказывают, что недостатки его, бесспорно, перекрываются достоинствами. И опять-таки Даль не желает веселиться: «Марк Филиппович Горковенко… был того убеждения, что знание можно вбить в ученика только розгами или серебряною табакеркою его в голову. Эта табакерка всякому памятна. «Там не так сказано, говори теми же словами» и затем тукманку в голову — это было приветствие Марка Филипповича при вступлении в бесконечный ряд классов».

Впрочем, однажды улыбнулся все же, созорничал, как мальчишка, старый Даль: в «Толковом словаре» вслед за словом «табакерка», вместо обычного примера — пословицы, взял вдруг да приписал: «Вот так и пойду стучать табакеркой по головам! — говаривал наш учитель математики в Морском корпусе», — и не хуже официальных историков и самодеятельных мемуаристов увековечил незабываемого Марка Филипповича!..

3

«Истории» из времен «корпусного детства» Даль вспомнил много лет спустя, размышляя о воспитании вообще. Главное положение, которое он утверждал: «Воспитатель сам должен быть тем, чем он хочет сделать воспитанника».

Даль писал: «Если остричь шипы на дичке, чтобы он с виду походил на садовую яблоню, то от этого не даст он лучшего плода; все тот же горько-слад, та же кислица. Надобно, чтобы прививка принялась и пустила корень до самой сердцевины дерева, как оно пускает свой корень в землю». И дальше: «С чего вы взяли, будто из ребенка можно сделать все, что вам угодно, наставлениями, поучениями, приказаниями и наказаниями? Внешними усилиями можно переделать одну только наружность. Топором можно оболванить как угодно полешко, можно даже выстрогать его, подкрасить и покрыть лаком — но древесина от этого не изменится; полено в сущности осталось поленом».

Верная общая мысль, но сопрягается опять-таки с раздумьями старого Даля о корпусе, где он, по его признанию, «замертво убил время». Свидетель, кажется, надежный, а все же не верится! Не верится, что корпус дал ему одно «воспитание внешнее», одну форму (черный мундир, белые брюки), лишь «наружность» переделал, так уж и оставив «кислицей», «дичком» или, говоря его же грубым словом, отлакированным «полешком».

Невозможно поверить, что одни негодяи, неучи, придурки воспитали целую плеяду замечательных флотоводцев, артиллеристов, кораблестроителей. Военный историк отмечает справедливо, что в «обороне Севастополя все главные флотские начальники» были выпускниками корпуса и что на нашей планете «многие из открытых вновь островов, а также выдающиеся мысы и возвышенности названы именами офицеров, воспитанников корпуса».

От умного научишься, от глупого разучишься. Неужели Даль ничему не научился в корпусе? Неужели только разучивался? «Но что сказать о науке в корпусе? Почти то же, что о нравственном воспитании: оно было из рук вон плохо, хотя для виду учили всему». «Для виду!..»

Снова припомним человека необыкновенного — Николая Гавриловича Курганова. Если не дома, то в корпусе узнал Владимир Даль, «кто таков» Курганов, узнал, что славен он не одним «Письмовником». За несколько десятилетий до того, как Владимир Даль стал кадетом, Курганов преподавал в корпусе математику, астрономию и навигацию. Он участвовал в экспедициях, составлял карты морей. Он написал книги по арифметике, геометрии, геодезии, по кораблевождению и тактике флота, по фортификации и береговой обороне. В числе учеников Курганова — адмиралы Ушаков и Сенявин. Могло ли случиться, чтобы среди преподавателей корпуса у Курганова не осталось последователей? Он воспитывал не только флотоводцев, но и воспитателей — своих преемников.

И в самом деле, незадолго до поступления Даля в корпус (совсем накануне) там трудился другой замечательный ученый — Платон Яковлевич Гамалея. Особенно известны его труды по морскому делу: «Вышняя теория морского искусства» и «Теория и практика кораблевождения». Он очень заботился также о том, чтобы преподавателями корпуса были дельные и знающие люди. В числе учителей Даля были и воспитанники Гамалеи.

Неучи и тупицы щедро раздавали побои и несли околесицу. Но кто-то учил кадетов высшей математике, картографии, морскому и инженерному искусству. Многие выпускники корпуса — люди образованные, умелые. В конечном счете оставим даже в стороне методу преподавания. При выпуске нужно было сдать экзамены по арифметике, алгебре, геометрии, тригонометрии, высшей математике, химии, геодезии, астрономии, физике, навигации, механике, теории морского искусства, грамматике истории, географии, иностранным языкам, артиллерии, фортификации, корабельной архитектуре — не шутка!

Экзамены принимал не Марк Филиппович с табакеркой, не лейтенант Калугин (он порол всякого кадета, который при нем смеялся). Экзамены принимала специальная комиссия, в ее составе были видные ученые, «морские» дисциплины кадеты сдавали опытным адмиралам и командирам кораблей.

В конечном счете пусть даже учили «для виду» — все же (хоть бы и вопреки плохой методе) заставляли учиться. Лучшие ученики корпуса подолгу просиживали над книгами (самым прилежным дозволялось даже заниматься «сверх программы» с девяти вечера до одиннадцати ночи в дежурной комнате), проводили часы возле инструментов и приборов, ходили с преподавателями в Горный музей, Кунсткамеру, Медико-хирургическую академию — смотреть опыты.

Даль учился хорошо. Вместе с ним окончили корпус восемьдесят три человека: по успеваемости Даль был двенадцатым. Корпус дал ему заряд знаний на всю жизнь. Двадцать шесть разнообразнейших предметов гардемаринского курса (а до того столько же кадетского) ложились, как семена в удобренную почву, в склонный к универсальности («всеобщности») и развитый домашним воспитанием ум Даля, удобренный его способностью быстро и основательно «цеплять» науки и ремесла.

Но почему же Даль, человек, склонный к здравым и справедливым суждениям, не нашел на старости лет доброго слова для корпуса? Тут напрашивается сравнение с многажды упомянутым уже товарищем Даля — хирургом Пироговым. Отрок Пирогов (он поступил в университет четырнадцати лет) учился у тогдашних корифеев медицины, а в старости в известных записках вдоволь посмеялся над своими наставниками. Полвека пропастью отделили студенческую жизнь Пирогова от его же воспоминаний о ней. Подводя итоги, он глядел вниз с горных высот, на которые привел его путь трудов и открытий. Зная, что стоил университет пироговского времени, мы охотно повторяем вслед за Герценом: «Московский университет свое дело сделал; профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, И. Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей».

Для развития Даля морской корпус «свое дело сделал», но, взирая через четыре и через пять десятилетий на отрочество свое, Даль, как и Пирогов, не захотел вывешивать на весах достоинства и недостатки заведения, его взрастившего, — сказал как отрезал то едкое, сердитое, что всю жизнь томило.

Академик Бурденко объяснял пироговские жестокие оценки «сожалением старика о даром и непроизводительно. потерянном времени в молодости». Но Пирогов-то «даром и непроизводительно» терял время на медицинском факультете и сделался потом великим хирургом, Даль же (напомним похожие его слова) «замертво убил время» в морском учебном заведении, а стал медиком и писателем, этнографом и собирателем слов — менее всего моряком. Любопытно смотреть иллюстрированную историю Морского кадетского корпуса: всё портреты адмиралов при эполетах, бесчисленных орденах, регалиях — и вдруг старик в простецком халате: «Владимир Иванович Даль».

 

«ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ». ОТВЛЕЧЕНИЕ ПЕРВОЕ

Читаем у Даля в словаре: «ОТВЛЕКАТЬ, отвлечь…брать какое понятие по себе, отдельно, отрешать его от предмета».

Рассказ о жизни Даля — неизбежно рассказ о том, как создавался «Толковый словарь». Жизнь дарила Далю слова: многие слова, помещенные в словаре, не только выражают некоторое понятие, но открывают для нас целые куски жизни Даля, его «быт, деяния, поступки, похождения и пр.». Толкования слов — это личность Даля, его характер, убеждения, взгляды. Рассказ о Дале — непременно рассказ о словаре.

И все же хочется иной раз отвлечь («что от чего» — вопрос из Далева словаря) — «отрешить» словарь от общего повествования, взять его «по себе», увидеть то многое, что скрыто подчас за словами — в словах, вернее. Хочется иной раз идти не от Даля к словарю, а от словаря к Далю — тут сумеем мы о нашем герое немало узнать, кое-что в нем, глядишь, и разгадать, тут рядом с двумя-тремя страницами повествования, на которых умещаются годы Далевой жизни, встает в подробностях день, час, минута одна, для главного дела Даля особенно важные, те самые день, час, минута, которые годов дороже, потому что не время дорого — пора.

Вот одна такая минута, миг один (а сколько еще впереди — «Близко видать, да далече мигать»), минута не столько важная, сколько дорогая, потому что первая, начальная, а почин всего дороже, мал, да дорог.

По серому насту сани идут легко, словно под парусом. Снег лежит в поле длинными грядами. Поле бескрайнее, как море. Ветер гудит, метет снег низом. Ямщик, укутанный в тяжелый тулуп, понукает лошадей, через плечо поглядывает на седока. Тот жмется от холода, поднял воротник, сунул руки в рукава. Новая, с иголочки мичманская форма греет плохо. Седок совсем молодой. Мичман — первый на флоте офицерский чин.

Ямщик тычет кнутовищем в небо, щурит серый холодный глаз под заледеневшей бровью, басит, утешая:

— Замолаживает…

— То есть как «замолаживает»?

Мичман глядит недоуменно.

— Пасмурнеет, — объясняет ямщик. — К теплу.

Мичман суетится, вытаскивает из глубокого кармана записную книжку, карандашик, долго дует на закоченевшие пальцы, выводит старательно:

«ЗАМОЛАЖИВАТЬ — иначе пасмурнеть — в Новгородской губернии значит заволакиваться тучками, говоря о небе, клониться к ненастью».

Летят сани по снежному полю, метет низовка, а мичману уже не холодно. И не потому, что замолаживает, заволакивает тучами небо — когда еще отпустит мороз! — а потому, что задумался мичман о своем, залетел смелой мыслью далеко за край бескрайнего поля. И про холод позабыл.

Морозный мартовский день 1819 года оказался самым главным в жизни мичмана. На пути из Петербурга в Москву, где-то у Зимогорского Яма, затерянного в новгородских снегах, мичман принял решение, которое повернуло его жизнь. Застывшими пальцами исписал в книжке первую страницу…

 

«ИМЕЕТЕ ОТПРАВИТЬСЯ В НАЗНАЧЕННЫЙ ПУТЬ»

1

До морозного мартовского дня — всего полтора года, до Зимогорского Яма — каких-нибудь полтораста верст. Но пора не приспела — пока у нас с Далем другой путь, пока рассматриваем «Дневный журнал, веденный на бриге «Феникс», идучи из Санкт-Петербурга в различные порты Балтийского моря. Гардемарина Владимира Даля».

Гардемаринами именовали юношей в старших классах корпуса. Гардемарин уже не кадет, но еще и не полный офицер. В переводе слово означает «морской гвардеец».

Шестнадцатилетний «морской гвардеец» Владимир Даль в «дневном журнале» учебного плавания, пожалуй, слишком много пишет о том, что увидел на суше. В журнале подробно описаны города Швеции и Дании. Особенно охотно сообщает Даль о «музеумах», кунсткамерах, мастерских. Перечисляет изрядное количество предметов, привлекших внимание любознательного гардемарина. В стокгольмском музее, например, видели модели рудных насосов, машины для забивки свай, пильной мельницы, телеграфа, а также «стул на колесах, на коем сидящий человек с довольною скоростью сам себя подвигает». Побывали в шведской деревне. Осматривали датскую королевскую библиотеку. Датские кадеты подарили Далю не какую-нибудь картинку с изображением морского боя — стихи. Нельзя ли углядеть во всем этом хоть тоненькую ниточку, которая тянется от юноши в морском мундире к всезнающему старику в халате.

Рассказывая о плавании на бриге «Феникс», можно описать, к примеру, захватывающую сценку. Гардемарин Павел Нахимов, будущий адмирал, взбирается на марс (так называется площадка на самом верху мачты) и спускается оттуда на палубу по веревке вниз головой.

Или нарисовать трогательную картину. В загородном дворце принимает гардемаринов шведская королева. Дама в голубом шелковом платье и шляпе с большими перьями приказывает подать гостям лимонаду, разрешает гулять по саду, разрешает даже ягоды рвать.

Или изобразить, как в Эльсиноре, на том месте, где Гамлету явилась тень отца, гардемарины разыграли сцену из Шекспировой трагедии. (Потом их пригласил настоящий принц датский — Христиан. Он не жил в сером замке, похожем на скалу, — жил в летней резиденции, зеленой и солнечной. Немолодой благополучный мужчина Христиан, у мужчины жена, принцесса Луиза, десятилетний сын Фердинанд. При летнем дворце принца — хорошо налаженное хозяйство: искусно вскопанные огороды, гладкий, чистый скот, сытая домашняя птица.)

Можно сложить милую, полную завлекательных подробностей новеллу о плавании гардемаринов на бриге «Феникс», Но полезнее, наверно, попытаться понять, что принесло это плавание «морскому гвардейцу» Владимиру Далю, о чем принудило задуматься, какие следы оставило в его характере, в жизни его.

Плавание практически завершало, подытоживало пройденный в корпусе курс морских наук. Гардемарины выполняли на судне поочередно матросские и офицерские обязанности. Далю повезло: обычно гардемарины плавали по «Маркизовой луже» — так «в честь» морского министра маркиза де Траверсе окрестили флотские Финский залив. А тут вдруг настоящий поход к дальним берегам — в Швецию и Данию.

В плавание из всего корпуса назначили двенадцать лучших. Наставник у практикантов оказался тоже отменный — лейтенант флота, поэт, академик князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов. И судно для похода избрано было великолепное — бриг «Феникс». Красивейший корабль на флоте; к тому же и быстроходный — делал двенадцать с половиной узлов.

Пополудни 28 мая 1817 года вступили под паруса, отплыли. Но не случайно во времена парусного флота приказ отплывать заканчивался словами: «При первом благополучном ветре имеете отправиться в назначенный путь». Ночью ветер резко переменился, пришлось возвращаться в Кронштадт. Лишь через двое суток ветер позволил сняться с якоря.

2

С первых же дней плавания выяснилось, что Даль — никудышный моряк. Он знал наизусть все команды, точно определял местонахождение судна, прокладывал курс, но, едва крепчал ветер и волны одна за другой подкатывались под корабль, юный «морской гвардеец», цепляясь за снасти, уползал в каюту. У Даля получалось по матросской поговорке: «На воде ноги жидки».

Но море приносит ощущение простора, чувство свободы. В море тоже служба, тоже колокол, и все же ощущение простора переполняет человека, чувство свободы не покидает его.

После мрачноватых коридоров-галерей — ширь и высь неоглядные. После тесного и жесткого мундира — просторная парусиновая куртка. Ветер ласкает обнаженную шею, вышибает слезу, едко щекочет ноздри, врывается в легкие. Ладони потемнели, от них пахнет смолой; и первые мозоли застыли на непривычных к матросской работе ладонях янтарными смоляными каплями…

В памяти Европы свежи были недавние сражения: мальчиков принимали с почетом не только как юных российских моряков, но как представителей народа, поборовшего непобедимую прежде Наполеонову армию. Гордость за свой народ укрепилась в гардемаринах.

Принцу Христиану доложили, что отец Даля — датчанин, тридцать лет назад уехавший в Россию. Принц обратился к Далю по-датски; Даль отвечал по-французски, что датского языка не знает. Князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов решил во что бы то ни стало найти Далеву родню. Но родственников не находилось. Князь огорчался, а Владимир радовался. Они были чужими, датские Дали, — однофамильцы, не родственники. Даля никогда не тянуло на чужбину. Единственный раз после плавания на бриге попал он за границу, и опять не по своей воле: с частями русской армии перешел Балканы в турецкую войну. Знакомым, отбывающим в чужие края, писал, что у него дома дела много, в своем отечестве.

Плыла по морю частица Руси. На бриге «Феникс» плыли семь офицеров, один доктор, двенадцать гардемаринов, сто пятьдесят матросов. В плавании Даль — раньше ему не случалось — провел три с половиною месяца среди простого народа, среди матросов. Кают-компания сама по себе, но на ограниченной площади брига от матросов и при желании не убежишь. Приходилось, кроме того, вместе с ними нести службу. Матросы, вчерашние мужики, сыпали неслыханными прежде словечками, прибаутками, поговорками, и Даль, думается, эти словечки и поговорки запоминал.

В юности Даль был охотник подразнить товарища: очень точно изображал других — голос, манеры, жесты. А нет ли мосточка между этой чертой Даля и делом его жизни? Уметь мгновенно схватывать суть того, с чем встретился, — разве не нужно это, чтобы тотчас почувствовать самобытную красоту и точность нового слова?

Рассказывая о работе над словарем, Даль писал: узнать русский язык, что «ходит устно из конца в конец по всей нашей родине», помогла ему «разнородность занятий», в частности и служба морская. На бриге «Феникс» Даль впервые прожил долго с людьми, говорившими на том «живом великорусском» языке, ради сбережения сокровищ которого и был затеян «Толковый словарь».

3

Однажды, много лет спустя, 10 ноября, в день своего рождения, Владимир Иванович Даль написал — видимо, для своих домашних — шуточную автобиографию. Написал раешным стихом, изукрашенным прибаутками, и озаглавил: «Дивные похождения, чудные приключения и разные ума явления… Даля Иваныча». Про корпус в «Дивных похождениях» рассказывается: «Как Даля Иваныча в мундир нарядили, к тесаку прицепили, барабаном будили, толокном кормили, книг накупили, тетрадей нашили, ничему не учили, да по субботам били. Вышел молодец на свой образец. Вот-де говорит: в молодые лета дали эполеты. Поглядел кругом упрямо, да и пошел прямо. Иду я пойду, куда-нибудь да дойду».

Чтобы стать морским офицером, Даль пересек Россию с юга на север. Окончив корпус, он отправился с севера на юг — из Петербурга обратно в Николаев, на Черноморский флот. Ехал один: младший брат Карл еще на год остался в корпусе. Это хорошо: Карл мог помешать Владимиру записать услышанное от ямщика слово. Из Карла получится хороший морской офицер, Даль 2-й, но служить ему недолго — он умрет молодым.

…Вот мы снова в широком заснеженном поле, в не помеченной на карте точке у Зимогорского Яма. Здесь, по утверждению Даля, начался «Толковый словарь».

Хорошо, что не пропал для нас день, который в памяти Даля остался, наверно, самым прекрасным в жизни.

Сани идут легко, словно под парусом. Мичман Владимир Даль постукивает окоченевшими ногами, дует на руки. Ямщик, утешая, тычет кнутовищем в небо: «Замолаживает…» Даль выхватывает книжечку, записывает слово, принимает решение на всю жизнь.

Молодец вышел на свой образец, но он не пошел прямо и дошел не туда, куда пошел.