1
В то утро, открыв глаза, доктор Лейбниц с удивлением увидел стоявшие в стеклянной вазе ярко-оранжевые цветы берберы, похожие на солнца, нарисованные рукой ребенка. Он не любил береберы, они казались ему искусственными, и оранжевый цвет раздражал его своим бездумным оптимизмом. Он не любил также и не умел пробуждаться по утрам не у себя дома. Память тут же поведала ему обо всем, что произошло накануне, и он огорченно подумал, что, поддавшись настроению, возможно, в несколько часов разрушил дорогое для него сооружение, создаваемое годами, и, того более, что сооружение это оказалось не таким прочным, как ему чудилось. Затрещал будильник. Доктор Лейбниц терпеть не мог будильники, полагаясь на бесперебойно действовавший в нем внутренний указатель времени, к тому же и звук этого будильника раздражал его — будто кто-то перемалывал в кофейной мельнице осколки стекла. Лежавшая рядом женщина слегка приподнялась на локте, прижалась к нему и поцеловала его в губы. После выпитого накануне вина дыхание ее было нечистым. Во рту у доктора тоже пересохло. Поцелуй был ему неприятен. Он повел плечами, высвобождаясь из-под налегавшего на него сильного тела женщины.
2
...Накануне, после выпуска «Новостей», доктор как обычно совершил вечернюю пробежку. Впрочем, пробежка получилась не совсем обычной, даже совсем не обычной: во всем, что окружало его и в самом себе доктор чувствовал в этот вечер радостную легкость праздника. Праздничное, отливающее предзакатным золотом небо раскинулось над ним. Легкие облачка казались золотистыми парусами кораблей, неторопливо плывущих в бескрайнем просторе. В роще, в эту пору весны особенно прозрачной, напоенной воздухом и вечерней прохладой, зелеными огоньками теплились на ветвях дерев молодые листочки. Самый воздух, в такт бегу вдыхаемый доктором, полнился легкой хмельной силой, будоражил, торопил, — доктор едва удерживал себя, чтобы не нарушать выбранный темп. Шаг был легким, ноги касались земли легко и точно. На душе было ясно, спокойно. Мысли тоже не тревожили доктора: всё, что его занимало, в чем виделась цель жизни, именно к этому дню было окончательно решено, задокументировано и уложено в красную папку, на переплете которой доктор крупно вывел фломастером число «500».
Ровно пятьсот дней оставалось по его расчетам до отъезда на Сицилию, и на эти пятьсот дней было по датам и пунктам разложено всё, что еще предстояло сделать, начиная от переговоров с агентством о продаже недвижимости и кончая транспортным агентством, в котором он намеревался заказать билет на самолет. Доктору нравилось это число 500. Скажешь: год и четыре с половиной месяца, — в этом есть что-то аморфное, нечеткое, тогда как в формуле 500 дней звучит упругая деловитость, обязательность, высокая скорость движения. Радуясь светлому простору неба, заметно прибавившейся долготе дня, легкости дыхания и шага, доктор взбежал на холм, крест на вершине которого означал пройденную половину пути. Христос с перебитыми ногами встретил его привычным усталым, печальным взглядом из-под сползшего на лоб тернового венца.
Возле креста доктор, как было у него принято, остановился ненадолго и принялся делать гимнастические упражнения. Он поочередно закидыавал свои крепкие мускулистые ноги на невысокую ограду, окружавшую крест, широко раскидывал в стороны руки и, резко подаваясь вперед, касался концами пальцев носка ноги. Вдруг прыснул дождь, легкий и быстрый, никак не понять, откуда: небо было по-прежнему ясным, хоть и померкло несколько, всё те же редкие облачка, дымные на потемневшем его полотне, вроде бы не полнились влагой, да и тянулись стороной. Прохладные капли стекали по разгоряченному лицу доктора, плечи и спина намокли, это развеселило его. Сдерживая шаг, чтобы не поскользнуться, он сбежал с холма, потом взял нужный темп и направился в сторону дома. Дождь быстро кончился, так же внезапно, как начался. Приятно было чувствовать, как лицо и плечи обсыхают, обдуваемые прохладным встречным ветерком. Быстро темнело. Вдоль просеки и в аллеях парка зажглись фонари.
Дома доктор сбросил в передней кроссовки, быстро принял теплый душ и промокнул влагу на теле мокрой простыней. Не одеваясь, он вошел в комнату. Красная папка с крупно начертанным на переплете числом 500 лежала посреди стола. Доктор жадно отбросил крышку переплета и принялся перелистывать заполнявшие папку деловые письма, счета, квитанции, яркие рекламные листки с фотографиями домов, ландшафтов, образцов мебели, графики, карты дорог, наконец расписание авиационной компании, в котором красным маркером был помечен первый утренний рейс на Палермо. Доктор наметил взять в середине следующего месяца короткий отпуск и отправиться на рекогносцировку, никому, понятно, ничего не сообщая об этом. Ну, может быть, если Ильзе спросит, он скажет ей, что едет на неделю в Париж (когда говоришь, что едешь еще куда-нибудь, у собеседников непременно возникают новые вопросы — зачем да почему, но когда говоришь, что едешь в Париж, вопросов не возникает: всякий хочет съездить в Париж, если выпадает возможность). Доктор стоял обнаженный, держал папку в руках, каждая бумажка была ему знакома и каждая была вещественным обещанием будущего счастья, первый шаг к которому он сделает уже завтра с рассветом, когда приступит к выполнению программы первого из оставшихся пятисот дней. Он чувствовал, что даже тело его предельно возбуждено, как будто не кусок картона был у него в руках, а держал он за руки мановением волшебства явившуюся к нему женщину, которой долго добивался. Доктору неудержимо захотелось выйти на люди, не то что бы возникла потребность общаться с кем-нибудь, — захотелось не утратить в обстановке привычных одиноких будней бездумного ощущения праздничности, кипевшего в нем колким, веселым кипением шампанского. Всей кожей чувствуя удовольствие, он натянул новую, ни разу еще не надеванную белую рубаху, тут, там коснулся мягкого ее полотна душистой пробочкой от давно тосковавшего в шкафу флакона с дорогим одеколоном и, сам себе улыбаясь, снял с вешалки костюм, предназначенный лишь для самых редких и особо торжественных случаев.
3
За несколько лет жизни в городе доктор Лейбниц не набрал большого числа знакомых и всё же разглядел в полутемном зале несколько известных ему лиц, всем вместе кивнул от порога и поспешил к свободному столику в дальнем углу — меньше всего ему хотелось сейчас делить с кем-нибудь свое счастливое настроение. Знакомого официанта, открывшего перед ним карту с перечнем блюд, он задержал вопросом, не из Сицилии ли тот родом. Официант был не из Сицилии, но так получилось, что прожил на острове четыре года.
«И что же, хорошо там?»
«Если вы не надолго, ничего не найти лучше. А жить — скучно. Пока сезон, вокруг одни туристы. И все они будто одинаковые, все хотят одного и того же. А когда туристы разъезжаются, скучно от того, что вокруг никого нет. Говорят, что Сицилия — это пляж, вулкан и мафия. Но мафию за последние годы порядком прижали, ждать, что начнется извержение вулкана, интересно только первые два дня, а на пляжах в основном приезжие. Люди, живущие у моря, купаются редко, потому что всегда могут искупаться».
Доктор неторопливо тянул красное сицилийское вино и смотрел, как за буфетной стойкой проворный тощий повар в высоком колпаке, похожий на паяца, исполнял перед пылающей печью свое завораживающее действо. Вот подхватил кусок теста, ловким красивым движением перебросил с руки на руку, и еще, и еще, похлопал, погладил, снова перебросил... Красота и повторяемость точных движений, живой, дышащий огонь в печи, рассыпающийся жарким золотом (это не электрический камин-картинка с плоским изображением пламени на холодном стекле экрана), расставленные на столах свечи, загадочно выхватывавшие из полутьмы, в которую был погружен зал, фрагменты лиц и рук, и, конечно, темное красное вино, неторопливо разносимое по телу током крови, — всё располагало доктора в его счастливом одиночестве к размышлению и покою. Время от времени он поднимал свой бокал, чтобы, держа его перед глазами, сквозь налитое вино заново увидеть полнящуюся огнем печь, пекаря с его жонглерским танцем, мерцающие свечи, как звезды, разбросанные по залу. И тогда ему казалось, что яркий клубок огня, ворвавшись в бокал, разогревает заполняющую его жидкость, ворожба пекаря оборачивалась мелькающей за красной завесой чернотой, сверкающие крестики свечей вспыхивали и меркли в бездонной непроницаемой глубине. В какой-то момент он вроде бы даже задремал, но тут же одернул себя! Сегодняшний праздник — не сладкий отдых обретения — разбег и новое начало. И пятьсот дней — 500 дней, — лежащие впереди, надо пройти уверенно и бодро, ни на шаг не отворачивая от цели. Пятьсот дней — это в конце концов всего семьдесят недель, семьдесят шажков времени, с непостижимой скоростью сглатывающего расстояние от понедельника до понедельника. Теперь, когда каждый такой шажок означает не просто движение вперед, но приближение будущего, когда с каждым новым понедельником он будет всё глубже вступать в это будущее, всё реальнее вживаться в него, ощущать себя в нем, когда всё, что сегодня и здесь, будет всё меньше занимать его, недели замелькают с особенной быстротой.
4
Официант принес ему граппу в высокой узкой рюмке. Он отпил глоток. Пламя обожгло желудок, дохнуло в голову. Потом доктор вспоминал, что именно в эту минуту мимо его столика черным силуэтом неспешно проследовал кто-то незнакомый: «Добрый вечер, господин доктор!» Он не задумываясь ответил и тут же спохватился: доктор не любил вступать в общение с незнакомыми людьми. Кто бы это мог быть? Он не успел разглядеть лицо незнакомца — только силуэт: высокая, узкая фигура, слегка надломленная в пояснице, странный, облегающий на старинный манер, едва не до колен пиджак. Позже, вспоминая, он как-то само собой придумал незнакомцу длинный тонкий нос, гладкие волосы до плеч. Но в тот короткий миг, когда перед его взором появился и исчез этот непонятно откуда появившийся и куда исчезнувший человек, не было ничего, кроме черного силуэта и неожиданно возникшей в душе тревоги. Чтобы прогнать ее, доктор мысленно открыл красную папку с числом 500 на переплете и принялся думать о Сицилии. Это имя, как скипетр волшебника, тотчас начертало в его воображении огромное во всю стену окно, и море за окном, и небо над морем, и растворенную в воздухе полоску горизонта вдали. Доктор, как было принято в его фантазиях, стоял у окна, смотрел на море, на небо, на открывшееся перед его взором бесконечное пространство — и на этот раз вдруг ужаснулся этой открывшейся перед ним пустоте. Он поневоле сделал шаг от окна и оглянулся в поисках опоры. Но и позади была пустота. Он вспомнил фильм о летчике, который видел однажды. Летчик со сверхзвуковой скоростью летел на огромной высоте над морем. Он поворачивал машину так и этак, выполняя назначенное ему задание, и вдруг утратил способность ощущать пределы пространства. Верх, низ, море, небо — всё не то что смешалось: перестало существовать. Машина крутилась в пустоте.
В зале появилась пожилая пара: высокий седой мужчина, которого, при его отменной выправке и точных изящных движениях, невозможно было назвать стариком, и его спутница, тоже совсем седая дама, — возраст оставил следы на ее прекрасном лице, но обозначение старая и ей никак не подходило. Они устроились за соседним столиком. Доктор поневоле наблюдал за ними, и это увлекло его. Правильные точеные черты лица мужчины, движения его крупных рук, золотой перстень (королевский, определил доктор), массивный и вместе по-особенному скромный, вещь не напоказ — для себя, прическа дамы, изысканная, но изысканная своей простотой, ее закрытое черное платье, тоже королевское и тоже очень простое, ожерелье — круглые, серебристо-серые камни под цвет ее седины, но главное — выражение лиц этих двух, жесты, редкие касания рук, взгляд их глаз, лучившийся нежностью и таившимся в душе каждого радостным, веселым волнением, когда они явно немногословно, больше выражением лиц, этими взглядами, касаниями рук, беседовали друг с другом, — всё это привлекало внимание доктора, не отпускало, как ни старался он, чтобы интерес его был возможно неприметнее. Даже белый сыр, черные блестящие маслины, налитое в бокалы вино, обычная снедь и самые простые предметы, многажды повторенные на столиках итальянского ресторана, на их столике казались чем-то особенным, будто выставленным в музейной витрине. Они счастливы, думал доктор, и оттого всё в них и вокруг них, всё, к чему они прикасаются, полнится совершенством. Они ушли бесконечно далеко от него. Они живут уже в мире его мечты, думал доктор, и мир этот уже так же не Сицилия, как и не этот городишко. Они — это они. Они уже за чертой, там, где счастье не помечено точкой на географической карте, где люди не носят масок, или, по крайней мере, не меняют их, ему же (если, конечно, достигнет цели) еше предстоит обрести свою последнюю, или — вдруг и в самом деле — добраться до подлинного своего лица. Путь, который он вознамерился пройти, у этих уже позади, прекрасные итоги этого пути они так по-королевски просто отмечают сейчас здесь перед ним. Он вспомнил свою красную папку. Что же он-то собрался сегодня праздновать? Его 500 дней — даже не начало новой жизни: счета, рекламки, графики, и никто не в силах предугадать (сам он тоже не в силах), что произойдет, если перевалит он всё-таки через хребет промеченных пятисот дней и окажется на треугольном каменистом куске суши, где, по словам официанта, нет ничего, кроме пляжей, вулкана и мафии.
Кто-то сзади коснулся его плеча. Доктор быстро обернулся. За спиной никого не было. Да и не могло быть: он вспомнил, что сидит в углу. И всё же кто-то (он сразу понял, что это тот самый, узкий, в старинном сюртуке до колен, после он присочинит ему длинный нос и волосы до плеч), кто-то, наклонившись к его уху, тихо и вкрадчиво, как тихо и вкрадчиво выведывал он сокровенное у своих пациентов, спросил его: А зачем тебе, собственно, ехать на Сицилию? Эта неожиданная мысль поразила его неожиданной простотой. Но как же, — не совсем уверенно ответил он кому-то (тому) и себе самому тоже, — я ведь должен написать роман. Кто-то (может быть, он сам) негромко рассмеялся: но почему — должен? Это было снова неожиданно и просто. И почему ты решил, что сумеешь написать? Он снова рассмеялся — и взглянул в сторону соседнего столика: чего доброго королевская чета примет его за ненормального. Но господин и дама были заняты друг другом: ничто извне не пересекало границ чудесного мира, в котором они пребывали. Оба приподняли наполненные вином бокалы и взглядами желали друг другу чего-то такого, о чем доктор и понятия не имел; бокалы сияли в их руках, как маленькие волшебные факелы.
Доктор отпил еще граппы. У какого-то хорошего писателя он прочитал однажды, что едва не каждый из нас, фантазируя, сочиняет в течение жизни не один роман, но мало кто обладает способностью написать хотя бы один-единственный. Семьдесят восемь тетрадей с историями болезней пациентов — неплохой архив врачебной практики, но выйдет ли роман, оттого что перетасуешь исповеди тех, кто приходил к тебе со своими недугами, призовешь из тьмы прошлого тени этих людей, принудишь их двигать руками и ногами, произносить слова, сходиться и расставаться, пить вино, совокупляться, убивать друг друга или писать книги, как это привалило в голову тебе самому? Дарована ли ему и впрямь искра Божия, чтобы превратить пачку историй болезни в возведенный из слов мир? И сколько времени понадобиться ему на это и на то, чтобы прожить новую, спланированную в мечтах жизнь? Кажется, в его красной папке, где заранее просчитан каждый день, не хватает одной существенной бумажки. И не обернется ли эта вымечтанная жизнь той новой жизнью, которой природа наделила на закате лет его пациентов?..
Доктор представил себе томограмму старческого мозга, потраченного временем и происходящей в организме разрушительной работой. Съеженный комок, забитый белковым мусором. Кто знает, может быть, и у него в черепной коробке уже прячется такой экспонат (доктор, сам того не замечая, провел по лбу кончиками пальцев) — лишь монастырское однообразие будней, привычка к однажды выбранной жизни мешают следам разрушения сегодня, сейчас явить себя. Не оттого ли и творческое долголетие, старческая свежесть Томаса Манна и Германа Гессе, что, как монахи, годами и десятилетиями бессменно тянущие молитвы, они исписывали словами бумагу, складывали из слов великую китайскую стену, возводили сооружения открывшегося им мира, что та жизнь, для которой он пытается сохранить себя, была у них, у Томаса Манна или Германа Гессе, как у монахов с их вековыми устоями, раз и навсегда заведенным механизмом повседневности?.. Доктор вспомнил слова псалма, которые в детстве часто слышал от отца: Научи нас так счислять дни наши, чтобы нам приобрести сердце мудрое. Отец, наверно, обрел эту мудрость сердца, оттого и заносил свои тексты в конторскую книгу, точно такую же, в какой с утра и до вечера записывал проходившие через таможню грузы, оттого и держал эту заветную книгу в сундуке, подальше от глаз людских. И не была ли одарена мудростью сердца матушка, которая никогда не имела желания заглянуть в отцовскую книгу и после смерти отца, искренно ею оплаканной, даже не заметила, как забытая в сундуке конторская книга с годами бесследно затерялась где-то. Доктор вспомнил старинный сундук в прихожей родительского дома — зеленый с намалеванными на стенках и крышке яркими букетами цветов. Неужели в таком сундуке должен он теперь навек похоронить свои тетради, пробуждавшие мечты и надежды, заветную папку с горделивым 500 на красном переплете? И тут, на мгновенье заслонив от его взгляда стойку буфета, позади которой, озаренный пламенем печи, жонглировал похожий на паяца повар в высоком колпаке, мимо — уже в обратную сторону — снова проследовал некто, показавшийся доктору лишь черным силуэтом, высоким, узким, слегка согнутым в пояснице: «Всего доброго, господин доктор». И снова эти незначащие слова обдали доктора волной тревоги. «Простите», — он даже протянул руку вслед непонятному господину, как бы желая остановить его. Но тот будто растворился в сумраке зала.
5
Доктор поднялся с места, голова слегка кружилась, ноги ступали нетвердо; он выпил не более обычного, да и не пьянел никогда, но тут ему показалось, что перебрал. Он направился к стойке. Пекарь на его вопрос удивленно вскинул клоунские — острыми углами — брови: разве кто-нибудь только что проходил здесь? Нет, он никого не видел. Доктор в поисках поддержки обернулся было к королевской чете. Но за соседним столиком было пусто. Два пустых бокала стояли на залитой вином скатерти; на тарелках — остатки небрежной трапезы: обломки сыра, стебли зелени, огнистая лужица подливы, похожие на пули косточки маслин. Доктор возвратился на свое место, допил граппу. Перед его глазами снова встало вымечтанное сицилийское одиночество. Огромное во всю стену окно, к которому прижимался стоявший по ту сторону стекла пасмурный день, не похожий на яркие картинки туристических фирм. День был серый, и море серое, и небо, и серым был береговой песок — бесконечная, сколько хватало взгляда, серая пустынная полоса вправо и влево, охватившая и удерживавшая бившуюся о берег воду. Иногда брызги от развалившейся волны долетали до окна, ударялись о стекло и, округлившись каплей, медленно сползали по нему, оставляя за собой тонкий прозрачный след. Можно было выйти из дома и идти направо или налево, задыхаясь обилием воздуха и вбирая ноздрями пьяный запах моря, глубоко вдавливая ботинки в мокрый песок, и никого и ничего не встретить на пути, кроме выброшенных волной черных водорослей. Там, в этом пустынном мире, собрался он быть кукловодом, заставить своих героев играть придуманную им для них комедию... Он снова вспомнил распахнувшуюся, как весенний цветочный куст, томограмму молодого здорового мозга и тут же (как на картинке в рабочем кабинете) скукоженную отжившей водорослью томограмму мозга старческого. Надо что-то еще обдумать, говорил себе доктор, никак не в силах ухватить, что именно надо обдумать, чтобы выбраться из непонятного наваждения, опутавшего его тревогой. Что-то надо обдумать. Сегодняшний праздник не получился. Праздником станет завтра — первый день из отсчитанных пятисот. Главное — не отступить, пробежать пятьсот дней день за днем, как всякий день, не обращая внимания на погоду и обстоятельства, пробегает он свои вечерние километры, одолевая склон холма, на вершине которого встречает его распятый Христос с перебитыми ногами. За его спиной кто-то засмеялся. Но он знал, что позади никого нет, и не оглянулся.
«На улице ужасный дождь, господин доктор», — предупредил официант, отсчитывая сдачу. Доктор кивнул, быстро пересек зал, толкнул дверь и, не подумав про торжественный костюм, шагнул под обрушившийся на него ливень.
6
После он никак не мог понять, каким образом оказался у дома Ильзе. Он никогда прежде не бывал у нее. Даже, провожая ее изредка, он не принимал приглашения зайти. Он стоял на пороге. С его одежды на пол быстро натекала лужа. Ильзе вышла к нему большая и теплая, в цветастом халате поверх ночной рубахи. Зрачки ее глаз ярко чернели, распускаясь. Она улыбнулась чуть насмешливо и радостно, как улыбаются, встречая слегка нашкодившего, милого сердцу юнца. Это задело его, но другого сейчас у него не было. В комнате пахло женщиной, разобранной теплой постелью, белым терпким вином, которое здесь недавно пили. «Я поставлю будильник на шесть, — сказала Ильзе. Надо подняться пораньше, привести в порядок костюм».