1

Старшая медицинская сестра Ильзе приходила к доктору Лейбницу по вторникам и пятницам в половине шестого вечера и оставалась у него до восьми. В восемь доктор смотрел по телевизову Новости, а в четверть девятого отправлялся на вечернюю пробежку. Совсем рядом с домом, где жил доктор, только улицу перейти, располагался городской парк, постепенно переходивший в небольшую рощу. Доктор бежал по раз и навсегда установленному и промеренному маршруту, сперва аллеей парка, потом просекой, до того места, где просека, вынырнув из-под сени деревьев, выбрасывала его на простор поля, солнечно-желтого в пору цветения рапса, — отсюда доктору оставалось только подняться по утоптанной тропе на вершину отлогого холма; там доктор в темпе, не теряя взятого ритма, совершал несколько гимнастических упражнений, чтобы снять напряжение мускулов и отрегулировать дыхание, и пускался в обратный путь. На вершине холма стоял невысокий, в рост человека, крест с вырезанной из дерева фигурой распятого Христа — создание какого-то умельца-самоучки, привлекавшее не искусством исполнения, но заведомо ощутимой искренностью веры мастера. Некоторое время назад кто-то, то ли богохульствуя, то ли, скорее всего, в безотчетном порыве спора с неправедностью мироустройства, перебил Христу ноги ниже колен и отодрал их от основания креста. Христос висел теперь на одних руках, обломки ног заканчивались растерзанными в щепу страшными культями. Под ними сам мастер, оплакивая свое творение, или какой-то доброхот прибил дощечку, на которой было вырезано: «Палачи не посмели перебить Господу голени. Ты сделал это». Совершая возле креста свою разминку, которая издали могла показаться молитвенным ритуалом, доктор думал о том, что, как искусство мастера бессильно перед вторжением варвара, точно так же совершеннейшее создание Творца — мозг человека — бессильно перед биохимическими процессами, происходящими в его клетках.

Несмотря на возраст (ему исполнилось шестьдесят три) доктор смотрелся моложавым и сильным. У него были отлично развитые икры и бедра, плоский живот, не отяжеленный пивом (он употреблял пиво в самых умеренных количествах, чаще всего как средство релаксации), прямая спина и прочная шея. Всё это являлось встречному взору, когда доктор в белой майке, обтягивавшей тело, и коротких ярко-красных трусах уверенным, ровным шагом бежал по заведенному маршруту. Даже волосы у доктора вполне сохранились — рыжеватые, слегка завитые на концах. Он и любовник в свои шестьдесят три был отменный. Дважды в неделю, в отведенные для любви часы, он практически без осечек, искусно и неутомимо выполнял всю намеченную для себя программу.

2

Несколько лет назад доктор Лейбниц продал в столице свою психиатрическую и психоаналитическую практику, которую вел весьма успешно, получая приличный доход, развелся с женой — не для того, чтобы быть с кем-то, а для того, чтобы быть одному (взрослый сын самостоятельно жил в Голландии), — и перебрался в этот небольшой городок. Ему нужны были сосредоточенность и покой, чтобы исполнить свое, как он полагал, жизненное назначение. Человек любознательный, он, еще молодым, с первых дней врачебной работы, завел привычку записывать в особую тетрадь рассказы некоторых больных, беседы с ними, истории их жизни, особенности внешнего облика, характера, поведения. Таких тетрадей накопилось семьдесят восемь. Размышляя, куда бы употребить их, доктор принялся перечитывать записи. Поначалу его поманила скромная мысль подготовить на их основе несколько статей для каких-нибудь специальных медицинских изданий. Но материалу было вдосталь, и он стал примериваться к книге, что-нибудь вроде — доктор почти таил от себя такое на первый взгляд неправомерное сравнение, и всё же мечталось! — что-нибудь вроде Фрейда или Юнга. Опять же, к удивлению самого доктора, оказалось, что и это не предел: странные сюжеты, которыми были заполнены тетради, вдруг стали обретать в его воображении какой-то иной смысл, экипироваться точными и зримыми подробностями, соединяться один с другим, преобразуясь в новые сюжеты, соответственно и реальные больные, посещавшие в разное время практику доктора Лейбница, начали перевоплощаться в иные, всё более властно и как бы сами собой являющие себя образы, и так до тех пор, пока однажды доктор не сообразил (поначалу сам тому не доверяя), что намеревается писать уже не ученый труд, а нечто совсем на оный не похожее, — может быть, даже роман. Проверяя себя, он прочитал заново несколько современных романов, которые в разное время произвели на него впечатление, а также в качестве образца кое-что Томаса Манна и Германа Гессе, и, хотя был человеком здравомыслящим, или, может быть, именно поэтому, пришел к убеждению, что то, что он предполагает создать, если удастся создать именно то, что предполагает, не уступит тому, что он прочитал.

Однажды доктор увидел в музее перо Гете — одно из многих, которые извел за жизнь великий олимпиец, обстриженное и очиненное гусиное перо с темневшим засохшими чернилами кончиком, некогда выводившим, не исключено, строки «Фауста», — и вдруг понял, что именно так, не на компьютере, не на пишущей машинке, а по-старинному, пером по бумаге будет писать свой роман. Несколько листов рукописей Гете, фотографии с которых были выставлены тут же в музее, подобный набегающий волне, стремительный, клонящийся вправо почерк поэта, даже поправки в рукописи, решительно перечеркнутые слова и новые, найденные взамен, даже случайные чернильные брызги, похожие на созвездия, очаровали доктора и укрепили в принятом решении.

Впрочем, порыв, охвативший доктора перед музейной витриной, спустя некоторое время нашел и научное подтверждение. В одной статье, очень кстати попавшей ему в руки, он прочитал, что человек, выводящий слова пером на бумаге, сам того не замечая, беззвучно артикулирует, воспроизводит буква за буквой все составляющие слово звуки, и это эмоционально прочнее связывает пишущего с текстом, нежели механические удары по клавиатуре, когда действуют только пальцы.

Возможно, тяготение к классике было в докторе наследственным. Отец доктора, всю жизнь протиравший штаны в какой-то таможенной конторе, посвящал целые вечера после службы переводам из древних греческих и римских поэтов; переведенные стихи он аккуратно вписывал в разграфленную конторскую книгу, точно такую, в какой на службе отмечал принимаемые и отправляемые грузы. Откуда взялась в отце страсть к античным текстам, доктор так и не узнал: он был единственный, очень поздний ребенок и ходил еще в начальную школу, когда отец оставил этот мир; у матери, женщины простой и не очень грамотной, вечерние занятия отца никакого интереса не вызывали.

Обдумывая будущее сочинение, доктор Лейбниц вспомнил известное суждение о том, что человек на каждом шагу своей жизни выбирает одну из двух возможных моделей поведения, выражаемых формулой быть или казаться, и вдруг усомнился в достоверности этой формулы, издавна представлявшейся бесспорной. Что значит быть, если тебе неведомо, какой ты есть. Ты рисуешь только автопортрет, твой портрет рисуют другие, каждый по-своему. К тому же человек по природе неоднозначен, текуч, изменчив в помыслах и желаниях. Он непременно, один легко, другой всякий раз ломая себя, третий то так, то этак, в чувствах, взглядах, оценках волею или неволею приноравливается к людям, событиям, обстоятельствам. Жизнь, хочет того человек или нет, постоянно формует, оттачивает, шлифует, дырявит его, как бесконечная игра волн обрабатывает поселившийся в полосе шельфа камешек. И все эти замечаемые или не замечаемые человеком перемены его Я означают для него быть. Привычка быть — это тоже казаться. Так же, как потребность казаться выявляет наше быть. Доктор вспоминал: пациенты, терзаясь в исповеди, точно живую кожу сдирали с себя маску — и под ней, сверкая прорезью глаз, являлась другая маска. Верьте женщине, когда она говорит, что любит только вас и никогда никого, кроме вас, не любила. Верьте другу, когда он пожимает вам руку и клянется, что никогда не предаст вас. Верьте палачу, целующему ребенка. Каждую минуту театр вокруг вас и с вашим участием разыгрывает новое представление.

В писчебумажном магазине доктору счастливо попалась дорогая толстая тетрадь в черном кожаном переплете с тисненым заголовком: Мемуары. На титульной странице под эпиграфом: Всё меняется, написанное остается следовал набранный колонкой перечень тем воспоминаний, которые владельцу тетради предлагалось запечатлеть на века. Среди этих тем значились: Мои радости. Мои заботы. Мои мечты. Мои возлюбленные. Мои дети. Моя кухня. Мои вина. Мои путешествия. Доктор обмакнул в флакон с черными чернилами высмотренное на блошином рынке старинное стальное перо, вставленное в пожелтевшую от времени костяную ручку с приплюснутым и выточенным в виде лезвия кинжала концом, зачеркнул приведенный список и надписал над ним крупными буквами: КОМЕДИЯ МАСОК и строчкой ниже: Роман.

3

Пока были только заготовки, планы, наброски, будущая книга лишь прояснялась, складывалась понемногу; доктор Лейбниц предполагал в полной мере заняться ею, исключительно ею и более ничем другим, позже, когда выберется на пенсию и переберется на Сицилию. Бог весть, почему — на Сицилию, почему не на Корсику, не на Барбадосские острова, не в Гренландию, но как-то так само собой укоренилось в душе, что — именно на Сицилию. У доктора и деньги были отложены, купить там небольшой дом, — он заинтересованно просматривал бюллетени о стоимости недвижимости на Сицилии, нигде больше. Именно там, в уютном доме на одного, с кабинетом — большое во всю стену окно в сторону моря — он, ни на что не отвлекаясь, займется главным делом жизни. Важно, конечно, хорошо сохранить себя, не только физически (доктор внимательно следил за показателями своего телесного здоровья), но и духовно. Духовное же здоровье требует такой же настойчивой тренировки, как физическое: с утра до вечера — энергичная деятельность, без перегрузок, но регулярная, не знающая незапланированных передышек.

Медицине известны наблюдения, проводимые в монастырях. Именно насельников монастырей, даже в самом позднем возрасте, менее, нежели прочих, поражает старческая слабость ума, деменция, болезнь Альцгеймера. Исследуя мозг монахов и монахинь, проживших восемьдесят, девяносто и добрую сотню лет, врачи удивляются тому, что явные болезненные поражения мозга, которые при жизни пациентов вроде бы непременно должны были обеспечить старческое умственное недомогание, не вызывали его. В восемьдесят, девяносто, сто лет эти старички и старушки, облаченные в выбранные однажды и на всю жизнь рясы и платья, так же исправно, как и полвека назад, произносили слова молитв, читали священные книги, вышивали, клеили, строгали, выписывали нужные тексты, пели в хоре, готовили кушанья — инерция духа и действий побеждала материю. И доктор Лйбниц старался жить по-монастырски. Однообразие дней, их распорядка и наполнения не томило — радовало его.

Еще доктор Лейбниц знал, что жизнь, чем дальше, тем больше отнимает будущее и взамен надставляет прошлое. С годами она всё более оказывается заполнена прошлым — человек оказывается обречен строить настоящее, захватывая в него не из будущего, не из книги, которую пишет мечта, а из отработанного материала воспоминаний. Доктор Лейбниц знал, что нужно учиться жить освобожденно от прошлого, в потоке времени, обращенном лишь в одну сторону. Однажды он услышал от одного пациента, старика-богослова, что Бог каждый день как бы заново творит мир. Эта мысль показалась доктору необыкновенно привлекательной. Именно так! Каждый день заново рождаться, начинать жить в только что сотворенном или, может быть, им самим творимом мире, — как еще можно спасти свое будущее?..

Доктор Лейбниц знал поэтому, что однажды и этот городок, ставший временным его пристанищем, навсегда исчезнет из его жизни, исчезнет вместе со стариковским домом и всеми его обитателями, с просчитанным до каждого шага маршрутом ежедневной пробежки, с верной Ильзе по вторникам и пятницам. Он никогда не будет вспоминать о нем, разве что увидев его во сне, как не вспоминает другие города, где пришлось жить прежде, как не вспоминает жену и сына, многих и разных людей, встреченных на пути, многие события, которые, казалось ему когда-то, сильно волновали его. Он будет сидеть в высоком кресле за письменным столом, весь отдавшись своему назначению, каждый новый день станет для него новым сотворением мира, а перед ним за огромным во всю стену стеклом будет только море.