Добрые слуги дьявола

Посадас Кармен

ЧАСТЬ II

ОБМАН ВТОРОЙ

 

 

1. МАРТИН ОБЕС И ПАНЬЯГУА ВСТРЕЧАЮТСЯ СНОВА

Жизнь не прекрасна, даже если ты красивейший мужчина на свете, даже когда у тебя появилась любимая женщина и ты поселился у нее и даже — и это удивительнее всего — если ты всю жизнь, с самого детства верил, что все к лучшему в этом лучшем из миров. «Жизнь не прекрасна», — размышлял теперь Мартин Обес, сидя в том же баре, где всего несколько дней назад музыкальный автомат, как прустовское печенье, старательно напоминал ему все неудачи его жизни. Теперь же он хранил блаженное молчание, но счастье было слишком похоже на короткое одеяло в холодную ночь: натягиваешь его на поясницу, оголяются ноги, накрываешь спину — мерзнет грудь.

Это ощущение неудовлетворенности знакомо всем смертным, даже таким хроническим оптимистам, как Мартин Обес, у которых нежная душа и такая божественная внешность, что многие по этой причине считают их болванами. Ведь люди, как и тетя Росарио из Монтевидео, все (за редким исключением) думают, что красивые женщины глупы или в лучшем случае неграмотны, а красивые мужчины… красивые мужчины и вовсе немыслимая аномалия.

«Конечно, ты не глуп, но мандинга ничего не дает даром», — сказала бы мама Роса, увидев своего Тинтина, сидящего в одиночестве перед стаканом пива. Он только что был в супермаркете, где купил лингини, чтобы приготовить сегодня с белым трюфелем, и молодое белое вино. Когда Инес вернется с работы, стол уже будет накрыт. «Просто потрясающе, любовь моя! А я так устала сегодня… Поцелуй меня и налей немного вина, пожалуйста. Сейчас я быстренько приму душ и расскажу тебе, как прошел день».

Если бы мама Роса была бы сейчас не в раю, а оказалась здесь, в этом уютном баре в центре Мадрида, то обязательно заметила бы по крайней мере трех мужчин, имевших с Мартином одно общее: у каждого была с собой сумка для покупок. Мама Роса, которая в отличие от тети Росарио обладала большой наблюдательностью, сказала бы, что о незнакомом человеке можно многое узнать по тому, что он ест и во что одет. Внешность почти всегда обманчива, что очевидно на примере Мартина, и о человеке больше говорят манжеты его рубашки, чем бегающие глаза, а еще красноречивее пижама, выглядывающая из-под свитера в половине второго дня, несмотря на натренированную улыбку. «Язык вещей» — так называла это мама Роса, которая не умела прочесть ни одного слога, но читала людей с тем мастерством, с каким ее подруги из квартала Ла Уньон гадали на кофейной гуще. Мартин же, наоборот, ничего не замечал вокруг, поглощенный пивом и собственными мыслями. Уже давно никто не надоедал ему воспоминаниями и упреками, не было ни мальчишек, качавших ножками на барной стойке под звон музыкального автомата, ни сестры Флоренсии, которую все еще держала связанной Величайшая Глупость. Дай Бог, чтоб так оставалось и впредь: конечно, не все в этой жизни хорошо, но другой не дано, так что пусть Фло больше не появляется, потому что иначе это будет означать, что…

От внимательного взгляда мамы Росы не ускользнула бы любопытная группа мужчин, одновременно завернувших в бар выпить аперитив. По ним было ясно, что все сами занимаются домашним хозяйством. Некоторые из них, хорошо знакомые между собой, с увлечением делились друг с другом опытом по приготовлению ламанчского писто или омлета с креветками: «Да, да, старик, попробуй это, черт возьми, добавь туда щепотку укропа, и получится так, что пальчики оближешь». Потом они долго вели разговоры о домашнем хозяйстве и детях, хохоча и энергично похлопывая себя по ляжкам, и во весь голос обсуждали преимущества отбеливателя «Ас», словно заявляя: мне совершенно по барабану, что моя жена зарабатывает кучу бабок, а я занимаюсь домашними делами! Ну и что в этом такого? А? Современные мы люди или нет?

Однако в баре были и другие, более утонченные мужчины-домохозяйки, тоже гордые своим положением, но ведущие себя по-другому. Они бы гораздо больше заинтересовали маму Росу, если бы она была здесь, а не у мандинги (пардон, мы ведь сказали, что она в раю, какой может быть мандинга?). Так вот, их одежда и вещи свидетельствовали о том, что они не обычные люди, а, безо всякого сомнения, обитатели Парнаса. Хотя мама Роса понятия не имела ни о Парнасе, ни о том, кто такой В.Г. Зебальд, чье имя красовалось на обложке книги, которую читал один из этих господ, но она прекрасно видела его твидовый пиджак, шерстяной галстук и серо-черные носки. Все это говорило об интеллигентности, вкусе, образованности и эрудиции господина, вынужденного влачить свое существование среди неучей, карьеристов и обывателей. «Принеси еще анисовой, Хосемари, она больше всего напоминает абсент». Все эти детали, а также коричневая фетровая шляпа — очень изысканная и богемная — свидетельствовали о том, что их обладатель, из сумки которого сейчас высовывался длинный стебель сельдерея, — писатель, претендующий на премию Медичи (хотя прежде ему, разумеется, придется удовольствоваться несколькими местными премиями, с этим ничего не поделаешь). «Да-а-а? Пилар? Уф, наконец-то ты мне позвонила, а то я пью уже четвертую рюмку анисовой… Да-а-а? Нет! Что ты говоришь? Премию дали этой чертовой графоманке с лицом индианки-чарруа?.. Нет, это просто невероятно! Да ведь ее книги — просто убожество! О, тысяча чертей! Проклятый мир, проклятая литература!….Хосемари, еще абсент!»

Именно в этом приятном окружении и сидел, слушая чужие разговоры, Мартин Обес, когда появился Вагнер. Они уже однажды виделись мимоходом, в день розыгрыша.

Люди предпочитают не помнить загадочные события, необъяснимые мелочи, случающиеся почти ежедневно и повергающие их в недоумение, именно поэтому Мартин Обес совершенно забыл о Грегорио Паньягуа. Мартин отнес этого человека к той же категории, что и таинственно исчезнувшую «Гуадиана Феникс филмз», а подобное уже давно перестало его удивлять. Тем более, само название этой фирмы, очевидно, намекало на то, что она из тех, которые внезапно исчезают и тотчас возрождаются из пепла где-нибудь в другом месте. Мартин слишком часто сталкивался с подобными фокусами, чтобы это могло его волновать. «Дело житейское», — думал он — по крайней мере до тех пор, пока не объявился кот, который уставился на него своими желтыми глазами, словно звал за собой.

И Мартин действительно пошел за ним — но не в тот раз, а на следующий день (в общем-то все его дни были похожи один на другой).

Так он обнаружил, что неподалеку от заведения живет его бывший напарник, Грегорио Паньягуа, и вскоре они подружились так, как могут подружиться два таких разных человека. Когда они принимались рассказывать друг другу старые истории из своей жизни (те самые, что закладывают фундамент дружбы и склоняют к душевным излияниям), Вагнер улучал момент, чтобы улизнуть в подпольную кондитерскую, где его до сих пор баловали перуанскими безе.

 

2. КОМНАТА САЛЬВАДОРА

Если бы можно было сравнить кошмары людей, живущих вместе, а тем более спящих в одной постели, вероятно, открылось бы, что между ними есть мост — нечто вроде сообщающихся сосудов, в которых элементы их снов перемешиваются, как в китайском калейдоскопе, создавая для каждого своих собственных монстров. Иногда все сны из одного сосуда переливаются в другой, и ты видишь сон спящего рядом с тобой человека, бессознательно проникая в его секреты, таящиеся в самых темных углах подсознания и внезапно вызывающие озарения типа: «Моему мужу снится наша дочь», «Моя жена любит другого». «Боже мой, — спрашиваем мы себя, — да как мне только в голову могло такое прийти?» И сваливаем все на сон — неуловимое видение, рассыпающееся от первого прикосновения и не оставляющее в памяти ничего, кроме неприятного ощущения. Возможно, нам самим легче от того, что сны ускользают или рассеиваются. «Знать или не знать» — вот настоящая дилемма человечества, и большинство людей предпочитают неведение.

Однако бывают случаи, когда снам удается перехитрить нас; они не ускользают, а умножаются, словно отражаясь в зеркальной галерее, и мы видим сон во сне. Именно обманчивая отстраненность позволяет нам увидеть то, что сознание пытается скрыть: сон во сне кажется нам ирреальным и безобидным, и мы ослабляем бдительность — тогда-то и открываются ужасные тайны, не пугающие нас, несмотря на все их безобразие. Ведь человек не виноват в том, что ему снится, а уж тем более тогда, когда видит сон во сне. «Нет, это невозможно, это не я, ничего подобного не было… ужасный монстр — всего лишь обезображенное зеркальной галереей отражение. Это невозможно, проснувшись, я ничего не буду помнить, такого не бывает даже в моих кошмарах, никогда не было. Но все же… что значит этот свет, горящий на верху лестницы? Хорошие девочки должны уже спать в это время и видеть во сне ангелочков, особенно ты, Инес, ты сегодня выглядишь такой усталой, у тебя совсем слипаются глаза. Ты такая сонная, Инес, с узенькими глазками, такая подурневшая. К тому же ты ошибаешься, там наверху никого нет, ты ведь знаешь, что там — комната Сальвадора, Сальвы, или, вернее, комната, куда собрали все его вещи, его бумаги, коллекцию оружия, даже одежду, чтобы мамочка получила в свое распоряжение все шкафы в доме. Ведь мамочке нужно много места для ее красивой одежды, которой тебе так нравилось играть в детстве, и даже сейчас, когда ты уже совсем большая девочка, ты любишь переодеваться в ее платья, воображая себя Беатрис. Ты делаешь это в той комнате, наверху, и поэтому знаешь в ней каждый угол: здесь книги Сальвадора, там щетки и гребни, у стены — шкаф с оружием, а в ящике комода — револьвер, черный и всегда блестящий, в особенности после того как раз в год приходит человек, смазывающий и начищающий оружие. Мамочке нравится делать вид, будто ее муж все еще жив и в любой момент может вернуться.

Да, Инес, ты знаешь все, что происходит в доме, но что же это за странный свет наверху? Нужно подняться посмотреть, но так хочется спать, так хочется… и ты идешь по коридору, как сомнамбула. Что с тобой происходит? Ты некрасивая — сонная и некрасивая. С таким опухшим лицом ты и вовсе не похожа на мамочку. Коридор расширяется, а потом сужается, словно ты пьяна, совершенно пьяна, Инес, как в тот вечер, после того как застала мамочку и Альберто в кафе-мороженом. Ты была пьяна от ярости и боли — и от коньяка, конечно; ты уже тогда поняла, что не можешь пить, не должна, потому что алкоголь толкает на самые безумные поступки. Ты уселась на карниз открытого окна в одной рубашке от пижамы и кричала своей матери, что ненавидишь ее. Ты кричала это столько раз, с такой пьяной настойчивостью, пока Беатрис не поклялась тебе, что Альберто никогда больше не войдет в ваш дом. Она поклялась своими мертвыми. Но кто они — ее мертвые? Ведь не Сальва же? Ведь он всего лишь старая фотография, призрак комнаты наверху. «Поклянись своей смертью, мама, поклянись моей! Поклянись, что вычеркнешь Альберто из своей жизни, как он вычеркнул меня из своей, что ты предашь его, как он предал меня, что ты возненавидишь его, как я его ненавижу». И ты непристойно размахивала ногами, раскачиваясь взад и вперед на карнизе. Что такое, Инес, что с тобой? «Я пьяна! Да, я пьяна! Поклянись мне, мама, поклянись своей смертью, что никогда больше его не увидишь».

Через несколько месяцев, когда Инес вернулась из интерната на рождественские каникулы, ей показалось, что звуки в доме вновь стали прежними: внушительный смех хорошо одетых кабальеро, прощавшихся с Беатрис у дверей («Спокойной ночи, дорогая»). В действительности эти мужчины были чуть старше тридцати, но они никогда не вызывали в Инес этого глупого беспокойства внутри и жара в низу живота, как когда она глядела на Альберто или нарочно сталкивалась с ним, чтобы он ущипнул ее за щеку. Она чувствовала исходящий от Альберто мужественный и в то же время нежный запах, звавший ее прикоснуться к нему, схватиться за его рукав, как за соломинку, хотя их дружбу уже ничем нельзя было спасти. Конечно же, все это было до случая в кафе «Бруин», потому что с того момента Инес уже не искала встреч с Альберто: она была уверена, что если даже они случайно столкнутся, она почувствует лишь запах малины и горечь разочарования.

Впереди извивается, как змея, коридор, в глубине которого горит ослепительно яркий свет. Это все усталость — она делает свинцовыми ноги, создает несуществующие препятствия на пути, обманывает глаза: Инес кажется, будто дверь в комнату приоткрыта (этого не может быть, там бываю только я, это мой потайной уголок), но это действительно так, и, что еще более странно, внутри тоже горит свет, но не такой, как в коридоре, а более желтый, как огонек свечи. Какие глупости! Что это? Коридор времени, ведущий к отцу? А что это за две обнаженные черные тени, лежащие на кровати, на которую льется тусклый свет из окна? Нет, это невозможно, их не должно быть в этой комнате, населенной лишь воспоминаниями и призраками. Но, Боже мой, что они делают? И что висит у обоих на шее? Нечто похожее на медали, два маленьких одинаковых диска, освещенных пламенем свечи. Две обнявшиеся тени так поглощены любовью, что не замечают появления Инес, и она, подчиняясь велению усталости, жара или нарколепсии — нечеловеческого изнеможения, сковавшего все ее тело, оборачивается к комоду Сальвадора, словно зная, что там лежит пистолет. Она и в самом деле это знает. Одинокие любопытные девочки знают все, даже то, как держать оружие — крепко, двумя руками: она ведь не один раз, нарядившись в одежду матери, глядела на себя в зеркало, поднимая пистолет: «Ха-ха-ха, не следовало вам делать этого, друг мой, и можете не сомневаться, пистолет заряжен. Вы знаете, что означает «изрешетить»? Ну так смотрите».

Однако это уже не игра, и комната Сальвадора — не та, что раньше, хорошо ей знакомая, где было так здорово изображать мамочку. Это какое-то другое, враждебное место, полное незнакомых теней — галлюцинация, плод одурманенного жаром воображения. Единственное, что Инес узнает в комнате — фотографию Сальвадора, точно такую, как в зале, которую ее мать мимоходом целует, убегая на свои многочисленные свидания. Но ведь фотографии не говорят, не приказывают, не советуют: «Ну же, Инес, держи крепче, он заряжен, всегда заряжен в ожидании такого момента. Целься хорошо, Инес, ты знаешь, как это делать». Нет, фотографии не говорят ничего подобного, они немы и благодушны, они заботятся о своих близких, оберегают их и, хотя живые не знают об этом, всегда стоят на страже, потому что им не нравится, чтобы люди пятнали их память и предавали их. «Давай, Инес, целься, стреляй по этим теням, чтобы они рассеялись и не омрачали больше твою жизнь, и мою память, и жизнь твоей мамы, твоей бедной мамочки, которая сама не знает, что творит… Ну же, Инес, не бойся». И вдруг еще один огонь освещает комнату — вспышка, похожая на молнию, резкая и неожиданная, как выстрел. И опять тишина, лишь через бесконечно долгое мгновение слышится стук падающего на пол тела, и вот оно простерто на полу с открытыми глазами — тремя глазами, потому что третий, более блестящий, чем два других, металлический кулон, сверкает на груди и тоже смотрит на Инес. Тем временем (Боже мой, как все медленно!) вторая тень начинает двигаться. Она не кричит, не прикрывается, а встает с постели и, обнаженная, подходит к Инес. У этой тени, такой гармоничной и совершенной, не дрожит рука, когда она срывает со своей шеи кулон, лишившийся пары, не дрожит даже тогда, когда берет у дочери пистолет — огромный и тяжелый, как труп: «Дай мне его, золотце, уйдем отсюда, пойдем же, мамочка все уладит».

То, что произошло потом, Инес не видит даже в снах своих снов. Однако все известно и так: случившееся получило огласку, о нем писали в газетах. Трагическая и довольно банальная история: юноша из бедной семьи, влюбленный в девочку-подростка… «Ей всего тринадцать, сеньор комиссар, моя дочь совсем ребенок, а мальчик вырос практически в нашем доме, он сын дворника… и он воспользовался тем, что девочка была больна (вот уже три дня подряд она ложилась спать очень рано, совершенно разбитая, с температурой) и набросился на нее. Конечно, сам юноша тоже был почти ребенком — всего шестнадцать лет, но уже возмужал, несмотря на свой возраст, он был совсем взрослый. И как, по-вашему, могла я еще поступить, увидев, что он сделал с моей дочерью?» Комиссар молчит, глядя на изящные жесты сеньоры, ее прекрасные — ни слезинки — глаза. «Все произошло спонтанно: я взяла револьвер моего мужа, он словно сам вложил мне его в руки, чтобы я защитила нашу крошку. Я выстрелила и, клянусь, выстрелила бы еще тысячу раз».

Что привело больную девочку в нежилую комнату на верхнем этаже, где не было даже отопления? Почему единственным незапертым в ту ночь входом в дом оказалось окно в комнате Беатрис? Эти и другие неуместные вопросы никто не осмелился задавать. Тогда их не задавали, в особенности если у человека было достаточно влияния (и денег), чтобы заставить всех молчать. А когда нет никаких вопросов, тотчас появляется удовлетворяющее всех решение: «Что ж, по-моему, в этом случае все ясно, комиссар, не вижу больше необходимости беспокоить эту достойную даму, ей и без того пришлось много перенести. Не так ли?»

Беатрис позаботилась и о том, чтобы утешить, насколько это было возможно, родителей Альберто: она не только взяла на себя расходы, возникшие в связи с гибелью мальчика, но и настояла на том, чтобы они приняли от нее щедрую помощь, «в знак нашей долгой дружбы с вами, Эусебио… я горько оплакиваю случившееся и, если это сможет вас хоть немного утешить… О, я знаю, знаю, сына ничто не заменит, но на эти деньги вы могли бы поселиться в другом городе, где-нибудь подальше, с остальными вашими детьми. Или вы предпочитаете сельскую местность? Могу устроить вам и это, если хотите. Как жаль мальчика, но у вас с Марией еще трое детей, какое Божье благословение! А у меня ведь всего одна дочка, вы понимаете меня, Эусебио? Я уверена, что понимаете. Правда, Мария?»

Ложь превращается в правду, когда очень хочется верить в нее, тем более если она официально признана всеми, и даже Беатрис, особенно ею. В первые дни после несчастного случая Инес глядела на свою мать с испуганным изумлением, боясь минуты сдержанной откровенности, какого-нибудь заговорщицкого знака. Она ждала, например, что однажды мать скажет ей, торопливо и потихоньку, чтобы не услышали другие: «Главное — молчи, мы-то с тобой знаем, как было дело, но вовсе не нужно, чтобы об этом знали другие, это будет наш с тобой секрет, золотце». Однако, говоря об этом событии, Беатрис всегда повторяла лишь версию, рассказанную полиции: «Я выстрелила и, клянусь, выстрелила бы еще».

За несколько дней до страшного события и после него все казалось Инес каким-то нереальным — и поцелуи матери, приходившей пожелать ей спокойной ночи, и спокойный голос, напоминавший чихание лошади, говоривший: «Спи, детка, спи спокойно, Инес». Потом голоса незнакомца и матери исчезали, удаляясь по коридору, а она погружалась в тишину и глубокий-глубокий сон.

Бывает, что правда, как вьющееся растение, буйно разрастаясь, поднимается вверх и бросается всем в глаза. То же случается и с ложью, только она, напротив, не любит выставлять себя напоказ и, если ее хорошо удобряют, растет и растет, полностью оплетая служащий ей опорой предмет, так что потом уже никто не догадается, что скрыто под ней — стена, фонтан, прекрасная статуя или сатир. Проходят годы, и уже ни у кого не остается сомнений, что все действительно было так, как рассказывают другие: «Я была больна и бредила, мне все просто привиделось: пистолет в комоде Сальвадора, два черных силуэта, вспышка и выстрел, кулоны на груди, ничего этого я никогда не видела — все бред, кошмар, галлюцинация». Да, должно быть, это действительно был сон, хотя Инес даже не помнила, чтобы ей когда-нибудь снилась эта сцена. В действительности, думая об Альберто (а она позволяла себе это очень редко), Инес вспоминала лишь свое детское разочарование, официальную версию произошедшего, рассказанную ее матерью в полиции, а все остальное сводилось к малиновому мороженому. Здоровым людям не снятся кошмары, им удается заменить один ужас другим, намного более терпимым. Поэтому Инес не снятся ни вспышки, ни обнаженные силуэты, ни стук падающего на пол тела, ни слова: «Отдай мне это, золотце, мамочка все уладит». Ей снятся другие кошмары, с которыми легче мириться: «Что с тобой, золотце? Не будь дурочкой. Что ты на меня так смотришь? Ты что, не видишь, что мы просто едим мороженое?», и она слышит смех своей матери, красавицы Беатрис, в которую все влюбляются, тогда как в нее, Инес, — нет. Несомненно, Инес Руано не мучили воспоминания о той мартовской ночи, потому что в действительности ничего «этого» не было, хотя, как ни странно, именно с того времени Беатрис, словно стараясь забыть своего молодого любовника, влюблялась в десятки других юношей, похожих на него, будто забыть ужасное чувство можно, лишь оскверняя его. И действительно, этот способ давал великолепные результаты, ведь все повторяющееся теряет свое очарование: на смену прежним ласкам приходят новые, любимое тело забывают, обнимая другое, — и нет ничего неизменного и незаменимого в этой жизни.

Однако существует и другой, не менее эффективный способ забвения, полностью противоположный первому: можно заменить одну боль другой, страдать из-за другого, менее значительного предательства: «Мама, что ты здесь делаешь? Почему ты ешь с ним мороженое?» Это лучше, чем позволить завладеть собой действительно безграничной боли, потому что намного благоразумнее держать в себе маленькую ненависть, вытесняя ею другую, слишком ужасную и опасную. Подавить, скрыть, вытеснить, обвить плющом. Вероятно, именно по этой причине худшие воспоминания Инес были скрыты под толстым слоем малинового мороженого, и лишь сны ее сновидений — те, что передаются из одной головы в другую как необъяснимые видения, — знали нечто о том, что произошло когда-то давно мартовской ночью.

 

3. КОЛЛЕКЦИОНЕР СНОВ

«Тебя интересуют сны?» — спросил Мартина два дня назад его новый приятель. Они уже успели поговорить обо всем, хотя по большей части довольно поверхностно: Паньягуа становился скуп на слова, когда разговор касался тем, которых он хотел избежать. И вдруг:

«Тебя интересуют сны? Я мог бы рассказать много занимательного: например, о том, как проникают друг в друга самые секретные сны живущих вместе людей, ведь большинство догадок о наших близких приходит к нам во сне. В мире столько всего интересного, что вся наша жизнь — всего лишь жалкая подачка ростовщика, которой недостаточно, чтобы познать даже малую долю».

«Подачка ростовщика» — это было частое в устах Паньягуа выражение, как и рассуждение о том, как много в мире непознанного. В действительности, поболтав с ним несколько раз за послеполуденным пивом, Мартин Обес пришел к выводу, что его новый приятель — человек другого времени. Он словно принадлежал к вымершему уже типу людей, довольно распространенному среди поколения отца Мартина, по крайней мере в области Рио-де-ла-Плата. Это был один из тех людей, наделенных невероятной любознательностью, феноменальной памятью или и тем и другим, и не было темы — от демонологии (свою осведомленность в этой области Паньягуа прекрасно продемонстрировал в последние недели) до папирофлексии, от тяжелой атлетики до онирологии, — в которой бы они не разбирались. Он говорил с такой увлеченностью, с таким знанием дела, что Мартину захотелось даже рассказать ему свой сон, повторившийся уже два раза, с тех пор как он жил с Инес. Болтовня в баре за кружкой пива склоняет к откровенности, в особенности если один из собеседников — безработный актер, такой как Мартин Обес, а другой… в общем, Мартин решил считать Паньягуа своим товарищем по несчастью, одним из множества актеров, перебивающихся случайными заработками. Так ему представился Паньягуа, и Мартин не счел нужным ставить его версию под сомнение: ведь они действительно познакомились, когда снимались вместе в дурацком проекте исчезнувшей «Гуадиана Феникс филмз».

Значит, коллеги: один — старый и мудрый, а другой — молодой и неопытный, хотя и не настолько, чтобы не знать золотого правила своей ненадежной профессии: о работе говорят лишь в том случае, если у всех она есть (то есть почти никогда), а в остальное время — птички, цветы, астрология, греческая культура и футбол. В общем, все, что угодно, и чем дальше от реальности, тем лучше. Так что почему бы не заняться снами?

Дни Мартину в последнее время казались особенно длинными. Инес постоянно была в командировках, а он слишком мало работал, точнее, вообще не работал, если не считать мелкой подработки в своем прежнем квартале на улице Ампаро, где его наиболее пылкие поклонницы стали постоянными жертвами полтергейста, то и дело устраивавшего в их домах небольшие, но выгодные для Мартина поломки.

— Расскажи мне какой-нибудь из своих снов, и, вот увидишь, мы найдем что-нибудь интересное, — предложил ему Паньягуа. — По крайней мере это поможет нам скоротать время.

Мартин собирался уже начать рассказ, как вдруг появилась донья Тересита. Зачастую люди не подозревают, что их разговор был прерван к добру, однако впоследствии, вспоминая эту сцену, Паньягуа с благодарностью думал о сеньоре, прежней соседке Мартина, вызвавшей у него сначала лишь досаду.

Дело было в том, что в отличие от своих приятельниц она была вынуждена прекратить в своем доме проделки полтергейста (под страхом грандиозных супружеских скандалов), и теперь ей было сложно придумать предлог для встречи с Мартином. Однако в тот день ее муж уехал в Мостолес, и, увидев Мартина сквозь окно бара, донья Тересита, направлявшаяся в свою парикмахерскую, решила зайти, чтобы поздороваться. А раз уж она зашла поздороваться с Мартином и он был не один (встреча наедине могла бы развязать язык кому-нибудь из соседей, особо озабоченных ее супружеским счастьем), то было вполне прилично поцеловать его, а заодно и сеньора Паньягуа: приятно познакомиться. Сбивчиво объяснив, почему она в этот час не в парикмахерской, донья Тересита придумала и вполне пристойное профессиональное оправдание тому, что заставило ее подойти к Мартину. Увидев его издалека, такого цветущего, но все еще со смоляными волосами, она не могла не заглянуть, чтобы предложить ему (и, ради Бога, Марти, послушайся моего совета, уж я-то в этом понимаю) посетить ее парикмахерскую. Мартин попытался объяснить донье Тересите, что пришлось оставить волосы черными потому, что, во-первых, насколько ему известно, перекрашивать волосы несколько раз подряд очень вредно (по крайней мере так говорила его сестра Фло, пока ее не заставила замолчать ВГ). А во-вторых, на это у него была отчасти суеверная, отчасти сентиментальная причина: именно в таком облике он познакомился с Инес и они полюбили друг друга. Донье Тересите это показалось, с одной стороны, «чудесным и ужасно романтичным», а с другой — «невероятно глупым», и она пригласила Мартина заходить, безо всякой записи разумеется, к ней в парикмахерскую. (Естественно, когда муж будет в Мостолесе, хотелось бы ей добавить, но все же этого нельзя было говорить, излишняя откровенность не всегда уместна.) Донья Тересита хотела продемонстрировать Мартину потрясающее средство «Balm of light» («баммофлай», как она сказала). По ее словам, это был шампунь какой-то первоклассной фирмы — без аммиака и прочей гадости, вот увидишь, Марти. Донья Тересита так настаивала, что в конце концов (бог знает как ей это удалось) повлекла под руки обоих — и Мартина, и Паньягуа — в свою парикмахерскую, чтобы показать им все, в том числе и флакон «баммофлай». Ты должен дать мне слово, что позвонишь и сообщишь, когда придешь, только заранее, чтобы я могла закончить свои дела и уделить время только тебе. Вот увидишь, сделаю из тебя просто конфетку! Твоя подруга будет в восторге! Ой, да что ты говоришь, Марти? Она никогда не видела тебя с твоим натуральным цветом волос? Святый Боже, чего только не вытворяют теперь мужчины: повально красятся в дикие, совершенно неподходящие цвета. А в мое-то время даже немного переборщить с бриллиантином считалось неприличным, так делали только гомики. — И донья Тересита засмеялась, как будто слово «гомик» было запретным в ее обычном лексиконе. — Я не сойду с этого места, пока ты не скажешь, в какой день тебя ждать… и вас тоже, сеньор Паньягуа, милости просим».

Жидкой шевелюре Паньягуа уже грозил профессиональный осмотр, как вдруг он стал жаловаться на внезапную головную боль: «Ох, голова просто раскалывается, пожалуй, я пойду, да, мне пора». И, по-видимому, Паньягуа действительно захворал — его дня три или четыре не было видно в баре. А может быть, и больше, потому что за это время Мартин опять успел увидеть тот странный сон, который ему не удалось рассказать своему другу в прошлый раз.

* * *

Почти целую неделю Грегорио Паньягуа не выходил из дома, лечил свою головную боль. Если бы Хасинто увидел его в таком состоянии, обязательно подумал бы, насколько хрупок его сосед, любая передозировка общения истощает его. Однако Хасинто в последние дни больше времени проводил на улице, чем дома, словно махнув рукой на все, даже на Лили, которая теперь одиноко бродила из квартиры своих родителей в подпольную кондитерскую и обратно. Паньягуа видел девушку однажды, когда вышел на лестничную площадку вынести мусор. Его удивило ее состояние, а еще больше — то, что ее красота уже не оказывала на него былого мучительного воздействия. Конечно, его жизнь теперь была менее спокойна и не столь омрачена маленькими платоническими капризами старой одинокой души, как несколько месяцев назад, когда он впервые встретил Лили. «Надеюсь, причина в этом, а не в том, что я снова позволил овладеть собой старой и бессмысленной страсти», — подумал он. Нет, это невозможно, нельзя позволять просыпаться старым страстям. Как бы то ни было, он не чувствовал теперь при виде девушки необъяснимого томления и не приходилось уже судорожно вцепляться в перила побелевшими в суставах пальцами. Теперь, глядя на нее, он чувствовал скорее жалость или столь свойственный ему рыцарский пыл. «Здравствуй, Лили, добрый день, детка». — «Добрый день, сеньор Паньягуа. А где ваш кот?»

«Как странно, — сказал он себе, — когда голова заполняется чем-то новым, из нее сразу же улетучивается старое». В последние несколько дней, после того как сеньора Руано поручила ему новую работу, он перестал замечать частые отлучки кота.

Паньягуа не имел ни малейшего представления о том, как исполнить обещание, данное Беатрис. Он знал только то, что теперь не будет задействовать ни дьявола, ни снотворное. К тому же на сей раз нужно было учесть и многие другие детали. Во-первых, теперь он довольно много времени проводил в компании Мартина Обеса. Паньягуа не сказал бы, что они стали друзьями: слово «дружба» пугало его почти так же, как и «любовь», поскольку и то и другое было источником множества ненужных проблем. Нет, они не были друзьями, но Паньягуа все равно не мог использовать Мартина для достижения своих целей. Это было нечестно; он не мог этого сделать даже ради удовольствия сеньоры, даже в память ее чулочков со швом. К тому же Инес не заслуживала дальнейшего вмешательства в ее жизнь, их и так было достаточно. Разумнее всего было отказаться от выполнения этого каприза, но не так-то просто не подчиняться тиранам. «Каково обладать, — опять сказал себе Паньягуа, — этой не имеющей себе равных волшебной силой — физической красотой?» Эта сила могущественнее денег и даже власти диктаторов: она не подкупает и покоряет, а просто сводит людей с ума, заставляя их совершать самые гнусные поступки и зверства в обмен на жалкую милостыню — улыбку или одобрительный взгляд. Каково иметь эту силу с самого рождения? Паньягуа за всю его жизнь никто не любил, и в мире не было человека, для которого он хоть что-нибудь значил. Но тем не менее он знал силу красоты не хуже ее обладателей. Даже лучше, потому что он знал ее, как раб знает каждый сантиметр плетки, сдирающей ему кожу. Каждый узелок, каждый наконечник ее семи хвостов, которые рвут кожу и в то же время доставляют удовольствие. «Может быть, есть способ каким-нибудь образом сделать сразу две вещи, — думал Паньягуа, — выполнить требование сеньоры и в то же время не навредить Мартину и Инес? Послужить, как говорится, и Богу и черту, или сделать это так же, как дьявол служит Создателю». Ведь он читал об этом совсем недавно, где-то здесь должна быть эта книжка. Паньягуа хорошо помнил, это была работа Захария Пеля, но где же она? Какой здесь все-таки беспорядок! Но книга точно где-то недалеко, нужно только ее найти.

Вот она наконец-то! Уже светало, но Грегорио Паньягуа, как прилежный ученик, решивший испробовать на практике методы, изложенные мудрыми учителями, перечитал:

«По всем поступкам дьявола видно, что он исполняет Божью волю (у него нет выбора, Бог всемогущ), однако, будучи свободным (обратите внимание на противоречие), он делает это притворно. Иными словами, Дьявол, несмотря ни на что, служит своему Создателю, однако… по-своему. Вот несколько примеров».

«Черт возьми, — сказал Паньягуа, — вот она, вкратце изложенная суть «non serviam» и настоящая причина падения Люцифера. Возможно, кто-то назовет это галиматьей, но в действительности все очень просто: согласно теории Пеля, даже после своего падения дьявол продолжал служить Богу (другого выбора у него не было), однако делал это по-своему, плутовски. Великолепно!» Теперь Паньягуа знал, как ему поступить: это был единственный способ, а перспектива попасть в ад его совершенно не пугала. С какой стати ему беспокоиться? Он никогда не был ангелом, скорее, несчастным бесом.

Еще одна ночь без сна. Паньягуа уже предвкушал долгие часы блаженного перелистывания книг, никого не интересующих теологических трактатов, чтобы в конце концов придать четкую форму пришедшей ему в голову идее. Интересно, как выглядел этот Захарий Пель? Паньягуа заглянул на внутреннюю сторону обложки и нашел там карикатуру: широкие брови, живые угольно-черные глаза и борозда посередине лба — свидетельство ума или, что то же самое (по крайней мере теоретически), свободного мышления. Паньягуа поднес два пальца ко лбу и, как ему показалось, обнаружил там точно такую же борозду. Естественно, он и не подумал посмотреть на себя в зеркало — чтобы не найти там опровержения своему открытию. «Свобода не покоряться» — вот чем воспользовался дьявол, по словам Захария Пеля. «Просто невероятно, как рождаются идеи», — сказал себе Паньягуа: раньше ему и в голову не приходило, что он может в чем-то подражать дьяволу. Сначала вся эта теория казалась бредовой выдумкой, а после того как он сам сыграл роль дьявола, — и вовсе шуткой. Однако, как бы то ни было, эта «шутка» подарила ему бесценную идею, потому что до этого момента Грегорио Паньягуа не мог даже вообразить, как такой несчастный бес, как он, сможет исполнить волю богини и в то же время обмануть ее.

Телефонный звонок. Опять этот чертов аппарат. Паньягуа недовольно потянулся: внезапный резкий звук напугал его, и к тому же он был уверен, что это опять сеньора со своими новыми капризами.

— Да-а-а? Слушаю вас, сеньора Руано.

— Какая сеньора Руано, шеф? Это мы! Мы не хотим пропустить новую работенку, если таковая наклевывается.

Паньягуа не сразу понял, что объявились очаровательные и очень профессиональные девицы Кар и Ро, чтобы снова предложить свои услуги.

— Помните, какое дельце мы с вами провернули? А ведь вы сейчас готовите новое, а? У вас столько богатых эксцентричных клиентов, сеньор Паньягуа… Вам не стоит отказываться от наших услуг.

«Какие настырные, — подумал Паньягуа, — суют нос куда их не просят. Хотя… в конце концов таков удел всех маленьких фирм: чтобы получать какой-то доход, нужно постоянно предлагать свои услуги всем и каждому. Никто из них, конечно, уже не мечтает превратиться в Спилберга, и из множества грандиозных проектов при очень большом везении может выгореть один на тысячу».

— Что ж, если честно, пока не знаю… — вынужден был сказать Паньягуа, и это была правда. Ему оставалось разработать еще массу деталей, вернее даже — весь план. Но он был уверен, что не стоило затевать ничего такого же сложного, как в прошлый раз: столько работы ради одной-единственной зрительницы! «The rich are different from you and me», — мысленно повторил он: «богатые» начинали ему уже несколько надоедать. — Не знаю, не знаю, надо подумать, и в случае чего я вам позвоню.

— Все о’кей, — сказали они, — ваш план будет супер. И, раз на то пошло, шеф, имейте в виду наше предложение: на этом можно сделать хороший бизнес. Ведь это золотая жила! Подумайте: сколько людей с удовольствием воспользовалось бы нашими услугами! Нечестные предприниматели, авантюристы, политики, мужья-скупердяи, которые не хотят отваливать денежки своей экс-супруге, да их просто уйма, шеф!

Паньягуа попытался сократить разговор, бормоча «хорошо-хорошо, там посмотрим, только слишком на это не рассчитывайте», и, воспользовавшись паузой (девушка, конечно же, пила воду), наконец положил трубку. Нужно было многое обдумать, и он даже не знал, с чего начать.

 

4. ВТОРОЙ РАЗГОВОР О СНАХ

Через четыре дня уже без головной боли, но и без единой идеи, как привести в исполнение новое поручение (а время летело, день рождения сеньоры был во вторник, и нужно было срочно что-то придумать), Паньягуа снова сидел в баре за послеполуденной кружкой пива. Он вовсе не рассчитывал, что Мартин сможет подать ему какую-нибудь идею: в конце концов, Паньягуа ведь не мог рассказать приятелю, что выполняет заказ его, Мартина, собственной тещи, поручившей ему избавить от него Инес, так же как прежде — от Игнасио де Хуана. (Боже мой, какими отвратительными и глупыми кажутся все эти интриги, когда их озвучиваешь!) Нет, сейчас Паньягуа просто хотел немного развлечься, надеясь, что в баре не объявится опять эта толстуха Тересита и не испортит ему удовольствие от аперитива своей влюбленной трескотней.

Мартин не поинтересовался, где тот пропадал последние несколько дней. Кодекс бродяг, которого Мартин по-прежнему продолжал придерживаться, несмотря на то что в последнее время его жизнь значительно улучшилась, предписывал, что у хронических безработных, к каковым Мартин относил и себя, и Паньягуа, не следует спрашивать о причинах временного отсутствия. Подобный вопрос либо заставит человека лгать, либо вызовет неловкость. Вновь объявившихся товарищей нужно встречать распростертыми объятиями и, прежде всего, великодушными и успокаивающими словами типа «о чем это вчера мы с тобой говорили?..», что означает: «Спокойно, старик, торопиться некуда, а раз так, то и все проблемы сложнее не станут, расслабься, выпей пивка, дружище».

«О чем это вчера мы с тобой говорили?..» — конечно, Мартин не произносил этих слов буквально, но его жесты означали нечто подобное. Он слегка похлопал Паньягуа по плечу и пододвинул стул, будто тот отсутствовал всего несколько минут, отлучившись в туалет: таково было переложение ключевой фразы на язык жестов. Таким образом, безо всяких предисловий, после того как Мартин зажег сигарету, а Паньягуа жадно отхлебнул глоток пива, они продолжили свой разговор о снах. «О чем это вчера мы с тобой говорили?..»

— …Понимаешь, мне не дает покоя то, что я ни шиша в этом не понимаю, — проговорил Мартин Обес.

Паньягуа ответил, что, мол, ничего удивительного, потому что в снах все непонятно, по крайней мере на первый взгляд, но если Мартин расскажет ему свой сон, то, возможно, он, Паньягуа, и сможет его истолковать, ведь в былые времена…

Мартину было бы нетрудно поверить, что его новый приятель в былые времена был циркачом, глотавшим шпаги, дервишем, таксистом в Каире или, быть может, просто человеком, перечитавшим все книги; так что почему бы ему не быть толкователем снов?

— Прошу тебя об одном: чтобы сеанс толкования был эффективным, ты должен рассказывать абсолютно все, что помнишь, даже самое невероятное, — предупредил Паньягуа, — самое бессмысленное и непостижимое, потому что… вряд ли стоит тебе объяснять, что сны сотканы из совершенно иного материала, чем действительность. Поэтому в них следует обращать внимание прежде всего на кажущиеся незначительными детали, а не на монстров, кровь, боль или страх. Для толкования снов решающее значение имеют едва заметные мелочи… понимаешь меня?

— Ладно-ладно, ясно. Ну что — начинать? — спросил Мартин, боявшийся, что кто-нибудь опять помешает ему рассказать свой сон. Приятели пододвинули друг к другу стулья, словно для того, чтобы сон проник из одной головы в другую, как иногда, по словам Паньягуа, случалось, и Мартин начал свой рассказ.

— Я видел комнату на верхнем этаже в доме моего деда по отцу, там, в Монтевидео. Этот дом трудно не узнать: он модернистский, во французском стиле, лестница раздваивается перед последним этажом и выходит на площадку. Чуть правее дверь в комнату — большую и светлую, очень солнечную. Там стояло лишь кресло перед окном, где, как говорили, некогда сидела моя бабушка Магдалена, глядя на приплывающие в гавань и выходящие из нее корабли.

— Вообще-то, — пояснил Мартин, — то, что я тебе рассказал, относится к воспоминаниям, а не ко сну, потому что во сне было темно. Комната была освещена лишь свечой и тусклым светом, лившимся из окна. Но все равно большая часть комнаты была погружена во мрак. К тому же меня не было в этой сцене: я видел ее, как в кино. Понимаешь меня? Просто как зритель. В первый раз я этого даже не понял, но потом сон повторился еще два раза, и поэтому я все хорошо запомнил…

Мне ничего не удается рассмотреть в комнате, потому что как только открывается дверь, я вижу вспышку, и свеча гаснет, так что, кроме окна, единственным источником света становится на мгновение сама эта вспышка. Понимаешь? Плохо то, что вспышка длится всего секунду и вся картина предстает моим глазам лишь на одно мгновение: раздается выстрел, и какое-то тело падает на пол — черный силуэт, на шее которого вспышка освещает блестящий диск (по-моему, это был не мужчина, скорее подросток, в следующий раз нужно будет присмотреться получше). Но я уверен, что на шее у него было нечто вроде: видишь этот кулон? Я не говорю, что точь-в-точь такой же, но очень похож. Я надел его, чтобы показать тебе: меня очень удивило, что он приснился мне в том кошмаре. Смотри: такие кулоны все покупали во время войны в Ираке — «make love not war» — вроде тех, что были популярны в шестидесятые-семидесятые годы. Мне его Инес привезла из Цюриха. Но тот кулон, во сне, был более округлый и блестящий. Увидев его, я, конечно же, подумал, что убитым был я. Однако в следующий раз хорошенько присмотрелся, и теперь мне кажется, что это другой человек, потому что я нахожусь вне этой сцены, наблюдаю ее со стороны, как в кино. Потом я вижу женщину, которую принимаю за свою бабушку. Логично, да? Ведь это же ее дом. Но что она делает… Сначала быстро поднимается с кровати (хотя, как я тебе уже сказал, в этой части дедушкиного дома не было никаких кроватей) и подбегает к девочке-подростку, а та смотрит на нее, открыв рот и бессильно опустив руки, словно под тяжестью непосильного груза. Потом я слышу единственные произнесенные в этом сне слова: «Ну же, отдай мне его, золотце, отдай, мамочка все уладит». Это говорит та высокая женщина — именно так, с кастильским акцентом. Я уже не вижу ни того, что в руках девочки, ни тела мужчины на полу с моим амулетом на шее (что за дурной знак, Паньягуа, надеюсь, я не умру?), не вижу уже и тех незнакомых мне девочку и женщину, которые неизвестно что делают в доме моей бабушки Магдалены. Не думаю, что они из нашей семьи, потому что мой отец был единственным сыном и дедушка тоже; женщин не было, в этом я уверен. Хотя, может быть, сон рассказывает более давнюю историю, трагедию, случившуюся много лет назад, во времена моих прапрадедов? Но это вряд ли, ведь подобные истории передаются из рода в род. Ты же знаешь, как это бывает: стыдно иметь мать-убийцу, но если такой же грех числится за твоей прабабкой — круто, разве не так? Вроде как семейное предание… В общем, мне кажется, вся эта история не имеет никакого отношения к моей семье. Выстрел, кровать, мертвый подросток и «отдай мне его, золотце, мамочка все уладит». Не знаю, откуда в моей голове взялось все это.

Если бы на месте Мартина оказался сейчас более наблюдательный человек из семьи Обес (например, мама Роса, Флоренсия или даже тетя Росарио, которая, несмотря на свою чопорность, была далеко не глупа), то он, без сомнения, заметил бы очевидное противоречие между поведением и словами Паньягуа, выслушавшего его рассказ. Единственным комментарием был риторический вопрос «Ну и что?», который обычно бывает реакцией на рассказанный кем-нибудь глупый сон. Однако в то же время лицо Паньягуа — вернее, его челюсть ходила ходуном. Он уткнул подбородок в ладони, но, несмотря на все усилия, челюсть продолжала нелепо трястись.

— Эй, с тобой все в порядке? — спросил Мартин. — Ты что, захлебнулся? — И Паньягуа, считавший себя настоящим мастером фарса, воспользовался этим, чтобы притвориться, будто он действительно захлебнулся.

Когда в конце концов Паньягуа немного пришел в себя («Уф, какой ужас, чуть не задохнулся… как это меня угораздило? извини, парень».), Мартин не услышал от него ни обещанного толкования сна, ни комментариев. Воцарилось молчание. Молчание, возникающее тогда, когда дает о себе знать угнетающее действие алкоголя и каждый погружается в свои мысли. Такое случается часто, и завсегдатаи баров знают, что с этим ничего не поделаешь, — остается лишь смириться, что и сделали сейчас оба друга. Мартин намного меньше удивлялся этим внезапным приступам неразговорчивости, чем безудержному дрожанию чужих челюстей, поэтому его вовсе не обеспокоило, что разговор угас и Паньягуа даже не попытался истолковать его странный сон.

Через некоторое время Мартин пожал плечами, словно для того, чтобы поставить точку в неудавшемся разговоре, поначалу казавшемся таким интересным.

— Кто их поймет, эти сны, верно, дружище?

Паньягуа, к тому времени уже справившийся со своей челюстью, сдержанно кивнул в ответ. В то же время мозг его кипел. Единственное, чего он теперь желал, — оказаться дома и посоветоваться со своими книгами, на этот раз уже не по демонологии. Что лучше почитать о снах и подсознательной связи между спящими? Фрейда? Нет, Юнга. Лучше, конечно, Юнга.

И, внезапно поднявшись, Паньягуа ушел, оставив Мартина в некотором недоумении. Однако по-настоящему удивиться тому пришлось чуть позже, полчаса спустя. Мартин Обес собирался домой («Уже поздно, посмотрю сначала новости, а потом позвоню Инес в Лондон»), как вдруг, словно бесшумная тень, в баре снова возник Паньягуа. Он выглядел совершенно спокойным, и Мартина удивило, что вместо обычного пива его приятель заказал водку.

— Побольше лайма, — сказал Паньягуа, — и двойную, нет, лучше тройную порцию, Хосемари.

Когда официант ушел, поставив перед ним напиток, Паньягуа наклонил свою голову к Мартину, словно собираясь сообщить ему нечто такое, что никто не должен был слышать.

— Ты хорошо ладишь со своей тещей? — спросил он безо всякого предисловия, и Мартин решил, что водка с лаймом начала оказывать на Паньягуа то же пагубное воздействие, что и на Инес в «Кризисе 40».

— У меня нет тещи.

— Я имею в виду мать Инес.

— Да я ее вообще не знаю. А ты знаешь ее, что ли?

— Да, потом я тебе все объясню, но скажи: она когда-нибудь тебя видела?

— Никогда.

— Даже на фотографии?

Мартин засмеялся:

— Даже на фотографии. Не думаю, чтобы она захотела увидеть меня даже на картине. Если хочешь знать, какие у нас отношения, то могу сказать тебе, например, что моя… теща, как ты ее называешь, требует, чтобы ее дочь пришла к ней на день рождения «без жиголо». Так она заявила ей на днях по телефону, это не Инес мне сказала, я сам слышал. Мать с дочерью общаются через автоответчик: «ты мне сообщение — я тебе сообщение…» Что ж, у каждого свои странности, я в это не вмешиваюсь. Ну так вот, о чем мы говорили: Инес очень разозлилась и сказала матери, что если я не пойду, то и она тоже. Так что они почти в ссоре, Инес сказала, что не собирается специально возвращаться из Лондона ради какой-нибудь глупости вроде прошлогодней. Тогда ее матери взбрело в голову воспользоваться своим днем рождения, чтобы познакомить ее с каким-то румынским атлетом, по словам Инес, молодым парнем из Бухареста. А в другой раз Беатрис подсунула ей девятнадцатилетнего австралийского серфингиста. В общем, Инес считает, что ее мать слишком любит вмешиваться в ее жизнь и делать то, что она сама считает нужным… А в том, что касается меня…

— Меня интересует: видела ли тебя когда-нибудь твоя теща или по крайней мере знает ли она, как ты выглядишь?

— А меня интересует: откуда ты знаешь эту сеньору?

— Обещаю, что объясню тебе это, насколько смогу. Но сейчас ответь мне: она тебя видела или нет?

К тому времени Мартин уже был уверен, что скоро ему придется просить «алка зельтцер» для своего друга, но пока решил подыграть ему.

— Я тебе уже сказал: ни на картине…

Паньягуа снова погрузился в молчание, что случалось с ним довольно часто. Теперь он размышлял, сможет ли Мартин сыграть другую роль — на этот раз не дьявола, а призрака. Паньягуа было жаль, что снова придется обманывать — или использовать — своего друга (мог ли он так его называть?). «Это ведь совсем ненадолго, и лучше вообще ничего не объяснять ему… или все же объяснить? Нужно еще обдумать», — сказал себе Грегорио Паньягуа, чтобы успокоить совесть, и, виновато улыбнувшись, покинул Мартина — со скоростью, невероятной для человека его возраста, да еще выпившего столько водки. Однако это было вынужденное бегство, потому что справа приближалась, пыхтя, донья Тересита, и Паньягуа не хотел снова попасться к ней в лапы. Он предчувствовал, что если эта достойная сеньора снова затащит его в свою парикмахерскую, то ему уже не выйти оттуда без значительных изменений в своей шевелюре.

 

5. ПЯТНА

Давным-давно кто-то говорил Беатрис Руано, что все жилища заядлых путешественников похожи между собой, как будто душам этих кочевников необходимы одинаковые признаки жизни, способные перебить запах нежилого дома и разогнать сумрак, столь благоприятный для мебели и в то же время так угнетающе действующий на состояние духа. Поэтому во всех домах богатых кочевников всегда есть зажженный камин (разве не это — очаг?), много цветов, как на кладбище, и забитый продуктами холодильник. Ведь для этих путешественников нет ничего более удручающего, чем отсутствие шампанского и каких-нибудь лакомств, способных создать иллюзию возвращения домой. Однако все это банальности или ритуалы, перенятые Беатрис от таких же непоседливых друзей, и в действительности ее дом похож на железнодорожный вокзал — вернее, вокзалы, все те, что были в ее жизни за шестьдесят три года.

Современные железнодорожные вокзалы безлики с их деревянными или пластиковыми скамейками, американскими кафе с запахом маргарина и скучающими пассажирами, проклинающими медлительность часовых стрелок. Однако сонная реальность сосуществует с другой, которой вынуждены постоянно противостоять служащие вокзалов: «Ну что за скоты эти пассажиры — лишь бы попортить скамейки дурацкими надписями!» Именно на такой вокзал, испещренный тысячами шрамов, старательно закрашенных блюстителями чистоты, похож дом Беатрис. Не на те старые, намного более романтичные вокзалы, где слова «я люблю тебя, Мария» могли годами сохраняться на спинке скамьи вместе с другими признаниями, пожеланиями, стихами, ругательствами, сердечками и проклятиями. Нет, дом Беатрис Руано походил на современные вокзалы, где надписи систематически закрашивают, но они все равно проступают под слоем краски, как на побеленных надгробиях.

Дом Беатрис Руано, столько времени простоявший необитаемым, до сих пор сохранил некоторые, так сказать, пятна или рисунки: конечно, не на видных местах (об этом позаботилась целая армия щеток, тряпок и малярных кистей), а в самых отдаленных уголках. Так же как на современных вокзалах, где до сих пор в каком-нибудь месте, куда не добралась еще безжалостная кисть, можно обнаружить надпись «Карлос любит Тоньи», когда Карлос уже и не помнит, кто такая Тоньи, а для Тоньи Карлос — имя ее старшего внука.

Именно эти забытые знаки красноречивее всего рассказывали историю дома Беатрис Руано и его хозяйки: упрямые, они не сдавались под натиском щеток, некоторые пятна не стирались никогда. Возможно, именно по этой причине сеньора Руано ненавидела свой дом и без конца путешествовала: каждому человеку хочется вычеркнуть что-то из своей жизни, и Беатрис — эти пятна.

Однако они делались заметными и, сговорившись с тенями, начинали напоминать Беатрис ее прошлое лишь через неделю после возвращения хозяйки домой. До этого времени она могла обходить все комнаты дома, не боясь увидеть напоминание о прежних страстях и страданиях. Однако Беатрис не глупа и не слепа: ей было хорошо известно, что это всего лишь вопрос времени, и, рано или поздно, стены комнат опять покроются пятнами.

Не важно, что видела их только она, и они так же упрямы и загадочны, как те слова, появившиеся на стене во время пира царя Валтасара: Mene, mene tekel parsin? Что с того, что лишь она знала, что это маленькое серое пятно, до сих пор сохранившееся на северной стене ее спальни и отказывающееся исчезать — след пролитых ею безутешных слез? «Уже никогда, никогда твои руки не будут ласкать меня, и я не буду целовать твои белокурые волосы… о, они все в крови! Сними с него амулет, который ты ему подарила, — такой же, как у тебя, Беатрис. Заметем все следы. Mene, mene tekel…»

Бояться нечего: никто не знал тайну этого пятна на стене, никто, кроме нее самой… А в бывшей комнате своей дочери Инес на полу едва заметный след апельсинового сока, смешанного с пепельным порошком, который врач давал девочке в те три ночи, размешивая его в стакане неуверенной рукой. Столько времени прошло… как возможно, чтобы пятно до сих пор сохранилось? «Сеньора, уверяю вас, здесь ничего нет, я терла это место уже тысячу раз, мы даже натирали пол воском». — «Я говорю вам — пятно осталось; потрите его хорошенько, попробуйте тряпкой со щелоком, пятна быть не должно, я хочу, чтобы все было безупречно». Mene, mene tekel parsin…

И все действительно выглядело безупречно, по крайней мере пока Беатрис не пробудет дома около недели; тогда снова, одно за другим, возникали пятна — в ее комнате, в галерее и особенно в библиотеке. Пятна от снотворного, ужасный невидимый след пота юноши на ее простынях, след его поцелуев, крови и слез… В конце концов Беатрис, не выдержав, переезжала в гостиницу, куда вызывала потом одного из своих теперешних молодых любовников — таких же, а может быть, даже более красивых, чем Альберто, похожих на него во всем, кроме цвета волос. Короткие белокурые волосы, пропитанные кровью… А черный цвет — цвет траура — скрывал все, даже грехи: черные волосы можно целовать и целовать, не боясь, что губы окрасятся красным.

Почему она не продала этот дом? Беатрис Руано никогда даже не рассматривала такую возможность. Человек привыкает к призракам: Беатрис поняла это после смерти Сальвадора, умершего достаточно молодым, чтобы оставить ей лишь хорошие воспоминания. И много денег. И положение в обществе, которым пользовались вдовы — единственные в те времена действительно свободные женщины. Поэтому, по крайней мере до смерти Альберто, Беатрис так лелеяла память покойного мужа: все часы были заведены, комната Сальвадора почиталась как святилище, оружие было смазано, словно в ожидании его возращения. Это было меньшее, чего заслуживал муж, так удруживший ей своей смертью. Альберто же, напротив, не был приятным воспоминанием: он вызвал в Беатрис чувство вины и нечто, больше всего похожее на любовь из всего того, что она чувствовала за всю свою жизнь. Однако Беатрис знала, что, так же как в случае с Сальвадором, но по совершенно противоположным причинам, было намного удобнее любить Альберто мертвым, нежели живым, любить его в других телах, похожих на него, — такого юного и прекрасного, такого запретного для благопристойной вдовы. Ведь если женщина достаточно практична и способна умерять свою ностальгию, она может наслаждаться одновременно и тем и другим: и воспоминаниями о мертвом, и жаром живого тела — всем самым лучшим из обоих миров.

«Ну же, золотце, отдай мне это, мамочка обо всем позаботится». И с того дня Беатрис действительно стала заботиться обо всем, в особенности о своей дочери — такой не похожей на нее, не желавшей влюбляться в мальчиков Альберто и связывавшейся с самыми неподходящими типами.

— Ферди? Ферди, золотце… — В Мадриде Беатрис обычно встречалась с Ферди в отеле, так же как и с другими своими Тоникёртисами: ей не хотелось, чтобы кто-нибудь из ее любовников обнаружил, что весь дом полон пятен. — Знаешь, я уже приготовила все для своего дня рождения.

— ?..

— Спасибо, cuore, но я сама обо всем позабочусь: теперь достаточно позвонить в хороший ресторан, и тебе все доставят домой, даже пальцем не придется шевелить.

— ?..

— Боюсь, что нет, придется тебя разочаровать. На этот раз я решила отметить праздник в семейном кругу. Будем только ты, я, мой старый приятель Паньягуа и, может быть, Инесита, хотя это еще не точно. Нужно, чтобы она вернулась к тому времени из Лондона и мы с ней помирились.

— ?…

— Нет-нет, ничего серьезного, потом расскажу, в чем дело, но сейчас я звоню тебе, чтобы сообщить, что праздновать будем в очень узком кругу. Как сказал ты однажды в один из своих моментов озарения (я всегда обращаю внимание на такие моменты, дорогой мой), в жизни рано или поздно наступает такое время, когда праздники превращаются в сборища живых мертвецов, и поэтому чем меньше их будет, тем лучше. О, не то чтобы у меня не было молодых друзей, золотце, уж тебе-то это прекрасно известно, но сам понимаешь: день рождения — очень деликатный момент, в такой день можно терпеть рядом с собой лишь самых верных друзей либо тех, кто выгодно оттеняет нас, по контрасту. Ты скоро во всем этом убедишься, золотце, ты ведь тоже не молодеешь день ото дня. Но, в общем, это будет очаровательный праздник. Слушай, что я придумала…

Беатрис очень нравилось разговаривать по телефону и планировать свои дела вслух: это помогало ей привести в порядок свои мысли и в то же время наполняло дом словами. Поэтому она довольно долго объясняла Ферди, что сначала хотела пригласить по меньшей мере пятьдесят человек. «Мадонна, пятьдесят мумий!» — подумал Ферди; ему потребовалось бы немало виски с содовой, чтобы перенести это или, выдумав болезнь кого-нибудь из членов семьи, срочно улететь в Милан. Слава Богу, теперь не нужно было выбирать между первым и вторым вариантом: Ферди не выносил общества мумий, но не любил выдумывать и болезни родственников (что было единственным признаваемым Беатрис поводом для отъезда). «Fortuna», — сказал он себе, услышав, что день рождения будут отмечать втроем или вчетвером. Что ж, его вполне устраивала перспектива спокойно поскучать в компании некого Паньягуа и дочери Беатрис — довольно невзрачной, на его вкус, но вполне приятной дамочки.

— Но самое главное — это хорошая музыка, — продолжала сеньора Руано, — только никакой латины, — уточнила она, — в последнее время меня сильно раздражают латиносы. — Сказав это, Беатрис поняла, что разговор с Ферди может значительно затянуться, если она примется объяснять ему, что опять натворила ее дочь. (Может быть, стоило бы рассказать ему все? По крайней мере дом еще долго будет наполнен словами.) Беатрис колебалась. Скользя взглядом по лестнице, ведущей наверх, она размышляла, стоит ли говорить Ферди (естественно, опустив ненужные подробности) о том, что за время ее последнего отсутствия сумасбродная дочь притащила к себе домой безработного уругвайца, чтобы вконец испортить свою личную жизнь. — В общем, никакой латины, Ферди, никаких карибских ритмов и прочей ужасной музыки этого мерзкого континента. Что-нибудь шестидесятых-семидесятых годов, вроде Афродитис Чайлд, «Би Джиз»… ладно, сойдет и Элтон Джон, раз уж ты так настаиваешь. Ты же знаешь, я сделаю все по-твоему, хоть это и мой день рождения.

После этого раздался смех, божественный смех, который не оставил бы равнодушными даже камни. Беатрис смеялась. Возможно, чтобы замаскировать свои подлинные чувства, потому что она все же решила сказать Ферди — хотя бы в общих чертах — о похождениях своей сумасшедшей дочери.

Некоторое время спустя:

— …и вот теперь она строит из себя бог знает кого и говорит, что придет, только если я приглашу ее жиголо, и это при том, что у меня день рождения! Ну и что, пусть не приходит, мне все равно, зато я пригласила своего старого приятеля. Да, дорогой, я давно уже собиралась тебе о нем рассказать: интересный тип, тебе понравится. Он намного старше тебя (ему уже где-то под шестьдесят), возможно, он покажется тебе не от мира сего, но разбирается абсолютно во всем. Ты сможешь поболтать с ним о чем угодно — например, о «Юве» и о Милане, или даже посплетничать о Берлускони, — добавила Беатрис таким тоном, каким мать уверяет ребенка, насколько вкусен шпинат. Должно быть, это подействовало, потому что Ферди не стал протестовать и даже задал несколько вопросов, из которых самым риторическим был: «И где же твоя дочь откопала парня, который так тебя раздражает?»

Чтобы продлить разговор, подольше наполняя дом словами, Беатрис подробно отвечала на каждый вопрос, в особенности на последний:

— Ах, дорогой, почему ты спрашиваешь это у меня? Ты же знаешь, я не люблю вмешиваться в чужую жизнь. Откуда мне знать, где Инес познакомилась с этим типом? Понятия не имею, моя дочь так плохо разбирается в мужчинах, что… Ферди, ты меня слушаешь?

— ?..

— Ты же знаешь, что мне не нравится, когда мои слова ставят под сомнение. Разве я о чем-нибудь тебя спрашиваю? Разве я спрашиваю, действительно ли тебя приглашали ставить театральную пьесу в Риме… действительно ли, когда на днях ты вернулся в отель в четыре утра, ты встретил друга из колледжа, просившего милостыню у метро, и пригласил его на чашку кофе… Cuore, основа любви — доверие, тебе никто никогда этого не говорил? До-ве-ри-е, или, иными словами: я принимаю то, что ты мелешь на своей мельнице, а ты — что я на своей… При чем тут мельницы, говоришь? Ах ты моя пустая головушка, до чего я по тебе соскучилась! Сейчас же приеду к тебе в отель, и мы выпьем по бокальчику. Да-да, знаю, до ужина еще три часа, но я не могу сидеть в этом доме — здесь слишком много пятен. Глупых воспоминаний, я хотела сказать.

 

6. ИНЕС В ЛОНДОНЕ

От: [email protected]

Кому: [email protected]

Тема: Из Лондона

Дорогая Лаура, как я ошиблась в выборе отеля! В моем теперешнем настроении мне подошел бы любой другой, только не «Хэмпел»: мне невыносима эта сонная японская атмосфера. Я готова броситься на эти газовые огоньки, украшающие коридор и вестибюль — не потому, что хочу покончить с собой, конечно, но чтобы хоть немного согреться: мне так не хватает Мартина! Я (при моей-то ненависти к телефонам!) звоню ему каждые пять минут… Что ты об этом думаешь? Я надоедаю ему? Пожалуйста, скажи, если считаешь, что я веду себя неправильно.

Кстати, ты не могла бы прислать мне рецепт салморехо? Вернувшись в Мадрид, я хочу удивить Мартина и показать, что тоже умею готовить. И еще: каким кремом пользуется твой муж? Ты как-то упоминала, что это лучшее увлажняющее средство для мужчин, как оно называется? Ответь как можно быстрее, я собираюсь вернуться в Мадрид на день раньше намеченного, потому что святой Мартин Турский (я называю его так, потому что он скоро действительно попадет на алтарь, уверяю тебя) уговорил меня вернуться ко дню рождения моей мамочки (а она запретила мне приводить его с собой, представляешь?). Но, несмотря на все это, Мартин убеждает меня хотя бы позвонить ей в этот день или даже зайти поздравить. Я сказала ему, что нет, но мне пришло в голову сделать сюрприз (конечно, не Беатрис, а Мартину). Это будет эффектное возвращение, как ты думаешь? Вообще-то пока все это еще не точно, посмотрим по обстоятельствам: ты же знаешь, я люблю доверяться случаю. Кстати, вот еще что: как интернет-курсы «Бликсен энд Батлер», которые ты нашла для своего мужа? Думаешь, это они помогли ему попасть на показ Кусто? Может быть, они и Мартину пригодятся. Подумать только, какое совпадение: мы обе влюбились в безработных моделей. «Love isstrange», как говорится.

Целую.

P.S.: По твоему примеру, я тоже подарила Мартину кулончик «да — любви, нет — войне», из тех, которые Буш сделал актуальными в последнее время. Отыскала в Цюрихе реликвию шестидесятых годов и заплатила за нее бешеные деньги — вот что значит мода на пацифизм. Только этот кулон серебряный, а не позолоченный, как у твоего мужа. Я решила, что золотой — слишком дорого. Наверное, твоему Кариму он очень идет, ужасно хочется его увидеть.

P.S.: Куда ты пропала, почему не отвечаешь?

Инес включила телевизор и сразу же выключила, включила радио, подумала, не заняться ли йогой, хотя в действительности ей хотелось лишь одного — позвонить Мартину и проговорить с ним еще три четверти часа. Однако она уже сделала это несколько минут назад, и ей не хотелось быть назойливой. Ладно, надо заняться йогой… или еще написать Лауре, верной наперснице из Саусалито? Да, это будет лучше.

От: [email protected]

Кому: [email protected]

Тема: Любовь серьезно повреждает нейроны.

Ты не поверишь, но я просто себя не узнаю: я не пошла на потрясающую фотографическую выставку в «Тейт». Я не стала покупать себе четыре линзы, шесть объективов или двадцать фильтров, как всегда, когда приезжала в Лондон. Вместо этого я провела уйму времени в отделе «Все для дома» в «Харродз».

Я видела там вертикальную мини-духовку, что, если такую купить Мартину? Он не обидится, — как думаешь? Любой из моих «бывших» запустил бы этой печью в меня, но ведь времена меняются, и молодежь (слышишь, что я говорю? — молодежь! О Боже, не допусти, чтобы я опустилась до Тоникёртисов, как Беатрис. А ведь подобные метаморфозы нередки: всю жизнь стремишься уничтожить отца — или мать, как в моем случае, — и в конце концов становишься ее копией). В общем, теперь, похоже, когда даришь молодому человеку печь или миксер, он расценивает это как потрясающий подарок для настоящего мужчины. Еще я видела сногсшибательное пальто от «Кельвин Кляйн» и шляпу, но не знаю, носят ли сейчас такие (напиши мне). Вот что значит всю жизнь фотографировать моду — в результате ни о чем понятия не имеешь! Мне кажется, в последней Миланской коллекции были такие шапки, как у охотников на тюленей. Они мне понравились, но, может быть, их носят голубые? Ничего не соображаю — по-моему, любовь серьезно повреждает нейроны.

Пришел официант с ужином в коробке, как из-под обуви. На коробке стоял миниатюрный светильник вроде тех, что украшали коридоры и вестибюль, и сосуд для мытья фруктов (это было написано на плававших в нем цветочных лепестках: ну и сервис!). Опять сомнения: позвонить Мартину или нет. Почему когда влюбленная женщина звонит своему любимому каждые пять минут, ее называют назойливой, а когда то же самое делает мужчина, его считают очень внимательным и романтичным? Ладно, спокойно, откроем лучше коробку из-под туфель и посмотрим, что за ужин мне принесли. Ага, клубника. По крайней мере понятно, что это такое, а вот все остальное…

От: [email protected]

Кому: [email protected]

Тема: Ответь!

Как тебе нравится то, что я рассказала о своей матушке и ее дне рождения? Беатрис могла бы по крайней мере проявить некоторую терпимость и не запрещать мне приводить Мартина. «Приходи, только без жиголо», — заявила она мне. Но я не решилась ответить ей твоими словами, потому что, по правде говоря, у моей матери никогда не было так называемых жиголо: она не содержит своих любовников, не покупает им одежду и, уж конечно же, они не живут в ее доме. Не спрашивай меня, как ей это удается, но это так. Лаура! Я написала тебе уже три письма, а ты все не отвечаешь! Сейчас примусь за свой ужин, который вообще-то больше похож на цветочную композицию, и не буду тебе больше надоедать. Но, когда будешь отвечать мне, напиши по крайней мере рецепт салморехо и название увлажняющего средства.

Зазвонил телефон. Инес была бы рада иметь сейчас аппарат с видеокамерой, но из-за былой телефонофобии теперь в ее распоряжении лишь старая немодная «Нокиа». А как чудесно было бы слышать Мартина и одновременно видеть его лицо!

— Да, жизнь моя.

Мартин позвонил, чтобы опять говорить глупости. «Что может быть лучше, — думала Инес, — чем этот влюбленный вздор? Это ведь настоящий бальзам. Кажется, новые телефоны, позволяющие посылать фотографии, можно использовать еще и как диктофон — хорошо было бы записать голос Мартина и, ложась спать, слушать его воркование, шепот, смех».

— Ты подумала о том, что я сказал тебе насчет дня рождения твоей мамы?

— Да, святой Мартин Турский, подумала, и мне кажется, ты готов сам послать ей подарочек ко дню рождения.

— Да нет, ты преувеличиваешь, но я считаю, что…

Инес прекрасно знала, что считает Мартин: что не стоит ссориться из-за такого пустяка, что, в конце концов, Беатрис уже шестьдесят с лишним лет, все-таки она ее мать и «нужно беречь ее, потому что бывает так, что матери берут и умирают, когда меньше всего этого ожидаешь, и тогда остается только рвать на себе волосы из-за того, что ты ей не сказал, что для нее не сделал. Послушай, уж я-то знаю, о чем говорю. К тому же, — продолжал Мартин, — из-за чего ты обиделась? Что такого она тебе сказала? Что с того, что она назвала меня жиголо? Я не знаю твою маму, но что можно требовать от женщины ее возраста? Что ты сама думала бы на ее месте? Знаешь, предоставь все мне, и вот увидишь, все будет отлично. Чужие матери всегда от меня без ума, я умею вести себя со старушками. И твою тоже очарую, вот увидишь».

«В том-то вся и проблема», — подумала Инес. Во-первых, ее мать никоим образом нельзя было — даже ласково — назвать «старушкой». А во-вторых, Мартин совершенно напрасно возлагал большие надежды на свою внешность. «Заблуждение красивых», — назвала это Инес и засмеялась, подумав, что, если так пойдет и дальше, в конце концов она напишет бестселлер (разумеется, с потрясающими фотографиями) под интригующим названием «Сети красоты, или Как бороться с красивыми». Красивые… несомненно, это особая раса. «Всю жизнь меня окружают боги, как это тяжело, — подумала Инес и добавила: — А ведь просто невероятно, как все они заблуждаются относительно возможностей своей красоты». Однако это действительно так: мужчины и женщины, даже очень умные и такие прирожденные манипуляторы, как ее мать, в конце концов допускали одну и ту же глупую ошибку: привыкнув к победам, они забывали, что могут покорить всех, кроме себе подобных.

Инес не хотела расходовать свой телефонный счет на то, чтобы читать лекции Мартину, не хотела и сообщать о своем приезде: лучше сделать ему сюрприз. Инес улыбнулась и сказала про себя, подражая акценту Мартина, приводящему ее в восхищение: «Надеешься очаровать мою старушку? Пустые надежды…» Инес прекрасно знала (за свою жизнь она имела возможность неоднократно в этом убедиться), что ничто не вызывает такого недоверия у красивого человека, как чужая красота. При этом в расчет не идут ни пол, ни разница в возрасте, ни благородные побуждения и добродетели, как в случае с Мартином. Красивые люди редко могут принять друг друга. И вовсе не из чувства соперничества. Инес, имевшая большой опыт взаимоотношений с красивыми, считала такое объяснение упрощенным. В действительности дело в том, что каждого из них страшит человек, знающий их самые темные секреты и владеющий тем же набором хитростей.

— Забудь о моей старушке, Мартин, и скажи мне еще какую-нибудь глупость, я так по тебе скучаю.

Тогда Мартин опять наговорил ей кучу всяких нежных слов, которые, произнесенные с кастильским акцентом, звучат либо глупо, либо резко, либо вызывают чувство неловкости и в то же время, в уругвайском произношении, кажутся божественной музыкой. Инес снова подумала об Игнасио де Хуане — не потому, что скучала по нему, и, уж конечно, не для того, чтобы усилить любовь к Мартину этим выгодным для него сравнением. Нет, она просто хотела сравнить кастильское произношение с латиноамериканским. Да какое могло быть сравнение! Кастильский акцент просто губителен для любви: он опошляет и огрубляет ее, делает ее безнадежно банальной.

— Повтори это еще раз, Мартин, жизнь моя.

Инес была так увлечена звучанием этих слов — таких завораживающих, таких латиноамериканских, — что не сразу заметила, что Мартин уже не говорит о любви, а рассказывает ей совершенно прозаический случай о том, как вчера он встретил свою приятельницу-парикмахершу. «Ты помнишь донью Тереситу, мою бывшую соседку? Конечно же, ты должна ее помнить: однажды мы встретились с ней на улице и целых полчаса проговорили о неполадках ее стиральной машины. Ну так вот…» И голос с мягким южноамериканским акцентом продолжал звучать так же романтично, как будто говорил о любви, а не о самом обыденном происшествии: «…и она потащила меня к себе в парикмахерскую. Я тебе уже говорил, что этот цвет волос а-ля Мефистофель — не мой настоящий, в действительности я скорее блондин — такой, каким ты видела меня первый раз в «Кризисе 40». Хотя ты этого не помнишь, ты говорила, что та ночь совершенно стерлась в твоей памяти. В общем, донья так настаивала, убеждала, что я похож с такими волосами на ворона, и говорила, что тебе я буду намного больше нравиться в другом облике, что это будет приятный сюрприз для тебя, когда ты вернешься, и все в этом роде. В общем, теперь, когда ты приедешь, узнаешь меня настоящего (он засмеялся), надеюсь, тебе нравятся блондины».

После этого Мартин снова принялся за любовное воркование, а Инес дала себе слово, что завтра же вместе с многочисленными подарками для своего возлюбленного купит два телефона с фотокамерами, чтобы можно было видеть друг друга, и хранить фотографию Мартина, и записывать его голос. Ведь если бы у нее был сейчас такой телефончик, она могла бы увидеть, как выглядит Мартин со светлыми волосами… хотя эта перемена почему-то вызывала у нее некоторое беспокойство. Возможно, виноват глупый суеверный страх, который влюбленные испытывают перед любой новизной, как будто мельчайшая деталь способна запустить механизм Бог знает каких разрушительных перемен. Наверное, именно поэтому счастливому человеку не хочется никаких, даже незначительных изменений, словно счастье так хрупко, что может рассыпаться от малейшего движения, или так пугливо, что боится любой новизны. К тому же оно зыбко, своенравно, несправедливо, скаредно… Инес не хотела перечислять дальше, но, как бы то ни было, по-видимому, именно из-за этой суеверной боязни нового ей стало так неспокойно. Да, безо всякого сомнения, именно по этой причине. Из-за чего же еще?

 

7. ХАСИНТО И ЛИЛИ

Хасинто заметил, что единственный раз, когда к Паньягуа приходили его предполагаемые коллеги Кар и Ро (ужасно выглядят в Европе девушки: они кажутся скорее огородными пугалами, чем сеньоритами), между ними и котом Вагнером тотчас установилась взаимная симпатия. Работа кондитера, в особенности если все приходится делать вручную, способствует мечтам. Украшая каждое из печений, только что вынутых из печи, каплей шоколада или кокосовые пирожные — снежной шапкой безе, невозможно не предаваться размышлениям, особенно если рядом с тобой любовь всей твоей жизни (то есть Лили), с дрожащими пальцами и желтыми, как никогда, глазами. Она не сводила взгляда с подвальных окошек, где раньше очень часто вырисовывалась тень Вагнера. Однако в последнее время бессердечный кот стал появляться все реже, и теперь Лили не могла оторвать своих еще сильнее пожелтевших очей от окна, что губительно сказывалось на ее кулинарном искусстве. «Что с тобой происходит, Лили?» — спросил однажды Хасинто, помогая ей собирать с пола полдюжины испорченных глазированных вафель. Но Лили в ответ лишь взглянула на оконце со смешанным чувством надежды, желания и страха, как раб на господина, от которого он не может или не хочет освободиться. «Помоги мне», — попросила его девушка скорее взглядом, чем словами, но Хасинто не знал, как сделать это, не прибегая к радикальной мере — единственной, что приходила ему на ум. Подобный способ оказался бы вполне приемлемым в Лиме, где не считается зазорным избавиться от больного или взбесившегося животного, но здесь, в Европе, — Хасинто хорошо это знал — каким-либо образом навредить кошке, а тем более убить ее, считалось преступлением, едва ли не более возмутительным, чем убийство человека. Хасинто уже видел, как на него показывает пальцем вся округа, а его преступление комментируют в хронике криминальных происшествий: «Перуанец убивает соседского кота, будто бы завладевшего душой его невесты». От этого был один шаг до того, чтобы Лили возненавидела его на всю жизнь, и даже меньше шага до его задержания как незаконного иммигранта и депортации в Перу. Однако это был бы и звездный час: Хасинто показали бы по всем каналам, и телевизионные пустословы по меньшей мере полтора дня вели бы дискуссию, анализируя совершенное преступление с различных точек зрения, подкрепленных научными фактами. Может быть, он принадлежит к секте сатанистов или новообращенным Храма Солнца, практикующего ритуальные убийства? Может быть, он решил приготовить пирожки с кошачьим мясом, чтобы отомстить своим хозяевам, родителям Лили? А может, он и Лили вместе выкрали кота, чтобы потребовать выкуп (или вариант этой версии: животное было похищено по поручению самого хозяина, которому надоело, что кот постоянно мочится в его гортензии). «Так что, — размышлял Хасинто, энергично посыпая сахарной пудрой вершины Гуаскарана и поднимая настоящую снежную бурю, — нужно придумать какой-нибудь другой способ, чтобы отвадить Вагнера от Лили». Он не разговаривал больше с падре Вильсоном, но хорошо помнил его теорию о том, что в мире присутствует не сам дьявол, а его след, дыхание на затылке и т. д. Кроме того, Хасинто знал, что Лили после двух-трехдневного отсутствия кота постепенно начинает становиться сама собой, о чем говорило изменение цвета ее глаз, снова становившихся карамельными. Проблема — до сих пор неразрешимая — состояла в том, что, когда Лили почти удавалось освободиться, Вагнер появлялся вновь, словно играя с девушкой в кошки-мышки, давая понять: «Ты убегаешь, потому что я тебя отпускаю, а когда захочу — снова сцапаю…» «Тяжелая штука — жизнь, — сказал себе Хасинто, — если даже коты ведут себя, как негодяи из болеро Хосе Альфредито Хименеса. Чертов котяра».

И вот однажды — Вагнер не появлялся уже почти полтора дня, и глаза Лили, хотя и грустные, начинали приобретать свой настоящий карамельный цвет — Кар и Ро нанесли свой первый и единственный визит сеньору Паньягуа. Тогда Хасинто и придумал, как избавиться от кота: можно было бы предположить, что эта идея пришла ему в голову после посещения приходской церкви, однако следует заметить, что падре Вильсон, большой специалист по бесам и их проделкам, был в то время в отъезде в Турине. Хасинто подумал, что, должно быть, не очень сложно подыскать коту новых хозяев. Ведь он был столь непостоянен в своих привязанностях, даже вероломен: сначала, воспользовавшись добротой и одиночеством сеньора Паньягуа, Вагнер поселился у него дома и стал третировать хозяина, потом привязал к себе Лили, чтобы вскоре тоже ее покинуть. Хасинто был еще слишком молод, чтобы обратить внимание на то, кто в данном случае оказывался настоящим хозяином, но он интуитивно чувствовал, что спасение Лили возможно именно благодаря своенравному характеру Вагнера. «Это труднее, чем обмануть кошку», — гласила древняя пословица его родины, но, увидев девиц, приходивших к Паньягуа, и заметив, как смотрел на них Вагнер, Хасинто подумал, что стоит попытаться сплавить кота им.

С этого дня он решил действовать следующим образом: выходил из дома очень рано, не сказав ни слова даже Лили, глаза которой от тоски сделались уже не желтыми, а землянисто-коричневыми. У Хасинто разрывалось от этого сердце, и, несмотря ни на что, он продолжал каждый день исчезать в направлении дома Кар и Ро. Хасинто с таинственным видом носил туда и обратно какие-то пакеты, притворяясь, будто выполняет срочное и очень ответственное поручение. Сначала Вагнер наблюдал за ним с безграничным презрением, не сходя со своего любимого места у окна. «Тоже мне горе-посыльный», — казалось, говорил он, лениво запрокидывая голову. Однако прогулки продолжались день за днем с такой поразительной регулярностью, что в конце концов Вагнер решил выяснить, что означает суета, в которую он не был посвящен. Обнаружив, что местом назначения каждый раз был дом Кар и Ро, кот захотел узнать больше. Он стал ложиться перед входом в подъезд, словно желая преградить путь Хасинто, но тот ни разу даже не взглянул на Вагнера, а перешагивал через него, бормоча «прошу прощения», что приводило кота в бешенство. Если бы Вагнер мог хотя бы предположить, что, вместо того чтобы сесть в лифт и подняться в хорошенькую квартирку, где жили подруги, Хасинто спускался в подвал и выкидывал в мусорный бак свои загадочные пакеты. Если бы кот знал все это, он, конечно же, не проявил бы к этому делу такого интереса. Однако Хасинто довольно хорошо играл свою роль — как человек, не имеющий (по крайней мере на первый взгляд) причины притворяться, и через несколько дней Вагнер стал проводить больше времени перед подъездом Кар и Ро, чем у дома Паньягуа. Два-три дня спустя подруги заинтересовались котом, пристально следившим за ними своими желтыми глазами.

— Знаешь, дорогая, этот котик напоминает мне одного хорошенького мальчика из моего колледжа в Исарре, — призналась однажды Ро, поглаживая Вагнера по спине.

— А мне — кузину моей матери, мисс Мотрил, — со вздохом сказала Кар, вспомнив свою подростковую влюбленность.

С того времени уже никто в квартале не удивлялся, когда видел Кар и Ро, направлявшихся бог знает куда в сопровождении гордо вышагивавшего вслед за ними кота. Так они и познакомились с Вагнером, и, поскольку в наше время красивое и здоровое животное, увязавшееся за человеком на улице, имеет намного больше шансов быть подобранным, чем получить пинок, кот вот уже около недели ел и спал дома у Кар и Ро. Паньягуа же тем временем, несмотря на свою любовь к животным, с облегчением вздохнул, оставшись в одиночестве и избавившись от обязанности следить за своим красивым котом, который, хотя и доставлял ему некоторую радость, все же был для него источником огромных неприятностей. Что же касалось Лили, то она вот уже несколько дней не смотрела в окошко подвала, надеясь увидеть там Вагнера. И, хотя она так погрустнела и похудела, что ее мать разрешила ей съедать на два безе больше, чем обычно, глаза девушки теперь, по крайней мере по мнению Хасинто, глядевшего в них с таким безграничным вниманием и любовью, утратили нездоровую желтизну. Возможно, где-то в глубине все еще остался ободок ужасного оттенка кошачьих глаз, но теперь в них преобладал нежный карамельный цвет, придававший взгляду Лили такую мягкость.

 

8. СКРЫВАТЬ ИЛИ НЕ СКРЫВАТЬ

Поскольку настоящей жизненной дилеммой для Грегорио Паньягуа было не «быть или не быть», а «знать или не знать», то вполне понятно, почему теперь, в этой ситуации, его терзали сомнения. Он был не из тех людей, которые любят бездарно искажать знаменитые фразы — вовсе нет: вопрос «быть или не быть», или, что то же самое, «предпочесть жизнь или послать ее к черту», он считал бесспорно главным для всего человечества. Однако, когда выбор уже сделан (согласно автору слов «to be or not to be», — исключительно из трусости и «боязни страны, откуда ни один не возвращался»), несомненно, главной проблемой становилась стратегия, позволяющая с наименьшими потерями пребывать в этой так называемой «долине слез».

Стратегия, которой Паньягуа придерживался долгие годы жизни, была довольно противоречива: он держался намного ближе к вымыслу, чем к реальности. Но разве не так поступают все в этом мире? «Все люди обманывают самих себя, и единственное отличие умных от дураков в том, что первые знают это, а вторые — нет», — так говорил он себе. Знать, но предпочитать не знать — в этом была вся хитрость, и, по мнению Паньягуа, такая стратегия была особенно необходима в сфере любви, где нужно обманывать себя особенно искусно. Как, например, решили свою проблему Инес и ее мать? Насколько ему было известно, обе нашли одинаковый способ защиты от этой реальности, которой лишь безумцы решаются глядеть в лицо: они предпочли скрыть от себя многое из того, что с ними случилось.

Утаивать или не утаивать. Скрывать или не скрывать… и здесь возникал еще один вопрос. По мнению Паньягуа, существовало по меньшей мере два способа вступить на путь добровольной слепоты: первый — ослеплять себя избытком реальности, наслаждаясь множеством тел, как Беатрис (произнеся слово «тел», Паньягуа снова почувствовал нечто очень похожее на мимолетную боль, пронзавшую иногда его конечности). Второй же способ — бежать от реальности, как делала Инес, предпочитающая терпеть мучения от недостойного человека, чем от того, кто был бы ей действительно дорог. Вернее было бы сказать, предпочитавшая, потому что сейчас Инес была влюблена, а это, как известно, состояние помрачения рассудка. Паньягуа бы даже сказал: оно несет жажду гибели. Потому что, согласно другой теории, выработанной за годы длительного уединения (когда он был альбиносом, как сказал бы Хасинто), в Любви с большой буквы — Любви, что не оставляет камня на камне, ослепляет, сводит с ума, лишает воли и чести, — плохо то, что она заставляет нас сознательно губить самих себя. Как известно, то, что все люди понимают под любовью, не имеет ничего общего с ее определением из толкового словаря: «Чувство, побуждающее желать, чтобы любимое существо, человек, группа людей или иной объект были счастливы». «Если бы это было действительно так! — думал Паньягуа. — Если бы были верны и другие знаменитые высказывания по поводу этого проклятого чувства: о том, что любовь терпелива (?), услужлива, не завистлива, что она не тщеславна и не обидчива (!!!), бескорыстна и терпелива (?), всепрощающа и доверчива (?!), если бы это было так!» Если бы… но пока в ожидании того дня когда любовь приобретет хоть некоторые из приписываемых ей качеств, все мы довольствуемся компромиссами, и главный из них, по мнению Паньягуа, — правильный выбор: знать или не знать, а говоря точнее: знать или не знать любимого человека.

В действительности сделать этот выбор не так-то сложно, потому что какой смельчак захочет узнать темные стороны жизни своего любимого, увидеть преследующих его призраков, грязь, которую он старательно заметает под ковер, все его преступления? «Только безрассудные и безумцы», — отвечал себе Грегорио Паньягуа, хотя как раз сейчас он пытался решить, как следует поступить, когда дело касается не Любви, а другого, похожего чувства, которому он подвержен намного больше, чем ему хотелось бы признать. Речь шла о так называемой «дружбе» — любви, которую пишут с маленькой буквы, как будто ей не свойственны большинство качеств ее безумной сестры. Потому что, хотя дружба более терпима и великодушна, чем любовь, она тоже требует верности и не терпит обмана. В том же, что касается постулата «знать или не знать», вступают в противоречие дружеская искренность, с одной стороны, и здравый смысл — с другой. Что же делать теперь ему с этим Мартином Обесом? Должен ли он молчать (или — что то же самое — обманывать своего друга) или, наоборот, открыть Мартину все, что ему известно об Инес: причину ее кошмаров, все ее грехи? Открыть или не открыть? Если для самих себя мы выбираем неведение, почему бы не выбрать то же самое для другого? «Однако, — сомневался Паньягуа, — общепринятая мораль проповедует нечто иное, противоположное: якобы настоящий друг — тот, кто срывает с наших глаз розовые очки и открывает нам правду». «Правда… еще одно высокопарное слово, — думал он, — еще одна безумная с большой буквы, которой все будто бы рвутся служить, раскрывая своим ближним глаза, хотя об этом их никто не просит». «Слушай, поскольку мы с тобой друзья, — так обычно начинаются подобные откровения, — я просто обязан сказать тебе, что…» На месте многоточия может оказаться нечто вроде: «Икс обманул свою жену с ее сестрой, когда они были еще только помолвлены»; «Зет сделала аборт в шестнадцать лет» или «имела лесбийскую связь в университете». В случае же с Инес это бы прозвучало примерно так: «Слушай, Мартин, поскольку мы с тобой друзья, я считаю своим долгом открыть тебе, что твоя возлюбленная однажды убила человека, и теперь ты должен мне помочь разыграть кое-какое представление».

Знать или не знать? Открывать или не открывать? Паньягуа никогда не стал бы колебаться в обычной ситуации, но в случае с Мартином принять решение было нелегко: в душе возник конфликт. Конфликт? Ну ты даешь, Паньягуа, скоро у тебя мозги расплавятся от мыслей. И до чего же ты додумался? «Если бы мне не нужен был Мартин для постановки этой пьески, обещанной сеньоре Руано, — размышляет Паньягуа, — то, безо всякого сомнения, я предпочел бы молчание и скрыл от него ту старую историю, случившуюся, когда Инес было всего тринадцать лет. Практически у каждого человека есть прошлое, которое лучше похоронить раз и навсегда, потому что трупы плохо пахнут. Знание чужого прошлого порождает лишь сомнения и новых монстров, которые при малейшей размолвке выходят наружу, вроде клейма «ты уже однажды мне изменил» или «шлюха один раз — шлюха навсегда» и так далее.

Однако теперь вопрос «рассказывать или не рассказывать» стоял ребром: имел ли он право продолжать лгать и использовать неведение Мартина? Ведь теперь ему пришлось бы лгать и обманывать его еще больше, чем когда они разыгрывали договор с дьяволом, потому что тогда они не были друзьями и от Паньягуа требовалась лишь некоторая деликатность, а не искренность, как сейчас. Говорить или молчать? Лгать или не лгать? «А где же Вагнер?» — внезапно удивился Паньягуа. На самом деле он был даже рад исчезновению кота: Вагнер не вызывал в нем особенно нежных чувств. Однако Паньягуа говорил себе, что из всех прохожих животное выбрало именно его, а это возлагало на него определенную ответственность. Паньягуа чувствовал себя ответственным за все. «Ты как глупый атлант, держащий на своих плечах земной шар, — сказал он себе, — хотя людям наплевать на твои старания, и, хуже того, — им совершенно непонятно, зачем тебе это надо. Но что поделаешь, если я такой, — успокоил он себя, — человек ведь не выбирает, каким ему быть…» Выбирать или не выбирать — вот еще один вопрос, не менее сложный, чем остальные. «Однако хватит, Паньягуа», — остановил он себя: вопросов становилось все больше, а у него было множество дел, гораздо более важных, чем эти глупые нравственные метания.

Он пришел к заключению, что действовать следует как при решении математической задачи, последовательно находя все неизвестные. Хватит гамлетовских сомнений. Паньягуа решил, вместо того чтобы рассказать Мартину все известные ему тайны, открыть ему лишь самое необходимое (и, может быть, кое в чем обмануть, если потребуется). Кому нужна Правда? К черту эту безумную гордячку!

Словно атлант, обнаружив стену, которая могла временно принять на себя часть его груза, Паньягуа испустил короткий торжествующий вздох. Однако расслабляться было рано: предстояло продумать еще один важный момент. Он уже определил свою линию поведения с Мартином, решив рассказать ему лишь скудную часть правды, но оставалось составить сам сценарий. Паньягуа много думал на эту тему в последние дни, но до сих пор его мысли так и не оформились до конца.

«Остается, — сказал он себе, — привести в исполнение безумный план, который тебе не хочется открывать даже самому себе. Хотя в действительности твой план не просто безумен, он совершенно глуп. Насколько я понимаю, исходя из твоих только что изложенных альтруистических соображений, он сводится к следующему: воспользовавшись тем, что Инес будет в Лондоне в день рождения ее матери, ты собираешься разыграть с Мартином еще один спектакль, а именно — привести парня в дом Беатрис и, поскольку она никогда не видела его даже на фотографии, устроить так, чтобы он понравился ей. Иными словами, обмануть ее, чтобы очаровать (хотя в этом главное — не перестараться), а когда она уже примет Мартина, можно будет открыть ей, что он — возлюбленный ее дочери. После этого, также как в фильме «Угадай, кто придет к обеду» с Сиднеем Пуатье, Хепберн и Спенсером Трейси, сеньора поймет, что этот мужчина, столь непохожий во всех отношениях на ее дочь, действительно способен сделать ее счастливой, и тогда (под звуки скрипок и мандолин) она откроет Мартину свои объятия и поцелует его (по-матерински, конечно, нужно следить, чтобы все не осложнилось: поцелуй в лоб, не больше). И дело в шляпе: обещанный сеньоре спектакль будет поставлен, но поставлен по-твоему, ты, как бедный дьявол, покоришься богине и в то же время бросишь ей вызов: «non serviam». Так это и есть твой великий план? Такая сентиментальщина достойна дешевой мелодрамы! Нет, я отказываюсь верить, Паньягуа, это невозможно, если только у тебя и в самом деле не расплавились мозги».

Грегорио Паньягуа не с кем было поделиться своими мыслями. У него не было ни Лауры, которая бы помогала ему своими советами по Интернету, ни рассудительной виртуальной сестры, умолкавшей лишь под действием Величайшей Глупости. У него не было и друга, которому можно позвонить по телефону, как делала сеньора Руано, оказываясь в своем доме. Ни даже кота. Был только он сам и его одиночество — старый друг, то помогавший, то дерзко насмехавшийся над ним, как несколько минут назад. И вот теперь оно снова заламывало ему руку со словами: «Так, значит, лучше ты ничего не мог придумать, кроме этой банальщины? А как насчет деталей? Под каким предлогом, например, ты явишься к сеньоре с Мартином? Скажешь, что это твой друг-иностранец, приехавший к тебе на несколько дней? Или представишь его как прекрасное и неожиданное утешение твоей старости?»

Одиночество Паньягуа огромно, и с каждой минутой оно становилось все более дерзким. «Хорошо, — согласилось оно, и Паньягуа почти разглядел в полумраке этого наглеца, упершего руки в боки. — Допустим, тебе удалось худо-бедно, решить эту проблему, и вот ты уже в доме Беатрис, с бокалом виски в руке, а справа от тебя — Мартин, прекрасный, как мертвец, и безмолвный, как Бог (или наоборот). И что же дальше? Изо всех сил ты постараешься избегать взгляда сеньоры, чтобы не потерять самообладание и опять не пойти ко дну. Ведь ей всегда удается добиться от тебя того, чего она хочет. «Исправьте свою оплошность, Паньягуа, сделайте так, чтобы моя дочь забыла этого жалкого латиноса, которого вы преподнесли ей на блюдечке. Вы все испортили: ведь я хотела, чтобы она просто получила встряску и оставила своего недостойного любовника». Таково было поручение Беатрис, верно? Только ты надеешься выполнить его по-своему (неправда, ты не можешь на это надеяться, я отказываюсь верить, что ты стал законченным дураком!), что, просто познакомив ее с Мартином, заставишь ее изменить свое мнение и принять его; и это будет твоя победа над ней, твое освобождение от ее тирании, твой вызов «non serviam». И, допустив, что это единственный твой план и ты не припрятал какого-нибудь туза в рукаве, могу я полюбопытствовать: как ты собираешься привести его в исполнение? — допытывалось одиночество, раскачиваясь из стороны в сторону — так, что его локти вырисовывали в воздухе недоверчивые вопросительные знаки. — Рассчитываешь на удачу или на свое феноменальное искусство убеждения? На красоту Мартина, способную сотворить чудеса? На божественное провидение или, быть может, вмешательство дьявола? Ах, Паньягуа, последнее вернее всего, потому что все остальное слишком эфемерно. Я очень сильно надеюсь, что ты меня (да и самого себя) просто обманываешь, и у тебя в голове есть другой, намного более надежный (или более хитроумный, талантливый и даже извращенный) план. Скажи мне, что это так, признайся, что у тебя есть грандиозная задумка, о которой ты предпочитаешь молчать. Разве не так, Паньягуа?»

Паньягуа, конечно же, ничего не отвечает — кто станет говорить с одиночеством? Мысли не звучат, лишь смутно намечаются в голове, и потом все складывается как-то само собой, зачастую не так, как планировалось, словно в мире действительно орудует целый легион бесов, изо всех сил старающихся продемонстрировать, что человек — предполагает, а они — располагают.

 

9. КАР И РО

— Вот уже три дня подряд я звоню Паньягуа, а он, подлец, и не думает отвечать, — сказала Кар Ро (обе принимали солнечные ванны на балконе своей хорошенькой квартирки, несмотря на ноябрь и температуру тринадцать градусов выше нуля). — Думаешь, он решил обойтись без нас в этом новом дельце?

Ро повертела головой в поисках стакана с напитком, похожим с виду на тропический коктейль вроде «пиньяколады», отпила и, передав его своей подруге, ответила:

— Не думаю, он ведь не такой идиот, чтобы не понять, что без нас из всего этого спектакля с дьяволом ничего бы не вышло. Давай посмотрим: кто сделал все самое трудное, почти невозможное? Кто узнал, например, про женщину с красными ногтями, чтобы Паньягуа мог заставить Инес поверить, будто он читает ее мысли?

— Ты, Кар, ты, знаток блогов, в особенности тех, которые пишут в Саусалито.

— А то, что она сказала про свою мать: «Если бы заставить человека исчезнуть было так же просто, как нажать на кнопку: раз и — прощай, мамочка»?

— Ты, Ро, спец по прослушиванию телефонных сообщений ближнего.

Ро, очень скромно:

— Да в этом нет ничего особенного, дорогая, такие телефонофобы, как Инес, редко меняют фабричный код доступа.

— Да-да, а история с кларнетистом и проклятой свистулькой?

— Ты и я, — в один голос сказали девушки, — хотя и… с помощью кой-кого.

Вагнер, естественно, не разделявший любви хозяек к низким температурам, все же решил выбраться ненадолго из своего теплого уголка и теперь, улегшись у ног Ро, лизал пальцы Кар.

— Какой милый котик… как он приятно меня щекочет… смотри, какими глазами он смотрит на меня.

— О, они такого же цвета, как у тебя.

— И у тебя такие же, я никогда раньше не замечала, что они такие желтые, правда-правда!

— Слушай, Ро.

— Что, дорогая?

— Позвони еще раз Паньягуа, а? Мне так не хочется упустить эту клевую работенку.

— Ладно.

Ро звонит.

— Ну?

— Опять не берет трубку.

— Думаешь, он понял, что в тот раз это мы…

— Дорогая, мужчины такие самодовольные существа, они никогда ничего не замечают. Наверняка он уверен, что все вышло потрясно само собой или, того не легче, благодаря его собственной гениальности.

— Да навряд ли он думает, что все вышло потрясно, ведь старушка стала предъявлять ему претензии.

— Эта старушка предъявила бы претензии даже самому Люциферу, дорогая.

— Люциферу?

— Именно так, Ро… Передай мне, пожалуйста, «Нивею». И телефон.

— Глухо, не отвечает.

— Но ведь мы все равно ему поможем, Ро?

— Кому, дорогая?

— Паньягуа, кому же еще, детка.

— Без его ведома, значит? Сыграем роль провидения?

— Провидений — не забывай, что нас двое, даже трое, если считать Вагнера.

— Да, но Вагнер вероломен и то и дело переходит на сторону противника. Правда, Вагнер?

Вагнер вильнул хвостом, как собака.

— И что ты думаешь об этих доморощенных манипуляторах?

— О ком?

— Об этих вершителях судеб, дорогая, сумасшедших, которые думают, что легко могут управлять судьбой себе подобных. Они не кажутся тебе занятными?

— Честно говоря, нет. Паньягуа — вылитая лошадь.

— Я имею в виду старушку, Беатрис Руано.

— А мне она нравится, классная тетка.

— Да, тетка — супер. Ну что, поможем им?

— Давай.

— Небольшая помощь никому не повредит, верно, Вагнер?

Вагнер глянул на девушек так, словно понял, о чем они говорили.

 

10. ДЕНЬ ВТОРОГО РОЗЫГРЫША

Утро выдалось пасмурным в Мадриде и солнечным в Лондоне, словно предвещая, что все в этот день перевернется с ног на голову. Увидев, что город утопает в небывалом сиянии, какое бывает лишь в тех местах, которые не избалованы хорошей погодой, Инес решила оставить собранный чемодан, поскорее разобраться с некоторыми оставшимися делами по работе и посвятить остаток времени тому, чтобы прогуляться и сделать покупки. Она хотела обязательно приобрести три вещи: чудесное увлажняющее средство для Мартина, вертикальную мини-печь и пару новых сотовых телефонов. «Лучше купить это в городе, в том числе и мобильники, — сказала она себе, — в аэропорту все будет намного дороже». Инес много приходилось путешествовать, и эти так называемые магазины беспошлинной торговли казались ей современным вариантом восточного базара для туристов, где все продается втридорога. «Сколько времени? Похоже, пора звонить Беатрис, чтобы поздравить ее с днем рождения и, возможно (!), сказать, что я заеду на минутку, — подумала Инес, — хотя если она примется за старое, то я опять выйду из себя и не полечу. Нет, — добавила она, словно убеждая сама себя, — лучше не говорить ничего. То, что никто не знает о моем намерении вернуться, оставляет за мной по крайней мере свободу выбора, и я могу передумать в любой момент».

Заканчивая сборы, Инес нашла в телефонной книге своего сотового номер телефона Беатрис, и ей пришло в голову, что, если когда-нибудь этот аппаратик потеряется, она уже не сможет никому позвонить. «При преждевременной потере памяти и дальнейшем развитии высоких технологий скоро я не буду помнить даже собственного адреса, — упрекнула себя Инес и набрала номер. — Занято, как обычно! Мамочка всегда с кем-то болтает!» Однако эта мания Беатрис, обычно раздражавшая, теперь даже обрадовала ее: прекрасная отговорка для того, чтобы больше не звонить и нарушить данное Мартину обещание. Инес была уверена, что, если ей доведется поговорить с матерью, Беатрис не только в конце концов уговорит ее заехать к ней домой этим вечером, но и, воспользовавшись случаем, опять скажет что-нибудь неприятное, это уж непременно. Поэтому Инес решила не рисковать и прибегнуть к старому глупому трюку для успокоения совести: «У тебя будет еще один шанс, Беатрис, но только всего один, — пообещала она себе. — Я позвоню по дороге в аэропорт; если ты ответишь — отлично, а если опять будет занято — значит, судьбе угодно, чтобы сегодня я не говорила с тобой и не заезжала к тебе домой… так что — доверимся случаю».

«Ты всегда была так суеверна?» — спросил ее однажды Мартин — скорее с удивлением, нежели с осуждением, — узнав, что Инес способна гадать, удачным ли будет рабочий день, по тому, наступит она на щель между плитами мостовой или нет. «Конечно, нет», — солгала Инес, потому что ей не хотелось походить на тех ненормальных людей, которые от долгого одиночества начинают верить в собственные странные приметы. Если кофейник засвистит раньше, чем закончится реклама по телевизору, то я должна сделать то-то (или, наоборот, не делать) или позвонить N. (или, напротив, ни в коем случае не звонить) — вот они, эти домашние предсказания, которыми тешат себя одинокие впечатлительные люди. Поэтому Инес возразила: «Конечно, же нет, любовь моя, как ты мог так подумать? Это просто игра…» И с того дня она старалась больше не прибегать к этим глупым приметам, подсказывающим, как следует поступить. Однако теперь было совсем другое дело: все было по-другому, когда речь шла о Беатрис.

«Слушай, ведь матери, когда меньше всего этого ожидаешь, умирают и оставляют тебя с чувством вины на всю оставшуюся жизнь», — сказал ей вчера Мартин, пытаясь убедить ее. «Подумай хорошенько», — добавил он в конце разговора, и Инес пообещала, что по крайней мере позвонит Беатрис, чтобы поздравить ее с днем рождения. Однако она прекрасно знала, что если судьбе не будет угодно помешать этому, то она почти со стопроцентной вероятностью окажется вечером в доме своего детства, пропитанном затхлым запахом прошлого.

Заканчивая собирать вещи, Инес сказала себе, что не стоит больше думать об этом и лучше всего — довериться случаю, как она делала всегда до знакомства с Мартином. Пусть, возможно, она опять поступает как слишком суеверная одинокая женщина, не важно, главное — долой с плеч этот бессмысленный груз! Инес приняла решение не вспоминать о своей матери до тех пор, пока не сядет в такси. Оттуда она позвонит Беатрис, и пусть судьба распорядится: если телефон будет занят, то — «прощай, мамочка!»

Наслаждаясь неожиданно хорошей погодой, Инес отлично провела день и сделала намеченные покупки. (Вы уверены, что эти телефоны будут работать в Мадриде? — Yes, miss. — А что же мне делать теперь с этой мини-печью? Она такая огромная! — Не волнуйтесь, мы доставим ее в Мадрид за неделю, без дополнительной платы, we are all опе big market now, you know). Можно было попросить, чтобы новые телефоны послали вместе с мини-печью, но Инес предпочла взять их с собой: сама она понятия не имела, как ими пользоваться, но была уверена, что Мартину захочется заполучить их как можно раньше — все вокруг, кроме нее самой, обожали эти игрушки. Инес посмотрела на свою «Нокию». «Какие тебе высокие технологии, дорогая», — сказала она себе, потому что в который раз зарядное устройство было забыто дома, и теперь батарейка почти села. Этого должно было едва хватить на то, чтобы поздравить мать с днем рождения (замечательно, еще один предлог для того, чтобы быть краткой). «Но ведь тогда я не смогу позвонить Мартину, чтобы сообщить ему, когда вылетает самолет», — подумала Инес, но тотчас сообразила, что в этом нет необходимости: ведь она решила сделать ему сюрприз, и поэтому он не будет встречать ее в аэропорту.

А куда же сегодня собирается Мартин? Он ответил довольно загадочно, когда она спросила вчера, с кем у него намечается ужин. Загадочно и, как показалось ей, по-детски, словно хотел утаить от нее какую-то шалость. «Ты решил воспользоваться моим отсутствием, чтобы поужинать с какой-нибудь красоткой, любовь моя?» — спросила Инес. И он ответил: «О, ты не представляешь… можешь приревновать: красотке по меньшей мере лет шестьдесят, но раз уж ты оставляешь меня одного надолго — что мне еще остается делать?» Как хочется поболтать с ним, послушать его шутки. Внезапно Инес пришло в голову, что раз уж она ходит по магазинам, то вполне можно найти где-нибудь зарядное устройство для «Нокии», но она тотчас отмела эту идею: даже если удастся откопать подобную антикварную редкость, куда ее включить? «Браво, — заключила Инес, — у меня три телефона, а я обречена на разговор лишь со своей матушкой».

Она решила набрать номер в такси по дороге в Хитроу, как раз в тот момент, когда они проезжали мимо огромного девственного парка, простиравшегося слева (сколько стоит каждая травинка этих лугов?), где паслись пони и необыкновенные коровы. Где-то Инес читала, что такие телефонофобы, как она, стремятся иметь перед глазами умиротворяющий пейзаж, когда необходимо сделать какой-нибудь неприятный звонок. Согласно этой теории, картины природы — настоящее спасение для души, средство от стресса, stress balm, выражаясь современным языком, и каждому человеку следовало бы прибегать к этому средству. «Человечество все больше сходит с ума», — подумала Инес, но, набирая номер, устремила свой взгляд на дикие мимозы, словно прося у них помощи. Теперь оставалось лишь услышать короткие гудки и успокоиться мыслью, что она сделала все возможное. И тогда можно будет расслабиться, гладя на пейзаж и мимозы сколько душе угодно: телефон ее матери всегда был занят.

— Да? Это ты, золотце?

— А, привет, Беатрис. (Черт возьми, до чего не везет: когда не надо — она тут как тут, просто невероятно!) Нет-нет, ничего, я сейчас в Лондоне и звоню, чтобы поздравить тебя с днем рождения.

Через две минуты — несмотря на мимозы и умиротворяющий вид коров, несмотря на то что проведенный в Лондоне день способствовал укреплению ее твердости — разговор уже принял хорошо знакомый Инес с самого детства оборот.

— …хорошо, мама, да, мама, да-да, если честно, то я не думала об этом… ну ладно, я заеду поцеловать тебя сегодня вечером, но всего на минутку, ладно? Я просто с ног валюсь от усталости, сегодня весь день… что? Что ты говоришь? Тебя очень плохо слышно. Нет, я вовсе не притворяюсь глухой, мама. Просто связь плохая, понимаешь? Да-да, вот теперь слышу… хорошо, я приду одна, без этого типа, как ты изволишь его называть. (Проглоти это, Инес, проглоти, не возражай… Как это? Есть у меня собственное достоинство или нет?) …Слушай, все-таки мне лучше не приезжать, я так устала… и, кстати, это Мартин попросил меня позвонить тебе, а я вовсе и не собиралась: я сделала это скорее ради него, чем ради тебя, вот. (Длинное высказывание на другом конце, не имеющее никакого отношения к тому, что Инес только что сказала.)

Беатрис говорила то об одном, то о другом, и ее монолог был так бесконечен, что Инес успевала за это время мысленно составить свою собственную речь: «Клянусь, я выскажу ей сейчас все, что я об этом думаю! Хотя… нет, сейчас, пожалуй, не получится: батарейка почти на нуле… Ну ладно, тем лучше: я выскажу ей все потом, прямо в лицо — или я не Инес Руано. Хотя это только в том случае, если мы увидимся, а это вряд ли. Или нет? Так что́ ты решила: поедешь к ней или нет? Вот глупая дилемма!»

— Да, мама, все понимаю, конечно-конечно… извини, пора заканчивать разговор, у меня батарейка садится. Нет-нет, связь здесь ни при чем, я говорю: «батарейка». Что? Что тебе купить? (Черт возьми, я должна была это предвидеть, сейчас она сделает мне кучу заказов, как же иначе! Спокойно, Инес, ты же обещала Мартину.) Да? Извини, опять ничего не слышно: представь себе, мне послышалось, что ты сказала «десять тюбиков зубной пасты «Рембрандт»»! Что? Ты так и сказала? Десять и не меньше? Ради Бога, мама, ведь ее продают в любой аптеке в Мадриде! (Вот подходящий момент, чтобы отбрить мамочку, другого такого не будет — ну же, действуй!) Что? Английская намного лучше? Да она точно такая же, уверяю тебя. (Решено: никаких визитов в прошлое, еду прямо домой, к Мартину.) Извини, мама, но… (Ах да, ведь Мартина сегодня вечером не будет дома! С кем же он ужинает на самом деле? Наверное, с этим Паньягуа, о котором он столько говорит в последнее время… Это тот его приятель из бара, актер, кажется, или что-то в этом роде. Ну что ж, не важно… приеду домой и буду смотреть видео, пока он не вернется — всё лучше, чем…). Десять кусков мыла «Люкс»??? Мама, это мыло уже не выпускают! Бог с тобой, оно исчезло давным-давно! (Решено: не поеду к ней, даже ради святого Мартина! У Беатрис явно не все дома.) …Мама, пожалуйста, я из-за этого опоздаю на самолет. Ну хорошо-хорошо, если в аэропорту будет магазин косметики, куплю тебе и то и другое, но сегодня вечером меня не жди, я…

На этом их разговор завершился. Вернее, его завершила разрядившаяся батарейка телефона. Инес не оставалось ничего, кроме как засмеяться: она, великая ненавистница сотовых телефонов, осталась с тремя неработающими аппаратами, и в случае чего придется звонить из телефонной кабинки. «Прямо как в каменном веке», — сказала она себе.

 

11. МАРТИН И ДВЕ ФЛО

— Как дела, Мартинсито? Какие новости в твоей непутевой жизни? — голос Флоренсии (нейтрализованной ВГ) зазвучал на этот раз не в голове Мартина, а в динамике его мобильного, зазвеневшего как раз в тот момент, когда он собирался одеваться, чтобы сопровождать Паньягуа на ужин к Беатрис Руано.

— Привет. Случилось что-нибудь? Дома все в порядке?

Переговоры с Монтевидео, столь редкие в последнее время, почти прекратились после экономического кризиса, и поэтому звонок сестры мог предвещать лишь плохую новость.

— Эй, все в порядке? Говори, Фло!

Смех Флоренсии нельзя было назвать успокаивающим: обычно он служил прелюдией к саркастическому выпаду или плохому известию, однако на этот раз повод оказался другим. Смеясь, Фло рассказала Мартину, что сегодня она позволила себе позвонить, потому что телефонная компания решила предоставить своим абонентам в Уругвае возможность бесплатного международного звонка.

— Янки просто здорово придумали: хотя в стране кризис и все мы остались без гроша за душой, они не хотят терять потенциальных потребителей и дарят нам бесплатные минутки — прямо как наркоторговцы, которые бесплатно предлагают подросткам наркотики у дверей школы. Очень мило с их стороны, благослови их за это Бог. И вот я использую эту возможность, чтобы поговорить с тобой и узнать, как жизнь. Что, как всегда — неудача на неудаче? Все нищенствуешь, Мартин?

Он посмотрел на себя в зеркало шкафа. С волосами, наконец перекрашенными в натуральный цвет, в небесно-голубой рубашке, расстегнутой лишь настолько, чтобы был виден кулон — подарок Инес, Мартин вовсе не походил на неудачника, а уж тем более на нищего. Однако прежде чем ответить Флоренсии, он за несколько секунд оглядел отражавшуюся в зеркале квартиру Инес Руано глазами своей сестры. «Потрясающая, шикарная квартира, — сказала бы Фло и голоском девочки из колледжа Сакре-Кер (где, кстати, она никогда не училась) добавила бы: — Но ведь она не твоя, а, Мартинсито? Как жаль… Подожди, не рассказывай мне ничего, я уже поняла — со времени нашего с тобой последнего разговора у тебя есть две новости: ты все такой же красавец, как прежде (пользуйся этим, пока молодой), и теперь тебе удалось пристроиться к какой-то богачке… ну что ж, в конце концов, жизнь есть жизнь…»

— Ну, я бы не сказал, что все так плохо, Фло, наоборот, сейчас у меня все отлично, — ответил Мартин, когда молчание стало уже беспокоить его сестру, она даже подумала, что бесплатный разговор оборвался. — Все просто замечательно, уверяю тебя, я работаю актером. Да, да, сейчас как раз подбирал себе костюм для одной интересной постановки, в которой мне скоро предстоит играть.

«Подбирал костюм» — это звучало достаточно профессионально и позволяло продолжать плести красивую ложь, что Мартин и сделал. Он готов был рассказать сестре все что угодно, кроме правды. Как он мог объяснить Фло, что после той работы на «Гуадиана Феникс филмз» (за которую не получил ничего, кроме аванса, хотя и по собственному желанию), основным средством к существованию для него был ремонт старых стиральных машин и прочей домашней рухляди? И хотя сейчас ему действительно предстоял в некотором роде «выход на сцену», но это была, собственно говоря, не работа, а скорее услуга такому же безработному, как он, актеру, некоему Паньягуа, попросившему сходить с ним к матери его, Мартина, подруги (?). (Паньягуа сказал, что объяснит все потом, попросил не задавать вопросов (?) и ограничиться ролью такого же молчаливого статиста, как в прошлый раз, когда они разыгрывали договор с дьяволом, и к тому же собрать волосы в хвост). Как он мог объяснить все это Фло и вообще кому бы то ни было?

Однако поскольку с ним разговаривала настоящая Флоренсия, а не та, которая жила в его голове и знала все его глупые мысли, никаких неприятных вопросов или саркастических замечаний не последовало. Фло не спросила, например, не показались ли Мартину странными просьбы этого Паньягуа. Не сказала она и ничего вроде: «Как? Так, значит, после всех этих невероятных указаний он еще и позвонил тебе вчера вечером, чтобы узнать, не собирается ли возвращаться Инес, и с облегчением вздохнул, узнав, что она по-прежнему в Лондоне и тебе не удалось убедить ее вернуться ко дню рождения матери? Ты что — не видишь, что все это в высшей степени подозрительно?»

Настоящая Фло, по-видимому, больше интересовалась погодой.

— Что ты говоришь, Мартин? У вас почти жарко? Ну и ну! А у нас тут холод собачий, просто ужас!

Да, да, именно это она сказала, вместо того чтобы приняться читать нотации: «Ты никогда не исправишься, Мартинсито… А как, интересно, этот тип все объяснил тебе? Только не говори, что он наплел, будто этим спектаклем надеется расположить к тебе старушку. Как будто, едва увидев тебя, она изменит свое мнение, как по мановению волшебной палочки и примет тебя с распростертыми объятиями только потому, что ты не похож на метиса или индейца-гуарани, какими считают всех нас европейцы, а подобен самому архангелу Гавриилу, с твоими белокурыми волосами и зелеными глазами».

Однако, к счастью, Фло не сделала ни одного из этих неприятных замечаний: ее по-прежнему куда больше интересовали антициклоны.

— Так у вас двадцать градусов, говоришь? Вот это да, везет вам! А мы-то здесь уже не знаем, как и одеваться… — продолжала настоящая Фло, непохожая на ту, что была загнана в угол Величайшей Глупостью и теперь с удовольствием воспользовалась бы возможностью, чтобы наговорить Мартину кучу гадостей: «Все ясно, и тем не менее ты рад участвовать в этом глупом спектакле, а? Потому-то ты настаивал так вчера вечером, чтобы Инес позвонила своей матери и даже (втайне от Паньягуа, неизвестно почему предпочитающего, чтобы Инес отсутствовала) уговаривал ее вернуться раньше. К сожалению, тебе это не удалось. Но это не важно, потому что — кто знает — может быть, все получится с этой глупой постановкой, и тогда ты сможешь позвонить Инес и сказать: приезжай, у меня есть для тебя сюрприз. Она приедет и увидит вас вместе, поднимающих бокалы… как здорово! Ведь самое главное — не ссориться с матерями, верно, Мартинсито? Не забывать об их существовании, потому что иначе, когда меньше всего этого ожидаешь, они берут и умирают, как произошло и с твоей мамой». — Ты не поверишь, у нас уже целую неделю льет дождь как из ведра, кошмар какой-то, — тараторил приветливый голос Фло, решившей до конца использовать возможность бесплатного звонка. Окажись бы на ее месте другая Фло, она бы от него не отстала: «Слушай, Мартин, меня-то ты не обманешь, я тебя насквозь вижу: ты согласился участвовать… (а знаешь вообще, чего добивается этот экстравагантный тип?)… Так вот: ты согласился участвовать в этом только из мужского тщеславия и потому, что это mother and child reunion, как выразился бы Пол Симон, позволяет тебе почувствовать, что ты не сделал для своей матери, которая умерла, когда ты прожигал жизнь Бог знает где, растрачивая присылаемые тебе деньги и не думая о том, что твоя мать умирает сейчас в Монтевидео и что ей хотелось бы увидеть сына перед смертью. Какой ты добренький, Мартинсито! Так значит, хочешь, помирить Инес с матерью (у которых друг с другом Бог знает какие счеты) — и все в память о своей матери (кстати, и моей тоже). Бесполезный подарок! Хотя мама и умерла, обливаясь слезами из-за тебя, думаешь, ей сейчас, на глубине двух метров под землей, есть дело до того, что ты пытаешься загладить свою вину? Подарки мертвым! Какой же ты прекраснодушный, Мартинсито — все это говорят — какой добрый!».

Однако Фло не сказала ничего подобного, а продолжала рассказывать о погоде (ни слова об экономической ситуации в стране: должно быть, дела обстояли совсем плохо, если человек столько времени обсуждал по телефону только погоду): «Бла-бла-бла… у меня замерзли петунии…» Мартин присел на кровать, он не был взволнован, как в начале разговора, и не чувствовал неловкости: по-видимому, Флоренсия, задав ему два-три начальных риторических вопроса, намеревалась все остальное время проговорить сама — похоже, сегодня ей хотелось почесать языком, а не допрашивать. «Вот и замечательно, — подумал Мартин, — возможно, придется немного поскучать, но по крайней мере я не услышу ничего неприятного».

— …так что я вырвала погибшие петунии и посадила другие: в трудные времена нужно окружать себя красивыми вещами.

«Надо же, как изменилась сестрица, невзгоды пробуждают в человеке лучшие качества», — философски заключил Мартин, а тем временем голос, звучавший то ли в его собственной голове, то ли в телефоне, продолжал. Речь шла уже не о петуниях и прочих приятных мелочах, а о его матери: «…хотя мама и умерла, обливаясь слезами из-за тебя, думаешь ей сейчас, на глубине двух метров под землей, есть дело до того, что ты делаешь? Подарки мертвым! Какой же ты прекраснодушный, Мартинсито — все это говорят — какой добрый! Хотя, по сути, — добрее с мертвыми, чем с живыми: ты забыл, что у тебя еще есть отец, забыл? Ах, мужчины: все вы одинаковы. Нам, женщинам, никогда не понять, почему вам обязательно нужно потерять любимого человека, чтобы понять, как сильно вы его любили. Какие же вы дураки, мужчины, обожатели призраков!».

Мартин так и не понял, кто это сказал: Фло, жившая у него в голове (невозможно, она ведь побеждена Величайшей Глупостью!), или его настоящая сестра, потому что именно в этот момент компания «Телефон XX век» решила прервать связь. Голос с мягким мексиканским акцентом вклинился в разговор, разрушив волшебство. «Always near you, thank you for trusting us», — пропел некто в сопровождении звона колокольчиков, и Мартину Обесу послышалось, будто Фло (бог знает какая из двух) опять повторила свою последнюю сентенцию о любви мужчин к призракам.

 

12. В ДОМЕ БЕАТРИС

В половине десятого вечера Паньягуа и Мартин Обес стояли перед домом Беатрис Руано — так же, как несколькими неделями раньше у дома ее дочери. Паньягуа, любивший проводить параллели, отметил два отличия от того дня: на этот раз отсутствовал кот Вагнер (по крайней мере его нигде не было видно), и демоны (то есть они сами) не были одеты в черное. В остальном же — в том, как они остановились перед дверью — один чуть впереди, другой несколько поодаль — все с идеальной симметрией повторяло прежнюю сцену, даже слова. Если в прошлый раз Паньягуа сказал приблизительно следующее: «Будьте добры, позвоните в дверь, а потом ограничивайтесь тем, чтобы казаться демоном, и ничего больше. Скажите начальные слова, как мы договорились, а потом сохраняйте полное молчание, понимаете меня? Я сделаю все остальное», — то теперь его слова прозвучали рефреном:

— Слушай, Мартин, позвони в дверь, поздоровайся и потом храни молчание. Договорились? Я сделаю все остальное.

К сожалению, на этом симметрия закончилась, потому что в сцену необходимо было вводить новые детали, не увязая в рефренах. Когда Мартин собирался позвонить в дверь, как в прошлый раз, Паньягуа остановил его:

— Подожди, дай я на тебя взгляну, Мартин, — сказал он тоном матери, осматривающей сына перед входом в экзаменационную аудиторию.

— Дай-ка я на тебя погляжу, — Паньягуа склонил голову набок и убрал с лица Мартина несколько светлых прядей, чтобы по крайней мере в фас казалось, что у него короткие волосы. Затем с той же материнской взыскательностью осмотрел его наряд, обратив особое внимание на то, чтобы рубашка была хорошо заправлена в брюки, и поправил висевший у него на шее кулон, подарок Инес. «Жаль, что он посеребренный и слишком большой, но в принципе вполне может сойти за тот, другой», — сказал себе Паньягуа и, бросив быстрый взгляд на туфли, заключил: — Теперь можешь звонить.

Ферди только что налил себе виски, когда увидел вошедших гостей. В доме Беатрис сохранилась длинная зеркальная галерея, ведущая от главной двери в библиотеку, где он и находился. Это положение было идеальным для наблюдения за вошедшими гостями при наличии у человека наблюдательности, а Ферди претендовал на обладание этим качеством. Это было лекарство от злейшего врага всех Ферди в этом мире — скуки. Он сел на один из диванов — слишком мягкий на его вкус, из разряда той безумно дорогой мебели, набитой отборным пером, которая просто заглатывает севшего на нее человека. «Дурацкая мебель», — подумал он и, с трудом выкарабкавшись из дивана, устроился на его ручке, как тюлень на льдине. «Так-то лучше, — сказал себе Ферди, — и запасемся терпением». Вечер обещал быть в высшей степени скучным в компании этих двух типов, приближавшихся к нему по галерее. И как только Беатрис могло прийти в голову пригласить парочку подобных субъектов? Его возлюбленная не переставала его удивлять. Ферди, конечно же, не знал, что Паньягуа уже бывал в доме и несколько раз проделывал этот путь, околдованный шедшей впереди Беатрис, и его удивила походка странного гостя. Он шел медленно, осторожно, как паломник, боящийся наступить на какую-нибудь святую реликвию. А молодой? Что ж, он тоже казался странным, но исключительно по контрасту с первым. Они были полной противоположностью друг другу: один — грустная кляча в старом официальном костюме мышиного цвета, другой — молодой красавец, которого с первого взгляда можно было принять за подростка. «Уж не артисты ли?» — подумал Ферди. Он терпеть не мог людей, занимавшихся искусством, в особенности коммерческой его стороной, вроде модельеров, дизайнеров и прежде всего торгашей, прикрывавших жажду наживы страстной любовью к творчеству и считавших своим долгом нести какой-нибудь бред об авангардном структурализме или архитектуре Баухаус. «Какое занудство… может быть, лучше испариться на время, по крайней мере пока не спустится Беатрис, а там посмотрим — в конце концов, ведь это ее гости, а не мои. А в саду-то, наверное, холодно, как на Северном полюсе. В Мадриде в ноябре даже хуже, чем в Милане. Все врут про испанскую осень, холод собачий… Ладно, все равно выбора нет, так что улизну-ка я потихоньку, — сказал он себе. — Если повезет, может, найду где-нибудь в доме телевизор». Ферди уже не раз задумывался о том, что за такие экстравагантные страсти, как его любовь к Беатрис, приходится слишком дорого платить, и хуже всего то, что он вынужден терпеть друзей своей красавицы. Ферди, с юных лет обожавший женщин, подобных сеньоре Руано, на опыте убедился, что они имеют дурную привычку окружать себя пижонами-болванами и величайшими занудами обоих полов, и, хотя он был довольно уживчив по своей натуре, ему не нравились эти замашки в стиле монархов эпохи Возрождения, наполнявших свой двор карликами и уродами. «Cazzo! — сказал он себе, — надо смываться — сейчас или никогда: эти двое (о, наверняка они торгаши искусством или того хуже, che noia mortifera veramente mi rompi le scatole) уже делают последний поворот, а потом отступать будет поздно и придется заниматься ими в отсутствие Беатрис». «Добрый вечер, Беа сейчас спустится», — должен будет сказать он, и потом, до ее появления (полчаса, три четверти. Бог его знает), они будут коситься друг на друга, покашливать или покачиваться на пятках, пытаясь выдавить из себя несколько слов. «Парочка rompi coglioni», — подумал он и исчез вместе со своим виски, прежде чем эти двое успели открыть дверь.

* * *

От фигуры, сидевшей на ручке дивана и встревоженно вытягивавшей шею, как тюлень на льдине, не осталось и следа, хотя оба — и Паньягуа, и Мартин — видели ее, когда шли по галерее. Ферди не курил и к тому же принадлежал к числу особо продвинутых современных мужчин, считающих шикарным обходиться без одеколона, предоставляя все феромонам, поэтому ничто не напоминало о его присутствии. Что же касается роскошного дивана (ради которого множество гусей лишилось своих перьев), то на нем не осталось ни малейшей вмятины от сидевшего там тела: он был идеально пышным, округлым и пустым.

Поэтому, войдя в это инертное пространство, не подвластное воздействию настоящего и полное воспоминаний, Грегорио Паньягуа внезапно почувствовал некоторый страх, подумав, что демонстративная неподвижность времени, царившая в этих стенах, не предвещает ничего хорошего.

— Такси?

«На какую только работу не забрасывает людей жизнь», — подумала Инес, когда на выходе из аэропорта к ней подъехало такси, за рулем которого сидела девушка с оранжевыми волосами и в мятых брюках. Судя по ее виду, можно было предположить, что ее призвание — искусство, журналистика или кино, но уж никак не работа таксисткой. Девушка любезно предложила положить обе сумки в багажник («Эту не нужно, спасибо, я возьму ее с собой, там фотографический материал»), и Инес наблюдала, как она ритмично двигается под неслышную музыку, звучащую, вероятно, внутри нее самой, потому что плеера видно не было. «Нужно предложить Майре сделать серию фоторепортажей о том, как призвание человека отражается на его облике, — размышляет она, садясь в машину, — по крайней мере это интереснее, чем та глупость о женщинах в тени». Подумав о той работе, Инес, конечно же, вспомнила женщину с красными ногтями и, устроившись на заднем сиденье, надела ремень безопасности, чего никогда раньше не делала. «На всякий случай, — сказала она себе и почувствовала легкую дрожь, но потом оборвала себя: — Глупости, забудь об этом и подумай лучше о чем-нибудь более насущном — например, о том, стоит ли, в конце концов, заезжать к Беатрис или нет. Так что же делать? — спросила себя она и сама же, удивленная этим вопросом, ответила: — Да о чем это я? Я ведь приняла решение еще до того, как вылетела в Мадрид. Хватит с меня и того, что я купила мамочке (о святая Инес, вот дурочка!) все, что она просила, едва не опоздав на посадку (и даже мыло «Люкс»; мама была права, оно до сих продается в Англии). Какие же могут быть сомнения? Сейчас прямо домой, а завтра обвяжу все это красивой ленточкой и пошлю Беатрис, приложив еще какой-нибудь подарок. Прощай, мамуля!»

У таксистки интересный затылок: Инес часто ездит на такси и всегда обращает внимание на затылки. Созерцание чужого затылка и одновременное долгое уточнение своего адреса во избежание недоразумений — привычный для нее ритуал.

— Мне нужно на улицу Вентура де ла Вега, дом семь, и, пожалуйста, не перепутайте, люди постоянно путают Вентура де ла Вега с улицей Лопе де Вега.

Они уже выезжали на шоссе, когда Инес произнесла это, глядя на оранжевую шевелюру таксистки (почему всем теперь хочется иметь волосы цвета морковки?), и та кивнула головой.

— О’кей, — сказала девица, и больше они не говорили в течение всего пути. Не то чтобы таксистка не пыталась заговорить с Инес — как раз наоборот, она много раз пыталась завести разговор, спросив, какую музыку она любит и кто она по знаку зодиака, но Инес была очень утомлена и, вероятно, задремала. Да, должно быть, ее действительно сморил сон, потому что иначе она заметила бы, что автомобиль ехал не на улицу Вентура де ла Вега, а, как строптивый конь, вез Инес под убаюкивающее щебетание таксистки и приглушенный шум города к дому ее детства. Только там она пришла в себя, но даже не сразу среагировала, замерев, уставилась на тротуар (дурочка, дурочка, Инес: взрослые всегда смотрят перед собой, только дети могут глядеть как завороженные на щели в мостовой): оттуда на нее уставились знакомые тени из прошлого.

 

13. БЕАТРИС ОДЕВАЕТСЯ

Беатрис ненавидела часы: эти механизмы казались ей возмутительно бестактными, они назойливо напоминали о том, что omnia vulnerant ultima necat— каждый ранит, последний убивает. Как будто она сама этого не знала, как будто каждое утро не глядела на себя в зеркало, замечая уже не увядание красоты (это бывает с молодыми сорока-пятидесятилетними старухами), а нечто намного более ужасное. Каждое утро Беатрис все яснее видела, как увеличиваются тени на ее лице, а значит, неизбежно приближается конец, тогда как у нее до сих пор оставались счеты с жизнью. Именно поэтому, а вовсе не из глупого кокетства Беатрис Руано никогда не пользовалась часами: ни наручными, ни будильником. Поэтому она всегда везде опаздывала и вот уже тридцать лет не заводила старые часы с боем, оставшиеся от Сальвадора и до сих пор занимавшие почетное место в зале. Они могли стоять на этом месте до бесконечности, потому что остановившиеся часы — не более чем безобидное украшение. К тому же часы показывали время «без четверти три» и их стрелки так приветливо раскрывали свои объятия, что у Беатрис появилась привычка смотреться в зеркальную поверхность циферблата каждый раз, когда она проходила мимо. Не исключением был и сегодняшний день. «О, я сегодня неплохо выгляжу, прекрасный подарок ко дню рождения», — отметила Беатрис по пути из одной комнаты в другую. Она прошла из спальни в ванную, а потом — в гардеробную, где, поразмыслив немного, выбрала простое черное платье, которое должно было лучше подчеркнуть чулки со швом, специально купленные ею к этому случаю. Их сейчас не носят, это правда, но, несомненно, скоро они снова войдут в моду. Все возвращается, и слава Богу, сказала себе Беатрис. Вечное Возвращение… Чья это чудесная мысль? Ницше? Или Карлоса Гарделя, из его «Gira, gira»? Впрочем, какая разница? Важно лишь то, что все действительно возвращается и повторяется, а это — лучшее средство против проклятых часов. Без четверти три. Часы Сальвадора всегда показывали без четверти три: и тогда, когда Беатрис вынула из шкафа черное платье, и когда вышла пятнадцать минут спустя из гардеробной, и потом, когда она после долгих поисков нашла наконец потрясающую нефритово-зеленую шаль. «Ну-ка, раз уж я роюсь в этой части шкафов, попробую отыскать темно-зеленые вечерние туфли, купленные в Париже тысячу лет назад. Если мне это удастся — великолепно, все будет vintage, как называют это теперь. Прекрасная мысль — раскапывать реликвии и щеголять в них, как в обновах: ведь что такое этот vintage, как не старая и успокоительная мысль Ницше или Гарделя о вечном возвращении?»

Часы по-прежнему показывали без четверти три, но Беатрис решила ускорить церемонию одевания, так как уже давно слышала звонок у парадного входа, голос Паньягуа, сказавший «добрый вечер», и другой голос, который расслышала не очень хорошо, потому что внезапно его заглушили другие звуки. «Как странно, кажется, будто кто-то открыл окно в мою комнату?» — удивилась Беатрис. Ее оповестил об этом не столько холод, сколько шум: она знала все звуки дома, и ей прекрасно известно, что ворвавшийся теперь внутрь глухой гул царит только на улице. Наверное, она сама неплотно закрыла окно… ну что ж, ничего страшного, квартал очень спокойный, никаких воров и грабителей, если кто и забирается иногда в дом, то только кошки. «Похоже, где-то неподалеку находится целое кошачье поселение», — мимолетно подумала Беатрис, ведь она уже не раз видела их тени, а один кот даже исхитрился проникнуть в дом. Но кошки ведь совершенно безобидны. И вежливы.

Беатрис снова отправилась в гардеробную. «Если не отыщутся зеленые туфли, придется надеть какие-нибудь черные, размышлять уже некогда. В каких же туфлях видел меня Паньягуа в ту последнюю ночь тридцать с лишним лет назад? Скорее всего это были туфли на каблуке с квадратными носами, такие были модны в то время. Однако не стоит надевать сейчас ничего подобного, в некоторых случаях лучше отступить от принципа Вечного Возвращения. В этом случае теория Ницше становится довольно опасной: там, где речь идет об обуви, мужчины ведут себя как настоящие фетишисты. Они терпеть не могут тупые носы и мощные каблуки, когда они в моде, а когда не в моде — сходят от них с ума. Так что осторожно: лучше выбрать что-нибудь другое».

Беатрис не могла решить, какие туфли выбрать — может быть, те, а может — эти, или, быть может, — другие, без каблука, они лучше подчеркнут чулки со швом, или те открытые, на небольшом каблучке… Вдруг она спохватилась: прошло много времени, нужно поторопиться, если она задержится еще, с Ферди случится удар в обществе Паньягуа и его спутника. «Хотя, наверное, он ушел от них, — думает Беатрис, — или как ни в чем не бывало улегся спать в какой-нибудь комнате». Он уже вытворял нечто подобное и раньше: Ферди просто душка, но он не имеет ни малейшего понятия о том, что такое жертва общественным приличиям. «Ферди, золотце? — позвала Беатрис, выглядывая в зал: три ведущие из него двери были открыты, и в комнатах темно. — Ферди, малыш?» Ладно, по крайней мере наверху его не оказалось, и дай Бог, он сидит сейчас в библиотеке и занимается гостями.

Интересно, кого же привел с собой Паньягуа? В последний раз, когда они говорили по телефону, он настоял на том, что придет с другом. «В наше время подобное заявление может означать лишь одно: очередной дезертир из мужских рядов», — сказала себе сеньора Руано, выбирая сережки. Она примерила перед зеркалом гранатовые: старомодные, это правда, зато прекрасно подходят к выбранному ей сегодня стилю «Вечное Возвращение». Выбрав золотые твердые браслеты без застежки, Беатрис Руано успокоилась, решив, что, кто бы ни был спутником Паньягуа, он, конечно же, не представляет опасности для ее интересов. «Не имеет значения, — с улыбкой размышляет она, — потому что, хотя Паньягуа, как многих чувствительных мужчин в наше время, угораздило влюбиться в мальчика (по какой другой причине он мог бы так настаивать на том, чтобы привести с собой этого мальчишку, которого я никогда в жизни не видела?), хотя он и потерян теперь для женского общества, без сомнения, воспоминания имеют над ним прежнюю власть». Мужчины, считала сеньора Руано, вполне способны предавать своих возлюбленных из плоти и крови и разбивать им сердце, но никто из них не может изменить доброму воспоминанию.

Беатрис повернулась перед зеркалом, чтобы рассмотреть шов на своих черных чулках. Еще одно преимущество Вечного Возвращения — ничто не остается неизменным. «Все повторяется в истории и в жизни каждого человека, но, к счастью, повторяется в вариациях», — думала она, глядя, как великолепно сидят на ее ногах чулки. При любом возвращении что-нибудь обязательно меняется: иногда в хорошую, иногда в плохую сторону. К счастью, в случае с чулками эти изменения положительны. Тридцать лет назад их качество было ужасным, они перекручивались и морщились на ногах, даже на самых безупречных. Теперь же, наоборот, даже шестидесятилетние ноги (конечно, не все, а лишь некоторые, — уточнила Беатрис) кажутся в них молодыми. Классическим движением, сохранившимся лишь в старых кинолентах, Беатрис, обернувшись, провела указательным пальцем по шву от икры до конца линии, скрывающейся под платьем. Так в прежние времена женщины проверяли, правильно ли надеты чулки.

Беатрис Руано улыбнулась. Она считала себя безгранично терпеливой женщиной. Возможно, это одна из причин, по которой она ненавидела часы, постоянно спешащие в никуда. Со времени их последнего разговора с Паньягуа (он позвонил вчера, чтобы спросить, может ли прийти с другом) Беатрис интуитивно чувствовала, не находя этому объяснения, — что-то изменилось в его отношении к ней. Потому-то она и решила сегодня пустить в ход чулки со швом и целый арсенал других средств обольщения. Беатрис не могла объяснить охватившее ее внезапно чувство тревоги. «Да, сеньора, конечно, сеньора, вот увидите, я нашел отличное решение», — сказал ей вчера Паньягуа. Слова были безупречны, так же как и тон, но все же в его голосе проскользнули едва уловимые нотки, оповестившие Беатрис о том, что ей придется употребить все свое обаяние, чтобы вернуть Паньягуа к прежней безусловной покорности. В действительности именно необходимость снова завоевать его и поставить себе на службу заставила Беатрис согласиться, чтобы Паньягуа пришел с другом, кем бы тот ни был и какие бы отношения ни связывали их. Беатрис, старое плотоядное растение, предпочитала держать соперников поблизости, чтобы иметь возможность оценивать их силы, присматриваться и иногда даже покусывать.

Лицом к лицу с противником Беатрис еще ни разу не проиграла сражения, она была уверена в своих силах: инстинкт подсказывал, что, как только Паньягуа окажется рядом с ней, весь остальной мир снова перестанет для него существовать. Так было всегда.

Беатрис Руано закрыла дверь в свою комнату и пересекла зал. Прежде чем выйти на лестницу, она, скорее по привычке, чем из кокетства, взглянула на себя в зеркальный циферблат часов Сальвадора, как делала тысячи раз перед боем. Однако сегодня Беатрис не удалось увидеть свое отражение с прежней отчетливостью. Она пыталась улыбнуться, но ее улыбку портили тени, которых, совершенно точно, раньше там не было. Беатрис остановилась: она была готова поклясться, что стрелки часов изменили положение и уже не показывают дружелюбное «без четверти три». Если стрелки и передвинулись, то едва заметно, всего на несколько сантиметров — в положение «без десяти три», но теперь в циферблат стало невозможно смотреться — мешала тень от стрелки, из-за чего Беатрис Руано и заметила перемену. Вдруг она вспомнила про открытое окно: может быть, забрался кот? «Что за глупости, — сказала она себе, — где это видано, чтобы кот — даже если он и пробрался в дом (что маловероятно) — мог завести часы?» И, чтобы убедить себя в этом и в том, что часы Сальвадора так же безжизненны, как их хозяин, Беатрис Руано, словно врач, прослушивающий больного, наклонила голову к деревянному корпусу, пытаясь расслышать в нем биение жизни. Внутри все тихо.

«Конечно же, мне показалось, — подумала она, — ничто не меняется в этом доме».

 

14. ЗЕРКАЛЬНАЯ ГАЛЕРЕЯ

Никто уже не помнил, зачем была построена эта зеркальная галерея, ведшая от главного входа в библиотеку и так нескромно позволявшая видеть приближавшихся гостей, тоже, в свою очередь, имевших возможность наблюдать за хозяевами дома. Несмотря на частое упоминание своего мужа, Беатрис не помнила его действительных слов, потому что она, как многие вдовы, исказила их за долгие годы, создав множество фраз и сентенций, выгодных ей самой: «Сальвадор всегда говорил то-то», «Мой муж никогда бы не допустил того-то» и т. д. Тень мужа превратилась в конце концов в куклу, говорившую лишь ее устами. Однако некоторые слова настоящего Сальвадора Руано не умерли, потому что они жили в одной из самых характерных особенностей дома. «Эта зеркальная галерея похожа на охотничью засаду в ущелье, — некогда сказал он, и это утверждение по-прежнему оставалось в силе. — Гости — назовем их условно «дичь», — переступив порог, вынуждены войти в коридор, позволяющий следить за каждым их движением. В то же время они могут сами видеть охотника, наблюдающего за ними из своей засады в библиотеке, потому что в отличие от дикой природы в этом доме каждый — охотник и каждый — дичь, выслеживающий и выслеживаемый одновременно».

Много лет спустя зеркальная галерея по-прежнему оправдывала слова сеньора Руано, играя роль, для которой была создана. Хотя вся жизнь Беатрис представляла собой постоянную смену городов, любовников, увлечений, по какой-то причине, в которую она предпочитала не вникать, дом оставался неизменным и полным пятен, дававших о себе знать через несколько дней после ее возвращения. Неизменной оставалась и эта предательская галерея, испытание которой проходили и гости, и сами хозяева — так же как сейчас Беатрис, направлявшаяся по ней в библиотеку. Дальнозоркость позволяла ей прекрасно видеть все издалека: за первым поворотом она уже ясно различила силуэт Паньягуа и другого мужчины, должно быть, его друга. Оба стояли к ней спиной: молодой человек смотрел в окно, а Паньягуа у книжного шкафа, вероятно, разглядывал книги, чтобы скоротать время. «Очень похоже на Паньягуа», — подумала Беатрис и, присмотревшись ко второму силуэту, отметила, что, должно быть, он очень красив. Она умела безошибочно распознавать красоту по стати и по посадке головы, и поэтому, будто мужчина, спешащий обогнать идущую впереди хорошо сложенную женщину, чтобы увидеть ее лицо, ускорила шаг. Войдя в библиотеку, Беатрис успела сделать две вещи — приглушить свет (по ее словам, несомненно, позаимствованным из какой-нибудь давно прочитанной книги, она всегда принимала гостей в полумраке и обязательно под розовым абажуром) и отметить с улыбкой, что Ферди в комнате нет. «Тем лучше, — сказала она себе, — хоть раз малыш оказал мне услугу своим бегством».

— Здравствуйте, Паньягуа, только не говорите, что вы не слышали моих шагов, — рассмеялась Беатрис, протягивая гостям обе руки в знак приветствия. Паньягуа и Мартин обернулись, чтобы поздороваться с хозяйкой.

 

15. ОШИБКА

— Черт возьми, извини, подруга, видать, я неправильно тебя поняла: мне показалось, ты сказала «Лопе де Вега», а не «Вентура де ла Вега», клянусь матерью. Ведь это просто издевательство над людьми — давать улицам похожие названия… Ну да ладно, не напрягайся, отвезу тебя домой — нет поблем. Давай, садись… чего ты так уставилась на мостовую, подруга? Потеряла что-то? Эй, с тобой все в порядке?

Инес вздрогнула и, подняв глаза, спросила: «Что?», но тут же снова устремила взгляд в землю: один раз поддавшись искушению, она уже не в силах преодолеть этого притяжения. Глупая, глупая Инес, ведь ей прекрасно известно, что если не держать голову высоко (как делают все взрослые), то опять увидишь паутину теней, манившую тебя в детстве, когда ты смотрела вечером на улицу из окна своей комнаты на втором этаже. Даже теперь, тридцать лет спустя, Инес помнила каждый их штрих, выученный наизусть за бесконечно долгие вечера, проведенные в детстве у окна в ожидании Беатрис, когда ее мать была для нее мамочкой и прощалась со своими кавалерами у дверей, посылая им воздушные поцелуи («Пока, дорогой, позвони мне завтра… хотя нет, лучше я сама позвоню тебе на днях»).

Инес попыталась оторвать взгляд от мостовой: «Что может подумать про меня эта милая таксистка? (Кстати, по-моему, я все же предупредила ее, как всегда: «Мне нужно на улицу Лопе де Вега, а не на Вентура де ла Вега…») Конечно же, она не подозревает, почему я стою как вкопанная, глядя на мостовую. Еще подумает, что я тронулась умом… Лучше поскорее сесть обратно в такси, пока не появилась в этой паутине теней та, что способна окончательно парализовать меня. Садись в машину, Инес, пока не появилось самое ужасное видение — твоя тень, раскачивающаяся на карнизе в одной рубашке от пижамы, пьяная до безобразия и кричащая: «Поклянись мне, мама, что никогда его больше не увидишь, поклянись мне своими мертвыми!» С чего это мне полезли в голову такие мысли, будто я никогда не возвращалась с тех пор в дом своей матери? Ведь я была здесь тысячу раз, и даже ночью, как сегодня… Да, но мне никогда не приходилось приезжать сюда помимо своей воли, по чистой случайности. Что за мистика!» («Эй, подруга, ты чего? Я уже выключила счетчик, так что давай, садись скорее, поехали».) Но Инес не двигалась с места, как оробевшая девочка.

Мелькнувшая тень кота заставила ее взглянуть вверх. Ей показалось, будто огромный, как собака, кот выскочил из окна комнаты ее матери на втором этаже. «Во времена моего детства, — думает Инес, — ничего подобного не случалось». Тогда дом был наполнен светом и смехом веселившихся людей — мужчин, которых она ненавидела, потому что была еще слишком мала, чтобы понимать, что хохот и громкие голоса в тысячу раз лучше пришедшего им на смену приглушенного шушуканья ее матери и Альберто. «Поклянись, что ты вычеркнешь его из своей жизни, как он вычеркнул меня из своей, поклянись, что возненавидишь его, как я его ненавижу…» Тень девочки раскачивалась на карнизе взад и вперед, угрожая броситься вниз и покалечиться, разбиться вдребезги, если это необходимо для того, чтобы мама провела ночь рядом с ней, а не с Альберто. «О нет, — думала Инес, — пусть лучше она проводит ночи не дома, чем слышать их просачивающееся сквозь стены страстное дыхание. — Да что это я, — спохватилась она, — все это фантазии, призраки… я никогда не слышала ничего, кроме их смеха в кафе «Бруин». О, что может быть отвратительнее малины? Трудно даже представить».

— Черт возьми, какой потрясный парень! — вдруг сказала таксистка. Инес обернулась: девушка сидела на крыле автомобиля и указывала ей на одно из окон дома Беатрис. Она достала откуда-то бутылку воды и пила, словно решив устроить себе длительный перерыв.

— Прости, что ты сказала?

— Я говорю: глянь, какой красавчик в этом доме, на который ты смотришь. Гляди-гляди, вон он, там, в окне слева.

Первый импульс Инес: ни в коем случае не смотреть! Но потом она улыбнулась: хватит глупостей, лучший способ избавиться от теней — не замечать их. К тому же ведь мы сейчас в настоящем. Кто может быть там, наверху? В худшем случае один из Тоникёртисов ее матери. Как зовут ее теперешнего? Ах да, Ферди. Конечно же, это Ферди. Инес уже собралась поднять глаза, как вдруг опять раздался восхищенный голос таксистки:

— Слушай, этот блондинчик красив как бог! Правда, мне больше нравятся жгучие брюнеты, но этот парень просто отпад.

— Едем. Пожалуйста, отвези меня домой, — решилась Инес, внезапно почувствовав в своем горле ледяную струйку малинового мороженого.

— Ладно, поехали, но все же тебе стоило посмотреть.

 

16. ДВЕ С ПОЛОВИНОЙ КЛЯТВЫ

Инес уверена, что твердо решила не смотреть на окно, подумав, что — чего доброго — очередной Тоникёртис матери увидит ее и станет делать знаки, чтобы она зашла в дом. Однако, поскольку таксистка упорно называла мужчину в окне блондином, Инес поняла, что это не мог быть Ферди: любовники ее матери всегда были темноволосыми. Девушка вела себя очень странно: с какой стати она так настаивала на том, чтобы Инес взглянула на красавца в окне? Хотя, если хорошенько подумать, ничего странного в этом не было — жители больших городов противоречивы в своих поступках: сегодня могут пройти мимо, оставив тебя истекать кровью на улице, а завтра сочтут своим долгом указывать тебе, как надо жить. «Да посмотри же наконец на то окно, подруга, — хотя бы просто чтобы порадовать взгляд!» Назойливость девушки начинала надоедать Инес. Она вот уже минут десять стояла у дома своей матери, куда попала по чистой случайности; ситуация была абсурдной: вид дома навеял ей немало воспоминаний. Инес хотелось поскорее уехать, но, несмотря на это, она продолжала стоять перед домом — так же как и таксистка, глядевшая на него совершенно другими глазами.

— Ну что, подруга, поехали? Садись, я тебя отвезу.

Инес готова поклясться, что именно в этот момент, когда девушка перестала настаивать, чтобы она посмотрела в окно, и пожала плечами, словно говоря: «дело твое», ее охватило любопытство. Отчаянное любопытство. Такое случается. Инес подумала, что, возможно, ее мать стала предпочитать другой тип мужчин, и, чтобы проверить это, решила взглянуть наверх. Может быть, на это была и какая-то другая причина, о которой она предпочитала умолчать, но факт тот (Инес готова поклясться и в этом), что, подняв глаза на освещенное окно, она увидела Альберто, который тоже смотрел на нее.

Грегорио Паньягуа, в свою очередь, хотя и не готов клясться, считает себя обязанным сделать некоторые разъяснения, прежде чем рассказать свою версию происшествия, случившегося в ту ночь. По его словам, второй розыгрыш был задуман им (в этом он почти готов поклясться — почти) с единственной целью: чтобы Беатрис Руано и Мартин Обес, познакомившись, нашли общий язык и преподнесли Инес по возвращении приятный сюрприз. «Вполне невинная и благородная идея», — по словам Паньягуа. Кроме этого, он утверждает, что попросил своего друга собрать в тот вечер волосы в хвост совершенно безо всякого умысла: ему действительно казалось, что в таком виде Мартин больше понравится сеньоре. Паньягуа уверен, будто ему ни на мгновение не пришло в голову, что приглушенный свет и атмосфера библиотеки, где произошла их встреча, произведут на Беатрис Руано такое сильное впечатление, о котором будет рассказано ниже. Паньягуа просит обратить внимание на то, что это не он приглушил свет в комнате, а сама сеньора (в этом он клянется, причем без малейших колебаний). Значит, сама Беатрис создала в комнате этот предательский полумрак, с тусклым светом, льющимся сквозь розовые абажуры. Не Паньягуа выбрал для встречи и эту комнату, которая через тридцать лет после его первого визита и, несмотря на неизбежные для любого дома изменения, все еще напоминала кабинет Сальвадора. У самого Паньягуа дрожь пробежала по телу, когда он увидел книги мертвого такими же, какими он запомнил их в те далекие ночи — все они были классифицированы по темам: здесь соколиная охота, там охота на мелкого зверя, все в строгом порядке. Его удивило, что такая беспокойная любительница путешествий, как Беатрис, со всеми ее любовниками и воздыхателями («И среди них — я сам, — признается Паньягуа, — я ее вечный раб»), что такая женщина сохраняла в своем доме, почти как вызов, столько вещей, отягченных воспоминаниями. Хотя, зная Беатрис, можно было не удивляться этому противоречию, ведь она не раз заявляла, что «одно тело можно забыть, лишь обнимая другие» и что «повторение — единственный путь к забвению». Именно поэтому Беатрис постоянно путешествовала, пытаясь убежать от самой себя, и в то же время убивала воспоминание о погибшем Альберто постоянным напоминанием о нем. Вернейший способ избавиться от призрака — изо дня в день подвергать его соприкосновению с безжалостной рутиной реальности, как делала сеньора Руано: эта библиотека — копия кабинета Сальвадора, хотя никто уже, даже сама Беатрис, не осознавала сходства, потому что воспоминание о страшном событии было похоронено в самой надежной могиле — обыденности. Итак, Паньягуа утверждает, и уверяет, и даже готов, если необходимо, поклясться в том, что во всем случившемся не было и нет его вины: ведь сеньора так успешно боролась с воспоминаниями на протяжении тридцати лет. Как он мог предположить, что, увидев стоящего у окна Мартина Обеса, Беатрис вдруг переменится в лице, задрожит и придет в такое смятение, что, оступившись, попятится, вытянув назад руки, словно желая защитить от этого видения кого-то за своей спиной. «Добрый вечер, Беатрис», — произнес Мартин, пришедший почти в такое же смятение, как и сама сеньора. «Может быть, на Беатрис такое впечатление произвело это приветствие, — рассуждает Паньягуа, — но что именно: слово «вечер» или ее собственное имя, произнесенное очень осторожно?» Паньягуа никак не ожидал такого поворота событий: ведь уругвайский акцент Мартина едва ли мог напомнить Беатрис голос того светловолосого мальчика, погибшего шестнадцати лет. Ужасное недоразумение. «Альберто, любовь моя», — прошептала сеньора, словно из пропасти забвения — обыденности и рутины — вырвались все некогда похороненные там воспоминания и слова, сказанные в ту ночь, когда девочка поднялась и открыла дверь в комнату своего умершего отца, вместо того чтобы спокойно спать в своей постели.

Все, что произошло потом, Паньягуа поклялся навсегда сохранить в тайне. И не потому, что чувствовал свою вину за этот спектакль, заставивший сеньору встретиться лицом к лицу со своим прошлым. («Я виноват? Виноват в чем? В non serviam? При чем здесь эта латынь, не понимаю?») Просто он понимает — Беатрис не хотелось бы, чтобы кто-нибудь увидел ее слабость. Нет-нет, этого никто не должен знать: она богиня, которой неведомо ничто человеческое. Богини не падают на колени, не плачут, не называют мальчиков, умерших тридцать лет назад «любовь моя», «боль моя», «моя единственная рана». Не случается с ними и более ужасных вещей, о которых Паньягуа поклялся никому не рассказывать: у богинь не искажаются страдальчески лица, превращаясь из божественно прекрасных в безобразные. У них не вылезают из орбит глаза, не заостряются скулы, не капает из носа жидкость неопределенного цвета, не течет из уродливо разинутого рта отвратительная слюна под аккомпанемент часов, бьющих сначала три, а затем четверть четвертого — так же как в ту ночь, словно время действительно потекло вспять.

Нет. Паньягуа уверяет, обещает и клянется своей жизнью, что все это навсегда останется тайной. И пока этого действительно никто не знает, потому что, по свидетельству Паньягуа, Мартин, увидев, что происходит с сеньорой, и услышав ее бессвязные речи, упоминания Инес и в особенности фразу: «Дай мне это, золотце, не волнуйся, мамочка все уладит», повел себя как благородный человек.

Как невольный свидетель неловкой ситуации, предпочитающий молча удалиться, Мартин мгновенно выскользнул за дверь. «Он не знает дома, но, может быть, сможет найти выход», — подумал Паньягуа, хотя в тот момент ему не было совершенно никакого дела до Мартина Обеса. Он был поглощен тем, чтобы поднять с пола свою богиню, вытереть ей лицо, прикрыть старые ноги в перекрутившихся чулках со швом, которые уже никого не смогут свести с ума. «Ну же, Беатрис, любовь моя, боль моя, моя единственная рана», — говорил он, подражая сеньоре, потому что она любит эти любовные слова, и он готов научиться произносить их. Так же, как готов выпить все ее слезы, если сеньора попросит, и умереть, если потребуется, ради того, чтобы это прекрасное лицо снова стало прежним. Внезапно Паньягуа решает внести поправку в свои предыдущие заявления и признать, что его прежние слова были лишь полуправдой и что он замышлял встречу Беатрис с Мартином не просто с похвальным намерением подружить их. Теперь Паньягуа сознается: его замысел был намного менее добродетелен. Однако в свое оправдание он заявляет, что целью этой постановки, воссоздавшей сцену многолетней давности, не был столь плачевный финал. Он просто хотел испробовать на этой женщине, привыкшей управлять жизнью ближних, ее собственное средство. «Существо, столь успешно манипулирующее судьбой других людей, — говорит Паньягуа, — следует называть богом, богиней в данном конкретном случае, а богини непобедимы, они не страдают, не плачут, не теряют невозмутимости, потому что сердце у них — не из смертной плоти, а из какого-то другого, неизвестного твердого вещества, не допускающего никого внутрь». Теперь Паньягуа заявляет и клянется (да, да, клянется — своей смертью, своими бесчисленными ошибками, величайшая из которых — последняя постановка), что он никогда не сделал бы ничего, чтобы навредить Беатрис. Ему слишком хорошо известно, что бывает с упавшими с пьедестала богинями — вернее, он только что это узнал, и поэтому сейчас он просил прощения, поправляя растрепанные волосы богини, вытирая ее лицо, чтобы она снова стала красивой. «Не переживай, любовь моя, моя единственная рана, все пройдет, вот увидишь, завтра ты снова будешь такой, как всегда, жизнь моя. Ну же, отдай мне это, сокровище мое. Паньягуа все уладит».

Мартин Обес, в свою очередь, клянется: странные события разворачивались так быстро, что на секунду все происходящее показалось ему смесью реальности и сновидений, старых чужих кошмаров и собственных ощущений. Вся эта неразбериха не поддается описанию, поэтому он просит прощения за некоторую бессвязность своего рассказа.

По словам Мартина, выглянув в окно за несколько секунд до появления Беатрис, он увидел на улице Инес, что очень удивило его, ведь она должна была приехать лишь на следующий день. Мартин уже собирался сказать об этом Паньягуа, когда услышал за своей спиной голос сеньоры. Поворачиваясь, он успел за какое-то мгновение охватить взглядом всю сцену, отражавшуюся в оконном стекле. Нескольких секунд Мартину оказалось достаточно, чтобы убедиться в красоте вошедшей женщины, совершенно не походившей на Инес, и заметить, какой улыбкой при виде ее осветилось лицо Паньягуа. Однако, утверждает Мартин, с того момента, как он повернулся, чтобы поздороваться с хозяйкой, вся неторопливая элегантная картина, отразившаяся в окне несколькими секундами раньше, изменилась. Паника Беатрис напомнила Мартину ситуацию внезапной пожарной тревоги в общественном месте, когда за тысячную долю секунды со всех лиц падают маски, улыбки превращаются с гримасы, а цивилизованность улетучивается, возвращая людей в прежнее первобытное состояние. То же произошло и с сеньорой: внезапно она утратила все свое достоинство и упала перед Мартином на колени, пытаясь схватиться за его ноги. Однако последнее он не может утверждать с полной уверенностью, потому что Паньягуа тотчас встал между ними, загородив от него Беатрис. Но ее слова скрыть было невозможно: Мартин слышал, как она назвала его своей единственной любовью, а потом, отступая, вытянув назад руки, словно желая защитить ребенка от какого-то ужасного зрелища, повторила дословно фразу из его кошмара. В этот момент Мартин с быстротой, появляющейся в критических ситуациях, вспомнил все, что говорил ему Паньягуа о снах и загадочных каналах, соединяющих души, о том, как самые ужасные тайны человека, стершиеся из сознания его самого, проникают в сон другого и поселяются в нем, словно любящая душа — лучший хранитель всяких ужасов. К счастью, все это пронеслось в голове Мартина в одно мгновение, потому что нельзя было терять ни секунды. Несколько минут назад он видел из окна Инес, — та, вероятно, как раз собиралась войти в дом. Как, черт возьми, она здесь оказалась, вместо того чтобы быть в Лондоне? Сейчас это не имело значения: случайность, ошибка, проделки сатаны. Теперь он прежде всего должен был защитить Инес, как Паньягуа — Беатрис: нельзя было допустить, чтобы она увидела то, что сны так упорно (и неспроста) от нее скрывали. Но где же ее искать? Мартин был уверен, что не слышал звонка в дверь.

В дом, где ты был несчастлив, хочется входить незаметно, а не звонить в дверь. Отпустив такси, Инес несколько минут неподвижно стояла на тротуаре, глядя на окно, где ей привиделся призрак. Она долго не решалась войти и если в конце концов все же сделала это — то вовсе не для того, чтобы избавиться от страха, встретившись наконец лицом к лицу с прошлым, или убедиться в своей ошибке, доказав себе, что призраков не существует. Это было просто внезапное затмение, и Инес, поддавшись ему, вошла в дом — как человек, боящийся высоты, но однажды обнаруживающий себя перегнувшимся через перила над бездной. Как моряк, не умеющий плавать, но находящий необъяснимое удовольствие в том, чтобы выделывать акробатические трюки на снастях. Инес вошла в дом не через главную дверь, а через кухонную, от которой у нее был ключ — и какая-то сила потянула ее по лестнице в комнату Сальвадора. Через несколько секунд она была уже в коридоре, ведущем в спальни в задней части дома. Инес ступала медленно, как эквилибрист, наслаждающийся бесстрашием каждого своего шага над бездной. С отчаянностью игрока в русскую рулетку она нажимала на курок, то есть открывала одну за другой все двери, ожидая, что в любой момент может раздаться выстрел и она увидит то, что всю жизнь предпочитала скрывать от самой себя. «Открой глаза! Смотри! Слушай!» — кричало ей все в доме, так же как в детстве, когда Инес предпочитала ничего не знать о похождениях своей матери. Теперь пришло время прислушаться к этим голосам. Еще одна дверь: никого. Другая комната: тоже пусто. В следующей комнате Инес наткнулась на человека, который заснул с бокалом виски в руке и с застывшим на лице выражением клоуна, не выпущенного на цирковую арену. Это был Ферди. Его ли фигуру она заметила в окне? Была ли хотя бы малейшая, самая ничтожная вероятность этого? О, если бы!.. Но даже такая искушенная в самообмане женщина, как Инес, не могла спутать Ферди с тем белокурым призраком, который она видела в окне библиотеки. Ведь кто это мог быть, как не призрак? Тень Альберто — ни больше ни меньше. Да, да, просто призрак из далекого прошлого — не более того.

Еще одна дверь. Опять щелчок курка, но уверенности оставалось все меньше, потому что даже самый бесстрашный из игроков в русскую рулетку знает, что с каждой новой осечкой приближается роковая развязка, когда раздастся выстрел или, как в этом случае, за одной из дверей обнаружится страшная тайна. И тогда она увидит то, что скрывали от нее даже сны: две черные тени в комнате Сальвадора, и одна из них скажет: «Что ты здесь делаешь, золотце? Зачем ты открыла дверь? Это очень некрасиво, хорошие девочки должны стучать, прежде чем войти, разве ты этого не знаешь, Инесита-Инес?» Раньше единственным мучительным воспоминанием была сцена в кафе «Бруин», теперь же она стала смутно припоминать нечто другое, неясные тени забытого прошлого. Самоубийственное отчаяние способно открывать двери в самые потайные уголки памяти, в особенности тогда, когда по прошествии многих лет воспоминания сделались тягостными — и прежде всего ложные воспоминания, сфабрикованные ради того, чтобы продолжать жить.

Так шла Инес из комнаты в комнату, с отчаянной решимостью открывая все двери (о, пусть это будет всего лишь призрак Альберто, а не что-то более ужасное: призраки не опасны, они мертвые, а мертвые не меняются, не предают, не причиняют нам боли в отличие от живых). Инес обошла уже всю главную часть дома, потом — комнаты в глубине коридора. Теперь оставалось лишь спуститься по лестнице, чтобы очутиться перед входом в зеркальную галерею. Инес, как безумный камикадзе, ускорила шаг. «Эта зеркальная галерея похожа на охотничью засаду в ущелье», — говорил, по словам матери, Сальвадор. «Гость — или, так сказать, «дичь», — переступив порог, вынужден войти в коридор, позволяющий следить за каждым его движением. В то же время вошедший может сам, как внимательный охотник, наблюдать за людьми, находящимися в библиотеке».

Еще один шаг — и все откроется («Боже мой, как я попала в этот дом именно сегодня? Что привело меня?»). И тогда она уже не сможет строить глупые иллюзии и отрицать очевидное: самоубийца, поселившийся внутри нее, утверждал (не слушай, не слушай его Инес, все это ложь), что сейчас она застанет Беатрис не с призраком — зачем обманывать себя? — а со своим возлюбленным. Как и в прошлый раз: ее мать и он, и оба смеются. Да нет же, дурочка, это невозможно: Беатрис уже шестьдесят три года, а Мартину чуть за тридцать, не говори глупостей, ведь они даже не знакомы, выкинь это из головы, Инес. Ты видела в окне всего-навсего призрак, тень Альберто, безобидную тень мертвого мальчика, а мертвые не меняются, не предают, им можно верить…

Вот они, и оба смеются… Мартин и Беатрис вместе, как и в ту ночь, которую она наконец ясно вспомнила, потому что все двери были открыты.

Как человек, пришедший в смятение, услышав в хорошо знакомой мелодии фальшивую ноту, Инес не сразу смогла осознать то, что увидела. Войдя в библиотеку, она обнаружила не призрака из прошлого и не Мартина Обеса, как боялась, а сцену из своего детства с другим действующим лицом — пожилым, похожим на клячу мужчиной. Этот мужчина с невыразимой нежностью гладил по голове старую женщину, сидевшую на диване («Смотри, Инес, это ведь твоя мать! Нет-нет, невозможно, это не Беатрис: мама никогда не плачет»). Он с таким трепетным благоговением вытирал ее слезы, что Инес почувствовала себя явно лишней («Видишь? Здесь нет ни твоей красавицы-матери, ни уж, конечно же, Мартина. Но кто же этот человек, ты видела его когда-нибудь раньше?»). Инес была так потрясена этой неожиданной и трогательной сценой, что невольно у нее вырвалось:

— Простите, сеньор, кажется, я ошиблась дверью.

— Разумеется, — ответил потревоженный любовник, — и, пожалуйста, уходя, закройте хорошенько дверь, сеньора может простудиться.

Все казалось Инес совершенно ирреальным, как во сне, однако, когда она повернулась, чтобы выйти из комнаты, некоторые детали привлекли ее внимание. Это произошло не в одно мгновение, а постеленно: как человек, не сразу распознающий фальшивую ноту, Инес сделала несколько шагов к двери, прежде чем уловить первый диссонанс. Она почувствовала, что вся библиотека окутана запахом духов ее матери. Инес сделала еще два шага по направлению к двери, и у нее не осталось уже никаких сомнений. Запах «L’Air du Temps» сопровождал Беатрис всегда, с тех пор как Инес себя помнила: «Дух времени» наполнял воздух, как утешение, когда мама уходила куда-нибудь вечером, и возвещал о ее возвращении на рассвете, когда Инес не спала, мучаясь бессонницей. Через несколько лет зловещий запах этих духов просачивался из-под дверей, за которыми слышался мальчишеский смех. Проклятый запах. Правда, некоторое время спустя он снова сделался терпимым, когда стал долетать до комнаты Инес вместе с музыкой Брассенса: тогда ее мать снова стала встречаться со скучными кабальеро, казавшимися тогда Инес такими же старыми и безопасными, как тот, который гладил сейчас волосы Беатрис. Инес сделала еще два шага к выходу («Ты видела? Видела, Инес? Твоя мать — старуха») и вдруг поняла, что несмотря на диссонанс, созданный запахом духов — или, возможно, как раз благодаря ему — вся эта сцена выглядит безупречно благопристойной, словно мир повернулся наоборот — с запада на восток, слева направо, — чтобы возвратить ее во времена скучных кабальеро и позволить начать с этого момента новую жизнь. Жизнь без страхов и призрака мертвого мальчика. («Ты думаешь, Инесита-Инес, что изменить прошлое так же легко, как обманывать себя, вычеркивая тягостные воспоминания?») Инес взялась за ручку двери. Этой идиллической сцене не хватало лишь музыки Брассенса, но не Инес исправлять ошибку, мельчайший диссонанс в этой почти совершенной симфонии. Для нее теперь самое главное — выйти из этого дома, забыть все, чего не следует помнить (это всего лишь сон, не было никакого преступления в комнате Сальвадора: то, о чем не говорят, не существует), и закрепить в памяти другое — образ жалкой старухи с достойным ее кавалером. Инес прошла по зеркальной галерее; ей были прекрасно известны все живущие в ней тени, но она не стала останавливаться, чтобы посмотреть на них. Еще несколько шагов — и она закроет за собой последнюю, входную дверь. Тогда все останется позади, как детская история, искаженная снами, как нечто далекое, не имеющее ничего общего с ее настоящей жизнью, как альбом со старыми фотографиями.

Может быть, именно поэтому, закрыв за собой дверь ограды, Инес не удивилась, увидев Мартина, который ждал ее на том же месте, где недавно стояла она сама, глядя на окно. Возможно, уже ничто не могло ее удивить после подобной ночи.