1

Одна стена, две стены, три, четыре. Четыре стены. Четыре стороны света. Солнце восходит на востоке и садится на западе. Её мир устойчив, её разум спокоен. Она не отдаст им свой разум, свою душу.

«Ты хочешь, чтобы всё было так, как должно быть».

Да, всё будет именно так. Он будет такой, её мир, её комната. Одна стена, две, четыре…

В четвёртой стене — окно. Зачем? Если бы можно было его заколотить и законопатить каждую щель… Но сейчас окно безопасно, его закрывает занавеска солнечного света. Солнечный свет, жидкий и липкий, как мякоть перезрелого лопнувшего персика. Он грубо проникнет во все углы, сметёт паутину, разгонит стаи летучих мышей. А она разорвёт своё платье и кожу, она напитается этим нектаром…

Но потом придёт вечер, за вечером — ночь. И будет темно, темно, темно… И место солнца займёт луна. Она найдёт её, она учует её запах…

Серебряный тигр, окружённый шакалами-звёздами. Тигр с горящими зелёными глазами… «Я прыгну на тебя из зазеркалья, как моя великолепная чёрная пантера. Я припечатаю тебя к земле; к той самой земле…»

Нет!

Она бросилась к окну, царапая стекло скрюченными пальцами. Дайте мне солнце, дайте много солнца! Напоите меня им, исхлещите меня солнечными розгами до крови… До крови?

От яркого света перед воспалёнными глазами проплыли зелёные пьяные кольца в малиновом мареве. Потом она увидела.

Чёрная кошка.

Она выгнула спину и зашипела — как будто на раскалённые угли плеснули холодной водой. И тут же солнечный свет потускнел, из сочно- золотого стал блеклым, желтовато-серым… Точно кошачья вздыбленная шерсть (каждый волосок стоял торчком) источала мутный сизый туман. И в этом тумане кошка стала расти. Всё больше и больше — спина блестит, как чёрное масло… глаза… это не кошка… это пантера… чёрная пантера…

Она бросилась прочь от окна. Скорее, уцепиться бы за что-то…

Лоб раскололся от боли — она налетела на шкаф. Её шкаф, покосившийся, скрипучий. Чудесный шкаф. Покосившийся — значит, старый. Старый — значит, надёжный.

Она осторожно открыла неподатливую дверцу. Аромат нафталина и пыли. Тугие стопки белья. Она вспомнила руки матери с тяжёлым утюгом, скользящим по этому белью. Влажный пар… У матери раскраснелось лицо и мокрые прядки седых волос липнут к вискам.

Она глубоко вздохнула, прижалась к белью лицом. Какое белое, какое прохладное… Как снег…

…Она неподвижно лежит на снегу, ничком, так что не видно лица. И кровь сочится, сочится из шеи. И снег становится розовым, как клубника. Над ней кружат вороны, и волки подходят всё ближе и ближе. Голодные волки с ободранными впалыми боками. Но ей всё равно, её уже нет. Как хорошо… как хорошо умереть…

Умереть? Но тогда она будет лежать на кладбище, в могиле, глубоко под землёй, её тело разорвут железные корни. А они сожгут город, они посадят алые цветы. И Лилит будет танцевать на её могиле в красных башмачках…

Она уже здесь, она выходит из тени. Белое лицо, тёмные глаза…

Нет, это не Лилит. Это она сама, её отражение в затёртом зеркале на дверце шкафа. Губы вывернуты страхом, в глазах — вопль: оставьте меня! Оставьте меня в покое!

«Это лезвие рассечёт тебя пополам, отнимет всё и не даст ничего»…

Она опускается на колени, судорожно роется в дебрях шкафа. Вот он, ящик с её старыми игрушками. Её плюшевый мишка, побитый молью. У него не хватает лапы и надорвано ухо. Она тискает его так сильно, что из прохудившихся швов вылезают опилки и царапают ей ладони. Мой мишка, мой медведь, защити меня, отгони волков и ворон…

А это её любимая кукла. Большая, в коротком розовом платьице. Фарфоровые щёки недовольно надуты, золотистые локоны свалялись. Глаза закрыты — когда-то они открывались. Она осторожно качнула куклу. Та подняла облезлые ресницы и посмотрела ей прямо в лицо. Глаза у куклы были голубые.

«Я — пожар в твоём доме, рушащий балки и превращающий старые снимки и фарфоровых кукол с голубыми глазами…»

Матильда разжала руки. Кукла упала на пыльный ковёр. Медленно, очень медленно её голова отделилась от тела и покатилась…

…Она сидела на полу, не в силах подняться, зажимая влажный рот кулаком. Вдруг она вспомнила. Да, конечно. Эта кукла прежде несколько раз теряла голову и её приклеивал Ян… Ян!

Да, Ян! Её брат. Краснолицый, твёрдый, квадратный. Похожий на этот тяжёлый шкаф, на плюшевого мишку, набитого опилками. Он сделает это, он спасёт, он отгонит волков, он приклеит голову кукле…

И она побежала вниз, сжимая в одной руке — оторванную голову, в другой — тело, обряженное в розовое платье. Ноги куклы били её как живые.

Ян! Ян!

Она налетела на него, всхлипнула, уткнулась лицом в его грудь. От него пронзительно пахло потом. И какой он уродливый, господи. И она такая же, они похожи. В том танцевальном зале она становилась всё уродливее и старше. А Шарлотта была там и не видела её, ей было всё равно, всё равно…

«Ян, приклей голову кукле», хотела она попросить, но не могла, её губы были как из песка. Вместо этого она сказала:

— Шарлотта…

— Шарлотта? — Он отстранился. — Ты пойдёшь к ней? Сегодня? Сейчас?

— Нет, нет. Я не пойду к ней и ты не ходи.

— Почему? — Он смотрел на неё исподлобья, набычившись, с детским недоумением. — Почему?

Потому что она — одна из них. Она не такая, как мы. Она сидела в том бальном зале, держа чёрный веер… А он стоял у неё за спиной, он ласкал её плечи руками в белых перчатках, гладил её шею, а она закидывала голову. А потом он нёс её на руках по сожженному городу, залитому кровью…

Она не могла это сказать.

— Не ходи, — прошептала она снова. Голоса не было, только вздох. — Не ходи к Шарлотте… никогда.

Она отбросила голову куклы, и та покатилась по полу, блестя голубыми глазами.

2

«Ибо прах ты, и в прах возвратишься»…

Гроб опускался в чёрную землю, и заходящее солнце мусолило липким воспалённым языком грубую крышку из тёмного дерева.

Тот, кто лежал в гробу, когда-то был человеком… мужем… отцом… Но теперь от него осталась лишь оболочка — опустошённая, скомканная, как обёртка от конфеты.

Впрочем, черви неприхотливы и умеют довольствоваться малым. Добродетельные существа, не так ли?

Воздух был жидким, синим, холодным. В дальнюю кладбищенскую стену, отяжелевшую от рыжего плюща, закат забивал раскалённые гвозди.

Вокруг свежей могилы, пронзительно пахнущей влажным чернозёмом, толпились люди. Мужчины — однообразные, прямоугольные и квадратные. И женщины — одни худые, как мётлы, с обглоданными лицами и колючими глазами; другие — дородные, круглые; их телеса колыхались, как желе, под траурными тканями.

Женщины сбивались в стаи, жужжали, лопотали, гудели на все лады, оставаясь при этом в рамках почтительного шёпота. Да, да, да… Нет, нет, ну что вы… Да-да-да, всё та же история… Да, ужасно… Ах, ужасно… Да, на окраине…Нашли на рассвете… Да, конечно… Нет, как можно… Полиция молчит… Никто не видел тело… Как? Отчего? Никто… не известно… Да, чудовищно… Одно и то же… да… каждую ночь…

Вдова стояла поодаль, неподвижно, как истукан. Её лицо ободрал и отморозил ветер, щёки заскорузли от слёз. Она держала за руку мальчика лет четырёх — хрупкого, болезненно бледного с большими серыми глазами.

Мальчик смотрел то на небо с жёлтыми разводами заката; то на шиповник, надменно крививший пунцовые губы; то на землю, проглотившую тело того, кто когда-то дал ему жизнь.

Деревья вокруг щеголяли всеми оттенками осени, точно насмехаясь над убогой процессией в чёрных тряпках, провонявших нафталином.

Мальчик глубоко вздохнул и потянул мать за руку.

— Мама, пойдём… Мне здесь не нравится… Мама…

Она не ответила.

— Мама, здесь скучно… Я хочу… я хочу туда… на Карнавал.

По телу женщины словно пропустили электрический разряд. Не глядя, она вскинула руку и залепила сыну пощёчину.

Он беззвучно открыл рот и снова закрыл. Выдернул ладонь из материнской руки. Его накрыло огненной волной ненависти к этому сухому манекену, стоявшему рядом и облечённому властью над ним.

Из носа вдруг потекла густая тёплая струйка. Он высунул язык, аккуратно слизнул и прислушался к новому вкусу.

Где-то глубоко внутри разжалась тайная пружина, и острая игла вошла в сердце, но это было совсем не больно, а даже приятно. Он вспомнил Карнавал. Воспоминание было смутным, размазанным, как сон или его неумелый рисунок красками. Но одно он помнил хорошо. Это была фея с белой светящейся кожей и зелёными кошачьими глазами. Она танцевала — высоко-высоко — над деревьями и крышами… И она смотрела на него, тянула к нему руки, звала за собой… А потом он убежал от матери и нашёл её, и она гладила его холодными, как снег, лёгкими руками и шептала: «Ты не обычный мальчик… ты красивый мальчик…» И он не хотел уходить, хотел остаться с ней, с Карнавалом, а она улыбалась и качала головой… и что-то обещала… он не помнил…

— Карнавал… — прошептал он еле слышно. Его сердце замерло на миг, а затем забилось в ином, нечеловеческом ритме. — Я хочу Карнавал… Я хочу…

3

Если ты хочешь его, то получишь, рано или поздно… Так бывает всегда. Это безумно просто — протянуть руку и взять то, что желаешь, стиснуть до боли пальцами. Люди этого не понимают. Они подходят, любуются чёрной розой Карнавала, осторожно вдыхают её аромат и тут же отходят. И только такие, как ты, знают, что это такое: вырвать эту розу с корнем, не чувствуя боли от распоровших ладони шипов, а потом вонзиться зубами в упругий атлас лепестков, наполняя весь рот причудливой смесью сладости и горчи. Затем расчертить шипами все пальцы и слизывать кровь, прислушиваясь к новым ощущениям и к собственной жизни, отчаянно бьющейся в каждой тяжёлой пронзительно красной горошине.

А когда придёт час, ты отрастишь острые зубы и серые крылья с перепонками. Ты вознесёшься над лесами, как воздушный змей, и полетишь туда, на запад, за вечерней зарёй. Там небо вечно пылает, как ожог, и там раскинулись бескрайние поля, заросшие кустами бархатных чёрных роз. Между ними гуляют ломаки — шуты в колпаках с немыми бубенцами. С ними дамы, у которых густо напудрены лица, а губы замазаны чёрной или багровой помадой. Они безмятежны, как восковые фигуры и холодны, как погасшие солнца. Иногда они плачут (но очень редко), и тогда их слёзы красные и сладкие, как малиновый сироп. Они вертят в руках, обтянутых перчатками, веера из жёсткого чёрного кружева, а когда им это наскучит, играют в шахматы. Шах, мат, и вот твой отец в могиле. Слышишь, как чёрные комья земли разбиваются о крышку гроба? Жалкая пешка сбита с доски и отправляется в тёмную и грязную коробку…

Они будут так тебе рады, мой мальчик. Они будут возиться с тобой, перебирать пушистые тёмные волосы и узкие белые пальцы… Они расскажут тебе прекрасные сказки — ты ведь их любишь, не так ли? Страшные сказки, от которых кажется, что оживают рисунки на обоях, а из темноты сочится прямо в сон ядовитое дымящееся варево.

Вот и сейчас, послушай одну сказку. Сказку об этом маленьком городе, отравленном угаром поздней осени. В этом городе прекрасная принцесса неподвижно сидит у окна. У неё ледяная кожа, голубые шипы ногтей и каменное сердце. Но ведь камни бывают разные, верно, мой мальчик? Сердце этой принцессы похоже на алый рубин, тёмный почти до черноты. Каждый вечер она грезит и ждёт… Нет, не так. Она уже дождалась того, чего так жаждала её душа — чёрная, с багряными отсветами, как стынущие угли. Теперь она ждёт той минуты, когда сможет отдать всю свою жизнь — каждую каплю, каждый вздох. И тогда её вены наполнятся новой силой, новые нити протянутся между нею и временем. Она встанет — ожившая кукла — и пойдёт, наступая на всех, кто встретится ей на пути, разрывая законы и чувства, как паутину… Посмотри — она ждёт, её губы дрожат и размыкаются, словно лепестки тигровой лилии…Волосы цвета осенних листьев разгораются в огне заката. Её ногти скользят, рисуют узоры на груди, прикрытой небрежными складками шарфа. Она ждёт, и ей нужно только одно. Она это получит, сожмёт руками, выпьет все соки и отбросит прочь… Её мечты, её желания парят вокруг неё, мелькают в воздухе вместе с жемчужной пылью, вздымают занавески на распахнутом окне и скользят по белому шёлку подушек, пахнущих лавандовой водой.

Лестница в замке принцессы скрипит и стонет. Кто-то поднимается, тяжко дыша, к её будуару, её обители. Ноздри принцессы вздрагивают и сужаются: она ощущает издалека пронзительный запах голодного животного. Это драный бездомный кот, вообразивший себя гепардом. Краснолицый мужлан, напяливший фальшивые рыцарские латы. У него на груди, в кармане рубашки, запятнанной потом, лежит дешёвое кольцо из серебра. Не слишком удачный выбор — принцесса в последнее время не жалует этот металл. Но он не знает об этом, он ничего не знает. И он идёт, туго связанный путами из случайностей и неизбежности. Он заходит… Тихо, посмотрим, что будет дальше…

4

Ян вошёл в комнату крадучись, как нашкодивший пёс — или вор-египтянин, проникнувший в гробницу фараона. На его невыразительном тусклом лице читалась решимость идущего на святотатство.

Шарлотта сидела у окна — в пол оборота, приблизив острие подбородка к плечу. Левая рука безжизненно лежала на коленях, раскинув пальцы, как лепестки. Тень от ресниц на прозрачной щеке казалась лиловой.

— Шарлотта, — произнёс он сиплым срывающимся голосом. Это был почти шёпот, но в этой комнате, наполненной хрустальной тишиной, он прозвучал точно конское ржанье и удар копытом в придачу. Он сжался, всем телом ощущая свою несуразность и неуместность; рубашка на его спине стала тёплой и липкой.

Шарлотта почти не повернулась; разве что бросила короткий взгляд наискосок.

— Это ты… — произнесла она. В её голосе не было даже досады или разочарования — вообще ничего.

— Шарлотта, я… — он шагнул к ней, опустился неуклюже на колени. Это вышло как-то само собой. Теперь лицо Шарлотты было прямо перед ним. Но он не мог его разглядеть — оно ускользало, как обрывок сна. Она не смотрела на него. Да когда она вообще на него смотрела?!

— Шарлотта, — он хотел наклониться, вдохнуть её запах, но между ними была словно стеклянная стена. — Шарлотта, я люблю тебя.

Она по-прежнему смотрела сквозь него. Но на её лице появилось выражение лёгкой брезгливости — как будто шелудивая собака попыталась лизнуть её в губы.

Точно лёгкий ветерок коснулся пышной огненно-рыжей чёлки, — Шарлота вскинула брови.

— Что-то ещё?

Он значил для неё не больше, чем комья пыли на полу, под бесполезным креслом на колёсах. Он знал это, чувствовал это всем телом. Но он не мог принять эту мысль, не мог поверить. Иначе…

— Ты не понимаешь, — он вцепился жирными от пота руками в подлокотники кресла. Это было уже кощунство. Он осквернил трон богини. — Я хочу на тебе жениться. Хочу, чтобы ты стала моей женой.

— Вот как. — Она опустила ресницы. Тени на бледной маске лица стали темнее и гуще. И губы… такие же бледно-лиловые. — Я приму это к сведению.

Её ноздри раздулись — это была усмешка. Ей было смешно, но не слишком. Так же мало смешно, как мало он значил — для неё, для богини, для ледяной равнодушной феи с губами синими, как у мёртвой. Для принцессы, не удостоившей его даже взглядом.

Он зажмурил глаза, ощущая, как где-то внутри закипает гремучая едкая ярость. Ему захотелось схватить тяжёлый булыжник и бросить с размаху в это священное изваяние.

— Подумай, — он впился в подлокотники что было силы, с ужасом чувствуя, что на глазах выступают слёзы, — я буду всегда о тебе заботиться. Я буду жить только для тебя. Я… — что-то взорвалось в его мозгу, глаза заволок багровый туман. — Мне всё равно, что ты не можешь ходить! — проревел он, тряся её кресло. — Мне всё равно! Кто ещё захочет на тебе жениться?! Ты же калека!

Он выпустил кресло и отшатнулся. Алтарь был разрушен и осквернён, святые дары валялись в пыли. Он сделал это. Он плюнул в лицо богине. Всё было кончено.

Несколько долгих, как годы, секунд, Шарлотта смотрела на него — так, как будто перед ней на ковре вдруг возникла груда нечистот. Затем рассмеялась — и этот смех был невыносим, как скрип ножа по стеклу.

— Животное, — произнесла она абсолютно равнодушно. — Ты — грязное животное и больше ничего.

И она вернулась к окну.

Она даже не прогнала его. Не было больше ни слова, ни жеста. Она просто забыла о нём; забыла в ту же секунду, когда её взгляд устремился в окно, где уже догорел удушливо красный закат, и в серебристом сумрачном небе появлялись редкие звёзды.

Ян шагнул к двери. Всё было кончено. Ему нечего было больше терять. Нечего терять…

Он повернул в замочной скважине ключ.

И вновь шагнул к её креслу. На его лице проступила почти безумная блудливая усмешка.

— Шарлотта… — Он развернул её кресло к себе. Это оказалось так легко — Шарлотта была почти невесомой. — Шарлотта, я люблю тебя, ты слышишь? И я не уйду. Ты понимаешь, Шарлотта?

Его опьянило сознание собственной силы. Никакая она не богиня, не фея, не принцесса. Она всего-навсего беспомощная парализованная девушка. А он — молодой и сильный мужчина.

Она молчала. Не задрожала, не побледнела. Это сводило его с ума.

Он наклонился к её лицу. Стеклянная стена была давным-давно расколота.

— Если ты закричишь, — зашептал он жарко, брызгая слюной, — это тебе не поможет. Я запер дверь изнутри. И твоя глупая старая нянька может ломиться сколько захочет…

Одна его рука с силой стиснула её запястья — две хрупкие ножки хрустальных бокалов. Другая проворно, как крыса, поползла по её неподвижному телу.

— Ты заплатишь за это, — равнодушно сказала Шарлотта. Она глядела на что-то — или на кого-то — за его спиной. В пустынных серых глазах вспыхнул на миг жестокий огонь. — Ты заплатишь за это… прямо сейчас.

Он не успел обернуться.

5

Нам пора. Наступает зима, и хрупкий лёд затягивает лужи, в которые падают малиновые листья и рваные плюшевые медведи. Посмотрите: у медведя разошёлся шов, и по бурой воде плавают свалявшиеся старые опилки.

Да, нам пора. Осень удаляется неспешными шагами, опустив на фарфоровое тонкое лицо чёрную вуаль с пурпурными мушками. И мы двинемся вслед за ней — призрачный серый табор, — туда, к горизонту, по невидимой дороге, вымощенной лунным светом.

Летучие мыши, слетайте с насиженных мест. Волки с опаловыми ясными глазами, выходите из ваших нор и разминайте тяжелые лапы. Вороны, чистите глянцевые перья медными клювами и расправляйте сильные крылья. Бледные тени, ломающие руки, покидайте чердаки и грязные могилы и отправляйтесь за нами — туда — на запад — в преисподнюю, полную алых созвездий…

Смывайте пыль и засохший грим с неподвижных лиц, снимайте свои карнавальные маски и прячьте в сундуки, окованные золотом. Надвигайте на лоб капюшоны и шляпы, надевайте перчатки, натирайте виски — розовым маслом, а пальцы — горьким миндалём. Задувайте чёрные свечи, срывайте с алтаря покров из рытого бархата, выливайте жертвенные чаши. Покидайте заброшенную древнюю часовню и заплаканное кладбище, и город… Покидайте всё, без тени сожаления, ибо мы сами — всего лишь тени…

Скоро придёт полнолуние — час расплаты и перерождения. И пронзительный жадный ветер унесёт нас, развеет, точно горсть пепла от погребального костра…

Да, и не забудьте приготовить ложе для той, что уже отдала нам своё сожженное сердце. Для нашей прекрасной принцессы с огненной гривой и полупрозрачными пальцами…

6

У него были такие странные глаза. Левый немного косил… или правый? Нет, всё-таки левый, но дело не в этом. Глаза, покрасневшие после бессонной ночи. И что же мелькнуло в них? И когда? Что это было?

Молодой полицейский, кажется, даже моложе неё. Или нет. Неуклюжий, худой, с плохо выбритым безвольным подбородком. И эти глаза.

Странно, она это всё отметила не до, а после. До она вообще на него не смотрела. И лишь когда зазвучал вопль матери — воющий, жалобный вопль, сорвавшийся в какое-то мычание — она, как при вспышке молнии, увидела всё. Или только одно — эти глаза, в которых было… не сочувствие, нет. И не смущение. Это был ужас. Да, на какую-то долю секунду он вырвался наружу, выглянул из округлённых косящих глаз. Первобытный, панический ужас.

Но что его так напугало? Что? Ведь он полицейский, хотя и совсем ещё мальчик?

Ей тогда было жалко не Яна, не мать, а его. Ей хотелось прижаться к нему и сказать, что она тоже боится. Боится мрака, затопившего город. Боится мрака в собственной душе. Боится тех, у кого нет души.

Мать стонала, качаясь в углу дивана. Что она понимает? Ей нет дела до того, что же именно произошло. Она всего лишь мать. И сейчас она мать только Яну, не ей. Да и была ли она ей когда-нибудь матерью?

Жалость и гнев боролись в Матильде. Она, двигаясь, как манекен, отвела мать наверх, ощущая себя ненужной.

Когда она вернулась, он всё ещё ждал внизу. Бедняжка. Может быть, всё-таки обнять его — как брата? Как брата! Смешно. И спросить, наконец, что же случилось на самом деле…

Но она не сделала этого. Только сжала его удивительно мягкую руку — такую реальную в этом скользящем изменчивом мире. Нет, она ни о чём не спросит. Разве ей хочется знать?

Мой брат, мой плюшевый медведь с оторванными лапами… Швы разошлись окончательно, опилки просыпались. Четыре стены снесены, разрушены, и в пустоте гуляет, хлопая дверцами шкафа, пронзительный ветер, разбивающий сердца и стеклянные фигурки на комоде…

Не думать, не думать… Просто идти вперёд под стук своих каблуков, похожий на барабанный бой. Сердце уже не бьётся, оно молчит, а каблуки всё стучат и стучат…

Вот он, замок спящей принцессы, башня из слоновой кости. А вот мостовая. Она прижала руку ко рту. Сердце колотилось прямо на губах. Нет, никаких следов. Всё те же холодные серые камни. Холодные и серые, как глаза Шарлотты.

Она постучала. Тяжёлая поступь, возня, — дверь отворилась, на пороге стояла Нина. Веки раздуты, седые волосы торчат, как грязная мыльная пена, на дряблых щеках — пунцовые пятна.

— О, Матильда, дорогая, Матильда…

— Нина, не надо, — пробормотала она, но та, не слушая, продолжала твердить:

— Беда, какая беда… Хорошо, что вы пришли, хорошо… Утром приходил какой-то грубиян полицейский и целый час мучил мою девочку. А она совсем расхворалась, совсем. С каждым днём всё бледнее и бледнее и не ест, почти ничего не ест, подумайте только!

— Что? — Матильда слабо улыбнулась. Конечно, как она сразу не поняла. Нина и не думала ей сочувствовать; она вообще не думала ни о ней, ни о Яне. В её мире была только Шарлотта. Вернее, Шарлотта и была её миром.

7

Матильда зашла в комнату и замерла на пороге. Она не думала, что что-то ещё может её потрясти. Но это… Слова Нины, что её бесценная девочка стала бледнее, оказались лишь слабым подобием истины. Так же как та, что сидела в глубоком кресле, была лишь подобием прежней Шарлотты.

В Шарлотте и раньше реальности было не больше, чем в силуэте на запотевшем стекле. Но сейчас… Её словно не было здесь.

Где он, неутомимый тёмный пожар, который Матильда всегда ощущала под ледяным покоем её лица? Словно безжалостный звёздный ветер вздыбил его, как конскую гриву, и унёс в пустынные серые луга, изрытые чёрными ранами оврагов.

Где твоё сердце, Шарлотта? Где эта огненная птица с железным клювом и голосом, сладким, как патока? Кто приманил её, кто завлёк на тёмный пир Карнавала и теперь готов осушить до дна — или бросить с размаху в костёр, который не греет и способен лишь обращать всё в золу и кислый всепроникающий дым?

Шарлотта, Шарлотта…

— Это ты, — произнесла она нараспев, как всегда. Это было её обычное приветствие. Но голос… голос уже стал другим. Словно кто-то добавил в него сладкие ночные шорохи и скрежет органа, звучащего в заброшенной церкви, где прихожане — летучие мыши и волки.

— Да, это я.

Зачем она это сказала? И что говорить теперь? Зачем она вообще пришла? Не ждёт же она от Шарлотты соболезнований?

Окно зашторено, в комнате — вязкий синеватый полумрак. Окно, то самое окно…

— Сегодня к нам приходил полицейский…

— Ко мне тоже, — Шарлотта слегка опустила ресницы. О, боже, она усмехнулась. Шарлота, ты чудовище. — Спрашивал, что здесь делал твой брат. Ты тоже хочешь это узнать?

— Нет.

— А вот этот господин очень хотел. Но гораздо больше его интересовало, как твой брат отсюда ушёл. И каким образом он потом оказался на мостовой под моим окном со сломанной шеей. Кажется, он всерьёз подозревал, что это я подняла его и швырнула в окно. Забавно, не так ли?

— Ты находишь это забавным? — Матильда прикрыла глаза рукой. Она не в силах была смотреть в это лицо с ледяными губами, с глазами цвета остывшего пепла. — Шарлотта, он был моим братом.

— И что из того? Ты его не любила.

— Замолчи.

— Как хочешь, но это правда.

— Что ты знаешь о любви? — процедила Матильда. — Что ты можешь знать о любви?!

— Я? — Ледяное лицо Шарлотты растаяло в алом огне волос; остались только глаза, полные мрака. Мрак и холод. Вот она какая. Карнавал, Карнавал. Маски скинуты. Вот она, правда.

Шарлотта коснулась небрежно красного шарфа, скрывавшего шею. Зачем ей этот шарф? И какие длинные ногти на этой руке, какая белая кожа. Нет, голубая, как вены. Совсем голубая. Она вся припорошена инеем. Иней и пепел.

— Что я знаю о любви?

Дверь отворилась. На пороге стоял доктор. Старый доктор, лечивший её и Шарлотту, ещё когда они были детьми. Восхитительно банальный и скучный, в протёртом пыльном пиджаке и с пучками седых волосков в ушах. Живой человек, ворвавшийся в склеп.

— Матильда… — он обнял её. Нет, это она бросилась к нему на шею, а он неловко гладил её спину и плечи. Теперь всё пройдёт, всё будет, как прежде. — Матильда, девочка моя, я так сожалею…

— Здравствуйте, доктор. Чем я обязана?..

Доктор отстранился от Матильды. Она обняла себя с силой за плечи, пытаясь сохранить ускользающее влажное тепло.

Шарлотта подчёркнуто терпеливо ждала ответа, приподняв тёмные брови.

— Итак?

— Меня попросила придти Нина, — произнёс доктор, глядя на Шарлотту почти с отвращением. — Она утверждала, что ты больна.

— Больна? Я? — Шарлотта покачала головой. — Уверяю вас, доктор, она ошибается. Я абсолютно здорова. Вам не стоит тратить время даже на то, чтобы в этом убедиться. Простите, что Нина вас зря побеспокоила. Если бы я знала…

Несколько секунд доктор изучал Шарлотту всё с тем же странным брезгливым выражением. Матильда ничего не понимала. Казалось, между этими двоими происходит разговор, не требующий слов. Шарлотта смотрела мечтательно вдаль, лаская свой шарф. Алый шарф на белой груди, как свежая рана… Шарлота таяла, таяла, словно туман, в темноте, становившейся всё мрачнее.

И только тут Матильда поняла, что впервые за все эти годы окно Шарлотты задёрнуто шторой, не пропускающей солнечный свет.

Доктор шёл по лестнице вниз, держа, как в клещах, обмякшую руку Матильды. Она плелась за ним покорно, точно собака, но уже не ощущала ни тепла, ни доверия. Там, наверху, осталась Шарлотта. Её Шарлотта, на которую доктор смотрел как на мерзость. На Шарлотту, сплетение лунного света и хрупких ветвей, остекленевших в морозную ночь…

Навстречу им бросилась Нина, по-своему истолковавшая жёсткое выражение лица доктора.

— Доктор! Скажите…она умирает? Моя девочка умирает? Ради бога, скажите! — закричала она, заламывая руки.

— Умирает? — рявкнул доктор, — Да скорее умрёт мраморная статуя! — он, не церемонясь, оттолкнул опешившую Нину и стиснул поникшие плечи Матильды.

— Девочка моя, послушай… Это очень важно. Держись подальше от этого дома.

— Почему? — Она вырвалась. Она не хотела слушать.

— Неважно почему. Слушай меня, поняла? — Ей показалось, что он сейчас даст ей пощёчину. — И не подходи к Карнавалу, ты слышишь, Матильда? Не подходи к Карнавалу!

— Я не понимаю. — Она понимала.

— Твой брат… — доктор помолчал. — Я не хотел тебе говорить, но… другого выхода нет. Ты должна знать, Матильда.

— Знать что? — Она не хотела знать. Не от него. Ей хотелось оттолкнуть его, так же, как он оттолкнул сейчас Нину. Хотелось бежать наверх, ворваться в комнату Шарлотты. Шарлотта, что ты знаешь о любви? Что у тебя на шее под шарфом? Шарлотта, кто выбросил из окна моего брата?

— Матильда, — доктор тряхнул её изо всех сил. Ей захотелось плюнуть ему в лицо. — Матильда, послушай. Ты должна это знать. Это я осматривал тело Яна. Так вот… у него была сломана шея, это чистая правда. Но умер он не от этого. Когда он упал из окна, в его теле не было ни капли крови.

8

Куклы летят в картонные коробки, сдёрнут и скомкан тяжёлый бархатный занавес. Мы любуемся собой в разбитых зеркалах, мы ломаем каблуками ледяную корку на небе и на гниющем лугу…

Может быть — и мы — только трещины на зеркале, только кровавые всполохи в небе…

Оставьте нас, наконец! Мы довольно трясли перед вами, как погремушками, обгоревшими изрезанными душами. Отпустите нас в нашу темноту, в наш чёрный рай, где херувимы со стеклянными ногтями листают пожелтевшие крошащиеся книги.

Мы устали любить вас и ненавидеть, устали играть перед вами — и вами… Уходите в могилы, где вам и место, а мы пойдём дальше, своими проклятыми окольными путями, то утопая по горло в болоте, то танцуя и срывая с неба пунцовые лилии…Из праха к могиле, которая нас не примет.

Поиграй мне на скрипке из красного дерева, мой музыкант с серебряными томными глазами. Тебе ведь известно, как я люблю стоны скрипки и красный цвет. Или, если хочешь, сядь за орган и взорви его болезненными хрипами этот луг и твёрдое серое небо. И мне будет так страшно и так нестерпимо, я буду танцевать и убивать, и снова танцевать… Что мне ещё остаётся? Но разве этого мало?

…А вот и она, жалкая серая мышка, проворно бегущая прямо в мышеловку. Сколько можно, глупое дитя, потерявшее всё, как и было обещано? Она торопится прямо туда, к склепу, где её уже ждут с нетерпением. Она качается, словно лунатик, на краю смертоносной пропасти. Эта пропасть уже пробудилась, уже раскрывается ей навстречу, как холодное чёрное лоно. Всего лишь один неверный шаг… Хотя, что в этом мире верно, а что неверно, когда впереди полнолуние? Смешная малышка, ты ищешь ответ, ты упиваешься собственным мужеством, хотя всё внутри тебя иссохло и скукожилось от ужаса. Но, видишь ли, мы не даём ответов. Сколько можно тебе повторять? Мы ничего не даём — лишь отнимаем. Мы обрываем лепестки цветов, гасим свечи и поджигаем дома.

Пропустите её, господа, укройтесь за шатрами и деревьями. Не стоит пугать ещё больше того, кто и так превратился в жёлтый сочащийся сгусток страха. Джентльмены-шакалы в чёрных полумасках, пропустите даму, будьте вежливы. Отоприте дверь, — но так, чтобы она вас не заметила. Аудиенция вот-вот начнётся. Приготовьте его высочеству чёрный плащ на кровавой подкладке и перчатки белые, как его кожа. Зажгите все факелы, развесьте паутину…. Готово? Прекрасно, она уже там. Ваше высочество, скоро ваш выход.

9

Сердце Матильды безумно стучало… Нет, ложь, нелепость. Сердце Матильды не стучало вовсе. У неё не было сердца. Вместо него в глубине её тела открылась чёрная дыра с рваными краями, из которой капля за каплей сочился зелёный яд.

Она шагнула к гробу… Нет, снова не так. Что подломилось где-то внизу, пол качнулся, и прозрачная крышка гроба оказалась прямо у лица, — так близко, что она ощутила на омертвевших губах горьковатый стеклянный холод.

Лица Матильда не видела — и не должна была видеть. Если она посмотрит ему в лицо, она никогда, никогда не сделает это. Не сделает то, что должна.

Должна… Это слово было так нелепо, так грубо и наивно в этом месте, в этом осколке пространства и времени, полном пляшущих теней и едкого радужного дыма.

Ключ торчал из замочной скважины как безобразный искрошенный зуб. Он повернулся с трудом… но повернулся.

Она взялась обеими руками за крышку.

Где-то далеко внизу, так, что не хватало ни вздоха, ни взгляда, рычал и пенился водоворот. И она должна была броситься в него, как камень, как птичье перо. И ничто, никто и ничто на свете, не способно было это изменить.

«Прикосновение к спящему вампиру смертельно опасно для вас»…

Она рванула крышку наверх. А затем, зажимая зубами разрывающий грудь на куски то ли стон, то ли крик, вцепилась пальцами в тонкую белую руку.

Водоворот сомкнулся и поглотил её тело. Перед глазами загустела вязкая чернота.

Рука была неподвижна.

Матильда разжала зубы, разлепила веки. Рука не была холодной. Нет, она была… даже тёплой. Она нагрелась от её тепла. Это был… это был воск.

Несколько секунд она сидела неподвижно. Затем подняла лицо, огляделась вокруг влажными от слёз глазами. Ей казалось, что стены расступаются, нет, рассыпаются в прах, и всё, всё заливает кипящий солнечный свет. И нет ничего, нет сырого мрачного склепа, нет нелепого гроба с восковой разряженной куклой. А есть только солнце, и небо, такое светлое и чистое, с чуть заметными вздохами белых облаков. Небо и солнце, вечное утро, а ночи не будет, не будет, не будет никогда!

— Не настоящий, — прошептала она. — Ненастоящий, ненастоящий. Ничего настоящего.

— Вы совершенно правы, юная леди.

Змея скользнула по плечу Матильды и зашипела ей в ухо. Нет, не змея. Это был голос. Вкрадчивый голос, с лёгким акцентом.

Она подняла глаза. Обернулась. Нет, она не шевелилась, нет. Но она смотрела.

Ей показалось, что мозг превратился в песок. И этот яд… зелёный яд из дыры вместо сердца. Он разъел её тело, как кислота, он уничтожил его без остатка.

Вампир смотрел на неё, слегка склонив голову набок. Его тонкие губы насмешливо дрогнули, но глаза были черны и пусты. Он скользнул равнодушным взглядом по кукле, лежащей в гробу.

— Милая леди, — произнёс он, — вы так наивны. Вам ещё многое нужно понять. Неужели вы всерьёз полагали, что вампир выставит себя на потеху толпы — да и ещё в дневные часы, когда он почти абсолютно беспомощен? — он покачал с усмешкой головой. — И потом, согласитесь, подобное представление было бы совсем не в духе Карнавала. Слишком грубо, слишком откровенно. Годится разве что для деревенской ярмарки. А Карнавал, юная леди — это царство масок, полутеней и иллюзий. Ничто не является тем, чем кажется. И насколько это утончённей, подумайте только: в горбу лежит ничтожный манекен, в то время как настоящий вампир спит в никому не известном укрытии и выходит только ночью… чтобы получить то, что положено ему природой.

— Человеческие жизни, — еле слышно выдохнула Матильда.

Он усмехнулся, в его глазах на мгновение вспыхнуло пламя.

— Не только.

— Вы меня убьёте? — спросила она. В её голосе не было страха. Возможно, в эту минуту ей этого даже хотелось.

Он покачал головой.

— Нет, вас — нет. Вы слишком беззащитны, юная леди. И потом, есть, по крайней мере, двое, кто, возможно, не желает вашей смерти. И эти двое мне не безразличны.

Он смерил её чуть презрительным взглядом — как будто она была нищенкой, просящей подаяния; затем поклонился, словно королеве.

— Прошу прощения, леди, но мне пора. Ночь коротка, и к тому же меня ждут. Не в моих правилах опаздывать. Прощайте.

Матильда не видела, как он исчез. Неподвижными стеклянными глазами смотрела она на замшелую стену, на раззявленную пасть гроба, в котором лежала такая нелепая копия того, кто только что… с кем только что…

Он сказал: двое. Двое, кто не хочет её смерти.

Лилит. Лилит и…

Она смотрела на стену, оплетённую чёрной сетью теней. Она знала, что солнца уже не будет. Солнце взойдёт, но оно не проникнет ни в этот склеп, ни в её тело с чёрной дырой вместо сердца.

10

Дождь. Да, шёл дождь, потому что её волосы и платье были мокрыми. И за окном слышался мерный приглушённый рокот. Где же она? Ах, да. Она в доме у доктора. Вот он, стоит перед ней, протягивает чашку с чем-то горячим. Но как она здесь оказалась? Неважно. Она взяла чашку, отхлебнула, закашлялась. Чай. С лимоном. Она не любила лимон.

Доктор что-то говорил. Его усы так смешно дрожат, у них жёлтые кончики. Жёлтые, как лимон. Что он сказал? Переодеться? Зачем?

— Матильда, ты простудишься.

Она простудится?

— Ну и что? Я не умру. Они не хотят моей смерти. Они не позволят. Он так сказал.

— Кто?

Она не ответила.

Он всё-таки силой стянул с неё влажное платье. Накинул на плечи свой пиджак. Швами наружу. Какой затхлый уютный запах. Он дал ей полотенце — высушить волосы. Она бессмысленно мяла его в руках, глядя на пульсирующий красный огонь в камине.

— Кто они?

Это спросила она? Какой же глупый, детский вопрос. И как отвратительно звучит её голос. Как она нелепа, нелепа…

— Кто они? — доктор, стоявший спиной, резко повернулся к ней. Она отпрянула, как будто ждала увидеть не его, а другое лицо. — Они — зло. Вот и всё.

— Но зло — это только слово… — Она опять посмотрела в огонь. Ею овладело безумное желание — сунуть руку туда, в самое пекло, чтобы закричать от боли. Быть может, тогда схлынет этот дурман, этот неотступный вязкий кошмар… — Зло — это слово. Кто они? Демоны, покинувшие ад? Заблудшие души? Падшие ангелы? Как они стали такими? Что за ними стоит? Зачем всё это? Откуда? И откуда в них… это? Эта сила, эта… красота?

Сила. Красота. Какие мелкие, ничтожные слова — они точно нацарапаны тупым карандашом на пожелтевших полях прошлогодней газеты. Если бы она могла рассказать… Рассказать о том, как небо низверглось на неё водопадом созвездий, как ослепительно белые молнии прошивали и жгли её тело, как Лилит несла её через века и бросала камнем в озёра зеркал. Как великолепны были алые цветы и терновник, опутавшие город, который превратился в пепелище, в бескрайнее кладбище.

Сила… красота… два крыла чёрной птицы, несущейся в небо и оставляющей на облаках кровавый узор. И море выходит из берегов, чтобы вновь соединиться с небесами… Звёзды тонут, волны смывают солнце… И остаётся одна только Тьма, Тьма, которая была вначале. Тьма, из которой они пришли и которую несут в себе — смертоносные, жадные, безмерные…

С израненными белыми ногами, в короне из осенних листьев и с чёрными шрамами на шее…

— Не знаю и знать не хочу! — доктор с силой ударил кулаком по столу. — Боже мой, девочка, как ты не поймешь! Именно этим они и берут! Интерес, любопытство, что там ещё! Посмотрите на наши танцы, послушайте наши песни! Полюбуйтесь, какие мы красивые и необычные! Сирены! И вот ты уже идёшь за ними и не можешь противиться! Нет, Матильда! — Он скрипнул зубами. — Я знаю, что это — зло — и этого мне довольно! Мне нет дела до их спектаклей! Не вижу зла и не слышу зла!

— Но как же тогда вы можете знать, что это и есть зло? И что такое добро? Разве вы это знаете?

— Знаю! — его тусклое лицо разгорячилось. На морщинистом лбу проступили потные разводы. — Когда я лечу людей — это добро! Жизнь — это добро, а смерть — это зло! — Он рухнул в кресло, словно обессилев от этой речи.

— Значит, смерть — это зло? — Глаза Лилит. Губы Лилит. Её руки, летящие в танце. Кинжал, обтянутый ножнами фрака. Она сжимала её талию тонкими руками, она играла с ней, она возложила её на алтарь и вырвала сердце… Но она была согласна, она хотела этого, хотела… И она лежала в могиле и видела город, охваченный пожаром. И другое… Тёмный силуэт у фальшивого гроба. Вкрадчивый голос. Шарлотта… — Смерть — это зло? А они дают вечную жизнь. И красоту.

Не мне, не мне… «Мы собираем иную жатву»… Она старела, она умирала, а Лилит танцевала, как одержимая, и Шарлотта, смеясь, прикрывала веером губы…

— Не вечную жизнь, а вечную смерть! Они сами — смерть. Вспомни тех, кто погиб. Ты не знаешь, сколько людей находили мёртвыми в болотах и на кладбище. И всё для того, чтобы их прокормить, чтобы у них были силы плясать и морочить головы зевакам. Вспомни своего брата, Матильда!

«Они всё равно бы умерли… рано или поздно. Важно только то, что вечно». Лилит равнодушно ступает по безжизненным телам. И Шарлотта в объятиях, того, другого… Белые перчатки сжимают её плечи, а жадные губы тянутся к шее…

Шарлотта…

Шарлотта… — выдохнула она.

Это имя отозвалось во всём теле холодной и острой болью. Шарлотта. Тусклый цветок с чёрной сердцевиной, расцветший в ледяном дыхании Карнавала. Серая тень на оконном переплёте. Спящая красавица разбужена не тёплым поцелуем принца, а безжалостным уколом шипа. Алый мазок шарфа на шее. Разбуженная, но не к жизни, а…

Шарлотта. — Доктор встал неуклюже и прошёлся по комнате, разминая мясистые ладони. — Забудь о ней, дочка. Она такая же, как… они. Она мертва. И всегда была мёртвой. Она не человек, а мёртвая кукла.

Шарлотта?! Мертва?! — Матильда вскинулась, как от удара. И замотала что есть силы головой, тщетно пытаясь отогнать наваждение. — Нет. Вы не понимаете. Не знаете. В Шарлотте столько жизни, столько…

Да. — Доктор наклонился к ней. Ей в лицо дохнул кислый лекарственный запах. — Столько жизни, столько жажды жизни. Я знаю. Но разве не жажда жизни заставляет призраков цепляться за старые дома? Разве не она поднимает трупы из могил? Жизнь духа, Матильда… В Шарлотте слишком много духа — и слишком мало плоти. Её кровь кипит, но она ядовита.

Жизнь духа… — повторила Матильда. Лицо Шарлотты ужасающе ясно встало перед ней — пепельно-белое, в рыжей дымке волос. Глаза и губы — сужены, стиснуты. Струна, которая не зазвучит.

Голос доктора донёсся откуда-то издалека.

В теле мы едины, Матильда. Мы все являемся в этот мир одинаково — из тёплой материнской утробы, во веки веков. Но дух… кто может знать — упал он с небес или поднялся из самого ада? И — если дух слишком силён — как у Шарлотты…

Он замолчал. Матильда видела, видела. Белые пальцы, сплетённые на неподвижных коленях. На мёртвых коленях…

Шарлотте всегда нравилось быть калекой, — промолвил доктор.

Калека? — Матильда содрогнулось. Это слово было таким грубым, таким неподходящим для Шарлотты. Для изящной Шарлотты, прекрасной Шарлотты, фарфоровой куклы в плетёном кресле. Куклы…

Ей нравилось, что тело её мертво наполовину, — продолжал неумолимо доктор. — Это отдаляло её от нас, от живых. Проводило границу. Делало её другой…

Да, хотелось закричать Матильде, да. Всё верно, каждое слово. Она сама, сама мне это говорила. А я не понимала. Ничего не понимала.

Она ненавидела своё тело. Она хотела вся оказаться за этой границей — и смотреть на нас, обычных смертных, как сквозь стекло. Она бы убила себя, если… если бы только знала, что дух её будет жить. И если Карнавал смог это ей дать… — Доктор сжал зубы. Лицо его стало жёстким. — Её не спасти, Матильда. Говорю же, она всегда была мёртвой. Она принадлежит им с самого рождения. Она кукушонок в чужом гнезде, подкидыш эльфов, всё что угодно. Она одна из них, плоть от плоти… вернее, дух от духа. Их, эту нечисть она поджидала, сидя у окна.

Нет! — Матильда очнулась. — Нет! Это неправда, неправда! Шарлотта не такая! И они не такие! — Она всхлипнула, зажала горящие щёки руками и, задыхаясь, вырвалась в ночь, в дождь, в темноту. Туда, где ждал, неизбежный, точно могила, дом Шарлотты, замок Шарлотты, обитель Шарлотты. Её Шарлотты… Чёрной невесты, укрытой фатой из огненно-рыжих волос. Сказавшей «да» без колебаний и шагнувшей во тьму, чтобы возлечь на алом сафьяне с тем, кто сжимает сейчас её пальцы тонкой рукой в перчатке из белого шёлка…

11

Матильда вошла.

Нина лежала на своей кровати. Она спала. Спала, вольготно раскинувшись, как младенец. Полная и мягкая рука увязла, точно в болоте, в несвежих простынях и удушливых перинах.

Матильда вздохнула, ощущая на лбу капли ртути — холодную испарину.

Нина спит. Конечно, она спит. Уже поздно. Очень поздно…

Она шагнула вперёд — и ноги подогнулись, примерзая к полу. Что-то было в воздухе… что-то, от чего её сердце съёжилось, как загнивший, иссохший плод.

Она не могла смотреть. Не могла отвести глаза.

Нина лежала с улыбкой на лице. Спокойная улыбка, уютно взрыхлившая размякший старческий рот. В углу её рта отпечаталась ямочка — словно вырезанная ножом.

Глаза Нины были полуоткрыты. Они стали белыми, почти прозрачными… Чёрные тусклые зрачки виднелись из-под липких морщинистых век.

А горло…

Горло Нины было разорвано. Вся шея измазана красным. И кровь, чернея и густея на глазах, ещё стекала, капала в белую мякоть подушек.

Она умерла счастливой…

Это сказал голос. Голос за спиной у Матильды. Нежный и вкрадчивый. Ласковый голос, тающий в воздухе. Чей это голос?

Она не вздрогнула. Не обернулась. Она смотрела на собственные руки. Откуда в них этот край простыни? Её пальцы оставляли на ткани серые подтёки.

— Я сделала это ради неё, — продолжал неумолимо голос. Матильда смотрела на жёлтую кожу в рытвине перины. Ей казалось, этот голос — шёлковое лассо, накинутое ей на шею. Всё туже и туже, и коченеют руки…

— Она не смогла бы жить без меня. Так было лучше. Поверь… Матильда.

Она оглянулась.

В дверях стояла Шарлотта.

Стояла? Матильда не знала. Она не видела тела. Только хрупкие плечи, очерченные темнотой. Такая пронзительно белая плоть. Подбородок — наконечник копья, нацеленный вперёд. Суженные серые глаза. Она не могла в них заглянуть. Мягкие губы, бледные, почти до синевы. Как всегда. Шарлотта не красила губы…

Из угла этих губ стекала густая алая струйка.

Тонкие пальцы Шарлотты мяли платок. Она вечно вертела что-то в руках. Тонкие пальцы, похожие на когти. Белый платок с жирными бурыми кляксами.

Она не могла ничего сказать. Она не хотела. И всё же кто-то сказал за неё, — а она ощутила лишь клейкую горечь во рту.

Это не ты. Это не ты, Шарлотта.

Шарлотта сдвинула брови. Её пальцы сжали платок сильнее. Она неторопливо облизнулась.

Нет, это я, Матильда. И я всегда была такой. Всегда. Жаль, что ты не понимаешь. Постарайся понять. Возможно, тебе будет легче.

Она заботливо обтёрла и разомкнула пальцы. Платок слетел, танцуя, на пол, как белое перо. Окровавленное белое перо подстреленной птицы.

Прощай, Матильда.

Шарлотты не стало.

Люди так не уходят. Так исчезают тени.

Матильда поняла что смеётся. Это был безумный смех, и она не могла его остановить. Он точно грыз её изнутри.

Нина лежала прямо перед ней и улыбалась в ответ.

Матильда засмеялась громче, потом заскулила — и сорвалась на какой-то ликующий визг. Вдруг она ощутила, что весь подбородок залит слюной. Как некрасиво. Шарлотте бы это не понравилось. Шарлотта любила только красивое.

Она проползла на коленях по ковру, подняла окровавленный липкий платок и тщательно вытерла губы и подбородок.

Ей снилась Шарлотта. Она сидела в своём неизменном плетеном кресле-качалке, в пол оборота к окну, и густой вишнёвый закат румянил её бархатистую белую щёку.

Она подошла к ней, окликнула по имени, — но Шарлотта не шелохнулась. Тогда она стала её трясти, схватила за кисть, лежащую изящно на коленях — и ощутила могильный холод. Безмятежное лицо с нарисованными тёмными глазами. Это не Шарлотта, это кукла, фарфоровая кукла! Но почему она такая тяжёлая? Разве куклы внутри не пустые?

Она отшатнулась. Кукла начала падать. Она закричала, она не хотела! Но не могла её удержать. Кукла падала и падала, как снежная лавина. Вот она рассыпалась на тысячу белых мерцающих осколков, и на пол хлынул поток вспенившейся крови. Так вот что было внутри! Сколько крови, как много! Она закричала, ощутив на лбу солёные тёплые капли. Она стонала, она закрывала лицо руками, но не могла скрыться от запаха. Пронзительный острый запах свежей крови. Не надо, не надо!

Она закричала, она открыла глаза и вскочила.

Она заснула прямо на ковре. Её щека ещё хранила отпечаток сурового серого ворса. Это был ковёр Нины. В комнате Шарлотты был совсем другой — мягкий, как масло, и такой причудливый, что на него было можно смотреть часами.

Она заснула, прижимая к губам платок. Так вот откуда запах. Пятна крови засохли и стали ржавыми — совсем как восходящее солнце за окном.

Матильда встала и подошла к окну, прижала лицо к холодной и пыльной глади стекла. Где-то сейчас Шарлотта? Где она скрывается от солнечного света? В чёрном лакированном гробу, обитом прохладным шёлком? С голубоватыми тенями вокруг запавших закрытых глаз? С руками, аккуратно сложенными на груди — тонкими руками, похожими на белые паучьи лапы?

Неподвижная. Мёртвая. Кукла. Они говорили, они предупреждали. Доктор. Сама Шарлотта. «Я всегда была такой. Всегда».

Матильда подошла к постели Нины. Подушки заскорузли от запёкшейся крови. Глаза уже остекленели, а беззубый рот всё так же улыбался.

Вы правда умерли счастливой, Нина? — прошептала Шарлотта. Во рту у неё заскрипел грязный песок. — Вы ничего, ничего не поняли…

Улыбка Нины была такой блаженной, такой безмятежной. И Матильда вдруг воочию увидела, что произошло. Нина умерла здесь. В своей комнате. Значит, Шарлотта спустилась сюда. Спустилась сама. И Нина была вне себя от счастья, она не могла поверить своим глазам. Её девочка, её радость, её куколка снова могла ходить! Нина смеялась и плакала от счастья, горячие слёзы наполняли её глаза и скрывались в глубоких черепашьих морщинах. Она заключила Шарлотту в объятия. Стиснула её, что есть силы, своими руками, своими добрыми и сильными руками. Она обнимала её, забыв обо всём на свете, целовала её мягкие волосы цвета палой листвы, её тонкие, как прутики, ледяные руки. И она не заметила, она ничего не заметила… Не заметила, как это случилось, как Шарлотта, её девочка, прокусила ей шею и стала лакать, как котёнок молоко из блюдца.

Тяжелое, грузное тело обмякло в хрупких стальных руках. В глазах у Нины темнело, но она была так счастлива… Она уже не ощущала ничего — только приторный запах волос Шарлотты, запах гниения, запах склепа… Её девочка, её любовь, её малышка…

Шарлотта подвела, нет, поднесла Нину к кровати и уложила на высокие, пышно взбитые подушки, — так же, как сама Нина каждый вечер укладывала её, Шарлотту, свою девочку, свою святыню, своего молчаливого беспомощного ангела…

Влажное лоно постели прогнулось, принимая горячую слабеющую плоть. И только тогда, только тогда Шарлотта оторвалась. Нина ещё дышала, ей было так хорошо… Волосы Шарлотты блестели и играли в обступавшей её зябкой темноте. Алые всполохи, рыжие всполохи… Шарлотта, красавица, Шарлотта, Шарлотта, детка… Нина улыбнулась, и её не стало.

Матильда долго, долго сидела у этой сырой тёплой постели. Когда Шарлотта стояла в дверях, она ни разу не взглянула… Это было тело, всего лишь тело. Шарлоту никогда не трогали тела. Слишком много духа, слишком мало плоти… Доктор, доктор…

Матильда, шатаясь, побрела в никуда, раздвигая руками липкий дурман. Надо идти. Пока ещё рано, пока никто не проснулся. Если кто-то увидит её выходящей из этого дома, в окровавленном платье, со склеенными кровью волосами, решат, что это она…

Эта мысль её рассмешила. В рёбра снова впился чужой режущий смех.

Ванная. Она включила воду, сунула ладони под тугую струю, протёрла лицо. Оно было словно гипсовая маска. Белоснежная ванна. Нина купала в ней Шарлотту до самого последнего дня. Она была такой сильной. У неё были огромные руки — как медвежьи лапы с затвердевшей иссушённой коркой вместо кожи. Шарлотта слегка морщилась, когда Нина её касалась, но та не замечала, никогда не замечала. Она поднимала Шарлотту без труда. Та была лёгкой, как сухой цветок, как кукла… Фарфоровая кукла. Мертвечина. Слишком много духа, слишком мало плоти…

12

Она вышла из дома и пошла вперёд. Не оглядываясь. Дверь за её спиной гнусаво застонала и затихла. Она не знала, — растаял ли этот дом, как кошмарный сон, в безжалостном свете утреннего солнца, или остался стоять, пустой и жалкий. Разломанная раковина без жемчужины, со створками, измазанными чёрной слизью… Мерзкая мёртвая улитка… коченеющий труп на заскорузлых от крови подушках…

Она шла, и пустынные утренние улицы расползались во все стороны зловонными червями. Асфальт под ногами горел и шелушился, как сожжённая кожа. Редкие прохожие при виде неё отшатывались в ужасе.

Почему вы так смотрите? Что случилось? Да, у меня в крови и руки, и платье. Посмотрите, какой восхитительно яркий узор из алых пионов! Старая Нина была так уродлива, Шарлотта брезговала ею… но её кровь оказалась такой красной, такой красивой. Приглядитесь… неужели вам не нравится?

Нет, на руках у меня крови нет. Я вымыла руки. Так что же вас пугает? Безумие в моих глазах?

Да, я безумна, это правда. Они отняли мой разум, этот липкий комок предрассудков и шаблонных истин. Зато теперь я понимаю. Понимаю.

Постойте! Посмотрите на меня! Послушайте! Вы полагаете, вы люди? Нет — вы всего лишь бумажные фигурки. Мятые бумажные фигурки с обгоревшими краями. Они скомкают вас, разорвут и растопчут, а вы и не заметите. Вы ничего не замечаете.

Вы думали, вы зрители? Вы думали, они танцуют с тенями, жонглируют черепами и играют на скрипках, где вместо струн натянуты жилы, для вас? Чтобы вы, как дети хохотали, замирали от восторга, хлопали в ладоши? Нет, дети это они, а вы — их игрушки, жалкие марионетки. Они будут забавляться с вами, целовать и укладывать с собой в постель. А потом им станет интересно, что у вас внутри, и они разорвут ваши тела ногтями и зубами. Они будут дивиться и щупать красные сочные ягоды ваших сердец и синие нити вен. А когда им это надоест, они просто перережут ниточки. И вы рухнете в тот же миг нелепыми кучками костей и тряпок. И никогда не поднимитесь снова. Они сожгут вас или похоронят, или просто забудут, и пойдут искать новые игрушки…

Вы думаете, это полуденное солнце? Нет, это они поджигают город. Но вы не заметите, как сгорите — прямо в своих домах, как в саркофагах. И хотите знать, почему? Потому что вы уже мертвы, мертвы давным-давно, с самого рождения. Весь наш город — это огромное кладбище, заросшее бурьяном и плющом. Вы лежите, каждый в своём гробу, со сложенными на груди руками, и кожа сходит с ваших лиц, обнажая жёлтые кости. И вы не раскроете глаз, не поднимитесь, потому что вы — не такие, как они. Не такие, как они… теперь я понимаю… Между жизнью и смертью, из праха к могиле, над пропастью, по острому лезвию. Вырезав сердце, как сердцевину от яблока, и отдав его без сожаления на откуп…

Вам не понять, но я понимаю. И иду… Лилит, Шарлотта… Я иду к вам…

Вот он — луг. Чрево Карнавала. Пусто. Всё сожжено, выпито и покинуто. Карнавал ушёл.

Только чёрные раны — следы от колёс, ведущие к лесу.

… Она шла по лесу. На двух ногах? На четырёх, как собака, как волк?

Её тело остекленело, руки были изранены. Кровоточащие раны на ладонях. Стигматы. Она снова смеялась, она каталась по земле и вырывала зубами клочья травы.

Нет дороги назад. Город сгорел. Его больше не было. Не было улиц, осыпанных алыми листьями, не было домов, не было неба. Только ослепительное зарево до горизонта. Нет, это не закат. Это кто-то бросает бумажные фигурки в огромную топку.

Доктор, имеет ли теперь значение, лечили вы или нет ваших пациентов? Вот они превращаются в столбики пепла… все вот-вот улетят в никуда струйками серого дыма. Вся боль, все надежды и мечты — всё исчезает, всё разносит ветер…

Но ей больше нет до этого дела. Она идёт за ними. Идёт за Карнавалом.

… Она плела венок из листвы. Влажные листья, золотые и багровые.

«Она идёт по своей дороге в короне из осенних листьев и смеётся, смеётся надо мной, над моею никчемной жизнью»…

Чьи это слова? Она не помнила. Её память пустела, но ей было всё равно. Зачем помнить то, что уже прошло, сожжено и развеяно ветром, к чему нет возврата? Она надела венок. Её жизнь не будет никчемной. Она тоже пойдёт по этой дороге… за Карнавалом, пока хватит сил.

Нет, ей не надо его искать. Она, знает, лес — это Карнавал, осень — это Карнавал, её одиночество — это Карнавал…

…Она лежала на влажной холодной земле, в саване из инея.

Почему так темно? Может быть, она уже мертва, и вороны выклевали ей глаза?

Нет, это просто ночь. Ночь Карнавала. Время их пробуждения, их тоски, их жажды…

Придите ко мне… Моё платье всё ещё пахнет кровью, неужели вы не ощущаете? Вколите мне в тело булавки звёзд, вырвите сердце и забавляйтесь.

Полная луна с багровыми краями. Вот она, всё ближе и ближе. Она пахнет мускусом и миндалём, и похоронными белыми розами…

Нет, это не луна. Это белая маска. Женщина в белой маске и чёрном плаще.

Я здесь, я жду… коснись меня своими белыми руками, покажи мне своё лицо… Только где же твоя коса? Но, конечно, это слишком грубо, слишком театрально…

Белая маска всё ближе и ближе. Она лежала, иссушённая, раздавленная. Она уже не дышала, её сердце не билось. Она только ждала.

Женщина в чёрном плаще склонилась над ней, и маска исчезла с её лица.

Это было лицо Шарлотты.

Ледяные тонкие руки обхватили её за плечи. Бледные губы всё ближе и ближе. Рыжие волосы падают ей на лицо, и она ощущает запах могилы и чего-то приторно сладкого.

Шарлотта, да, Шарлотта…

Шарлотта, я умру? Или стану такой же, как ты?

Шарлотта, я люблю тебя…

…Далеко, в покинутом городе, погребённом под пеплом первого снега, спал мальчик со жгуче белым лицом и тонкими фарфоровыми веками.

Ему снился лес, бесконечный и душный. Луна, вся в рубцах и синяках. И женщина с рыжими до боли волосами и глазами, словно ночная пустыня. Она обвивала белыми, как у скелета руками, другую, покорную и неподвижную. Их лица темнели и растекались восковыми масками.

Он чувствовал, как монотонно и глухо бьётся сердце рыжеволосой. Словно часы. И маятник этих часов резал, кромсал его тело. Она сжимала свою жертву за плечи — всё теснее и теснее. Тонкие губы всё ближе… Барабанная дробь… Она разомкнула губы…

Занавес. Он резко распахнул глаза.

Не мигая, он долго смотрел на чёрный зрачок окна.

Возможно, это был не сон. Но что же? Быть может, последняя иллюзия. Быть может, прощальный подарок от его черноволосой феи с горящими зелёными глазами.

Он не знал. Этого он не знал.

Но одно он знал наверняка.

Рано или поздно, Карнавал вернётся.