Критическое исследование хронологии древнего мира. Античность. Том 1

Постников Михаил Михайлович

Глава 1

АНТИЧНАЯ ЛИТЕРАТУРА

 

 

§ 1. Тацит и Поджо Браччолини

 

Одним из основных наших источников по истории Древнего Рима являются сочинения знаменитого Тацита, давшего в мастерском драматическом изложении развернутую картину императорского Рима от Тиберия до Веспасиана (см., например, статью И.М. Тройского «Корнелий Тацит» в [48]).

 

Личность Тацита и его сочинения

Считается, что ПУБЛИЙ КОРНЕЛИЙ ТАЦИТ родился при Нероне около 55 г. н.э. (эта дата вычисляется по туманным указаниям у других авторов, например у Плиния Младшего) и умер при Адриане около 120 г. н.э. Перу Тацита принадлежат «Жизнеописание Агриколы», «О происхождении, местопребывании и нравах германского народа» и т.п. Главными же трудами Тацита являются:

1) «Летописи» («Анналы»), содержащие историю Римской империи при Тиберии, Калигуле, Клавдии, Нероне;

2) «История», описывающая смутное время Гальбы, Оттона и Вителлия до прихода к власти Веспасиана.

Обилие в «Летописях» и «Истории» странных неясностей и анахронизмов давно уже наводило историческую критику на сомнение в достоверности сказаний Тацита. Мы ограничимся здесь тем, что дадим краткое изложение критики по отношению к Тациту, следуя в основном А. Амфитеатрову (см. [8]). Книга А. Амфитеатрова дает объективное изложение истории критики Тацита, а именно — работ Росса и Гошара (правильнее, Ошара, но мы сохраним традиционное написание), тем более ценное для нас, что сам Амфитеатров все–таки не хочет отказаться от мысли о достоверности Тацита. В цитатах из [8] мы позволим себе используемую Амфитеатровым транскрипцию «Поджио Браччолини» заменить на современную: «Поджо Браччолини». В остальном все особенности текста Амфитеатрова мы оставляем неизменными.

 

 

Критика Тацита

Начало волны критики было, по–видимому, положено Вольтером в «Философском словаре». Менее известна полемическая работа адвоката Лэнге, которого Мирабо называл «адвокатом Нерона». В России одним из первых, кто усомнился если не в фактах Тацита, то в оценке им фактов, был Пушкин, но только с конца XIX века начали появляться серьезные исторические исследования, совсем отвергающие подлинность книг Тацита. Критика Вольтера носила, скорее, политический характер: расцвет отрицательного отношения к Тациту был еще впереди и достиг своего апогея в Германии, Франции и Англии. В Германии Тацит подвергся основательной критике Моммзена, Штара, Лемана и в особенности Сиверса и Германа Шиллера, который в двух капитальных трудах («История Римской империи в правление Нерона» и «История эпохи римских императоров») относится к Тациту почти лишь как к очень талантливому и обильному материалом, но неразборчивому в них тенденциозному памфлетисту. Во Франции Амедей Тьерри призывал к осторожному обращению с данными Тацита и предостерегал против его аристократически–националистических точек зрения. Аналогичных мнений придерживался в Англии Чарльз Меривал, на основе работ которого в России в шестидесятых годах XIX века появилась книга М. А. Драгоманова «Вопрос об историческом значении Римской империи и Тацита». Для нас в этой критике наиболее интересен тот настораживающий факт, что по своим политическим воззрениям Тацит является сторонником аристократической республики итальянского типа периода XIII— XIV вв.

«В конце семидесятых годов XIX века началось, а в восьмидесятых и девяностых годах продолжилось новое скептическое течение, отрицавшее уже не факты или взгляды Тацита, но самого Тацита: подлинность и древность его сочинений. Любопытно, что гипотеза подложности Тацитовых рукописей возникла сразу и в Англии, и во Франции. Начинателем ее явился англичанин Росс в книге «Тацит и Браччолини», увидевшей свет в 1878 году… Во Франции пошел тем же путем П. Гошар… он же Г. Дакбер… в трех главных работах своих: «Этюды о жизни Сенеки» (1882—1885), «Этюды по поводу гонения христиан при Нероне» (1885) и «О подлинности «Анналов» и «Истории» Тацита» (1890)…он (Гошар. — Авт.) открывает совершенно новые точки зрения на факты и ставит правоверное доверие к Тацитову авторитету в безвыходные тупики.

Система Гошаровых доказательств подложности мнимоисторических сочинений Тацита (и принадлежности их перу Поджо Браччолини. — Авт.) слагается из нескольких основных положений.

1. Сомнительность рукописей, в которых дошли до нас сочинения Тацита, и обстоятельств, при которых они были открыты, через посредство Поджо Браччолини.

2. Полная или относительная невозможность для Тацита написать многое, входящее в «Анналы» и «Истории», по условиям его эпохи.

3. Следы эпохи Возрождения в тексте псевдо–Тацита.

4. Преувеличенное мнение о достоинствах Тацита как латинского классика. (Между прочим, типичная для XV века любовь к светской порнографии, которая в сочетании с другими обстоятельствами сразу же вызывает аналогичные подозрения и относительно Петрония (найденного тоже Поджо), и относительно Ювенала, Марциала и многих других классиков. — Авт.).

5. Не позднейшие (по общепринятой хронологии литературы) основные историки–свидетели Рима (Иосиф Флавий, Плутарх, Светоний, Дион Кассий, Тертуллиан, Павел Орозий, Сульпиций Север и др.) заимствовали свои данные у Тацита, но, наоборот, мнимый Тацит есть лишь распространитель, амплификатор тех сведений, которые он черпал у вышеназванных, имея уже всех их в своем распоряжении и сортируя их, как ему нравилось.

6. Литературный талант, классическое образование и жульнический характер Поджо Браччолини потрафляли как раз на вкус и требование эпохи, требовавшей воскрешения мертвых античных богов, художников и авторов.

7. Поджо Браччолини мог и имел интерес совершить этот великий подлог, — и совершил его.

Начнем с биографии предполагаемого псевдо–Тацита, Поджо Браччолини» ([8], стр. 356—358).

 

 

Поджо Браччолини

«Поджо Браччолини родился в 1380 году в Терра Нуова, маленьком городке близ Флоренции, и уже в раннем возрасте прослыл юношею незаурядно образованным и острого ума. Служебную карьеру свою он начал при кардинале Бари, но вскоре мы видим его при дворе папы Бонифация IX в звании копииста…

Понемногу он возвысился до звания секретаря… одного из чиновников–редакторов, на обязанности которого лежало выправлять официальные документы (корреспонденцию, грамоты, резолюции), исходящие от имени папы.

В этом чине оставался он и при папах Иннокентии VII и Григории XII. Он был при Александре V в Болонье, куда был временно перенесен престол апостольский, когда этот папа умер, отравленный — по крайней мере так утверждал тогда голос всеобщей молвы — Бальтазаром Косса, когда–то пиратом, потом архидиаконом ролонской диоцезы и, наконец, преемником Александра V, папою Римским под именем Иоанна XXIII. Поджо, человек с покладистой совестью, типический представитель своего неразборчивого века, остался секретарем и при новом папе. Он сопровождал Иоанна на Констанцский собор 1414 года. Но когда Иоанн был этим собором низложен (1415), Поджо лишился должности и, так сказать, повис в воздухе.

Некоторое время спустя он поступил на службу Генри Бофора, брата короля Генриха IV, епископа и впоследствии кардинала Винчестерского. С этим богатым и могущественным прелатом он познакомился в Констанце. Бофор играл тогда важную роль в делах церкви как уполномоченный представитель от народа английского. В сентябре 1418 года Поджо в свите своего нового покровителя прибыл в Англию. Но, обманувшись в своих расчетах на богатые прибыли, он уже в 1422 году — снова во Флоренции, а затем в Риме. Папа Мартин V, преемник Иоанна XXIII, возвратил ему старую должность секретаря при святейшем престоле.

XV век в Италии богат образованными умами, но Браччолини среди них — один из самых ярких и замечательных.

Латинскому языку он учился у Джованни Мальпагини Равенского, друга Петрарки; греческому — у Хриэолора… знал он и еврейский язык. Древность он изучал с пылким пристрастием. Его почти невозможно было застать иначе, как за латинскою или греческою книгою или за отметками из нее. Это был настоящий глотатель библиотек. В молодости он имел в своем распоряжении богатейшую библиотеку Колучо Салутати, канцлера Флорентийской республики, книги которого «больше принадлежали каждому охотнику до наук, чем ему самому». В Лондоне — пользовался великолепным книгохранилищем Бофора, который «вечно скитается, как скиф, а я на досуге зарываюсь в книги». Библиотека папского дворца в Риме не удовлетворяет Поджо, он то и дело пишет друзьям своим: пришлите мне такое–то и такое–то сочинение. Список изученных им античных писателей, языческих и христианских, поистине грандиозен. Он — антикварий, нумизмат, разбирает и толкует надписи и медали; на вилле своей в Валь–д'Арно он собрал прекрасный музей древностей, приобретенных лично им или по его поручению в Италии, Греции и на Востоке. Он первоклассный латинист. Его перу принадлежат переводы с греческого на латинский язык «Кироподии» Ксенофонта и первых пяти книг Диодора Сицилийского. В оригинальных трудах своих он — писатель первоклассного дарования, блещущий не только почти невероятною эрудицией, но и такою же гибкостью таланта. Его философские и этические трактаты («О скупости», «О благородстве», «О несчастье государей», «О бедственности бытия человеческого») достойны Цицерона и Сенеки. О богословских вопросах и христианских добродетелях он умеет говорить языком, который без подписи Браччолини всякий принял бы за язык кого–либо из отцов церкви. В погоне за Плинием, от которого он в восторге, Браччолини пишет книгу «О нравах индийцев». Составляет любопытнейшее археологическое руководство к изучению римских памятников (De varietate fortunae). Рассказывает о путешествии по Персии венецианца Никколи де Конти. Переводит на итальянский язык Astronomicon Манилия. Угодно сатиру в духе Петрония? Поджо предлагает свою язвительнейшую «Historia convivales» («Застольная история»), в которой бичует шарлатанов юристов и медиков, сделавшихся господами своего века, наживающих через глупость человеческую и огромную власть, и огромные капиталы. Угодно исторический труд типа Тацитовых «Летописей»? Такова «Historia Florentina» («История Флоренции») — рассказ замечательного ясного и точного тона, твердого рисунка, яркого колорита, полный художественных образов и характеров и глубоко проницательный в суждениях и предвидениях. Наконец, великую славу Поджо Браччолини непрерывно укрепляли и поддерживали остроумные и глубокомысленные письма, которыми он обменивался с великими мира сего (Николаем, Лаврентием и Козьмою Медичи, с герцогами Сфорца, Висконти, Леонелло Д'Эсте, королем Альфонсом Арагонским), с большинством современных кардиналов и почти со всеми замечательными деятелями эпохи. Великолепные письма Поджо Браччолини ходили по рукам, перечитывались, переписывались, заменяя итальянской интеллигенции XV века газеты и журналы. Словом, этот блистательный подражатель был в полном смысле слова властителем дум своего века. Критика ставила его на один уровень с величайшими авторами Возрождения. Как высоко его ценили, доказывают его гонорары: за посвящение «Кироподии» Альфонсу Арагонскому Поджо получил 600 золотых — 7200 франков. По тогдашней цене денег это — огромный капитал. Литература выдвинула его в ряды государственных деятелей, и жизнь свою он закончил на высоте большого и властного поста — канцлером Флорентийской республики. Он до такой степени был в центре современной ему литературы, что первую половину итальянского XV века многие находили возможность определять «веком Поджо». Даже во Франции его имя исчезло в фамильном сокращении исторической общеизвестности — Le Pogge. Флоренция воздвигла ему при жизни статую, изваянную резцом Донателло. Сперва она стояла под портиком собора Санта Мариа дель Фиере — теперь перенесена в саму церковь.

Таковы светлые стороны этого замечательного человека. Посмотрим теневые.

Великий писатель имел отвратительный характер, который перессорил его со всеми литературными знаменитостями эпохи (Ауриспою, Гуарино, Виссарионом, а в особенности Филельфо и Валлою). Впрочем, в полемике все эти большие люди ничуть не лучше своего ядовитого и свирепого соперника. Полициан зовет Поджо «самым злоречивым человеком на свете: всегда–то он либо на государей наскакивает или обычаи человеческие атакует, без всякого разбора, либо писания какого–либо ученого терзает, — никому от него нет покоя!» Кажется, был весьма сластолюбив и к старости вырастил эту страстишку свою в изрядное бесстыдство. Женился стариком на молоденькой и в трактате «Надо ли жениться старикам», посвященном. Козьме Медичи, цинично объяснял свою женитьбу афоризмом, что никогда не поздно человеку найти путь к порядочному образу жизни…

В Констанце, всюду живет он широкою жизнью гуляки и бабника, большой любитель непристойных картин, рассказов и стихов, а в старости и сам их усердный и разнузданный сочинитель, чем жестоко попрекает его Валла. Словом, в ученом этом перед нами такой же большой талант жить в свое удовольствие, как большой талант творческий: типичный флорентийский барин, эстет и буржуа, эпикуреец XV века, с красивою мечтою и низменною жизнью, человек–вулкан, из которого то брызжет живой огонь, то течет вонючая грязь» ([8], стр. 358—363).

 

 

Деятельность Поджо

по разысканию и изданию античных сочинений

«Широкий образ жизни стоил Поджо Браччолини дорого, превосходил смолоду его средства и заставлял его вечно нуждаться в деньгах. Источником добавочных доходов явились для него розыски, приготовление и редактирование списков античных авторов по подлинным манускриптам. В XV веке, с жадностью устремившемся к воскресающей древности, это была очень доходная статья. При содействии флорентийского ученого, книгоиздателя и книгопродавца, Никколо Никколи (1363—1437), который в то время был царем литературного рынка, Поджо Браччолини устроил нечто вроде постоянной студии по обработке античной литературы и привлек к делу целый ряд сотрудников и контрагентов, очень образованных и способных, но сплошь — с темными пятнами на репутациях: тут — Чинчо Римлянин, Бартоломео ди Монтепульчано, Пьеро Ламбертески. Никколо Никколи кредитовал Поджо оборотным капиталом и служил агентом по сбыту манускриптов, то есть, собственно говоря, был его издателем — и очень ревнивым и повелительным. Это был человек властный и вспыльчивый. Он умел скручивать в бараний рог даже таких литературных тузов, как Леонардо Аретин, Мануил Хризолор, Гварино и Ариспа, которых Никколи, когда поссорился с ними, просто–таки выжил из Флоренции.

Первые свои находки Поджо Браччолини и Бартоломео ди Монтепульчано сделали в эпоху Констанцского собора, когда низложение Иоанна XXIII поставило их, как упраздненных папских секретарей, в весьма критическое положение. В забытой сырой башне Сен–Галленского монастыря, «в которой заключенный трех дней не выжил бы», им посчастливилось найти кучу древних манускриптов: сочинения Квинтилиана, Валерия Флакка, Аскония Педиана, Нония Марцелла, Проба и др. (подчеркнем, что все эти авторы были найдены здесь впервые. — Авт.). Открытие это сделало не только сенсацию, но и прямо–таки литературную эпоху. Нет никакого сомнения, что Никколи, которому досталась из этого сокровища львиная доля, хорошо нажил и мечтал нажить еще. Поджо, ободренный громадным успехом, усердно рылся (по его словам. — Авт.) по монастырским библиотекам Англии и Германии, но не находил ничего или находил мало. Впрочем, по словам его, он все же доставил Никколи «Буколики» Кальпурния и несколько глав Петрония (скорее всего, фрагменты из своих прежних сочинений; нигде и никогда не были разъяснены обстоятельства этих и всех позднейших находок — Авт.).

Но, если не находилось пока новых оригиналов, зато успешно шла торговля копиями. Манускрипт, выходивший из мастерской Поджо, ценился очень высоко. Между тем в письмах своих он то и дело требует от Никколи бумагу, пергамент, переплетный приклад, и, если издатель запаздывает с доставкою, Поджо плачется, что ему приходится даром кормить мастеров своих из–за неаккуратного хода работы. Мастера эти были, надо думать, господа не из приятных. Писцы в обществе XV века пользовались худой репутацией. Один нотариус в конце XIV столетия восклицает в письме к другу с торжеством, довольно, казалось бы, странным: «Я нашел превосходного писца и — представь! — не в каторжной тюрьме». Разумеется, писцы работали по преимуществу ходовой, второстепенный товар, в котором ценна была только редакция Поджо. Любительские экземпляры хозяин готовил сам, и — какую цену драл он за них, можно судить по такому примеру, что, продав Альфонсу Арагонскому собственную копию Тита Ливия, Поджо на вырученные деньги купил виллу во Флоренции. С герцога д’Эсте он взял сто дукатов (1200 франков) за письма св. Иеронима — и то с великим неудовольствием, видимо, вынужденный безденежьем либо тем, что работа залежалась, а отцы церкви в век Возрождения шли с рук уже не так бойко, как языческие философы. Клиентами Поджо были Медичи, Сфорца, д’Эсте, аристократические фамилии Англии, Бургундский герцогский дом, кардиналы Орсини, Колонна, богачи, как Бартоломео ди Бардио, университеты, которые в эту пору по щедрости просвещенных правителей либо начали обзаводиться библиотеками, либо усиленно расширяли свои старые книгохранилища. Поджо зарабатывал очень большие деньги и оставил своим детям отличное состояние, которое те чрезвычайно быстро расточили. Но нет никакого сомнения, что жил он — по крайней мере очень долго, лет до 40, — шире своих постоянных доходов и часто нуждался, чтобы выручить себя из долгов, в каком–либо экстренном большом куше, который должен был добывать экстренными же средствами. В выборе же последних разборчивым быть он не умел.

Таков человек, который нашел Тацита. Посмотрим теперь, что именно и как он нашел» ([8], стр. 363—386).

 

 

Рукописи Тацита

«Основные рукописи Тацитовых «Летописей» и «Истории», известные под названием Первого и Второго Медицейского списков, хранятся во Флоренции в книгохранилище Bibliotheca Laurentiana. Книгохранилище основано было Козьмою Медичи, пожертвовавшим в него свою собственную библиотеку и библиотеку Никколи, приобретенную герцогом по смерти знаменитого издателя (1437). Поджо Браччолини и его тесть Буондельмонти были в числе директоров–устроителей книгохранилища. Второй Медицейский список древнее первого, если не по происхождению, то по опубликованию, на 80 лет. На первой его странице ясно значится:

Cornelius Tacitus et Opera Apuleii.

Conventus sancti Marci de Florentia, ord.

Praedic. De heriditate Nicolai Nicoli

Florentissimi, viri Doctissimi

(Корнелий Тацит и Сочинения Апулея, из книг монастыря св. Марка во Флоренции, чина Пропов. По наследству от Николло Никколи, Флорентийского доблестного гражданина и ученейшего мужа).

В списке этом, из Тацита, заключается шесть последних книг «Летописей» и пять первых книг «Истории». В этих частях он является прототипом для всех остальных списков, имеющих претензии на древность: Фарнезского в Ватикане, Будапештского, Вольфенбюттельского и т.д. Первое печатное издание Тацита, выпущенное в Венеции Джованни Спирою или братом его Ванделином около 1470 года, печатано ими со Второго Медицейского списка или — по преданию — с точной его копии, хранившейся в Венеции, в библиотеке при соборе св. Марка. Но отсюда он исчез, а может быть, никогда в ней и не был: предание просто смешало две одноименные библиотеки. Обычное и общепринятое мнение о списке этом, что он — плод труда монахов–переписчиков знаменитой бенедиктинской пустыни Монте–Кассино в Италии, на полпути между Римом и Неаполем.

Первый Медицейский список приобретен папой Львом Х и немедленно напечатан им (1515) в Риме, под наблюдением Филиппа Бероальда Младшего: Comelii Tasiti historiarum libri quinque nuper in Germania inventi.

(Пять книг «Истории» Корнелия Тацита, недавно найденные в Германии.)

Эти пять книг— начальные «Летописи», обнимающие правление Тиберия. Таким образом, оказалось, по картинному выражению Бероальда, что «Корнелий в веках головы своей не потерял, а только ее прятал». Думают (никаких доказательств нет. — Авт.), что список найден в Корвейском монастыре и принесенный оттуда каким–то монахом в Рим приобретен для папы неким Арчимбольди, впоследствии Миланским епископом. Корвеи — маленький городок в Вестфалии в 65 километрах на юго–востоке от Миндена. Его бенедиктинский монастырь, основанный Людовиком Добряком в IX веке, играл в средние века роль очень важного религиозно–политического центра.

Два Медицейских списка, соединенные, дают полный свод всего, что дошло до нас из исторических сочинений Тацита. Язык, манера изложения, тон — все литературные достоинства и недостатки — являют в обоих списках несомненное единство, доказывающее, что перед нами труд одного автора. До Юста Липсия (1547—1606) весь Тацитов материал, заключенный в обоих сборниках, считали одним общим сочинением. Юст Липсий разглядел, что, несмотря на кажущееся преемство содержания, «Анналы» и «История» — два разных труда, хотя и одного автора, и установил их деление, принятое и теперь.

Существенною разницей между двумя Медицейскими списками является их почерк. Второй список выполнен так называемым ломбардским письмом, а первый — Каролинским (см. рис. в [5] — Авт.).

Таковы в общих чертах главнейшие данные двух основных Тацитовых списков, которые слишком три века наука признавала подлинными, пока Росс и Гошар не коснулись этой девственной репутации своими дерзкими руками (воскресив, в частности, подозрения современников Поджо. — Авт.). Как они ведут свою атаку?» ([8], стр. 366—368).

 

 

Легенды о рукописях Тацита

«Признавая несомненным происхождение Второго Медицейского списка из библиотеки Никколо Никколи, Гошар именно в этой принадлежности усматривает ключ к обличению подлога Поджо Браччолини.

…О том, что его (Тацита. — Авт.) знали и читали, мы имеем сведения от его современников (Плиний Младший), из третьего века от его врага — христианского апологета Тертуллиана, из четвертого — от Флавия Вописка и Блаженного Иеронима, из пятого — от Павла Орозия, Сидония Апполинария, из шестого — от Кассиодора. (Заметим, что все рукописи этих авторов были «открыты» тоже в одну эпоху с вышеприведенными книгами Тацита, а потому служить для доказательства аутентичности Тацита на самом деле не могут. — Авт.). Затем имя Тацита исчезает из памяти цивилизованного мира на много веков. Начало же оно исчезать много раньше. Хотя Ф. Вописк рассказывает о Таците весьма лестные истории: как гордился происхождением от него император Тацит и как повелел он, чтобы списки произведений великого предка имелись во всех публичных библиотеках империи, но литература не сохранила нам ни малейших следов Тацитова авторитета, а латинские грамматики конца Римской империи Сервий, Присцион, Ноний Марцелл, усердные цитаторы и исчислители имен своей литературы, не поминают Тацита и, очевидно, ничего о нем не знают» ([8], стр. 368—369). Утверждение апологетов Тацита, что «Тацита не было, но память о нем жила», никак поэтому не может восприниматься на веру.

И. М. Тройский в [48] начинает свою статью о Таците словами: «Тацит, характеризуя свою деятельность как историка Римской империи, в отличие от своих предшественников, писавших о республике, отмечает, что его труд ограничен тесными рамками и не сулит ему славы («Анналы», IV, 32). Слова эти оказались в известной мере пророческим». Ни один историк императорского Рима, в том числе и Тацит, не стал «классиком» римской литературы. В римской школе не изучали Тацита: хранители школьной традиции, филологи (так называемые грамматики) не интересовались его произведениями. Следствием этого невнимания явилось полное отсутствие сведений о жизни историка у позднейших римских ученых» ([48], т.2, стр. 203). Отсюда, кстати, видно, что и остальные римские историки императорского периода не в лучшем положении, чем Тацит.

«В IX веке (пятьсот лет спустя!) имя Тацита странно всплывает в хронике Фрекульфа, епископа в Lisieux, а в XI веке — в «Polycraticon», памфлете Иоанна Салисбюрийского против королевской власти. Однако, по замечанию Гошара, оба эти упоминания — настолько общего характера и не говорят о Таците ничего приметного и своего, что нет никакой надобности предполагать, будто в библиотеках Фрекульфа и Иоанна Салисбюрийского имелись сочинения Тацита… (Вообще следует иметь в виду, что упоминание имени Тацита в каком–либо источнике, в котором нет подробностей, вовсе не означает, что имеется в виду «Тацит», найденный Поджо. — Авт.).

Существуют монашеские легенды о рукописях Тацита, будто бы сохранившихся в монастырских библиотеках знаменитой бенедиктинской пустыни на Монте–Кассино и таковой же обители в Фульде (Германия, близ Касселя). Первая легенда возникла из упоминания в «Хронике» Дезидерия, впоследствии (1086) папы Виктора III, что когда он был игуменом Монте–Кассинской пустыни, то монахи под его руководством сняли копии 61 тома творений писателей церковных и языческих, в том числе «Историю Корнелия с Гомером» (Historiam Comelii cum Omero). Книги эти, по словам монастырской летописи, были по большей части расхищены в многочисленных грабежах пустыни разбойниками и кондотьерами. Гошар недоумевает: зачем этим почтенным промышленникам понадобилось расхищать монастырскую библиотеку вообще и почему в частности, если уж понадобилось, то унести не другое что, а именно Тацита? Впрочем, о Таците и нет упоминания в Дезидериевой хронике — «Историей Корнелия» мог быть, например, Корнелий Непот или другой какой–либо из многочисленных римских писателей Корнелиев. Гошар, вообще весьма скептически относящийся к легендам о сокровищах средневековых монастырских библиотек, полагает неестественной саму легенду о том, чтобы Дезидерий, друг Петра Дамиана, — оба злейшие враги светского просвещения — прилагал какие бы то ни было старания к сохранению языческих писаний, которые и устав, и личные антипатии повелевали ему уничтожать. Это — позднейшая выдумка, уступка веку гуманизма. Аббат Ранее (abbe de la Trappe, 1626—1700, преобразователь ордена траппистов и автор «Жития св. Бенедикта») считает предания о письменных работах бенедиктинцев догадкою, на которой не стоит останавливаться. Тем не менее большинство историков считают (без каких–либо документальных оснований. — Авт.) Второй Медицейский список происходящим из Монте–Кассино и переписанным в половине IX или в XI веке с какой–то, добытой из Германии или Франции, рукописи IV или V века.

Фульдская легенда держится за цитату в местной монастырской летописи: «Итак, в городе, именуемом Мимидою, на реке, которую Корнелий Тацит, историк подвигов, совершенных римлянами среди народа этого, называет Визургис (Везер), а нынешние зовут Визарака». Отсюда заключили, что летописец имел перед глазами подлинный текст «Анналов» Тацита…

Еще легендарный список Тацита был будто бы сделан рукою Джованни Боккаччо для собственной его библиотеки. Последняя цела, но Тацит — такова уж судьба этого писателя — исчез и из нее неизвестно когда и куда. Гошар недоумевает: если существовал этот экземпляр, то откуда бы Боккаччо взял оригинал для списывания? Предполагают, что в Монте–Кассино, во время своего пребывания в Неаполе. Но раз Гошар отрицает легенду о рукописи Тацита в библиотеке Монте–Кассино, естественно, что он не может принять и ссылку на нее в легенде о Боккаччо. При этом сам Боккаччо рассказывает, что в Монте–Кассино он пробыл лишь самое короткое время и принят был прескверно: как же и когда же мог он скопировать рукопись, требующую, хотя бы самым скорым письмом, не менее месяца работы, не разгибаясь? А главное–то — будь Боккаччо знаком с Тацитом, последний оставил бы хоть какой–нибудь след в его произведениях, — между тем незаметно никакого. И это тем ярче сказывается, что в своей историко–анекдотической работе «De casibus virorum et ferminarum illustrium» («О приключениях знаменитых мужей и женщин») Боккаччо говорит, между прочим, о Тиберии, Нероне, Гальбе, Отоне, Вителлии — исключительно по данным Светония, с некоторыми заимствованиями у Ювенала, и — о христианах из церковного предания. Если бы Боккаччо знал Тацита, мог ли бы он, великий художник, говоря о смерти Агриппины, оставить без упоминания великолепную морскую драму, написанную Тацитом, или, говоря о смерти апостолов Петра и Павла, ни словом не обмолвиться о гонении на христиан, сопряженном с великим пожаром Рима? Словом, поразительнейшие страницы Тацита остались для Боккаччо бесцветны и немы; ясно, что он их просто не читал» ([8], стр. 369—373).

Это — все упоминания о Таците до его находки Поджо Браччолини. Таким образом, на всем протяжении средних веков нигде не сохранилось никаких сведений о существовании рукописей Тацита, и приходится «согласиться с Россом и Гошаром в том их утверждении, что в конце XIV и начале XV века о Таците никто из образованных людей не имел ни малейшего понятия. Это был великий и туманный миф древности, сохраненный в намеках античных книг. Верили в его безвестие великие и, конечно, мечтали: если бы найти! Мечтали ученые–идеалисты, мечтали и ученые–практики. Кладовые дворцов, подвалы монастырей, хлам старьевщиков выдали в это время много литературных сокровищ древнего мира и возвратили к жизни Возрождения много античных мертвецов. Была потребность завершить находки римской литературы Тацитом, каждый книгопродавец понимал, что найти Тацита — значит нажить капитал. И вот спрос родил предложение: Тацит нашелся» ([8], стр. 373—374).

 

 

«Находка» Тацита

«В ноябре 1425 года Поджо из Рима уведомил Никколи во Флоренции, что «некий монах, мой приятель», предлагает ему партию древних рукописей, которые получить надо в Нюрнберге, в числе их — «несколько произведений Тацита, нам неизвестных». Никколи живо заинтересовался и немедленно изъявил согласие на сделку, но, к удивлению и беспокойству его, приобретение предложенной редкости затягивается сперва на два месяца, потом на восемь и т.д. Поджо тянет дело под разными предлогами и отговорками, а в мае 1427 года Никколи узнает, что его приятель ведет переговоры о рукописи Тацита с Козьмою Медичи. На запрос Никколи Поджо дал довольно запутанный ответ, из которого ясно только одно, что в эту пору книги Тацита у него еще не было, а имелся лишь каталог немецкого монастыря в Герсфельде (впервые он тут назвал монастырь), в котором среди других важных рукописей (Аммиана Марцеллина, первой декады Тита Ливия, речей Цицерона) имеется и том Корнелия Тацита (Герсфельд — городок в Гессене, на Фульде; здешнее аббатство, кажется, было объединено с Фульдским общим управлением). Впервые также говорит тут Поджо, что «монаху» нужны деньги; раньше дело шло об обмене старых рукописей на новые религиозные издания Никколи. С монахом Поджо что–то немилосердно врет и путает: монах — его друг, но, будучи в Риме, почему–то не побывал у Поджо, и надо было добиться, чтобы найти его окольным путем; книги в Герсфельде, а получить их надо в Нюрнберге и т.д. В заключение Поджо сперва забывает послать Никколи обещанный Герсфельдский каталог, а когда раздраженный издатель вытребовал его к себе, в каталоге никакого Тацита не оказалось. В такой странной волоките и недоразумении, имеющих весь вид искусственности, проходят и 1427 и 1428 годы. Наконец, 26 февраля 1429 года — значит, три с половиной года спустя после того, как началась эта переписка, Поджо извещает Никколи, что таинственный «герсфельдский монах» опять прибыл в Рим, но — без книги! Поджо уверяет, что сделал монаху за то жестокую сцену и тот, испугавшись, сейчас же отправился в Германию за Тацитом. «Вот почему я уверен, что скоро мы получим рукопись, так как монах не может обойтись без моей протекции по делам своего монастыря».

На этом прекращается переписка между Поджо и Никколи о герсфельдском Таците, что объясняется скорым их личным свиданием: лето 1429 года Поджо провел в Тоскане. То обстоятельство, что он в это время действительно раздобылся Тацитом и, как глухо говорил он, из Германии, — несомненно. Честь открытия Тацита, по настоянию к поискам со стороны Никколи и через посредство какого–то неизвестного монаха, приписывают Поджо в XVIII веке и знаток литературы XV века аббат Мегю, и Тирабоски (1731—1794).

Растянувшись чуть ли не на пять лет, открытие Поджо огласилось раньше, чем было совершено, и вокруг него роились странные слухи. Никколи очень волновался, а Поджо отвечал: «Я знаю все песни, которые поются на этот счет и откуда они берутся; так вот же, когда прибудет Корнелий Тацит, я нарочно возьму да и припрячу его хорошенько от посторонних». — «Казалось бы, — справедливо замечает Гошар, — самою естественною защитою рукописи от дурных слухов было — показать ее всему ученому свету, объяснив все пути, средства и секреты ее происхождения. Поджо, наоборот, опять обещает хитрить и играть в темную».

Неизвестно, тотчас ли Поджо и Никколи публиковали копии с Тацита, которым осчастливил их таинственный монах, если только был какой–нибудь монах. Можно думать, что нет. Они придерживали свое сокровище и набивали ему цену. Списки авторов стоили тем дороже, чем они были реже. Поэтому экземпляры Тацита, художественно воспроизводимые фирмою, расплывались к таким высокопоставленным покупщикам, как Пьетро Медичи, Матвей Корзин и т.п., — в общем же обороте их не было, чем, вероятно, и объясняется долгое молчание о Таците ученой критики. Так, например, Полициано (1454—1494) либо вовсе не видал нового Тацита, либо отнесся к Поджиеву манускрипту с подозрением, потому что подобно как выше Боккаччо — в этюде своем о Светонии и Цезарях совершенно не касается Тацита, хотя говорит о нем с высоким почтением, со слов Плиния и Вописка. Это тем любопытнее, что Полициано должен был уже знать и печатное издание Тацита (1470 год у Спиры в Венеции)…

Более того, Маккиавелли, которого в потомстве так часто сравнивают с Тацитом, — наглядный и разительный показатель того, что даже в начале XVI века первоклассный историк и политик, специально обсуждая темы империализма, столь жгуче напоминающие аналогии Тацита, мог, однако, пройти мимо последнего, словно его и не было на свете… Это совершенно не согласуется с утверждением Гастона Буассье, будто со второй половины XIV века Тацит сделался настольной книгой итальянской знати и как бы руководством придворной политики…

Любопытно, что в много позднейшем издании писем своих и Никколи, Поджо упустив из вида даты переписки своей о Таците 1425—1429 гг., с каким–то задним намерением фальсифицировал даты 28 декабря 1427 г. и 5 июня 1428 г. в двух вновь оглашенных письмах, которыми он просит: «Ты мне прислал том Сенеки и Корнелия Тацита. Благодарю тебя. Но последний исполнен ломбардским письмом, причем значительная часть букв стерлась. А я видел у тебя во Флоренции другой экземпляр, написанный древним письмом (каролинским)… Трудно найти писца, который правильно прочел бы этот список, что ты мне прислал. Пожалуйста, достань мне такого. Ты можешь, если захочешь». Во втором письме Поджо уверяет Никколи, что через посредство Бартоломео де Бардис послал ему декаду Тита Ливия и Корнелия Тацита. «В Таците твоем недостает нескольких страниц в разных местах рукописи» и т.д.

Рядом довольно обстоятельных доказательств, через исключение третьего, Гошар устанавливает факт, что рукопись ломбардскими буквами и с пропусками листов не могла быть иною, как тем Вторым Медицейским списком, который считается древнейшим экземпляром Тацита. Вместе с тем Поджо дает понять, что в его и Никколи распоряжении есть еще какой–то древний Тацит, писанный буквами античными (каролинскими). Даты писем — кажется нельзя сомневаться — подложны, сочинены post factum появления в свет Тацита от имени Никколи, затем, чтобы утвердить репутацию первого (ломбардского) списка, пошедшего в обиход разных княжеских библиотек, и подготовить дорогу второму списку (каролинским почерком). История переставила их очередь: первый Тацит Поджо сделался Вторым Медицейским, второй Тацит Поджо сделался Первым Медицейским, — так полагает и во многом правдоподобно доказывает Гошар.

Изучая историю происхождения Первого Медицейского списка (каролинским письмом), нельзя не заметить, что повторяется легенда, окружившая 80 лет тому назад список Никколо Никколи, то есть Второй Мсдицейский. Опять на сцене северный монастырь, опять какие–то таинственные, неназываемые монахи. Какой–то немецкий инок приносит папе Льву Х начальные пять глав «Анналов». Папа, в восторге, назначает будто бы инока издателем сочинения. Инок отказывается, говоря, что он малограмотен. Словом, встает из мертвых легенда о поставщике Второго Медицейского списка, герсфельдском монахе, — только перенесенная теперь в Корвеи. Посредником торга легенда называет, как уже упомянуто, Арчимбольди — в ту пору собирателя налогов в пользу священного престола, впоследствии архиепископа миланского. Однако Арчимбольди не обмолвился об этом обстоятельстве ни единым словом, хотя Лев X — якобы через его руки — заплатил за рукопись 500 цехинов, т.е. 6000 франков, по тогдашней цене денег — целое состояние. Эти вечные таинственные монахи, без имени, места происхождения и жительства, для Гошара — продолжатели фальсификационной системы, пущенной в ход Поджо Браччолини. Их никто никогда не видит и не знает, но сегодня один из них приносит из Швеции или Дании потерянную декаду Тита Ливия, завтра другой из Корвеи или Фульды — Тацита и т.д. — всегда почему–то с далекого, трудно достижимого севера и всегда как раз с тем товаром, которого хочется и которого недостает книжному рынку века.

Что касается специально Корвейского монастыря, откуда будто бы происходит Первый Медицейский список, мы имеем достаточно отрицательное свидетельство в письме самого Поджо Браччолини, адресованном к Никколо Никколи еще из Англии, что знает он этот немецкий монастырь как свои пять пальцев, и — не верь дуракам, никаких редкостей в нем нет! Из ближайших по времени ученых (включительно до его первоиздателя Берсфельда) решительно никто ничего не знает о находке Тацита в Корвейском монастыре. Смутно все говорят о Германии, как то было и во время Никколо Никколи. Современники и друзья Арчимбольди — Алчати, Угелли — ничего не говорят о роли его в столь важном и славном открытии века. Больше того, Угелли рекомендует Арчимбольди особой столь знатного происхождения, что мудрено даже и вообразить его на скаредном амплуа провинциального собирателя налогов и милостыни. Аббат Мегю в XVIII столетии оставил легенду о корвейском происхождении Тацита без внимания. Бейль сообщает ее лишь как слух, изустно, в виде анекдота, переданного ему «покойным господином Фором, доктором теологии Парижского факультета». Со слов того же Фора, он рассказывает, что папа Лев Х так желал найти недостающие главы Тацита, что не только обещал за них деньги и славу, но и отпущение грехов. Удивительно ли, что их поторопились найти?

Итак, обе части Тацитова кодекса — одинаково загадочны происхождением своим. Гошар предполагает по единству темнот и легенд, их окружающих, что они оба — одного и того же происхождения и общей семьи: что они вышли из римской мастерской флорентийца Поджо Браччолини» ([8], стр. 374—382).

 

 

Анализ рукописей Тацита

«Становясь в роль прокурора, обвиняющего одного из величайших гуманистов в преднамеренном подлоге, Гошар, естественно, должен быть готов к ответам на все возражения противной стороны — защитников Тацита…

Первое возражение — о неподражаемом латинском языке Тацита, собственно говоря, самое важное и убедительное, с нашей современной точки зрения, рушится пред соображением о типе образованности XV века вообще и Поджо Браччолини, как его литературного короля, в особенности. Для этого писателя классическая латынь — родной литературный язык. Он не пишет иначе как по–латыни — и как пишет! По гибкости подражания это — Проспер Мериме XV века, но еще более образованный, гораздо глубже, вдумчивее и тоньше. Он знает, что ему предстоит иметь дело не с большой публикой, классически полуобразованной, если не вовсе невежественной, но с критикой специального классического образования, и идет на экзамен знатоков во всеоружии разнообразнейших стилей. Когда читателю угодно, Поджо — Сенека, Петроний, Тит Ливий, как хамелеон слога и духа, он пишет под кого угодно, и его «под орех» так же красиво, как настоящий орех (тем более что самого ореха никто в глаза не видал. — Авт.).

Сверх того, предрассудок неподражаемости языка Тацита вырос в новых веках вместе с ростом общего Тацитова авторитета. Его темные места, запутанность оборотов, чрезмерный, местами съедающий мысль, лаконизм, синтаксические ошибки и неточности сильно смущали уже первых комментаторов» ([8], стр. 382—383).

Гошар и Росс приводят детальный разбор труда Тацита с чисто литературной точки зрения, демонстрируя абсолютную необоснованность веры в чистоту языка Тацита. Впрочем, в этом своем утверждении они смыкаются со многими исследователями Тацита.

Далее, переходя от защиты к нападению, Гошар выставляет ряд соображений, по которым все эти сочинения не могут принадлежать перу древнего автора. Мы не будем останавливаться на этом подробно (см. [8], стр. 385—393), ограничившись кратким резюме.

Тацит слабо знает историю римского законодательства. Говоря о расширении римского померея, он замечает, что раньше это сделали только Сулла и Август — и забывает… Юлия Цезаря. Еще Монтескье заметил, что Тацит путается в самых основах римского права.

Он очень плохо знает географию древнеримского государства (путешествие Германика, театр войны Корбулона и т.д.) и даже его границу, которую он отодвигает для своих дней только до Красного моря.

Тацит способен заблудиться в своем родном Риме, в котором он живет и пишет; он перетасовывает его исторические памятники и путает императоров. Слабость географических знаний Тацита разобрана, например, у Г. Петера, а также у Юста Липсия.

Традиционные историки датировали время появления «Летописей» около 115 года ссылкой на абсолютно темное и резко противоречивое место в тексте Тацита в его обмолвке о походе Траяна, в описании которого им допущены грубые промахи.

Одним из самых ярких диссонансов является описание у Тацита эпизода гибели Агриппины, из которого очевидно, что Тацит не знает морского дела. «Точно так же слаб он и в деле военном. Это очень странно для государственного человека в античном Риме, который, прежде всего, воспитывал в своем гражданине солдата, но вполне естественно для ученого XV века: Поджо Браччолини был человек кабинетный и менее всего воин. Военного дела он не изучал, даже теоретически… и судил о войне по воображению штатского писателя–буржуа да понаслышке. Гошар этим объясняет смутность и расплывчатость большинства военных сцен у Тацита… Эта военная история написана штатским человеком… громадный список противоречий Тацита приводит также и Гастон Буассье, что, однако, не смущает его относительно достоверности этих произведений.

Репутацию подлинности Тацита значительно поддержала в свое время находка в Пионе (1528) бронзовых досок с отрывками речи Клавдия в пользу сенатского равноправия галлов, содержания, тождественного с такой же речью того же государя в «Анналах». Гошар указывает, что в текстах Тацита и лионского памятника тождественна только общая идея, но не развитие речи, не говоря уже о выражениях и тоне… Гошар убедительно доказывает, что автор Тацита не видал лионских бронзовых досок (если они действительно подлинный памятник официального акта. — Авт.). Но вот, может быть, автор лионских досок знал уже Тацита? В таком случае текст их — такая же искусственная и свободная амплификация соответствующего места в «Анналах», как сами «Анналы» — свободная амплификация Светония, Диона Пассия, Плутарха и др. По мнению Гошара, бронзовые лионские доски — ловкая подделка XV века…

Исчислив множество ошибок, которых не мог сделать римлянин первого века, Гошар отмечает те из них, которые обличают в авторе человека с мировоззрением и традициями XV века» ([8], стр. 387—390). Гошар перечисляет многочисленные политические, экономические, религиозные, научные и литературные промахи псевдо–Тацита; все их можно найти в [8]. Однако даже Амфитеатров отказывается подробно следить за теми общими и схожими местами, которыми текст Тацита соприкасается с текстами других античных авторов, уже известных ко времени Поджо Браччолини. «Они давным–давно известны, и найти их легко в любом исследовании о Таците. Разница в оценке этих соприкосновений Россом и Гошаром против большинства других исследователей только та, что, пока остальные видят в этом совпадении свидетельства точности фактов и преемство исторических сведений, те двое твердо стоят на своем: псевдо–Тацит — талантливый человек, который превосходно изучил Светония, Диона Кассия (в особенности) и др. и, по их данным, путем амплификации написал свою историю, не боясь или, против воли, увлекаясь превращать ее иногда в исторический роман. Что наибольшее влияние на псевдо–Тацита имел Дион Кассий, понятно. Книги этого историка за период, соответственный «Анналам» и «Истории», не дошли до нас в оригинале, но лишь в сокращении и отрывках Ксифилина и Зонары. Этот текст дал псевдо–Тациту канву и конспект рассказа… Если угодно, псевдо–Тацит — это Дион Кассий, огромно выросший в таланте…» ([8], стр. 393).

 

 

Причины и история подлога

«Все предшествовавшие соображения вели Гошара к той цели, чтобы доказать, что наш Тацит — подложный Тацит, и что Поджо Браччолини, так сказать, годился в подложные Тациты.

Разберем теперь, откуда у Поджо могло возникнуть желание и побуждение к этому странному подлогу?

В Лондоне он жил, очень обманутый в расчетах на щедрость Бофора и чрезвычайно им недовольный. Он очень искал новых занятий, которые позволили бы ему оставить службу у английского прелата. И вот в 1422 году один из его флорентийских друзей, Пьеро Ламбертески, предлагает ему проект какой–то исторической работы, которая должна быть выполнена по греческим источникам и в строгом секрете, в трехгодичный срок, во время которого Поджо будет обеспечен гонораром в 500 золотых дукатов.

«Пусть он даст мне шестьсот — и по рукам! — пишет Поджо, поручая Никколи сладить это дельце. — Занятие, им предлагаемое, очень мне нравится, и я надеюсь, что произведу штучку, достойную, чтобы ее читали».

Месяцем позже он пишет: «Если я увижу, что обещания нашего друга Пьеро перейдут от слов к делу, то — не только к сарматам, к скифам я рад забраться ради работы этой… Держи в секрете проекты, которые я тебе сообщаю. Если я поеду в Венгрию, это должно остаться тайною для всех, кроме нескольких друзей». В июне он еще в Англии и пишет Никколи: «Я жду только ответа от Пьеро. Будь уверен, что, если мне дадут время и досуг, чтобы писать его деяния (gesta), я сочиню вещь, которою ты будешь доволен. Я в очень бодром настроении; не знаю, достаточно ли у меня сил для такой задачи; но labor omnia vincit improbus (труд, когда человек не жалеет себя, все побеждает)».

«Когда я сравниваю себя с древними историками, мне страшно. Но, когда я сравниваю себя с нынешними, я опять верю в себя. Если взяться хорошенько, то я ни перед кем не ударю в грязь лицом».

Несколько дней спустя он опять уведомляет Никколи, что готов к отъезду и ждет только письма от Ламбертески.

Отплыв из Англии, Поджо проездом является в Кельне. Но где он был затем — неизвестно. По Корниани, — в самом деле, зачем–то жил в Венгрии. По Тонелли, — приехал прямо во Флоренцию. Состоялась ли его загадочная сделка с Ламбертески, мы также не знаем. Имя Ламбертески исчезает из переписки Поджо, что Гошар объясняет тем условием, что Поджо сам был редактором издания своих писем и выпускал их с очень расчетливым выбором. Но даже если бы сделка и не состоялась и дело разошлось, то — какой же осадок все–таки остался на дне этого эпизода?

А вот какой: Ламбертески предлагал Поджо выполнить какой–то тайный исторический труд. Тайна предполагалась настолько строгою, что Поджо должен был работать в Венгрии, — между тем как его предполагали бы все еще в Англии. Для работы этой он должен был изучить греческих авторов (Диона Кассия?). В работе этой ему предстояло состязаться с античными историками, чего он хотел и боялся. И, наконец, весь секрет, которого от него требовали, а он принимал, показывает, что дельце–то предполагаемое было, хотя и литературное, и ученое, но — не из красивых.

Если Ламбертески действительно предлагал Поджо заняться подлогом Тацита, то он не только хорошо выбрал мастера, но и имел нравственное право обратиться к нему с сомнительным предложением. Ведь он просил Поджо лишь продолжить то, чем он начал свою карьеру. Несколько лет тому назад молодой Поджо выпустил в свет у Никколи «Комментарии К. Аскония Педиана на некоторые речи М. Туллия Цицерона». К. Асконий Педиан — оратор, упоминаемый Квинтилианом (также найденным Поджо. — Авт.). Оригинала, с которого выпущены были эти «Комментарии», никто никогда не видал, а все копии Никколи переписывал тоже с копии, присланной ему Поджо из Констанца. Успех был громадный, хотя первую песенку Поджо, зардевшись, спел и ученый мир быстро разобрал, что дело тут неладно. Поджо, кажется, мало и заботился о том, чтобы скрывать свой подлог. Когда в 1422 году он обсуждает с Никколи предложение Ламбертески, то в числе других прочих опасений откровенно намекает:

«Вот уже четыре года, как я не упражнялся в латинском красноречии, но в самое малое время надеюсь наверстать настолько, что смогу писать не хуже, чем прежде». Он, если хотел, имел право на такой, по нашим понятиям, цинизм в условиях своего века. Успех подложного Аскония Педиана вызвал целую серию других подлогов от имени того же фантастического автора, но все они были слишком грубы и немедленно разоблачались. Поджо Браччолини оказался лишь искуснее других. Да и о его труде ученый Франсуа Гоман, издатель печатного Аскония в 1644 году, справедливо выразился:

«Если бы не труды современных ученых, вычисливших ошибки и погрешности Аскония, он не заслуживал бы никакого внимания и труд его никуда не годился бы».

Скорее, можно думать, что сделка с Ламбертески не состоялась, но ее идея запала в ум Поджо и стала в нем развиваться по разным, но одного типа планам. Прежде чем начать свою аферу с Тацитом, он пробует запродать Козьме Медичи и Леонелло д’Эсте какой–то великолепный экземпляр Тита Ливия — и опять в таинственной обстановке: на сцене дальний монастырь на островке Северного моря, шведские монахи и пр. Тут дело вряд ли шло о подлоге сочинения (а почему нет, собственно? — Авт.), но очень могло идти — о подлоге экземпляра. Известно, что Поджо владел ломбардским почерком в совершенстве, а именно такой рукописью он и соблазнял названных принцев. Но тут у него дело сорвалось, и затем драгоценный экземпляр исчезает куда–то без вести, и не стало о нем ни слуха, ни духа. Почему? Может быть, потому, что его и не существовало вовсе — Поджо только пробовал почву для заказа. Может быть, потому, что при дворах Флоренции и Феррары умели разобрать истинную цену вещи. Леонелло д’Эсте было нелегко провести. Этот образованный принц едва ли не первый объявил апокрифическою, столь известную и шумевшую в средних веках мнимую переписку апостола Павла с Сенекою.

Замечательно, что в этот период жизни своей Поджо, столь вообще плодовитый, не пишет почти ничего своего, оригинального. За исключением трактата «О скупости», его философские работы все позднейшего происхождения, равно как и «История Флоренции», труд его старости, исполненный, когда он был уже на верху своего величия, канцлером Флорентийской республики. Зато он бесконечно много учится — и систематически, односторонне, — видимо, дрессируя себя на какую–то ответственную работу по римской истории императорского периода. Никколи едва успевает посылать ему то Аммиана Марцеллина, то Плутарха, то «Географию» Птолемея и т.д.

Во всеоружии такой подготовки в 1425 году закидывает он удочку насчет Тацита. Что это была только проба, ясно из волокиты, которая началась после того, как Никколи схватил крючок, и потянулась на четыре года. Поджо пообещал труд, который сгоряча рассчитывал быстро кончить. Но работа оказалась сложнее, серьезнее и кропотливее, чем он ожидал. И пришлось ему хитрить, вывертываться, выдумывать оттяжки с месяца на месяц, а в конце концов, вероятно, все–таки признаться Никколи: ведь этот же знал своего хитроумного друга насквозь, да и посвящен был в таинственный заказ Ламбертески. Поэтому Гошар думает, что начал–то подлог свой Поджо один, но Никколи он провести никак не мог, и книгоиздатель был, несомненно его пособником…

Медлительность Поджо происходила просто из того, что он был не какой–нибудь вульгарный литературный мошенник, но великий ученый и артист: лучше, чем кто–либо, понимал громадность претензии, которую он на себя взял, и много раз, когда книга была уже готова к выходу, останавливался в нерешительности, выпускать ли, и снова перечитывал, редактировал, правил.

Ввиду множества доказательств, хотя и сплошь косвенных, через экзегезу, Гошару удается поколебать доверие к подлинности Тацита — по крайней мере, в одном из двух списков. Но ведь их два. Они резко разнятся почерками и форматом и найдены на расстоянии добрых 60 лет. Если в обоих списках, несомненно, выдержан тон и язык одного автора, то, конечно, допустив авторство Поджо Браччолини для Второго Медицейского списка, мы открываем этой гипотезе дверь и в Первый список. Но почему же Браччолини не нашел нужным подделать Тацита, если уж подделал он его — сразу и цельным одного типа экземпляром?

Гошар отвечает:

— Потому, что, «найдя» два манускрипта разного формата и почерка, как бы отрывки из двух рукописей разных веков, Поджо хотел замести следы подлога и сбить с толку ученую критику.

А также и потому (и это, может быть, главное. — Авт.), что, разделив подлог свой на две «находки», он сдирал с одного вола две шкуры. Вот появляются конечные главы «Летописи» и первые «Истории». Громадный интерес, возбуждение в ученом мире. Поджо и Никколи зарабатывают огромные деньги — первая шкура с вола. Общее сожаление, что находка — без головы. Вот если бы найти голову! Когда этот ученый аппетит к потерянной голове Тацита (выражение Бероальда) вырастет, — Поджо и Никколи ее найдут и сдерут шкуру номер два.

Почему же Поджо не выпустил при жизни своей первых книг «Летописи»?

Гошар отвечает:

— Потому что в тридцатых годах он пошел в гору, разбогател и перестал нуждаться в промышленности такого сомнительного типа. Его уже прославили и обогатили произведения, подписанные его собственным именем. Он стал особою.

Это возможно в числе прочих соображений. Смолоду, когда ждет писателя нужда и пробивает он себе дорогу, научная мистификация, конечно, легче дается человеку и меньше тревожит его совесть, а у старого заслуженного ученого …успокоенного жизнью, вряд ли поднимется рука на подобное дело.

(С другой стороны, список «найденных» Поджо трудов и без того весьма обширен. Кроме уже перечисленных выше авторов, Поджо были найдены в молодости следующие классики: полный Квинтилиан, два трактата Цицерона и семь его речей, сочинения Лукреция, Петрония, Плавта, Тертуллиана, некоторые произведения Аммиана Марцеллина, Кальпурния Секула и т.д. Полный список авторов, вышедших из мастерской Поджо, неизвестен. Нет также и полной информации о других подобных мастерских в это время. — Авт.).

…Но, помимо чисто моральных соображений, есть и практические. Если Тацит — подделка Браччолини, то первая половина его, то есть вторая находка, Первый Медицейский список, — работа, явно не конченная… Творческое напряжение, которым Поджо Браччолини создал свой гигантский труд, могло оставить автора после того, как он значительно истощил свои силы на повесть о правлении Тиберия — бесспорно, лучшую и глубочайшую часть «Летописи»… Поджо мог… отложить свою трудную работу на время в сторону — тем более что она была не к спеху. Ведь только что, найдя вторую половину Тацита, открыть на слишком коротком от нее расстоянии первую — было бы чересчур подозрительным счастьем. Рукопись… лежала, а тем временем писателя захватили другие работы, более жгучие, чем утомивший его литературный маскарад. Поджо вырос, стал знаменитостью, государственным человеком. Когда было канцлеру Флорентийской республики возвращаться к труду бурной молодости, да и — прилично ли по характеру труда? Никколо Никколи, который мог бы настаивать на продолжении подлога и поощрять Поджо, умер в 1437 году. Работа, недоконченная, осталась лежать в архиве, по ненадобности ее для автора, и непроданная, и не уничтоженная, потому что — какому же мастеру легко наложить руку на свое мастерство… Могла быть и еще одна причина: страх конкуренции (и разоблачения — Авт.). В 1455 году еврей Энох д’Асколи нашел в каком–то датском монастыре (и снова монастырь, и снова на севере) Тацитовы «Диалог об ораторах», «Жизнеописание Агриколы» и «Германию» (см., например, [48]. — Авт.), язык которых и характер, как известно, значительно разнятся от «Истории» и «Анналов» и носят яркие следы цицеронианства. (К слову сказать, углубленное расследование всех обстоятельств этой «находки» до сих пор не сделано. — Авт.) Появились на рынке «Facetiae», приписываемые Тациту, и подлог был не скоро разоблачен. Изыскание рукописей становилось делом все более и более сомнительным. Знатоки плодились с каждым днем, и образованные жулики или мистификаторы вроде самого Поджо встречались на своем рынке с большими образованными барами, которые могли им сами давать уроки по их товару — и настоящему, и темному. Томас Сарзанский (папа Николай V, 1447—1455), Перотти, архиепископ Сипонтийский, открывший (1450) басни Федра (или подделавший их. — Авт.), Помпония Лет (1425—1497), открывший (или подделавший) знаменитое завещание Люция Куспида, и т.д. Рынок был испорчен…

Почему, если Поджо не хотел публиковать первые книги «Летописи» при своей жизни, их не издали наследники и почему эти книги так долго оставались в неизвестности после смерти старого ученого (1459)?

Гошар отвечает:

— Потому что из наследников некому было этим заниматься. Поздно женившись (55 лет), Поджо успел произвести пятерых сыновей, между которыми младший Джакомо вполне унаследовал таланты, своего отца, но рано погиб, казненный как участник заговора Пацци (1480). Остальные вошли в духовное звание. Трое умерли сравнительно молодыми. Один Джованни Франческо дожил до преклонных лет и, таким образом, опять соединил в своих руках все остатки родительского состояния. Последнее было в упадке… Покуда было что проматывать, сундуки с рукописями Поджо не интересовали его наследников. Богатство иссякло — последний наследник, проверяя инвентарь свой, наткнулся и на этот стародавний ресурс. Он очень понизился в стоимости своей за 60 лет. Развитие книгопечатания убило рукопись. Все, что было переписано, хотя бы и рукою великого Поджо, упало в цене рядом с быстро растущей конкуренцией печатной книги. Истинно ценны были только оригиналы. И вот Джованни Франческо находит оригинал Тацита — воистину драгоценный. Тот самый оригинал, о котором Поджо писал когда–то Никколи, с подложною датою 28 декабря 1427 года: «Читал я у вас во Флоренции экземпляр античными буквами — пришли–ка мне его!»

Казалось бы, самое естественное дальнейшее поведение со стороны Джованни Франческо — отнести находку к покровителю наук и искусств Льву X и получить от него те 500 цехинов, которые затем папа заплатил или Арчимбольди, или чрез него какому–то таинственному продавцу. Но Гошар находит, что Джованни Франческо не мог так поступить. Ехидные «песни», на которые жаловался Никколо Никколи и от страха перед которыми Поджо так долго прятал своего Тацита, были не забыты в ученом мире. История Аскония Педиана была всем известна. Репутация рукописей, выходящих из дома Браччолини, таким образом, была подмочена. Из рук сына Поджо Лев Х (он же был флорентиец, Медичи, и хорошо знал, с какими птицами имеет дело) мог не принять Тацита совершенно так же, как Леонелло д’Эсте не принял от самого отца Поджо — Тита Ливия. Кстати отметить: по–видимому, этот злополучный Тит Ливий в это же время тоже опять всплыл откуда–то на поверхность рынка. Теперь его нашли будто бы на острове Гиене (один из Гебридских), прославленном в первой половине средних веков влиятельным и ученым монастырем св. Коломбана, где погребались шотландские короли. Список был увезен из Рима Фергусом, королем шотландским, при разгроме Рима Аларихом и потом скрыт на Гиене из страха перед набегами датчан! Опять знакомая обстановка: и север, и остров, и монастырь, и датчане. Экземпляр был предложен французскому королю Франциску I, однако и этот страстный приобретатель редкостей заподозрил подлог и отказался. Таким образом, Джованни Франческо было и впрямь удобнее предпочесть кривой, обходной путь прямому, даже в том случае, если он не подозревал родительского подлога и продавал Тацита bona fide. Если же подозревал, тем паче. Как бы то ни было, но история находки в Корвеях поразительно напоминает историю находки в Герсфельде. И это дает мне мысль, что Джованни Франческо не знал, что продает подложный документ. Иначе он позаботился бы придумать обстановку новее и сложнее. Не рекомендация товару — продавать его при тех же подозрительных обстоятельствах, при которых был спущен однажды с рук товар недоброкачественный. Джованни Франческо спасал отцов товар от дурной репутации «песен, насчет Тацита распеваемых», но сам–то верил и в нового Тацита, и в старого — и потому почитал повторение обстановки, при которой был найден первый Тацит, наиболее удобным к доказательству подлинности и ценности нового» ([8], стр. 393—406).

 

 

Роман или история

Гошар и Росс рассмотрели также вопрос, история или роман лежит перед нами под именем «Тацит». Многочисленные указания на то, что именно роман, были предъявлены еще Вольтером. «… Он выставил целый ряд соображений, по здравому смыслу которые подрывали доверие к рассказу Тацита о смерти Агриппины. Если легенда безвредно выдержала (это было еще до Гошара и Росса. — Авт.) удары столь искусной и меткой руки, то виною тому отнюдь не слабость обвинительной логики в доказательствах Вольтера, но могущество таланта в рассказе Тацита. Он в трагических страницах летописи своей по обыкновению зачаровывает читателя настолько, что тому становится почти безразлично, как было дело на самом деле, и хочется, чтобы было так, как велит ему верить Тацит. Он давит впечатлением, как Шекспир, как Лев Толстой, как Бальзак, и нужно найти в себе не только большое мужество «своего мнения», но и значительную долю здравомысленной сухости, чтобы пройти очарованный лес его обаянии, не поддавшись его красотам, во всеоружии сомнения и анализа» ([8], стр. 324). И после того, как это очарование отодвигается на второй план, мгновенно из глубины текста поднимаются бесчисленные странности, настойчиво утверждающие, что перед нами все–таки исторический роман.

Огромное количество таких странностей перечисляют Гошар и Росс; мы не будем на них специально останавливаться, отсылая заинтересованного читателя к трудам этих специалистов–историков (см. также [8], стр. 325—350). Мы приведем только резюме одного из фрагментов — смерти Агриппины, описанной, между прочим, не только у Тацита, но и у Светония, и у Диона Кассия; поэтому подозрение в том, что мы имеем дело с романом, распространяется и на эти труды.

«Итак, ряд сомнительных, а часто прямо–таки несообразных подробностей, которыми окружена смерть Агриппины в рассказах трех основных историков, а больше всего у Тацита, дает нам право с убеждением согласиться с мнениями скептиков, относящих эти легендарные страницы к области не документальной истории, но исторического романа. Очарование художественными картинами и мощным языком Тацита заслонило от умов эстетических и любителей этической дидактики, притч в маске фактов, искусственное сцепление последних, далеко не безукоризненных даже в смысле художественной концепции. В конце концов, о смерти Агриппины историк вправе утверждать точно и определенно лишь одно — то самое, что 150 лет тому назад сказал еще Вольтер: «С ужасом признаю, что Нерон дал согласие на убийство своей матери, но не верю ни единому слову в истории с галерой»… Мы, в век телеграфа, телефона, быстрой печати и широкой гласности, тем не менее при каждой смерти крупного политического деятеля бываем свидетелями или читателями тучи легенд, ее окружающих и весьма часто приобретающих такую прочность, что затем с ними не могут спорить самые несомненные, документальные исторические доказательства… легенда впивается в общественное мнение… там, где нет документов и наглядных фактов, а что–то шепчет один инстинкт общественного мнения… там история — поневоле — соседка обывательской сплетни. Насколько же сильнее и влиятельнее быть должен был этот процесс «творимой легенды» в веках, когда общественное мнение не имело другого орудия к собственной своей формировке, кроме слуха и сплетни…» ([8], стр. 350—351).

Интересно также отмеченное Гошаром чрезвычайно большое сходство языка и тона собственных латинских произведений Поджо Браччолини с сочинениями Тацита. В этой связи весьма любопытна (см. [8], стр. 407) апологетическая характеристика Ланфана (1661—1728) Поджо как историка: «Нельзя, когда его читаешь, не узнать в нем Тита Ливия, Саллюстия и лучших историков римских». Лучше не скажешь!

 

 

Отношение историков к выводам Росса и Гошара

Гошар впервые заподозрил текст Тацита в амплифицированности после того, как он доказал, что знаменитый фрагмент 15:44 «Анналов» Тацита является подлогом. И только через несколько лет Гошар, наконец, понял, что дело здесь более серьезно, что речь идет не об одном фрагменте, а о всем труде.

Естественно, что выводы Гошара и Росса вызвали бурю негодования в стане историков, но они нашли и поддержку. Среди тех, кто длительное время разбирался в этом вопросе, был Артур Древс. Не разделяя целиком основного утверждения о подлоге всего сочинения, он полностью поддержал Гошара в вопросе о подложности 15:44 (напомним, что в этом фрагменте речь идет о христианах и их взаимоотношениях с Нероном). По поводу же авторства Поджо Браччолини Древс занял осторожную позицию, не отвергая такой возможности, но и не отрицая того, что Браччолини был в состоянии создать эту замечательную амплификацию.

Весьма характерна реакция Амфитеатрова. Не будучи в состоянии противопоставить аргументам Гошара что–либо весомое, он пишет:

«Больше же и властнее всего — как щит — становится между нами и теорией Гошара пятивековая привычка к Тацитову авторитету, любовь и уважение к строгой и почти грозной фигуре римского историка–художника…» ([8], стр. 409). Понимая все же ущербность такого рода декламации. Амфитеатров предлагает свою теорию происхождения рукописей Тацита, учитывающую если не все, то основные пункты гошаровой критики. По его мнению (см. [8], стр. 413—423), явно основывающемуся только на желании во что бы то ни стало «спасти» Тацита, оба Медицейских списка являются подлогом Поджо, который, однако, в своей работе опирался на некий плохо сохранившийся экземпляр «подлинного» Тацита, Поджо всего лишь (!) его амплифицировал, расширил и многое присочинил. Амфитеатров не замечает, что его попытка примирить обе крайние точки зрения, как всегда это бывает, ничего на самом деле не решает. Если Амфитеатров прав, то как можно определить, что дописал Поджо и где критерии достоверности содержащейся у «прото–Тацита» информации? Где гарантии, что этот предполагаемый Амфитеатровым «прото–Тацит» не был сочинен каким–либо лихим умельцем, так сказать, «прото–Поджо»?

Поэтому–то точка зрения Амфитеатрова большого распространения не получила. Историки предпочли игнорировать работу Гошара и Росса, хотя, подчеркиваем, никаких серьезных возражений Гошару и Россу никем выдвинуто не было.

Древс так описывает ситуацию, сложившуюся после появления работы этих авторов: «…мы видим, что большинство теологов клянется в подлинности Тацитова свидетельства, поэтому–то они и мое сомнение в этой подлинности клеймят как посягательство на «историческую науку», как верх «ненаучности» ([36], стр. 27).

Особенно раздражен был профессор Вейс. Как сообщает Древс, «…на маннгеймском собрании протеста он утверждал, что тот француз Ошар, на которого я ссылался, между прочим, сделал «невозможным свое положение в науке» тем, что он все «превосходное» сочинение Тацита признал подделкой XV—XVI столетия. После этого Вейс патетически восклицает: «Вы видите, каким авторитетам следует Древс!» ([36], стр. 29). Мы видим, что все эти «протесты» сводились лишь к голословным утверждениям, что «это невозможно», что, конечно, психологически есть первая и естественная реакция. Однако априорно отрицательное отношение к обширной и подробно аргументированной теории Гошара вызывает все–таки удивление. Древс справедливо пишет:

«Как осмеливаются, не читая Ошара, высказывать о нем такие суждения — я постичь не в состоянии. Если бы я даже и знал резко критическое отношение Ошара к Тациту, я бы не считал себя вправе отписаться от его исследования насчет рассматриваемого отрывка, как делают это его ученые немецкие критики. Я бы решил, что если Ошар… высказал столь резкое суждение о Таците, то у него, очевидно, на это были свои основания. Немецким же критикам Ошара, которые, не зная его, так надменно поглядывают на этого иностранного ученого сверху вниз, я бы мог только посоветовать немедленно заняться штудированием его произведений, так как они могут научиться из них многому полезному для себя» ([36], стр. 30).

«…Во всяком случае, те немецкие ученые, сомнение которых в подлинности этого места у Тацита (речь идет о фрагменте 15:44. — Авт.) до сих пор еще не выявилось, не имеют ни малейшего права пожимать плечами с видом сожаления и сострадания к этому «легкомысленному» французу. А если в борьбе вокруг «Мифа о Христе» вырывались из общей связи отдельные, быть может, спорные утверждения Ошара и снабженные дискредитирующими их примечаниями пускались для усыпления публики в прессу, дабы таким путем иллюстрировать ничтожность и малоценность ошаровской аргументации, то это еще вовсе не «Fair play», и подобный прием борьбы прямо–таки неприличен. Ведь где можно найти такой научный труд, который нельзя было бы уронить таким образом в глазах неспособной к самостоятельному суждению массы? И кто скажет, не пребывала ли «наука» до сих пор и в данном случае, как это случалось не раз, под властью упроченного привычкой гипноза, если она без всякой критической проверки считала рассказ Тацита подлинным? Пусть не забывают еще и того, в какой тесной связи со всем христианским пониманием истории стоит этот рассказ и насколько заинтересованы были прежде всего религиозное воспитание и церковь в том, чтобы не могло возникнуть никакого сомнения в нем. Та страстная запальчивость, с которой званые и незваные в течение последнего года вступались за Тацита, проистекала во всяком случае не из чисто исторического интереса, а, скорее, из интереса веры» ([36], стр. 45).

Анализ Древса интересен тем, что он демонстрирует причины, по которым все заявления, подобные высказываниям Гошара, Росса, воспринимались априорно «в штыки», — религиозное воспитание большинства ученых того периода вело к тому, что все, противоречащее церковной традиции, вызывало инстинктивное неприятие любой аргументации. Ведь, в конце концов, еще Герман Шиллер указывал на странные противоречия в тексте Тацита.

«…в течение всего средневековья, по–видимому, никто не поинтересовался таким в высшей степени важным для истории и славы церкви местом у римского историографа; больше того, о его существовании только еще догадывались, пока, наконец, не прочитали его в единственном тогдашнем экземпляре Тацита, так называемом втором Медицейском кодексе, напечатанном около 1470 г. в Венеции братьями Иоганном и Венделином Шпейерами, простыми копиями которого являются все остальные рукописи» ([36], стр. 45—46).

О гонении на христиан при Нероне рассказывает также «хроника» Сульпиция Севера (умер якобы в 408 г. н.э.). Поэтому интересен вопрос, когда эта «хроника» попала в поле зрения истории. Оказывается, что существует только одна рукопись этой «хроники», относимая историками к XI в. н.э. и хранящаяся сейчас в Ватикане.

«Таким образом, в течение всего средневековья это произведение было почти неизвестно, и никто не подозревал об упоминаемом там римском гонении на христиан. По видимому, благодаря какой–то счастливой случайности как раз эта рукопись попала в руки Поджо, и он ее прочитал» ([36], стр. 261).

Древс далее замечает, «что Тацит отнюдь не «превосходный» историограф в смысле объективного докладчика, но при своей резко выраженной, склонной к мрачному жизнепониманию личности является в высшей степени субъективным, добивающимся сильных, ярких эффектов и мрачного настроения рассказчиком, чье изображение, особенно римских императоров, можно принимать только с большой осторожностью, — в этом согласны все историки, да небезызвестно и теологам. Однако, когда он сообщает что–либо, что им на руку, тогда они поют хвалебные гимны «превосходству» этого римского историографа» ([36], стр. 258).

После появления работ Гошара, ополчившиеся против него историки обвиняли его также в том, что в силу своего невежества он первым усомнился в подлинности книг Тацита. Вот как комментирует это Древс:

«…Таким образом, просто неверно, когда все еще продолжают с торжеством утверждать, что ни один филолог не оспаривал подлинности Тацитова отрывка. Впрочем, мне жаль немецких филологов, так как, например, американский математик Смит в своей книге «Esse Deus» привел целый ряд чисто филологических соображений против подлинности этого отрывка…» ([36], стр. 258).

 

 

Заключение

Конечно, выводы Росса и Гошара не имеют и не могут иметь бесспорности, скажем, математического доказательства. Все же странно, что они были, по существу, полностью проигнорированы последующими историками, не выдвинувшими — повторим еще раз — ни одного достойного возражения.

Как бы то ни было, соображения Росса и Гошара во всяком случае кладут тяжелую тень подозрения на аутентичность Тацита и связанных с ним перекрестными ссылками древних авторов. Возникают также сомнения и в подлинности других древних авторов, «найденных» Поджо.

Как же случилось, что подлог Поджо не был сразу же разоблачен?

Чтобы в этом разобраться, не мешает предварительно познакомиться — хотя бы вкратце — с историей всех вообще литературных подделок (а заодно и подделок «исторических документов»).

 

 

§ 2. Литературные мистификации и подделки

 

Историю литературных подделок мы изложим в основном по фундаментальному исследованию Евгения Ланна [50]. Если сообщаемая ниже информация не сопровождается ссылкой, это означает, что она заимствована из [50](или из [7], стр. 655—706).

 

Церковные подделки

«Как хороший охотник, шел мистификатор во все века по следам писательской популярности. До Ренессанса благочестивый монах подделывал творения «отцов церкви», не прекращая своей работы даже и тогда, когда воинствующая церковь стала медленно отступать на новые позиции и вместе с ослаблением ее экономического значения ослабевала роль политическая. В эту эпоху мистификация входила в виде «идеологических резервов» и помогала клирикам XVI века эти позиции удерживать, обогащая боевое снаряжение церкви многочисленными подделками: новонайденным св. Бернардом, подделанным в 1449 году Жаном Гарландом, полемической книгой св. Афанасия, направленной против еретиков — автор этой книги епископ Вигилиус, комментариями святого Амвросия к посланиям апостола Павла, подделанными донатистом Тихониусом в 1532 году, и т.д. и т.п.» ([50], стр. 103—104).

В IX веке Исидор Севильский представил почти сто посланий и декретов, написанных им от имени «более древних» римских епископов, начиная от «современников апостолам», вместе с несколькими письмами от предполагаемых корреспондентов воображаемых пап и с деяниями до тех пор неизвестных соборов.

Эти знаменитые декреталии «… приняты были без всякого сомнения… В следующем столетии на них делал ссылки прюмский аббат Репине, и ими продолжали пользоваться составители подобных же произведений вплоть до XII столетия, когда Грациан положил их в основу своей книги «Decretum», этого обширного свода средневековых церковных законов, и то, что построено на этой основе, остается до сих пор» ([7], стр. 420).

«Подложность этих документов легко была доказана грубыми анахронизмами и промахами… Время составления этой книги нужно считать между VI Парижским собором, бывшим в 829 году, так как из этого собора многое заимствовал поддельщик, и Квиерсийским собором, бывшим в 857 году, где эти декреталии, говорят, уже приводились в качестве авторитетных документов Карлом Лысым… теперь вообще думают, что они написаны в Меце, а Гинкмар даже говорит, что сборник этот был привезен из Испании Рикульфом, занимавшим Мецкую кафедру с 787 по 814 г.» ([7], стр. 418).

Другим знаменитым церковным подлогом того же времени является так называемый «Дар Константина», на котором римская курия основывала свои претензии на светскую власть.

Огромное число документов было подделано монахами средневековья для обоснования своих прав на земельные владения.

Например, в Национальном архиве Франции хранится датированный 558 годом (!) документ о передаче королевского домена аббатству Сент Винсент и Сент Круа (позже аббатство Сен Жермен де Пре). Подложность этого документа установлена уже давно (см.[55], стр. 57).

В русской истории известны поддельные грамоты князя Андрея Боголюбского Киево–Печерской лавре и князя Дмитрия Донского Троице–Сергиевскому монастырю, с помощью которых эти монастыри пытались захватить новые земельные участки (см. [55], стр. 57).

 

 

Подложные родословные

Хорошо известна история подложной родословной царя Василия, в которой линия его предков была проведена вплоть до «персидских царей». Этот подлог был написан Игнатием «старинными буквами» на древнем по виду пергаменте и подсунут в библиотеку, будучи завернут в старинную рукопись.

Вообще, история подложных родословных может составить предмет самостоятельного большого исследования. Практика их составления уходит далеко в глубь веков. Уже якобы в IV веке бл. Иероним утверждал, что отец св. Паулы просходил от Агамемнона, что Юлий Фест — потомок Юлия Цезаря, а Фабии (современники Иеронима) считали своим предком Кунктатора. В IX веке Фотий составил фракийскому крестьянину Василию, занявшему константинопольский престол, родословие, делавшее его потомком знаменитых династий древности.

Особенно много фальшивых генеалогий изготавливается в XI веке в Византии. Пселл называет среди предков Кируария Гераклидов, Пелепидов, Кира Персидского, Креза и Дария Гистаспа. Атталиат насчитал у знатной семьи Фок 72 поколения, включая «знаменитых Фабиев», обоих Сципионов и Эмилия Павла (см. [74], стр. 54).

Как ни странно, эти византийские хронологии некоторыми историками всерьез рассматриваются как достоверные исторические документы.

 

 

Фантастические личности

В истории известно много личностей, появившихся по недоразумению, но мгновенно обросших плотью и получивших обстоятельные биографии. Вот, например, как возникла личность святой Вероники. Предание гласит, что, когда Христос нес крест, он встретил женщину, которая стерла пот с его лица, и на платке осталось изображение лица Иисуса. Этот платок находится одновременно в трех местах: в Риме, Турине и в Испании. Для объяснения этого чуда было сказано, что сложенный втрое, он дал трижды отпечаток святого лика, откуда и произошли эти три экземпляра, и это — одно из обоснований тройственности божества. В воспоминание об этой легенде голова Христа изображается на полотне, поддерживаемом ангелами или женщиной. Внизу подпись: «Вэра иконика», что значит «истинный образ» (в православии — «нерукотворный образ»). Средневековые монахи, не понимая этих слов, соединили их вместе, приняли за женское имя и сочинили весьма обстоятельную историю св. Вероники.

Аналогичным образом появились две святые Ксенориды, из которых одна, по мартирологу кардинала XVI века Барониуса, была замучена в Антиохии. Дело было так: Барониус прочитал в одной из бесед Иоанна Златоуста (где речь шла об Антиохии) греческое слово «ксенорис», означающее «парную запряжку». Приняв это слово за имя, он составил понемногу биографию двух святых Ксенорид, из которых будто бы об одной говорил Златоуст, а о другой — Иероним в восьмом письме к Деметрию. Специальная булла папы Григория XIII установила празднование дня святых Ксенорид 24 января. Но вскоре подлог был разоблачен, и кардинал уничтожил все издания своего мартиролога. Однако несколько экземпляров сохранилось в библиотеках Брюгге и Шамбери.

Слова «эмитере» (появляться) и «хелидон» (ласточка), которыми монахи для себя обозначили на полях месяцесловов прилет ласточек весною, сделались именами св. Эмитерия и св. Хелидонии с подробнейшими биографиями, привязанными к исторической обстановке.

Звезда Ригель («Марина астэр») в созвездии Ориона дала происхождение двум святым: Марину и Астеру с подробными биографиями.

Церковная формула «рогарэ эт донарэ» (просить и давать) превратилась в святых Рогациана и Донациана с подробными биографиями, имеющими вполне «исторический» вид.

Латинское выражение «флорам эт люцэм» (цвет и свет) превратилось в св. Флору и св. Люцию также с подробными биографиями.

Языческий год начинался в марте, и в течение первой недели этого месяца было принято поздравлять с Новым годом неизменной формулой: «пэрпэтуам фелицитатэм!» (вечного счастья!). Эти слова были персонифицированы не только в календаре (где мы находим день святых Перпетуи и Фелицитаты 7 марта), но и в многочисленнейших мощах, число которых огромно. Хорошо известны и биографии этих святых. Вот, например, достовернейшие подробности этих биографий:

«Молодым же женщинам дьявол приготовил свирепую корову, и выдержав для посмешища соответствие и в отношении пола; их раздели и в сетчатых накидках привели на арену, возроптал народ, видя, что одна — нежная девушка, другая — родильница с капающим из грудей молоком. Их увели и в рубашках привели снова. Первой была ошиблена Перпетуя, упав, она прикрыла туникой обнаженное бедро, более заботясь о стыде, чем о боли; затем, найдя свою шпильку, она приколола волосы: не подобало ведь мученице принять смерть с распущенной косой, чтобы не оказаться скорбящей в минуту своей славы. После этого она встала и, увидев, что Фелицитата, сшибленная, лежит на земле, подошла к ней, протянула ей руку и подняла ее…» (цитата из Жития св. Перпетуи по [72], стр. 272).

 

 

Подделки античных авторов

Не успел в 1465 году заработать в Италии первый типографский станок, как уже через несколько лет история литературы зарегистрировала подделку латинских авторов.

В 1498 году Анниус де Витербе опубликовал в Риме сборник произведений СЕМПРОНИУСА, КАТОНА и многих других, которые он якобы нашел в Мантуе, а на самом деле сам же и сочинил.

В 1519 году французский ученый де Булонь подделал две книги В. ФЛАККА, а один из замечательных ученых–гуманистов Сигониус опубликовал в 1583 году неизвестные до него отрывки из ЦИЦЕРОНА. Эта симуляция была сделана с таким мастерством, что обнаружилась только через два века, да и то случайно: было найдено письмо Сигониуса, в котором он сознавался в фальсификации.

В том же веке один из первых немецких гуманистов, познакомивших Германию с римскими классиками, Пролюциус написал седьмую книгу «Календарной мифологии» ОВИДИЯ. Мистификация эта была отчасти вызвана ученым спором о том, на сколько книг делилось это сочинение Овидия; несмотря на указания от имени автора, что книг у него шесть, некоторые ученые Ренессанса, основываясь на композиционных особенностях, настаивали на том, что книг должно быть двенадцать.

Голландец Мерула, автор «Всемирной истории», цитировал неоднократно длинные абзацы из рукописи ПИЗОНА и из грамматики времен Траяна, никогда не существовавших.

Францисканец Гевара опубликовал «найденный» им во Флоренции философский роман, героем которого является МАРК АВРЕЛИЙ. Исторический роман имел успех, однако анализ обнаружил мистификацию.

В конце XVI века был мало освещен вопрос о распространении христианства в Испании. Для восполнения досадного пробела испанский монах Хигера после большой и сложной работы написал хронику от имени никогда не существовавшего римского историка ФЛАВИУСА ДЕКСТЕРА.

В XVIII веке голландский ученый Хиркенс издал под именем ЛЮЦИЯ ВАРА, якобы трагического поэта эпохи Августа, трагедию. Совершенно случайно удалось установить, что венецианец Коррарио издал ее в XVI веке от своего имени, никого не пытаясь ввести в заблуждение.

Испанец Мархена в 1800 году развлекался сочинением на латинском языке рассуждении порнографического характера. Из них он сфабриковал целый рассказ и связал его с текстом XXII главы Петрониева «Сатирикона». Невозможно отличить, где кончается Петроний и начинается Мархена. Свой отрывок с Петрониевым текстом он и издал, указав в предисловии и воображаемое место находки.

Это не единственная подделка сатир ПЕТРОНИЯ. За столетие до Мархена французский офицер Нодо издал «полный» «Сатирикон», якобы «по рукописи тысячелетней давности, купленной им при осаде Белграда у одного грека», но никто не видел ни этой, ни более древних рукописей Петрония.

Также переиздавался КАТУЛЛ, подделанный в XVIII веке венецианским поэтом Коррадино, который якобы нашел в Риме список Катулла.

Немецкий студент XIX века Вагенфельд якобы перевел с греческого на немецкий историю Финикии, написанную финикийским историком САНХОНИАТОНОМ и переведенную на греческий язык ФИЛОНОМ из Библоса. Находка произвела огромное впечатление, один из профессоров дал предисловие к книге, после чего она была издана, а когда у Вагенфельда потребовали греческую рукопись, он отказался ее представить.

В 1498 году в Риме было опубликовано Евсевием Зильбером от имени БЕРОЗА, «вавилонского жреца, жившего за 250 лет до Рождества Христова», но «писавшего по–гречески», сочинение на латинском языке «Пять книг древностей с комментариями Иоанна Анни». Книга выдержала несколько изданий, а потом оказалась подделкой доминиканского монаха Джиованни Нанни из Витерборо. Однако, несмотря на это, легенда о существовании Бероза не исчезла, и в 1825 году Рихтером в Лейпциге была выпущена книга «Дошедшие до нас халдейские истории Бероза», якобы скомпилированная из «упоминаний» о Берозе в работах других авторов (см. [4], стр. 659—660). Удивительно, что, например, акад. Тураев нимало не сомневается в существовании Бероза и считает, что его сочинение «для нас в высокой степени ценно» ([32], т.1, стр. 20).

В двадцатые годы нашего века «немец Шейнис продал в Лейпцигскую библиотеку несколько фрагментов из классических текстов. Среди других был листок из сочинений ПЛАВТА, написанный пурпурными чернилами. Хранители кабинета рукописей Берлинской академии наук, совершенно уверенные в достоверности своей покупки, расхваливали ее: «Прекрасный почерк носит все черты, характерные для очень давнего периода. Видно, что это фрагмент роскошной книги; употребление пурпурных чернил свидетельствует о том, что книга находилась в библиотеке богатого римлянина, может быть, в императорской библиотеке. Мы уверены, что наш фрагмент является частью книги, созданной в самом Риме» ([55], стр. 58). Однако через два года последовало скандальное разоблачение всех рукописей, представленных Шейнисом.

 

 

Выдуманные авторы

Ученые эпохи Возрождения (и более позднего времени) не довольствовались «находками» рукописей уже известных до них писателей, они сообщали друг другу об «открытиях» ими и новых, неведомых до тех пор авторов, как сделал в XVI веке Мюрэ, приславший Скалигеру собственные свои стихи под именем забытых латинских поэтов АТТИЯ и ТРОБЕЯ. Даже историк Ж. Бальзак создал вымышленного латинского поэта. Он включил в издание латинских стихотворений, вышедшее в 1665 году, одно, восхвалявшее Нерона и якобы найденное им на полуистлевшем пергаменте и приписанное неизвестному современнику Нерона. Это стихотворение даже включалось в антологии латинских поэтов, пока не обнаружилась подделка.

В 1729 году Монтескье опубликовал во французском переводе греческую поэму в духе Сафо, сообщив в предисловии, что эти семь песен написаны неизвестным поэтом, жившим после Сафо, и найдены им в библиотеке одного греческого епископа. Позже Монтескье признался в мистификации.

В 1826 году итальянский поэт Леопарди подделал две греческие оды в стиле Анакреона, написанные якобы неведомыми до тех пор поэтами. Он же издал и вторую свою подделку — перевод латинского пересказа греческой хроники, посвященной истории отцов церкви и описанию горы Синай.

Знаменитой подделкой античных классиков является мистификация Пьера Луиса, выдумавшего поэтессу БИЛИТИС. Он печатал ее песни в «Меркюр де Франс», а в 1894 г. выпустил их отдельным изданием. В предисловии Луис изложил обстоятельства «находки» им песен неизвестной греческой поэтессы VI века до н.э. и сообщил, что некий д–р Хейм даже разыскал ее могилу. Два немецких ученых — Эрнст и Вилламовиц–Мюллендорф — тотчас же посвятили новооткрытой поэтессе статьи, и имя ее было внесено в «Словарь писателей» Лолье и Жиделя. В следующем издании «Песен» Луис поместил ее портрет, для которого скульптор Лоране скопировал одну из терракот Лувра. Успех был огромен. Еще в 1908 году не всем было известно о мистификации, так как в этом году он получил от одного афинского профессора письмо с просьбой указать, где хранятся оригиналы песен Билитис.

Обратим внимание, что почти все разоблаченные мистификации такого рода принадлежат новому времени. Это понятно, ибо поймать за руку гуманиста эпохи Возрождения, выдумавшего нового автора, практически невозможно. По всем данным следует поэтому ожидать, что хотя бы некоторые из «античных» авторов были выдуманы гуманистами.

 

 

Подделки нового времени

Ближе к новому времени изобретались не только античные авторы. Одной из самых знаменитых фальсификаций такого рода являются поэмы ОССИАНА, сочиненные Макферсоном (1736—1796), и поэмы РОУЛЕЯ Чаттертона, хотя эти подделки и были довольно быстро разоблачены, но их художественные достоинства обеспечивают им заметное место в истории литературы.

Известны подделки Лафонтена, писем Байрона, Шелли, Китса, романов В. Скотта, Ф. Купера и пьес Шекспира.

Особую группу среди подделок нового времени составляют сочинения (в основном письма и мемуары), приписываемые какой–нибудь знаменитости. Их известно несколько десятков (только самых знаменитых).

В XIX веке продолжались подделки «под старину», но уже, как правило, не связанные с античностью. Так, в конце XIX века сенсацию вызвала «найденная» иерусалимским торговцем Шапиро рукопись якобы I тысячелетия, повествующая о странствовании евреев по пустыне после исхода из Египта.

В 1817 году филолог Вацлав Ганка (1791—1861) в церкви маленького города Кралев Двор на Эльбе якобы нашел пергамент, на котором старинными буквами были написаны эпические поэмы и лирические песни XIII—XIV вв. Впоследствии он «открыл» еще много других текстов, например старинный перевод Евангелия. В 1819 г. он стал хранителем литературных коллекций, а с 1823 г. — библиотекарем Национального Чешского музея в Праге. В библиотеке не осталось ни одной рукописи, к которой Ганка не приложил бы свою руку. Он изменял текст, вставлял слова, вклеивал листы, вычеркивал абзацы. Он придумал целую «школу» древних художников, имена которых вписал в попадавшие ему в руки подлинные старинные рукописи. Разоблачение этой невероятной по масштабу фальсификации сопровождалось оглушительным скандалом (см. [55], стр. 63—67).

Знаменитый Винкельман, основатель современной археологии, стал жертвой мистификации со стороны художника Казановы (брата известного авантюриста), иллюстрировавшего его книгу «Античные памятники» (а ведь Винкельман был археолог — профессионал!).

Казанова снабдил Винкельмана тремя «древними» картинами, которые, по его уверению, были сняты прямо со стен в Помпеях. Две картины (с танцовщицами) были изготовлены самим Казановой, а картина, на которой был изображен Юпитер и Ганимед, — живописцем Рафаэлем Менгесом. Для убедительности Казанова сочинил совершенно невероятную романтическую историю о некоем офицере, который якобы тайком ночью выкрал эти картины из раскопок. Винкельман поверил не только в подлинность «реликвий», но и во все басни Казановы и в своей книге описал эти картины, отметив, что «любимец Юпитера, несомненно, принадлежит к числу самых ярких фигур, доставшихся нам от искусства античности…» (см.[37], стр. 37—38).

Фальсификация Казановы имеет характер озорства, вызванного желанием подшутить над Винкельманом.

Аналогичный характер имеет известная мистификация Мериме, который задумал, увлекаясь славянами, поехать на Восток, чтобы описать их. Но для этого нужны были деньги. «И я задумал, — признается он сам, — сначала описать наше путешествие, продать книгу, а затем истратить гонорар на проверку того, насколько я прав в своем описании». И вот он выпускает в 1827 г. сборник песен под названием «Гусли» под видом переводов с балканских языков. Книга имела большой успех, в частности, Пушкин в 1835. г. сделал псевдообратный перевод книги на русский язык, оказавшись более легковерным, чем Гете, который сразу почувствовал мистификацию. Мериме предпослал второму изданию ироническое предисловие, упоминая тех, кого ему удалось провести. Пушкин потом писал: «Поэт Мицкевич, критик зоркий и тонкий знаток славянской поэзии, не усомнился в подлинности сих песен, а какой–то немец написал о них пространную диссертацию». В последнем Пушкин совершенно прав: наибольший успех эти баллады имели у специалистов, нимало не сомневавшихся в их аутентичности.

 

 

Фальсификации в науке

Много фальсификаций известно и в истории естественных наук. В 1726 г. в Вюрцбурге была опубликована книга, в которой увлекательно и вполне «научно» рассказывалось об окаменевших цветах, лягушке, пауке, который окаменел вместе с пойманной им мухой, о табличках с еврейскими письменами и о других замечательных находках. Эта книга содержала двести удивительных изображений окаменевших насекомых и мелких животных. Ее автор, Берингер, профессор и доктор философии, медицины и пр., снабдив ее обширным ученым трактатом о пользе изучения окаменелостей, мечет громы и молнии против своих завистников, распространяющих слухи, будто эти глиняные (!) фигурки как шалость подкинуты в раскопки, возглавляемые этим профессором, и очень убедительно доказывает, что все находки являются подлинными окаменелостями. Однако «клеветники» собрали студентов, и те продемонстрировали перед публикой процесс изготовления этих окаменелостей. Берингер потратил все свое состояние, чтобы скупить экземпляры своей книги, но это ему не удалось. Через 40 лет, уже после его смерти, франкфуртский издатель Гёбгард в 1767 г. переиздал этот толстый труд как курьез (см. [37], стр. 37 и [б], стр. 423—425).

Хорошо известен происшедший уже в XIX веке скандал с Мишелем Шалем, который обнародовал письмо Паскаля к Бойлю, где Паскаль излагает гипотезу о взаимном притяжении тел; а на следующем заседании французской академии Шаль огласил и другое «свежее» письмо Паскаля к Ньютону (тогда — студенту), в котором Паскаль знакомит Ньютона с законом тяготения. Грандиозный скандал, вызванный этими письмами, только через два года привел к разоблачению фальсификации. Автором оказался некий Врэн–Люка.

 

 

Другие фальсификации

Примеры подделок, мистификаций, апокрифов и т.п. и т.д. можно неограниченно умножать. Мы рассказали лишь о самых известных. Приведем еще несколько разрозненных примеров.

В истории развития каббалы хорошо известна книга «Зогар» («Сияние»), приписанная танаю Симону бен Иохая, жизнь которого окутана густым туманом легенды. М. С. Беленький пишет: «Однако установлено, что автором ее был мистик Моисей де Леон (1250—1305). О нем историк Грен сказал: «Можно лишь сомневаться, был ли он корыстным или набожным обманщиком…» Моисей де Леон написал несколько сочинений каббалистического характера, но они не принесли ни славы, ни денег. Тогда незадачливому сочинителю пришло в голову верное средство для широкого раскрытия сердец и кошельков. Он принялся за писательство под чужим, но пользовавшимся авторитетом именем. Ловкий фальсификатор выдал свой «Зогар» за сочинение Симона бен Иохая… Подделка Моисея де Леона имела успех и произвела сильное впечатление на верующих. Защитниками мистики книга «Зогар» веками обожествлялась как небесное откровение» ([42], стр. 143).

Одним из известнейших гебраистов нового времени является Л. Гольдшмидт, более двадцати лет положивший на критическое издание первого полного перевода на немецкий язык Вавилонского талмуда. В 1896 г. (когда ему было 25 лет) Гольдшмидт издал якобы новонайденное талмудическое сочинение на арамейском языке «Книга миротворения». Однако почти немедленно было доказано, что эта книга является переводом самого Гольдшмидта эфиопского сочинения «Гексамерон» псевдо–Епифания (см. [162], т.2, стр. 777 и [ б], стр. 658).

Вольтер нашел в Парижской Национальной библиотеке рукопись, комментирующую Веды. Он не сомневался, что манускрипт был написан браминами до похода в Индию Александра Македонского. Авторитет Вольтера помог издать в 1778 году французский перевод этого сочинения. Однако вскоре выяснилось, что Вольтер пал жертвой мистификации.

В Индии в библиотеке миссионеров были найдены поддельные комментарии такого же религиозно–политического характера к другим частям Вед, также приписанные браминам. Аналогичной подделкой был введен в заблуждение английский санскритолог Джойс, переведший открытые им стихи из Пураны, излагающие историю Ноя и написанные каким–то индусом в виде старинного санскритского манускрипта.

Большую сенсацию вызвала в свое время находка итальянского антиквария Курцио. В 1637 году он опубликовал «Фрагменты этрусской древности», будто бы по манускриптам, найденным им закопанными в землю. Подделка была быстро разоблачена: Курцио сам закопал написанный им пергамент для придания тому старинного вида.

В 1762 году капеллан Мальтийского ордена Велла, сопровождая в Палермо арабского посла, решил «помочь» историкам Сицилии найти материалы для освещения ее арабского периода. После отъезда посла Велла распустил слух, что этот дипломат передал ему древнюю арабскую рукопись, содержащую переписку между властями Аравии и арабскими губернаторами Сицилии. В 1789 г. вышел итальянский «перевод» этой рукописи. Скандальная и во многих отношениях примечательная история разоблачения этой подделки изложена в [7], стр. 697.

 

 

Итоги

Во введении к своей книге Ланн пишет:

«…история мировой литературы, зная о фальсификации многих ее памятников, старается о ней забыть.

Эразм с горечью жаловался еще в XVI веке, что нет ни одного текста «отцов церкви» (т.е. первых четырех веков христианства. — Авт.), который можно было бы безоговорочно признать подлинным. Судьба памятников литературных, быть может, столь же незавидна. В самом конце XVII века ученый иезуит Ардуин …доказывал, что античному миру принадлежат только Гомер, Геродот, Цицерон, Плиний, «Сатиры» Горация и «Георгика» Вергилия. Что же касается остальных произведений древности… все они созданы в XIII веке нашей эры. Доказательства ученого–иезуита в свое время были легко опровергнуты (интересно как? — Авт.), но едва ли найдется хотя бы один исследователь, который станет утверждать, что дошедшие до нас классики Греции и Рима не изуродованы переписчиками.

Достаточно поставить этот вопрос (об аутентичности рукописей классиков. — Авт.), чтобы признать полную невозможность установить, где кончается в прошлом «подлинный» классик и начинается фальсифицированный. В сущности, неизвестны подлинный Софокл и Тит Ливий… Самая тонкая и строгая критика текстов бессильна обнаружить позднейшие искажения классиков. Следы, которые привели бы к подлинным текстам, обрываются» ([50], стр. 5—7).

В целом можно вполне согласиться с этими итоговыми заключениями Ланна, но нельзя не отметить определенную непоследовательность в его выводах, вызванную априорной уверенностью в существовании «подлинных текстов», которая на самом деле ни на чем фактическом не основана, поскольку, как пишет сам Ланн, «следы… обрываются».

Стоит еще добавить, что историки крайне неохотно расстаются даже с сочинениями, апокрифичность которых доказана ими самими. Они числят их по разряду так называемой псевдоэпиграфической литературы (псевдо–Климент, псевдо–Юстус и т.п.) и не брезгуют ими пользоваться. Эта позиция абсолютно понятна и является лишь логическим развитием общего отношения к «античным» памятникам: их так мало, что даже сомнительные из них жалко исключать из оборота.

 

 

Причины фальсификаций

Причины фальсификаций столь же многообразны, как сама жизнь.

Мало что документально известно о побуждениях к фальсифицированию в средние века. Поэтому мы вынуждены анализировать этот вопрос на материалах нового времени. Однако нет причин, почему полученные на этом материале общие выводы не применимы ко временам более отдаленным.

1. Обширный класс подделок составляют чисто литературные мистификации и стилизации. Как правило, если мистификация имела успех, ее авторы быстро и с гордостью раскрывали свой обман (ярким примером является мистификация Мериме, а также мистификация Луиса).

К этому же классу принадлежат, по–видимому, фальсифицированные Сигониусом отрывки из Цицерона.

Если такая мистификация сделана умело, а автор в ней почему–то не сознался, раскрыть ее очень трудно.

Страшно подумать, сколько таких мистификаций было сделано в эпоху Возрождения (на пари, ради шутки, чтобы испытать свои способности и т.п.), которые впоследствии были приняты всерьез. Однако можно думать, что такого рода «древние» сочинения относились лишь к «малоформатным» жанрам (стихотворения, отрывки, письма и т.п.).

2. Близко к ним лежат фальсификации, в которых молодой автор пытается утвердить свое «Я» или проверить свои силы в жанре, гарантировавшем ему защиту в случае неудачи. К этому классу явно принадлежат, скажем, подделки Макферсона и Чаттертона (в последнем случае проявилась редкая патология полного отождествления себя с обожаемыми старинными авторами). В ответ на невнимание театра к его пьесам Колонн ответил подделкой Мольера и т.д.

Заметим, что, как правило, наиболее известные фальсификаторы этого типа в дальнейшем ничем особым не выделялись. Айрланд, подделавший Шекспира, стал посредственным литератором.

3. Еще более злостными являются фальсификации, сделанные молодым филологом с целью быстро прославиться (пример — Вагенфельд). Более зрелые мужи науки фальсифицировали с целью доказать то или иное положение (Пролюциус) или заполнить лакуны в наших знаниях (Хигера).

4. К «заполняющим» фальсификациям относятся также биографии фантастических личностей вроде «святой Вероники» и т.п.

5. Многие фальсификаторы были движимы (в комбинации с другими мотивами) соображениями политического или идеологического порядка (Ганка).

6. Частным случаем последних фальсификаций надо считать монашеские фальсификации «отцов церкви», декретов пап и т.п.

7. Очень часто книга апокрифировалась в древность из–за ее обличительного, антиклерикального или вольнодумного характера, когда издание ее под собственным именем было чревато тяжелыми последствиями.

8. Наконец, последним по счету, но не по важности является фактор элементарной наживы. Примеров так много, что их можно и не приводить.

 

 

Разоблачение фальсификаций

Если фальсификация сделана умело, то ее разоблачение представляет колоссальные трудности и, как правило (если сам фальсификатор не сознается), происходит чисто случайно (пример — Сигониус). Поскольку, как заметил Ланн, история склонна забывать о своих фальсификациях, с удалением по времени разоблачение фальсификации делается все более трудным делом (пример — Тацит). Поэтому нет сомнения, что очень много фальсификаций (особенно гуманистических) до сих пор остаются неразоблаченными.

В этой связи особенный интерес представляет информация об обстоятельствах находок тех или иных рукописей. Как мы видели на примере Тацита и увидим позже на примере многих других сочинений, «открытых» в эпоху Возрождения, информация эта очень скудна и противоречива. В ней нет почти никаких имен, а сообщается лишь о «безымянных монахах», принесших «откуда–то с севера» бесценные рукописи, пролежавшие «в забвении» многие столетия. Поэтому судить на ее основании об аутентичности рукописей невозможно. Напротив, сама противоречивость этой информации наводит (как в случае Тацита) на серьезные сомнения.

Весьма странно, что информации об обстоятельствах находок рукописей, как правило, нет даже в XIX веке! Либо о них сообщают непроверяемые данные: «купил на восточном базаре», «нашел в подвале монастыря тайком (!) от монахов», либо вообще молчат. Мы еще не раз к этому вернемся, а пока лишь процитируем известного ученого проф. Зелинского:

«Истекший 1891 год надолго останется памятным в истории классической филологии; он принес нам, не говоря о мелких новинках, два крупных и драгоценных дара — книгу Аристотеля о государстве афинском и бытовые сценки Герода. Какой счастливой случайности обязаны мы этими двумя находками — об этом соблюдается теми, кому знать надлежит, упорное и значительное молчание: лишь самый факт случайности остается несомненным, а с установлением этого факта устраняется всякая надобность задавать себе вопрос…» (см. [72], стр. 96).

А, ей–ей, не мешало бы спросить «тех, кому знать надлежит», откуда они взяли эти рукописи. Ведь, как показывают примеры, ни высокие академические звания, ни общепризнанная честность в обыденной жизни еще не гарантируют от подделок. Впрочем, как отмечал еще Энгельс, нет людей более доверчивых, чем ученые.

 

 

§ 3. Деятели эпохи Возрождения

 

Все же не нужно думать, что деятели эпохи Возрождения сплошь были фальсификаторами типа Поджо. Напротив, в массе своей они были честными людьми, искренне увлеченными открывшимися перед ними перспективами.

Одним из первых был знаменитый Петрарка.

 

Петрарка

В начале эпохи Возрождения высится колоссальная фигура Франческо Петрарки (600–летие со дня смерти которого торжественно отмечалось в 1974 году). Как говорил Леонардо Бруни, Петрарка «был первым, кто обладал такою тонкостью ума, что смог понять и вывести на свет древнее изящество стиля, дотоле утраченного и забытого». Пьер Паоло Верджерио, подчеркивая значение деятельности Петрарки, воскресившего классический стиль, восклицал: «Кто мог бы выйти на ясный свет добродетели и звания среди стольких грязных пороков, среди такого мрака невежества!»

Столь знаменитая личность не могла быть, конечно, обойдена вниманием фальсификаторов. И, действительно, известен, например, якобы принадлежавший Петрарке экземпляр Вергилия, на котором имеется его «собственноручная» запись о первой встрече с Лаурой 6 апреля 1327 г. в страстную пятницу. «Почерк Петрарки подделан был превосходно, но календарная справка обнаружила, что шестого апреля 1327 года был понедельник» ([50], стр. 8—9).

Вопреки общераспространенному мнению, следует со всей силой подчеркнуть, что в целом личность Петрарки представляется во многом неясной и окруженной множеством легенд, из–под которых едва проступает действительность.

Будучи уже авторитетным и известным поэтом, Петрарка вступил во второй период своей жизни — период странствий. В 1333 году он совершил путешествие по Франции, Фландрии, Германии. «Путешествуя по Европе, Петрарка устанавливал личные контакты с учеными, обследовал монастырские библиотеки в поисках забытых рукописей античных авторов и изучал памятники былого величия Рима. В Париже он сблизился с Дионисием (Диониджи) да Сан Сеполькро, ученым монахом, богословом, астрологом и комментатором. Валерия Максима, Овидия, Вергилия, Сенеки и Аристотеля. Дионисий подарил ему «Исповедь» бл. Августина. В это время Августин был для молодого Петрарки не столько богословом и одним из отцов церкви, сколько древним писателем, превосходным стилистом, отличающимся «римским красноречием»» ([33], стр. 59).

Петрарка становится одним из первых и самых яростных пропагандистов античных авторов и, в частности, «величия Древнего Рима». Это был человек с обостренным, слегка истерическим восприятием действительности, постоянно выдававший желаемое за действительное и приходивший в священный восторг при виде развалин античности в Италии.

В 1337 году Петрарка впервые посетил вечный город. Он был потрясен: «Рим показался мне еще более великим, чем я предполагал, особенно великими показались мне его развалины… Я уже не удивляюсь, что этот город завоевал мир, скорее удивляюсь, что завоевал его так поздно».

Рим и его окрестности встретили Петрарку хаосом легенд, из которых поэт отбирал те, которые казались ему «историческими воспоминаниями», формируя тем самым уже некую унифицированную легенду. «В Падуе показывали гробницу Антенора, в Милане с благоговением относились к статуе Геркулеса. В Пизе утверждали, что она основана Пелопсом, ссылаясь при этом на название — Пелопоннесская (так! — Авт.) Пиза. Венецианцы говорили, будто бы Венеция построена из камней разрушенной Трои. Существовало мнение, что Ахиллес правил некогда в Абруццах, Диомед — в Апулии, Агамемнон — на Сицилии, Евандр — в Пьемонте, Геркулес — в Калабрии. Аполлона считали то астрологом, то дьяволом и даже богом сарацин. Античным писателям изменили профессии: Платон стал врачом (! — Авт.), а Цицерон — рыцарем и трубадуром (!! — Авт.). Вергилий считался магом…» ([28], стр. 72).

Этот абсолютно неунифицированный хаос легенд и литературных источников сплошь и рядом противоречил реальным историческим памятникам. Петрарка писал: «Где термы Диоклетиана и Каракаллы? Где цимбриум Марса Мстителя? Где святыни Юпитера Громовержца на Капитолии и Аполлона на Палатине? Где портик Аполлона и базилика Гая и Луция, где портик Ливии и театр Марцелла? Где здесь построил Марий Филипп храм Геркулеса и Муз, а Луций Корнифиций — Дианы, где храм свободных искусств Азиния Паллиона, где театр Бальбоа, амфитеатр Статилия Тауреа? Где бесчисленные сооружения? Агриппы, из которых сохранился только Пантеон? Где великолепные дворцы императоров? В книгах находишь все, а когда ищешь их в Городе, то оказывается, что они исчезли или остался от них только жалкий след». Дымка мечты настолько заволакивала взор Петрарки, что, глядя на отчетливую надпись на пирамиде Цестия, он продолжал уверять, что это могила Рема! Реальная действительность Рима удивляла Петрарку. Колизей был почему–то замком и крепостью одного из феодальных родов, та же участь постигла «мавзолей Андриана», «театр Марцелла», арку «Септимия Севера».

«С прибытием Петрарки в Рим начинается новая эпоха в переоценке упадка великого города. Петрарка был первым человеком нового времени, чьи глаза наполнились слезами при виде разрушенных колонн и от одного только воспоминания о забытых именах, чье сердце было взволновано немым свидетельством камней» ([28], стр. 73). Сам Петрарка писал: «Остатки древних стен, благоговенье внушающие, либо страх, когда былого вспоминаются картины…» Отношение Петрарки к Риму ярко проявляется, например, в стихотворном письме к Паоле Аинибальди: «Честь тебе и хвала, если ты сохранишь эти стены, ибо они говорят о том, сколь славен был Рим, пока стоял нерушимо».

 

 

Античная литература и Петрарка

Петрарка развернул активную деятельность: разыскивал статуи, собирал римские медали, пытался восстановить старинную типографию Рима и т.д. Но большую часть своей энергии Петрарка направил на поиски и комментирование произведений «античных классиков».

Сохранился список якобы принадлежащих ему книг, составленный им самим в 1336 году на последней странице латинского кодекса, хранящегося сейчас в Национальной библиотеке Парижа. Располагал ли Петрарка, кроме этих имен, оригиналами их произведений, неизвестно. Список содержит следующие имена: Гораций, Овидий, Катулл, Пропорций, Тибулл, Персий, Ювенал, Клавдиан, Плавт, Теренций, Тит Ливий, Саллюстий, Светоний, Флор, Евтропий, Джустин, Орозий, Валерий Максим, Квинтилиан, Варрон, Плиний, Апулей, Авл Гелий, Макробий, Витрувий, Марциан Капелла, Помпоний Мела, Кассиодор, Боэций. Кроме того, на этой странице перечислены имена и многих отцов церкви.

Петрарка пополнял свои архивы «в течение всей своей жизни с помощью друзей и своих многочисленных иностранных корреспондентов, которые разыскивали и переписывали для него забытые и полузабытые рукописи» ([331, стр. 87).

Петрарка постоянно занимался копированием не только своих рукописей, но и чужих. С увеличением своих доходов, он организовал целую мастерскую (фирму), в которой работали секретари и переписчики, о чем он сам неоднократно упоминал в письмах. О его страстном увлечении — собирать древние книги — знали все. Почти в каждом письме к друзьям он напоминает об этом: «Если я тебе дорог, сделай так: найди образованных и достойных доверия людей, пусть перетрясут всю Тоскану, перероют шкафы ученых как духовных, так и светских». Он щедро оплачивает находки, и они стекаются к нему со всех сторон.

Специалисты по биографии Петрарки с восторгом пишут: «В сущности, это был первый из тех славных, богатых открытиями походов, которые предпримут гуманисты последующих поколений, отправляясь, подобно Колумбам, в странствия не для завоевания островов и континентов, а на поиски изгрызанных крысами пергаментов» ([28], стр. 63).

«Им самим было сделано несколько важных находок. Так, в 1333 году он обнаружил в Льеже две дотоле никому неизвестные речи Цицерона. Одной из них была речь «В защиту поэта Архия», оказавшая большое влияние на гуманистическое понимание общественной и воспитательной роли литературы.

Потом, в 1334 году, Петрарка отыскал в Вероне письма Цицерона к Аттику, к Квинту и к Бруту. Это тоже было важным открытием… Петрарка не без основания считал, что именно он возродил в Европе интерес к философии и публицистическим сочинениям великого римского оратора. По–видимому, Петрарка был также первым, кто по прошествии многих столетий по–настоящему оценил лирику Катулла, списки стихотворений которого еще в конце XIII века были вывезены из Фландрии (? — Авт.) некоим веронским писцом по имени Франческо» ([33], стр. 87—88).

Петрарка писал: «Как только увижу монастырь, сразу же сворачиваю туда в надежде найти что–нибудь из произведений Цицерона». Впоследствии Петрарка найдет много произведений Цицерона. Как было уже отмечено, в Льеже он обнаружил две речи, которые быстро распространил среди литераторов своей эпохи. По его заявлению, он сам переписал их с монастырской рукописи. «Ты будешь смеяться, если я скажу тебе, что в Льеже мне с большим трудом удалось найти чернила, да и те были похожи, скорее, на шафран». Примерно к этому же времени относится и странная история поисков, затерянного сочинения Цицерона «О славе». О существовании этой рукописи было известно из приписываемого Цицерону письма к Аттику Петрарка заявил, что он будто бы обнаружил эту рукопись, но дал ее на время своему старому учителю Конвеневоле, который ее «потерял».

Письма Цицерона Петрарка якобы обнаружил в библиотеке капитула в Вероне, причем до Петрарки никто не знал о существовании этих произведений. Почему–то оригинала у Петрарки вскоре не оказалось, он предъявил копию, разослав ее всем заинтересованным лицам. Эта рукопись содержала письмо к Аттику, к брату Квинту, к Марку Бруту и несколько апокрифов.

Насколько Петрарка сжился с воображаемым миром античности, видно из его манеры писать письма античным мертвецам. «Франческо Петрарка приветствует Марка Туллия Цицерона. Долго разыскивал я твои письма и, наконец, нашел их там, где меньше всего ожидал. Я читал их с жадностью. Я слышал твои слова, твой плач, узнал твою переменчивость, Марк. До сих пор я знал, каким ты был учителем для других, теперь знаю, каким ты был для самого себя… …В горном краю, на правом берегу Адидже, в городе Вероне, шестнадцатого июня, года от Рождества Христова, которого ты не знал, 1345».

Несколько сочинений Цицерона Петрарка получил от юриста Лапо ди Кастильонкьо, страстного коллекционера и собирателя античных авторов. От того же Лапо ди Кастильонкьо восторженный Петрарка получил и фрагменты из произведений Квинтилиана, в частности «О воспитании оратора». Петрарка был абсолютно уверен в подлинности этой рукописи. Рукопись была небрежной, истрепанной, в ней не хватало нескольких книг, а в тех, которые уцелели, было множество пробелов; в общем — рукопись очень походила на древнюю, а большего Петрарка и не требовал; он тотчас же написал восторженное письмо, обращаясь к духу Квинтилиана. «В горном мире, между правым склоном Апеннин и правым берегом Арно, в моем родном городе, где впервые удалось мне познакомиться с тобой, 7 декабря года от Рождества Христова, которого твой господин (т.е. Домициан) предпочитал не признавать, а преследовать, 1350». В сборнике писем Петрарки, хранимом во Флоренции, Лапо ди Кастильонкьо дописал рядом с этими словами: «Говоришь правду, ибо я дал тебе его во времена твоего римского путешествия, а до этого никто его не видел». Петрарка продолжает: «Мне хочется еще только одного: увидеть твое творение полностью, и где б ты ни был, молю тебя — не прячься больше». И вот в ответ на эти мольбы полный текст Квинтилиана был вскоре «обнаружен» Поджо Браччолини в монастыре Сан–Галлен зимою 1415—1416 гг.

«Петрарка оказался прирожденным филологом. Он первым стал изучать произведения древнеримских поэтов, сопоставляя различные списки и привлекая данные смежных исторических наук. Во второй период творчества Петрарка заложил одновременно основы и классической филологии… Именно Петрарка–филолог разрушил средневековую легенду о Вергилии — маге и волшебнике, уличил автора «Энеиды» в ряде анахронизмов, отнял у Сенеки несколько произведений, приписанных ему в средние века, и доказал апокрифичность писем Цезаря и Нерона, что в середине XIV века имело немаловажное политическое значение, ибо авторитетом этих посланий обосновывались притязания империи на Австрию» ([33], стр. 88—89).

Таким образом, мы видим, что уже во времена Петрарки «античные» подделки были широко распространены.

Обращение Петрарки к античности являлось следствием идеологического конфликта поэта с окружающей его средой, и он создает себе легендарный мир древности, резко противопоставляя «античную цивилизованность» феодальному «варварству». В письме к Титу Ливию (опять письмо в прошлое) он патетически восклицает: «О, зачем не дано мне судьбою жить в твое время…

Пока читаю тебя, мне кажется, будто я нахожусь рядом с Корнелием, Сципионом Африканским, Лелием, Фабием Максимом, Метеллом, Брутом, Децием, Катоном, Регулом, Торкватом… В сладостных мечтах я мыслю себя живущим среди этих великих людей, а не среди воров и бандитов, которые на самом деле меня окружают… С наибольшим рвением предавался я, среди многого другого, изучению древности, ибо время, в которое я жил, было мне всегда так не по душе, что, если бы не препятствовала тому моя привязанность к любимым мною, я всегда желал бы быть рожденным в любой другой век и, чтобы забыть этот, постоянно старался жить душою в иных веках».

Петрарка написал серию биографий «О знаменитых людях», почти все герои которой — деятели республиканского Рима. В частности, в этом труде содержатся биографии Юния Брута, Горация Коклеса, Камилла, Маилия Торквата, Фабриция, Фабия Максима, Катона Старшего, Сципиона Африканского. Предполагается, что источниками служили для него произведения Тита Ливия, Светония, Юстина, Флора, Цезаря. Но насколько это обосновано? В действительности мы не знаем, какими источниками пользовался Петрарка, да и пользовался ли. Ведь он писал романы. «В моем сочинении содержится только то, что имеет отношение к добродетелям или порокам, ибо, если я не ошибаюсь, истинная задача историка состоит в том, чтобы показать, чему читатели должны следовать или чего им надобно избегать». Не его вина, что потом сочинения эти стали рассматриваться как бесспорные исторические первоисточники.

Петрарка утверждал, что подражать античным классикам надо так, чтобы «новое произведение напоминало архетип, но не было ему тождественно».

Петрарка был искренним учителем Поджо Браччолини, а последний был его искренним учеником.

Петрарка назвал много «древних» имен, его последователям осталось только найти их произведения.

Следует обратить особое внимание на деятельность Петрарки вокруг собственного эпистолярного наследия. Он оставил три сборника писем, которые были им самим отредактированы, причем многие письма уничтожены как нежелательные свидетели. В своей латинской корреспонденции он затушевывал действительность, вводил древние прозвища и имена — Сократ, Лелий, Олимпий, Симонид и т.д. — и латинизировал свои письма так, что они приобретали яркий характер древности, как ее понимали в то время. Даже рассказывая о событиях современности, он маскировал их под античными одеждами. Эти письма расходились по всей Европе, в Лондон, Париж, Прагу, не говоря об Италии, и создавали тот античный колорит, который вскоре воспитал Поджо Браччолини.

 

 

Выводы

Какие можно сделать из всего этого выводы?

Мы уже отмечали явную легендаризированность и амплифицированность биографии Петрарки, вполне естественную для общепризнанного основателя и зачинателя мощного идеологического движения. Но, даже отвлекаясь от этого, мы отчетливо можем различить в его биографии общий дух этой эпохи и немедленно обнаружить многочисленные возможности фальсификаций.

Не желая подвергать сомнению личную добросовестность Петрарки, мы не можем все же не отметить его почти болезненную увлеченность, явно не допускающую критической оценки «образованных и достойных доверия людей», доставляющих ему (напомним, не даром) «древние» сочинения.

Не нужно пренебрегать также реальной возможностью, что некоторые сочинения Петрарки, написанные им бона фидэ в подражание классикам, могли быть впоследствии приняты за копии истинно «древних» сочинений. Какова объективная достоверность его биографической серии героев республиканского Рима, мы уже отмечали.

Естественно, нельзя утверждать, что все гуманисты эпохи Возрождения были мошенники и фальсификаторы. В массе они были лишь увлеченные люди, недостаточно критично относившиеся к попадавшим в их руки манускриптам.

Но все же, конечно, определенное критическое чутье у них было, о возможности фальсификаций они знали (недаром Петрарка ищет людей, «достойных доверия»), так что становится непонятным, почему были разоблачены лишь очень немногие подделки.

Ответ очень прост. Нужно думать, что фальсификаций, в соответствии с требованиями рынка, было очень много, но большинство из них было сделано столь неумело, что подделка разоблачалась первым же покупателем рукописи. Лишь подделки более искусные разоблачались не сразу и успевали получить известность. Наиболее же искусные подделки, полностью отвечающие уже унифицированной из первоначального хаоса легенде, признавались подлинными произведениями древности.

Этот процесс отбора объясняет также определенную согласованность дошедших до нас «античных источников»: рукописи, противоречащие уже сложившейся легенде, объявлялись поддельными и как таковые уничтожались. Для начала этого процесса достаточно было признать истинными одну–две рукописи, и, на каких основаниях это было сделано Петраркой (или его предшественниками и учителями), мы не знаем, а ввиду всего того, что о Петрарке известно, очень сомнительно, чтобы эти основания были очень надежными.

Между прочим, поскольку документы отвергались как фальшивые на том основании, что они противоречили «истинным» документам, не исключено, что могли быть отброшены (и потеряны) действительно правдивые источники, совсем по–другому представлявшие нам события древней истории.

С чего же началась вся эта деятельность? Пока не было гуманистов типа Петрарки, древние римляне были никому не нужны и не было никакой выгоды их подделывать. Коллекционеры же рукописей, вокруг которых уже начали виться фальсификаторы, не могли появиться, пока не было рукописей. Значит ли это, что какой–то запас истинно древних рукописей должен был существовать изначально? Может быть, да, а может быть, и нет. Не надо забывать, что громадное большинство дошедших до нас рукописей средневековья анонимно. Как отмечает (применительно к древнерусским рукописям) академик М.И.Сухомлинов:

«Большею частью имена писателей исчезли вместе с ними, а иногда не были известны и при жизни их. Это обстоятельство нельзя назвать простой случайностью: в нем открывается черта древнерусской образованности. В постоянном удерживании своего имени в неизвестности видно убеждение, своего рода начало, ставившее мысль, раскрытую в произведении, несравненно выше личности автора… Не только авторы, но и самые переписчики не считали нужным называть себя по имени» (см. [71], стр. 42).

В результате уже ко времени Петрарки накопился порядочный запас анонимных произведений, которые он мог действительно в разных местах находить и, не удовлетворяясь их анонимностью, приписывать их какому–нибудь древнему автору, известному ему из хаотических легенд только по имени. Конечно, о Петрарке мы говорим здесь только для примера; это относится и ко всем коллекционерам его и более позднего времени.

Достаточно было появиться нескольким таким рукописям (и достаточно увлеченным их коллекционерам), как открылась широкая дорога и умышленным фальсификациям.

 

 

Причины апокрифирования

до и после изобретения книгопечатания

Судя по примеру Поджо Браччолини, основной движущей силой апокрифирования античных классиков в докнигопечатную эпоху была жажда наживы. Эта причина, конечно, оставалась и после появления печатных книг.

Здесь следует заметить, что традиция рукописной книги очень долго сохранялась и после изобретения книгопечатания.

«Замечательное свидетельство о случае перевеса числа рукописей над числом печатных научных книг в научной библиотеке второй половины XVI в. принадлежит английскому математику, алхимику и астрологу Джону Ди (John Dee, 1527—1608); он утверждал, что из 4000 книг его библиотеки на долю печатных произведений приходилась только 1000» ([100], стр. 56).

В Италии, наряду с уже широко развитым книгопечатанием, существовало мощное течение рукописной традиции, носившее библиофильский характер: «роскошные греческие кодексы с текстами античных авторов создаются по заказу гуманистов и коллекционеров–меценатов. Такие кодексы переписываются уже не только греками, но и самими итальянцами. Так, например, в первой половине XVI в. Джованни Бернарде Регазола, по прозвищу Феличиано, преподаватель греческого языка и латыни в Венеции, создавал изысканные манускрипты, содержащие тексты греческих медиков» ([100], стр. 109).

Кто знает, сколько таких списков было впоследствии отнесено ловкими перекупщиками и доверчивыми учеными, скажем, в VIII век? На территории бывшей Византийской империи очень долго не было греческих типографий, «поэтому из–за отсутствия типографий в Греции книгу переписывали от руки — в монастырях, при церквах, в : школах, в больших городах и самых отдаленных уголках» ([100], стр. 106). «Привозимая из Италии печатная греческая книга даже в самой малой степени не удовлетворяла существующей потребности в книге, а в отдаленные уголки Греции она не доходила совсем» ([100], стр. 110).

Многочисленные рукописные списки, возникавшие, таким образом, уже с печатных изданий, после своего обнаружения могли быть объявлены «древними».

 Интересно было бы исследовать явные опечатки в известных изданиях классических и религиозных книг для проверки, не повторяются ли эти опечатки и в «старинных» манускриптах, считаемых за более ранние оригиналы?

 В начальный период книгопечатания, кроме наживы, могли существенную роль играть и другие факторы? Например, молодой, начинающий автор, не имея еще громкого имени, испытывает значительные трудности в публикации своих произведений. Часто единственный для него выход — поставить на рукописи какое–либо древнее имя, уже достаточно известное и гарантирующее книге распространение в читательской среде. Сам автор выступает при этом как переводчик, как первооткрыватель «древнего текста», приобретая тем самым первоначальную известность.

Впрочем, нечто аналогичное происходило и в допечатный период. Скажем, хорошо известно приписывание Златоусту произведений, ему не принадлежащих. М.И.Сухомлинов объясняет, что «авторское самолюбие, перебирая различные пути к известности, останавливается на имени Златоуста, как на самом надежном ручательстве в успехе произведения. Поэтому в разное время многие из пишущих греков выставляли имя своего достопамятного соотечественника на собственных сочинениях, далеко не совершенных» (см. [71], стр. 43).

И в допечатную, и в послепечатную эпоху автор «опасной» в идеологическом отношении книги (скажем, антицерковной) мог прикрыться, как щитом, древним именем, лишая себя славы, но удовлетворяясь возможностью распространения своих взглядов. Такого рода мимикрия могла быть многослойной.

Например, известен резко антихристианский писатель II века Цельс. Его сочинения до нас не дошли, а его взгляды известны только по сочинению опровергавшего его Оригена. Обращает на себя внимание, что Ориген, подробно цитируя Цельса и аккуратно излагая его взгляды, никак, по существу, их не опровергает, ограничиваясь грубой бранью и заявлениями типа «это невозможно, ибо противоречит Священному писанию». Не является ли здесь Ориген лишь маской антиклерикального автора, решившего в такой форме изложить свои взгляды? Цитирование Оригеном Цельса настолько подробно, что современные исследователи смогли «восстановить» по этим цитатам, по существу, все сочинение Цепьса (см. например [111], стр. 104).

Не является ли также тонким издевательством антиклерикального автора–апокрифиста и знаменитое изречение Тертуллиана: «Верю, потому что абсурдно»?

 

 

§ 4. Обзор происхождения основных сочинений античности

 

В свете всего сказанного выше возникает необходимость более внимательно рассмотреть историю находок и опубликования античных сочинений.

 

Сочинения Платона

Всем известно имя ПЛАТОНА, но мало кто, кроме специалистов, знает, что даже «в начале XV века гуманисты еще совсем не знали Платона, но, следуя словам Цицерона, обыкновенно с пылкостью восставали против всякого сомнения в возвышенности его философии» ([88], стр. 147). Гуманисты не знали Платона ни в подлинниках, ни в переводах. Первый перевод нескольких диалогов Платона дал Бруни в 1421 году, но оригиналы, которыми он пользовался, до нас не дошли (так что позволительно спросить: существовали ли на самом деле эти «оригиналы»?).

Платон стал широко известен только после того, как в 1482 году флорентийский философ Марчелло Фичино принес издателю Венету латинскую рукопись «Диалогов», объявив ее своим переводом с греческой рукописи. После опубликования рукописи Фичино читатели сразу же отметили в ней большое число анахронизмов. Второе издание «перевода» Фичино вышло во Флоренции в 1491 г., а третье, по возможности исправленное от анахронизмов, — в 1517 г. в Венеции.

Греческих рукописей Фичино никому и никогда не предъявлял до самой смерти; не нашли их и его наследники — рукописи исчезли бесследно (подобно рукописям Бруни).

Лишь через 30 лет после первого издания Платона венецианский критянин Марк Мазур представил в 1512 г. греческий текст сочинений Платона. Этот текст был тотчас напечатан в 1513 г., а затем с постоянными исправлениями он многократно перепечатывался в продолжение всего XVI века.

Греческий текст Мазура характеризуется столь ярко выраженной разностильностью, что к настоящему времени нет ни одного диалога, который считался бы подлинным всеми специалистами по Платону. Из 38 диалогов девять признаются всеми исследователями подложными. Один из первых и наиболее авторитетных исследователей Платона Аст признавал только 14 диалогов. Другие исследователи (Зохер, Шааршмидт, Ибервег), признавая диалоги, отвергнутые Астом, отрицают другие. Рекорд держит, по–видимому, Шааршмидт, который счел заслуживающим доверия только 9 диалогов и среди них те, которые отвергались Астом и Зохером (см. подробности в [З], стр. 127—128).

Однако никому, по–видимому, не приходило в голову самое естественное объяснение, что для скорости дела Мазур поручил перевести на греческий язык латинский текст Фичино не одному, а нескольким лицам.

Знаменательно, что большинство упоминаний имени Платона у «древних» греческих авторов стало известно уже после появления переводов Фичино.

Обращает на себя внимание также тот факт, что одним из главнейших продолжателей и последователей Платона был александрийский философ ПЛОТИН, а — уже в эпоху Возрождения — распространителем их идей в Европе — грековизантиец ПЛЕТОН. Может ли фонетическое сходство имен Платон — Плотин — Плетон быть случайным?

Мы вернемся к Плетону в гл. 18.

 

 

Сочинения Цицерона

Аналогичное положение и с латинскими классиками.

Рассмотрим, например, трактаты ЦИЦЕРОНА, дошедшие до нас в двух рукописных изводах «неполном» и «полном» (см. [46], стр. 387—388). Нам сообщают, что с падением античной культуры трактаты Цицерона теряют популярность, из–за чего, например, трактаты «Об ораторе» и «Оратор» выжили лишь в единственной рукописи со многими утраченными листами. Вот как описывается в примечаниях в [46] история изводов Цицерона:

«Когда минует полоса «темных веков» раннего средневековья и уцелевшие памятники античной литературы вновь начинают переписываться по европейским монастырям, эта дефектная рукопись трактатов «Об ораторе» и «Оратор» становится источником целого семейства списков; все они имеют общую черту — пропуски (порою очень большие, по половине книги и более) на тех местах, где в архетипе были потеряны листы. Это и есть «неполный извод»; архетип его давно погиб, но текст его отчасти поддается реконструкции по старейшим и лучшим спискам — «Авраншанскому», «Гарлеянскому», «Эрлангенскому» (эти списки относятся якобы к IX— X вв. н.э.. — Авт.).

В XIV в. — начале XV в. эпоха Возрождения резко оживила интерес к риторическим трактатам Цицерона. Сохранившиеся рукописи «Об ораторе» и «Оратор» переписываются все чаще, и досада на их неполноту прорывается все сильнее. Дело доходит до того, что около 1420 г. миланский профессор Гаспарино Барцицца, лучший тогдашний специалист по цицероновской риторике, взялся за рискованный труд: собрался заполнять пробелы «неполного извода» собственными дополнениями для связности. Но не успел он закончить свою работу, как совершилось чудо: в глухом итальянском городке Лоди была найдена заброшенная рукопись с полным текстом всех риторических сочинений Цицерона — «Старой риторики» («Риторики к Гереннию»), «Новой риторики» («О нахождении»), «Об ораторе», «Брута» (до того вовсе неизвестного) и «Оратор». Барцицца и его ученики набрасываются на новую находку, расшифровывают с трудом ее старинный (вероятно, XIII в.) шрифт и изготовляют, наконец, удобочитаемую копию. С этой копии снимаются списки, и в своей совокупности они составляют «полный извод» цицероновского текста; во главе его стоят рукописи «Флорентийская Мальябекки», ватиканская «Оттобонианская» (единственная, включающая все три трактата подряд) и «Палатинская» — все три относятся к 1422—1425 гг. А между тем происходит непоправимое: архетип этого извода лодийская рукопись оказывается заброшенной, никому не хочется биться над ее трудным текстом, ее отсылают за ненадобностью обратно в Лоди, и там она пропадает без вести: начиная с 1428 г. о ее судьбе ничего не известно. Европейские филологи до сих пор оплакивают эту потерю до наших дней» ([46], стр. 387—388).

Вот так «находились» рукописи Марка Туллия Цицерона —знаменитого древнеримского оратора и политика! Можно только ; поздравить профессора Барциццу и его учеников с этой удачной операцией. «Рукописи множились, наряду со списками «неполного» и «полного» изводов появлялись списки смешанные, вносившие в один извод поправки по другому. С изобретением книгопечатания рукописи сменяются печатными изданиями: около 1465 г. в Субиаке выходит первое печатное издание трактата «Об ораторе», в 1469 г. в Риме выходит первое печатное издание всех трех трактатов вместе. В течение нескольких столетий основой для этих изданий брались рукописи «полного извода», как наиболее связные и удобные…» ([46], стр. 388).

Поучительна также история «открытия» рукописи Цицерона «О государстве». Этот трактат, оказывается, до начала XIX в. был известен только по упоминаниям о нем у других авторов и по отдельным цитатам, которые встречались у других писателей.

«В эпоху Возрождения ценители и поклонники античности, начиная с Петрарки, разыскивали это сочинение Цицерона во всех книгохранилищах Европы и ездили с этой целью даже в Польшу, но все эти попытки долгое время оставались безрезультатными. Только в начале XIX века (! — Авт.) ученый кардинал Анджело Май, префект Ватиканской библиотеки, нашел палимпсест (т.е. рукопись на пергаменте, с которого был стерт первоначальный текст и написан новый). Этот палимпсест содержал значительную часть первой и второй книг трактата, а также и отрывки из третьей, четвертой и пятой книг; из текста шестой книги палимпсест не сохранил ни одного отрывка. В 1822 г. Май издал рукопись, включив в нее фрагменты и цитаты, приводимые древними авторами, и снабдив издание своими комментариями…» ([81], стр. 159).

 

 

Книга Светония «Жизнь двенадцати цезарей»

Эта книга пользовалась большой популярностью в средние века, однако сохранившиеся ее списки «в конечном счете восходят к единственной античной рукописи, которая пережила «темные века» варварских нашествий и была в распоряжении придворной академии Карла Великого. По этой рукописи знакомился со Светонием Эйнхард, когда около 818 г. н.э. писал свою «Жизнь Карла Великого», старательно воспроизводящую светониевские биографические схемы (не является ли «Светоний» просто другим прозвищем Эйнхарда? — Авт.). Потом эта рукопись хранилась в знаменитом аббатстве св. Бонифация в Фульде, и с нее делались списки… Ни Фульдская рукопись, ни первые списки с нее до нас не дошли…» ([59], стр. 281).

Оказывается, что старейшим и лучшим списком этой книги является список, относимый историками к IX веку и называемый «Меммианским кодексом» по имени французского дипломата, владевшего им в XVI веке. Все остальные списки датируются не ранее XI в. н.э.(см. [59], стр. 281).

Первыми печатными изданиями Светония считаются два римских издания 1470 г. и венецианское 1471 г. «В основе их лежали поздние, несовершенные рукописи…» ([59], стр. 281).

Отрывки сочинения Светония «О знаменитых людях» также появились весьма поздно. «…Сохранился большой фрагмент, охватывающий всю книгу «О грамматиках и риторах», за исключением конца. Этот фрагмент находился в сборнике IX в. из Герсфельдского монастыря в Германии (в сборник входили, кроме того, «Германия», «Агрикола» и «Диалог об ораторах» Тацита, затем следовало сочинение Светония, и на нем рукопись обрывалась). Эту рукопись открыл в Германии Поджо Браччолини в 1425 г., и привез в Италию Энох Аскуланский около 1458 г. Герсфельдская рукопись не сохранилась (уцелели лишь несколько листов из тацитовской части), но осталось около 20 списков с нее, сделанных в Италии в XV в.; они и служат установлению текста «О грамматиках и риторах»…» ([59], стр. 337). Напомним (см. § 1), что упомянутые здесь т.н. «малые» произведения Тацита резко отличаются по стилю от его «больших» произведений («Истории» и «Анналов»). Уже в XVI веке это вызывало сомнения в их подлинности (см. [48], т.2, стр. 217—218).

Все остальные отрывки из книг Светония являются цитатами в трудах других авторов.

Отношение большинства историков к информации, сообщаемой Светонием, отрицательное. Его обвиняют в «непонимании истории», отсутствии критического чутья, использовании заведомо ложных и тенденциозных источников, стремлении к пересказу абсолютно неправдоподобных анекдотов и песен и т.д. и т.п. (см. [59], стр. 263).

 «К сожалению, по общему обычаю античных историков, Светоний избегает прямых указаний на источники. Тем не менее в ссылках он упоминает более тридцати авторов, из которых иные (Акторий, Назон, Юлий Марат, Юлий Сатурнин, Аквилий Нигер) не упоминаются более никем» ([59], стр. 277). Поэтому проверить достоверность этих ссыпок нельзя, что, быть может, и было предусмотрено. Однако после того, как эти «новые имена» были названы, искатели вроде Поджо Браччолини уже могли с полным правом «искать» и, конечно, «находить» все новые и новые «достоверные списки ранее неизвестных писателей».

Любопытно, что, согласно Светонию (а также Диону Кассию), пострадавшая от землетрясения Помпея была восстановлена императором Титом и существовала еще при Адриане и Антонине.

Кстати сказать, восстановленная Помпея обозначена также на так называемом «Пейтингеровом пергаментном свитке», составленном из склеенных вместе кусков пергамента и изданном в Венеции в 1591 году. Свиток этот был «найден» только за сто пет до этого Конрадом Цельтнером около 1490 г. (см. [2], стр. 315).

 

 

«История» Тита Ливия

О ТИТЕ ЛИВИИ мы уже упоминали в § 1. Утверждается, что он якобы родился в 59 г. до н.э. и пользовался 75 (!) книгами, написанными в предшествовавшем поколении Валерием Антиатом, имя которого согласно Морозову (см. [5], стр. 259) означает «Хохлатый Силач» (а имя самого Ливия — «Почтенный Ливиец»). Эти книги, говорят нам, исчезли затем без следа, кроме нескольких цитат в произведениях поздних авторов.

«Будет ли стоить труда, если я напишу историю римского народа от основания столицы? Этого я хорошо не знаю, да если бы и знал, то не решился бы сказать. Дело в том, что предприятие это, как я вижу, и старое, и многими испробованное, причем постоянно появляющиеся новые писатели думают: или принести нечто новое со стороны фактической, или превзойти суровую древность искусством изложения. Но, как бы то ни было, а все же приятно будет и мне, по мере сил, послужить увековечению деяний первого народа на земле. И если имя мое в такой толпе писателей останется в тени, то я стану утешать себя славой и величием моих соперников» (цитируется по [5], стр. 260—261).

Нас уверяют, что таким витиеватым слогом были написаны в I в. до н.э. 144 (!) книги «Почтенного Ливийца» по римской истории «От основания столицы». До нас дошли только 35 книг, распадающиеся на три группы, снабженные особыми предисловиями и весьма сильно различающиеся друг от друга.

Первые 10 книг (первая декада) содержат историю Рима от его основания до 410 г. его существования (т.е. до 292 г. до н.э., по хронологии Скалигера, установившего эту дату в XVI веке). Эта декада совершенно оторвана от остальных и отличается от них тем, что в ней совсем не описывается никаких знамений и чудес, которыми переполнены остальные декады. Вторая декада (книги 11—20) считается утраченной, и дальнейший счет начинается с 21–й книги и доводится до 40–й. Это третья и четвертая декады, содержащие историю Рима от–217 г. до–176 г.

«Только они одни (30 книг) и вошли в первое издание Тита Ливия около 1489 г., напечатанное в Риме по утраченной рукописи неизвестного мне происхождения. Затем была «открыта» в Гессене, в городе Лорш, в Бенедиктинском монастыре рукопись, содержащая еще пять книг (41—45), считающиеся продолжением 4–й декады и содержащие «историю римлян от–176 г. по–165г.» по той же хронологии Салигера и Петавиуса. Эта рукопись находится теперь в Венской государственной библиотеке. Никаких других рукописей последних книг нет» ([5], стр. 265—266).

Мы еще не раз будем обсуждать этот важнейший источник по истории Древнего Рима, а сейчас лишь заметим, что прикосновенность Поджо к его находке по меньшей мере настораживает (как настораживает прикосновенность Поджо и к находке Светония).

 

 

Книга Витрувия «Об архитектуре»

В 1497 г. в Монте–Кассинском монастыре была открыта книга «Об архитектуре» МАРКА ВИТРУВИЯ ПОЛЛИОНА, имя которого в переводе Морозова (см. [4], стр. 652) означает «Усопший стеколыцик–мощедел». Стиль книги настолько своеобразен, что исследователи его книги пришли к выводу, что автор или плохо знал классический латинский язык, или не всегда понимал то, что он пишет. Сочинение Витрувия состоит из семи больших книг и отрывков девятой, посвященных не только одному зодчеству, но и гидравлике, прикладной механике, гномонике, с упоминанием изобретателей солнечных часов и клепсидр и т.д. Имеются также сведения по астрономии.

Книга Витрувия открывается следующим посвящением (цитируется по [4], стр. 623—624):

«Когда я подумаю, августейший государь, что силою своего ума Вы сделались обладателем вселенной, что все народы мира, видя Вашу непобедимую храбрость, покоряющую Вам Ваших врагов и покрывающую славою тех, которые находятся под Вашей державой и воздают Вам общее преклонение, и что римский народ и сенат надеются утвердить тишину, которою они пользуются, только премудростью Вашего правления, то я остаюсь в нерешительности, могу ли я поднести Вам это мое сочинение об архитектуре?

Но, представляя себе огромную широту Вашего ума, я надеюсь, что мое звание, доставившее мне некоторую известность во время государя. Вашего родителя, сохранит мне и у Вас такую же милость…»

Не говоря уже о слоге автора, упоминание о государе–родителе очень смущало всех исследователей, относивших автора к веку Октавиана Августа, который, по сообщениям всех историков, не был царским сыном.

Это не единственная странность с точки зрения традиционной истории, содержащаяся в книге Витрувия. Например, в астрономическом разделе этой книги указаны с невероятной точностью периоды гелиоцентрических (!) обращений планет. Оказывается, что архитектор Витрувий, живший в I веке н.э., знал времена гелиоцентрического обращения планет лучше Коперника и, скажем, в периоде Сатурна ошибся только на 0,00007 доли истинного (установленного современной наукой) периода (у Марса неточность на 0,006, а у Юпитера — на 0,003). Все это было вычислено за 1500 лет до Коперника, хотя понятие гелиоцентрического периода возможно только в рамках системы Коперника.

Невероятным анахронизмом звучат слова Витрувия (в начале нашей эры!) о том, что музыканты отмечали диезы и полутоны на струнных инструментах, в то время как историки музыки говорят нам, что все эти понятия и обозначения вошли в употребление только после средних веков.

В [4] (стр. 622—662) подробно разобраны все парадоксы книги Витрувия, и показано, что она скомпилирована из многих источников позднего происхождения, не ранее эпохи Лоренцо Медичи (1449—1492). Автор ее жил в одно время с Коперником и пользовался при составлении астрономического раздела своей книги последними вычислительными данными, которые не были известны жившему вдали Копернику.

Кто был истинным автором труда Витрувия, можно только гадать. Здесь на ум невольно приходит гигантская фигура Леонардо да Винчи, не только великолепного художника, но и энциклопедически образованного инженера и архитектора (он построил ряд зданий в Милане и оставил необозримое множество проектов и чертежей). В год выхода книги «Об архитектуре» от имени Витрувия Поллиона Леонардо было 45 лет; и жил он в Италии. Коперник и Леонардо были почти современниками; при разрозненности ученых тех времен Коперник мог не иметь материалов, чтобы вычислить периоды обращения планет так же точно, как это сделал Леонардо в Милане в 1497 году, книга которого, как чуждая Копернику по предмету, могла остаться им не прочитанной. Отождествление Витрувия с Леонардо объясняет, в частности, плохую латынь «Витрувия», поскольку все биографы Леонардо единодушно отмечают, что латинский язык Леонардо знал на удивление плохо. Впрочем, не исключено, что автором сочинения Витрувия был не Леонардо. Однако почти нет сомнения, что он принадлежал к окружению Леонардо.

 

 

Греческие историки

В литературе на греческом языке наиболее авторитетными писателями–историками считаются ГЕРОДОТ, ФУКИДИД и ПАВЗАНИЙ. О Геродоте и Фукидиде мы в своем месте поговорим подробно, а сейчас рассмотрим сочинения Павзания.

Павзанию, имя которого согласно Морозову (см. [5], стр. 408) означает «Утоляющий тоску», принадлежат 10 книг «Описания Эллады, или Путешествия по Греции», датируемые II веком до н.э. И. Шубарт следующим образом характеризует значение книг Павзания:

«Нет древнего писателя, которому столько, как Павзанию, мы были бы обязаны знанием древней Греции, ее религиозной жизни и искусства. Можно, не задумываясь, сказать, что без него целые страны Греции были бы для нас совершенно неизвестны. Некоторые религиозные обычаи и формы верований переданы только им, и без него едва ли бы существовала история греческого искусства» (см. [5], стр. 408).

Павзаний незримо присутствует во всех современных сочинениях о классической Элладе. Это — путеводитель по древней Греции. Автор перечитал все, что мы находим теперь в классической литературе, и у него резюмированы или прямо приведены почти все показания классических авторов (и еще больше добавлено от себя). Павзаний цитирует около 160 «древних» авторов (в частности, Аристофана, Софокла, Эсхила, Геродота, Фукидида, Платона и т.д.), причем цитирует их в той редакции, в которой они были напечатаны.

Обращает внимание, что разделение (по Павзанию) Греции на Аттику, Коринфику, Лаконику, Мессению, Илиду, Ахайю, Аркадию, Беотию и Фекиду полностью совпадает с делением Греции при феодальных латинских государствах XIII века. О жизни Павзания абсолютно ничего не известно. Сначала историки верили Павзанию полностью, однако, по мере развития археологии и накопления реального археологического материала, стало возникать все больше и больше сомнений в достоверности Павзания.

В конце XIX века археолог А. Калькман издал книгу «Павзаний — путеводитель», в которой детально сравнил его описания с другими авторами и, найдя огромное количество противоречий и странностей, резюмировал свое исследование словами:

«Павзаний не обнаруживает ни таланта, ни честной работы. Он, как и нынешние проводники для иностранцев, был невежда худшего сорта… Устные предания, которые были его главными руководителями, не могли быть неподдельного достоинства, а на эту тонкую почву и опирается произведение, которое в классической археологии должно быть книгой книг. Порадуемся же такому открытию и тому, что наука о памятниках древней Греции основана не на одной прихоти и произволе какого–то позднего, по наслышкам работавшего сирийца или малоазийца, очень сомнительного дарования, но отступает в более раннее столетие, когда еще собирали и исследовали с прямым желанием послужить истине» (см. [5], стр. 410).

Что, собственно, означает обвинение античного автора (типа Павзания или Светония) «в невежестве»? Только то, что сообщаемая в его книге информация расходится с представлениями об античности, которые к настоящему времени выработались. Такого рода обвинения являются поэтому веским доводом в пользу апокрифичности. Чтобы найти истинное время написания книги, надо найти тот момент Ренессанса, когда содержащаяся в книге информация об античности согласовывалась с мнениями эпохи.

В ([5], стр. 408—426) где книга Павзания подробно разобрана, показывается, что Павзаний является очень поздним автором, весьма неумело скрывшим время написания книги, скомпилированной, скорее всего, после эпохи Возрождения.

 

 

Другие авторы

Менее значительных авторов мы только вкратце перечислим (без особого порядка и полноты), заодно добавив некоторых авторов более поздних.

Сочинения ИОСИФА ФЛАВИЯ («Иудейская война», «Иудейские древности», «Жизнь», «Против Апиона») были первоначально опубликованы в 1470 г. на латинском языке (исправленное издание в 1524г.) и лишь впоследствии в 1544 г. — на греческом языке (на котором якобы писал их сам Флавий). Обращает на себя внимание, что имеется латинский вариант первых семи книг «Иудейской войны», резко отличающийся от канонического (и считающийся его «переложением»). Опубликован он в 1510 г., но, по традиции, относится чуть ли не в четвертый век. Шестая книга «Иудейской войны» известна в сирийском переводе («переложении»?) под названием «Пятая книга Маккавеев». Апокрифическая «Четвертая книга Маккавеев» также приписывалась Флавию (см. [162], т.15, стр. 302—311). Странные противоречия в сочинениях Флавия давно уже вызывали сомнения в их аутентичности. По мнению Морозова (см. [58], стр. 281—293), ряд утверждений Флавия (например, его утверждение о моногамии евреев, установленной лишь в 1030 г.) так же, как и общий стиль его сочинений, однозначно указывают на их средневековое происхождение.

Сочинения ЕПИФАНИЯ КИПРСКОГО (например, его латинская книга «О весах и мерах») были подобраны только в XVII веке н.э., незадолго до их публикации в 1622 г. в Париже (см. [2], стр. 324).

Сочинения, приписываемые СУЛЬПИЦИЮ СЕВЕРУ (например, его «Священная история»), умершему якобы в 429 г. н.э., были подобраны только в 1668 г. (см. [2], стр. 329).

Сочинения, приписываемые ОРОЗИЮ, умершему якобы в V в. н.э., подобраны, и изданы только в 1471 г. н.э. в Аугсбурге (см. [2], стр. 330).

Писатель АППИАН (ему, в частности, приписывается «История Рима») считается умершим в Александрии при Антонине Пие, а приписываемые ему произведения были подобраны и изданы лишь в 1551—1557 гг. н.э. в Париже (см. [2], стр. 334).

ОРИГЕН считается умершим в Александрии в 254 г. н.э., а приписываемые ему сочинения впервые начали подбираться в XVII в. н.э.(см. [2], стр. 335).

АФАНАСИЙ ВЕЛИКИЙ (Афанасий Александрийский) считается умершим в 373 г. н.э., а приписываемые ему сочинения были подысканы Монфоконом только в XVII веке и опубликованы в Париже в 1698 г. (см. [2], стр. 336).

АВГУСТИН считается умершим в 430 г. н.э., а приписываемые ему сочинения были подобраны только в XVII в. н.э. и изданы в Париже в 1689—1700 гг. (см. [2], стр. 339).

ТЕРТУЛЛИАН умер якобы при Каракалле, а сочинения, приписываемые ему, были подобраны и изданы в Париже только в 1616 г. н.э. (см.[2], стр. 338). Кстати, Тертуллиан сообщает (что иронически подтверждает также Муций Феликс), что язычники II века н.э. обвиняли христиан в поклонении голове осла. Любопытно, что в 1856 г. вскоре после издания Облером в 1853 г. сочинений Тертуллиана, содержащих это сообщение, во «Дворце Кесарей» нашли рисунок (сейчас он хранится в Кирхеровом музее в Риме), на котором изображены христиане–ослопоклонники. Почему–то до опубликования информации о поклонении ослиной голове этот рисунок оставался необнаруженным.

Рукописные отрывки из «Городской хроники» АНИМФА (посвященной истории Афин) были найдены в Анаргирийском афинском монастыре только в 1800 г. (см. [5], стр. 146).

Сочинения гностика ВАЛЕНТИНА ФИЛОСОФА, умершего якобы в 160 г. н.э., известны только в изложении полемизирующего с ним ИРИНЕЯ, епископа Лионского, умершего будто бы в 202 г. н.э., а сочинения самого Иринея известны только в издании Эразма Роттердамского, вышедшем в свет в 1526 г. Откуда их взял Эразм, совершенно неизвестно.

Происхождение еврейских манускриптов также покрыто мраком неизвестности.

Хотя раввины подробно описывают создание Талмуда в I—V веках н.э., но фактически наиболее ранняя полная рукопись так называемого Вавилонского Талмуда датируется XIV веком (на тысячу лет позже!). Самые ранние рукописи отдельных талмудических трактатов относятся к 1112 г. (хранится в Ленинграде) и к 1184 г. (хранится в Гамбургской библиотеке). Есть, впрочем, мнение, что несколько более ранняя рукопись трактата Песахим хранится в Кембридже (см. [162], т. 14, стр. 718).

Считается, что «отец талмудического иудаизма» АКИБА БЕН–ИОСИФ, живший якобы в I—II в. н.э., составил «Книгу Акибы об украшении букв», в которой он изъясняет смысл и значение графических элементов еврейских букв. Однако даже ортодоксальнейшая «Еврейская энциклопедия» вынуждена признать, что «Книга сама не дает ни малейших указаний на время ее составления» ([ 162], т. 1, стр. 634), и сообщает, что первое ее издание появилось в Мантуе только в 1613 г.

В средние века гремела полная фантастических измышлений «Книга Элдада–Ганани», якобы написанная еврейским путешественником IX века. Большинство читателей читали эту книгу с полным доверием. А когда кто–нибудь из скептиков высказывал сомнение, то ему отвечали, что знаменитые кайрукские ученые делали запрос ректору Бурской академии Цемаху еще якобы в 890 г. н.э., следует ли доверять этой книге, и ректор ответил, что на автора ее «можно положиться» (см. [2], стр. 261). Конечно, после такого ответа высказывать сомнения в аутентичности этой книги и в ее принадлежности к IX веку, по меньшей мере, невежливо.

 

 

Церковные истории

Казалось бы, сочинения церковного характера должны быть более надежно прослеживаемы в глубь веков. Однако дело обстоит с ними так же, как и со светскими произведениями.

«Церковная история» СОКРАТА СХОЛАСТИКА, охватывающая период от Константина I до Феодосия Младшего (т.е., приблизительно с 325 до 425 гг. н.э.), была открыта в латинской рукописи только в начале XVI в., а уже потом новые издатели открыли и ее греческий «подлинник». Где находились все эти манускрипты в продолжение 1200 лет — никому неизвестно (см. [I], стр. 72). В соответствии с уже замеченной нами стандартной практикой того времени после опубликования сочинения Схоластика рукопись его труда исчезла неизвестно куда, и больше ее никто никогда не видел.

Первые достоверные сведения о «Церковной истории» ЕВСЕВИЯ ПАМФИЛА, имя которого согласно Морозову означает «Благочестивый Вселюбец» (см. [Т], стр. 870), мы имеем (да и то не по–гречески, а по–латыни) только от первой половины XVI века, и этому позднему времени соответствует слог его книг. Греческий текст впервые был опубликован в 1544 г. в Париже. Другое латинское издание в новом переводе Христофорсона и с примечаниями Суффрида Пьера вышло в свет в 1612 г. С этого издания переводили на немецкий, голландский, английский и французский языки. В настоящее время наиболее авторитетным считается издание Валезия, которое вышло в Кембридже в 1720 году.

Евсевий является одним из основных первоисточников не только по истории христианства первых трех веков н.э., но также по политической и династической истории того времени, хотя его сочинения неоднократно подвергались жестокой критике и в целом сейчас рассматриваются как недостоверные. Так, например, немецкий историк XIX в. Я. Буркхардт, назвав Евсевия «первым от начала до конца недобросовестным историографом древности», писал: «После многочисленных искажений, утаиваний и вымыслов, которые найдены у него, он не имеет никакого права фигурировать в качестве положительного источника. Сюда же присоединяется также сознательно допущенная туманность выражений, умышленная напыщенность, бесчисленные двусмысленности этого писателя…» (см. [36], стр. 259).

То же мнение повторяет советский историк Я.А. Ленцман: «…нужно иметь в виду, что Евсевий зачастую не останавливался перед явной фальсификацией источников» ([78], стр. 42).

Снова мы встречаемся с обвинением античного автора в недобросовестности и невежестве.

О жизни Евсевия практически ничего не известно. Сократ Схоластик (книга которого, напомним, была открыта одновременно с книгой Евсевия) сообщает, что жизнь Евсевия описал АКАКИЙ, его ученик и преемник на епископском престоле. Однако это жизнеописание «не сохранилось», и о нем имеются лишь краткие сведения, рассеянные у различных очень поздних авторов,

Перу Евсевия приписывается колоссальное количество очень разнохарактерных книг: «Любоправд» (Филалит), «Евангельское приготовление» в пятнадцати книгах, «Евангельское доказательство» в десяти книгах, уже упомянутая «Церковная история» в десяти книгах, «О палестинских христианских мучениках», «Послание к кесарийской пастве», «Книга об именах мест, упоминаемых в Священном писании», «Похвальное слово Константину Великому», «Две книги против Маркелла, епископа Анкирского», «Церковное богословие» в трех книгах, «Жизнь Константина Великого» в четырех книгах и др.

Наряду с вполне ортодоксальными книгами Евсевий якобы писал книги, «вводящие верующих в соблазн» и потому оставшиеся неопубликованными: три книги «О мнимом разногласии Евангелий», рукописи которых хранятся в Сицилии, четыре книги «Пророческих эклог Ветхого Завета о Христе», рукописи которых хранятся в Венской императорской библиотеке г. Базеля и др.

Спрашивается: можно ли доверять сообщениям, что все эти разнообразные сочинения принадлежат перу одного и того же автора?

В [7] (стр. 870—903) приведены аргументы в пользу весьма позднего происхождения всех книг Евсевия. Мы не будем воспроизводить здесь все эти аргументы, а укажем только на путаницу, якобы допускаемую Евсевием в вопросах летоисчисления.

Считается (см. ниже § 5, гл. 6), что эра «от Р.Х.» была установлена Дионисием Малым лишь в VI веке, а вошла в употребление еще позже. Но как же тогда объяснить повсеместное использование Евсевием этой эры (см., например, конец седьмой книги его «хроники», где прямо говорится о 305 годе «от рождения спасителя нашего»)?

В гл. XIII этой книги Евсевий приводит тексты писем, которыми обменялись Иисус Христос и эдейский царь Абгар, «страдавший страшной и неисцелимой человеческими средствами болезнью» и обратившийся к Иисусу с просьбой об исцелении. Далее Евсевий рассказывает, как посланный «по слову Спасителя» ученик Христа Фаддей исцелил Абгара и совершил много других чудес.

Однако этот замечательный эпизод полностью исключен сейчас из «священной истории» как церковниками, так и светскими исследователями. Дело в том, что Евсевий датирует его 340 годом! (Мы просим читателя запомнить эту дату, она пригодится нам в гл. 15.)

Высказывались мнения, что здесь христианин Евсевий пользуется почему–то языческой «эрой Селевкидов», но это также дает ошибку в 25 лет. Чтобы свести концы с концами, было предположено, что Евсевий датирует переписку Христа с Абгаром по фантастической «эре Эдессы», нигде более не зафиксированной. Однако, понимая всю слабость этих соображений большинство, исследователей предпочитают «во избежание соблазна» этот эпизод попросту игнорировать.

Не безынтересно также заметить, что греческий текст «хроники» существует только в отрывках, а ее полный латинский текст считается переводом, выполненным бл. ИЕРОНИМОМ, остальные сочинения которого были подобраны только в XVIII веке и отпечатаны в Вероне в 1734—1742 гг. (см. [2], стр. 328).

 

 

Заключение

Нет ни одного «античного» сочинения, происхождение которого можно было бы надежно проследить до начала эпохи книгопечатания.

Более того, происхождение самых авторитетных сочинений (скажем, Платона) более чем сомнительно, а некоторые из них явно являются подделками (Витрувий).

Так, быть может, действительно Морозов прав, и так называемая «античная» литература вся является подделкой? (Между прочим, вопреки распространенному мнению, она не так уж велика: перепечатанная современным шрифтом, она вполне уместится в один—два книжных шкафа средних размеров.)

В следующих параграфах мы постараемся ответить на этот вопрос.

 

 

§ 5. О возможности античной литературы вообще

и отдельных её жанров в частности

 

В этом параграфе мы обсудим (следуя довольно точно Морозову), могла ли античная литература в известных нам формах развиться на базе материальной культуры античности и могла ли она дойти до нас «через толщу времени».

 

Необходимость бумаги для развития грамотности

Для того чтобы приготовить один лист пергамента, нужно:

1) содрать кожу с молодого теленка не старше 6 недель или с молодого барашка;

2) размачивать ее до 6 суток в проточной воде;

3) содрать мездру особым скребком;

4) разрыхлить шерсть гноением кожи в сырой яме и золением известью от 12 до 20 суток;

5) ободрать разрыхлившуюся шерсть;

6) проквасить голую кожу в овсяных или пшеничных отрубях, чтобы удалить из нее избыток извести;

7) продубить кожу растительными дубильными экстрактами, чтобы она после высыхания стала мягкой;

8) выровнять неровности, втирая в пергамент яичный белок или свинцовые белила либо натирая пемзой кожу, предварительно пересыпанную мелом (считается, впрочем, что второй способ вошел в употребление только с XIII века).

Это — приготовление каждого листа пергамента. Оно ставило пергамент на уровень драгоценных предметов, и такое положение сохранялось вплоть до изобретения тряпичной бумаги накануне эпохи Возрождения (см., напр., [13], стр. 50).

Как же при такой ценности и редкости писчего материала могла развиться изящная литература? Даже для развития простой грамотности требуется постоянное и многолетнее упражнение (прописи, диктанты и т.п.), невозможное на пергаменте (и, добавим, на папирусе, который был лишь немного дешевле). Нам отвечают, что для этой цели использовались дешевые навощенные и грифельные дощечки, допускающие многократное применение. Но где же и как фиксировались указания учителя и его исправления допущенных ошибок? Для того чтобы исправления ошибок остались в памяти, необходимо определенное время хранить тексты диктантов и упражнений, постоянно возвращаясь к ним для закрепления навыка. Правда, в истории известны практически «бесписьменные» школы (например, деревенские школы в России XIX века), но также и известно, с каким уровнем грамотности выходили из них учащиеся.

Для того чтобы достигнуть достаточной грамотности и умения легко излагать на бумаге свои мысли, нужно не только написать несчетное число диктантов, контролируемых учителем по стандартным прописям, но прочитать колоссальное количество книг, написанных по стандартной орфографии. Если учащийся не читает много книг, то, как бы он добросовестно ни учился в классе, он останется малограмотным человеком и, во всяком случае, никогда не будет литератором, уверенно владеющим языком. Это четко проявляется в экстремальной ситуации — при изучении иностранного языка. Без практики на стандартизованных текстах научиться правильно писать невозможно: заучивание лишь правил не гарантирует от ошибок.

Но могли ли рукописи в допечатный период писаться по единым орфографическим правилам? Достаточно поставить этот вопрос, чтобы отрицательный ответ сделался очевидным. Даже теперь однородная орфография книг достигается только после нескольких просмотров набора корректорами, уничтожающими все авторские (и не только авторские) орфографические оригинальности. Однако, когда не было учебников орфографии или эти учебники существовали лишь в виде частных тетрадок, не проконтролированных единой государственной властью, и авторитет которых не подкреплялся авторитетом подконтрольных государству (или церкви) школ, никакими средствами невозможно было заставить людей соблюдать многочисленные орфографические условности языка. Это относится даже к периоду, когда уже появилась бумага, но еще не было орфографически стандартизованной печатным станком литературы. Примером являются, скажем, древнерусские летописи, челобитные и другие деловые бумаги, отнюдь не блистающие однородной орфографией.

Вот как говорит об этом Морозов: «Обеспеченный материально, любознательный человек в это время не мог еще читать книгу бегло, как мы, получившие эту возможность именно благодаря отчетливым печатным буквам, а потому не мог и бегло думать, а тем более — бегло писать. При писании он выводил каждую букву отдельно, как в печати, знаков препинания не ставил, орфографии никто не мог его научить, потому что и мы достигаем этого лишь после продолжительных упражнений. И можно смело сказать, что всякая рукопись, где мало орфографических курьезов, списана уже с какого–нибудь печатного экземпляра, где возможность заменять неправильно поставленные буквы и слова набора другими ранее печатания книги ничем не ограничена. Ведь набор книги тщательно исправляется по нескольку раз… автором и корректорами… а в рукописи этого делать нельзя, не портя ее.

Только с этого момента и появилась возможность однообразной орфографии, а до того времени каждый мог писать лишь по собственному слуху, то соединяя предлог со словом, то разъединяя одно слово на два и чаще всего совсем не делая никаких промежутков между словами всей фразы, что опять затрудняло беглое чтение рукописей» ([4], стр. 173—174).

Достичь в этих условиях литературных вершин лучших «античных» произведений представляется явно невозможным.

 

 

Структура древних сочинений

Имеется еще одно обстоятельство, тесно связанное с отмеченным. Бесспорно древние произведения, как религиозные (Библия, Коран), так и светские (древнерусские былины, «Наль и Дамаянти»), представляют собой лишь сборники отдельных рассказов, каждый из которых посвящен четко локализованному во времени и в пространстве эпизоду. Это и понятно, так как на начальных этапах развития литературы никто не мог иметь настолько разносторонних предварительных знаний, чтобы самостоятельно написать целую повесть или большую сложную сказку с содержанием, подобранным по одному плану. Даже в литературе много более поздней беспорядочное нанизывание эпизодов было одной из характерных черт (рыцарские романы и испанский плутовской роман).

Начиная свой литературный труд, древний писатель, мучительно медленно вырисовывая каждую букву, гадая почти над каждым словом, как его правильно написать, мог сочинить за один присест только очень краткий текст. Ввиду необходимости экономии исписываемого материала, он не мог сколько–нибудь удовлетворительно согласовывать эти тексты друг с другом, переписывая их несколько раз. Он был способен, собрав (или самостоятельно составив) несколько десятков различных рассказов, лишь переписать их почти буквально друг за другом, унифицировав имена или места действия. Чтобы придать рассказу вид связности, достаточно было соединить отдельные рассказики «переходными мостиками».

Первоначально эти мостики были очень просты и беспретенциозны («а затем», «вдруг» и т.д.), но с развитием литературной техники на базе все увеличивающегося потока грамматически унифицированных печатных книг они делались все сложнее и сложнее. Потребовалось несколько веков литературного опыта, чтобы искусство строительства переходных мостов достигло изощренного уровня лучших современных романов.

В лучших образцах античной литературы это искусство продвинуто уже достаточно далеко и находится точь–в–точь на уровне эпохи Возрождения. Уже этого одного достаточно, чтобы признать античную литературу продуктом если не эпохи книгопечатания, то уже заведомо эпохи, непосредственно книгопечатанию предшествующей.

Но как же тогда дело обстоит с палеографией, якобы надежно датирующей некоторые античные рукописи VIII—X веками? Общеизвестно, в какой просак попадали специалисты–палеографы при экспертизе литературных мистификаций XIX века. Это и понятно, так как если, скажем, почерк определенного времени может быть изучен, описан и охарактеризован, то именно поэтому он может быть и подделан (специалистом по древним почеркам и был, например, Поджо). Поэтому верить палеографам можно только тогда, когда подлинность рукописи подтверждается всем комплексом обстоятельств. А в отношении «античных» рукописей дело обстоит как раз наоборот.

 

 

Переписывание рукописей

Музейные и библиотечные работники хорошо знают, какие колоссальные усилия нужно затрачивать для длительного, без порчи, хранения книг. Их нужно держать при определенной температуре, беречь от пыли, предохранять от сырости и прямых солнечных лучей, охранять от плесени, насекомых и грызунов и т.д. и т.п. Ясно, что в условиях средневековья книги быстро ветшали, истлевали, плесневели и подвергались всевозможным другим напастям. Чтобы книга сохранилась в веках, ее нужно периодически переписывать.

Вполне понимая это, традиционная история утверждает, что переписывание латинских книг осуществлялось в монастырях благочестивыми монахами, бескорыстно трудившимися «во спасение души».

Но тут возникает сразу несколько затруднений.

Во–первых, все авторитеты сходятся на признании почти поголовного невежества монахов, скажем, в VI—IX веках. На это отвечается, что среди массы монахов бесспорно должно найтись хотя бы несколько грамотеев, пользующихся из–за своей учености особым уважением, которым были созданы поэтому все условия для работы. Но ведь в то время грамотные люди отнюдь не пользовались уважением, на них смотрели со страхом, как на колдунов, прикосновенных к магии и нечистой силе. Папа седьмого века Григорий I писал одному из своих епископов: «Мы не можем вспомнить без стыда, что ты кого–то обучаешь грамматике. Известие об этом поступке, к которому мы питаем великое презрение, произвело на нас очень тяжелое впечатление…» (см. [39], стр. 10). Официальные церковные власти были вынуждены мириться с грамотностью, как с неизбежным и необходимым злом. В этих условиях если даже отдельные энтузиасты и предпринимали переписку нецерковных книг, то их деятельность, бесспорно, только лишь терпелась и уж никак не поощрялась. А ведь переписка книг требовала в то время и значительных (ввиду дороговизны пергамента) финансовых затрат. Где предполагаемые энтузиасты–переписчики находили необходимые средства (не раз и не два, а постоянно на протяжении многих столетий)?

Правда, позднее, в так называемое Высокое средневековье (XI—XIII века), отношение к книге изменилось, и «монастырские уставы всячески поощряли монахов к работе по переписке книг, считая это богоугодным делом» ([13], стр. 46). Однако вопрос состоит в том, кто переписывал античные книги в критические IV— IX века?

Во–вторых, как под внешним давлением официальных властей, так и по своим внутренним убеждениям монахи–переписчики должны были в первую очередь сосредоточить свое внимание на книгах «божественного» содержания. Какие импульсы могли ими руководить, чтобы тратить многие годы жизни на переписку «языческих» сочинений античности? На звание коллекционеров языческих текстов монахи — очень и очень плохие кандидаты. «Монастыри подвергали строгому отбору книги, с которых делали копии» ([13], стр. 47).

А ведь дело доходит до анекдотов. До нас дошла записка Цицерона, предположительно датируемая 15 марта 44 г. и, возможно, относящаяся к убийству Цезаря: «Поздравляю тебя, радуюсь за тебя… хочу знать, что ты делаешь и что происходит» (см. [45], стр. 184). Этой записке, следовательно, две тысячи лет. И ее тоже добросовестно переписывали благочестивые монахи?

Хотелось бы также получить разъяснение, каким образом монастырский «строгий отбор» преблагополучно проскочила вольнодумная поэма Лукреция Кара «О природе вещей», якобы переписанная в одном из раннесредневековых французских монастырей, несмотря на то, что «…в уставах монастырей, имевших скриптории, специально запрещалось переписывать работы еретиков» ([13], стр. 47).

В–третьих, чтобы переписывать научные, скажем, математические, сочинения, надо хотя бы понимать их ценность и иметь в виду хотя бы одного возможного читателя. А кто в VII веке мог понимать и ценить Евклида, Архимеда и Аполлония? Обычный ответ, что эти авторы дошли до нас через арабов, не выдерживает критики хотя бы потому, что от якобы происшедшего катастрофического уничтожения античной культуры до так называемого «арабского ренессанса» прошло несколько столетий, и мы снова возвращаемся к прежнему вопросу: кто и почему все эти столетия хранил (а значит, переписывал) никому не нужные, в силу их непонятности, книги?

В–четвертых, для монахов раннего средневековья классическая латынь была языком неизвестным или, во всяком случае, вышедшим из употребления. Какой же смысл был для них в переписывании книг на этом языке? Если бы какой–нибудь монах и взялся бы за труд переписать, скажем, Тита Ливия, то, поскольку он это делал для своих современников, а не для будущих гуманистов, он автоматически постарался бы переизложить Ливия на современной ему «вульгарной» латыни.

Переписывание светских сочинений зарегистрировано (в более поздние века) в русской истории. Как следовало ожидать, это переписывание было не механическим, а творческим процессом: переписчики сокращали оригинал и вносили в него дополнения, расшифровывали имена и устаревшие слова, поясняли реалии и т.п. и т.д. (см. например [75], стр. 21 и 49—50).

Невозможно себе представить не знающего классической латыни монаха, переписывающего, как машина, Цицерона.

Все эти вопросы — только с еще большей остротой — встают и в отношении грекоязычных сочинений. Кто, например, переписывал книги Иосифа Флавия? Евреи греческого языка не знали и (по обычным представлениям) самоизолировались в талмудической учености, а греки (византийцы?) не могли иметь ни возможности, ни желания тратить время и силы на переписывание иудаистических сочинений Флавия.

Мы видим, таким образом, что если бы даже античная литература существовала, то дойти до нас она не могла, и потому все, что мы знаем под этим именем, является апокрифом. Специалисты–палеографы, понимая, по–видимому, трудности, связанные с проблемой сохранения античной литературы, старательно их обходят, отделываясь бессодержательной декламацией. Вот, например, что пишет А.Д. Люблинская в книге, допущенной в качестве учебного пособия для студентов университетов и пединститутов:

«Античность оставила средневековью богатейшее наследство… Все это накопленное веками богатство человеческой мысли… средневековье использовало двояким способом. Та часть наследства, которая оказалась слишком сложной для только еще формировавшегося классового общества германских и кельтских народов (римское право, наука, философия, большая часть литературы), была в значительной степени сохранена, но как бы положена в долгий ящик; ее начали оттуда вынимать в XII—XIII вв., и особенно — в период Ренессанса. Другая часть — элементарные начала латинской образованности и все христианское наследство — была сразу же поставлена на службу христианской церкви, молодой государственности и школе, которую лучше всего обозначить как начальную, ибо она давала лишь самые элементарные знания» ([17], стр. 46).

Люблинская искренне думает, что декламация о «долгом ящике» снимает все вопросы. Ей и в голову не приходит спросить себя, а какими методами было осуществлено это «положение в долгий ящик»? Утверждает ли она, что варварские германские племена готов и вандалов, о которых сообщается, что, разграбив Рим, предали огню почти все архивы и библиотеки Римской империи, прежде чем грабить и жечь, снаряжали особые отряды искателей римских документов и хранителей произведений культуры, которые осуществляли экспертизу практической ценности захваченных папирусных свитков, навощенных дощечек и пергаментных кодексов, отделяя простое от «слишком сложного» и откладывая в очень «долгий ящик» (на 800—900 лет!) недоступные их пониманию, античные рукописи научного содержания? И что это был за «долгий ящик», в котором рукописи сохранялись лучше, чем в современных книгохранилищах с кондиционированным воздухом?

Очень показательна также статистика датировок кодексов и отдельных тетрадей и фрагментов рукописных книг, содержащих (полностью или частично) античные тексты. По устному сообщению В.Н. Прищепенко, он рассмотрел 1000 (тысячу) случайно выбранных (чтобы обеспечить репрезентативность) такого рода кодексов и фрагментов и обнаружил, что из них современная палеография относит к Раннему средневековью (V—XI века) всего 17 текстов (1,7%), к Высокому средневековью (XII—XIII века) — 211 текстов (21,1%), а к эпохе Возрождения (XIV—XVI века) — 772 текста (77,2%). По существу, то же самое утверждают и сами палеографы (но без количественных оценок): «…на этот период (XI—XII вв. — Авт.) приходится наибольшее число датированных и подписанных кодексов, созданных непосредственно в монастырских мастерских письма» ([13], стр. 45). Позже «…с начала XIII в. до введения книгопечатания… центр производства рукописной книги перемещается в города» ([13], стр. 44), где организуется более производительное ремесленное производство рукописных книг (см. [13], стр. 51).

 

 

Античные «письма»

Серьезные сомнения вызывают также некоторые жанры античной литературы. Возьмем, например, так называемые «письма», скажем, знаменитое письмо Плиния Младшего, в котором описывается извержение Везувия, погубившее Геркуланум и Помпею.

«Ты спрашиваешь, как я провожу дни на моей тосканской вилле? — пишет Плиний другу. — Просыпаюсь, обыкновенно, часу в первом (по солнечному времени), иногда раньше, редко — позже. Окна оставляю закрытыми: мысль ярче и живее во мраке и безмолвии… Работаю то больше, то меньше, смотря по тому, чувствую ли себя расположенным. Потом зову секретаря, велю открыть ставни, диктую то, что сочинил. Он уходит, зову его снова, опять отсылаю… Продолжаю сочинять и диктовать. Сажусь в экипаж… Немного отдохнув, громко читаю какую–нибудь латинскую или греческую речь, более для укрепления груди, чем голоса, но и голосу это полезно. Еще гуляю, меня натирают елеем, занимаюсь гимнастикой, беру ванну. Во время обеда за столом сидит со мною жена или несколько друзей; что–нибудь читаем вслух. За десертом в залу приходит комический актер или музыкант с лирою…» (см. [2], стр. 237—238; курсив Морозова).

Переводчик этого текста Д.С. Мережковский в комментариях восклицает: «Как эти древние люди похожи на нас! Как мало меняется самая ткань повседневной человеческой жизни! Только узоры — иные, а основа старая» (см. [2], стр. 238). Но действительно ли так стара эта описанная жизнь? Все это подозрительно похоже на страницы современных; «бытоописательных» романов. Кроме того, Плиний не сообщает никаких реальных подробностей, новостей из своей жизни или жизни своих знакомых; весь текст преследует только одну цель — продемонстрировать читателю жизнь «римского аристократа». Это — тенденциозное подчеркивание не для друга (который, кстати, и без того должен был знать, что вилла Плиния находится в Тоскане, так как из текста следует, что Плиний давно уже живет в ней), а для постороннего читателя, и это не просто письмо, а литературное произведение, имеющее целью под формою частного письма ознакомить публику с домашней жизнью и обстановкой «римского писателя»; вся обстановка и характеристика жизни Плиния на вилле не реальна, а такова, какой воображали ее себе именно писатели эпохи Возрождения, да и слог письма — это слог этого времени.

А вот, кстати, что пишет Плиний Тациту, к текстам которого, как мы видели, имеет прямое отношение Поджо Браччолини (см. [2], стр. 240)

«Я не знаю, заслужим ли мы оба почести в потомстве, не скажу — нашим умом — надеяться на это было бы тщеславием, — но нашим трудолюбием, нашим уважением к потомству. Будем продолжать наш путь: если и немногих он привел к свету и славе, то все–таки многих вывел из мрака и забвения».

В другом письме: «Какая у нас сладкая, какая благородная дружба, о, Тацит! Как радостно думать, что если потомство не забудет нас, то всюду будут говорить о нашем союзе, о нашей искренней дружбе, о нашем братстве!..» и так далее, в таком же роде. Вообще, возникает невольно подозрение, что Поджо был человек не без юмора, составляя эти «письма» к самому себе (и — заметим — лишь следуя в этом примеру Петрарки, любившему писать «письма» к древним; см. § 3).

В ([2], стр. 240—245) приведен подробный разбор всех писем Плиния и предъявлено большое число явных анахронизмов, характеризующих автора как человека эпохи Возрождения. Мы не будем на этом останавливаться, поскольку мы хотим подчеркнуть только тот факт, что это «письмо» (как и все другие, якобы сохранившиеся письма той эпохи) явно является литературным произведением, а отнюдь не, как уверяют, частным письмом.

Стоит, между прочим, задать себе вопрос: на каком материале это письмо было первоначально написано?

 

 

Античная литературная критика

Настораживает также наличие в античной литературе жанра литературной критики. Этот жанр возможен только тогда, когда литературное произведение полностью обособилось от автора и распространилось в большом числе идентичных копий. До возникновения книгопечатания даже сама мысль о критике, имеющей публичный интерес, была невозможна.

 

 

Имена античных авторов

Любопытно также, что, как указывает Морозов (см. [З], стр. 204—205), при переводе имен классических писателей часто выходит сплошной комизм. Например, полное имя Вергилия (Публий Вергилий Маро) может быть переведено как «Публичный девичий каштановый орех (или кошачий майоран)», причем еще вдобавок «каштановый орех» по–итальянски означает секретную книгу для чтения, а имя Овидия — как «Публичный яйцеватый нос». Корнелий Непот означает «Рогатый внук», Марк Цицерон — «Увядший горох», Брут — «Скотина» (!), Флакк — «Лопоухий» и т.д. и т.п.

Не сталкиваемся ли мы здесь со своеобразным проявлением чувства юмора у гуманистов?

На это уже давно было обращено внимание, но обычно такого рода имена трактуются как прозвища, характеризующие физические особенности их носителей: «Носатый», «Лопоухий» и т.д. Полагают, например, что Цицерон свое имя получил за бородавку, формой напоминающую горошину (см. [143], стр. 99). Однако этому противоречит тот факт, что прозвище (точнее, когномен) давалось у римлян непосредственно при рождении. Любопытно, что, отмечая это противоречие, автор книги [143]никак его не комментирует и не делает из него никаких выводов.

 

§ 6. Распределение жанров

античной литературы по времени

 

В этом параграфе мы изучим распределение по времени главных жанров античной литературы: эпоса и лирики, сатиры, трагедии, комедии, буколики и дидактики, философии, и его странности, впервые замеченные Морозовым. Мы в основном будем руководствоваться обстоятельным обзором И.М.Тройского по истории античной литературы (см. [86]). Информация, заимствованная у Тройского, ниже сообщается, как правило, без ссылок.

 

Эпос и лирика в Древней Греции

К этим двум жанрам относятся произведения около 50 поэтов, сведения о которых доставляет нам историческая традиция.

Самыми ранними считаются полумифические древнегреческие поэты до XIII века до н.э. «Об этом времени ходили только рассказы мифологического характера: образчиком их может служить сказание о фракийском певце Орфее, сыне Музы Каллиопы, пение которого зачаровывало диких зверей, останавливало текучие воды и заставляло леса двигаться вслед за певцом» ([86], стр. 17).

Кроме Орфея, называют еще ряд легендарных поэтов: Музея, Эвтолия и Памира (см. [4], стр. 207). Но от этих поэтов не сохранилось ни строчки.

Следующий по времени автор — это знаменитый Гомер, которому приписываются две большие поэмы «Илиада» и «Одиссея». О времени возникновения «Илиады» и «Одиссеи» не сохранилось прямых исторических свидетельств. Специалисты до сих пор считают еще не полностью разрешенным так называемый «гомеровский вопрос», включающий в себя всю совокупность проблем, связанных с этими поэмами. Но, по крайней мере, большинство исследователей признает VIII и VII века до н.э. временем завершения гомеровских поэм.

Впервые поэмы Гомера были напечатаны в Милане Дмитрием Халкокондиласом в конце XV века н.э. Первый их перевод на латинский язык сделал Леонцио Пилата еще в 1389 году (см. [88], стр. 97—98). Рукопись перевода хранится сейчас в Париже. В 1440 году Пир Кандидо Дечембрио перевел 5 или 6 книг «Илиады» на латинский язык в прозе, а спустя несколько лет Лоренцо Балла обработал 16 книг «Илиады» латинскою прозой. Перевод Баллы был напечатан в 1474 году.

Последователем Гомера был Гесиод, время жизни которого поддается лишь приблизительному определению: конец VIII или начало VII века до н.э. От Гесиода сохранились две поэмы: «Теогония» и «Труды и дни», а также отрывки поэмы «Каталог женщин», пополнившиеся в последнее время папирусными находками.

К этому же веку относят древнейшего из известных нам лирических поэтов — Каллина из Эфеса (первая половина VII века до н.э.). От него сохранилось только одно стихотворение — призыв к защите родины от нападения врагов. Лирическое стихотворение наставительного содержания, заключающее в себе побуждение и призывы к важному и серьезному действию, имело специальное название — элегия. Таким образом, Каллин — первый элегический поэт.

Следующим элегическим поэтом является Тиртей из Спарты (вероятно, на рубеже VII и VI веков до н.э.).

Первым любовным поэтом, творцом эротической элегии, являлся иониец Мимнеом (вторая половина VII в. до н.э.). От него сохранилось несколько мелких стихотворений. В некоторых дошедших до нас фрагментах его стихов отображены также политические и военные темы.

На рубеже 600 г. до н.э. писал элегии и ямбы афинский законодатель Солон. Преобладают у него политические и нравоучительные темы.

В это же время (точнее, несколько позже, в VI в. до н.э.) писал Феогнид из Мегары. От него сохранился сборник коротких элегических стихотворений, предназначенных для исполнения на пирах. Часть этих стихотворений приписывается теперь другим авторам, но считается, что основное ядро принадлежит Феогниду. Другой вид лирики представляет собой так называемая монодическая лирика, предназначенная для сольного исполнения. Виднейшими представителями монодической лирики являются Алкей и Сапфо (первая половина VI в. до н.э.), их уцелевшие стихи сохранились в передаче поздних античных писателей. Они найдены также в египетских папирусах, обнаруженных Гренфелем и Хунтом в 1905 году в Оксиринхе. Следующим за ними идет Анакреон, творчество которого относят ко второй половине VI века до н.э.

Еще один вид лирики — хоровая лирика, предназначенная для исполнения хором в культовых обрядах. В ней различают дифирамбы, культовые гимны в честь Диониса, эпиникии, песни, прославляющие победителя на общественных греческих гимнастических состязаниях, и энкомии, гимны в честь определенного лица.

Во второй половине VII века до н.э. представителем хоровой лирики являлся Алкиан. До нас дошли лишь краткие цитаты из его гимнов. Единственный большой отрывок «Парфения», гимна девического хора, был найден в 1835 году на папирусе в одной из египетских гробниц.

Хоровая лирика вплоть до конца VI в. до н.э. известна лишь очень отрывочно. Сохранились лишь имена Ариона, Стесихора, Ивика (жившего одновременно с Анакреоном).

Более крупный представитель хоровой лирики жил в конце VI и в начале V века до н.э. Это — Симонид Кеосский (556—468 гг. до н.э.). Правда, от лирики Симонида тоже дошло лишь небольшое количество фрагментов; ни одного цельного стихотворения не сохранилось. Однако слава Симонида была основана не только на хорике, он был известен и как один из творцов эпиграмм.

Примерно в это же время жил классик торжественной хоровой лирики Пиндар из Фив (518—442 гг. до н.э.). Говорят, что он написал 17 книг, от которых сохранились 4 книги; в общей сложности 45 стихотворений. В тех же Оксиринхских папирусах найдены пеаны Пиндара (гимны в честь Аполлона).

Еще в XV веке гуманист Лоренцо Балла упоминает о Пиндаре, как о поэте, которого он предпочитает Вергилию. Рукописи произведений Пиндара хранятся в Ватикане (см. [88], стр. 171).

До недавнего времени Пиндар был единственным хорическим лириком, от которого сохранились цельные произведения.

Современником (и соперником) Пиндара был Вакхимед. Двадцать его стихотворений были обнаружены Кенионом в коллекции папирусов, приобретенных Британским музеем незадолго до 1891 года в Египте. Продавца этих папирусов, как писала газета «Тайме» 19 января 1891 г., «по некоторым причинам называть неудобно» (см. [89], стр. 389—392).

Известно также имя Терпандра (VII в. до н.э.), сочинения которого до нас не дошли, имя Ономакрита (VII в. до н.э.) и имя Архилоха (середина VII в. до н.э.), лирические произведения которого до нас дошли только в отрывках. Нам он больше известен как основоположник сатирического ямба.

Имеются отрывочные сведения еще о трех поэтах: Звене Аскалонском (V в. до н.э.), Хериле (V в. до н.э.) и поэтессе Праксилле (середина V века до н.э.); последняя, говорят, славилась застольными песнями, но писала также дифирамбы и гимны.

На этом, собственно, и кончается список лирических поэтов в Древней Греции. Далее в течение целого века греческая цивилизация практически не имеет лирической поэзии. Правда, имеются упоминания об Антимахе из Колофона (начало IV в. до н.э.), автора эпической поэмы «Фиванды» и элегии «Лида». Однако он являлся, по–видимому (сохранились всего лишь незначительные фрагменты), уже представителем другого жанра с дидактическим уклоном.

Кроме того, в источниках упоминается поэтесса Эринка, единственная известная нам ее поэма «Прялка» до нас не дошла, а также два Иона — Ион Хиосский и Ион Эфесский.

На рубеже III века до н.э. жил зачинатель так называемой александрийской поэтической школы Филит (340—285 гг. до н.э.), от творчества которого тоже почти ничего не сохранилось. Где–то в это же время жил Асклепиад (врачеватель) из Самоса, примыкающий к школе Филита. С некоторой натяжкой к лирическим поэтам можно отнести представителей «ученой» поэзии Каллимаха (310—240 гг. до н.э.), Аполлония Родосского, ученика Каллимаха, Эвфориона из Халкиды (род. около 276 г. до н.э.).

Заканчивается список лирических поэтов Древней Греции Аристидом из Милета (вероятно, конец II в. до н.э., единственный известный нам по названию сборник его любовных новелл до нас не дошел) и Архием (примерно 102—63 гг. до н.э.), о котором мы знаем только из речи Цицерона в его защиту. Впрочем, 35 эпиграмм, сохранившихся под именем Архия, иногда приписывают не Архию из Антиохии, в защиту которого произнес речь Цицерон, а его тезке — Архию из Митилен, жившему тоже в I веке до н.э.

После этого поэты в Греции полностью исчезают до IV—V веков н.э., когда снова появляются несколько поэтов: Авсоний (310—395 гг.), Клавдиан (IV—V века) и. Наматиан (ок. 416 г.). Известно о них очень мало.

 

 

Эпос и лирика в Древнем Риме

Древнеримская поэзия начинается историческим эпосом Квинта Энния (239—169 гг. до н.э.), являющимся подражанием греческому эпосу. Этот поэт впервые ввел гекзаметр в латинское стихосложение. Его поэма «Анналы» в 18 книгах, описывающая всю историю Рима, известна нам лишь по цитатам и изложениям. Говорят, что он также перекладывал на латинский язык греческие комедии и трагедии (дошедшие лишь в фрагментах), и популяризировал другие греческие литературные жанры.

После Энния мы скачком переходим в I век до н.э. Распространившийся в это время в Древнем Риме эпикуреизм нашел отражение в поэзии Тита Лукреция Кара (род. ок. 98 г. до н.э., ум. в 55 г. до н.э.), который написал поэму «О природе вещей». По сообщению в хронике христианского писателя Иеронима, поэма не была полностью завершена, а была издана (?) Цицероном. По жанру ее следует отнести к дидактической поэзии. «Знакомство с Лукрецием не прерывалось до каролингских времен и обеспечило (? — Авт.) сохранность поэмы в рукописях IX века. В более позднее средневековье Лукреций был забыт и заново открыт лишь в XV веке» ([86], стр. 352). Фойгт уточняет, что в XV веке Лукреция переписывал гуманист Никколи во Флоренции (см. [88], стр. 341).

В том же I веке до н.э. в Риме появляются поэты, тяготеющие к александрийской («ученой» и «легкой») поэзии. Это — Гай Валерий Катулл (род. в 80–х годах I века до н.э., ум. ок. 54 г. до н.э.). До нас дошел сборник его 116 произведений, в начале которого находятся мелкие стихотворения — «полиметры», в конце — эпиграммы, а в середине — большие стихотворения.

Имеются сведения и о других поэтах того же направления: Валерия Катона, Кальва, Цинны.

Самым прославленным поэтом императорского Рима считается Публий Вергилий Маро (70—19 гг. до н.э.), автор поэмы «Энеида». Он писал также пастушеские идиллии, собранные в сборнике «Буколики». Его другом был элегический поэт Гай Корнелий Галл (69—26 гг. до н.э.).

Талантливыми элегическими поэтами были также Альбий Тибулл (род. в 50–х гг. до н.э., ум. в 19 г. до н.э.) и Секст Пропорций (род. ок. 49 г. до н.э., ум. после 15 г. до н.э.). От Тибула и Пропорция сохранилось по два сборника стихотворений.

Квинт Гораций Флакк (65—8 гг. до н.э.), больше известный как автор ямбографических стихотворений и сатир, выпустил также три книги лирических стихотворений, которые античные комментаторы называли одами. Он писал также в стиле монодической лирики.

Последним известным поэтом, окончившим свой жизненный путь уже в нашу эру, является Публий Овидий Назон (43 г до н.э. — 18 г. н.э.).

Фойгт сообщает, что уже во времена папы Николая V в его библиотеке была рукопись сочинений Овидия (см. [88], стр. 181).

Овидий переводился на французский язык уже Филиппом де Витри. Кроме того, переводы на французский Овидия упоминаются в каталоге библиотеки короля Карла Мудрого, составленном в 1337 году Жиллем Малэ (см. [88], стр. 296 и 299).

После начала нашей эры в Риме известно четыре эпических поэта: Марк Анней Лукан (39—65 гг.), Папиний Пубпий Стаций (ум. ок. 95 г.), Валерий Флакк (умер около 90 г.) и Силий Италик (26—101 гг.).

От многочисленных произведений Лукана до нас дошли только одно — исторический эпос «О гражданской войне» или «Фарсалия» в 10 книгах. Стаций известен как автор поэмы «Фиваида». Флакк переработал «Аргонавтику» Аполлония Родосского, а Италик переложил в стихи рассказ Ливия о второй Пунической войне (поэма «Пуника»).

Лукан был первым латинским поэтом, переведенным на французский язык при короле Карле V (см. [88], стр. 302).

Наконец, имеется небольшое число поэтов поздней эпохи (IV—V в. н.э.): Квинт Смирнский (IV в.), Вони (V в.) и его ученик Мусей. О них мало что известно.

 

 

Сатиры

Сатиры традиционно выделяются в отдельный жанр, хотя представителей этого жанра сравнительно мало.

В Греции первым представителем сатирического направления является Архилох, живший в середине VII в. до н.э. Он писал басни, мастерство которых доводило, согласно легендам, жертв архилоховой насмешки до самоубийств. Писал он и лирические произведения, но они не дошли до нас в целом виде.

Его современник Симонид Аморгский писал дидактические элегии и сатирические ямбы.

Во второй половине уже VI века до н.э. писал сатирические стихи Гиппонант из Эфеса.

После этого мы не знаем сатирических поэтов вплоть до III века до н.э., когда появляется Герод, чьи мимиамбы были, впрочем, найдены лишь в 1891 году, приобретены Британским музеем и опубликованы Кенионом. Но это, собственно говоря, уже не сатира, а лишь мимы в размере ямба.

«Своеобразную форму сатиры создал Менипп из Гадар (начало III века)… Он составлял философско–сатирические диалоги с фантастическим повествовательным обрамлением, вроде полета на небо… Показ ничтожества земных благ, сатира на религию, полемика с враждебными философскими школами — таково содержание творчества Мениппа, поскольку оно поддается определению по ничтожным обрывкам и отражениям у более поздних писателей» ([86], стр. 235).

После этого в Греции опять нет никаких сатириков вплоть до II века н.э., когда появляется плодовитый сатирик софист Лукиан (120—180 гг.). Лукиана впервые переводили в XV веке Лапо де Кастильонкьо и Ауриспа (см. [88], стр. 33 и 158).

Римская литература более богата сатириками. Первый сатирический поэт Гай Луцилий (ум. в 102 г. до н.э.) объединил в одном жанре пародию, ямбографию и стиль Мениппа. От его 30 (!) книг сохранилось лишь около тысячи фрагментов, очень незначительных по величине.

В следующем столетии нам известен тоже только один сатирик — Квинт Гораций Флакк (65—8 гг. н.э.). До нас дошли его сборник ямбографических стихотворений «Элады» и два сборника сатир.

От I века нашей эры сохранилось два сатирика — Авл Персии Флакк (34—62 гг.) и Марк Валерий Марциал (42—101 гг.). Персии написал всего б сатир, которые были изданы (?!) уже посмертно при участии Корнута. Марциал писал уже эпиграммы.

Предположительно к I веку относится и Петроний Арбитр с его «Сатириконом».

Следующим был Децим Юний Ювенал (50—127 гг.). Его сатиры знали уже гуманисты XV века. Оньибене да Лоничо писал к нему комментарии, а Григорий Санок в 1439 году в Краковском университете преподавал Ювенала наряду с другими античными авторами.

За Ювеналом идет знаменитый Апулей (род. в 124 г.), которым и заканчивается список сатириков.

 

 

Трагедии

Античная традиция называет первым трагическим поэтом Афин Феспида и указывает на 334 г. до н.э. как на дату первой постановки трагедии во время «великих Дионисий». Еще раньше, в 494 г. до н.э., поэт Фриних якобы поставил трагедию «Взятие Милета». Эти произведения первых трагиков не сохранились.

Нам известны трагики V века до н.э. — Эсхил, Софокл и Эврипид.

Эсхил (524—456 гг. до н.э.) написал, говорят, 90 произведений, от которых сохранилось только семь, и 72 пьесы известны по заглавиям и небольшим фрагментам.

Софокл (496—406 гг. до н.э.) написал, говорят, 123 пьесы, из которых сохранилось опять только семь.

Все семь трагедий Софокла были известны уже в XV веке, когда Ауриспа перевел их для Козьмы Медичи (см. [88], стр. 116). В 1912 г. в «Оксиринхских папирусах» была опубликована новая драма Софокла «Следопыты».

Эврипид (480—406 гг. до н.э.) написал, говорят, 92 драмы, из которых до нас дошло 19. Кроме того, от не сохранившихся целиком трагедий дошло большое количество отдельных фрагментов.

Известны также имена трех трагических поэтов конца V века до н.э.: Агафона, Ахея и Иона из Хиоса.

После V века до н.э. трагических поэтов в Греции не было.

Римская трагедия насчитывает всего пять авторов.

Первая драма была поставлена в 240 г. до н.э. Ливием Андроником (ум. ок. 204 г. до н.э.). Около этого же года начал свою драматическую деятельность второй римский поэт Гней Невий. Несколько позже жил Квинт Энний (239—169 гг. до н.э.), фрагменты трагедий которого дошли до нас. Трагическим поэтом был и его племянник Пакувий (220—130 гг. до н.э.).

Последний классик римской трагедии — Акций (170—90 гг. до н.э.). Его трагедии ставили еще долго после его смерти.

 

 

Комедии

Первым творцом сатирических драм для афинского театра традиция называет Пратина из Флиунта (в Северном Пелопоннесе). Жил он в конце VI века до н.э.

В это время жил Эпихарм. «Деятельность этого поэта протекала в Сиракузах в конце VI и первой половине V века… До нас дошли только заглавия и незначительные фрагменты» ([86], стр. 157).

Во второй половине V века до н.э. мы имеем уже трех авторов: Кратина, Эвполида и Аристофана. Первые два известны нам только по фрагментам. От Аристофана (427—388 гг. до н.э.) из 44 пьес сохранилось полностью 11. К XV веку были известны еще не все комедии Аристофана. Так, Виссарион, известный распространитель древнегреческой литературы, вообще не знал Аристофана, а в библиотеке Козьмы Медичи было только три его комедии (см. [88], стр. 116).

Известны имена (не упоминаемые Тройским) еще трех авторов этого периода: Магнета, Евмолпа (445 г. до н.э.) и Сусариона (480 г. до н.э.).

В IV веке до н.э. известны Антифан и Алексид, от творчества которых до нас дошло большое количество заглавий и ряд фрагментов, Дифил (род. в 350 г. до н.э.) и Филемон (360—262 гг. до н.э.), от творчества которых остались лишь фрагменты и римские переделки Плавта и Теренция.

Где–то в конце IV века до н.э. жили пародист Ринфон и комик Евбул.

Продолжателем традиций Филемона и Дифила был Менандр (342—292 гг. до н.э.). О Менандре до недавнего времени мы знали только по переделкам Плавта и Теренция и отдельным фрагментам. Положение изменилось в 1905 г., когда в Оксиринхе были найдены папирусные фрагменты его произведений. Почти одновременно Лефевр на месте прежнего Афродитополя на левом берегу Нила, среди развалин деревянного жилища, нашел папирусную книгу (кодекс) из 17 листков, содержащую до 1300 стихов Менандра (см. [89], стр. 401). В 1911 г. этот папирус Менандра был снова опубликован с некоторыми новыми добавлениями.

Считается, что Менандр написал более ста комедий.

В Риме комедии писали те же Ливий Андроник и Гней Невий, которые перекладывали на латинский язык трагедии.

За ними идет Плавт (умер около 184 г. до н.э.) — первый римский автор, от творчества которого дошли цельные произведения. В его время жили также Цецилий Стаций (умер в 168 г. до н.э.) и Теренций Публий Афр (195—159 гг. до н.э.), от творчества которого сохранилось 6 комедий.

В конце II века до н.э. жили комедийные авторы Афраний, Титиний, Атта, от которых дошли фрагменты. Известны еще Помпоний и Либерии.

 

 

Буколика и дидактика

Мы объединяем эти два жанра ввиду незначительного числа авторов.

Феокрит (род. около 300 г. до н.э.) писал «пастушеские», буколические стихотворения.

«Ученые» поэмы писал Арат (315—240 гг. до н.э.).

Во втором же веке до н.э. Никандр писал дидактические поэмы, которые потом явились образцом для Вергилия. В этом же веке творил Парфений.

В середине II века Мосх, а в конце этого века Бион из Смирны воспроизводят идиллии Феокрита.

Сюда же следует отнести ряд лирических поэтов с дидактическим уклоном: Антимаха (начало IV в. до н.э.), Каллимаха (310—240 гг. до н.э.), Аполлона Родосского (начало III в. до н.э.), Эвфориона (род. в 276 г. до н.э.).

В Риме дидактические поэмы в I веке до н.э. писали Тит Лукреций Кар и Вергилий, а в I веке н.э. — Овидий и Манилий.

 

 

Философия

Первый древнегреческий философ Фалес (начало VI в. до н.э.) не оставил письменных произведений; то же касается и его ученика Анаксимандра (610—546 гг. до н.э.). От знаменитого Пифагора и его школы не осталось ничего, кроме легенд.

Последующие философы Анаксимен (583—525 гг. до н.э.), ученик Анаксимандра, Гераклит (род. в 544 г. до н.э.), Анаксагор (500—428 гг. до н.э.) и Демокрит (460—370 гг. до н.э.) известны нам только по фрагментам их произведений.

Основоположником античного идеализма был Платон (427—347 гг. до н.э.). Из его трудов сохранилось 9 сборников по 4 диалога в каждом, а также сборник писем Платона. Однако (см. выше § 4) до сих пор нет единодушного мнения о подлинности сочинений Платона.

Ученик Платона Аристотель (384—322 гг. до н.э.) имел якобы три группы сочинений. Первая из них — диалоги, которые он сам издавал (?!). Утверждается, что в течение почти всего эллинистического периода Аристотель был известен даже философам–специалистам главным образом по его диалогам. Но ему принадлежат еще две группы сочинений: архивные материалы и трактаты по различным областям знаний. Полный свод его трактатов был якобы найден в 100 г. до н.э. и опубликован (?!) в Риме. Это помогло сохранить трактаты до настоящего времени, все же прочие сочинения Аристотеля оказались утерянными.

«Аристотель в средние века был гораздо более знаком ученым, чем Платон. Рано были сообщены арабами его сочинения по физике, а по логике и метафизике — Боэцием. Были известны почти все сочинения Аристотеля, какие мы в настоящее время знаем, в латинских переводах и изложениях, иногда даже в нескольких» ([88], стр. 148).

«Афинская политика» Аристотеля была найдена только в 1891 г. при загадочных обстоятельствах в коллекции папирусов, приобретенных Бристольским музеем, и опубликована Кенионом. В том же году было издано и факсимиле этого папируса.

Ученик Аристотеля Феофраст считается автором трактата «Характеры».

В источниках упоминаются еще философы Ксенофан (5 70—479 гг. до н.э.), Эпикур (341—270 гг. до н.э.), известный нам, главным образом, в изложении Лукреция в его поэме (см. [69], стр. 225), Гегесий (начало III века до н.э.) и Бион Борисфенит (начало III века до н.э.).

В древнем Риме первым философом считается Панэтий (180—НО гг. до н.э.), создатель эклектической философии, объединяющей стоицизм с теориями Платона и Аристотеля. Его учеником был Посидоний (135—51 гг. до н.э.).

После этого мы сразу переходим в I век н.э., когда жили Филониз Александрии (род. в 20 г. до н.э.) и Сенека (3 г. до н.э. — 65 г. н.э.).

Сенека наряду с Цицероном, Плинием и Вергилием был хорошо известен в период гуманизма. Большой популярностью пользовалась апокрифическая переписка между Сенекой и апостолом Павлом (сочиненная якобы в IV в. н.э.). «В результате Сенека рассматривался в средние века как автор, близкий к христианству» ([86], стр. 442).

В середине I века жили Эпикгет и Квинтилиан (30—96 гг. н.э.).

 

 

Выводы

Произведенное исследование со всей отчетливостью выявляет, что вся древнегреческая литература разбивается по времени на периоды. В первый период, самый отдаленный, расцветает легендарный героический эпос. С 700 по 500 гг. до н.э. в Древней Греции преобладают в основном представители лирического, эпического и сатирического направлений. К 500 г. до н.э. все эти направления исчезают и расцветает, наоборот, трагедия, а потом вслед за ней — комедия, бесследно исчезающие к 400 г. до н.э. На их месте появляются философы. Не успели прекратиться философы, как вновь возникает комедия, чтобы с 300 г. до н.э. уже никогда больше не появиться на арене вплоть до эпохи гуманизма. Незадолго до этого выдыхается и философская мысль. На смену комедии и философии приходят серые и бесцветные жанры — дидактика и буколика, которые и завершают историю литературы в Греции.

Если не считать гомеровского периода, то на все литературное творчество в Древней Греции приходится приблизительно 600 лет. На трагедию приходится из этих 600 лет всего 100 лет. В остальные 500 лет ни до ни после не появлялось ни одного автора трагедий. На комедию приходится 150 лет. В остальные 450 лет ни до ни после не появлялось ни одного автора комедий.

Сатира имела настолько мало представителей, что она промелькнула где–то до 500 г., и язвительный ямб никогда уже не поражал древних греков.

После 500 г. греки перестали сочинять лирические стихи. Они полностью переключились на «серьезные» размышления (в течение без малого 200 лет). А когда им и это надоело, они стали поучать молодое поколение (тоже на протяжении 200 лет).

Совершенно аналогично дело обстоит и в Древнем Риме.

В течение первых 150 лет в Древнем Риме никого не было, кроме драматургов (комических и трагических). К 100 г. до н.э. драматурги полностью исчерпали свои дарования, а вместо них началась громадная волна поэтов на целых 200 лет. Появившиеся затем философы также быстро наскучили римлянам; остались одни язвительные сатирики, которые, впрочем, через 100 лет тоже наглухо замолчали.

В этом, конечно, нет ничего нового. Эта «смена жанров» общеизвестна и описывается (может быть, не так подробно) в любом учебнике. Историки литературы не делают из нее никаких выводов. Довольно ясно, что такая позиция неправомерна.

Вот что по этому поводу пишет Морозов:

«…как же можно себе представить, что именно так и случилось при развитии литературы… передового народа, где поэзия и проза, наука и беллетристика, во всех их формах, представляют только различные стороны деятельности пробудившегося человеческого гения, всегда и везде рвущегося по всем доступным направлениям… Как можно представить, что… греки несколько сот лет разрабатывали в одной своей области только один род литературы, потом, забросив его, несколько сот лет занимались в другом месте другим, потом, забросив и это, несколько столетий занимались третьим, и опять в новом месте? Возможно ли такое разделение литературного труда по городам и векам?

Конечно, нельзя себе даже и представить. А между тем нам говорят, что это было так…» ([З], стр. 206).

«До пятого века родятся только лирические, героические и сатирические поэты, и первый же из героических поэтов творит… целые эпопеи в роде «Илиады» и «Одиссеи». Ведь для того, чтобы написать их тогдашним крупным почерком, нужен был свиток пергамента до версты длиной… Почему во времена создания «Одиссеи» нет историков, хотя исторические записи и являются всегда первым предметом, к которому прилагается письменность? Почему затем этот посев лирических и героических поэтов прекращается до эпохи Возрождения, и вместо него вырастают богатые всходы драматических авторов третьего периода или, лучше сказать, посева?

Почему и драматические авторы, — как комики, так и трагики, — прекращаются от IV века перед нашей эрой до эпохи Возрождения, а взамен их выходят ростки из посева буколических и дидактических поэтов… ?

…Если вы мне скажете: это плодопеременное хозяйство произошло лишь потому, что в первый и во второй периоды все затерялось, кроме поэтов, в третий — все, кроме комиков и трагиков да софистов и т.д., то я отвечу, что это совершенно невозможно с точки зрения математической теории вероятностей, по которой из всех родов должно было затеряться приблизительно одинаковое число процентов.

Если же вы мне скажете: в различные периоды была различная мода в литературном творчестве: в один — мода на поэзию, в другой — мода на драму,… то я отвечу: моды бывают только в нарядах. Само собой понятно, что матери в древности могли одевать своих новорожденных детей в разные века в пеленки разного покроя и цвета, как и писатели могли оригинальничать той или иной манерой изложения, но совершенно невозможно допустить, чтобы в одном веке у матерей была мода родить исключительно брюнетов, в другом блондинов, в третьем курчавых, а в четвертом безволосых детей. Но не то ли же самое мы видим в …рождении греческими матерями в одном веке лириков, в другом драматургов, в третьем богословов, в четвертом летописцев?

Не естественнее ли допустить, что все они рождались в беспорядке, как и следует, но только это было в эпоху Возрождения и на ее кануне причем действительно была мода (или просто обычай) апокрифировать лирические и героические поэмы в самые древние века; драмы, комедии, философские и ораторские произведения вслед за этим, а буколическую и дидактическую поэзию еще позднее…

…держащаяся до сих пор в головах историков древнего мира идея о возможности плодопеременного хозяйства в умственном творчестве человечества, с оставлением на время той или другой части его мозга «под паром», является совершенно неприемлемой с эволюционной точки зрения …все. что сообщают нам наши первоисточники эпохи Возрождения о богатом умственном творчестве греков в дохристианскую эпоху, совершенно неправдоподобно с этно–психологической и эволюционной точек зрения и должно быть отвергнуто серьезной наукой уже с того момента, как она начала отвергать все чудесное в исторической жизни народов и стала на эволюционную точку зрения…» ([З], стр. 227—229).

Здесь в первую очередь интересно теоретико–вероятностное соображение о приблизительной равномерности «потери и забывания» в веках произведений различных жанров. Нельзя ли это теоретическое положение проверить экспериментально?

Трудность такой экспериментальной проверки состоит в необходимости создания искусственного механизма «потери и забывания». Можно, например, предложить следующее: возьмем какой–нибудь достаточно полный, но не всеобъемлющий обзор средневековой и новой литературы какой–нибудь страны, скажем, Франции, и будем, по определению, считать «забытыми и потерянными» сочинения, в этом обзоре не упомянутые.

Эта идея принадлежит А.С. Мищенко, который и произвел такой эксперимент, взяв обзор французской литературы из статьи «Франция» Советской Исторической Энциклопедии. Оказалось, что никакого выборочного забывания отдельных жанров, вообще говоря, не наблюдается.

Однако можно предложить и другой механизм. Скажите, каких французских драматургов вы помните? Безусловно, вы вспомните Мольера, Корнеля и Расина (все XVII век), а из XVIII века вы вспомните (если у вас нет специальных знаний), пожалуй, только Бомарше. В XIX веке вы не укажете ни одного французского драматурга, кроме, быть может, Гюго и т.п. Получается, что XVII век был на драматургов во Франции втрое более урожайным, чем XVI или XIX век!

Это возражение против соображений Морозова на первый взгляд представляется очень убедительным. Однако если лучше подумать, то становится ясным, что оно не относится к делу. Тот факт, что мы помним драматургов XVII века и забыли многочисленнейших писателей XVIII и XIX веков, объясняется не тем, что сочинения последних до нас не дошли (каждый может найти их в библиотеках), а нашим воспитанием и образованием. Знали ли бы мы Мольера, если он бы не изучался в школе, непрерывно не переиздавался и не ставился в театрах? Античные же писатели якобы дошли до нас через тысячелетний промежуток прерванной культурной традиции, и сохраниться за эту тысячу лет имели одинаковые шансы как самые знаменитые и авторитетные писатели, так и самые ничтожные, ибо все они были равны перед плесенью, сыростью и мышами.

Можно также спросить, верно ли, что «моды бывают только в нарядах»? Казалось бы, наоборот, в истории литературы наблюдается непрерывная смена жанров. В периоды социальных потрясений и революций пышно расцветает поэзия (в основном героико–патриотическая) и театр (в форме массовых театрализованных зрелищ и действ), а в более спокойные времена приоритет получает лирика и психологический роман. Мы сами являемся свидетелем необычайного роста научно–фантастической литературы, практически не существовавшей сорок лет назад. Однако всплески этой моды совсем не так велики, как нам вблизи кажется, несмотря на все, большая часть литературной продукции сейчас, как и раньше, состоит из романов. Литературной моде подведомственны не столько сами жанры, сколько наша их оценка и количество уделяемого им внимания со стороны критики и окололитературной публики. Случись сейчас перерыв в литературно–культурной традиции, и будущие археологи и филологи не обнаружат в остатках нашего времени никакого «плодопеременного хозяйства», аналогичного античному.

 

 

Театр Еврипида

Морозов также подвергает (см. [4], стр. 561—652) исследованию сами произведения «античной» драматургии с целью обнаружить в них самих следы подлога. Мы не будем излагать здесь всех соображений Морозова, а ограничимся только теми, которые относятся к Еврипиду.

Вот что пишет Морозов:

«…Вот, например, хоть «Прекрасная Елена» Еврипида, поставленная, судя по надписи, на афинской сцене ровно за 412 лет до «Рождества Христова».

В сценарии ее на переднем плане стоит гробница покойного царя. За нею стена кремля, у которой ворота настежь открыты. Далее холм, на котором возвышается роскошный дворец Феоклимена, но двери его заперты. Сцена первая. Перед гробницей на ложе из листьев и ветвей. Елена. Утро. Царица поднимается с ложа.

 

ЕЛЕНА

Здесь блещут Нила девственные волны

Взамен росы небесной он поит

Лишь снег(!!) сойдет в Египте, по низинам

Лежащие поля…

 

(В сноске Морозов приводит и греческий текст, показывающий, что «снег в Египте» не является вольностью переводчика. — Авт.).

Читатель сам поймет, что краска стыда на лице не позволяет мне останавливать его особое внимание на снеге, покрывающем Египет…

Скажу только, что измыслить такую несообразность не мог ни один ионийский или какой–либо другой грек, а только француз — не южнее Парижа или германец — не южнее Вены.

Но обратите внимание опять на обстановку сцены, необходимую особенно при четвертом выходе, когда «на фоне рассвета одна рабыня несет высоко поднятый горящий факел и чашу, в которой дымится сера, а ее госпожа останавливается и долго смотрит на предрассветное небо»…

Еще сложнее обстановка сцены в тех местах «классических авторов», где являются боги. Вот, например, трагедия «Геркулес», того же Еврипида, на которой скромно написано, что она «представлена в Афинах около 420 года до «Рождества Христова».

 

СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ

Набегает мрак. Глухие раскаты грома. В воздухе над домом Геркулеса показываются крылатая молодая богиня Ирида в шафранном плаще и страшное костлявое создание, Лисса, со змеями в черных волосах и с отвратительным лицом, в черном одеянии.

 

…в греческом тексте, по которому я проверял перевод, никакого описания сцены нет, но оно дано переводчиком правильно: без такой обстановки разыграть перед зрителями «Елену» или «Геркулеса» невозможно…

…Какими техническими средствами можно было произвести этот мрак и видения говорящих призраков на афинской открытой сцене еще за 420 дет до «Рождества Христова»? Мы смело можем сказать: никакими, следовательно, ничего подобного и не производилось. Значит, Еврипид, а с ним и все его «классические современники» были уже прекрасно знакомы с западноевропейским театром Эпохи Возрождения, когда… машины на закрытых сценах могли производить и свет и тьму, …перенося на невидимых зрителям черных проволоках в полумраке даже летающих актеров.

И пусть мне не говорят, что о древних декорациях нельзя судить по нашим и что они могли быть сделаны очень грубо. Всякой грубости есть предел, и в трагических местах представления грубость никогда не могла доходить до того, чтобы вместо ужаса возбуждать в зрителях хохот. Ведь все актеры знают, что театральная публика более восприимчива к смешному, чем к трагическому…

Так и в древности появление в воздухе мистической ужасной фурии или привидения не могло быть устроено в виде явного чучела, качающегося на веревке, а должно было возбуждать в зрителях иллюзию сверхъестественности, иначе трагедия мгновенно перескочила бы в комедию…

Итак, мы видим, что с точки зрения декоративной (по–видимому, декорационной. — Авт.) техники классические греческие драмы… не могли быть и написаны без знакомства с театральной техникой Ренессанса. Но то же самое выходит и по структуре их стиха…» ([4], стр. 563—538).

Мы оборвем здесь анализ Морозова, поскольку полностью излагать его у нас нет места.

Возможно, что в процитированном фрагменте Морозов недостаточно учитывает, на что способна привычка к театральной условности, но, конечно, обмолвка Еврипида о «снеге в Египте» впечатляет.

Не нужно, впрочем, думать, что эта обмолвка Еврипида никем до Морозова не была замечена. Напротив, она известна, и известно ее объяснение. Именно утверждается, что Еврипид имел в виду таяние снегов в верховьях Нила, которое, по мнению античных географов, и вызывало его ежегодные разливы. Мы еще раз убеждаемся, что при желании можно объяснить любую странность древней истории, но не является ли это лишь доказательством изобретательности человеческого ума?

К тому же «снег в Египте» не является единственным ляпсусом у Еврипида. Например, в «Ипполите и Федре» хор поет:

«И ланиты с косою золотою

За кисейною прячет фатою».

Морозов справедливо указывает, что «коса золотая» является атрибутом блондинок Севера, так что «одно представление о блондинной красоте показывает уже северное происхождение автора…» ([4], стр. 571).

Таким образом, с какой стороны не подойти, всюду обнаруживаются свидетельства апокрифичности «классических» драм.

 

 

§ 7. Начало римской летописи

 

Проблема происхождения и критики источников в настоящее время почему–то считается окончательно решенной; во всяком случае, по–видимому, не существует фундаментального историографического труда XX в., в котором были бы подвергнуты критическому анализу основы информации о древней истории Средиземноморья. Поэтому, чтобы выяснить принципы, положенные в основу, скажем, римской летописи, приходится обращаться к трудам исследователей XIX века.

В этом параграфе прореферированы две вышедшие почти одновременно (1903 г.) книги Радцига и Мартынова под почти одинаковыми названиями «Начало римской летописи» и «О начале римской летописи» (см. [34,35]), отличающиеся тщательностью разбора этого вопроса. В обеих книгах все ссылки на труды Ливия и других римских авторов подкреплены детальными указаниями на конкретные места в этих трудах; весь этот громоздкий технический аппарат здесь опущен, но читатель, который заинтересуется конкретными ссылками, может все их найти в [34,35].

Следует подчеркнуть, что ни Радциг, ни Мартынов не подвергают глобальному пересмотру основы наших знаний о древнем мире; и именно поэтому сообщаемая ими информация особенно ценна. Перечисляя огромное количество странностей в истории начального летописного периода Рима, они, тем не менее, не делают никакого вывода из этого набора противоречий.

 

Источники

Начиная исследование источников о Древнем Риме, Радциг отмечает, что «к сожалению, сведения, по крайней мере, о первых веках его существования весьма туманны; правда перепутана в них с вымыслом настолько, что подчас бывает трудно отличить истину от лжи, действительное происшествие от легендарного рассказа» ([34], стр. 3). Однако поскольку человечество хочет знать свое прошлое, то были предприняты попытки восстановить древние события на основе этого весьма зыбкого материала. «Задача эта упрощается, так как римская традиционная история дошла до нас в сочинениях весьма немногих авторов; самым солидным из этих трудов является, без сомнения, исторический труд Тита Ливия. Многие причины заставляют предпочитать его другим писателям, а потому знакомство с его трудом является наиболее ценным» ([34], стр. 3).

Итак, запомним, что большинство наших сведений о Риме основано на информации, сообщенной нам «Почтенным Ливийцем» — Титом Ливием. Существуют и другие римские авторы, но Ливий — именно тот человек, который дал нам «картину» Рима, а не отдельные, не связанные друг с другом фрагменты.

Обратим внимание также на простосердечное признание автора, что проще иметь дело с одним источником, чем со многими. Действительно, разные источники, как правило, во многих важных пунктах противоречат друг другу, поскольку различные люди по–разному описывают одно и то же событие. Однако стоит подчеркнуть, что именно это и является указанием на достоверность описываемой ситуации.

По признанию Радцига, Тит Ливий — не безупречный свидетель, и он нуждается в поправках. «Особенно в таких поправках нуждается первая декада Ливия. Между тем как повествование его, например, о войнах с Ганнибалом (III декада) дышит уверенностью и правдивостью (? — Авт.), в первых книгах своей истории Ливий часто теряет почву под ногами; он должен сам признаваться в своем неведении, побивая себя своим же оружием» ([34], стр. 3—4).

Наиболее трезвые и критические умы, наподобие Льюиса, уже давно призывали к тому, чтобы прекратить домысливание за Тита Ливия того, чего он не сказал. В ответ на это разумное пожелание они получали такой ответ: «Все равно, достоверно или недостоверно то, о чем говорит Ливий. Показать, как сложилось недостоверное, не значит ли уже приблизиться на несколько шагов к истине?» ([34], стр. 4). Но ведь для того, чтобы производить такую «реконструкцию», надо хотя бы приблизительно определить ее направление, а это направление само по себе ничем не обосновано, кроме веры в традицию, пришедшую к нам, кстати сказать, из недр римской церкви.

Радциг справедливо заявляет, что «достоверность истории тесно связана с существованием современной записи событий, а потому все равно, назвать историю достоверной или сказать, что существовала летопись» ([34], стр. 4). Однако, к удивлению читателя, выясняется, что римских летописей не существует. Вот что по этому поводу пишет Мартынов:

«Вопрос о времени возникновения римской анналистики был всегда больным местом всех ученых, занимавшихся римской историей. Трудно найти другой научный вопрос, на который существовало бы столько прямо противоположных друг другу ответов. Одни, как Льюис, совершенно отрицают раннеримскую анналистику, другие (Брекер) относят возникновение ее к самому основанию Рима… Дело в том, что римские летописи до нас не дошли, а потому все наши предположения мы должны делать на основании римских историков–анналистов. Но и тут, в свою очередь, мы сталкиваемся с большими затруднениями, из которых главное то, что и анналистов мы имеем в весьма плохом виде. Многие из них дошли до нас только в виде цитат, приводимых древними писателями, а от других нам известны одни лишь имена. Лучше остальных сохранился Ливий, первые десять книг которого дошли до нас полностью, а потому при решении вопроса о времени возникновения римской анналистики мы будем опираться, главным образом, на него… Ливий представляет собой нечто вроде свода всех писавших до него анналистов… И в этом отношении Ливий еще драгоценнее для нас потому, что многие из этих анналистов до нас не дошли и мы узнаем об их показаниях только благодаря ему. В первых десяти книгах Ливий ссылается на Кв. Фабия Пиктора, К. Кальпурния Пизона, Кв. Клавдия Квадригария, Кв. Валерия Антиата, Г. Лициния Макра, Элия Туберона и на археолога (? — Авт.) Цинция. Что же это за историки и в какой мере можно доверяться их показаниям? На первом месте среди них должен быть поставлен Фабий Пиктор, самый древний из всех римских анналистов, живший во время Пунической войны. В подлиннике до нас он не дошел, и мы знаем о нем только из цитат Ливия и, главное, Диодора Сицилийского» ([35], стр. 3). Мартынов подробно излагает далее аргументы, показывающие, что относиться к показаниям Пиктора следует с большой осторожностью, и приводит большое количество странностей в дошедшей до нас информации о Пикторе.

О взаимоотношениях Ливия с анналистами Радциг пишет: «…Ливий не был писателем–критиком, лично проверявшим все написанное его предшественниками–анналистами. А эти последние внесли в свои труды немало собственных измышлений, способных исказить истину. Ливий же этого не проверял, он был от начала до конца лишь добросовестным компилятором. Разумеется, при таких условиях его показания не всегда могут быть принимаемы на веру, они нуждаются очень часто в поправках» ([34], стр. 4).

Невольно возникает вопрос, почему Радциг так уверен в «добросовестности» Ливия? А быть может, Ливий выдумал всех анналистов, чтобы свалить свои грехи на них.

Радцигу вторит Мартынов: «Если мы обратимся теперь к вопросу о том, как пользовался Ливий своими источниками, то мы встретим тут любопытные факты. Некоторых древних анналистов он почти не читал и если и цитирует их, то большей частью со слов других» ([35], стр. 3).

Мартынов подробно перечисляет те факты, которые свидетельствуют о том, что Ливий никогда не видел оригинальных произведений многих писателей, которых он цитирует. «Не следует, однако, думать, что подобное отношение Ливия к его источникам уничтожает интерес, который мы можем к нему питать… Следы начальной римской летописи могут быть найдены у него несравненно легче, чем у других историков, а потому для нас он имеет первенствующее значение…» ([35], стр. 5).

 

 

Греческие параллелизмы

Радциг начинает свое исследование с изучения взаимоотношений между греческой и римской историями. Он находит, что именно греческое влияние привело к возникновению в Риме интереса к своему прошлому. Вот как, оказывается, началась римская летопись: «Рим одержал победу, но таковы были силы греческого влияния, что римлянин, вернувшись к себе домой, не отдался вполне своим занятиям, полевым работам и политическим разглагольствованиям. У него появилась потребность (? — Авт.) записать подробно ту борьбу, которую он пережил. Так создался первый настоящий исторический труд в Риме — анналы Фабия Пиктора.

…Ряд анналистов после Фабия: Л. Цинций Алимент, Порций Катон, Кальпурний Пизон и др., продолжали его дело, отчасти повторяя его слова, отчасти делая добавления, иногда вводя прямо свои измышления, а от них позаимствовал сам Ливий… Все это заставляет нас ближе познакомиться с тем материалом, который имел под руками Фабий Пиктор и который через него вошел и в труд Ливия.

…Подлинный материал по количеству своему оставлял желать много лучшего, потому что значительное место досталось на долю вымысла. Разнообразные римские предания, постоянно разраставшиеся, заступали не раз место истинных событий, но и эти предания не все сохранили самобытные формы» ([34], стр. 6—7).

Оказывается, что «Рим даже по самому происхождению своему оказался в зависимости от своей восточной соседки (Греции. — Авт.)» ([34], стр. 7). Радциг приводит большой список прямых заимствований в историю Рима из истории классической Греции. «Подвиги Энея в Италии и судьба его потомства образовали римскую доисторию Рима. Но зато эта часть его истории так и осталась безжизненным придатком. Первоначально эта доистория не была особенно длинна: она называла Ромула внуком Энея; но впоследствии, когда римские анналисты познакомились с греческим летоисчислением, то, чтобы заполнить длинный свободный промежуток времени, придумали целую вереницу альбанских царей. Но если в содержании исторического предания связь Рима с Троей поражает нас своей безжизненностью и натянутостью, то она имела большое значение в другом отношении. Она как бы легализовала права Рима на всемирное господство. Римляне в качестве потомков троянцев приобретали себе нравственное оправдание в покорении Востока. Все это сознавал прекрасно поэт Вергилий, избирая сюжетом своей римской национальной поэмы именно приключения Энея. «Он воспевал Рим как владыку мира, ему нужен был сюжет, выходивший за пределы национальной итальянской поэзии» (Кулаковский — «Начало Рима»). С другой стороны, гордые патрицианские роды стали даже выводить себя от спутников Энея, а род Юлиев — прямо от Энеева сына, которому почему–то произвольно переменили имя… Таким образом, уже на самом происхождении Рима сказалось вредное влияние знакомства с греческой историей. И это не единственный случай» ([34], стр. 8).

Перед нами — отчетливый процесс, по–видимому, весьма позднего создания истории Рима, с главной целью — обосновать права Рима на мировое господство. Конечно, такая цель оправдала все средства.

Мы не будем приводить всех параллелей римской и греческой историй; отметим только, что в первоначальной истории Рима очень многое было заимствовано у Геродота, в частности описание событий, происходивших во время «царского периода Рима» (7 первых царей). Эти странные параллели продолжаются и при движении вверх по римской истории. Радциг описывает, например, исключительно многозначительную параллель между историей Троянской войны и историей т.н. Вейентской войны. А ведь Вейентская война — это уже поздний период римской истории, а не ее начало. «Продолжительность осады Вей — 10 лет — такая же, какую имела Троянская война и осада мессенской крепости Итомэ. Отряд римских всадников, отправляясь осаждать Вей, дает клятву возвращаться не иначе, как победителями. Так клялись спартанцы, отправляясь против Итомэ. Троянский конь выпускает греков, чтобы напасть на троян в такое время и с той стороны, откуда нельзя было ожидать нападения. Так же неожиданно появляются римляне в храме из своего подкопа. Хитроумный Уллис похищает в Иллионе палладиум, с которым связана была судьба Трои; римские воины похищают внутренности жертвенного животного, залог своей победы. Наконец, все ведение войны, победы и неудачи римлян очень напоминают приключения греков, осаждавших Трою, воспетые в бессмертной поэме Гомера.

Со многими греческими оттенками написана также история не вполне ясного для нас децемвирата. Романтическая подкладка ниспровержения власти децемвиров вызывает невольное сравнение с изгнанием Пизистратова сына Гиппия из Афин. Черты того же влияния видит историк Моммзен еще в судьбе изгнанника Кориолана, этого римского Фемистокла» ([34], стр. 9—10).

Все эти факты откровенного параллелизма имеют, по нашему мнению, большее значение, чем это обычно признается. Что, собственно, означает ссылка на «греческий оттенок»? Только одно: авторы «римской истории» — и, в первую очередь, Тит Ливий — беззастенчиво списывали у авторов «греческой истории», а быть может, и наоборот. Подобного рода списывание друг у друга указывает, кстати говоря, на то, что создание «римской» и «греческой» историй происходило, скорее всего, одновременно.

«С другой стороны, греческая историография имела и полезное значение для достоверности римской истории. Дело в том, что в городах Великой Греции, несомненно, существовала летопись» ([34], стр. 10). Снова возникают вопросы: откуда эта уверенность? Кто может предъявить эти летописи? Почему глухие намеки, которые извлекаются из труда все того же Ливия (см. [34], стр. 10), считаются за авторитетное доказательство существования этих анналов?

 

 

Римская традиция

Далее Радциг переходит к исследованию «римской традиции». Вот, оказывается, как подразделяется эта традиция: «Первую ступень ее можно назвать верной действительности (как это устанавливалось? — Авт.), вторая уже делает некоторые уступки патриотическим требованиям современников, а последняя изображает события так, чтобы их течение происходило вполне во вкусе читателей.

Типичным примером такого развития традиции представляется рассказ о галльском погроме… Первый вариант, самый древний и свободный от всяких патриотических вымыслов, передается Полибием. Галлы, по его словам, заключивши с римлянами договор, беспрепятственно и невредимо вернулись домой. Второй вариант, диодоровский, уже выводит на сцену Камилла, причем, однако, этот последний побивает галлов не на развалинах Рима и не в момент заключения капитуляции, а через год… Совсем по–другому излагается дело у Ливия. Камилл тут является на помощь осажденным в Капитолии как раз в тот момент, когда взвешивали золото, и произносит достойные римлян слова, что не золотом, а железом платят римляне. Затем начинается битва, и вчерашние победители галлы терпят такое поражение, что даже некому сообщить на их родину. Насколько выигрывает красота описания, настолько проигрывает истина» ([34], стр. 11). Подчеркнем, что, по заявлению самого Радцига, этот пример — типичный. Он демонстрирует типичный процесс написания псевдоисторического романа, каким, по–видимому, и является труд Ливия, романа, написанного, конечно, на основе каких–то документов (скорее всего, немногочисленных и, что главное, в большинстве своем не дошедших до нас, так что какое–либо их обсуждение — весьма скользкое занятие). В лучшем случае, Ливий не фальсификатор, он — лишь амплификатор, вдохновенно творящий роман, никого не стараясь сознательно ввести в заблуждение.

«Таким образом, мы видим, как видоизменялась традиция, переходя из–под пера одного автора к другому. Открывались новые документы, вносились добавления, придумывались новые имена, события (например, Камилл. — Авт.), которых не знали прежние писатели. И если таким образом вошло в историю кое–что истинное, то столько же и сочиненного. На последнем поприще особенно прославился анналист Валерий Антий. Сам Ливий не раз обвиняет его в неумеренной лжи, в ужасном преувеличении цифр… И, несмотря на это, Валерий Антий во многих случаях оказывается его руководителем. Оттого–то все Валерии у Ливия оказываются чем–то вроде героев ложноклассических поэм — бескорыстные, гуманные защитники угнетаемых плебеев. К сожалению, надо сказать, что упрек, делаемый Ливием Валерию Антию, относится в большей или меньшей степени и к другим анналистам. Даже древнейший анналист Рима Фабий Пиктор не безупречен в этом отношении. Уже Полибий упрекает Фабия за чрезмерное восхваление своей фамилии, а для нас этот факт стоит вне сомнений… Откуда могло взяться в истории такое пространное описание подвигов Фабиев и их истребления при Кремере? Несомненно, что в доме Фабиев существовали семейные записи, и их–то, быть может, прикрасивши, ввел Пиктор в свои анналы. (Откуда взялось это слово «несомненно»? Этими «несомненными» предположениями переполнена история. — Авт.). Интересы своего дома он считал настолько тесно связанными с интересами государства, что день при Кремере отнес к траурным страницам государственной жизни…

Итак, все анналисты внесли в историю большую или меньшую долю субъективного элемента, так что общее впечатление от симпатий Ливия получается довольно пестрое: по своей добросовестности (!! — Авт.) он не мог подчинить взгляды анналистов один другому и предпочел передать их целиком. Наряду со своими взглядами некоторые анналисты, как было сказано, вносили и прямо произвольные, выдуманные происшествия или приводили такие подробности, которые прямо обнаруживают свою искусственность… Особенно много фантазировали анналисты, когда надо было подробно рассказать какое–либо происшествие или привести в связь с другими» ([34], стр. 12—13).

Далее Радциг рассматривает вопрос о многочисленных параллелях в римской истории, о постоянных повторах одних и тех же событий в слегка видоизмененной обстановке. «Подобных случаев можно привести несколько из истории Ливия. Например, романтическая подкладка и обстоятельства, сопровождавшие изгнание царей, совпадают с историей изгнания децемвиров даже в мелочах. Сецессия плебеев, закон о провокации, закон о плебисцитах упоминаются трижды, как можно объяснить это? Верить ли традиции и считать достоверным каждое из перечисленных событий или же сделать ограничение?» ([34], стр. 13).

Морозов предлагает следующее объяснение этих параллелизмов: в руках Ливия (или, скорее, неизвестных нам его предшественников, которых Ливий амплифицировал) имелись отдельные разрозненные записи одних и тех же событий, сделанные различными авторами (и потому расходящиеся в деталях). Первые составители «римской истории» приняли эти фрагменты за описание различных событий и по своему разумению разместили их последовательно в рамках уже принятой ими хронологической схемы. Это объяснение мы обсудим в своем месте. Здесь же лишь заметим, что хотя пока оно имеет чисто умозрительный характер и не подкреплено фактами, но все же оно довольно правдоподобно объясняет наличие параллелизмов, тогда как традиционные историки (в том числе и Радциг) никаких других разумных объяснений не предлагают.

 

 

Апокрифичность источников

«Но одни повторения не могли еще удовлетворить желанию анналистов дать публике связный рассказ — они стали вносить в рассказ те события, которые совершались у них на глазах» ([34], стр. 14). Тем самым заметим, современность превращалась в древность, события, происходившие с современниками хрониста, объявлялись им происшедшими много сотен лет назад и апокрифировались в древность. Не имея никакой альтернативы сложившейся исторической схеме, историки вынуждены ограничиваться раздраженной констатацией этих фактов, не делая из них выводов.

«Таким образом объясняется то обстоятельство, что у Ливия беспрестанно попадаются leges agrariae, которых не знали древние римляне. А эти законы играют, если верить слову Ливия, громадную роль в жизни Рима. Вносится анналистами и вся жизнь их современников с прениями в сенате и на форуме, и заступают место действительного быта их давно умерших предков. Вносятся в историю различные предания, способные беспредельно увеличиваться в объеме» ([34], стр. 14).

Радциг и Мартынов подробно излагают отмеченные Моммзеном и другими специалистами по истории Рима крупные фрагменты труда Тита Ливия, являющиеся явными литературными расширениями каких–то отрывочных намеков, дошедших до Ливия от его предшественников. Так, например, один из самых длинных рассказов Ливия был, скорее всего, написан как развитие одного из изображений на римских монетах ([34], стр. 17—19). «Почтенный Ливиец» просто написал литературный рассказ, который, по его мнению, должен соответствовать выбитому на монете изображению. Тщательному критическому анализу подвергли Нибур и Моммзен также историю с Кориоланом. По их мнению, вся легенда о Кориолане носит отчетливый характер литературного вымысла, и хотя, как они думают, этот рассказ был донесен до Ливия «традицией», однако «рассказ традиции недостоверен» ([34], стр. 24). По поводу другого примера Мартынов пишет: «Это обстоятельство заставляет уже усомниться в истине рассказа Ливия и предположить, не является ли он позднейшей выдумкой, а так как необходимо дать этой выдумке некоторую историческую основу, то и было впоследствии произведено в фактах изменение имени консула 362 года…» ([35], стр. 9). И далее:

«Приведенный рассказ показывает, какой произвол царил в римских летописях… мы убедились в том печальном состоянии, в котором дошла до нас ранняя римская летопись. Скудная, состоящая из сухого перечня магистратов или из жидких записей ограниченных в своем умственном кругозоре понтификов, она, в довершение всего, была наперебой искажаема и патрициями и плебеями» ([35], стр. 10 и 13).

Радциг заканчивает рассмотрение этого вопроса следующими словами: «Разобранный случай с легендой о Кориолане характерно показывает, как слагалась и росла традиция. Сухие летописные даты (между прочим, отметим, что в летописях нет дат в нашем понимании; все хронологические проблемы решались уже значительно более поздними историками, и отождествление глухих хронологических указаний с современной шкалой является чрезвычайно туманным вопросом. — Авт.) становились целыми историческими романами… Таким образом, из всего сказанного можно видеть (каким образом? — Авт.), что было внесено недостоверного в традицию до Ливия, что к этому прибавил сам Ливий. Все остальное мы смело можем признать достоверным, а достоверное есть то, что почерпнуто из синхронических записей, т.е. из летописи, к которой мы теперь и обратимся» ([34], стр. 26).

Читатель, может быть, решил, что вот теперь–то на сцену и выступят таинственные «римские летописи». Но нет! Оказывается, что мы и дальше будем вынуждены двигаться только по труду Тита Ливия.

«Посмотрим сначала, как говорит об этом Ливий», — предлагает Радциг. Оказывается, что из слов Ливия можно заключить, что «уже в период 451—449 гг. до н.э. можно считать письменность настолько распространенной в городе, что правительство находит необходимым афишировать свои постановления, а что факт обнародования законов и таблиц заслуживает полного доверия, в этом, конечно, никто не станет сомневаться» ([34], стр. 27).

Во–первых, в тексте Ливия нет такой даты: 451—449 гг. до Р.Х., а во–вторых, хотелось бы увидеть более серьезное обоснование «полного доверия», которым Радциг предлагает проникнуться к этим сообщениям Ливия, чем рассыпанные по всему тексту Радцига «конечно» и «несомненно». Тем более что сам Радциг в следующей строке пишет: «С другой стороны, Ливий в том же месте VI книги заявляет о гибели письменных документов в галльском пожаре…» ([54], стр. 27). Невольно складывается впечатление, что Радциг (вместе со всеми другими историками) находится в безнадежном тупике: верить всему тексту он не может ввиду наличия большого числа противоречий; не верить ничему он также не может; значит, чему–то верить надо, а чему–то нет; и вот именно в этом основном вопросе: каким фрагментам текста доверять, а каким — нет, господствует безраздельный и абсолютный субъективизм, не подчиненный никакому более или менее надежному методу.

 

 

Документы

Радциг приводит небольшой список тех документов, которые лежат в основе истории Рима. Древнейшим документом считаются отрывки из каких–то архаических гимнов, по поводу датировки которых историки только глухо говорят, что они относятся, «по всей вероятности, к столь же древней эпохе» ([34], стр. 28). Кроме того, считается, что от «царской эпохи» до нас дошли два союзных договора, в которых, кстати, снова нет никаких абсолютных дат. «Чем более будем идти вверх по традиционной истории, тем чаще будут попадаться и памятники письменности. Что касается возражений некоторых, указывавших на то, что хронология обозначалась в Риме посредством вбивания гвоздя в стену Капитолийского храма за отсутствием письменности, то на этих возражениях не стоит и останавливаться, так как в акте вбивания гвоздя было, скорее, какое–нибудь (? — Авт.) сакральное значение и ни в коем случае не было практического» ([34], стр. 29).

Опять Радциг ставит уверенно: «ни в каком случае», хотя никакого другого обоснования своего мнения он не приводит. В то же время счет лет путем вбивания гвоздей в стену храма отнюдь не представляется чем–то бессмысленным (при условии отсутствия письменности). Другой вопрос, насколько этот способ был достаточен для того, чтобы жрецы храма могли гарантировать непрерывный счет лет на протяжении длительного периода.

О том, что какие–то официальные записи велись в Риме после возникновения письменности (когда это было — сказать весьма затруднительно), сохранились глухие упоминания в некоторых источниках. Ведение летописи поручалось главному понтифику, однако сообщения о форме ведения таких записей вызывают недоверие и походят, скорее, опять на псевдоисторические соображения поздних авторов. «И он (понтифик. — Авт.) из года в год, по словам Цицерона и комментатора Сервия (вот, оказывается, откуда мы знаем о предположительном существовании летописей. — Авт.), пишет перечисленные предметы на деревянной доске, покрытой гипсом, и вывешивает ее у себя на дому, чтобы народ мог знакомиться с их содержанием. Свидетельство Полибия, при котором эти доски еще вывешивались, как нельзя лучше подтверждает все сказанное» ([34], стр. 30). Это относится только к «официальным» документам. «Что же касается предположений Нибура, Швеглера и некоторых др. историков о существовании частных хроник, то на этом не стоит и останавливаться, зная об обстоятельствах древнеримской жизни. При всем том на такие частные анналы не указывает ни один из древних авторов, и Моммзен в этом случае был прав, сказавши, что частных хроник в римской истории нет и следа. Традиция так ясно называет первым римским историческим писателем Фабия Пиктора, в этом утверждении все древние историки так единогласны, что идти против этого совершенно невозможно» ([34]. стр. 30). Вместе с тем Радциг пытается обосновать предположение о существовании каких–то других «фамильных» хроник, которым он отводит следующую замечательную роль: «…попадая в руки анналиста, подобные хроники, понятно, разрушительно действовали на истину» ([54]. стр. 30).

Обо всем этом более подробно пишет Мартынов: «…у него (Тита Ливия. — Авт.) мы находим указания на следующие три памятника. могущие быть приняты как ежегодные летописи: Анналы Понтифика (т.е. Великие Анналы), фасты и, наконец, так называемые Полотняные книги, libri lintei. Казалось бы, перечисленных памятников вполне достаточно, чтобы признать римские летописи полными и даже весьма обширными. На деле же оказывается совершенно другое. Остановимся прежде всего на так называемых Великих Анналах. Как известно, так назывался полу–летописный, полу–календарный свод, изданный (!? — Авт.) в 80 книгах в 126 г. до Р.Х. великим понтификом Муцием Сцеволой и составленный из так называемых album pontificum, т.е. беленых досок, на которых великий понтифик изо дня в день заносил свои замечания, и которые выставлялись на форуме для всеобщего пользования» ([35], стр. 4—5).

Казалось бы, такие замечательные книги должны служить неисчерпаемым источником цитат для всех последующих римских историков. Однако тут–то и начинается что–то странное: «…почти ни у кого из историков мы не находим ссылок на Великие Анналы. Правда, у Авла Геллия находится указание на то, что из них заимствован один из его рассказов, да и тот не исторического содержания, а из области прорицательства… Что касается до Ливия, то у него в первых десяти книгах Великие Анналы, или, как он их называет, комментарии понтифика, упомянуты всего лишь дважды» ([35], стр. 5).

Мартынов излагает те два места, в которых Ливий говорит об этих «комментариях». Упоминания эти весьма неопределенные, однако Мартынов склонен считать, что они свидетельствуют о возможности «присутствия летописных данных в Великих Анналах, раз Ливий упоминает о них как о памятнике письменности, потеря которого была для историков чрезвычайно чувствительна… Перейдем теперь к фастам. Всякому известно, что они из себя представляли. Это уже, несомненно, богатый материал для историка, могущий служить ему весьма значительным подспорьем. Главное, что это уже нечто достоверное, положительное: из года в год записывались в фастах высшие должностные лица республики: консулы, военные трибуны, диктаторы, начальники конницы… Но как же согласовать с этим постоянные разногласия, какие мы встречаем у Ливия на каждом шагу в именах консулов, более того, частый пропуск их и вообще полный произвол в выборе их имен? Как согласовать с этим невозможную путаницу в именах военных трибунов, consular potestate, о которой нам еще придется поговорить? Приходится признать, то фастам до галльского погрома нельзя доверять, так как они, вероятно, сгорели во время пожара и, во всяком случае, подверглись дальнейшей обработке…» ([35]. стр. 6,7).

Мы видим, что в отношении надежности фаст Мартынов сам себе противоречит.

Другой источник — Полотняные книги — известен нам из сообщения анналиста Лициния Макра, который якобы нашел их в храме Юноны Монеты. По Макру, они представляют собою списки магистратов, сделанные почему–то на холсте. Ливий не особенно доверяет этим книгам (а точнее, цитатам из них в передаче Макра), а Моммзен даже объявил «полотняные книги» поддельными, назвав Лициния вором (см. [34], стр. 42). Мартынов сообщает, что «…еще Бофор указал, что эти списки следует признать неофициальными… К этому следует еще добавить, что упоминания о libri lintae начинаются у Ливия с 310 года и кончаются на 320 годе, и ни раньше ни позже мы не встречаем ни малейшего намека на них, из чего можно заключить, что эти списки сохранились всего лишь за десятилетний период. Что касается до их значения для историков, то можно очень легко убедиться из самого Ливия, какого доверия они заслуживают. Так, говоря о консулах 320 года, он называет две различные пары имен, для первой из которых он ссыпается на Лициния Макра, для другой — на Туберона…» ([55], стр. 7). Но в другом месте Ливий сознается, что вся эта информация почерпнута им из Полотняных книг, в связи с чем Мартынов справедливо отмечает, что «для вас интересно то, что можно было утверждать совершенно противоположное и тем не менее ссылаться на одни и те же полотняные книги, из этого можно видеть, что доверия к ним нельзя иметь никакого, в чем признается и сам пользовавшийся ими Туберон» ([35], стр. 7).

Кроме этих основных источников, Ливий указывает также на некие списки постановлений сената (которые тоже до нас не дошли); однако анализ текста Ливия показывает, что ранее 305 г. до н.э. эти списки не заслуживают никакого доверия, что отмечали сами «римские историки»; а после этой даты неизвестно, где находились эти списки до того момента, когда были утрачены, и использовал ли их кто–нибудь (см. [35], стр. 8).

О существовании фамильных записей (не путать с частными) нам тоже известно из Ливия, однако ни одна из этих записей до нас не дошла. Несмотря на это, историки уверенно характеризуют их роль:«фамильными записями патриции внесли в нее (римскую историю. — Авт.) бесчисленные искажения; их честолюбие и славолюбие совершенно изменили факты: придали ложное освещение другим и, вообще, исказили римскую историю до неузнаваемости… Говоря о publica monumenta, Ливий, конечно, имел в виду те многочисленные искажения, внесенные патрициями во все памятники государственной летописи, которые теперь так затрудняют работу доискивающегося истины историка… Ведение государственной летописи, Великих Анналов, фастов, триумфальных списков и т.д. всецело находилось в руках этой чисто патрицианской коллегии понтификов, которые, таким образом, имели полную возможность искажать факты по своему личному усмотрению.И этой возможностью они пользовались в самых широких размерах, в чем убедиться более чем легко» ([35], стр. 8).

Когда же начались фамильные и государственные хроники? Радциг пишет: «На этом вопросе мнения историков расходятся. Одни относят существование синхронических записей в Риме к очень раннему периоду, другие отодвигаются чуть ли не до самых Пунических войн, третьи, хотя и признают, что записывание погодно событий началось весьма рано, но думают, что все эти записи погибли во время галльского нашествия. Связь последнего с достоверностью римской истории, таким образом, непосредственная, а потому и приходится теперь же дать ответ на вопрос, в каком отношении стоит галльский погром к римской истории» ([34], стр. 31).

Дальше следует поразительное «логическое» исследование Брекера, с помощью которого Радциг «показывает», что какие–то (?) документы все–таки сохранились и после этого погрома:

«Этот вопрос прекрасно разрешает Брекер. Он сравнивает книгу Ливиевой истории до погрома, т.е. V, с книгой его же после погрома, т.е. VI, и тут ни в изложении, ни в характере ведения исторического рассказа нет никаких таких перемен, какие случаются тогда, когда история вдруг встречает надежную точку опоры — непрерывную сеть синхронических записей. Значит (!? — Авт.), если бы погром действительно истребил ранее существовавшие документы, то изложение во II, III, IV и V книгах Ливия существенно отличалось бы от изложения в последующих книгах» ([34], стр. 31).

А не доказывает ли это, что «Почтенный Ливиец» писал настолько позднее описываемых им событий, что наличие или отсутствие каких–либо обрывков информации уже не сказывалось на его историческом романе?

Это смущает и Радцига, потому что он тут же заявляет: «С другой «стороны, как объяснить сообщение Ливия о гибели источников в древнеримской истории? Ведь нельзя же безусловно отвергать такое авторитетное заявление» ([34], стр. 31).

Мы видим, таким образом, что Радцигу не хочется верить именно этому месту у Ливия, о потере всех древнеримских документов. Другим местам, как мы уже видели, он верит безусловно, снабжая их словами «конечно» и «несомненно».

«Что же касается его же сообщения о том, что после отступления галлов римляне стали пополнять свои пострадавшие записи, именно союзные договоры, по записям других городов, то это заявление должно иметь громадное значение для достоверности римской истории (вот так доказывается достоверность древнеримской истории! — Авт.), только время таких справок, т.е. тотчас же за удалением врагов, вряд ли может внушать доверие… Таким образом, пополнение римских записей в этот момент является весьма подозрительным, хотя, с другой стороны, факта отрицать нельзя» ([34], стр. 31). Невольно вспоминается бессмертное присловие: «С одной стороны, нельзя не признаться, с другой стороны, нельзя не сознаться».

На протяжении нескольких страниц Радциг настойчиво повторяет что документы Рима не могли полностью погибнуть во время погрома, и что, «конечно», часть из них сохранилась. В этом своем стремлении убедить читателя в том, что необходимо верить в существование каких–то (не дошедших до нас) записей, Радциг взывает не только к разуму, но и к эмоциям. «Что же удивительного, что документы письменности, которые, конечно, не могли быть предметом жадности корыстолюбивых сынов севера, пережили пожар и разрушение города?!» ([34], стр. 32). Но оказывается, что, несмотря на эти постоянные заклинания, другие нашли достаточно оснований для того, чтобы четко заявить о фактически полном отсутствии достоверной информации о древнеримской истории первого периода: «Из всего сказанного видно, что Брекер, доказывая, сколь малое отношение имеет галльский погром к достоверности ранней римской истории, был в этом отношении совершенно прав. Но, с другой стороны, против его аргументов в защиту правильности Ливиева рассказа могут сделать то возражение, что характер изложения в V и VI книгах его истории потому близко подходит один к другому, что оба они одинаково недостоверны (вот оно! — Авт.). Этот ультраскептический взгляд, отвергающий достоверность целой I декады Ливия, имеет в науке немало представителей (Льюис, Моммзен, Ранке и др.), и спор между ними и сторонниками достоверности идет уже с давних пор. Нибур первый поставил скептицизм на законную почву, а после него пошли дальнейшие исследования в том же направлении. Однако эти работы можно разделить, главным образом, на 2 типа. Одни ученые (например, Ранке, Льюис и др.) считают древний период римской истории в пределах I декады Ливия погибшим для нас безвозвратно. Другие, отказываясь от веры в ее показания, тем не менее стараются так или иначе истолковать эти показания и на основании самой же традиции реконструировать и критически восстановить древность» ([34], стр. 32).

Итак, не удержавшись на почве документов, историки снова скатываются все на ту же «традицию»!

 

 

Монументальные памятники

Гл. 4 труда Радцига посвящена значению монументальных памятников в римской истории. Кроме летописей (которых на самом деле, как мы видели, нет), «материал дают еще монументальные памятники, т.е. надписи на них, затем всякого рода письменные документы, как–то: союзные договоры, различные государственные акты, распоряжения сената и пр. Но первоначально последних в истории встречается мало. А между тем такого рода материал нельзя не признать наиболее надежным. Некоторые из документов этого типа, известие о которых дошло до нас в сочинениях древних историков, представляют несомненный интерес при изучении достоверности римской истории. Тут мы наталкиваемся на весьма прискорбное явление — эти памятники почему–то уничтожаются. Так, Цицерон, говоря о договоре Сп. Кассия с латинами, передает, что медная колонна, отлитая в память этого события, существовала, а в данную минуту ее уже нет… Далее тот же историк отмечает тот факт, что статуи римских послов, умерщвленных фиденатами, когда–то украшали римский форум. Точно так же уничтожаются и др. памятники, например статуя Юпитера, унесенная диктатором Цинциннатом из Пренесте (374—380 гг.) и поставленная на Капитолии с надписью. От нее ничего не осталось, кроме переданного Ливием содержания. И то это не подлинное содержание, а изложенное… Таким образом, многие важные реликвии старины погибают, прежде чем успели обратить на себя внимание историков. А сообщения летописи, лишаясь столь важного подтверждения своей истинности, теряют важную долю своего значения, и это, к сожалению, приходится констатировать весьма часто. Это как бы заставляет руки опускаться при всем желании спасти обломки традиции» ([34], стр. 34).

Многие надписи носят священный, религиозный характер: «Год освящения храма, равно как и имя лица, совершившего это освящение, сохранялись в словах записи на стенах храма и были прочитаны позднейшими историками–археологами. (Напомним еще раз, что в действительности требуется еще большая работа по отождествлению даты, указанной на храме в каком–либо из многочисленных календарей, а чаще всего отнесенной ко времени правления того или иного императора, с современной временной шкалой; как мы будем еще демонстрировать, такого рода отождествления часто не выдерживают критики. — Авт.) Между прочим, много таких надписей прочитал Дионисий Галикарнасский, и в этом отношении его авторитет много помогает для достоверности сообщений традиционной истории. (Итак, оказывается, достоверность истории нам предлагают доказывать простой ссылкой на «авторитет» Дионисия. — Авт.) Это достоинство его так понравилось двум немецким историкам Герлаху и Бахофену, что они избрали его в свои руководители, а Ливием незаслуженно пренебрегли» ([34], стр. 34).

Все эти трудности с «монументами» привели к тому, что среди историков сложилась целая школа скептиков, весьма сомневавшихся в прочности наших знаний о древнеримской истории: «Неудивительно, однако, что отсутствие монумента в других случаях дает возможность защитникам скептицизма отвергать факты, хотя вся их вина лишь в том, что существование их не может быть доказано» ([34], стр. 35).

До сих пор мы наивно полагали, что каждый факт нужно доказывать или, по крайней мере, правдоподобно и подробно обосновывать, а не ссылаться на «авторитет» Дионисия Галикарнасского!

Теперь становится ясно, почему ряд историков оспаривают достоверность многих фактов государственной истории Рима. Отметим странную деталь: оказывается Катон отказался от пользования «римскими летописями» и «написал свои «engines», пользуясь другими, более важными документами, о которых он не говорит» ([34], стр. 35). Естественно, что эти мифические «документы» до нас тоже не дошли.

«Говоря об источниках древнеримской истории, необходимо еще упомянуть о некоторых законах, проведенных в древности, но сохранившихся в исторический период римской истории….Но и тут опять приходится констатировать тот факт, что не все старинные законы сохранились до исторической эпохи; многие из них были забыты, и, хотя в традиции есть упоминание об издании их (между прочим, что понимать под словом «издание» в дотипографский период? — оглашение их глашатаем на площади? — Авт.), но без самого документа достоверность их нельзя считать безусловной. Некоторые законы издаются, если верить традиции, несколько раз. Нет ли здесь простой вставки? Так, закон Валерия и Горация о плебисцитах почти одинаков во всех трех редакциях, сообщаемых традицией» ([34], стр. 37). Снова мы наталкиваемся на странные, никем не объясняемые параллелизмы.

 

 

Фасты

В следующих главах Радциг переходит к исследованию фаст. Здесь мы покинем Радцига и будем в основном следовать труду Мартынова, в котором этот вопрос разобран значительно подробнее.

Имеется два типа фаст: консульские и триумфальные. «Само собой понятно, какое значение должны иметь триумфальные фасты для достоверности римской истории. Начало их римские историки относят еще к царской эпохе, и вот это–то обстоятельство и заставляет не совсем доверять показаниям этого документа. По–видимому, сами римские писатели не любили справляться с тем материалом, который давали триумфальные фасты» ([54], стр. 43).

Мартынова очень волнует вопрос о том, насколько фасты вообще могут служить достоверным материалом для восстановления хронологии Рима. «Обратим наше внимание на состояние хронологии у Ливия и рассмотрим прежде всего, какие были в его руках средства к тому, чтобы сделать ее правильной. Конечно, главным из них следует признать фасты… Многие соображения заставляют однако, думать, что даже и этот памятник, по–видимому, столь авторитетный, мог ввести историка в крупное заблуждение, и что с ним надо было обращаться весьма осторожно. По преданию, в эти фасты заносились ежегодно имена консулов с самого первого года республики, и, следовательно, они должны были бы служить наилучшим хронологическим указателем» ([35], стр. 14).

Во время сооружения храма богини Конкордии на нем была сделана надпись, отсчитывающая год сооружения храма от момента освящения Капитолийского храма (за 204 года до этого). Мартынов законно недоумевает: «Является вопрос: почему пользоваться исходным пунктом римской хронологии, годом освящения Капитолийского храма, когда в распоряжение строителя была другая эра, от начала республики? Приходится заключить, что официальная эра, памятником которой служили фасты, не точна, по крайней мере, за первое время, в чем признаются даже сами римляне, раз они не пользуются ею. И действительно, фасты испещрены неправильностями, в которых нам трудно, даже подчас невозможно разобраться. Уже Ливий сознавал шаткость этой главной основы своей хронологии» ([55], стр. 14).

Мало того, что фасты представляют собой не непрерывный список, а раздробленные фрагменты, склейка которых может быть произведена самыми разными способами, их текст содержит многочисленнейшие ошибки, ввиду необычайно тяжелой орфографии и плохой сохранности рукописи.

 «Эти ошибки, по крайней мере, невольные, и избежать их было трудно при тех скудных критических средствах, какие были в руках римских анналистов. Но в фастах мы встречаем также признаки намеренных искажений, внесенных в них в разное время… С какой целью производилась эта переработка? На это существует только один ответ: искажения делались с целью прославить свой род, указать на его древность и историческое значение. Уже Цицерон упоминает об »тих faisi triumphi, faisi consulates, вносивших столько неверных сведений в историю. Ливий также вполне с ним соглашается… Конечно, такое переполнение фаст искажениями не могло не отразиться вредно на хронологии Ливия» ([35], стр. 14).

По заявлению самого Ливия, противоречия в фастах приводят часто к бессмысленным ситуациям. «Отметим прежде всего, что для одного и того же года разные анналисты приводят разные имена консулов. У Ливия в первой декаде таких разногласий отмечено десять… Что же показывают эти разногласия? Во всяком случае, — что фасты за первое время республики недостоверны и что полагаться на их свидетельство нельзя, раз они порождают такие противоречия в анналистах, пользовавшихся ими. Неточности в летоисчислении встречаются у Ливия на каждом шагу, и отношение его к хронологии, особенно в первых книгах, совершенно произвольно. Много пар консулов совсем пропущено: таковы консулы 264 и 265 годов» ([35], стр. 15). «Возможно ли согласовать такие вопиющие неточности с предположением о том, что до времен Ливия или, по крайней мере, Фабия Пиктора дошли фасты в древнейших своих частях? Конечно, ответить на этот вопрос можно только в отрицательном смысле: в подлиннике и притом в целом своем объеме фасты эти до Ливия не дошли, потому что они сгорели во время разгрома Рима галлами… или, быть может, по какой–либо другой причине» ([35], стр. 16). Мартынов пытается представить себе возможный механизм восстановления всех этих утраченных списков, но все это лишь его предположения. И он признает, что весь этот хаос, поправки и изменения, утраты и гибель документов уничтожают «всякое доверие к памятнику, который, если бы не это, мог иметь для историка первенствующее значение» ([35], стр. 17).

«Тяжелые противоречия возникают при сравнении фрагментов списков консулов, встречающихся у различных римских историков, с дошедшими до нас фрагментами капитолийских фаст… Это обстоятельство наводит на мысль, что недостающие у Диодора военные трибуны суть плод позднейшей переработки фастов. У Моммзена приведен список этих пропущенных магистратов, и внимательное его рассмотрение еще более укрепляет нас в предположении о недостоверности списка Ливия. Действительно, из семнадцати имен (из которых два встречаются в интерполяции дважды) девять принадлежат лицам, о которых мы нигде более не находим указания» ([35], стр. 17).

Окончательный вывод Мартынова: следует «признать, что ни Диодор, ни Ливий не имеют правильной хронологии. Такое признание наносит сильный удар достоверности Ливия, а тем самым и предположению о раннем возникновении анналистики в Риме. Если бы рассказ Ливия опирался на показания последней, то, во всяком случае, годы наиболее выдающихся событий были бы известны ему в точности, а между тем мы только что видели совсем обратное. Мы убедились в том, что нельзя даже в точности сказать, какая у римлян была эра: от начала республики, по консульским спискам, или от основания Капитолийского храма… Теперь перейдем к другим обстоятельствам, заставляющим нас усомниться в достоверности показаний Ливия. Через всю первую декаду, от первой книги и до последней, проходит целый ряд разногласий анналистов, показывающих на всю неустойчивость тогдашних исторических событий. Когда эти разногласия мы видим в каком–либо мелочном случае, например по поводу того, кто взял город Ромулею у самнитян… то в таких случаях мы почти не обращаем на это внимания… Но разногласия мы видим и в наиболее выдающихся событиях римской истории, в самых основных ее положениях, и тут мы уже не можем пропускать их без внимания» ([35], стр. 20).

 

 

Противоречия в источниках

Мартынов приводит большой список таких противоречий, среди которых странные разногласия по поводу крупнейших битв (вообще, были они или, не были), странные пропуски, провалы в римской истории, связанные опять–таки с невероятной путаницей в фастах, перестановки на временной шкале крупных политических деятелей и т.д. Все эти противоречия возникают при сравнении различных независимых источников. Мы не будем на этом больше останавливаться, а скажем только, что чтение этих страниц книги Мартынова производит очень тяжелое впечатление: раскрывается «кухня» ортодоксальной исторической хронологии, полная самых грубых противоречий. В частности, оказывается, что провалы в последовательности событий — очень частое явление, что опять разбивает всю цепь на отдельные, не связанные друг с другом фрагменты. Историки пытаются объяснить некоторые пропуски «невнимательностью» Ливия ([35], стр. 24), однако «гораздо чаще пропуски эти доказывают недостаточность сведений Ливия, неполноту его источников… Так, в 455 году он говорит, что в Риме было междуцарствие, но что причина его неизвестна… пробел довольно значительный, которой Ливий уже не мог восполнить… Мы уже отметили шаткость, неполноту сведений Ливия, иногда даже по поводу некоторых событий их полное отсутствие. В первую пору республики можно видеть причину этого в отсутствии документов, синхронистических записей и т.д. Но ту же неудовлетворительность мы наблюдаем во всех книгах первой декады, даже когда исторический материал значительно разросся, и тогда причину ее следует искать гораздо глубже, именно в самых основных чертах римской истории…» ([35]. стр. 25).

 

 

Происхождение традиции

Мартынов пытается найти объяснение, справедливо отмечая, что историческая «традиция» формировалась в результате борьбы многих классов, в частности патрициев и плебеев. «Какое влияние подобный дуализм мог иметь на историю? Несомненно, самое печальное. Патриций и плебей не мог быть одного и того же взгляда относительно какого–нибудь исторического события из эволюции социального строя. Каждое из них, за редкими исключениями, для одних было торжеством, для других — поражением. Конечно, однообразного освещения фактов при таких условиях мы ожидать не можем: показания Виктора, отпрыска славного дома Фабиев, и плебея Лициния Макра не могут между собой сходитьса. Словом, в римской историографии на каждом шагу наблюдается то же искажение истины, какое мы замечаем относительно событий, где сталкиваются враждебные интересы двух народов: так, победу в Бородинской битве историки того и другого народа приписывают каждый своим соплеменникам.

Следы подобных искажений носят в себе даже официальные документы… Даже на выставленных на форуме статуях, по свидетельству Ливия, делались ложные надписи… Обстоятельство это указывает, кроме того, на поразительно малое развитие исторических знаний у римлян. Нам даже трудно себе представить, как можно выставить на виду у всех статую с заведомо ложною надписью на ней? В Риме же это было возможно, благодаря ничтожному распространению в народе исторических сведений. Что последнее правильно, тому служит примером стоявшее в верхней части Священной улицы конное изображение какой–то девушки. Одни говорили, что здесь изображена Валерия, дочь Валерия Публиколы, не указывая, впрочем, чем заслужила она такую честь. Ливий же говорит, что это статуя Клелии, римской заложницы, бежавшей от Порсенны. Возможно ли при таких условиях доверие к документам, дошедшим от первых времен римской республики? Конечно, нет, и недоверие это проскальзывает даже у Ливия… В наше время это сознание неудовлетворительности памятников письменности тех отдаленных времен еще более усилилось. Мы не можем иметь доверия к фастам, кто в каком году был консулом, не можем доверять и Полотняным книгам, опираясь на которые Лициний Макр и Туберон дают совершенно противоречивые указания. Наиболее, по–видимому, достоверны документы, и те, при более тщательном рассмотрении, оказываются подложными, сфабрикованными много позже. Договор с карфагенянами, относимый Полибием к первому году республики, был признан Моммзеном подложным и, во всяком случае, принадлежащим к гораздо более позднему времени. Даже факты, подтверждаемые многочисленными документами, оказываются еще далекими от истины» ([35], стр. 27—28). Таков, например, процесс Мелия, осуществленный по инициативе Минуция, стремившегося помочь римскому народу в голодное время. Минуций выиграл процесс и провел в жизнь крупные реформы. «Далее Минуций был награжден за Porta Trigemina колонной, изображение которой мы видим на родовых монетах Авгуринов: она ионического стиля, представляет человека с копьем, стоящего на пьедестале, украшенном львиными головами и колосьями. Наконец, за свой подвиг Сервилий получил прозвище Ahala, которое мы действительно встречаем в фастах рядом с именем Сервилиев. Однако, несмотря на столь многочисленные и, по–видимому, убедительные вещественные доказательства, рассказ этот ложен от начала до конца» ([35], стр. 29). Приведя доказательства, оправдывающие это утверждение, Мартынов заключает: «Таким образом, рушится рассказ, основанный на стольких, по–видимому, заслуживающих доверия вещественных доказательствах, и рушится, не оставляя позади себя никаких действительных исторических фактов, из которых можно было бы объяснить его происхождение.

Единственное, что остается, это несколько этиологических мифов для объяснения прозвища Ahala и изображений на родовых монетах Авгуринов» ([35], стр. 29).

Обратим внимание, что здесь Мартынов опровергает данные нумизматики. О доказательственном значении нумизматического материала мы в своем месте еще подробно поговорим.

 

 

Неосведомленность Ливия

Невероятно, но «Почтенный Ливиец» путается в самых основных фактах о структуре государственной власти в Риме. «Ярким примером отсутствия летописной основы в рассказе Ливия является незнакомство его с римскими учреждениями, даже такими значительными, как, например, народный трибунат. Здесь по поводу числа трибунов мы встретим самые поразительные, самые неожиданные разногласия. Противоречия эти начинаются с самого возникновения этого учреждения… Возьмем еще пример. При общественных бедствиях, в случае какого–либо грозного предзнаменования, сильного морового поветрия и т.д. у римлян назначался диктатор clavi figendi clausa. Назначение его заключалось в одном только вбитии гвоздя; по исполнении этой церемонии он складывал с себя свою должность. Оригинальность этого обряда, его очевидная древность, наконец, убеждение римлян в его таинственном и чудесном влиянии сильно заинтересовали Ливия. Однако в объяснении его происхождения он впадает в странные противоречия. По его мнению, гвоздь этот служил вследствие малого распространения письменности в те отдаленные времена показателем числа лет. Первым, вбившим гвоздь, он считает консула Горация, освятившего храм Юпитера Капитолийского в первый год республики…» ([35], стр. 29—30). Впрочем, по этому поводу можно заметить, что, возможно, последнее противоречие мнимое и возникло только потому, что Мартынов считает, что в то время письменность уже прочно вошла в быт римлян. Но ведь, может быть, Ливий здесь прав?

Продолжая список примеров, Мартынов пишет: «Такое незнакомство с римскими учреждениями встречается у Ливия на каждом шагу. Например, при учреждении диктатуры, по свидетельству Ливия, был установлен закон, по которому избираемы были на эту должность только лица, бывшие консулами. Однако тут же, в 255 году, Ливий называет диктатором А. Постумия, никогда прежде эпонимом не бывшего. Децемвират, по словам Ливия, должен был служить для уравнения прав патрициев и плебеев посредством законов, однако по многим причинам видно, что назначение его совсем другое…» ([35], стр. 30).

Мартынов подробно излагает всю дошедшую до нас информацию об аппарате децемвирата и подводит итог: «Таким образом, мы видим, что Ливий объясняет смысл децемвирата неверно и что дух этого римского учреждения, равно как и многих других, для него непонятен. Мы перечислили до сих пор доводы, говорящие против правдивости показаний Ливия, т.е., другими словами, против предположения, что рассказ его основан на синхронистических записях. Требования, предъявлявшиеся римлянами к историографии, были весьма отличными от наших; взгляд их на задачу историка был совсем другой, но и они чувствовали недостоверность начального периода римской истории несмотря на то, что они допускали риторические прикрасы рассказа, в виде вымышленных известий…» ([35], стр. 30).

Мартынов правильно формулирует принципы, которыми следует руководствоваться при изучении «древних свидетельств»: «Когда единственным следом какого–нибудь события является занесение его в летописи, притом ему несовременные, то достоверность его является в наших глазах весьма проблематичной. Мы требуем, чтобы это событие было отмечено очевидцем, но, даже в таком случае, ставим следующие, указанные еще аббатом Пулье условия доверия к нему: 1) чтобы было основание думать, что этот очевидец мог быть знаком с тем фактом, который он передает; 2) чтобы он не был заинтересован в ложном его истолковании. Но что же делать, если относительно какой–нибудь эпохи почти нет показаний современников, если даже дошедшие до нас обрывки летописей полны всевозможных искажений? В таком случае надо посмотреть, не оставило ли то или другое историческое событие какого–нибудь вещественного доказательства своего существования» ([35], стр. 31—32).

Мартынов отмечает те места в тексте Ливия, которые можно было бы попытаться проверить обнаружением сохранившихся вещественных следов; одним из таких следов он предполагает статуи, описываемые Ливием, пожалованные гражданам. «Не следует, однако, преувеличивать значения всех этих документов, как пособников исторической критики. Многие обстоятельства указывают нам их несостоятельность в этом направлении. Прежде всего отметим, что хотя мы и встречаем у Ливия случаи постановки статуй, однако на них надо смотреть как на редкие исключения… Наконец, и это самое важное, мы не можем быть уверены в действительности существования всех тех монументов, статуй, памятных досок и т.д., о которых упоминает Ливий. Дело в том, что Ливий, несомненно, многих из них даже не видел. Мы нигде не находим у него следов того, чтобы он лично исследовал их, изучал, словом, использовал в историческом отношении. Если же мы и встречаем у него указания на различного рода вещественные памятники, то это значит единственно лишь то, что упоминание о них он нашел в своих источниках, у того или другого анналиста… Посмотрим, например, как относится он к полотняным книгам, открытым Лицинием Макром в храме Юноны Монеты (т.е. памятливой). Бофор указал нам их ничтожное значение как памятника неофициального, но во времена Ливия на них смотрели совершенно иначе. Ливий ссылается на них совершенно так же, как на фасты, относится к ним с полным доверием и неоднократно приводит их показания. И, несмотря на такое крупное значение их, из рассказа Ливия явствует с полной очевидностью, что он ни разу не заглянул в libri lintei. Впрочем, он сам этого нисколько не скрывает: всюду, где он упоминает о них, он ясно указывает, что знаком с ними исключительно через посредство Лициния Макра. Для нас эта черта совсем непонятна: как можно пренебречь личным освидетельствованием столь значительных памятников, имея на то полную возможность? (А была ли у Ливия эта возможность? — Авт.). Так, Лициний Макр приводит имена консулов 310 г. — Л. Папирия Мугиланского и Л. Семпрония Атратина, которые он нашел в подлинном тексте договора, заключенного с ардеатами, и в полотняных книгах. Нигде, по признанию самого Ливия, ни в древних летописях, ни в книгах магистратов нет их имен. При таких условиях так понятно желание лично просмотреть эти документы и собственными глазами убедиться в правильности сообщаемых Лицинием сведений, но Ливий чужд этой любознательной пытливости и в libri lintei не заглянул ни разу. Что может быть интереснее, чем spalia opima Корнелия Косса с надписью на них, дающей возможность опровергнуть показания всех писавших до Ливия анналистов? Но и тут Ливий не изменяет своей привычке; он не потрудился пойти лично списать эту в высшей степени любопытную надпись и ограничивается только тем, что приводит слышанное им от императора Августа, которому принадлежит честь этой находки. Припомним к тому же подделанную надпись на изображении Л. Минуция Авгурина… что для фонологического указателя приходилось даже прибегать к вбиванию гвоздя… и мы поймем, что в течение первых четырех столетий римской истории нельзя рассчитывать на то, чтобы вещественные памятники оказали нам существенную поддержку при решении вопроса о достоверности рассказа Ливия. Со вступлением Ливия в период, более близкий ко времени первых римских анналистов и, вообще, более достоверный, мы уже гораздо чаще имеем возможность проверить показания Ливия наличием тех вещественных памятников, о которых он упоминает» ([35], стр. 34, 36).

Однако когда Мартынов переходит к конкретным примерам, «подтверждающим» описание Ливия в «более достоверный» период, то оказывается, что с примерами дело обстоит плохо. Он приводит только два примера: Аппиеву дорогу, которую упоминает Ливий, и небольшой храмик (выражение Мартынова) богини Согласия. На этом «подтверждения» заканчиваются.

Далее снова следуют признания нашего историка о тяжелом положении, сложившемся с книгами Ливия. «Не всегда, однако, вещественные памятники, дошедшие до нас от той отдаленной эпохи, подтверждают рассказ Ливия, случается иногда, что, наоборот, они служат нам доказательством его неверности» ([3.5], стр. 35). Так оказалось, что обнаруженная «гробница Сципионов» с двумя саркофагами и надписями на них показывает, что «Ливий и все анналисты, показаниями которых он пользовался, как раз перепутали консульские провинции и вследствие этого дали совершенно неверные описания походов римлян в этом году» ([35], стр. 35).

Когда Мартынов пытается выяснить, какими источниками мог пользоваться Ливий, он ничего, кроме туманных предположений, не может предложить читателю. Самое поразительное, что в сложившейся ситуации Мартынов предлагает обратиться как к последнему средству проверки достоверности Ливия к устному преданию (!?).

Надо отдать должное Мартынову, он прекрасно отдает себе отчет в том, насколько утопично это предложение. «Однако по многим причинам приходится заключить о сравнительной ничтожности его значения в этом отношении. В своем «Исследовании о достоверности ранней римской истории» Льюис высказывает мысль, что устное предание сохраняется в чистом виде всего лишь сто лет, и только в самых исключительных случаях 150 или 180. Быть может, цифры здесь и неверны, и их следует несколько увеличить, но важно уже то, что Льюис восстает против чуть не бесконечной жизни предания, в которую глубоко верили и Нибур, и Брекер. Несостоятельность такого предположения о долговременности существования предания находит себе подтверждение в самом Ливии» ([35], стр. 36).

Мартынов обсуждает также достоверность текстов речей, которыми переполнен труд Ливия и которые якобы произносили те или иные политические деятели, сообщая в этих речах многие важные исторические факты: «Даже если и допустить правдивость приведенного показания Ливия, то представляется маловероятным, чтобы надгробные речи могли на долгое время сохраняться в памяти, передаваясь из рода в род. Предположим, однако, что и это возможно; в таком случае польза этих преданий для достоверности истории является крайне сомнительной… Сторонники раннего возникновения эпоса у римлян возразят на это, что где бессильно предание, там ему на смену является народная поэзия, благодаря которой сохраняется память о самых отдаленных событиях. Нибур полагает, что вся древнеримская история основана на эпосе, что были отдельные былины — jdai, по выражению Дионисия, о Ромуле, о Тарквиниях, о Кориолане и т.д. Слабые стороны этого мнения указывает нам еще Швеглер: jdai следует понимать как гимны, молитвы лирического характера, а потому мало имевшие общего с историей; еще меньше исторического материала содержали naeniae, плач женщин за гробом покойника, и упоминаемые археологом Варроном застольные песни о подвигах предков, лирический характер которых не представляет никакого сомнения. Но, и помимо всего этого, где следы народного эпоса в повествовании Ливия, если не считать за таковые басни вроде рассказа о Кориолане, позднее происхождение которого доказано Моммзеном с полной очевидностью? Быть может, их надо видеть в описываемом у Ливия обычае солдат петь во время триумфа песни, в которых прославлялась доблесть их полководцев и которые, перейдя в народ, могли положить начало эпосу? Такое предположение является маловероятным ввиду того, что вряд ли эти песни заключали в себе исторический материал… Наконец, вряд ли могли эти совершенно случайные, только что импровизированные песни удержаться в народной памяти, легче думать, что они исчезали из нее так же быстро, как и возникали, как только интерес к событиям, способствовавшим их зарождению, сменялся новым, что при кипучей исторической жизни Рима не заставляло себя долго ждать» ([35]. стр. 40).

 

 

Общая характеристика книг Ливия

Подводя итоги, Мартынов высказывает о первой декаде Ливия следующее мнение: «Если рассматривать с этой точки зрения первую Декаду Ливия, то мы в ней увидим три отдельных периода… Начнем с первого из них, обнимающего всю историю Рима от его основания и вплоть до галльской катастрофы, т.е. почти четыре столетия. Относительно этого периода вряд ли покажется чересчур смелым утверждение, что следов синхронистических записей мы здесь найти не можем и что ввиду этого первые пять книг Ливия не соответствуют требованиям современной исторической критики. Ничем не ограниченное господство искажающих все факты записей аристократов, подделка документов, производимая высшими магистратами, и широкое распространение мифического элемента как в чистом своем виде, так и в виде этиологических сказаний, — вот его отличительные черты. К нему относятся все выдающиеся позднейшие интерполяции… Состояние хронологии самое плачевное: целые годы (248, 264, 265, 378) пропущены… Что касается до вещественных памятников, статуй, договоров, документов различного рода, то хотя и можно найти довольно частые указания на них, однако надежной опоры они не представляют… Доказательств, подтверждающих невозможность довериться документам, можно привести множество… С вступлением Ливия во второй период, обнимающий римскую историю от галльского погрома и приблизительно до второй семнитской войны (книги 6—8), мы как будто бы чувствуем резкую перемену… Но так ли это и следует ли придавать веру этим показаниям Ливия? В последующем повествовании он, по–видимому, опровергает сам себя. И в этом периоде мы видим ту же неустойчивость, ту же сбивчивость сведений, те же разногласия анналистов… До признания наличности в этом периоде точных и систематичных синхронистических записей еще целая бездна. Конечно, можно допустить, что некоторые выдающиеся события были записаны и что, благодаря этому, память о них сохранилась и до позднего времени, но могут ли такие отрывочные, случайные заметки в каком–нибудь греческом календаре считаться за летописи, в основе которых лежит представление о большей или меньшей непрерывности и последовательности ведения их, — вот вопрос, на который трудно ответить утвердительно. Мы найдем и у самого Ливия указания на то, что существование в то время синхронистических записей он считает крайне проблематичным. В самом конце восьмой книги, т.е. под 432 годом (напомним, что у Ливия прямой даты нет. — Авт.), он замечает, что неустойчивость фактов того времени полная» ([35], стр. 43—44).

Когда Мартынов переходит к остальным книгам Ливия, он высказывает предположение, что здесь дело обстоит лучше и что можно предполагать наличие синхронистических записей, которыми мог пользоваться Ливий. При этом Мартынов постоянно повторяет, что следует сделать скидку «на те времена», не знавшие строгой исторической критики и смотревшие на историю как на предмет морального и нравственного свойства, а не научного. Число употребления слов «конечно» и «несомненно», которыми он не брезгует применительно и к книгам первой декады (например: «В девятой и десятой книге мы находим уже множество указаний на такие, несомненно, существовавшие памятники, как статуя победителя Герников Кв. Марция Тремула…» [35], стр. 44), при переходе к остальным книгам Ливия резко возрастает. Словом. Мартынов все делает, чтобы убедить в том, что все–таки последним книгам Ливия следует в какой–то степени доверять. Вот как он обосновывает возможность такого доверия: «Описание сооружения какого–нибудь храма сопровождается теперь такими подробностями (в тексте Ливия! — Авт.), что, несомненно, оно, ввиду возбуждаемого им в то время интереса, было записано современниками со всевозможной точностью. Так, например, рассказ о постройке диктатором Г. Юнием Бубульком храма богини Спасения представляет скорее весьма точный отчет о ходе работ, чем простое упоминание в летописи известного факта. Мы найдем здесь указания решительно на все выдающиеся моменты сооружения этого храма… Подобная точность указывает уже на сравнительно высокую степень правильности и последовательности в ведении анналов» ([35], стр. 45). Вот так, читатель, оказывается, следует убеждаться в достоверности того или иного рассказа: чем подробнее рассказ, тем более он достоверен! Эти фрагменты текста Мартынова производят впечатление неудачной шутки, тем более разительной после трезвого обсуждения в предыдущих пунктах. Все доводы, которые приводит Мартынов (а их немного) для обоснования достоверности последних книг Ливия, основаны на все том же анализе текста Ливия с точки зрения подробности изложения. Прочтите следующее: «С половины пятого столетия появляются у Ливия уже самые подробные описания условий договора… Какая поразительная точность, какая аккуратная мелочность в их изложении!.. Трудно представить себе, что Ливий или, если это заимствовано им у другого, то кто–нибудь из его предшественников, дошел до такой степени недобросовестности, что выдумал все эти пункты договора из головы; гораздо скорее он имел под рукой действительный текст договора» ([35], стр. 46).

Нам трудно комментировать это «доказательство». В конце концов Тацит написал не менее подробную «Историю», а тем не менее по поводу ее достоверности мы уже приводили выше некоторые сомнения.

Далее текст Мартынова читается как сугубо юмористическое произведение. У Цицерона в одном месте глухо сказано о следующем эпизоде: после победы при Гераклее Пирр прислал в Рим своего приближенного, грека Кинеаса, для заключения мира. Однако война возобновилась вследствие выступления на заседании сената Аппия Клавдия. По сообщению Цицерона, эта речь была записана. И вот у Ливия этот эпизод превращен в красочную драматическую сцену, захватывающую воображение читателя и, главное, историков. Вот это описание в изложении Мартынова: «Сенат уже готов был согласиться на его предложения (т.е. на предложения Пирра. — Авт.), когда поднялся с места престарелый слепой Аппий Клавдий, знаменитый цензор 442 года, и произнес громовую речь, в которой упрекал сенат в малодушии и предлагал отвергнуть условия мира. Красноречие его имело желанное действие, и война возобновилась…» ([35], стр. 46). Какой вывод можно сделать из такой ситуации? Мартынов, например, почему–то решил, что Ливий имел перед собой оригинал (стенограмму?) этой речи, и удовлетворенно заканчивает описание этого эпизода словами: «Таким образом, мы видим, что во второй половине пятого столетия уже, несомненно, существовали исторические записи, которые притом дошли в первоначальном своем виде до эпохи первых римских историков–анналистов» ([35], стр. 47). Нам же представляется, что талантливый писатель Ливий, а точнее — неизвестный нам весьма поздний автор, скорее всего, эпохи средних веков и Возрождения, вдохновленный кратким фрагментом, создал развернутое полотно и включил его в свой роман.

Далее Мартынов излагает гипотезу Моммзена о том, в каком виде возникла все–таки в Риме анналистика, и разбирает возможные источники, на которых она могла базироваться. Заканчивает это обсуждение Мартынов весьма уныло: «Такова теория Моммзена о возникновении в Риме историографии, теория весьма стройная, несмотря на многие свои слабые стороны, из которых главная та, что на liber annalis или, как его называет Моммзен, Stadtbuch, мы нигде не найдем положительных указаний и что существование его, таким образом, совершенно гипотетично» ([35], стр. 48).

Вопрос о возможном существовании анналов неоднократно поднимался историками ввиду его важности. Мартынов обсуждает разные варианты гипотез, но всякий раз заканчивает словами: «Повторим, однако, еще раз, что предположение о существовании liber annalis — чистая гипотеза, которая имеет за себя главным образом лишь то, что допускает меньше возражений, нежели все остальные» ([35], стр. 49).

В заключение Мартынов приводит еще один замечательный аргумент в пользу достоверности последних книг. И в первых, и в последних книгах, отмечает он, множество ошибок, противоречий и т.д.; но ошибки в последних книгах кажутся ему менее ошибочными, чем ошибки в первых книгах, хотя характер ошибок — такой же.

 

 

Заключение

Мы видим, что практически вся информация о начальном периоде истории Рима базируется на труде одного человека — «Почтенного Ливийца», которому к тому же можно доверять лишь с большой осторожностью, поскольку его труд — всего лишь исторический роман.

Отличие нашей точки зрения от точки зрения историков состоит только в одном: если они считают, что исторический роман Ливия написан в I веке до н.э., то мы вместе с Морозовым считаем, что это было сделано (в окончательной редакции) в эпоху Возрождения.

Вместе с тем мы не утверждаем, что все содержание романа Ливия — сплошная выдумка. Скорее всего, в нем отражены некие реальные события, но когда и где эти события происходили — это другой вопрос.

Это относится и к Тациту, для которого, в отличие от Ливия, можно почти с уверенностью назвать настоящего автора — Поджо. Нет сомнения, что в своем сочинении Поджо опирался на некую традицию, истоки которой мы не знаем, лишь украшая и расцвечивая ее скудную канву плодами своего воображения.

Обратим еще раз внимание на объяснение Морозовым параллелизмов римской истории. Это одно из важнейших его соображений, область действия которого шире, чем это на первый взгляд кажется. Например, оно применимо и к фастам.

Наличие в фастах пропусков превращает их в набор отдельных фрагментов, многие из которых могут оказаться просто разными вариантами одного и того же куска истории, записанными различными людьми и описывающими под иными именами одних и тех же людей. Тот факт, что на основании таких данных какие–то безвестные анналисты, труды которых до нас не дошли, «восстановили» историю Рима, вызывает тяжелые подозрения в том, что это восстановление было безраздельно субъективной процедурой, которая была воспринята позднее европейскими хронистами как достоверная и успела превратиться в «традицию», когда, наконец, историки осмелились подвергнуть робкому критическому анализу основы наших знаний в области хронологии. Слепая вера в то, что крупная фонологическая сетка установлена в основном верно, привела к тому, что все критические анализы были направлены на мелкие шевеления хронологии, на незначительные попытки пригладить многочисленные противоречия в истории. Ведь, если предполагать, что отдельные куски фаст должны идти последовательно, то тогда все эти многочисленные пропуски и путаница могут привести в худшем случае к колебаниям максимум в десяток лет, что является ничтожно малой величиной по сравнению с теми хронологическими сдвигами, которые возникнут, если мы примем соображение Морозова и предположим, что фасты надо располагать не последовательно, а параллельно.

Заметим, кстати, что гипотезе Морозова не противоречит и реальная история происхождения фаст. Вот что пишут специалисты–источниковеды: «…историография начинается трудами собирательными, где исключительно сопоставляются свидетельства предания и памятники. Работы эти — результат кропотливого труда и замечательного остроумия — сделались для потомства неоценимым фундаментом при дальнейшем изучении истории. Особенно надо отметить ценные летописи Сигония (fasti consulares)» ([29], стр. 1).

Таким образом, оказывается, что фасты сочинены в XVI веке Сигонием, тем самым Сигонием, который «в шутку» фальсифицировал римские рукописи (см. § 2). Указание на «кропотливый труд» и «замечательное остроумие» означает, что, подготовляя фасты к печати, Сигоний (и иже с ним) как–то их приводил в порядок, редактировал и дополнял по мере своего разумения и в весьма значительных масштабах. И, несмотря на все это, современные историки всерьез считают Сигониево сочинение надежным фундаментом римской истории!

 

 

§ 8. Римский календарь

 

Общие сведения о календаре

Самым общим образом календарь можно определить как способ удобного счисления сравнительно длинных промежутков времени. Вот что пишет историк календаря Идельсон: «Мы так привыкли пользоваться календарем, что даже и не вполне отдаем себе отчет, как велика в нашей жизни и во всем нашем мышлении роль упорядоченного счета времени; между тем нетрудно видеть, что никакая культура невозможна без него.

Каким образом психологически мыслима такая система счисления? Она допустима, как кажется, только при постоянной и живой связи календаря с внешнею природой. Есть огромное различие в счете времени, с одной стороны, и в счете или измерении каких–либо иных предметов или величин, например, в изменении расстояния между двумя пунктами. Ибо дорога, которую мы мерим, существовала и будет существовать до и после процесса ее измерения, но каждый день, который мы нумеруем или считаем, исчезает в прошлом и не возвратится никогда. Но если в нас говорит уверенность, что то или иное явление природы через некоторый промежуток времени повторится вновь, а затем возвратится снова через такое же число дней и так далее без конца, то естественно будет начинать и кончать счет дней именно на таком периодическом явлении… путем искания в природе достаточно ярких и хорошо обозначенных периодических явлений и шли все культурные народы в деле построения календаря…

…Но …неясно определенные климатические периоды …недостаточны для упорядочения счета времени… один из самых значительных этапов культурного развития был пройден тогда, когда было усвоено, что подобные (четко определенные. — Авт.) периоды можно и нужно искать среди явлений звездного неба… годовой круг Солнца, месячное обращение Луны, а у некоторых народов 12–летний круг Юпитера стали основными единицами календарного счета…

Но …надо было преодолеть два огромных затруднения. Первое: указанные повторения небесных явлений грубо подмечаются всяким, кто только вообще ими интересуется; но, чтобы определить их точно и, если можно сказать, «остро», нужен длинный ряд умелых наблюдений, математически понятых и обработанных. Считая от одного новолуния до другого, и ведя точный счет дням и часам соответственно промежутка, убеждаемся, что следующие друг за другом периоды между собой неравны; то же и в отношении других наблюдений небесных явлений: движения тел Солнечной системы неравномерны — в этом основная трудность их изучении; нужно умело комбинировать полученные результаты, чтобы вывести некоторую среднюю, важную в календарном деле, длину интервала. Все это составляет задачу астрономии… Второе: календарная единица, напр. год, месяц, принята и удобна только тогда, когда она заключает в себе целое число дней. Но периоды, найденные из астрономических наблюдений, никогда не выражаются в днях целым числом. Поэтому календарная единица неизбежно выходит ошибочной против своего астрономического прообраза, с течением времени эта ошибка накопляется, и календарные даты уже не соответствуют астрономическому положению вещей. Как выравнять эти расхождения? Это задача чисто арифметическая; она ведет к установлению календарных единиц с неодинаковым числом дней… и к определению правил их чередования…

Как только оба указанных затруднения превзойдены, календарная система является законченной. Она получает свое течение как бы независимо от астрономии: только при таком условии она может быть не только правильной, но и общепонятной…» ([21], стр. 4—9).

Здесь в первую очередь важно замечание, что для создания полноценного календаря необходимы астрономические наблюдения. Но как в древности могли достичь необходимой точности в наблюдении, скажем, длины года? Обычный ответ состоит в том, что при достаточно длинных и регулярных наблюдениях может быть достигнута любая требуемая точность. Однако при этом забывают, что для длительных, последовательных и регулярных наблюдений необходимо уверенно и без путаницы год за годом отсчитывать дни, то есть необходимо иметь регулярный и правильный календарь. Даже современные астрономы не любят пользоваться григорианским календарем: они предпочитают юлианский календарь (старый стиль) с более регулярной системой високоса. Простейшим регулярным календарем является юлианский. Поэтому можно с уверенностью сказать, что без юлианского календаря никакая точная наблюдательная астрономия невозможна.

Порочного круга здесь нет, поскольку для создания юлианского календаря особо точных астрономических наблюдений не требуется.

Без всякой астрономии людям издавна было известно, что год делится на четыре сезона, что в каждый сезон приходится, как правило, три полнолуния и что между двумя полнолуниями проходит около 30 дней. Это дает исходную длину солнечного года приблизительно в 380 дней.

Но, когда возникла потребность в регулярном календаре, то должно было быстро (за несколько десятков лет) обнаружиться, что календарь, основанный на таком (или близком) годе, не является климатическим, т.е. начала времен года и хозяйственных сезонов не остаются в нем на одних и тех же датах, а непрерывно сдвигаются. Были ли исправления внесены «методом проб и ошибок», или уже на этом этапе были привлечены какие–то простейшие астрономические факты, судить трудно, но ясно, что довольно быстро первоначальная цифра была исправлена и год стал считаться в 365 дней. Это и было созданием первого, более или менее удовлетворительного, регулярного календаря. Но лет 60—80 должно было хватить, чтобы заметить ошибочность и этого календаря и необходимость поправки в четверть дня. Тут, конечно, простейшие астрономические наблюдения были необходимы. Таким образом, мы должны постулировать, что в это время астрономия (по–видимому, в форме астрологии) уже сделала свои первые шаги. Вообще говоря, тип используемого календаря позволяет оценить достигнутую точность астрономических наблюдений, поскольку нет сомнения в том, что каждый вновь вводимый календарь считался его авторами совершенно точно климатическим, так как никто не захотел бы устанавливать календарь с заведомой ошибкой, приводящей его в негодность уже через несколько десятков или сотен лет. Это «требование климатичности» должно лежать в основе любого рационального обсуждения календарных проблем.

Когда же был введен первый календарь? Не видно причин, зачем нужен точный календарь в период родового строя. Как сообщают этнографы (см. [21], стр. 5), первобытные племена вполне обходятся приблизительным делением года на климатические периоды. Это деление достаточно и для сезонных работ земледельца, и для сезонных откочевок скотоводов.

Напротив, государству с развитой экономикой без календаря обходиться трудно, если не невозможно. Проблемы сбора налогов и взимания процентов, регулярного снабжения двора и армии (особенно в походе), расчеты договорных поставок и т.д. и т.п. — все это требует регулярного и правильного календаря. Без особого риска ошибиться можно поэтому утверждать, что календарь появился одновременно с классовым государством.

В принципе для отправления религиозного культа календарь не нужен. Религиозные праздники можно датировать и без календаря («день сбора плодов», «первое полнолуние зимы» и т.д.). Однако если идея календаря уже появилась и религиозные праздники оказались приуроченными к определенным календарным датам («день Нового года» и т.д.), то правильный календарь (или, точнее, календарь, считающийся правильным) делается совершенно необходимым. Если жертвоприношение богу назначено на определенный день года, то совершение его в любой другой день явится непозволительным богохульством и кощунством.

Применим теперь эти общие теоретические положения к римскому календарю.

 

 

Римский календарь

О календаре, которым пользовались древние римляне, наши сведения «происходят из двух различных источников: из живой традиции его передачи, дошедшей до наших дней (!? — Авт.), и из древних документов и сообщений античных авторов» ([12], стр. 97). Согласно этим источникам у римлян будто бы был 12–месячный год в 355 дней, чередовавшийся с 13–месячным годом в 382—383 дня. Средняя продолжительность римского календарного года была, таким образом, на целые сутки больше истинной. Источники сообщают, что уже в V веке до н.э. совершались попытки исправить эту календарную систему и привести ее в соответствие с солнечным годом. «Но эти реформы не помогали… По всей видимости, римляне в какое–то время… отказались от схематических дополнений календаря и… дополняли год тогда, когда в этом возникала необходимость. Со времени Второй Пунической войны и до реформы Цезаря… понтифики регулировали календарь по своему усмотрению. Так же как и греки, … римляне стремились к тому, чтобы определенные жертвоприношения совершались соответственно в одно и то же время года… В действительности интеркаляции (вставки месяца. — Авт.) стали орудием политиков в их борьбе за власть и часто производились произвольно, без учета времени года…

По–видимому, все попытки установить четкие циклы интеркаляции для этого календаря напрасны… Имеющиеся случайные свидетельства… позволяют сделать только общее заключение о том, что в период между Первой Пунической войной (264 г. до н.э.) и Второй (218г. до н.э.) римский календарь более или менее соответствовал юлианскому, отставая от него, возможно, на несколько недель, что во время Второй Пунической войны… дополнениями к году пренебрегали, так что к 190 г. до н.э. римский календарь опережал юлианский на 117 дней (какая точность в оценке ошибки! — Авт.); что это расхождение уменьшилось до 72 дней в 168 г. до н.э., в 46 г. до н.э. отставание составляло 90 дней» ([12], стр. 40—41).

Вся эта информация решительным образом противоречит установленным выше теоретическим положениям. Как могли верующие римляне совершать жертвоприношения богам в явно «неправильные» дни? Как мог в условиях календарной чехарды функционировать государственный фиск и частнопредпринимательская деятельность, неразрывно связанная с контрактами на срок? Достаточно поставить эти вопросы, чтобы апокрифичность и фантастичность «древнеримского» календаря сделались явными.

Более того, сами же историки признают, что в Древнем Риме «урожаи зерна и маслин собирались своевременно, в конце мая и в ноябре соответственно» ([12], стр. 41). А куда же делась разница в 117 дней? Чтобы разрешить это противоречие Бикерман вынужден предположить, что хозяйственная жизнь Рима регулировалась неким другим «идеальным» календарем, «который не зависел от причуд официального календаря» ([12], стр. 41). Спрашивается, кто же следил за правильностью этого «идеального» календаря? И какой это был календарь? Юлианский? На эти вопросы Бикерман пытается дать ответ при обсуждении столь же путаного «вавилонского календаря». Вынужденный и здесь предполагать существование «идеального» хозяйственного календаря, он пишет:

«Вполне возможно, что земледельцы и купцы доверяли больше звездному (?! — Авт.) календарю,… который не зависел от капризов официального счета времени» ([12], стр. 19). Тут остается только развести руками.

Мы видим, что, таким образом, астрономо–календарные соображения также указывают на апокрифичность «античной» литературы (из которой мы и знаем о «римском календаре»).

 

 

Дни месяцев у римлян

Изложим в заключение один чисто технический вопрос, необходимый для понимания античных дат, — римскую систему названий дней месяцев.

Римляне обладали тремя словами: календы, ноны и иды для названия трех специальных дней месяца. Все прочие дни считались вспять от этих дней, как бы в их ожидании.

В каждом месяце календы — это первый день месяца (например, «мартовские календы» — это 1 марта).

В марте, мае, июле и октябре ноны — седьмой день месяца (майские ноны — это 7 мая), а иды — пятнадцатый (октябрьские иды — это 15 октября).

В остальные месяцы (апрель, июнь, август, сентябрь, ноябрь, декабрь, январь и февраль) ноны — пятый день месяца (январские ноны — это 5 января), а иды — тринадцатый (августовские иды — это 13 августа).

Эта странная система счета дней удержалась кое–где до средних веков. Укажем, наконец, что римский год начинался с марта