Он заказал штихели с желобками полумесяцем и долота разного сечения, через два дня получив их в обмен на поллитра спиртяги.

Из книжки по истории литографии и пособия по распознаванию и собиранию гравюр, наш герой уже знал умозрительно, как различаются глубокая и высокая печать, что в обрезной гравюре волокна дерева лежат в плоскости рисунка, а изображение получается черным штрихом по белому полю. Он пьянел от названий “меццо-тинто” и “сухая игла” и по-новому увидел вдруг любимые гравюры, понимая, сколько труда вложено, например, в “Святое семейство с тремя зайцами”. Но фигурировавшие в описаниях вещества, такие, как рыбий клей, исчезли из человеческого существования и надо было придумывать что-то новое взамен.

Планки от фруктовых ящиков — розоватый бук из Палермо, очень плотный — такой и нужен, чтоб после резки не заваливались края линий — он склеивал, зажав их в струбцину, потом выравнивал рубанком, шлифовал наждаком до нежной гладкости, затем проходил еще куском сукна. Наносил на полированную поверхность слой пчелиного воска, ошалевая от медового аромата, натирал бархоткой поле доски, так что оно казалось желтым зеркалом, и когда клал скалькированный рисунок на эту сверкающую поверхность, тот отпечатывался на ней, чудно освещаясь цветом древесины.

Чтоб этот зыбкий отпечаток на доске стал выпуклым, надо было ножами вынуть фон. С обеих сторон черты он делал наклонные резы навстречу друг другу, сметая щеткой продолговатые кусочки дерева и углубляя поверхность доски вдоль линий изображения. Потом, легко постукивая по долоту деревянным округлым молотком, он начинал выщербливать те места, которые должны остаться белыми. Наносил на рельеф тампоном типографскую краску, ставил доску под пресс и притискивал к ней бумагу в станке.

В первой гравюре штрихи от неумелости были слишком грубы, а изображенные воины держали мечи в левых руках. Некоторые выступы скололись, краска неряшливо затекала в промежутки между линиями, а в местах, которые должны были быть черными, обнаруживались мелкие пролысины, но радость от этого труда была так велика, что он, не прощая себе технических промахов, предвосхищал успех: “Я сделаю!”

Он добыл уже и угловые стамески, и рубанок с острым скругленным лезвием, и рубанок с волнистым режущим профилем, и набор шлифовальной бумаги — от корундовой грубой до бархатистой.

Вдруг все: зрение, осязание, даже наблюдения за движениями собственных мышц, — стали служить придумыванию гравюрных сюжетов, измышлению приемов резания, усовершенствованию техники. И теперь каждый литературный текст разворачивался картинами и по-новому выставлял живописные детали.

У него не было взгляда художника, к любому предмету он подходил как конструктор и мысленно анализировал, разглядывая свою прелестницу, единственную его модель: как нога крепится, где центр тяжести при таком-то наклоне вперед? И на грудь смотрел, удивляясь полусферам, смотрел, как ей казалось, оскорбительно изучающим взглядом, не помня, кто перед ним, и смотрел без любви. Каждую вещь хотелось нарисовать, и он мысленно членил предметы на сопряженные друг с другом цилиндры, конусы, торы…