Летом в субботу отправлялись за город и ехали по Киевской дороге до Лесного городка, где почти никто не сходил с поезда. Шли вдоль заброшенной одноколейки, любуясь земляничными листьями. Они доходили до лужайки, садились на траву, и она плела гирлянды из собранных цветов, обматывая себе ими плечи и шею. Все шло в дело — и лютики, и фиолетово-желтые иван-да-марья и бледно-голубые султаны вероники. Его голову она увенчивала зеленью, а он пытался таскать ее на руках, как Дафнис Хлою, и баюкал, уложив ее голову себе в колени. И, оберегая от холода земли, просил “Ляг на меня!”, чтоб она покоилась, легкая, на горячем его торсе и укрывала распущенными волосами обе головы. И сквозь рыжеватые пряди можно было, не щурясь, смотреть вверх, слушая высоко повисшее трепыханье жаворонка.

Еды с собой они никогда не брали. Пили из деревенских колодцев, если к цепи ворота было привешено ведро, рвали выродившуюся вишню там, где высовывались из-за заборов ветки. Набрав в горсти ягод, ложились на солнце где-нибудь посреди поля. И когда он брал вишенку в рот, она шутливо отнимала ее, вытягивая ягоду губами и настигая кислый кругляк ищущим языком.

Возвращались, отыскивая направление по самолетному гулу, разглядывая огороды за неряшливыми изгородями: плети огурцов, цветки чеснока, черепки битой посуды на оголенных грядках, ветошь, вывешенную сушиться, — и он видел, как по-рембрантовски живописно старье. Глядя на пыльные цветущие кусты по обочинам дороги, она останавливалась и, обдувая щеточки тычинок на кустах жимолости, приговаривала: “Я хочу, как жалости и милости…”

Множество собак, собравшись стаей, ходили кругами в ореховом подлеске, не лая и не рыча и вообще не обращая внимания на людей.

На свету она очень щурилась и улыбалась ему и, когда, усталые, они возвращались в Москву, садилась напротив него на желтую, деревянными планками набранную скамью вагона, глядела, мысленно окликая его по имени, а он смотрел на нее и вспоминал рисунок Дюрера, улыбающуюся женщину с двойным подбородком и складкой удовольствия на шее.

Вблизи города за окном электрички лежала поруганная развороченная земля, с которой содрали травяной покров, превратив в кладбище отходов человеческого существования — изрытая канавами, захламленная ржавым железом, отторгнутая от живого мира. “Человек уничтожает природу ради нейлоновой сорочки или консервной банки с яркой этикеткой, а может, из охоты долбить один кусок металла другим куском металла, убивая все по-настоящему живое, засевая мир ущербным среднестатистическим потомством”, — проносилось в голове моего критически настроенного героя.

Иногда она везла с собой из леса букет таволги или липучей смолки, а он ворчал, что она жадностью губит природу. Однажды, когда они вернулись из-за города, на выходе со станции “Кропоткинская” к ним бросилась какая-то девушка, спросила, указывая на ее букет крупных колокольчиков: “Где вы купили?”, и заметалась по площадке перед метро, где обычно продавали цветы, смотря по сезону, — то ландыши, то белую ветреницу, то купавки. Видно, девушке очень нужны были цветы, и наша счастливица, догнав, протянула ей свой букет: “Возьмите!” Восхищенный этим жестом, он обнял подружку: “Давай, все отдадим!” Но ничего, кроме этих фиолетово-голубых колокольцев с зелеными пестиками-хоботками отдать они не имели.