Чтобы сделать цветную гравюру, он изготовил несколько строго одинаковых по размеру досок, вырезав на них разные детали общего рисунка. Каждую мазал краской определенного цвета и оттискивал по очереди, применяя красную, синюю и черную гуашь. Готовый рисунок особенно ярко и свежо выглядел, пока просыхала сажа, но такая техника отнимала очень много сил. Он пробовал раскрашивать черно-белые оттиски, но получалось грубо, изображенные предметы уплощались и выглядели раздавленными, даже цветы не удавались, приобретая базарный вид.
Она раньше него поняла бесплодность таких экспериментов, указав, что только лубок, в котором не нужны полутона, имеет смысл размалевывать.
Он увлекся изображением лилий. Дорогие благоуханные цветы, которые, не жалея получки, покупал он на Центральном рынке, в композициях соседствовали с грубыми атрибутами действительности: угрожающе черными огромными клещами, частями коленчатых чугунных труб, вспухших от ржавчины, и отвратительными ложками-скребками, гинекологическим инструментом (он купил его, было, для резьбы, но тот не пригодился). И она, боясь выпытывать, что за идея заключена в изображениях, вслух вспоминала, глядя на царственной формы шестилепестковые цветы: “Посмотрите на лилии полевые, они не трудятся, не прядут…”
На какое-то время он оставил технику ксилографии, которая, как он считал, связывала размах руки, и взялся за линогравюры, ковыряя и рассекая пластик заостренной велосипедной спицей. Он изобразил ближайшую церковь, Ильинскую, на набережной — с ее малой луковкой и невысокой колокольней. Оспенно грозное небо, серые дома с черными зевами окон, а возле самого храма — продолговатое тело барака, страшного, стены в крапинах и трещинах. Он так сильно выдавливал на поверхности линолеума линии горбатого тротуара и камней, вымостивших дорогу, что те вышли нарочито выпуклыми. Как будто, представлялось его вдохновенной подруге, одна земля и была прочной, неся на себе зыбкие массы зданий, а булыжники выдавались из плоскости, как лещадки на иконах.
Насмотревшись слепков в музее изящных искусств, он и сам рисовал античные головы и воинов в шлемах, и беспорядочно сваленное гладиаторское оружие, и отдельно — мужские руки, держащие щит или сведенные судорогой от ощущения рукоятки палаша в ладони.
Он отпечатал несколько групповых картинок в манере Мунка, потом гладильщиц, работающих за общим столом — углы плечей и локтей, большие чугунные утюги, которыми теперь уж и не пользуются, утрированная гибкость острых членов, затупленные концы решительных штрихов.
Но дольше всего бился он над изображением кентавра, существа, трагического в своей силе и неприкаянности. Мощным торсом тот приникал к высокому телу женщины, наполовину ставшему древесным стволом, опоясав грубым охватом ее деревянные бедра. Эта композиция долго, мучительно не получалась. Кентавр, нарисованный в фас, воспринимался как козлоногий человек, лошадиное тело жило как-то отдельно от головы, поворот в пространстве не давал целостности фигуры. Рисунок вышел внезапно, точный в каждой детали. Поставив туловище человекоконя вполоборота, развернув в треть листа его надутую отчаянным вдохом грудь, художник наш добился наконец должного запечатления: кентавр упирался копытами задних ног в бугры дубовых корней, выпяченными губами тянулся к шее отпрянувшей и не способной убежать дриады, обнаруживая такой напор могучего жаждущего паха, что для вырезывания обильных мускулов этого мифологического существа не хватало возможностей ксилографии.