Она не понимала его пристрастия к античности, к этому миру, незнакомому понятию греха, как она думала, неразвитому в части таких чувств, как жалость и сострадание. Ее возлюбленному неведомо было это раздвоение, это противопоставление духовного и плотского. А она ела себя изнутри сомненьями и в самые сладостные минуты их близости чувствовала, что возмездие будет сурово.

В редкие свои наезды к родителям на их осуждающие слова и требования узаконить супружеские отношения, она говорила: “Мама, если люди друг друга любят, зачем ходить в милицию?” Но она совсем не была уверена в том, что он ее любит.

А он не понимал быстрой смены ее настроения, внезапных необъяснимых слез. Его тяга к этому единственному существу — ведь внутренне он признавался себе с тоской, что и к матери равнодушен, — включала радость оттого, что им так хорошо вместе, что они прекрасны и соразмерны, как говорилось в апулеевых “Метаморфозах”, но мыслей о том, чтобы жертвовать ради нее чем-то, о сладости умаления ради другого человека, у него не бывало.

И она все это знала со слов и без слов — слабым умом, истерическим чутьем, и даже успокаивала своего избранника, чтобы не будить в нем душевного разлада: “Физическое единство — самое главное”. Но как она хотела, чтоб он возражал, чтоб говорил именно те слова, которые она давно придумала за него! И чуть ли не плакала, когда он брал в горсти, взвешивая в ладонях, ее тяжелые гладкие волосы, за полгода отросшие ниже плечей, и не могла утешиться от его успокаивающих поглаживаний.

С беспокойством и почти раскаянием грешницы вспоминала она потом их неаскетические ночи, и впивание поцелуев, соприкосновение языков невидимыми чувствительными клетками плоти, и смех, и поддразнивание, и эта цитата из “Золотого осла”: “Приняла его без остатка”.