Она все время приставала к нему со своей любовью и в общем мешала работать. У нее появлялись свои завиральные идеи, которым он не придавал значения, но поневоле выслушивал. Рассматривая долгоногих красавцев на одной из картин в музее изящных искусств, она все дознавалась, почему тут три человека с одинаковыми лицами. “Художник всегда пишет самого себя”, — пояснял он снисходительно. “Но почему они все похожи на тебя?”

В стекляшке напротив музея кормили супом “харчо”, вермишелью и киселем. А посуду убирал со столов нестарый, в очках, человек. И по лицу, и по деликатности, с которой тот спросил, можно ли взять тарелки, они поняли, что человек этот здесь — белая ворона. “Отказник, — объяснил наш умник, кое-что уже понимавший в действительности. — Подал, небось, заявление на выезд и вылетел с работы”.

В конторе ходил тогда слух о бывшем его однокурснике: мол, собрался на постоянное место жительства в Израиль. Такие события всегда вызывали много толков, но в их заведении подобные инциденты считались невозможными. Задолго до распределения специалистов, еще когда в училище у них формировали группы, определенной инстанцией были изучены все анкеты студентов. И его мать, — инстинктом чуявшая, что с испорченной биографией ее детище на всю жизнь останется прокаженным, не получит ни образования, ни нормальной работы, — недаром силы тратила на добывание справки о реабилитации мужа.

В МВТУ долго тасовали личные листки по учету кадров прежде, чем каждому выпускнику определить возможности судьбы: кто для какой степени секретности годен. Учитывали не только анкетные данные, но и информацию от осведомителей. Были такие в каждой группе обязательно, а набирали их не столько из истовых комсомольцев, сколько из тех студентов, которым грозило отчисление за неуспеваемость.

В последние годы среди специалистов, попадающих на закрытые предприятия, практически не было евреев. Тщательно просвечивали даже тех, у кого в анкете в графе “Национальность” значилось “русский”. Личные дела анализировали, выявляя родню до третьего колена. В графе “члены семьи” перечислялись и деды, и бабки с обеих сторон, и уж тут никто не мог утаить компрометирующих имен и отчеств. Принадлежность к семитскому племени остроумцы называли инвалидностью пятой группы. Человек, которому государство доверяло свои тайны, не должен был иметь никаких таких родственников, даже гипотетической связи с заграницей. Кстати, моему правдолюбцу думалось иногда, что главные тайны — страшная бедность населения и беспорядок в промышленности. Но что он понимал, у него пока была лишь третья форма секретности. А те, кто имел нулевую, как говорили, точно крысы, трудились под землей.

Отделы института заполняла отборная публика, однако, проколы все-таки были. “Железный занавес” прошибала любовь. Так случилось — сотрудник наисекретнейшей лаборатории женился на еврейке, а та получила приглашение из Израиля. У начальства начались неприятности. Сам молодожен, несмотря на прогнозы сослуживцев, еще и не заикался о поездке за кордон, а уже нашли недочеты в его работе, понизили в должности. Портрет потенциального отступника тут же сняли с доски почета, так что на месте фотографии некоторое время оставался только приклеенный наскоро прямоугольник серого картона.

Зав. лаборатории получил крупный втык, а в “ящике” наблюдался взрыв антисемитизма. С проштрафившимся коллегой никто не разговаривал, многие перестали здороваться, и в курилке, где стояли ободранные, сбитые по четыре вместе “списанные” кресла, один только герой наш беседовал с ним о футболе и ободрял, прощаясь: “Ну, старик, будь!” Он с удивлением заметил, что кляли юдофила, поминая михалковское “А сало русское едят”, не из идейных соображений, а из зависти, что, вот, они, люди первого сорта, за рубеж выехать не могут, а эти евреи заимели вдруг право под предлогом воссоединения семей отсюда свалить.