Что-то изменилось в моем герое. Когда пришло время переаттестации и сотрудники писали сами на себя характеристики от имени начальства, он не ерепенился, но не стал пользоваться стандартными фразами, которые все списывали друг у друга (“политически грамотен, морально устойчив, скромен в быту”), а автоматически приписал после названия должности “стаж работы — 1 год”. Вообще-то он присмирел, и на работе решили, что он сломался: “Укатали сивку крутые горки”. Но он не покорился, он просто пытался всех понять.
То, над чем сослуживцы смеялись, по-прежнему не было для него смешным. Больше всего потешались над тем, что вытворяли в пьяном виде. Рассказывали бравые истории, где нетрезвый человек обычно выступал смельчаком, а начальство выглядело по-идиотски. Вершиной удальства, о чем говорили шепотом, утробно похохатывая, был случай с одним старшим инженером, который гнался, теряя полуботинки, за машиной директора и грозил: “Я вас всех выведу на чистую воду!”, после чего и был мгновенно уволен по соответствующей статье.
Его поражало, что человек, которого он безусловно уважал, серьезный конструктор, повествуя о разных случаях из своей жизни, неизменно переходил к воспоминаниям о том, как хорошо выпивал он с тем или другим и какой был антураж. Очевидно, только алкоголь давал этим людям чувство успокоения, а кураж, который появлялся в подпитии, снимал ощущение несвободы, давящее каждую минуту — на работе, в метро, в собственном доме.
Ему жаль было этих людей, но он не мог с ними слиться. Его раздражало, когда сухопарая сорокалетняя женщина подпрыгивала, в восторге от колбасы в первомайском заказе: “Вкусненькая, копчененькая!”, когда завхоз лаборатории, плечистая бабища с нагло-сентиментальным лицом, стенала, получив бюллетень по болезни: “Не хочется дома сидеть, в коллективе жизнь проходит быстрее!”. Он испытывал сострадание к их ограниченности, ему было как будто стыдно, точно он был тоже виноват в том, что они нечутки и пошлы. Но само слово “сострадание” было незнакомо массе молодых и здоровых мужчин и женщин, не только оттого, что они твердили избитую истину “Жалость унижает”, но и от какой-то брезгливости и раздражения чужим несчастьем.
У одной из сотрудниц без конца хворал годовалый ребенок, и, когда она после десятидневного отсутствия, отдав недолеченное свое дитя в ясли, приходила на службу, толстуха-профорг говорила гудким неприязненным голосом: “Господи! Опять болел!” Когда принятая на работу по распределению девушка-инженер как-то быстро оказалась матерью-одиночкой (“не доглядели, что она с пузом”) и попала в клинику вместе с грудничком, бабы злорадно высказывались: “Говорили, зачем тебе этот ребенок!”, — хотя и собирали рубли на фрукты и посылали страхделегатку в больницу. Ему вдруг стало небезразличным чужое горе, но помочь он никому ничем не умел. Только спрашивал безмужнюю эту мамашу: “Ну, как наследник? Ты не стесняйся, если что…”
Перед праздниками полагался укороченный рабочий день, но уже с утра никто не работал, а готовили общий стол. Отмечали Первое мая и Новый год. Перед днем Советской армии сотрудницы суетились и готовили мужикам-сослуживцам подарки, всем одинаковые: авторучки или коньяк, каждому по забавной маленькой бутылочке-шкалику. Потом женщины ждали Восьмого марта, когда получали от коллег мужеского пола по открытке и веточке сухой мимозы.
Его ставило в тупик то, что все эти люди очень мало жили проблемами своей службы. Несколько одержимых научными идеями диссертантов были не в счет, хотя их разработками и держались отделы. На его обличительные тирады он услышал дома ответ-цитату из наблюдений западных психологов: “Двадцать процентов работников делают восемьдесят процентов работы”.
Парадоксально, но даже при полном безделье большей половины персонала на его предприятии производство вертелось во всю, и наш доморощенный мыслитель знал о немерянном множестве оружия разных видов, сходящего каждую минуту с конвейеров необъятной державы. Продукция эта не имела названий и именовалась и в документации, и в рабочих разговорах “изделие номер такой-то” и “изделие номер этакой-то”.
Сотрудники-мужчины не очень-то старались для семьи. Матери-служащие, напротив, все время промышляли в поисках еды и часами висели на телефоне, помогая своим чадам делать уроки. Рыскали по книжным магазинам, покупая детям классику, нередко вынужденные в нагрузку, к “Войне и миру”, например, приобретать какие-нибудь “Решения съезда — в жизнь!”.
Замужние дамы, как правило, заботились о своих половинах и стояли в очередях за импортными рубашками и кепками. Одежду покупали часто без примерки, а мужи богатырских статей иногда за всю жизнь практически не имели пиджака, обходясь доморощенными свитерами “под Хэма”.
О супругах было принято говорить в грубоватой манере. Правда, были исключения. Паровиков, ворочавший проблемами автономных блоков, склонный к матерщине и не спускавший провинностей подчиненным, женился на красуле-инженере из соседнего отдела. Взял молодую, и она, испытывая гордость оттого, что такого отхватила мужика, не могла скрывать нежности. “Котеночек, — говорила она ему по местному телефону, — пойдем обедать!”. Прозвище пристало. И даже директор орал однажды по селекторной связи: “Если Котеночек опять саботирует с документацией, я его уволю”.
Когда желчный наш мыслитель слышал из-за выгородки похвальбу лаборантки: “Повезло, купила суповой набор!”, у него сердце ныло от жалости, но его и коробило оттого, что можно так радоваться килограмму говяжьих костей. Он невольно задумывался, чем живут эти люди? Но когда в своем скворечнике пытался заговорить об этом, услышал: “Почему ты отвечаешь за весь народ?” — “Потому что я понял, что творится, а никто не понимает” — “Я понимаю”, — важно заявляла его эмансипэ. — “Ты — не народ”. — “Я — народ”.
Раньше он был безучастен, даже если к нему обращались, теперь он прислушивался к разговорам товарищей по работе и мысленно пытался влезть в ситуацию каждого.