У них уже было прошлое! Они были подлинными детьми Москвы, своего приарбатского угла и вернулись сюда не только потому, что негде было жить и осточертели родители. Ей противен был современный дом с узкими дверями и низкими потолками из бетонных плит, где каждое движение соседей вызывает отклик вещей в твоей комнате и беспокойство посуды в шкафу. Одинаковые жилища, настаивала она, делали и людей, видящих свет сквозь сетку капроновых штор, неотличимыми друг от друга. Она не осознавала того, что он знал уже из опыта нахожденья в “ящике”: мимикрия была спасительной в этом мире, где яркая индивидуальность всегда вызывала неприязнь, а теперь и подозрение в нелояльности.

Она любила Москву, эти горбатые улочки у набережной, с многочисленными обезглавленными церквями, переделанными в мелкие фабрики. Они ходили по знакомым со школьных лет переулкам, переименованным теперь и названным улицами, но от этого не потерявшим ни своей тихости, ни кривизны. Ветхие дома с клеточками дранки за отставшей штукатуркой, рыжие потеки у водостоков и разнообразные лепные украшения: лукавые, усталые, а то и грозные львиные морды, женские лица в стиле “неогрек” с характерной полуулыбкой…

Светлый фриз четырехэтажного дома в Могильцевском украшал рельеф с фигурами в тогах. Присматриваясь, не сразу, а после нескольких прогулок, они узнали в некоторых персонажах Пушкина и Гоголя. Хоть и понятно было, что те в античных одеяниях, у классиков был весьма банный вид.

И как всегда, как он помнил, всю жизнь, в Чертольском переулке вспучивало на перекрестке асфальт, и тот проламывался от столетиями длящейся работы ручья, не желавшего прятаться в трубу на своем пути к Москве-реке. Эти дыры в дорожном покрытии вызывали в нашем герое прилив немотивированного оптимизма. Перешагивая через черные щели мостовой, он думал, адресуясь к невидимой власти: “Не все вы можете задавить!”

Рядом со школой, построенной, как знал он от матери, на месте знаменитой церкви, возвышалась беленая палата семнадцатого века, где теперь устроен был склад. Железные жиковины дверей казались аспидными от свежего кузбасслака. И страшна была легенда здешних мест: мол, в древности складывали в эту камору подобранных зимой на улице мертвецов и держали тут, замерзших, чтобы потом всех невостребованных родней покойников похоронить весной в общей могиле.

Ее влекло к тому дому в переулке, где прошло детство. Она входила под арку в затхлый дворик с немногочисленными тополями, которые сызмальства знала все наперечет, и теперь убыль их с печалью замечала. В углублениях асфальта стояли извечные нефтяно-черные лужи, а в чугунной ограде поубавилось завитков и пик. Но за оградой все-таки стояли клены, которые, как с детских лет помнилось ей, сплошь засыпают в мае желтенькими цветками тротуар.

Они вошли в подъезд, где она ребенком выстаивала часами у батареи, грея обледеневшие варежки. Дверь была та же, и латунная длинная ручка сохранилась. Со стен вестибюля, облицованных квадратами шоколадно-коричневой плитки, смотрели смеющиеся рожицы фавнов с кудрями из винограда и девические головки с колокольцами-подвесками. Рельеф плафона изображал колесницу, влекомую белыми лошадьми, и, схватившись за ее край, почти горизонтально вытянув тело в благородном лете, неслась в пространстве богиня, и восхищенный возница оборачивал к ней гипсовое лицо, не ослабляя натяжения поводьев.

Шли на Арбат, где после одиннадцати часов фонари уже были притушены, разглядывали витрины книжных магазинов и вышивки за стеклом, а потом любовались узорной изморозью, выкристаллизовавшейся тропическими листьями на стекле “Галантереи”.

Она мерзла, но когда он обнимал ее, отстранялась, чтоб не выгонялся теплый воздух из пальто, и тогда он старался ее согреть, дышал усердно ртом в один и в другой рукав, надувая щеки и схватывая плотно ее запястья, чтоб не ушло тепло. Ей хотелось вдруг спать, дремота одолевала прямо на улице. На ходу пристроив голову к нему в суконное предплечье, закрывала глаза и, плотно прижавшись бедром, потихоньку ковыляла. И он шел кособоко, не двигая плечом, крепко обхватив ее спину рукой наискось.

Но когда они возвращались, то долго не могли уснуть, потому что касание родной плоти мучило новой жаждой. Она рассматривала трогательные его недоразвитые соски, искала их в темноте, этот намек на забытое единство женского и мужского, как-то связанное и с кормлением ребенка. И когда она просила: “Уходи”, — то врозь они засыпали мгновенно, чтобы снова соединиться в утренних сумерках, когда их лица, и вещи в комнате, и город за окном были серыми, как недодержанное фото.