В течение нескольких суток у него тупо болела башка и распухшие верхние веки нависали над зрачками. Болячки обметали губы. Глаза его вдруг как-то потеряли чувствительность, и он смотрел на лист ватмана, исполосованный лекальными кривыми, и не мог сосредоточиться, а все как будто усмехался — такая только осталась у него реакция. Его заботило, что на еду требуется теперь больше денег, но заработать не мог. Просто стал отказывать себе в пище, почти насильно укармливая беременную свою красавицу, от которой когда-то требовал невыполнимого постничества.

Он устал от этой зимы, от того, что вечно ходил с мокрыми ногами, что дни были коротки и резать приходилось при электричестве. Иногда он засиживался до трех часов ночи и только блестки во взгляде, мешающие сосредоточиться, заставляли его лечь. Он устал от чередования пустых тягостных дней и наполненных болезненно-экстатическим трудом ночей. Знал, что сделает нечто грандиозное, но ежедневная пытка пребыванием в “ящике”, чувствовал он, обескровила его, хотя большущие ладони, которые он весь рабочий день держал на крышке стола, были работоспособны и неистово спешили, как только дотрагивались до инструмента. Он резал с точностью автомата, зная, что одушевление, которым создан исходный рисунок, было настоящим, и даже без сегодняшних эмоций, без примеривания руки делают все хорошо.

Он забывался неглубоким сном, а под утро, когда начинало светать, уже не спал и мысленно все надеялся на чудо: что не пойдет на работу. Стаж у него был маленький, по бюллетеню полагалась половинная плата на время нетрудоспособности. Этого он не мог себе позволить, тех девяноста рублей, которые он в общей сложности получал, и так было недостаточно.

Каждый день, высиживая в людной комнате почти девять часов, он невольно перебирал в памяти детали короткого разговора с Хубаткиным и гадал, где же он допустил оплошность, проговорился и выдал себя, по сто раз на дню представляя, что же будет двадцатого числа. Чтоб утишить гул от ламп дневного света, он прижимал ладони к ушам, с трудом вытерпливая последние полтора часа и задыхаясь от соленой слизи, забивавшей ему бронхи.

Когда выходил на улицу, от свежести сначала становилось легче, но, пройдя несколько метров, он чувствовал: весь дым страшного города, все, что выдохнула Москва из высоченных труб теплостанций и дворовых котелен, кормящихся антрацитом, заполняет его грудь сжигающей волной. “Что они со мной могут сделать? Уволить? Можно работать грузчиком”, — пытался он победить безотчетный нутряной свой ужас.

Он долго не признавался дома в своей болезни и, когда она, чувствуя его огневицу, просила своего кормильца остаться дома хоть на один день, успокаивал ее, монотонно повторяя: “Пройдет!”, и уклонялся от объятий.

Она срезала самые полнотелые листья алоэ и, выдержав их дня три в темноте, чтоб усилить действенность жизнетворного растения, приготовила лекарство, смешав горький сок с кагором и медом. Она поила его на ночь отваром бузинового цвета, и после испарины на целый час лобная боль отпускала и он чувствовал блаженную слабость. Она промокала ему марлей влагу со лба и дула на лицо, чтоб охладить жар, и ее дыхание со странным этим одуванчиковым запахом сушило чувствительную его кожу. Но утром он опять вставал и шел через мост, не принимая во внимание уговоров, и даже отталкивал ее равнодушно, но шел ради нее, повинуясь идиотскому, как он говорил себе, супружескому долгу.

И за день у него опять наболевала грудь от кашля, и шум в голове был такой, что он не слышал слов, с которыми к нему обращались. Он чувствовал, как разбухло у него горло, видя его мысленно: красное, мясистое, через которое уже не мог пробиться голос.

Ночью она приходила на дощатый топчан согреть тощего своего возлюбленного, и он успокаивался. Боялся на нее дышать, чтобы не заразилась. Но она настойчиво тянулась к его лицу, и целительными были эти ее поцелуи, заживляющие лихорадки у него на губах. Обняв со спины, она прижималась к нему, повторяя собою изгиб его трясущегося тела и обвивая руками так, что он как будто сидел у нее на коленях. Ее грудь касалась его лопаток. И сквозь жар и бредовый шепот благодарности, больше не сомневаясь в ее искренности, он сказал внезапно: “Я подумал — нам бы обвенчаться”. — “Но для этого надо тебе сначала креститься”, — кротко отвечала она.