Убрала от лица ладони — слез уже нет. Подвинулась ко мне еще ближе и кинула на ладонь песку.

— Вначале по соседям захотел попрощаться, по одноклассникам. А ко мне — к последней. Я уж с тобой нянчилась, у вас спала, ела. Он заходит, а я тебя держу в береме — Ваня не Ваня? Он ближе подходит и тебя на руки поднял, а ты и не взвякал. Ну, он подержал тебя маленько и говорит: на отца не похож, а на мать похож, счастливый будет. Затем руку подал, я легонько ему пожала, он еще стоит, а потом давай хохотать. Верно это! Из-под тебя как раз побежало, а я обиделась за тебя: дите ведь, зачем над тобой хохотать. Вот че, говорю, ты зубы прикрой, дите ведь. Он подошел ко мне так близко, близехонько и вдруг на плечи руки положил и так больно притянул к себе с захватом — и так поцелует, поцелует и смеяться не перестал. А мне против горла смех, — я Ваню и ударила по щеке. Он отскочил и покачал головой потихоньку, а потом шагнул ко мне, сжал рукой плечо — и выскочил. А в конце деревни уже подвода стояла, он с ней и в город, а там уж на поезд. Вот и все... Вот и грех мой. И сколько ни бейся — не снять. Ударила его перед смертью, и он с моим ударом — в могилу. А ведь нет человека дороже... — Она отвернулась и захныкала, как ребенок.

У меня сильно разболелась голова, я замолчал, даже говорить было больно. Нюра сидела теперь с застывшим мертвым лицом и пересыпала по ладоням песок, И опять я силился вызвать в памяти ту далекую добрую няньку, хотел вызвать лицо ее, голос, запах рук и волос, а вместе с этим вспомнить и себя маленького, трехлетнего, с толстыми розовыми руками, но тот младенец никак не давался, и я весь измучился и снова злился на свою память, но она прятала в себе мою няньку — и ничего не поделать. Я смотрел теперь на Нюрины руки, и думалось, как странно это, как непонятно: вот рядом нянька, почти мать, спал с ней под одним одеялом, под самой грудью, дышал ее теплом, ее телом, ел, пил с ее рук — а вот нет к ней любви никакой, нет любви, а есть только одна жалость, какая-то едкая жалость, о которой и не подозревает Нюра и не слышит ее. И я опять надсадно молчал, хоть и чувствовал, слышал, что она боится моей молчаливости, но только в молчанье было спасенье. Сколько уж раз в жизни спасала меня молчаливость, сколько радостных, немых признаний утонуло в ней безвозвратно, сколько болей и страха перед людьми, перед жизнью скрылось в ней в те минуты, когда нужно было кричать горлом и рвать рубаху. И как награда за это, за мою мнимую скрытность пришло прозвище «двоедан». Так до последних дней и звали в деревне. Смешно, нелепо. И сейчас снова мне стало смешно, — и я рассмеялся, и в тот же миг вспомнился один двоеданский поп Малафей Семенович из соседней деревни. Я зашел однажды к нему, соблазненный старыми книгами, которых было у него несчитано. Мне хотелось хоть бы раз подержать на руках эти древние кожаные корочки, пахнущие уксусом и землей. Малафей сперва принял меня важно, по-царски, но быстро соскользнул на простое, мягкое обращенье, и в нем сразу означилось что-то давно известное, мягкое и забавное. На лбу у попа стояли три волосинки, а дальше закручивался голый шарик, и лысина была слепящая, матовая, зато из ушей выползали густые волосы. Курить мне запретил, и я сразу узнал, что он не только не курил, но даже не притрагивался никогда к папироске, а вот водочку раз попробовал... Еще мальчишкой нырнул с плотиков и ногой о камень ударился, и много лет нога проболела. Потом одна бабка сотворила ему состав на водке, и он отпил пять глотков состава, а остальное на коленко вылил и растер. Прошло шестьдесят лет уже, но грех этот ему не замолить, не замять воздержаньем. И я вглядывался в этого старого чудака и думал, думал, откуда его решимость.

После той беседы с ним меня совсем задразнили. И сейчас я вспомнил об этом и опять рассмеялся.

— Надо мной хохочешь?

Я вздрогнул, Нюра встала на ноги и глядела на меня в упор новыми злыми глазами, уже заранее ничего не слушая, не прощая.

— Я Малафея вспомнил, — и Нюра, сразу что-то поняв, обмякла, повеселели глаза. Опять села рядом и зажмурилась, но уже тихо и радостно, отдыхая.

Солнце поднялось высоко над нами. Новые кресты блестели и отражали свет, и это было совсем празднично и нарядно. И я улыбнулся: кладбище, а празднично и нарядно, и почему-то подумалось такое смешное и чудное: вот в такой день, наверное, легко умереть, И хоронить легко — солнце и паутинки, и под ногами земля в сухих листьях, как в стружках, и пахнет вокруг сосной и мокрым песком. Может быть, именно здесь лет через тридцать буду лежать и я. А может быть, раньше. Например, завтра. За свою, хоть и короткую, но полную жизнь, я видел столько внезапных смертей, что отвык удивляться. Один раз в большом городе Омске мы ехали в автобусе с молодой женщиной, которая схоронила недавно мужа, но не успел пройти год, как она стала вести себя вольно, свободно и уже без стесненья заглядывала в глаза молодым мужчинам, призывая на какую-то возможность, интимность, да и тогда в автобусе она болтала с нами о какой-то ерунде, но думала о другом — о таком возможном и сладеньком для нее. И вот остановился автобус, она побежала к выходу и спрыгнула с подножки изящно, как девочка, на миг мелькнули из-под высокого платья ее коленки, и она еще чувствовала, как они круглы и зазывны и, счастливо смеясь, стала подавать на прощанье руку самому дальнему из нас — и вдруг упала. И не поднялась. Ее взяли на руки, но вместо глаз уже темнели круглые ямки, а губы еще жили и вздрагивали, как у сонной. А через два дня я стоял возле ее могилы и бросал на дно горстями песок, а вокруг блестели в июльском зное такие же белые слепящие кресты. И они сходились теперь ко мне все разом, и я шептал странные слепые слова, обращенные неизвестно к кому, но под ними стояла жалость только к себе, к своему живому телу, щемящая животная жалость, — что вот, мол, и тебе суждено умереть и от этого не спастись.

— Так ты че Малафея вспомнил? — встряхнула меня Нюра, и я с удивленьем огляделся. К нам подошли телята, обнюхивали ноздрями ограду и удивленно закатывали глаза. Один теленок наклонился к самому лицу Нюры, болтал хвостом, и она отбивалась от его мокрых губ, как от мухи. Но терпенья все-таки нет у нее:

— Ну че, Малафей-то? Как тебе?

— Сильный человек.

— Ой, брось, сынок. Не сильный, а с жалом...

— С чем, с чем?

— Ты, Васяня, — душа доверчива. В войну он всех побогаче был... В войну-то молились больше, а доходец — попу. У Маруси нашей Радайкиной девочка стала пухнуть, сестра Вани сродная. Ей бы кусочка с молоком похлебать или мяска скотского — сразу бы отошла, оклемалась. Ну, Маруся на том же кругу к Малафею: «Займи мучки для дочки, у тебя всего вдоволь...» Он ей — улыбочку, зубки все выказал: «Нет, Маня, не могу дать. Сам бы постряпал, соскучился. А мяско у меня откуль?..» Маруська в ноги ему: «Спаси дочь!» Он зубки пошире, потер на затылке, вздохнул истово и говорит: «А где это у Советской власти написано, чтоб у попа просить помощь? А райком на что?» Так и ушла Маруська и дочку схоронила... Может, и эту могилку найдем. Я знаю примерно. Пойдем завтра поищем?

Я обреченно согласился. Нюра еще раз обошла Колькину ограду и вдруг спросила меня:

— А кто звезду ему делал?

— Сам. А что?

— Хорошо, только подновить надо. Достать краски поярче, да фотографию надо, а то в могиле-то — не далека родня. Ну, ладно, я сама сделаю. И краски расстараюсь, и карточку возьму у Маруси.

— Я сам покрашу.

— Васяня, не мешай мне. У каждого свои хлопоты. Дай мне исполнить... Сколько дней я сюда ехала, ехала, думаю, все своими руками дойму, утешусь и уеду обратно. И ты понять должен. А теперь расскажи-ко о Коле. В каки он игры играл? Любил ли кого... из девочек?

— Так ему ж пятнадцать было... Какая любовь?

— Любовь, она старше нас... Господи, прости меня грешную, сама уж косточки в мешок складывай, а туда же, куды добры люди. В каки игры играл-то?

— Ну, мячик чикали.

— В бить-бежать, аха?! — обрадовалась Нюра. — И Ваня тоже играл мячиком. С коровы начешут шерсти, скатают — и мячик. Как жили, господи! А все думаю, веселей тогда было. Веселей было... — повторила опять Нюра и задумалась. — Как жили в войну — об этом писано-переписано, в горе купались, а для меня — самое лучшее время, потому что Ваню ждала. А как то письмо пришло от командира, так дверка захлопнулась. А потом опять открылась — Ваня-то, оказывается, не уходил от меня. Живу теперь с памятью... Давай-ко, Васяня, вспомни все же про Колю. Братан все же, не баран чихал.

И я опять напрягал голову, забегал в прошлое, кажется, совсем еще близкое, ясное. Ведь недавно еще думалось: ближе друга, чем Колька, не было и не будет никогда, но сейчас ничего о нем не мог вспомнить нового. Сидели за одной партой, вместе купались, рыбачили, пешком до райцентра ходили, о чем-то спорили. И вот оказалось, что даже лицо его почти стерлось в памяти, и сколько ни вспоминал теперь — он виделся все тихим, неясным, замкнутым, а что творилось за его лбом — я не знал сейчас, не знал, о чем думал он, о чем молился в ночные часы. Даже про брата Ваню он не говорил со мной, на девчонок никогда не заглядывался — ну, кто он такой? А ведь казалось, что дороже и ближе его никого не было, да и так базлал на его могиле, что меня оттаскивали за ноги. Куда делось то горе? Почему забывчив, почему слаба моя память?

— Я уж, Нюра, позабыл. Все что было — отпылило, — пробовал отшутиться я, но она нахмурилась, по-сердитому надула губы.

— Никто не обижал Колю-то?

— Никто.

— Неправда. Хорошие люди вечно в обиде.

— Да не обижали!

— Все ты забыл, Васяня. Как это? Не стыдно тебе и не мучишься...

Да, права она. Как быстро я забыл его, как быстро забыл и другое. И ушла моя душа к другим встречам, к другим берегам. А если умру, неужели и меня так же быстро забудут, как забыл я Кольку и многих других людей? Неужели все так быстро забывают друг друга, как будто и не жили рядом? Так что же такое память? Я с ужасом подумал, что даже о своем отце вспоминаю все реже и реже, а часто кажется, что и не было его вовсе на свете. Как это? Как понять это? Значит, и меня так же забудут, так же быстро, мгновенно, точно и не жил я, точно и не сижу сейчас на теплом песочке возле оградки. Как это? А Нюра вглядывается в меня пристально, встает на ноги, говорит усталым и тихим голосом:

— Пойдем, Васяня. Раз забыл — че поделашь?.. А ты лежи, Коленька. Грейся последним солнышком. — Она отвернулась, на шее у ней опять вспухла жила, но Нюра совладала с собой. И опять хотелось ее утешить, сказать что-то простое, милое, но язык застыл и слова пропали, и только мелкий холодок пробегал по спине, накликая предчувствие.

Нюра обтерла платочком глаза и сказала медлительно, вглядываясь в могилу:

— Прости меня, Коленька. Глаза наши на мокром месте. И Васяню прости, что забыл. Что поделать — легко живем... — И сразу у меня заболела голова от страшной, еще не понятной вины, а Нюра замолчала, высказалась и на меня не смотрит.

Пошли дальше, вдоль могилок. Нюра читала надписи, вглядывалась в желтые и в побелевшие от дождя и от ветра фотографии на крестах и радовалась, если узнавала знакомое, родное лицо. Я плелся за ней потихоньку, почему-то еле шагали ноги и спину тянуло к земле. «Навестил Кольку...» — и усмехнулся, опять начиная злиться на Нюру, хоть и знал, что не надо злиться, но ничего не мог поделать с собой. Уж слишком придавила меня ее тихая, тягучая робость.

Нюра обходила каждую могилу быстрыми семенящими шажками, затем наклонялась к кресту, и когда наклонялась, я чувствовал на расстоянье, как она зажимает дыханье и напрягается, точно перед ней живой, совсем живой человек. И с каждой могилой она пыталась заговорить, иногда делала это с осторожными подступами, а другим объявляла прямо: «Здорово, Петро! Как лежится?»

Так мы дошли до большой поляны. По краям ее рос частый сосняк, еще совсем молодой, потому свежий, с сочными живыми иголками. Нюра первая вступила на поляну и вдруг остановилась и поманила меня таинственно пальцем, и когда я подошел, она наклонилась к самому уху:

— Вот бы где с удовольствием полежала. Проспала тыщу лет. — Я отпрянул, но она меня успокоила, похлопала по плечу.

— Не пугайся, в своих Грачиках помирать буду. Там выбрала пристань. Чтоб положили возле Ванечки... А ты веришь в ту жизнь?

— Нюра, не по адресу.

— Хорошо, что не по адресу... Да кака там жизнь — не смешно, да схохочешь. А придется туда... Ты уж не забывай меня, хоть раз попроведуй. Ладно? Ну, не отвечай — не надо... Вот и побывали у Коли. А завтра пойдем к Марусиной дочке.

Но пойти к Марусиной дочке нам не пришлось. Утром с первым автобусом приехала Аля.

...Какое чудное у ней, счастливое имя. Вначале звал ее Алькой, как мальчишку, и когда звал так, то кричала, кидалась нежность во все мои клетки, разбегалась ручейками по всему телу, и слова все терялись, и уж ни о чем я больше не думал, и уж был так далеко, что даже она не знала. А я залазил на самое небо и ходил по нему радостными шагами, а назад — не спуститься.