Сибирь. Монголия. Китай. Тибет. Путешествия длиною в жизнь

Потанина Александра Викторовна

Потанин Григорий Николаевич

Г. Н. Потанин. ИЗБРАННЫЕ ТРУДЫ

 

 

Предисловие ко II изданию «Путешествия Г. Н. Потанина по Монголии и Тибету»

[25]

Монголия до последнего времени была провинцией Китайской империи; ее население, отличающееся от остальных частей Китая языком и образом жизни, хотя и управлялось своими наследственными князьями, но высший надзор над управлением края находился в руках китайских чиновников. Для этого высшего надзора в Северную Монголию, разделенную на четыре округа: Хайларский, Ургинский, Улясутайский и Хобдоский из Пекина присылались по числу округов четыре сановника, три амбаня и один цзянь-цзюн; последний имел резиденцию в городе Улясутае, остальные три ам– баня – в городах Хайларе, Урге и Хобдо. Во всех этих городах стояли небольшие китайские гарнизоны.

В конце 1911 г. политическое положение Монголии изменилось. Монголы объявили свою страну независимой от Китая. Переворот этот совершился мирно, без кровопролития. Прежде всего восстание проявилось в Урге, в умственном центре Северной Монголии, где находится резиденция богдо-гэгэна, духовного лица, уважаемого всей Северной Монголией. Китайский гарнизон, подчиняясь требованиям монголов, положил оружие; ургинский амбань, сложив свои полномочия, уехал в Пекин. Вслед за Ургой началось восстание и в Улясутае; цзянь-цзюн пытался организовать отпор восставшим, и, так как китайский гарнизон был невелик, предложил китайским купцам вооружиться и встать в ряды гарнизона, но купцы ответили ему, что они приехали в Монголию с торговыми целями, а не для завоевания, и цзянь-цзюн должен был так же, как и ургинский амбань, оставить город и выехать в Бийск, чтобы через Сибирь уехать в Китай. Вслед за ним тою же дорогой выехал из Хобдо и хобдоский амбань.

Надо было удивляться, какими ничтожными военными средствами поддерживали до сих пор китайцы порядок в Монголии. Это объясняется, во-первых, мирным характером населения, которое в течение многих столетий воспитывалось под гуманным влиянием кроткого учения Будды. Религия учила монголов уважать жизнь во всякой твари; не только смертельное насилие над человеком, даже умерщвление четвероногого животного, по кроткому учению Будды, уже есть преступление. В шестидесятых годах прошлого столетия ургинский амбань приговорил к смертной казни разбойников из шайки мятежников – мусульман, но исполнение казни встретило препятствие: в монгольском народе не нашлось человека, который согласился бы принять на себя гнусную роль палача.

Во-вторых, спокойствие умов в Монголии было обеспечено мудрой политикой китайского правительства. До присоединения к Китайской империи Монголия, разбитая на отдельные княжества, управлялась своими многочисленными наследственными князьями. Китайское правительство этот феодальный порядок оставило неприкосновенным. Монгольские князья Северной Монголии, иначе Халхи, которых насчитывается до 80-ти, до самого последнего времени управляли своими княжествами, или хошунами, собирали с народа подати и расходовали их, не отдавая никому отчета, судили за преступления и проступки и вообще распоряжались с подчиненным им народом, как с своими крепостными.

Ни религия, ни язык в Монголии не подвергались никаким ограничениям. Буддийская религия, которой так искренне преданы монголы, не только не терпела от китайского правительства никаких притеснений, но император постоянно свидетельствовал свое уважение буддийскому духовенству Монголии; он демонстрировал это уважение торжественными посещениями буддийских храмов в Пекине; он оказывал ему почести; на центральной площади в Урге на средства империи в честь богдо-гэгэна построены почетные монументальные ворота; некоторые монастыри в Монголии содержатся на счет императора.

Китайское правительство свободно от упрека в насилии также и по отношению к монгольской национальности. Оно не изобретало никаких искусственных мер для окитаивания монголов. Если южные и восточные монголы в значительной степени окитаились, то это результат самой народной жизни, и китайское правительство в этом нисколько не повинно.

Вообще, надо сказать, что политическую зависимость Монголии от Китая нельзя назвать политическим игом; это иго монголы могли легко переносить. Несомненно тяжелее чувствовалось монголам экономическое иго, которое наложили на него китайские купцы. Это экономическое порабощение возмущало национальное чувство монголов, но верховная власть Китая в этом виновата только косвенно; ее можно упрекнуть в небрежном отношении, в невнимании к интересам монгольской массы, а не в своекорыстии и коварстве.

Как ни тяжела была участь монгола, плательщика податей, все-таки монголы продолжали бы терпеть и не волноваться, если б не начались волнения в Центральном Китае.

Европейские идеи о политической свободе, проникнув в Китай, создали в китайском обществе партию недовольных старыми порядками, которая стала требовать реформ. Движение началось с Южного Китая, население которого более восприимчиво и отличается более пылким темпераментом сравнительно с северянами. Образовалась республиканская партия; ряды ее выступили на улицу; организовалась революционная армия, которая вступила в бой с правительственными войсками, одержала над ней ряд побед и – в конце концов Южный Китай был объявлен республикой. Теперь идет вопрос о включении в Китайскую республику северной половины Китая, в котором монархические идеи коренятся глубже в населении.

События во внутреннем Китае расшатали центральную власть, а затем ослабела и власть агентов центральной власти на окраинах. Слухи об отречении императора от престола поставили перед монголами вопрос, признать ли над собой власть президента Китайской демократической республики или объявить Монголию независимой. Монголы приняли второе решение и ургинского гэгэна, так называемого богдо-гэгэна, признали монархом независимой Монголии. Может быть, это положение временное; может быть, монголы впоследствии вступят в унию с демократической Китайской республикой, может быть, в унию с Китайской императорской короной, если последняя не будет окончательно упразднена.

Монгольское движение начато несомненно ее интеллигентными слоями, т. е. князьями и духовенством, но составляет для нас, посторонних наблюдателей, тайну, чем эти слои были недовольны при китайских порядках. Именно при этих порядках они пользовались такими льготами, каких не получат при других условиях. Китайское правительство предоставило Монголии самое широкое самоуправление, но под этим самоуправлением надо разуметь предоставление сбора налогов и управление князьям. Собранные деньги шли на содержание стражи на государственной границе, на организацию почтовых сообщений, на содержание монастырей и духовенства, в обязанность которого в Монголии входят заботы о народном образовании и народном здравии, и на содержание княжеских семей и их родственников.

Буддийские монастыри должны быть признаны важными культурными центрами; сюда стремится все лучшее, что есть в народе, все бескорыстное, все ищущее света и правды. Сюда направляются монгольские Ломоносовы. Из монастырей распространяется учение Будды, морализирующее народную массу, но равнодушное к вопросу о сохранении национальности; национальная идея ютится в княжеских резиденциях. Княжеские канцелярии ведут переписку на монгольском языке, и этим вызывается потребность в монгольских школах, которые и поддерживают монгольскую грамотность, тогда как в монастырях встречаются монахи, которые отлично знают чужой тибетский язык, но не умеют ни читать, ни писать по-монгольски.

Князья живут в тесной дружбе с духовенством; в ставке каждого князя есть монастырь, на устройство которого уходят главные заботы князя; князья стараются превзойти друг друга в этих заботах; они соперничают и мучаются вопросами, у кого монастырь отличается большим благолепием и более богатым собранием тибетских книг. Признавая за духовенством большие культурные услуги, все же нельзя не отнестись отрицательно к его господству в жизни монголов; большинство лам, т. е. буддийских монахов, – бесполезный балласт для культуры и является большой обузой для народа, а между тем князья не задумываются над вопросом о секуляризации школы и медицины, и, зачитываясь буддийскими легендами о царях и князьях, тративших огромные суммы на угощение монашеской толпы, из кожи лезут, чтобы заслужить у духовенства репутацию щедрого жертвователя.

Дорого обходится монгольскому народу это чувство покорности, которое питают князья к буддийскому монашеству. Тяжела для него также та система собирания податей, которая у князей вошла во всеобщее употребление. Сбор податей князья отдают на откуп китайским купцам. На это их вынуждает характер монгольского хозяйства. Князю, для удовлетворения общественных нужд, нужно серебро; чтобы доставить его князю, монгол должен продать продукт своего кочевого хозяйства: шерсть, скот, кожу, китайскому купцу. Но очень часто в момент сбора податей у монгола продуктов нет в наличности, они еще в ожидании; он берет у китайского купца серебро в долг, обещаясь уплатить потом шерстью или скотом. При такой сделке цена за продукт дается купцом вдвое и втрое дешевле.

Монголы от таких сделок впадают в неоплатные долги и с каждым годом нищают, а богатеют только купцы и князья; в случаях, когда монголы не хотят платить долгов, князья высылают своих чиновников на помощь китайским приказчикам выбивать долги из населения. Интересы князя совпадают с интересами китайского откупщика, и потому монгол не находит справедливой защиты у своего князя, если у него возникло несогласие с китайским купцом. Высшая власть в крае, т. е. китайская бюрократия, при столкновении монголов с китайскими откупщиками также большею частью принимает сторону последних. Такой порядок монгольской жизни можно назвать заговором китайских откупщиков, китайских чиновников, монгольских князей и монгольских монахов против монгольской народной массы. Освобождение народной массы от экономического порабощения китайскому капиталу – главный теперь национальный вопрос в Северной Монголии.

Столь же мало, как северные князья, воодушевлены монгольским патриотизмом князья Южной Монголии. Здесь князья, в ущерб своему родному племени, сдают хошунные земли, считая хошунную территорию своей земельной собственностью, в аренду китайским крестьянам и арендную плату кладут в свой карман. Вследствие этого у населения хошуна уменьшается пастбищная земля, ему приходится меньше содержать скота, оно беднеет, тогда как за счет его князь богатеет.

Для нас, наблюдателей монгольских событий издалека, неясно, как понимают свою политическую задачу вожди монгольского движения. Для монгольских князей и монгольского духовенства крушение пекинского трона не выгодно, а между тем Монголия, руководимая несомненно князьями, объявила себя независимою. Для китайской демократии, если б она водворила свою власть на всем пространстве бывшей Китайской империи, было бы позорно усвоить императорскую политику в отношении Монголии, т. е. заключить союз с монгольскими князьями, эксплуататорами народной массы. Императорская власть, покровительствовавшая князьям или, по крайней мере, весьма терпимо относившаяся к ним, пала; надежды на благожелательное отношение к ним республиканского правительства сомнительны. Старый порядок может сохраниться, если в объявленной независимою Монголии князья сумеют остаться хозяевами страны, но сохранить независимость Монголии очень мудрено при ее территориальных условиях.

Территория Монголии с запада на восток прорезана пустыней, трудно проходимой для караванов. Ось этой пустыни в виде узкой, в 70 верст шириной, полосы представляет абсолютную пустыню, лишенную воды и травы. Эта пустыня разъединяет север страны от юга. Монголы живут к северу, востоку и югу от этой пустыни, так что населенная территория облегает пустыню в виде подковы, рога которой обращены на запад. Государство с таким распределением населения не может быть прочно; положение государства бывает обеспеченнее, если средина его будет представлять более компактную массу населения, чем окраины. В Монголии же население распределено как раз наоборот. Независимость Монголии может стать долговечной только при том условии, если защиту ее обеспечит международный конгресс.

Главою Монгольского государства объявлен ургинский хутухта, или богдо-гэгэн. Гэгэнами называются лица, которые населением почитаются за воплощения божества; им приписываются божеские свойства (всеведение, всемогущество), им отдают божеские почести. Богдо-гэгэн почитается всей Северной Монголией; верят, что, пока в Урге, в среде монголов, существует богдо-гэгэн, никакое бедствие не постигнет монгольский народ, ни мор, ни губительная война. По мановению богдо-гэгэна всякое начавшееся бедствие: война, засуха, пожар, наводнение, должно вмиг прекратиться.

Избрание богдо-гэгэна монгольским монархом считают шагом, свидетельствующим о мудрости политических вождей современной Монголии; возведение на престол одного из князей возбудило бы в других князьях зависть и повело бы к междоусобиям. Но, с другой стороны, нужно признать, что неудобно начинать новую историю страны таким избранием. Гэгэны получают воспитание, которое не подготовляет их в духовные администраторы, тем менее годятся они для управления светскими делами. Гэгэны – богочеловеки; поэтому их воспитатели смотрят на их капризы и странности как на неисповедимые проявления божества и не удерживают от них. От такого воспитания гэгэны вырастают избалованными, несносными капризниками. По всей вероятности, при таком царе-монахе Монголия будет управляться коллективным регентством.

Гладко или не гладко пойдут первые дни новой жизни Монголии, во всяком случае толчок, полученный ею, будет иметь для нее хорошие последствия. Начнется возрождение умственной жизни монгольского народа. До этого момента в Монголии умственной жизни не было, было только прозябание. Новая эра застала Монголию без науки и без искусства или только с их суррогатами. В тибетских книгах ламы находили некоторые сведения о природе, о звездном небе, о лекарственных растениях; жалкое знание, которое они черпали в этих книгах, было не выше того, каким пробавлялась Европа в Средние века.

Так представлена в Монголии наука. Литературы монгольский народ не имеет; вместо литературы – только письменность, да и та скудная: только две-три повести и несколько летописей, снабжающих материалом не историка, а мифолога. Искусство еще не освободилось от уз церковности; помпезная внешняя обстановка буддизма нуждается и в кисти живописца, и в руке лепщика, и в оркестре из духовых инструментов, но все это стереотипно; статуи льются из меди и лепятся по старым образцам; по старым же образцам пишутся и иконы; вся производительность монгольских художников состоит в копировании. Развития индивидуальных стремлений местных талантов не было. Рядом с этим клерикальным искусством живет народное предание, народный эпос, народная лирика, народные мотивы, но это старое народное творчество не получило продолжения в современной производительности монголов.

Толчок, данный монгольской революцией, должен пробудить спящие умственные силы народа. Пробудившейся нации предстоит испытать два больших наслаждения. Одно наслаждение – от впечатлений, которые она будет получать при знакомстве с колоссальным духовным богатством Запада. Другое наслаждение – от собственного творчества, которое должно начаться вслед за пробуждением нации. И, может быть, молодой монгольской нации суждено разрешить задачу совмещения высокой умственной культуры с кочевым бытом. На территории Монголии есть большие и многочисленные участки, на которых невозможно земледелие; они обречены исключительно на скотоводческую культуру; на этих участках немыслим другой быт, кроме кочевого. Но по всей Монголии рассеяны оседлые пункты; это монастыри, это религиозные центры. Впоследствии, кроме религиозных, конечно, могут образоваться оседлые центры и для светской культуры.

 

Очерки Северо-Западной Монголии

[26]

Нашим русским путешественникам часто ставили в вину, что они, издавая описания своих путешествий, имеют в виду только своих ученых читателей, забывая при этом остальную публику и наполняя свои описания сухими фактами, умалчивают о явлениях, имеющих общий интерес. Мой труд более, чем какой-либо другой, заслуживает подобного отзыва, потому что я ограничился изложением одних только фактов топографии и этнографии, исключив из путешествия как личные впечатления, так и рассказы посторонних лиц, которыми обрисовывается как характер местной природы, так и образ жизни местного населения. Первоначальное мое намерение было такое: издав отчет по топографии и этнографии края, я хотел для общей публики написать отдельно путевые очерки, в которых мои личные воспоминания могли бы быть дополнены извлечениями из других авторов о Монголии, так что это была бы популярная книга об этой страде, знакомящая с ней в возможной полноте по последним результатам наших разведок и исследований.

Написать такую книгу теперь я еще не чувствую себя в силах; для этого необходимо владеть большим знанием природы страны, экономических условий жизни населения, памятников его письменности и устных памятников народного творчества, хотя и по переводам, а также большим знанием нашей литературы о предмете. Рассчитывая продолжать изучение Монголии, я считал преждевременным браться за исполнение такого предприятия; поэтому я должен повременить с подобным изданием и разве только, если позволит время, напечатать несколько отдельных выдающихся эпизодов из путевой жизни нашей экспедиции.

Отказываясь, таким образом, пока писать о Монголии и монгольской жизни для публики вообще, я не хотел бы оставить не высказанными теперь же некоторые общие мои замечания об этом народе. Замечания эти основываются только на внешнем знакомстве с монголами; для более полного знакомства с ними мне недоставало знания языка; хотя я сознавал, что путешественник, уже из одной вежливости к чужому народу, а тем более в интересах выполнения своей ученой миссии, должен изучать язык туземцев, тем не менее коллекторские занятия во время путешествия постоянно отвлекали меня от занятия монгольским языком. Но и одна внешняя картина быта большого и оригинального народа способна возбуждать вопросы и желания отыскать на них ответы.

Монгольский народ представляет сплошное население на протяжении 16° по меридиану и 45° по параллельному кругу; уже один факт такого обширного объединения в языке, культуре и религии, находящий, может быть, свое объяснение в равнинном характере страны, факт очень замечательный; другое обстоятельство, которое бросается в глаза при первом же столкновении с этим народом, это та степень культуры его, которая заставляет сознаться, что монгольский народ не бесплодно прожил до настоящего времени; то, что мы у него находим, показывает, что и в такой пустынной и бедной стране, какова Монголия, люди могут создать себе условия мирной и культурной жизни. Путешественника поражают эти кочующие монастыри, кочующие алтари со своими многочисленными пантеонами, кочующие библиотеки, переносные войлочные храмы в несколько сажен высоты, школы грамотности, помещающиеся в кочевых палатках, странствующие медики, кочевые лазареты при минеральных водах – все это виды, которые никак не ожидаешь встретить в кочевой жизни; по развитию грамотности в народной массе монголы бесспорно единственный кочевой народ в мире.

Это не дичь вроде туркменов или даже наших киргиз. Кто видел оба народа – монголов и киргизов, тому невольно приходит желание провести параллель между ними. Монгольские князья – по-азиатски люди очень образованные; они часто умеют говорить на нескольких языках той империи, к которой принадлежат, пишут по-монгольски и тибетски, иногда даже изучают санскритский язык; многие из них живали по году или и более в Пекине, столице своего государства; они соревнуются друг перед другом в постройке монастырей и кумирен, в обогащении их дорогой утварью и металлическими изображениями божеств, одна перевозка которых стоит больших денег; стараются приобретать книги. У наших киргиз султаны малограмотны, письменные дела ведут преимущественно через наемных секретарей из беглых татар или туркестанцев, единственным занятием, достойным своего высокого звания, считают охоту с ястребами и беркутами; книгохранилищ и школ киргизские султаны не заводят.

Жизнь монголов проходит тихо; нравы их мягки, преступления редки, о зверском обращении с женами или детьми не слышно; преступления, в особенности убийство, случаются редко; русские купцы, живущие в Уляссутае, уверяли меня, что в течение семи лет, которые они прожили в этом городе, они ни разу не слышали об убийстве; при них был всего только один случай насильственной смерти, и то самоубийство. В какой степени монголы питают отвращение к насильственной смерти, свидетельствует рассказ, который мы слышали от нашего консула в Урге Я. П. Шишмарева: китайское начальство приговорило несколько человек к смертной казни за политическое преступление, но между монголами не находилось человека, который решился бы принять на себя роль палача.

За какие-то большие деньги, однако, вызвался один монгол и исполнил приговор, но тотчас же после казни начал испытывать отчуждение от него всего общества; в конце концов его постигла крайняя нищета, и несчастный человек должен был наконец побираться по миру; все старались держаться от него подальше, и, если он протягивал руку за подаянием, ему подавали, но тотчас же просили удалиться от дома. Иностранец может спокойно путешествовать по стране, русские приказчики в одиночку разъезжают по кочевьям с товарами и не жалуются на обиды; мы сами несколько лет провели в стране, и ни разу с нами не было случая воровства. Другие нравы в Киргизской степи: конокрадство здесь обыкновенное явление, грабежи и убийства тоже не редкость, и путешествовать по стране без конвоя едва ли так безопасно, как в Монголии. Поэтому знакомство с Монголией для нас было бы полезно и для того, чтобы в изучении условий, которые привели монгольский народ к его современному состоянию, найти урок для нашей политики в отношении киргизского народа.

С другой стороны, нас, как соседей, не может не интересовать другой вопрос, вопрос о будущности монгольского народа. Европейское движение приближается к Монголии со всех сторон; на востоке Япония и Китай поддаются европейскому влиянию; на юго-восточной окраине монгольского отечества устроены христианские миссии; на севере часть монгольского племени, буряты, принадлежат России, и многие бурятские мальчики учатся в русских училищах и изредка появляются в университетских городах и в Петербурге. Пока Внутренняя Монголия остается еще не тронутой, но в ней есть уже многочисленный класс, знающий грамоту, – это ламы; каков бы он ни был, это все-таки класс, занимающийся духовной культурой, и если на него нельзя смотреть, как на почву, способную воспринять европейские идеи во всю их ширину и глубину, то во всяком случае из него может выделиться часть, которая будет им сочувствовать. В настоящее время эта монгольская интеллигенция исключительно занята религиозными вопросами; национальной литературы почти не существует, библиотеки состоят почти единственно из тибетских книг духовного содержания; между ламами тибетская грамотность распространена значительно обширнее, чем монгольская; лама, хорошо читающий по-тибетски, часто не умеет написать своего собственного имени по-монгольски.

Монгольский язык употребляется только в канцеляриях при административных сношениях, а в шабинском ведомстве даже и административная переписка ведется на тибетском; так, в дархатской земле затрудняются читать и писать по-монгольски, расписки при сборе податей и долгов ведутся тибетской записью, и в дархатском курене при мне нашелся всего один человек, который умел написать письмо по-монгольски. Охота изучить свою отечественную историю, свой народ и свою родину вовсе не развита; вся умственная энергия народа пока отдана на разъяснение общечеловеческих вопросов о нравственности и религии; это похоже на период господства схоластики в Европе с ее латынью, с тем же презрением к варварскому родному языку, но без задатка в той же чуждой литературе найти струю, которая привела бы впоследствии к положительному знанию. Здесь опять киргизский народ представляет противоположность монгольскому или, правильнее сказать, другую стадию общественного развития; киргизский народ еще не затронут книжными спорами о религии и нравственности, отодвигающими национальную жизнь на второй план; кодекс нравственности и руководство к практической жизни заключается у него в народных преданиях и обычаях, а не в священных книгах, написанных на чуждом языке; идеалы свои он видит в национальных богатырях, родоначальниках и героях, а не в святых, не имеющих родины.

Монгольский народ, занимавший своими кочевьями великую нагорную равнину Центральной Азии, служившую издавна ареной великих событий, где возникали и разрастались обширные кочевые монархии, рано должен был вступить на путь народного объединения и поглощения всех мелких племен, занимавших эту равнину; возникновение время от времени сильной власти в стране содействовало водворению в крае проповедников морального учения, приходивших из соседних стран, стоявших на высшей ступени цивилизации, и теперь мы видим, что, с одной стороны духовная культура глубоко вошла в плоть и кровь монгола, с другой – родовой быт изглажен, мы находим подразделения народа на административные части, но о подразделении его на поколения остались только слабые воспоминания; на вопрос: «Какой ты кости?» монгол отвечает: «Монгол» или «халха», или «черной копти, белой кости» и далее этого нейдет. Имена поколений, в особенности у халхасцев, перезабыты; имена предков и легенды о них тем более.

Другую картину представляет киргизский народ; родовой быт сохранился у него еще в целости; каждое поколение живет в одном месте и общими интересами, которые сообща и защищает; браки внутри поколения запрещаются, как между родственниками; каждое поколение помнит своего предка, и если не всякий член поколения, то многие в состоянии рассказать всю генеалогию от родоначальника своего поколения вплоть до своего отца; здесь не только помнят имя родоначальника, но его жен, братьев; о женах расскажут, откуда она взята, законная была или наложница; сохранены легенды о предках, объясняющие иногда, почему они получили свое прозвище. Никакое внешнее духовно-культурное влияние не отвлекло внимание киргиза от своих национальных преданий, и национальная жизнь в этом народе бьет ключом. Это тем удивительнее, что киргизы, как и монголы, занимают равнинную страну, притом также служившую ареной великих военных и народных передвижений; это как будто намекает, что киргизы только недавно вступили в эту страну из другого отечества, где они жили в большем уединении от исторической жизни.

Появление мысли о предстоящем национальном возрождении этих двух больших народов Средней Азии, монгольского и киргизского, или о приобщении их к европейской жизни весьма естественно в уме путешественника, в особенности русского. С одной стороны, картина того, как в семью цивилизованных народов один за другим вступают народы полуцивилизованные, заставляет мысль человеческую продолжить этот прогресс и на незахваченные еще ею народы, с другой – желание этого распространения европейской цивилизации в путешественнике пробуждается и наблюдениями над несовершенствами туземной жизни; как ни кажется безмятежной и мирной жизнь монголов, картины поразительной нищеты и медленной голодной смерти встречаются и здесь, рядом с безрассудной расточительностью на монастыри, храмы и блестящую обстановку высших духовных лиц, которые, благоденствуя и жуируя вволю, за глаза насмехаются над народной глупостью. Отсутствие мер на случай общественных бедствий, поветрий, падежей, неурожая хлеба и кормов, и медицина, больше чем наполовину, состоящая в шарлатанстве и предрассудках, наконец, скудость средств, которые степная природа дает человеческой жизни без помощи науки, заставляют желать, чтобы точные науки были пересажены на монгольскую почву.

Этот переворот зависит главным образом от введения в стране светского образования, светской школы. Заведение европейских школ, возможное для русской инициативы в Киргизской степи, недоступно ей в иностранной Монголии; но, кроме школы, есть еще пути, которыми русская интеллигенция может действовать на соседнюю азиатскую страну, это путешествия ученых и торговые сношения. Путешествия русских по Монголии, прежде ограничивавшиеся только проездами по пекинско-кяхтинской дороге под предлогом провожания пекинской духовной миссии, начиная с 1870 г., когда H. М. Пржевальский совершил первое отдаленное путешествие к Кукунору и на Тибетское плоскогорье, стали учащаться – и направляться по новым путям; пока эти путешествия имеют вид рекогносцировок, предпринимаемых со слишком общей программой исследований, но, вероятно, вслед за ними начнутся и детальные исследования страны специалистами. На развитие изучения Монголии несомненно окажет сильное влияние будущий сибирский университет. Накопление точных знаний о стране, особенно о народе, о его исторических памятниках и устной литературе, должно пробудить в самих монголах жажду знать свою родину обстоятельнее, особенно когда у наших бурят появится стремление к изучению своей народности и из среды их начнут выходить ученые путешественники по Монголии.

* * *

Общее состояние нашей торговли с Монголией обусловливается следующими обстоятельствами. Монголия – страна степная и гористая и по характеру своей почвы преимущественно предназначена для скотоводства, следовательно, стоит к Китаю в таком же отношении, как Киргизская степь к России, с тем только различием, что степные черты ее еще резче и крупнее, чем у Киргизской степи. Однако, несмотря на это последнее обстоятельство, монголы более привыкли к оседлости и, что неразрывно с этим связано, больше потребляют фабрикатов, чем наши киргизы; только ставки князей перемещаются иногда верст на 100, простые же монголы отходят от зимовок самое большее на 20 верст; поэтому юрта монгола ставится прочнее, чаще обвязана арканами снаружи, и внутри более наполнена громоздкой мебелью и утварью.

У каждой юрты есть деревянные створки у дверей, кроме войлочной занавески, тогда как таких створок не бывает в юртах киргизских султанов; от дверей направо – этажерка для посуды, налево – другая, для бурдюков с кумысом и айраном, тогда как у киргиз мелкая посуда просто валяется в особом углу, а бурдюки привязываются к юрточной решетке; вместо киргизской кожаной посуды у монголов деревянные, окованные медью высокие домбы; вместо переметных сум – деревянные сундуки; сверх того, в каждой юрте – кровать и деревянная, часто значительных размеров, божница.

Вообще потребление фабрикатов в монгольской юрте гораздо более, чем в киргизской, и разных мелких принадлежностей комфорта, вроде щипцов, ножей, ножниц, утюгов (которых киргиз вовсе не знает), уполовников, курительных трубок, кисетов, табакерок, пряжек, раскупается монголами из китайских лавок множество. Для китайского купца, торгующего в Монголии, есть еще то выгодное обстоятельство, что ремесленности у монголов нет никакой. Монгольские женщины хорошо вышивают и вяжут, но не ткут даже самой простой материи на мешок; они не умеют делать мыла, как киргизы; кузнецы редки; все ткани на платье, посуда в большинстве, мыло, сбруя с насечками получаются от китайцев; даже решетки для монгольской юрты и двери, не говоря о ящиках и божницах, приготовляются китайскими плотниками в мастерских города Уляссутая. Сапоги и шапка также везутся для халхасца из Куку-Хото за 1000 верст. В этом отношении счастливо отличается дюрбютский народ, который сам себе шьет сапоги и делает железные вещи. Не знаю, чем объяснить такое отсутствие ремесел у монголов; искони ли они были такими невеждами или древняя ремесленность убита у них впоследствии китайской торговлей.

Монгольская степь в своих удобных для человеческой жизни местах представляется гуще населенной, чем киргизская; земледелие далеко более развито; нет ни одного незначительного участка необработанного, коль скоро тут есть необходимая для полива вода; по окраине Гоби, где воды встречаются на значительных расстояниях, если только это не колодезь, а ключ, то тут и пашня, хотя и не более, как в 10, 20 десятин всего. Кроме земледелия, оседлость у монголов усиливается существованием ламайского монашества; часть этого сословия живет по хошунам, другая часть – в особых монастырях, которые в южной части халхаской Монголии представляют скопища войлочных юрт, в северной же имеют вид порядочных городков, составленных из глиняных или деревянных домиков.

В северной части Монголии многие князья живут оседло и имеют большие дома со службами; в монастырях настроены капища, снабженные множеством церковной утвари и священнических облачений; при монастырях – школы, в которых учатся сотни мальчиков, библиотеки, иногда даже типографии. Такая картина монгольской жизни показывает, что ничтожный вывоз в Монголию русских фабрикатов нельзя объяснять бедностью монгольского народа; объясняется же это обстоятельство новостью наших сношений, встречающих пока могущественное соперничество китайских купцов, которые, вероятно, ранее еще времен Чингисхана начали приучать монголов к китайским фабрикатам. Монгольская жизнь шла бок о бок с китайской в течение многих тысячелетий, оба народа участвовали часто в общих политических движениях, у них много общего в преданиях, церемониях и религии; все это делает оба народа родственными и облегчает китайцам эксплуатацию Монголии. В то время, например, когда русскому православному фабриканту было бы зазорно фабриковать для монголов медных бурханов и церковную медную утварь или поставить скоропечатный станок для печатания буддийских богослужебных книг, китаец может заниматься этим со спокойной совестью.

Кроме китайского соперничества, здесь начинает чувствоваться и английское. Хотя английские купцы не появлялись сами ни в Уляссутае, ни в Кобдо, ни в Хами, английские товары заходят уже в Кобдо и некоторые довольно распространены в крае, как например: дриллинг (по-китайски далимбу), парусные ластики, штуцера, пистоны, порох, часы, зажигательные спички, нюхательный табак в жестяных коробочках, металлические пуговицы.

Увеличению нашей торговли в Северо-Западной Монголии могут помочь устройство тележной дороги по долине Чуи и заведение прямых отношений между Бийском и Куку-Хото. Как видно из предыдущих строк, многие товары не везут вовсе или везут в малом количестве из Бийска в Кобдо, из опасения разбить их или другим родом утратить на опасных горных тропинках по бомам, как например, стекло, стеклянную посуду, вино в стеклянной посуде, керосин, спички; или не везут ради малого барыша, вследствие дороговизны вьючной перевозки, – как например, кожи, муку, железо, предметы, вывозимые в количестве далеко меньшем против действительной потребности в крае.

Об устройстве этой дороги возбуждена официальная переписка; в связи с вопросом об этой дороге поставлен другой – об устройстве по ней ряда деревень; если обе эти меры будут проведены, вывоз русских продуктов в Монголию непременно должен увеличиться, потому что в вывозе их примут участие крестьяне, которые, не гонясь за большими барышами, повезут в Монголию муку и другие громоздкие товары, тогда как при нынешних условиях бийскому купцу не расчет везти муку или железо в сыром виде или крупных поделках, когда он гораздо более барышей выберет на разной мелочи – вроде бритв, ножей и проч. Тележная дорога убьет монополистский характер двух-трех бийских купцов, в руках которых находится вся кобдинская торговля, и доставит сбыт произведениям крестьянского сословия, которого оно теперь не имеет. В значительном количестве крестьянство может сбыть туда хлеб, жирный товар и поделки из дерева; какие могут ввиду этого возникнуть производства в крае, теперь, конечно, трудно предугадывать.

Заведение прямых сношений с Куку-Хото и направление чайной торговли хотя только частью через Кобдо необходимо в тех видах, чтобы доставить кобдинским купцам прочную и обширного сбыта вывозную статью, в которой они теперь нуждаются. В настоящее время они жалуются, что им нечего вывозить из края; монгол и покупал бы охотно русский фабрикат, но ему нечего дать русскому купцу. Скот с большой выгодой продается китайским купцам, которые и выгоняют из края ежегодно около 800 тысяч баранов; зверя добывается мало, да и тут является соперничество китайцев; только остается один сурок, спрос на который в России уменьшается вследствие конкуренции сусликовых шкур. Серебра в крае мало, и если есть, то его несут с большей охотой в китайскую лавку, чем в русскую. Меновой ценностью в крае служит кирпичный чай, и его всегда довольно находится в руках монголов, но он, опять в очень небольшом количестве, требуется только в Алтай, куда его в достаточном количестве вывозит одна фирма Гилевых, так что другие купцы, не имеющие своих лавок в Алтае, набрав чая в Кобдо, могут наверное рассчитывать, что весь чай останется у них в руках.

Кроме сурка, русские купцы берут у монголов и скот, но только часть его сбывают в Россию, т. е. в Иркутск; другую же часть они обменивают на серебро в Гучене. Все это показывает, что завоевание монгольского рынка может совершиться только косвенным путем; русские купцы, обменивая монголам русские фабрикаты на скот, должны гнать его в Куку-Хото, т. е. делать то же, что делают китайские купцы; в Куку-Хото они могут получить за скот не один «толстый» чай, а и те сорта, которые могут иметь обширный сбыт в Сибири и России. Но такой оборот торгового дела требует продолжительного времени, а у нынешних торговцев в Кобдо и Уляссутае капиталы так малы, что они не могут рискнуть затратить их на продолжительное предприятие. В последнее время все-таки в этом направлении сделана была одна попытка – это доставление чайного транспорта, принадлежащего купцу Токмакову, из Калгана через Кобдо в Бийск.

Попытка увенчалась успехом, хотя приказчик, управлявший караваном, оказался малораспорядительным и позволил возчикам, оставив прямой путь, зайти далеко в сторону; чай, однако, пришел в целости, и, хотя опоздал к Ирбитской ярмарке, был все-таки по выгодным ценам распродан в сибирских городах. Другую попытку ныне делают бийские купцы, компанией отправляющие караваны с маральими рогами в Куку-Хото. Караван этот должен был выступить из Кобдо в начале августа нынешнего лета. Другие меры, могущие служить к развитию нашей торговли с Монголией, могут состоять в развитии железной промышленности в Кузнецком и Бийском округах, а также в приноравливании изделий к вкусам, существующим в крае.

В настоящее время выбор для Кобдо делается только из вещей, приготовляемых собственно для русских потребителей; но многие вещи, особенно металлические, употребляемые монголами, как видно из предыдущих строк, своеобразны; поэтому необходимо, чтобы русские производители получали бы рисунки или образцы монгольских вещей, а такой завод, как Пермикина, находящийся почти на границе Монголии, мог бы послать кого-нибудь из членов своей администрации в страну, чтобы собрать сведения, в каких железных вещах нуждаются ее жители. В числе мер к усилению кобдинской торговли можно поставить также заведение шерстомоен; в этой мере, кажется, заключается весь вопрос о вывозе монгольской шерсти в Ирбит; устройство таких заведений или, по крайней мере, инициативы устройства их следует ожидать от фабрикантов или торговцев шерстью в Европейской России, потому что бийские купцы, незнакомые с этим делом и находящие для своих небольших капиталов достаточное помещение в розничной торговле, приносящей им сравнительно громадные проценты, считают для себя риском и невыгодным делом самим заняться устройством шерстомоен.

В последнее время в одной из больших петербургских газет было заявлено о том, что главным управлением Западной Сибири поднят вопрос об учреждении товарных складов на монгольской границе; при этом не сказано, в каком отношении эта мера будет находиться к розничной торговле русскими фабрикатами в пределах самой Монголии, т. е. не будет ли она пользоваться покровительством правительства в ущерб существующему порядку монгольской торговли, при котором русский купец выезжает в пределы Монголии сам, а не ожидает приезда китайского купца на границе, как это было до проведения границы в 1869 году. Перенесение торговли из Кош-агача внутрь Монголии, в города Кобдо и Уляссутай, принесло ту пользу, что устранило в этой торговле лишнего посредника – торгующего монгола или китайского купца и поставило русского торговца в прямые сношения с монгольскими хошунами; во-вторых, эта мера знакомит наше торговое сословие с физическими условиями края, с его экономическими нуждами, образует в нем знатоков местного языка. Ввиду этих заслуг, которых в будущем еще более можно ожидать, желательно, чтобы выезд русских купцов внутрь Монголии не прекращался.

* * *

Из Уляссутая я сделал поездку на теплые ключи, лежащие при подошве Охтон-хаирхана. Наняв проводника, молодого монгола, я выехал из Уляссутая 25 июля. Оставив крепость и слободу монгол-дзургана в левой руке, мы ехали вверх по долине Богдын-гола, по правому берегу реки, которая течет здесь с востока на запад; сузившаяся до 200 сажен долина обставлена сиенит-гранитами горами; скалы часто отвесные; возле реки лес: тополь, ива и карагана. Проехав около 6 верст, мы свернули влево по долине небольшой речки, впадающей в Богдын-гол справа; речка эта (названия не добился) вверху составляется из двух отног, на одной из которых (именно на западной) я увидел деревянные постройки; это тогум (род кумирни) Цохур-сумына. Пересекши обе отноги близ их слияния, дорога идет направо через горный отрог, который отбрасывает реку на юго-восток; перевалив через него, дорога выходит снова в долину Богдын-гола. Можно было бы ехать и долиной этой последней реки, но дорога длиннее. В этой части долины Богдын-гола лиственные леса захватывают больший процент земной поверхности, чем около города Уляссутая; здесь не только лощины, но и гривы на северных скатах покрыты лесом, который таким образом сплошь закрывает горы на левом берегу реки; по берегам реки также тянется узкая полоса лиственного леса.

Выйдя к реке, дорога идет некоторое время возле ее правого берега на север, после чего отделяется от нее влево, т. е. на запад, и поднимается на второй отрог горного кряжа, сопровождающего правый берег Богдын-гола; с подъема на этот отрог видно усеченную вершину Охтон-хаирхана, покрытую вечным снегом. Белок представляется лежащим в вершинах реки Богдын-гол; да и монголы показывают, что с южного склона Охтон-хаирхана текут две реки: Бага-богдын-гол и Ике-богдын-гол, которые по соединении принимают с запада реку Аршани-гол; перевал идет по плоским горам, которые вправо от дороги превращаются в скалистый кряж, прервавший узкой щелью с отвесными боками, из которой с шумом изливается Богдын-гол. На перевале я опять заметил такие же круглые углубления в поверхности земли, как и на урочище Сар-бюйра, но только они здесь не занимают такого обширного, как там, пространства. Перевалив горы, дорога опускается в долину Аршани-гола, правого притока Богдын-гола. Аршани-гол течет здесь с запада на восток; берега реки голы, но окрестные горы на северных скатах густо покрыты лесом.

Переночевав в юрте одного ламы на берегу Аршани-гола, мы продолжали ехать сначала на запад, потом на север (здесь с запада в Аршани-гол впадает горная речка, текущая в широкой долине) и, наконец, на восток, согласно поворотам реки; последнее, т. е. верхнее, колено реки имеет около 12 верст длины; дорога сначала шла по правому берегу, а у последнего поворота (на востоке) переходит на левый; через реку переезжают вброд; полверсты не доезжая до теплых ключей, в горах левого берега я увидел глубокую вырезку, в которой сверкнула вершина белка; из этой вырезки в Аршани-гол течет горный поток (западная вершина Аршани-гола) и пересекает дорогу; ущелье, из которого он вырывается, обставлено высокими и скалистыми дикими горами. Белок, лежащий в вершинах его, мне назвали Очир-вани; так зовут и тот главный белок, который лежит в вершинах Богдын-гола и который уже раньше значился на наших картах под именем Отхон-тэнгри.

Оба имени известны в крае и придаются целой гряде высоких гор, которая распадается на две группы – восточная, более высокая с тупым пиком, и западная, имеющая вид скалистой гряды, с отдельными большими массами снега только на северной стороне. Чтобы различить их, первую монголы называют Ихи-очир-вани (Большой Очир-вани), вторую – Бага-очир-вани (Малый); последнюю-то и видно было через ущелье западной или левой отноги Аршани-гола; другая отнога берет начало еще восточнее также из Очир-вани, т. е. в горах, лежащих к югу от ключей, и протекает мимо аршанов с севера; таким образом, обе ветви берут начало из малого Очир-вани; какая же река течет с северного склона большого Очир-вани, мне узнать не удалось.

Долина, в которой лежат ключи, имеет направление с востока на запад, шириной около версты; горы, ее окружающие, имеют пологие скаты; горы южной стороны покрыты лиственным лесом, не поднимающимся до вершины их; лес редкий, отдельными штрихами рассеянный по горному скату – знак, что местность находится вблизи от верхней предельной линии лесов; с северной стороны долину ограждает валоподобная гряда с плоскими вершинами и с безлесным скатом; на вопрос, что за этим хребтом, мне отвечали – Этер и хурэ Илгысын-гэгэна.

Ключи лежат на дне долины между берегом восточной отноги Аршани-гола и северной подошвой Бага-очир-вани; они выступают из трещин в обнажениях красного сиенитового гранита и расположены в две группы: северную и южную, с промежутком в 50 шагов; в каждой группе насчитывается до шести ключей. Вода имеет сильный серный запах; температура некоторых ключей свыше 40 °С; к сожалению, у меня не было термометра свыше этой нормы.

Ключи делятся на питные и купальню; из последних наполняются ванны, т. е. деревянные врытые в землю ящики, имеющие около 2 аршин длины и 1 аршин глубины; всех ванн устроено более 20. Во время купания над ванной раскидывается дабовая палатка. Над каждым источником устроено обо, которое состоит из груд камней с небольшой нишей или полостью внутри. Снаружи каменная груда обыкновенно завалена хворостом и утыкана торчащими в разные стороны палками. По величине обо можно судить о достоинстве и температуре ключей – над самыми горячими они достигают высоты свыше 2 сажен. В нишах ставятся на рукоятки вырезанные из дерева мечи с надписями по лезвию; снаружи на каждое обо навешаны шнуры с колеблющимися на них бараньими лопатками с «ом мани». У каждого ключа есть этикет, написанный по-монгольски и китайски на деревянной дощечке, воткнутой в груду камней. Пора года была поздняя, и лечебный сезон уже почти окончился; однако я еще застал 25 человек больных при одном ламе-докторе; они помещались в двух юртах и двух палатках. Больные были все простые люди; помещение и содержание дается от хошунов; на 21 человека полагается 2 кирпича «толстого» чая и 1 баран на 10 дней.

Во время моего приезда здесь лечились люди хошунов Джа-дзасыка, Хошучи-бэйсы и Дза-гуна; больные страдали различными болезнями; один лама жаловался на боль в ногах; дряхлая старуха лечилась от слепоты глаз, пила для этого воду и мыла лицо; остальные жаловались на внутренние болезни. Между больными было много женщин; помещались тесно, по 10 человек в одной юрте; постелью больным служил тонкий войлочек; в ваннах больные сидят по часу и по три часа, смотря по указанию доктора; после горячей ванны они не находят лучшего, чем юрта, убежища, тогда как на такой, как здесь, высоте в июле иногда бывает холодная буря и свет. Князья приезжают сюда лечиться со своими юртами.

* * *

На Хоро мы прожили два дня с целью собрать альпийскую флору около белка, а также, чтобы осмотреть снежную линию. Барун-сала берет начало в леднике, лежащем на юго-восточном склоне Харкиринского белка; ниспав двумя потоками с конечной морены, она течет в общем русле на северо-восток; до выхода в долину Хоро она проходит два раза через щеки, образуемые глинистыми сланцами; особенно тесны и высоки нижние щеки, между которыми река бешено и с пеной несется по крутому дну. 11 июля я и г. Адрианов, взяв с собой рабочего Баин-цагана, отправились к вершине Барун-салы, не подозревая о существовании ледника. Чтобы попасть туда, мы должны были объехать щеки левой стороной реки; для этого мы против нашей стоянки переехали через реку и стали подниматься на горы. Объезжая последние щеки и поднявшись на гору, мы увидели впереди ледник. Он занимает только начало самого верхнего участка долины Хадкиры и не доходит до первых щек.

С юга, запада и востока его окружают высокие горы, покрытые снегом от вершин до подошвы; только местами белые скаты их прерваны обнажениями какой-то темной породы. Горы, окружающие этот ледник, не есть настоящий Харкиринский белок, а отделяющееся от него на восток высокое крыло; настоящий Харкиринский белок, как мы потом убедились, лежит от ледника на северо-запад. Сколько помнится, его ни с одной точки в долине Харкиры нам не было видно. На всем пути до вершины мы встречали богатейшую однолетнюю растительность; мягкие горные скаты, обращенные на север, были покрыты альпийским дерном, в котором цвели Pulsatilla, Delthinium, Silene nutans, Stellaria longipes, Cerastium trigynum (который стелется по земле вместе с Salix glauca), Hedisarum obscurum, Potentina nivea, Saxifragа flagellaris, Pedicularis uliginosa, compacta et sudetica, Dracocephalum altajense, Lloydia serotina, Leontopodium alpinum, Aster, Senecio, Saussurea alpina, Campanula glomerata, Gentiana altaica et decumbens, Carex rupestris и др.; скаты, обращенные на юг, были беднее; лишенные дерна, они были усажены преимущественно щеткообразными пучками Arenaria; а также здесь растут Androsaсe villosa, Dianthus alpinus, Umbilicus spinosa, Erysimum altaicum, Patrinja sibirica, Dracocephalum origonoides, Eritricliium. Ложки, или ложбинки, заваленные камнями, были опушены высокими травами, каковы: Angelica, Silene inflata; тут же растут Spiraea alpina и Salix Myrsinites.

Ближе к вершине сырые и болотистые места стали попадаться чаще; на них или Saxifraga Hirculus в сообществе с Ranunculus Flammula, или Primula nivalis непременно в сообществе с Sedum gelidum, оба уже в плодах; кроме того, около ключей и на болотистых местах цвели Polygonum Bistorta, Claytonia Joanneana, Comarum Salessowii, Carex Schreberi, Trisêtum flavescens Alopecurus brachistachys, Ptilagrostis mongolica. Sedum artropuupureum покрывал собой скалы и россыпи на открытых местах; в затененных же гнездились Isopyrum micophyllum Aconitum Napellus, Saxifraga cernua, Eutrema. Наконец, при подошве конечной морены, как последние пионеры растительности в области вечных снегов, найдены были на песчаном дне долины Oxygraphis glacialis, Saxifraga oppositifolia, Pyrethrum-Joungia pygmaea; на соседних холмах Potentilla biflora, Androsace chamaejasme, Luzula spicata; последнее растение распространяется по всей жаркой равнине, окружающей озера Киргиснор и Хара-усу, на скатах этих холмов, обращенных на юг: Bromus tectorum, Trisetum subspicatum и маленький с яркими цветами Erigeron. Словом, эти высокие безлистные поля – самые цветущие в здешних горах, и даже лесная полоса уступает им по обилию и роскоши экземпляров.

Ледник имеет направление с юго-запада на северо-восток; отверстие ущелья, к которому обращен его нижний конец, лежит от ледника на NE 307°. Длина и ширина ледника, т. е. расстояния от подошвы южной горы до конечной морены и от правого до левого бока, одинаковы; впрочем, на северо-западе видно в горах ущелье, откуда, кажется, главным образом и питается ледник, что заставляет думать, что мы имели дело только с загнутой оконечностью ледника. На северо-востоке ледник охвачен конечной мореной, круто и не менее как на 200 футов возвышающийся над дном долины; когда мы увидели в первый раз ледник с горы, он представился нам в виде террасы, заполняющей верхний конец долины; остаток дна долины при подошве конечной морены представлял ровную горизонтальную поверхность или, иначе сказать, сухое русло, усыпанное песком; с морены с шумом падали два ручья, которые, достигнув дна долины, спокойно текли далее по песчаной поверхности и соединялись, прежде чем скрыться в нижележащих щеках.

Спустившись с горы на дно долины, нам предстояло теперь подняться на конечную морену, т. е. опять лезть на такую же высоту, с какой мы спустились. Оставив рабочего Баин-цагана внизу караулить лошадей, я и г. Адрианов направились к конечной морене; пробежавший по ее поверхности от вершины до подошвы столб пыли, сопровождаемый чувствительным шорохом, послужил для нас предостережением, а потому мы придумали план подниматься возле одного из потоков, свергавшихся с морены. Мы выбрали правый (т. е. восточный); лезли на морену целый час и сильно устали, так как было очень круто; уклон был в 32°. Поднявшись на вершину морены, мы очутились на поверхности крайне неровной; камни беспорядочно были навалены буграми; сравнение их с барханами, которое сделано г. Мушкетовым при описании Зеравшанского ледника, приложимо и к Харкиринскому, только здесь бугры ниже и занимают ничтожное пространство.

От края морены до начала ледника сажен двадцать; лед начинает попадаться от самого края морены, как только поднялись на нее, но тут он редок; дальше от края камни начинают все более и более путаться с льдом, пока наконец лед не возобладает окончательно. Самый ледник начинается пологим скатом и возвышается над поверхностью конечной морены не более как сажени на две. Длина ледника от нижнего конца до подошвы горы около 2 верст; южная часть его, которую можно также назвать средней, имеет плоскую поверхность; западная и особенно восточная возвышаются над ней. Поверхность ледника в средней плоской части грязная; часто по ней проходят борозды, иногда узкие, как будто прорезанные ножом; другие шире; они прямы, как струна, идут все параллельно оси ледника, иногда прерываются и вновь появляются; по некоторым из них течет вода.

На восточной и западной частях ледника заметны трещины; на средней плоской части они едва заметны и представляются только белыми тонкими полосами в обеих боковых частях, восточной и западной, они образуют дуги, выгнутые вперед; на средней же они изгибаются к верхнему концу ледника, что указывает на то, что движение боковых частей ледника совершается скорее, в середине же чем-то задерживается. Средняя морена получает начало в западной части ледника; она сопровождает западную часть ледника, пересеченную многими глубокими поперечными трещинами, справа, сначала имеет направление с запада на восток, потом постепенно заворачивается на север, и, не доходя до конечной морены, кончается. Против нижнего ее конца к востоку лежит поле, усеянное ледниковыми столбами и глыбами, лежащими на поверхности ледника; ближе к конечной морене поле, занятое этими камнями, суживается, камни тут становятся чаще, так что, наконец, они сливаются в морену, идущую вдоль ледника и нижним концом сливающуюся с конечной.

Обломки этой морены состоят из светло-красного гранита, а в конечной морене к этой породе присоединяются обломки серого кремнистого глинистого сланца. Это поле со столами, а также направление изгиба в средней части к верхнему концу ледника указывает на какую-то общую причину, замедляющую движение ледника в середине и направляющую камни, захваченные ледником в свое тело, к дневной поверхности. Большинство плит свалено со своих подставок на сторону (по замеченным показаниям горного компаса на SO: 224°, 226°, 236°). Подставки, остающиеся от столов, обыкновенно продолговатые, протягиваются SO: 236°, и имеют как бы слоистый состав; они состоят из полосатого льда; темные и белые полосы идут и в одном направлении с выше описанными бороздами NE: 326°, т. е. параллельно с осью ледника.

Это строение подставок как будто указывает и на строение льда в самом теле ледника на этом месте, вызываемое, может быть, нажимом с боков. Много ручьев бежит по оконечности ледника; в средней плоской части их менее; самый большой ручей течет параллельно средней морене, сопровождая ее с восточной стороны; он вырыл во льду рытвину до аршина ширины, которая в нижней части ледника не столько расширяется, сколько становится глубже; близ конечной морены рытвина имеет более сажени глубины, бока ее искривляются и вместо отвесных и прямых стен, образуют сводообразные и пещерообразные углубления, через которые ручей проносится с глухим ревом; достигнув конечной морены, он еще с большею стремительностью низвергается с нее в долину, внезапно из чистого источника превращаясь в мутный. Другой, но значительно меньший ручей, сбегает в долину в восточной части конечной морены.

Боковых морен у Харкиринского ледника почти нет; крылья конечной морены заворачиваются назад, к вершине ледника, но идут далеко, так что объемлют с боков самую ничтожную нижнюю часть ледника. Обломки в левой боковой морене состоят из серого кремнистого глинистого сланца; из той же породы состоят и примыкающие к ней скалы. На дне долины, при подошве конечной морены, от нее, в промежутке между двумя потоками, ближе к левому, отделяется невысокий вал, состоящий из камней и ледниковой пыли; он на обоих скатах оброс травой; на северной стороне Potentilla biflora пускает свои длинные корни в его рыхлую, легко раскалываемую почву, с южной Papayer alpinum, Cerastium trigynum и др. Это, очевидно, остаток старой морены; вал этот тянется до левого бока долины, но средина его размыта левым потоком. Остаток старой морены в виде вала тянется и в правом боку долины. Ниже первых щек левый бок долины до известной, довольно значительной высоты завален обломками, что со стороны очень заметно.

* * *

Мне хотелось проследить р. Чон-хариха до ее истока из оз. Хара-усу и обойти озеро с востока; для этого нужно было переправиться через реку; переправа совершается на салах, т. е. плотах, связанных из камыша, так как бродов на реке нет. Местные жители (по северному берегу Харанора и Чон-хариха живут дюрбюты хошуна вана, впрочем, в малом числе) обещали сделать плот; пучки сухого камыша мы видели валяющимися на берегу, материал для плота, следовательно, был, но в первый день прихода дюрбюты обманули нас; очевидно, оттягивали почему-то. На другой день к тому же месту явился из Улангома китайский караван на 80 верблюдах с кожами, шедший в Хухухото; вместе с караваном гнали несколько тысяч баранов. Товар этот принадлежал купцу Улан-тосуну. Этих-то китайцев, по-видимому, монголы и поджидали, вероятно, накануне еще зная о приходе каравана.

Прибыв к реке, китайцы сами принялись строить паром из нанесенного монголами камыша; в середине камыша они поместили четыре плоских бочонка или бадьи, какие обыкновенно возятся здешними караванами для запаса воды на случай безводных переходов в Гоби. Затем был перетянут через реку канат, сверх плота послан камыш вместо палубы, и перевозка китайского товара окончилась к полудню, после чего и нас перевезли монголы на том же салике. Баранов китайцы переправили вплавь и тем доставили нам случай быть наблюдателями редкого зрелища. Представьте стадо тысячи в две или в три голов стоящих на одном берегу реки плотной толпой; круг стада ходят несколько человек и побрасывают в него песком, чтобы заставить задних напирать на передних; над самым берегом реки крайние выстроились стеной, но упорствуют сойти в воду; у левого крыла этой стены стоят три китайца в костюме Адама, хватают баранов за бока и бросают в воду одного за другим; некоторые возвращаются назад, другие, завидев свою братию на другом берегу, плывут через реку.

Увидев плывущих к другому берегу собратьев из фронта, стоящего на краю, начинают бросаться и добровольцы, вероятно из опасения остаться на берегу в одиночестве; эти добровольцы, бросаясь в воду, иногда делают при этом большой и курьезный прыжок. До начала переправы пять-шесть баранов были перевезены на плоту и выставлены для соблазна остальных на противоположном берегу. Когда дело направится, бараны один за другим пойдут через воду непрерывной ниткой; тогда нужно только не прерывать этого процесса; а случился перерыв, опять возня с упрямством оставшихся на старом берегу; нужно одному из пастухов идти в воду и, плывя сбоку, тащить передового барана за рога.

Задача не ограничивается тем, чтобы руководить баранами на старом берегу; на новом еще более хлопот; переправившаяся половина гурта, видя своих, оставшихся на другом берегу, начинает томиться этой разлукой и норовит броситься вплавь, чтобы соединиться с ними. Трудно описать, что тут происходит; пастухи стараются отогнать баранов от берега, бараны рассыпаются по степи, кружатся по ней малыми группами и вновь направляются назад к реке; их опять перехватывают и заворачивают в степь. Таким образом, на пространстве в несколько сотен сажен происходит какой-то содом; огромный гурт постоянно клубится; пастухи, некоторые одетые, другие как мать родила, перебегают от одной части его к другой, им помогают собаки, которых при гурте было до десятка. При этом бараны ужасно ревут, кричат люди, лают собаки, звенят десятки бубенчиков, навешенные им на шею. Все это производит такой гам, который, вероятно, только через год повторяется на пустынной и малолюдной Чон-харихе.

Эти китайские баранщики исключительно занимаются тем, что гоняют гурты из Северной Монголии в Хухухото; они приходят в Кобдо с зимними караванами и летом уходят обратно; всю дорогу, около 1500 верст, они делают пешком, соперничая с нашим классическим «пешеходом в лаптях, плетущимся за 800 верст»; от Чон-харихи они должны идти еще четыре месяца до места. В месяц они получают, как они сами уверяли, один лан серебра; дорогой едят мясо, просо и баранину на хозяйский счет; кроме того, приказчики позволяют им брать на верблюдов определенное количество груза, что дает баранщикам возможность захватить с собой товара и дорогой вести торговлю; они набирают в городах шелка и худого табаку и на этот товар выменивают у монголов мерлушки, которые они потом сбывают в Хухухото. В пути гурт разбивается на стада в 1000 голов; на каждую 1000 назначается три человека: один идет впереди гурта, двое сзади; они опираются на длинные шесты; к концу такого шеста всегда прикреплена железная лопаточка, для того чтобы, не нагибаясь, зачерпывать песок с земной поверхности и кидать в стадо.

* * *

Ламайские монастыри, или хурэ, рассеяны по всей Северо-Западной Монголии; в южной части ее они преимущественно кочевые, то есть помещаются в войлочных юртах и переносятся с одного урочища на другое, на севере же оседлые, построенные из дерева. В каждом хошуне непременно есть хурэ, которая обычно располагается там же, где и резиденция хошунного князя. В больших хошунах считается по нескольку хурэ…

…Кроме этих хошунных монастырей, есть еще монастыри, служащие резиденциями гэгэнов.

Гэгэнов в Северо-Западной Монголии в пределах наших разъездов и расспросов насчитывается восемь, именно: Илгысэн-гэгэн, – резиденция его в вершинах р. Этера; Джахындзэ-гэгэн, – резиденция на р. Шаргынг-гол, притоке р. Тельгира; Нарбанджин-гэгэн, – резиденция на р. Дзабхыне, в том месте, где река называется Цаган-тохой, на юго-восток от города Уляссутая; Ламын-гэгэн, – резиденция у северной подошвы горы Баин-дзюрку; Заин-гэгэн, – резиденция на р. Тамире; Номохан-гэгэн, или Номон-ха-гыган, – резиденция к востоку от горы Бурхан-олы, в Восточном Алтае. Все эти гэгэны имеют церковные земли с приписанными к ним людьми, которые носят название «шаби». В Кобдинском округе только два гыгана, из них один живет в городе Кобдо; он назначается из Пекина, шаби не имеет, живет в монастыре, построенном на счет Императора близ города на левом берегу р. Буянту, и называется монголами Ар-гэгэн (задний гэгэн?); другой, под именем Цаган-гэгэна, живет в монастыре Шар-сумэ на р. Кране, в системе Черного Иртыша. У дюрбютов гэгэнов нет, но вместо них две святые девы: Цаган-дариху и Ногон-дариху.

По монгольскому поверью, гэгэны по смерти вновь возрождаются; ребенок, в котором возродилась вновь душа покойника, узнается по знамению, являющемуся в юрте, где находится мать будущего гэгэна; знамение, по уверению простых монголов, заключается в явлении радуги. Когда чудесное зачатие объявится, туда посылают двух или трех лам, которые и ждут появления на свет святого мальчика; нечего и говорить, что такого скандала, чтобы вместо будущего гэгэна родилась девочка, по мнению простонародья, не может быть, потому что сведения о предстоящем событии ламы вычитывают в священных книгах. Когда мальчик выучится говорить, ему показывают вещи покойного гэгэна; мальчик иногда сразу же узнаёт, что это его вещи; он вспоминает, что он употреблял их в прежней жизни; его не везут в резиденцию покойного гэгэна, пока он не сделает этого признания. Такова процедура замещения умерших гэгэнов, по мнению и рассказам монгольского простонародья.

Одни монголы верят, что гэгэны не едят ничего, кроме небольшого количества сахара и чая; другие не только знают, что они едят и пьют, как другие люди, но не отрицают за ними и пороков вроде пьянства, сожительства с женщинами и т. п., что, впрочем, не лишает их святости; совмещение в одном лице этих двух друг друга отрицающих качеств – порочности и святости, по словам монголов, свыше человеческого разумения. Про Нарбанджин-гэгэна и Хуухун-кутухту говорят, что они питаются только водкой. Торгоуты верят, что в руках у Цаган-гэгэна находится ключ от земли.

О Нарбанджин-гэгэне говорят, что он в древности назывался Балгын-Мэджин; он в состоянии творить 88 разнообразных чудес. Когда после смерти он вновь нарождается, то не принимает молока матери, потому что ничего не может принимать в рот, кроме воды; удивленная мать обращается за разъяснениями к ламам, и те угадывают, в чем дело, и дают матери совет поить младенца водкой. В древности Нарбанджин-гэгэн был китаец; в то время в Монголии не было лам и гэгэнов. Нарбанджин много пил вина и задолжал; заимодавцы явились к нему однажды с требованием денег; он просил их прийти завтра. Но другой день, назначенный срок, когда должны были снова собраться к нему заимодавцы, приближался, и Нарбанджин находился в затруднительном положении, из которого вышел, однако, благополучно посредством чуда. Он сказал солнцу: «Стой, солнце, не двигайся». Когда заимодавцы пришли, он сказал им: «Еще не поздно, придите, когда будет попозже». Заимодавцы ждут сумерек, но не могут дождаться – день не кончается. Сам Эдзен-хан (Китайский император) смутился нарушением в природе; десять дней солнце стояло высоко (нар ихи байна). Тогда Эдзен-хан обратился к мудрецам, и те из книг увидели, что солнце остановлено каким-то чудотворцем. Эдзен-хан догадался, что никому не было нужды останавливать солнце, кроме Нарбанджина, обремененного долгами, и велел посадить его в тюрьму; в то же время во всей стране появилось множество лам, лицо в лицо с Нарбанджином, в таком же костюме, и также пьющих водку, и пропивающих чужие деньги. Тогда Эдзен-хан велел выпустить Нарбанджина и сказал ему: «Ты, гэгэн, иди из моей страны подальше». Нарбанджин должен был удалиться в Монголию на берега Дзабхына, а Эдзен-хан заплатил его долги из своей казны.

О Хуухун-кутухту говорят, что этот гэгэн один день бывает мужчиной, другой день – женщиной.

О гэгэнах думают также, что некогда они были богатырями; Джахындзе-гэгэн был в древности богатырем Сартактаем, легенды о котором сохранились от Хангая до северной подошвы русского Алтая; потом он же назывался Балдын-сарах, Цагдыр и Бандын-иши; настоящее имя Джахындзе, или Джахандзе, пожаловано ему Эдзен-ханом (Китайским императором).

 

Поверья о духах и о почитании священных гор, лесов и камней

[33]

Все обитатели Северной Монголии, как сами монголы и буряты, так и урянхайцы и алтайцы, населяют духами окружающий человека мир природы. Каждая долина, каждая гора имеет своего духа или хозяина, который по-алтайски называется ээзи, по-дюрботски – сабдык, по-бурятски – хат. От этого хозяина места зависит пользование дарами природы; хозяин таежных местностей дает улов зверей, хозяин степных – урожай скотских кормов. Это наш домовой, только ведению его подлежит не один двор, а целая долина или целая гора со многими на ней долинами, или, наконец, даже целая горная система. Человек обязан с почтением относиться к этим духам. Бурят и алтаец, выехав на перевал, с которого он увидел новую долину, делает либацию [возлияние] духу этой новой долины, а если с ним нет ни вина, ни воды, он накладывает трубку, раскуривает и выбрасывает из нее зажженный табак на воздух.

То же самое делается, если с перевала откроется вид на белок или высокую гору; иногда путник, если знает, что с дороги он не увидит уважаемой горы, сворачивает с пути, поднимается на одну из ближайших к дороге возвышенностей и там совершает поклонение горе, распростираясь на земле. Иногда в таких пунктах устраивается небольшое курение: наламывают можжевельника и сжигают на камне, что называется сан, или хан. Г. Черский передавал мне, что ему, во время его разъездов кругом Байкала, не раз доводилось видеть, как бурят, выехав на перевал, приветствует хата новой долины; обычая снимать шапки и кланяться у бурятов нет; поэтому бурят оттягивает только голову вперед по направлению к новой долине, трясет головой и улыбается, делая вид, как будто видит какое-то лицо, с которым свидание доставляет ему удовольствие.

Хотя этим духам придаются фантастические плотские формы, – так, например, дюрбют представляет иногда своего сабдыка с птичьим клювом, но в то же время представления об ээзи, сабдыках и хатах сливаются с самой природой; хозяин горы или долины и есть сама гора или долина. Житель Северной Монголии одухотворяет части природы; каждая местность представляется для него живым телом. Замечательна в Монголии квалификация географических имен; здесь часто река на своем течении носит несколько имен, как будто цельность реки не ощущается; напротив, одно и то же имя часто дается и реке и горе, возле нее стоящей, и озеру, возле лежащему, и степи, которая кругом озера расстилается. Так, например, белок Харкира носит одно имя с рекой, которая с него течет; а белок Тюргун дает начало двум Тюргунам, текущим в разные стороны.

Немного ниже Восточный Тюргун уже теряет это имя и получает другое – Шибир, а еще ниже та же река называется Кунделен. У нас река изменяет название только от присоединения новых притоков; в Монголии же на изменение названия реки влияет характер местности. Так, река Хоебин или Куиртыс получает новое имя Чебеты только потому, что горный характер окружающей страны уступил степному; река Шишкиш превращается в Кысыл только потому, что долина, прежде довольно просторная, превращается в тесные и непроходимые щеки. Монгол и урянхаец видят в урочище цельное и нераздельное тело: горы, скалы, вода, лес, степь этого урочища – как будто его неотделимые члены. Такое урочище живет самостоятельною жизнью; у него есть душа. Так как урочища сливаются в целые страны, то рядом с представлением о духах мелких урочищ в народном воображении создаются духи, соответствующие этим обширным представлениям.

Являются сабдыки целых хошунов, или сабдыки горных хребтов. Так, есть сабдык Алтая, Хангая и Хан-хухея. Эти великие сабдыки у монголов уже получают титул ханов, то есть царей; сабдык Алтая называется Хан-алтаем, сабдык Хангая – Хан-хангаем. Есть поговорка у дюрбютов: у алтайского сабдыка длань открыта, у Хадгая сжата. Наконец, представление об окружающем нас мире расширяется до представления обо всей земле, о целой природе; в мире духов этому представлению соответствует у Сальджак-Урянхайцев Оран Телегей, у Дархатов – Орун Дэльхы.

У Аларских бурят местные духи называются убугун «старики», с приложением названия местности; в Аларском ведомстве насчитывается три таких убугуна, а именно:

1) Около Нилгинского улуса указывают сосну, на которой будто бы еще недавно висел железный венец и другие железные вещи шамана; тут, говорит предание, был назад тому сто лет похоронен убусинский шаман Улал-зары; эта местность называется Халтын-ундур. Халтынского убугуна почитает только Нильгинский улус, и он один приносит ему жертвы.

2) Иматинский улус имеет своего убугуна, который назывался Хохор-богдон; его доспехи также были вывешены на возвышенном месте, которое называется Иматэн-ундюр.

3) Третий убугун Аларского ведомства называется Харгимандыр; он почитается в улусе Тогот.

В Балаганском ведомстве самые важные убугуны: Балихай и Манухай (место почитания последнего называется Зуларэнундюр).

Бурятские убугуны, по-видимому, соответствуют мелким монгольским сабдыкам. Хаты выше убугунов; хаты это – Буха-ноин, Бадун-хатун и Балган-хара; эти трое называются барун-хат, югозападные хаты; это добрые хаты, дающие людям благополучие, оказывающие им покровительство. Есть еще дзун-хаты, северовосточные: то нечистые хаты.

Хаты, по поверью Аларских бурят, живут на скалах; их считают бумыл, то есть ниспустившимися (с неба). К местам, где живут хаты, женщинам запрещается подходить.

Черский слышал вместо хат название хангай; у каждой долины есть свой хангай; переваливая из долины в долину, бурят делает либацию водкой сначала тому хангаю, долину которого благополучно миновал, а потом хангаю долины, по которой предстоит ехать. Либацию делают, обмакивая в водку палец или травинку; при этом произносится слово: сэк! Иногда чмокают при этом губами, как мы делаем, когда зовем собак. Когда нет водки, дают духу покурить: наложив трубку, устремляют мундштук в воздух и вытряхивают табак; если табаку в кисете мало, то ограничиваются только тем, что протягивают трубку в воздух.

У бурят, живущих в местности Котогол (в долине Иркута), местный убугун называется Алтын-чиргай-ноён и Кэрдек-ноёнт-баабай; близ Туранского минерального источника – Алтын-шаригы-моритэй Хайрхан, то есть Хаирхан на золото-соловой лошади; на Хангинском карауле – Дархан-ноён; в местности Мон-Хадхир-ноён. (Так говорил один бурят из Котогола.)

Тункинским бурятам известен также и Оран-делехе. Ему брызгают, а также приносят жертвы (делают таилганы), когда волки начинают давить скот.

Буряты, живущие в местности Мен, называют местных духов-покровителей вообще хат-бурхыт, а своему местному дают имя Тархан-дуриск; у него отец был Тайхын, мать Иджихын. Он был кузнец и жил в местности Мен, когда здесь еще никого не было. По другому показанию, Тархан-дуриск был шаман и кузнец, который жил в здешней местности. Одна девица копала сарану; Тархан-дуриск попросил у нее одну луковицу и съел; должно быть, женщина была «месячная», «в краске»; Тархан-дуриск захворал, поднялся на голец и умер на горе Мондю-байсин. С той поры здесь нет змей, белой сараны и сосны, и не ходит верблюд. (Недавно проехали муж с женой на верблюдах, и оба вскоре умерли; с этих пор стали встречаться змеи.) Кроме того, здесь местным духом считается Мунко-саган-иджин-хан-морин-нён-баабай, то есть, если переводить буквально, «мать вечно белая, отец Царь-Лошадь господин». Рассказчик прямо отнес это имя к тому вечному снегу, который в наших географиях называется Мунко-сардык. Другие буряты называли белок несколько иначе, именно: Мунку-саган-хутул-хав-морин-войов.

Говорят еще, что Хятагай слетел с неба вместе с громом на Мунко-саган; при этом толкуют, что Хан-морин и Хятагай – два имени вершины белка Мунко-Сагана. Величание, которое делается Мунко-сагану в призываниях бурятских шаманов, заключается в словах: окторгоин буумыл хумо харбаджи буга один ганц нюдутей, то есть: «стреляя небесной стрелой, опустился (ты) одноглазый Один, однозубый Ошин». Дархатский лама Гончик показал, что белок в вершинах Косогола (Мунко-саган) прежде назывался Долон Мундурго. Я переспросил его, чтобы убедиться, не значат ли первый член «озерный», далэн, но Гончик отрицательно закачал головой и выставил семь пальцев руки. По словам же бурятского ламы, Мене Навана, Мунко-саган прежде был Шоно-нойон, причем слово шоно – лама перевел русским словом: волк. Этот же Шоно-нойон назывался Ляй-хан сурукдык, который был иджин, хозяин Бурун-далая (оз. Косогола), а Ривиль-хама был иджин Дзюн-далая (Байкала).

Священные горы, как алтайцы, так и улухемские урянхайцы, ознаменовывают устройством на их вершине обо из камней или хвороста, на который навешивается ялама; подобным горам молятся о зверином улове. Такие поклонные горы по-алтайски называются джаик-ту, по-урянхайски ыдык-таг. В русском Алтае, по сообщению г. Ядринцева, священными считаются следующие горы: 1) три горы Кесьпы или Теспы на р. Бие (им молятся, когда бывает горячка); 2) гора Ова, в 15 верстах от улуса Елейского; 3) гора Бобырган на реке Бие; 4) гора Абыган в вершинах реки Абакана, по словам туземцев – о шести горбах; 5) гора Алтын-тау со скалами, носящими название «сына и снохи» (коледы); 6) гора Белуха, по-алтайски Уч-сюри; 7) гора Яик-ту, в Чуйских белках. В Урянхайской же земле, по собранным нами самими сведениям, одна ыдыкту лежит на левом берегу Хакема близ устья Седзена, а другая – против нее на противоположном берегу Хакема.

В Аларском Бурятском ведомстве на реке Ирети есть лес, который назывался Нилхан-наргын, «нилханова сосна». В этом лесу запрещается рубить деревья. Здесь, по преданию, удавилась одна шаманка Баир-хан; она спорила с одним шаманом (Хохор-богдэном), чьи духи сильнее; шаман предсказал ей: «Тебе не доехать до дома», а шаманка предсказала шаману: «Ты по приезде домой на третий день умрешь»; на пути домой шаманка повесилась; шаман доехал до дома, но на третий день умер.

В Балаганском Бурятском ведомстве есть белый камень, валяющийся на степи. Буряты называют его бумыл саган шилун, «белый упавший камень», и думают, что он спустился с неба.

Алтайские ээзи, монгольские сабдыки и бурятские хаты – благодетельные духи.

Кроме того, у народов Северо-Западной Монголии есть вера в злых духов. Буряты верят в существование духов: анахай, зэтхыр, ада. Маленький анахай имеет способность превращаться в крыс и кошек; в последнем случае он мяучит. Если крыса долго живет, шерсть сходит с нее, и она превращается в анахая.

Если в юрте ночью слышны шаги, шум, стук от падения утвари – это делает бохолдэй. Тогда призывают человека, который одарен способностью видеть и прогнать бохолдэя, «бохолдэй улдюдык хунь» или «бохолдэй хараша». Этот человек видит бохолдэя и рассказывает, какого он роста, как одет. Если сил его хватит, он прогоняет бохолдэя, обходя вокруг юрты с черепком, в котором курится жодо (пихта), арса и ганга; иногда такой человек говорит, что это не простой бохолдэй и что его прогнать можно только с помощью жертвы: тогда призывают шамана.

Ядринцевым записаны следующие поверья Черневых татар и алтайцев:

Черневые татары верят в существование злых духов аза; кроме того, у них существуют для темных сил имена: шайтан, аламыс, каала, куремес, курюм-тертигры, или тертигры-курюм, айна и четкер (последние два – слуги куремеса). Телесы не знают айна, а алтайцы не знают аза.

Ерлик-хан есть высший злой дух. Его же Черневые татары называют аю или «медвежья лапа». Прислужник его, по словам кумаидинцев, называется кебеиек, у телеутов – янгыз-конек, в сказках он представляется хромым и кривым. Телеуты объясняют, что Ерлик и Ульгень прежде были ханами на земле и брали подать; теперь та же подать идет им жертвами. У телеутов есть еще в числе злых духов Кагыр-хан.

Узют – мертвец, превратившийся в злого духа и причиняющий болезни; душа покойника три года насылает болезни.

Эрке, гарыш – домовой у Черневых татар. У алтайцев эжик сакчи – хозяин юрты.

У алтайцев есть верование о кривом черте, который называется чулмыс; полный его титул: яныс костю (янгыс тысту, то есть однозубый?) сокор кара матыр, то есть кривой черный богатырь Яныскостю.

На перекрестках дорог, перевалах и близ приторов происходит собрание чертей, «тургак»; оттого эти места опасны и, миновав их, ставят обо.

 

Тангутско-Тибетская окраина Китая и Центральная Монголия

[41]

Гумбум, который китайцы называют Тар-сы, – один из важнейших монастырей северной группы амдоских монастырей, расположенных на северном берегу Желтой реки. К этой группе причисляются, кроме Гумбума: 1) Серку, по-китайски Гоман-сы, по-монгольски Алтын-суме, «Золотой храм»; 2) Орголын; 3) Чуйцзан (у Пржевальского – Чэйбсэн) и 4) Шячун. В южной группе (к югу от Желтой реки) более других знамениты: Уруньву, Лабран и Джони.

Алтын-суме, или Серку, лежит на северо-западе от города Синина. В Серку была резиденция гэгэна Самибу-номон-хана, который теперь живет в Пекине.

Орголын, или Голын находится в верхних частях реки, которая течет с севера в Синин-гол и впадает в него у монастыря Марцзан. В Орголыне, по рассказам лам, хранится будто бы три экземпляра алтын-ганджура, и один из них подарен в город ханом китайским. Под алтын-ганджуром, «золотым Ганджуром», разумеется книга Ганджур, написанная золотыми буквами. Таким золотым Ганджуром китайский хан заказал написать будто бы три экземпляра и один из них подарил в город Мукден, в Южной Манчжурии, другой экземпляр – в монастырь Орголын, а третий – в селение (по-видимому, тибетское) Нцэомукор (по-тибетски: нцэому – «корова», кор – «город»). Тут был небольшой монастырь, сожженный потом мусульманскими повстанцами; рядом есть мусульманская деревня Хунь-хуа-сы, находящаяся в ведении Хэ-чжоуского мандарина. В Орголыне находится резиденция двух гэгэнов: Чжанчжа-рембучи и Тоон-рембучи; оба в настоящее время живут в Пекине.

В Шячуне считается до 2000 лам; здесь было место пребывания святого Чойджи-тон-рембучи, учителя Цзонкавы; его тело, обратившееся в изваяние, или само собою возникшее изваянное изображение его, и теперь находится в монастыре, в так называемой «Золотой башне» (алтын субурган), поверхность которой два раза в году, в 15-е число 2-й луны и в 15-е число 5-й луны, потеет; ламы собирают выпотевшую воду и на ней замешивают тесто, которое потом раздают поклонникам. Шячун известен тем еще, что в нем бывает самый многочисленный цам; в нем участвует 62 человека, тогда как в Гумбуме только 44 лица.

Наконец, Гумбум, родина Цзонкавы; здесь, как уже сказано раньше, показывают дерево, выросшее на месте, где был зарыт послед, с которым родился Цзонкава, а также и каблык матери Цзонкавы.

По словам Гюка, в Гумбуме насчитывалось до 7000 лам; во время мусульманского восстания монастырь был совершенно разрушен и монахи рассеяны, но в настоящее время он почти вполне восстановлен; только по окраинам тянутся еще дворы с разрушенными стенами и пустыми монашескими кельями, храмы же все вновь отстроены и ни одного нет лежащего в развалинах. В настоящее время монахов в Гумбуме насчитывается 2500–3000; во времена Гюка, вероятно, их было не многим более, и цифра 7000, скорее всего, преувеличенная. Гумбумская община состоит из трех национальных отделов: 1) тангуты; 2) широнголы и 3) южные монголы. Каждая из этих национальностей, мне говорили, составляет треть всей общины.

Из южных монголов здесь встречаются жители Ордоса, хошунов Кэшиктен, Барунвана, Дзарод и даже очень северного Учжумучжина. Вероятно, есть здесь ламы и из других частей Монголии, т. е. из Халхи и др., но они не бросаются в глаза и я их не видал вовсе; я видел в Гумбуме много халхасцев из самых отдаленных местностей, с р. Селенги, с Тельгир-морина, из хошуна Тачжи-урянхай, с Онгиина, но все это были богомольцы, пришедшие сюда только на несколько месяцев, чтобы затем двинуться далее в Лхacy, но нет здесь северных лам таких, которые бы явились сюда совершать свой монашеский подвиг, как это в обычае у ордосских, кэшиктенских и других южных монголов.

Гумбум служит сборным пунктом для караванов, отправляющихся из Монголии на богомолье в Лхacy. Они приходят в Гумбум в 8 и 9 луне, а в марте выступают в дальнейший путь; некоторые, может быть, приходят и ранее, к осени, по крайней мере, я, прибыв в Гумбум, уже нашел здесь монголов из Халхи, но это, может быть, отставшие от прошлогоднего весеннего каравана. Если богомолец лама, то на время своего пребывания в Гумбуме он снимает с себя костюм, в котором ходят ламы в северном суровом климате, и надевает на себя ламскую юбку и оркимджи. Торгоутов из Тарбагатая и Тянь-Шаня и даже с Едзин-гола я не встретил, а также не видел и лам чахаров. Впрочем, мои знакомства не были обширны, и потому легко я мог их не заметить в гумбумской толпе.

Из дальних монгольских степей богомольцы являются в Гумбум на верблюдах; в числе богомольцев встречаются и женщины. В Гумбуме верблюды продаются, и далее караваны идут на яках, т. е. яки везут запас и лишнее платье богомольцев, а сами они идут пешком. Выбирая Гумбум местом своей зимовки, мы имели в виду два обстоятельства: во-первых, мы рассчитывали встретить здесь монголов, пришедших из Хангая и других местностей, лежащих по северную сторону Гоби, от них разузнать о дороге вниз по Едзин-голу и оттуда на север, о которой нам до тех пор ничего не было известно. Во-вторых, мы надеялись у богомольцев купить верблюдов, которых они, казалось нам, должны дешево продать. Первый расчет наш оправдался, а второй – нет.

Как управляется духовная братия Гумбума – не знаю, для решения же столкновений со светскими лицами и для сношений со светским начальством в Гумбуме есть три чиновника, которые монголам известны более под китайскими именами: да-лао-е, ерр-ла-о-е и сань-лао-е – «старший чиновник», «второй чиновник» и «третий чиновник». И мы свои дела обделывали через этот тройственный совет; заседают они, по-видимому, как и гэцкуй, в здании, которое называется рчжива, а может быть, тут и живут. Однажды три эти сановника пригласили меня и А. И. Скасси к себе и угостили нас обедом, который состоял из рисовой каши с изюмом и джумой. Это происходило все в том же здании рчжива. Ко мне в келью иногда заходил в гости только младший из трех, сань-лао-е.

В отношении благочиния Гумбум занимает среднее место между Лабраном и Шячуном; монахам запрещается ходить в лосэр (китайскую слободу), тем не менее и днем всегда можно видеть их там; они стараются только не попасть на глаза старшим. Женщины в Гумбуме попадаются на глаза реже, чем в Шячуне, но они иногда и ночуют внутри монастыря, а некоторые даже и живут; впрочем, время от времени отдается приказание выселить их всех из монастыря; тогда монастырь очищается, но только временно; исподволь женщины опять в него набираются. Продажа мяса в улицах монастыря не преследуется: при нас внутри монастыря даже была мясная лавка.

Ламу, уличенного в воровстве, одевают в белое платье и сначала водят по монастырю, потом выводят в поле и ударами палок прогоняют прочь.

За благочинием в монастыре наблюдает гецкуй, который иногда, в месяц раза два, обходит улицы Гумбума, сопутствуемый ассистентами, имеющими в руках четырехгранные раскрашенные и расписанные деревянные трости. Это очень уважаемое лицо в Гумбуме; молодые монахи боятся его. Когда он проходит по верхним улицам гумбумского амфитеатра, он может видеть, что делается внутри дворов на нижних улицах, и потому, как только монахи завидят гецкуя, в этих дворах происходит перемена: веселые занятия и праздные разговоры прекращаются; ламы берутся за книжки, садятся возле стен и сидят, углубившись в чтение. Впрочем, игры не совсем запрещены в монастырской жизни; в праздники молодые монахи играют в особую игру на монастырской площади; игра эта состоит в навесном кидании деревянного шарика и ловле его лбом; для этого на лоб одевается ременный обручик, на котором делается гнездо для приема шарика; один монах бросает шарик, другой подставляет под падающий шарик свой лоб.

На опрятность монастырских улиц в Гумбуме не обращается такого внимания, как в Ламбране. Стыдливые отправления ламы совершают на улицах, перед своими домами и даже перед храмами, не только ночью, но даже и среди белого дня. Обрыв оврага под главным храмом (цзокчин-дуган) в течение всей зимы бывает покрыт неживописными глетчерами; всякий раз, как богослужение кончится и толпа монахов начнет расходиться из храма, край оврага против храмовых парадных ворот бывает унизан красными рядами прикорнувшихся лам. Дезинфекция монастыря исполняется отчасти собаками, но главным образом китайцами из соседних деревень, которые обходят улицы, собирают нечистоты и в мешках на спине относят их в свои деревни.

Ламы в Гумбуме как летом, так и зимой одеваются в установленное для лам платье, т. е. носят юбки и безрукавки, торс облекают так называемым оркимджи, а голову держат непокрытой. В монастырях Халхи, где зимы бывают очень суровы, напр. в Урге, монахи ходят в шубах, и оркимджи носятся поверх шубы; в Гумбуме этого не допускается. Только когда ламы отправляются из монастыря в более или менее отдаленную поездку, они одеваются потеплее и, возвратившись в монастырь, снова надевают юбку.

Ламам, оказавшим успехи в изучении писания и выказавшим их на диспутах, которые происходят на мостовой храма цзокичин-дугана, монастырское управление дает некоторым 15, другим 12 шен зерна в месяц; после перемола из этого зерна получается рсамба – талхан по монгольски. На плате и остальные расходы ламы сами добывают деньги заработками; одни занимаются шитьем, другие служат у богатых лам.

Как и в других монастырях, в Гумбуме много детей, посвященных в ламы и находящихся на обучении у старых лам. Они часто вылазят на плоские крыши домов и репетируют нараспев выученные молитвы.

Сантан-джимба отговаривал меня от зимовки в Гумбуме; он говорил, что это будет дорогая зимовка, так как отбою не будет от попрошайничества лам. И в самом деле, в течение зимы ламы не один раз устраивали поход против нашего кармана. Так, вскоре же после того, как мы устроились в своем помещении, к нам стали являться депутации от разных общин или храмов для поздравления с благополучным приездом. Монахи приносили с собой штук пять-шесть бумажных пакетиков, раскрывали их и раскладывали передо мной; в них обычно были положены горсть черного сахара, горсть леденца, десятка два цзаоров и т. п. Серебро, которым мы заплатили за эти поздравления, как будто пошло в уплату за даровой постой в стенах монастыря. Во время зимнего праздника, когда отдельные группы гумбумских монахов в складчину лепят из масла рельефные картины для выставки, к нам опять потянулись новые депутации с предложением принять участие в сборе на материалы для художников.

Праздники в Гумбуме бывают:

1) В первой луне, т. е. в чаган-сар 14–15 числа. Вечером выставляются щиты с барельефами из козьего масла. Перед щитами выставляются плошки для освещения. Монахи соединяются в группы, делают складчину, докупают материал и вылепляют фигуры по рисункам под руководством опытного художника. В ту зиму, когда мы жили в Гумбуме, таких щитов было выставлено тринадцать; они были размещены вокруг цзокчин-дугана, т. е. главного богослужебного храма; некоторые из щитов были длиной более сажени; самые небольшие – более аршина. В центре каждого щита обычно вылепляется крупная фигура в позе, на полях вправо и влево от этой фигуры – разные сцены в лесу, на воде, в садах и пр. Тут целая флотилия лодок, прикрытых балдахинами и наполненных человеческими фигурами, мандаринами и китайскими дамами; там нагруженные слоны, пруд, на котором плавают водяные птицы, и т. п.

Все эти барельефы выполняются по китайским рисункам; как декорация и как передача простого черного рисунка посредством лепной работы, эти барельефы обнаруживают большие старательность и трудолюбие, но желания художника самостоятельно приблизиться к природе не видно. Самый лучший щит, по отзыву лам, был тот, который был выставлен тангутами и в лепке которого принимал участие кэшиктенец Гендун, живший на одном с нами дворе. Эта выставка масляных работ по-тангутски называется чоба – «жертва»; монголы зовут ее чечек, «цветок»; по-видимому, это перевод с китайского, на котором одним словом «хуар» передается и «цветок», и «картина». К этому дню в Гумбум съезжается множество тангутов и других окрестных жителей; вся эта публика ходит вдоль рядов щитов и любуется ими. В отдельной палатке играет китайская музыка. В другой устроена чайная; ламы зазывают в нее почетных гостей и угощают чаем.

2) В четвертой луне 14 и 15 числа – в честь Томба, Цзонкавы и Чагрши (Арья-Бало). Бывает цам (религиозная пляска).

3) В шестой луне 6 числа бывает цам.

4) В девятой луне 21 числа (по другому показанию – 22, по третьему – 24) бывает цам и выставка набса, т. е. одежд Далай-ламы, банчен-эрдэни, Цзонкавы, кроме того, выставляется телега гэгэна банчен-эрдэни, шапка Цзонкавы и седло императора, на передней луке которого прикреплен трепещущийся дракон.

5) В десятой луне бывает цам.

6) В двенадцатой луне 29 числа делают до 5 соров и вечером сжигают их без пляски. Вместе с сорами на площадь выводится лошадь под седлом; на седло уложены и прикреплены разные вещи, стрелы и проч. принадлежности гуртуна.

Всего 6 праздников в году. Кроме того, в начале зимы чествуется день рождения Цзонкавы иллюминацией. Картина бывает эффектная; зажженные плошки выставляются на плоских крышах домов, а так как дома расположены амфитеатром вокруг оврага, то оба горные ската, и левый и правый, представляются прочерченными параллельными огненными линиями, одна выше другой.

Летом, но, в какой день, я не записал, совершается странный обряд, о котором я, впрочем, слышал только от одного лица и не проверил другими показаниями. Ламы выносят из монастыря на западную гору какую-то необыкновенной длины таблицу, не помню, исписанную молитвами или покрытую изображениями богов; таблица эта свернута в трубку. Ее развертывают, и тогда она одним концом касается вершины горы, а другим достигает до околицы монастыря.

Тангутская легенда связывает построение Гумбума с историей Цзонкавы, и духовное значение этого монастыря главным образом обязано выдающемуся значению Цзонкавы в истории северного буддизма. И жизнь Цзонкавы, и основание Гумбума – все это события, совершившиеся среди тангутского племени. Но действительно ли право народное предание? Действительно ли основание Гумбума относится к такому позднему времени, когда здесь уже не было другого племени, кроме тангутского, и действительно ли Цзонкава жил в XIV столетии, а не ранее? Некогда Принаньшанье имело другой племенной состав; вдоль северной подошвы Нань-Шаня жило тюркское племя уйгуры; это племя, вероятно, проникало и в ущелья Нань-Шаня и даже подымалось на Амдоское нагорье; мы и теперь находим здесь остатки тюркского племени: ёгуры в горах около Су-чжоу и салары на Желтой реке около Сюн-хуа-тина.

Вероятно, в более отдаленное время это тюркское племя занимало сплошь пространство между Су-чжоу и Лань-чжоу или, по крайней мере, занимало те участки этого пространства, которые были удобны для хлебопашества; иначе сказать, оно сидело на тех местах в Амдо, где теперь сидят китайцы. Не жили ли уже тогда среди уйгуров легенды о Цзонкаве, не приурочивались ли к местности, где ныне стоит Гумбум, и эта местность не была ли уже тогда народной святыней? Конечно, все это одно предположение, не основанное ни на каких фактах, но, с другой стороны, и признанная история Гумбума покоится на одном народном предании. Помочь решению этого вопроса может сличение легенды о Цзонкаве с разными тюркскими сюжетами. Может быть, и гумбумские легенды и культ Цзонкавы есть только наследие от другого, более культурного племени, которое исчезло как с Амдоского нагорья, так и из Принаньшанья.

Тангуты провинции Амдо делятся на оседлых и кочевых. Кочевые обитают на нагорье, а оседлые – в тех частях страны, которые образуют переход от Амдоского нагорья к китайскому мелкогорью; они живут по долинам рек, которые берут начало на нагорье и рассекают восточную окраину его; нижние, более теплые части долин обычно заняты китайцами, а выше, где китайское население прекращается, начинаются тангутские деревни. Таким образом, оседлые тангуты образуют узкую полосу, протянувшуюся по восточной окраине Амдо и имеющую с востока соседями китайцев, с запада – кочующих по нагорью тангутов. На севере, в долине Желтой реки выше Лань-чжоу, оседлые тангуты начинаются выше Сань-чуани, именно первые тангуты на левом берегу живут в долине Итель-гола; лежащий к западу отсюда город Ба-ян-жун окружен тангутским населением, которое отсюда непрерывно тянется по левому берегу вплоть до Гуй-дуя. К северу от Желтой реки лежит долина Синин-гола; на ней тангутов нет, кроме небольшого селения близ монастыря Марцзан; остальное население – китайцы, занимающие большую часть реки; низовья заняты широнголами, а в вершинах появляются оседлые олеты. К северу от Синин-гола, в верхних частях рек, текущих в эту реку, есть тангутское население, но есть ли между ними оседлое, мне неизвестно.

На правом берегу Желтой реки восточная граница оседлых тангутов отодвинута от Лань-чжоу далее, чем на левом; здесь против Ба-ян-жуна живут не тангуты, а салары; есть ли на правом берегу деревни между саларской территорией и рекой Уруньву, не знаю. Но по рекам, текущим с юга в Желтую, они есть; и самые восточные находятся в вершинах р. Сэнгыра. Лежащая восточнее долина Лэу-гуань занята китайцами, которые занимают всю местность Сань-гуань, до северных склонов хребта, через который прорывается Лабранская река; этот хребет, даже и в той его части, которая тянется к в. от Лабранской реки, служит границей между китайцами и тангутами; к северу от хребта – китайцы, к югу – тангуты. Тут есть и оседлые тангуты (как например, по Лабранской реке ниже монастыря Лабрана), и кочевые. Как далеко простираются земли, занятые тангутами, на восток отсюда, мне неизвестно.

В следующей долине, Тао-хэ, тангутское население начинается около Джони. В долине реки Пэй-шуй самое крайнее тангутское поселение выше селения Тан-чан. В долине, в которой стоит город Сигу, тангутские деревни только выше этого города. По Джони тангутское население опускается немного ниже дер. Чагон. В долине По-и-хо самое восточное тангутское селение Терьга; в долине Хэй-хо селение Тозан; наконец, в долине Мин-цзяна восточная граница тангутов проходит около Сун-пана. Тангутское или тибетское племя встречается и к юго-востоку отсюда, в провинции Сычуани, где оно рассеяно между китайцами и сталкивается с другими инородцами Китая, с так называемыми Лоло.

Жилища у оседлых тангутов сходны с китайскими; около Желтой реки они обыкновенно состоят из четырехугольных дворов, обнесенных высокими стенами до 2–3 саженей высоты; внутри к этим стенам иногда со всех четырех сторон прислонены фанзы или флигеля с плоскими крышами; высота этих фанз аршина на два и более иногда ниже стен; снаружи такой двор представляет одни сплошные высокие стены; только в южной стене находятся ворота, по большей части запертые. Уровень плоских крыш, находящихся внутри фанз, обнаруживается на наружной поверхности стен рядом высовывающихся из них водосточных труб. Изредка над воротами надстраивается постройка для хранения соломы. Около Сигу тип тангутских деревенских построек другой; еще иначе строятся дома около Сун-пана. Кочевые тангуты живут в черных шерстяных палатках, которые называются банык. Мне не удалось ни разу побывать в них; я их видел только издали; единственное описание их пока находится у Пржевальского.

Мужчины около Джони, Сигу и Сунь-пана одеваются по-китайски, и трудно заметить какую-нибудь особенность в костюме; на севере около Желтой реки тангут резко отличается от китайца по платью; он носит нагольную шубу, подпоясанную и всегда вытянутую из-под пояса так, что она висит мешком и спереди и сзади; на голове баранья, мехом вниз, шапка коническая с тупо закругленной верхушкой; снаружи она покрыта белой материей, а верхушка красной, нижний край меха чуть-чуть спереди отворачивается. Оружие у тангутских милиционеров состоит из ружей с сошками, сабель и пик. Сабли имеют прямые клинки и носятся заткнутыми за пояс на животе, как кинжалы.

Женщины около Желтой реки носят такие же шубы, как и мужчины, и такие же шапки. Особой женской покрышки на голову у здешних женщин нет, так что женщину спереди можно отличить только по серьгам в ушах и по тому еще, что сзади серег видны спускающиеся за спину косы. Украшения, которые у других племен скопляются на голове или на груди, у северных тангуток находятся на спине.

Девицы у сань-чуаниьских тангутов носят несколько кос, опущенных вдоль спины. Волосы, спускающиеся с темени и затылка, заплетаются в мелкие косички числом до десяти; эти косички нашиваются на широкую, вверху шире ладони, ленту или полосу из материи; к нижнему краю этой ленты на уровне пояса пришит щиток или трапециевидный коврик с толстой подкладкой, который кажется подвешенным к концам косичек: он сверху покрыт красной дабой; на середине его пришит мелун, медный кружок. Из-под этого коврика висит более узкая лента на такой же толстой подкладке; на ней нашивается ряд крупных раковин. Височные волосы образуют две косы, которые гораздо толще средних косичек. Эти две косы также опускаются на спину и висят по сторонам косичек, но отдельно от них. Они также подшиваются тесьмой, которая длиннее кос и достигает пят; нижний конец тесьмы, где коса кончается, покрывается красной материей, на которой нашиваются белые круглые бляхи, вырезанные из морских крупных раковин, у других – сердолики. Иногда височных кос четыре: две с правой стороны головы и две с левой; тогда две крайние висят отдельно, а концы двух других соединены цепью из чохов, лежащей поперек спины. Такие же украшения мы встречали и на молодых замужних женщинах.

Около Лабрана мы встретили уже другой обычай. Здесь мы видели убранство волос на девице, дочери старика Амисалуна, который потом нанялся на службу в наш караван. У нее все волосы были также зачесаны назад, но заплетены не менее, как в тридцать мелких кос, опущенных вниз по спине; одна коса, более толстая, опускалась с темени и лежала посередине спины. На концы мелких кос был подвешен венок, согнутый из толстого разноцветного шнура в виде четырехугольной рамки; к верхней части венка симметрично были прикреплены два белых пушистых помпона. На средней толстой косе были нашиты три металлические бляхи, одна ниже другой, приходившиеся между крыльцами; а ниже к косе подвешена широкая красная, толсто подложенная, лента, спускающаяся до пят и кончающаяся красной шелковой бахромкой. Девица была в красной рубахе и сверху в синей шубе; косы висели поверх шубы.

В том же роде мы видели женское убранство волос и в деревне Анкур, к северу от Джони, то есть волосы разбиты на несколько десятков мелких кос и отпущены на спину, а одна толстая коса висит в середине между ними. Нижние концы мелких кос прикреплены к горизонтальной красной ленте, толсто подложенной, покрытой вышивкой и усаженной рядом из медных мелких блях; к этой ленте пришиты два треугольника, опущенные вершинами вниз; они также на толстой подкладке, сверху покрыты красной материей, по которой вышиты крестики и точки. К нижним концам треугольников прикреплена сложная привеска, состоящая из медных пластин, колец и репейков. Эта привеска имеет вид поставленной вверх ногами буквы А или Д. Снаружи на пластинах иглой нацарапан орнамент в виде розеток, в центре которых вставлены коралловые зерна. На нижнем конце этой привески – железное кольцо, к которому прикреплена тесьма длиною до двух аршин; так как кольцо приходится почти у нижнего подола тубы, то тесьма эта, чтобы не волоклась по земле, подоткнута за пояс у левого бедра. Средняя толстая коса сверху прикрыта тесьмой, на которой насажен ряд из десяти круглых медных блях, а ниже пояса тесьма покрыта только вышивкой.

В деревне Шён-пын, к востоку от города Боу-нан, мы заметили убранство волос у трех женщин; оно более сходно с сань-чуаньским, то есть десять или около десяти мелких кос в середине и две толстые по бокам. Но здесь боковые косы не висят отдельно, а более или менее прочно прикреплены к висящему ниже щитику, который или имеет вид трапеции (усеченного и обращенного вниз вершиной треугольника), или квадрата, покрытого вышитыми крестиками, или узкого пояса, усаженного бляхами.

Замужние женщины в Северном Амдо носят сзади толстые, сшитые из материи и простеганные полосы в ладонь и более шириной; две из них укрепляются на бедрах и перекрещиваются сзади ниже пояса; другие три прикрепляются верхними концами к волосам на шее и висят вдоль спины отвесно. Все они усажены или кружками, выточенными из раковин, нашитыми иногда в три ряда, или цельными раковинами, а также репейчатыми розетками. Концы их имеют очертание, напоминающее алебарду; дугообразный край снабжен густой и длинной бахромой. Такой убор я видел на тангутках около монастыря Марцзана, и образцы его мне удалось купить на рынке в городе У-ян-бу. На праздниках в Гумбуме я видел много женщин с этим убором.

В Южном Амдо, к югу от Джони и Минь-чжоу, т. е. в системе Голубой реки, этих уборов уже не встречается. Даже уже в Джони женщины носят костюм китайский и спинных тангутских украшений здесь не видно. Жена хозяина нашего дома в Джони имела три косы, которые у нее висели за спиной; волосы на голове ее были покрыты повязкой вроде шапочки с вырезами над ушами и с отверстием на затылке, в которое была пропущена средняя толстая коса. Снаружи вся эта накладка сплошь была усажена красными кораллами.

Около Сун-пана женщины носят одну косу, которая искусственно удлиняется и утолщается посредством чужих волос; ее носят или опущенной сзади, или намотанной венцом вокруг темени, иногда даже вокруг шляпы. Шелковая кисть, которою кончается коса, прикрывает одно из ушей. В косу бывают пропущены нитки нанизанных бус.

Серьги я видел двух типов; один тип – серьга, состоящая из кольца, от которого вниз идет проволока с нанизанными на нее двумя или тремя бусинами, чаще из красного коралла; концы проволоки и промежутки между бусами обмотаны той же проволокой. Такого типа серьги из серебра или олова самые обыкновенные в Сань-чуани у широнголок; такие же серьги носят и тангутки в Джони. У тангутских женщин в Лабране и деревне Анкур серьга состоит из большого серебряного кольца, иногда из серебряной пластинки, согнутой кольцом; привески нет, а на передней стороне кольца помещены группами крупные зерна кораллов в широкой оправе. Диаметр кольца достигает иногда до 3½ дюймов длины.

Хотя выше сказано, что женщины и девицы носят такую же шапку, как и мужчины, но иногда я замечал одну небольшую особенность, именно на верхушке шапки небольшой металлический стержень. Кажется, на этот стержень в более праздничное время надевается кружок, окруженный бахромой из шелковых шнурков. Такие шапки мы заметили в Лабране, в дер. Рчили (на Желтой реке ниже Гуй-дуя) и около города Сун-пана.

Из принадлежностей мужского костюма нужно упомянуть о лядунках, или сумках для патронов, которые напоминают своей формой киргизскую «кисэ»; они имеют такую же полукруглую форму, шьются из кожи, но иногда и из войлока; сумка привешена к поясу. К поясу прикреплен также ремень, который надевается через плечо; он увешан медными трубками, числом до девяти, и напоминает русскую старинную берендейку. Кроме лядунки, киргизов напоминает еще рожок для носового табаку; он совершенно такой же формы, как киргизский чакча, делается из черного рога яка и бывает украшен резьбой из белой кости.

У тангутских замужних женщин, как на Желтой реке, так и в Джони, на поясе подвешивается медный крючок и еще якоря; он служит для поддержания подойника во время доенья коров и называется лоузон или жозун.

Из молока тангуты делают белый рассыпающийся комочками сыр, по-тангутски чура; кроме того, из молока приготовляется род варенца, по-тангутски шю. Ни кумыс, ни водка из молока тангутам неизвестны. Хлеб пекут в котлах в виде толстых лепешек. Широнгольские хлебы в формах – неизвестны.

В Амдо тангуты держатся трех вероучений: желтой веры, или учения Цзонкавы, веры сангаспа, или хонь, и веры бонбо; кроме того, есть небольшая часть тангутов около Баян-жура, которые исповедуют ислам (это может быть отангутившиеся салары или тюрки). Из трех названных вер господствует желтая вера.

Сангаспа, или хонь, рассеяны, по-видимому, по всему Амдо, но у них нет таких больших центров, как у желтоверцев, да и немногочисленны их монастыри. Самый северный из них – Ача-нандзун; есть их монастырь в местности Ригава, на нагорье к западу от Сун-пана; еще южнее приверженцы этой секты, кажется, становятся многочисленнее и могущественнее. Бонбо сосредоточены главным образом в Юго-Восточном Тибете. Все эти секты относятся друг к другу недружелюбно; ламы, т. е. сторонники учения Цзонкавы, выдают сангаспа за людей вредных, которые имеют способность сноситься со злыми духами и при помощи их могут делать людям зло; наши буряты называют их по-русски «чернокнижниками». Такие же отношения существуют между сангаспа и бонбо.

Пржевальский принял сангаспа за шаманов; действительно, они как будто заменяют у тангутов этих властителей над тайными силами природы. Им приписывается способность отвращать грозу и градобитие. С этой целью хони бросают в грозовую тучу медные дорчжи (очиры) или глиняные небольшие шарики величиною с боб, а также мелкие, вроде макового зерна. Дорчжи, или очир, бросается при помощи пращи. У тангутов в местности Дуи (к северу от монастыря Лабрана) и других соседних во время грозы хонь читает «ном» (книгу) перед чашей, на которой положены две палочки крест-на-крест, а на них дорчжи; потом этот дорчжи он бросает в тучу; иногда же посредством пращи он бросает «урлун», зерна. Предполагается, что грозовой дракон, получив удар или увидев кидаемый в него предмет, испугается и удалится. Иногда в сказках и рассказывается о раненом хонем драконе. По словам моего спутника-тангута, Самбарчи, на его родине в долине Итель-гола (к западу от Сан-чуани) во время грозы хони бросает в тучу маленькие шарики из талкана или ячменной муки (рсамба), а не из глины. Очиры же бросаются только в крайнем случае, когда идет крупный град. Очир убивает дракона (нчжу), и тогда хоню предстоит опасность; рсамбовые же шарики только ранят дракона в ногу или другую часть тела.

Хонь, совершающий грозовой обряд, не должен есть самык (чеснок), сангнык (лук) и мясо. В Лабране во время грозы совершается другой обряд. Вырывают ямку, кладут в нее из теста сделанную лягушку, делают над нею маленькую насыпь, а в вершину насыпи втыкают вертикальную палку. Этот обряд всегда совершает гэгэн Зая-алыксэн.

Тангуты долины Итель-гола, подобно широнголам Сань-чуани, ставят летом на пашнях чапеи; по-тангутски они назыв. сернун. Ставят их гурьтуны, которые по-тибетски называются сaва (лсава), по-широнгольски – холовыр.

Пять деревень в долине Итель-гола: Гамака, Чжатунчи, Дамбысыр, Тумучи и Римын, поклоняются Гэсэру (Гэсэр-магчжи-чжаву); в каждой деревне есть кумирня (лсаган) и в ней изображение Гэсэра. Где культ Гэсэра, там будто бы не нуждаются в хонях для укрощения туч. На случай грозы в каждой деревне есть два сичжана; они обязаны при наступлении грозы быть в корена (по-китайски – лу).

В 4 луне бывает собрание; жители сносят хлебы, и устраивается угощение. Сава или холовыр пляшет перед собранием, имея в левой руке трезубец (ган-доу) и в правой флаг; кроме того, через щеки у него в это время бывает продета железная проволока.

В лсагане деревни Гамака среднее место занимает изображение Гэсэра, направо (если смотреть от входа) от него – Аи-шугму, женщина с синим лицом, едущая на лошади; это бурхан горы Аи-шонгри; налево от Гэсэра – Аи-цомэк, по-китайски Ньян-ньян, женщина, сидящая на драконе (нджук); это бурхан всего хребта, который непрерывно тянется от Уй-цзана (Южного Тибета) до Сань-чуани и прерывается только у Дондонской теснины.

 

Три народности в Восточной Азии: Китайцы – Монголы – Тангуты

[56]

В последнее время в русском обществе был возбужден интерес к Китаю выходом в русском переводе французской книги, написанной французским консулом Симоном, и появлением двух статей о Китае, из которых одна принадлежит перу нашего путешественника генерала Пржевальского и напечатана в «Русском Вестнике», другая – собственно не статья, а речь, сказанная г. Позднеевым на последнем университетском акте. Гг. Симон и Позднеев описывают китайский народ в симпатичном свете; генерал Пржевальский свою статью посвятил другой теме; притом он достаточно уже высказался о своих антипатиях к китайцам в прежних своих произведениях. В нынешней статье он рассматривает вопрос о степени крепости связей, соединяющих с Китаем кочевые и другие некитайские народности, которые приходятся нам соседями, а также о способности Китая удержать их на своей стороне в случае военного столкновения. Хотя три эти статьи трактуют не об одном и том же, но тем не менее либо тою, либо другой стороной соприкасаются, – все три они одинаково живо заинтересовали русское общество и в разговоре обыкновенно всегда вместе припоминаются.

И меня стали тогда осаждать вопросами, читал ли я эти статьи и что я могу сказать по поводу их. К сожалению, я лишен возможности сделать свой отзыв о китайской жизни, потому что не настолько знаком с нею, чтобы иметь право говорить о ней с уверенностью. Несмотря на неслыханную у нас, европейцев, нивелировку, которую история произвела в китайском обществе, оно все-таки представляет такой сложный организм, что даже человек, знакомый с китайским языком, не решится высказывать свое мнение о целой нации. Мы же знакомились с китайским населением урывками и без знания их языка. Но все-таки мы входили в сношения с ними, а потому, я полагаю, не будет лишним рассказать о наших чисто внешних впечатлениях.

I

Составить правильное понятие о чуждом обществе могут помешать иногда некоторые обстоятельства, например, встреча на первых же порах с личностями с неприглядной нравственной физиономией и т. п. Так случилось и с нами. Первые китайцы, с которыми нам довелось подольше жить, были наши слуги, которых мы захватили из Пекина и Тяньцзина. Это были китайцы Цуйсан, Ли и Тэн – люди, избалованные жизнью больших городов и испорченные службой у богатых европейцев. Несколько месяцев сряду они безжалостно эксплуатировали нас: провизию покупали и за постой в гостиницах платили втридорога; при найме верблюдов под своз наших вьюков они не столько заботились о нашем кармане, сколько о своем; только впоследствии мы узнали, что возчики обошлись нам потому так дорого, что наши слуги взяли с них значительную сумму за сделку. В то же время нельзя сказать, чтобы они были ретивые слуги.

Ли вскоре совсем отбился от рук. Однажды вечером, по закате солнца, мой спутник г. Скасси, которому он специально служил, кричит ему: «Mr Ли! будьте добры, приготовьте мне телескопическую трубу!» А Ли отвечает ему из своей палатки: «Я уже лежу в постели!» – Он и не мог обращаться с нами иначе, как свысока, потому что он знал несколько дюжин иероглифов, а мы – ни одного, и сверх того мы, к его ужасу, не имели никакого представления – в какой последовательности царствовали китайские династии Хань, Тань, Сун и др. Только через три месяца после выхода из Пекина, когда мы достигли до колонии бельгийских миссионеров в южных пределах Ордоса и при помощи их окружили себя честными слугами из монголов, мы узнали о существовании в Китае дешевых цен.

Второе обстоятельство, помешавшее нам симпатизировать китайцам, заключалось в том высокомерном отношении китайцев к их полуцивилизованным соседям, которое нам приходилось наблюдать. Может быть, и извинительно китайцу такую цену давать себе, как человеку, принадлежащему к нации, создавшей собственными усилиями большую культуру; но нам, тем не менее, было досадно видеть своих любимцев-монголов и тангутов, приниженными. Ваш слуга-китаец норовит выбрать себе заделье полегче, тяжелую работу норовит свалить на монгола или тангута, а жалованье ему подай побольше. Такому слуге, в свою очередь, нужен слуга; монгол должен оседлать ему лошадь, принести воды и пр. Еще более неприятно было видеть, как относились китайские солдаты и чиновники к монголам и тангутам.

Какой-то маленький чин с белым шариком, данный нам в провожатые по тангутской земле, при въезде в тангутскую деревню, отдав первому попавшемуся обывателю приказание насчет очищения квартиры для русских «лоэ», т. е. русских бар, считал необходимым огреть его раза два нагайкой. По его мнению, это было нужно, чтобы поставить обывателя на высоту минуты. И тот же шариконосец, в другое время, бросается снимать с вас сапоги. Мой слуга, товарищ мой по собиранию коллекций, тангут Самбарча, когда проезжал в своем народном костюме по китайским деревням или городским улицам, всегда подвергался таким насмешкам, что должен был под конец переодеться в китайское платье.

Еще было одно обстоятельство, которое более, чем другие, содействовало нашему охлаждению к китайцам – это безграничное любопытство китайской толпы. Для многих селений и городов мы были большой новинкой; понятно, что обыватели сбегались отовсюду посмотреть на редких гостей. Если в городе заблаговременно узнавали, что будут въезжать иностранцы, по улицам становилось трудно проезжать от запрудившей их толпы; на заборах, воротах, на крышах кумирен сидели зрители; дамы выезжали поглазеть в телегах или повозках. Вслед за нами толпа вливалась во двор нанятой для нас гостиницы, обступала наши комнаты, лезла внутрь и обыкновенно не отходила вплоть до заката солнца. Нужно иметь понятие об устройстве китайских гостиниц и домов вообще, чтобы представить себе, какой пытке подвергается путешественник этим китайским ротозейством.

Дома в Северном Китае строятся, по большей части, одноэтажные, особенно в деревнях; комнаты располагаются только в один ряд; если вы займете несколько комнат, все они будут рядом, все будут выходить окнами в одну сторону, в тот двор, который наполнен толпой; толпа обступает ваше окно, которое довольно низко, и смотрит на вас в прорехи в бумаге, которою оклеена рама. Редко вы найдете, чтобы в окнах гостиницы бумага была цела; всегда она в дырах, как решето; но если и случится, что окна были оклеены новой бумагой, дворовая публика не задумается тотчас же содрать ее. Итак, сколько бы вы дней ни жили в гостинице, вы с утра до вечера играете роль предмета на выставке; на людях вы должны делать все: приводить в порядок ваши коллекции, приводить в порядок ваш туалет, переодеваться, закусывать и пить чай; все это вы делаете, чувствуя, что на вас устремлены сотни глаз; особенно невыносимым это становится для вашей спутницы-дамы.

Некоторые смельчаки не довольствуются рассматриванием вас в окно, а приподнимают занавеску у дверей и всовывают голову в комнату; другие, еще более смелые, входят в комнату, становятся посреди нее и начинают рассматривать вас, разинув рот или широко улыбаясь. Когда вы к такому любознательному человеку обратитесь с вопросом: зачем он пожаловал в комнату, которую не он нанял? – он вам ответит вопросом же: «Разве это не гостиница?» Только те апартаменты, где живут женщины, считаются у китайцев недоступными для посторонних; гостиницы же и лавки – места, открытые для всех. Нам приходилось вести ежедневную войну с толпой, и это отравляло нашу жизнь в китайских городах и больших селениях.

Эти неприятности мы испытывали только в больших селениях; в маленьких же деревнях мы чувствовали себя совершенно иначе; в городах и больших промышленных селениях много праздных людей, у которых всегда найдется время сбегать на интересное зрелище. Не в таких условиях земледелец; ему каждый час дорог. Часто случалось проезжать мимо пашен, на которых работают мужчины и женщины; они наметили докончить к сроку известную работу; заслышав бубенчики наших мулов, они взглянут на нас и опять принимаются за свою работу.

Китайское крестьянство производит приятное впечатление трудящейся и миролюбивой массы. Трудиться сын китайского крестьянина начинает с ранних лет; лет с семи его уже высылают родители на дороги для сбора удобрения; вы видите этого будущего землепашца с корзиной в одной руке и с вилкой в другой, которою он поднимает с земли свой товар. Этот выход на дороги за удобрением – чуть ли не единственное развлечение китайских детей; он заменяет им те набеги в поля и в леса, иногда верст за 10 от деревни, искать яйца, вырезывать свирели и пр., что делают наши деревенские дети.

Случаев враждебного отношения к нам со стороны китайской массы не было ни одного. Напротив, часто китайские крестьяне были к нам предупредительны. Спутник мой А. И. Скасси открыто производил топографическую съемку и никогда не встречал затруднений. Часто к его мензуле собирались проходившие мимо по дороге крестьяне и охотно отвечали на его расспросы и передавали названия гор, деревень и т. п. За все три года с нами не было ни одного недоразумения с крестьянами; едва ли бы иностранцу и даже русскому удалось так благополучно пропутешествовать по России три года. Впрочем, нужно сказать, что при нашем караване всегда было два-три полицейских солдата, которых в каждом городе навязывали нам, несмотря на наш отказ.

Во всяком случае, однако, китайский крестьянин далеко культурнее нашего; он вежливее; молодой человек, проезжая по деревенской улице, на которой стоят люди почтенных лет, спешивается и, хотя те добродушно кричат ему: «Поезжай без церемоний!» – идет по деревне пешком. Воспитанное в такой дисциплине, китайское крестьянство умеет держать себя прилично во всех случаях; даже когда оно образует толпу, вы чувствуете, что она состоит из выдрессированных людей. Меня постоянно удивляла покладистость китайских простолюдинов; при расчете за службу у нас никогда не возникало споров; сколько бы шуму было с русскими возчиками из-за того, что барин сворачивал в сторону от маршрута, обозначенного в договоре; с китайскими же возчиками всегда у нас споры кончались полюбовно, – никогда они не возбуждали вопроса о лишней совершенной ими работе и приплате за нее. Вообще в китайской массе много той духовной культуры, которая создается не литературной проповедью, а простым продолжительным совместным сожительством людей, и которая вырабатывает практику скорого полюбовного улаживания разных непредвиденных столкновений жизненных интересов.

Сказать, русский ли крестьянин живет лучше, или китайский, по крайней мере в тех провинциях, которые мы видели, – трудно, потому что трудно их сравнивать. Если вещей в доме китайского крестьянина больше, то во всяком случае достаток добывается им с не меньшими усилиями; он живет в теплом климате, потому не нуждается в такой теплой одежде и в отоплении жилища, как наш; затем в теплом климате больший выбор культурных растений; в случае неудачи в одной культуре, крестьянин может перейти к другой. Наконец, продолжительная культура выработала давно метод обработки земли; давно исполнены капитальные работы, напр. по проведению оросительных каналов и т. п.

Неприятное впечатление производит в домах китайских крестьян грязь и пыль, покрывающие внутренность жилья, и вообще отпечаток ветхости на всех вещах. Китаец строит дом и шьет платье – и затем не заботится о ремонте: дом не поправляется, полинялые части не подкрашиваются, белье не моется, металлическая посуда не чистится. Внутренность жилья китайского крестьянина поэтому походит на лавку старьевщика, заваленную всякого рода хламом, браком и ломью. Все это покрыто пылью, копотью и паутиной.

Наслаждениями жизнь китайского крестьянина не богата. Кроме удовольствий, которые может доставить семейная жизнь, китаец только имеет трубку опиума и театральный балаган. Общественных собраний, сельских гуляний китайская жизнь не знает. Зато трактирная жизнь развита; в беднейшей деревне есть харчевни, за столами которых собираются крестьяне съесть чашку лапши, выпить чаю и поболтать о делах. В общем жизнь китайского общества от нижних слоев до верхних есть какие-то демократические будни.

Теперь я хочу сказать несколько слов о том, как к нам относилось китайское начальство. Мы не заметили в нем не только никакой подозрительности, не только не испытали каких-нибудь препятствий; напротив, оно оказывало нам всякое содействие, насколько это было возможно ему. При первом же вступлении на китайскую почву, в Тяньцзине, известный и теперь всесильный в Китае государственный человек Ли-хун-чжан, генерал-губернатор Чжилийской провинции, обещал написать письма о нас генерал-губернаторам провинций Шаньси и Ганьсу, и через нашего консула г. Вебера позволил г. Скасси снять фотографические копии с карт атласа Крейтнера. Пекинское начальство разослало во все города Шаньсийской и Ганьсуйской провинций бумаги о нас, так что во всех самых маленьких городах нас встречали как гостей, которых ждали уже два месяца назад. В больших городах большие генералы оказывали нам всякое покровительство, в маленьких же встречали даже с помпой и с пушечными выстрелами с городских стен, как например, в городах Боу-нань и Ли-юань.

В подобных захолустных городах мандаринам, должно быть, скука смертная, и они были рады-радехоньки заезжим путешественникам, доставившим им случай развлечься треском китайских потешных огней. Особенно были комичны проводы экспедиции в городе Ли-юань. Сам мандарин выехал верхом проводить нас; шествие открывали пешие солдаты в официальных костюмах, с секирами в руках; впереди мандарина несли красный балдахин. У городских ворот были выстроены войска, т. е. человек двадцать, одетых в униформу; по местным рассказам, в Ли-юане полагается содержать отряд в 300 человек, но мандарины, по исстари заведенному порядку, держат только 20 или 30 солдат, а сбор на остальных кладут себе в карман. При нашем приближении к этому войску, раздался треск: разорвали три ракеты, и войско сделало нам «кутоу», т. е. земной поклон.

Большие генералы таких оваций нам не делали, но все наши просьбы исполняли с предупредительностью. В особенности очень был любезен с нами сининский чин-цсай или, как его зовут, также амбань. Чин-цсай – собственно правитель инородцев, обитающих в тибетской провинции Амдо; чин-цсай значит посол; это посол от императора к народам Амдо. Чин-цсай дал нам охранный лист и, кроме того, во все подчиненные города разослал предписания оказывать нам содействие. Для нас специально ладили дороги и исправляли мосты; в долине реки Пуцзянь запущенные мосты задержали дальнейшее движение экспедиции; был выслан особый отряд под начальством какого-то чина, и два моста были исправлены, а третий был совсем заново сделан, так как он был совсем разрушен водой и были целы только устои. В опасных местах нам давали конвой; так, в промежутке между городами Гуй-дуй и Боу-нань нас провожал отряд из 20 китайских и 20 тангутских солдат.

Письма из России мы получали раза три в год; они приходили обыкновенно в Синин, на имя чин-цсая, и чин-цсай присылал их нам с чиновником; если мы находились в глухих частях Тибета, а без нас приходила в Синин почта, чин-цсай начинал разыскивать нас; он слал одного курьера за другим в пограничный город узнать, нет ли о нас каких слухов. Если мы, получив пекинскую почту, медлили своим ответом на нее, чин-цсай присылал чиновника справиться, почему мы не доставляем свою почту, не обиделись ли мы на него. Письма чин-цсая нам были очень полезны в пути; благодаря им, мы имели хороший прием не только в китайских городах, но и в буддийских монастырях.

Когда мы прибыли в богатый монастырь Лабран, монахи отвели под экспедицию два больших дома и объявили нам, что, если мы хотим, монастырь возьмет на свое содержание весь наш скот и наших людей на все время нашего пребывания в монастыре, а «гэгэн Джаянь джаппасэнь» – главное духовное лицо в монастыре – предложил нам дать письмо к монгольской княгине, вдове Срювана, кочевья которой находятся к югу от Лабрана, и, кроме того, на случай, если б мы это предложение приняли, обещал дать нам военный конвой (гэгэн в то же время и светский правитель, и имеет войско).

К сожалению, мы должны были отказаться от этого предложения; предложение же было заманчиво – мы могли бы этим путем легко пройти к вершинам Желтой реки и в провинцию Кам, получая рекомендательные письма от одного князя к другому. Такие же благоприятные последствия для экспедиции имело и другое письмо чин-цсая к монахам монастыря Гумбум. Только раза два китайское начальство пробовало было поставить нам препятствия идти по маршруту, который мы сами себе наметили. Так, сининский чин-цсай отговаривал нас идти в Мин-чжу горной дорогой через Гуй-дуй и Лабран, и потом мандарин города Сигу отсоветовал идти проселочной дорогой в Сун-пан, но и на этот раз все объясняется другими причинами, а не каким-нибудь желанием что-то скрыть от иностранных путешественников.

Дело в том, что пекинская бумага имеет такое решительное значение в китайской провинции, какое у нас – министерская бумага; написано из Пекина мандарину, что он отвечает за жизнь и имущество путешественника, – конечно, он и будет бояться отпустить его в глухие места, где его власть слаба или и совсем не чувствуется. А бывали случаи, что мандарин платился местом за несчастье, которое стряслось с каким-нибудь европейцем, например французским миссионером. Мандарин города Сигу долго настаивал на своем, но сейчас же уступил, как только мы согласились дать ему письмо, в котором было сказано, что мы не будем предъявлять к нему никаких претензий, если на нас на той дороге, которую мы избрали, нападут разбойники и ограбят нас.

Расскажу забавный анекдот о том, как сининское начальство мучилось с пакетом, полученным на имя Н. М. Пржевальского. Генерал Пржевальский в это время находился в Центральном Тибете, в 1000 верстах от Синина; посылать туда одного человека – значило бы судьбу его подвергнуть случайностям, а посылать целый отряд с одним пакетом – слишком дорого; что было делать с пакетом? Порешили послать его ко мне, а я в то время зимовал в 200 верстах от Синина. Конечно, я возвратил пакет в Синин. Когда мы сами приехали в Синин, к нам снова принесли пакет и спрашивают, что мы посоветуем с ним сделать. Так как мы уже знали, что в это время генерал Пржевальский двинулся в Россию, мы посоветовали отправить пакет в Пекин в русское посольство. После того мы сходили в Сычуань, перезимовали в Гумбуме и весной явились в Синин, проститься с чин-цсаем; злополучный пакет все еще не уехал из Синина; его принесли к нам чуть ли не в четвертый раз и просили увезти его в Россию. Пакет пролежал в Синине более года, и, вероятно, потому, что канцелярия сининского амбаня боялась возвратить его в Пекин; оттуда мог прийти запрос, почему конверт не был передан русскому генералу, когда он был в пределах края.

Этой боязнью, как бы не ответить за путешественника, по всей вероятности, и следует объяснить все те прижимки, которые делают мандарины, чтобы направить путешественника по большой, густонаселенной дороге, и то навязывание конвоя, от которого нам не было никакой возможности отделаться. Может быть, и в самом деле этот конвой спас нас не от одного лишнего недоразумения; в какой мере мы обязаны благодарностью мандаринам за него, мы судить не можем, потому что без конвоя почти не путешествовали.

Одно только обстоятельство возбуждало в нас досаду на мандаринов – это то, что они не могли защитить наши квартиры от нашествия толпы. Но и в этом деле можно для них найти оправдание. Китайские мандарины боятся до смерти толпы и ее толков; по крайней мере, я такое вынес впечатление из жизни в китайской среде. Сининский чин-цсай принял нас очень торжественно, в присутствии всех других генералов и важных чиновников в городе, но этот созыв генералов вовсе не означал особого почета, который он хотел сделать иностранцам; он просто не смел сделать аудиенции в своей частной квартире, чтоб не возбудить глупых толков в сининском обществе; он принимал нас не только в присутствии других чиновников, но даже в присутствии простонародной толпы, так как дело происходило в веранде одной кумирни, и простолюдины, разносчики, извозчики толпились у перил, над которыми сидели мандарины. К увеличению курьеза, г. Скасси предложил чин-цсаю снять с него фотографию; была привезена из гостиницы камера, и посол китайского императора к народам Амдо должен был позировать публично перед этой толпой и добродушно бездействовать, когда какой-нибудь оборванец, протискавшись вперед, вставлял свою голову между мандарином и камерой, чтобы заглянуть в объектив.

Яснее мне довелось убедиться в этой политике мандаринов, когда я зимовал в селении Ничже. Однажды местный чиновник обратился к моему слуге с вопросом: «Не даст ли твой барин что-нибудь на нашу деревенскую школу?» Узнав об этом желании мандарина, я послал с своим слугою два с половиною лана серебра. Слуга принес серебро назад и передал такие слова мандарина: «Так не делается в благоустроенном государстве. Народ может подумать, что русский путешественник дал больше, мандарин же скрыл часть. А нужно сделать это публично!» Он обещал назавтра прийти ко мне сам и действительно пришел в сопровождении других чинов, тоже с шариками на шапках. Главный чиновник предварительно сказал речь о том, что грамотность полезна, с распространением грамотности уменьшится число воров в государстве, потом публично принял мое серебро и вписал в красную книгу.

Страх ли это перед толпой, или достойная подражания снисходительность к толпе, выработанная вековой практикой управления, – не знаю, только китайские мандарины не любят стеснять и ограничивать толпу; тем меньше можно было ожидать, чтоб они решились терять свою популярность ради временного посетителя-иностранца. Наши просьбы оградить нас от любопытных, передаваемые, впрочем, через наших слуг, по большей части оставались без ответа; а мандарин, к которому мы обратились лично, улыбаясь, ответил нам: «Ведь они ничего дурного не имеют в мыслях. Они хотят только посмотреть на вас, как на невиданных иностранцев».

II

Перейду теперь к монголам.

Монголы представляют меньше интереса для Европы, чем китайцы. Племя это значительно меньше китайского, занимает бедную территорию и притом со всех сторон отгорожено от прямых сношений с западноевропейцами. От Индии они отделены Тибетом, от Восточнаго океана – застенным Китаем и Маньчжурией, и только одним боком Монголия примыкает к области европейского влияния – к России. Но если для Европы Монголия не имеет значения, то для нас, русских, она интересна во многих отношениях.

Во-первых, потому что прилегает к нашему отечеству на протяжении нескольких тысяч верст; во-вторых, в нашем государстве есть подданные, которые сородичи монголов, это – астраханские калмыки и прибайкальские буряты; в-третьих, чрез Монголию идут наши караванные пути в богатейшие естественными произведениями провинции застенного Китая; наконец, Монголия интересует нас по связям нашей древней истории с историей монголов; есть такой период русской истории, который не может быть изучаем без помощи монгольских источников и без изучения бытовых черт монгольского народа. Да и помимо эпохи нашествия монголов, тюркский мир – а чрез его посредство и славянский – испытывали на себе духовное влияние отдаленной Монголии. Поэтому изучение Монголии составило одну из задач русской науки; и не удивительно, что капитальнейшие научные труды о Монголии и монголах совершены русскими учеными или иностранцами на русские деньги.

В последнее время с учащением наших сношений с Дальним Востоком и с развитием интереса к нему со стороны Европы, и наше внимание сильнее стало приковываться к нашим восточным соседям. Стали выходить чаще книги о монгольском народе, пробудился интерес к буддизму и проскользнуло желание заглянуть в будущее монгольского народа. Хотя несмело, но брошена мысль о возрождении его; начинает интересовать вопрос: возможно ли это возрождение; мыслимо ли для монгольского народа хоть какое-нибудь приобщение к европейскому духовному движению; сделает ли он это, предварительно окитаившись, или сохранив свою народность, или он навеки осужден остаться кочевой ордой?

Ожидать ли, что условия монгольской жизни изменятся и несколько подойдут к нашим, оседлые оазисы умножатся, земледелие расширится и пр., или монгольский народ исчерпал все, что можно было сделать по культуре при физико-географических данных страны? Можно ли соединить кочевой быт с потребностями духовной жизни на европейский лад, нельзя ли создать смешанный быт? Наконец, если монгольский народ не может избежать, чтоб его не затронуло общемировое движение человеческой жизни, то откуда прежде всего придет к нему это воздействие – от нас ли, или от китайцев, обновившихся сношениями с западным миром, из Иркутска или из Тяньцзина? Сейчас же за тем напрашивается вопрос: популярны ли мы в Монголии и что мы сделали для нашей популярности?

Русское имя известно во всей Монголии и в Тибете: по крайней мере в Северном Тибете его хорошо знают. Мы видели в монастыре Гумбуме тангутских лам, которые по нескольку лет живали в нашем Забайкалье среди бурят. В Гумбуме есть даже дом, построенный на русский манер с окнами и стеклянными рамами; он выстроен ламой, который прожил более 10 лет в Забайкалье. В китайских областях члены нашей экспедиции сходили за си-янов, т. е. западных заморцев; иначе говоря, китайцы смешивали нас с французами, англичанами и пр.; в Тибете же и Монголии, наоборот, французов и англичан называли русскими. В Ордосе бельгийские миссионеры говорили нам, что местные монголы зовут их: орус.

За каких людей они нас считают, за худых или хороших, – трудно сказать. Те лица, которые живали в Забайкалье и которых рассказы собственно и знакомят монгольскую степь с русскою жизнью, знают, конечно, и лицевую, и оборотную сторону русской монеты, и, вероятно, ушедши на родину, чаще уносят память о последней, чем о первой. Я слышал в Монголии, что буряты, приходящие в тибетские и южномонгольские монастыри, скрывают, что они буряты, и выдают себя за халхасцев.

С другой стороны, недовольство монголов китайской властью едва ли велико; китайское начальство вовсе не вмешивается в народную жизнь: оно предоставляет управление монголами их собственным князьям, не трогает народных обычаев и к религии народа относится с самой широкой терпимостью. Ламам, т. е. буддийским монахам, оказывается почет; высшие духовные сановники получают печати таких степеней, что по общественному положению иногда такой лама оказывается выше китайского правителя той области, в которой лама живет, и китайский вельможа при встрече с монахом должен спешиваться и творить поклон. Ни в числе монахов, ни в числе храмов и монастырей не делается никакого ограничения; напротив, некоторые храмы и монастыри получают даже субсидии от императора, другие же и выстроены на его счет и по инициативе китайского правительства. Такое же покровительство китайские императоры оказывают и национальному достоянию монголов в виде летописей или былинного творчества. Летописи монгольские и большая народная эпическая поэма «Гэсэр-хан» изданы на монгольском языке на счет китайской государственной казны.

Конечно, есть и дурная сторона у этой системы. Правительство, отказавшись от налогов с народа, предоставило их всецело в пользу князей; князья все сборы тратят на себя, не устраивая для народа ни школ, ни больниц; правда, они не жалеют денег на монастыри, при которых есть и школы; но в этих школах преподается только тибетский язык и то, что нужно знать монаху; для светского же образования нет ни одного заведения в Монголии. Кроме того, в Южной Монголии князья, в погоне за богатством, отдают народные земли в аренду китайским земледельцам, так что хошун, или княжество, постепенно превращается в округ, населенный китайцами, вытеснившими монголов с лучших земель. В Южной Монголии действительно слышатся жалобы, что князья продали свой народ. В Северной Монголии эта измена князей своему народу имеет другой вид; там хлебопахотных земель мало, и потому жалоб на стеснение в земле китайцами нет; но зато северные монгольские князья вошли в стачку с китайцами-торговцами, монополизировали торговлю за известными компаниями, которые делятся с ними своими барышами. Нужно, впрочем, заметить, что монгольские князья живут все по своим хуторам, т. е. в своих княжествах, а не живут в столицах; они не оставляют привычек простой степной жизни и живут скромно.

Недовольство в народе есть, и, может быть, им поддерживаются мессианские легенды и мессианские надежды, но где и в каком народе не найдешь его? Подданнические чувства монголов к китайскому императору нисколько не колеблются этим недовольством; Эджен-хан, т. е. китайский император, остается выше всех этих нареканий. Монгольский народ говорит, что сам Эджен-хан желал бы делать только добро и благодеяния для народа, но он сам народа не видит, а мандарины его обманывают. Уважение к народным верованиям, которое выказывает китайское правительство, денежная помощь монастырям и постройка ламайских храмов, вероятно, немало содействуют воспитанию в монгольском народе того преданного чувства, которое он питает к Эджен-хану.

Мессианские легенды, о которых я сказал выше, можно слышать по всей Монголии. В Западной Монголии у калмыков ожидается пришествие Амурсани; в северной части Халхи ждут Шидирвана, а в Южной Монголии – Чингисхана.

Ордосские монголы верят, что Чингисхан вновь явится и уведет их из Ордоса опять на старую их родину. Эту свою старую родину, откуда был родом также и сам Чингисхан, они указывают на северо-запад и называют ее Алтай-Хангай Алтын-тебши. Рассказывают, что в Чингисхановой усыпальнице, которая теперь находится в Ордосе и состоит под охранением особого сословия дархатов, хранится седло Чингисхана, убранное серебром; оно всегда лежит обращенное передней лукой на северо-запад; предполагается, что, когда Чингисхан явится, он сядет на это седло и поедет на северо-запад. Говорят, что в Ордосе вообще соблюдается обычай класть всякое седло, где бы то ни было, передней лукой на северо-запад, в той мысли, что рано или поздно ордосский народ отправится в этом направлении. Обычай выставлять флаги над домами или перед домами также объясняется ожиданием пришествия Чингисхана. Оставляя землю, Чингисхан сказал монголам: «Выставляйте у домов пятицветные флаги, чтобы по ним я мог отличить монгольские дома и во время избиения своих врагов пощадить их».

В усыпальнице Чингисхана, кроме седла, хранятся серебряное корыто, чашка и трубка знаменитого завоевателя, с тою целью, чтобы посредством их мог быть узнан ребенок, в виде которого возродится Чингисхан. Когда ребенок достигнет трехлетнего возраста, он будет говорить: «В стране, где я прежде жил, есть такая-то лошадь, на которой я ездил, есть такое-то седло, такая-то узда, которые надевали на мою лошадь; такое-то серебряное корыто, из которого я ел, такая-то чашка, из которой я пил, такой-то платок, которым я повязывался». По этим словам узнают его хранители усыпальницы, дархаты, и приведут в Ордос. Иные говорят, что Чингисхан уже возродился, что ему теперь три года и что дархаты ездят повсюду и ищут его. Они возят с собой 10 одинаковых чашек и 10 одинаковых ложек, в числе которых одна чашка и одна ложка – те самые, которые Чингисхан употреблял при жизни, остальные – поддельные. Дархаты показывают эти чашки и ложки всем трехлетним мальчикам; тот мальчик, в котором возродился Чингисхан, схватится не за поддельные, а за настоящие чашку и ложку. Этим способом дархаты надеются найти Чингисхана, но пока все их поиски остаются без успеха: любящая мать возродившегося Чингисхана не желает расстаться с ребенком и, заслышав о приближающихся дархатах, тщательно прячет его от них.

Шидырван был князь в Северной Халхе; он жил в начале прошлого столетия. Он участвовал в смутах тогдашнего времени и был казнен; к этой действительной истории примкнула потом народная легенда. Последняя рассказывает, что Шидырван составил заговор между монгольскими князьями с целью отложиться от Китая. Заговорщики убили черного козла, ели его мясо и пили его кровь. В то уже время один товарищ Шидырвана, некто Кривой Дондук, предупреждал Шидырвана, что один из князей, именно Уйджанджин, не заслуживает доверия, что он хочет изменить. Однако Шидырван сказал: «Дондук смотрит только одним глазом и хорошо не видит», – и не поверил ему.

Но Уйджанджин действительно донес на князей в Пекин. Шидырван был схвачен и казнен. Халхасцы верят, что Шидырван возродится и освободит свой народ от чужеземцев. Предание говорит, что, удаляясь от своего народа, он отрубил своему коню хвост и сказал: «Когда хвост отрастет, тогда я вновь приду к своему народу». По другому варианту он отстрелил вершину дерева; когда отрастет вершина, явится Шидырван. Чтобы отличить тогда своих друзей от врагов, он завещал монголам иметь синие двери у домов; вот почему халхасцы обшивают двери своих домов синею бязью. Халхасцы думают, что уже приблизилось время пришествия Шидырвана, что где-то уже народился уродливый ребенок с 9 отверстиями на голове; из него, как предполагают, должно вырасти то чудовище, с убиения которого начнутся освободительные подвиги Шидырвана.

Третье мессианское лицо монгольского народа – Амурсана. Это был калмыцкий князь, возведенный потом в ханы джунгарского народа при помощи китайских войск. Когда китайский главнокомандующий начал править народом от своего имени, Амурсана увидел, что он остался только номинальным ханом, и возмутился против китайцев, но был разбит и бежал в Россию. Он выбежал всего с двумя спутниками в нынешнюю Белокаменную станицу на Иртыше; его перевезли в лодке на русскую сторону, сейчас же окружили конвоем, самое прибытие его в русские пределы окружили тайной и отправили хана в Тобольск. Вслед за беглецом на Иртыш вышел китайский отряд; мандарин потребовал выдачи бывшего китайского подданного, но русское начальство отперлось в приеме джунгарского хана: знать не знаю и ведать не ведаю.

Однако скрыть истину русским не удалось; хотя хана, которого в бумагах называли «самосекретнейшим азианином», везли под строжайшим конвоем и высшее сибирское начальство не разрешило видеться с ним даже его жене и детям во время дороги, но мелкие русские чины, по-видимому, за деньги устраивали хану свидания с калмыками, которыми была полна тогда вся пограничная линия. Хан, потрясенный событиями, заболел оспой и, по прибытии в Тобольск, умер. Сколько русское начальство ни отпиралось, под конец созналось в утаении хана и выдало китайцам кости его, которые и были где-то, на границе, кажется, сожжены и развеяны. Тем не менее народное поверье говорит, что Амурсана жив, скрывается в русских пределах и рано или поздно явится в Монголию. Когда русский полковник Певцов путешествовал по Халхе в сопровождении казаков из забайкальских бурят, халхасцы, пораженные видом своих сородичей, говорящих на понятном для них языке и одетых в русские военные мундиры, приняли русского путешественника за посланника Амурсаны.

Эти мессианские легенды не должны, однако, вводить в заблуждение; они ведут начало из отдаленной древности, происхождения, вероятно, мифического, но вовсе не возникли на почве неудовлетворенности современной жизни, да и не особенно поддерживаются ею, – а не умирают в народе, как не умирают и разные другие предания.

Обратимся теперь к вопросу об изменении условий, в которых живет ныне монгольский народ. Вопрос этот пока не подвергался тщательному исследованию, и решительный приговор о нем преждевременен. Мы, например, знаем, что в северной части Халхи, именно вдоль долины Орхона, доселе идет возрастание земледелия; по всей вероятности, и в других частях степи окажется, что далеко еще не все способные земли заняты под обработку. Да и при данном состоянии монгольская степь представляет очень смешанный характер в отношении образа жизни. Большинство народа, занятое скотоводством, ведет кочевой образ жизни, но высшие классы, князья и ламство, живут оседло в постоянных монастырях. В Халхе обыкновенно ламы летом живут в деревянных кельях, а зимой в тех же дворах выставляют юрты, отопляемые железными печами. В Южной Монголии, наоборот, князья и ламы зимуют в глиняных фанзах, а летом выселяются в юрты. Во всяком случае, повсюду среди кочевого населения рассеяны во множестве постоянные населенные пункты, в которых живут ламы и занимаются чтением и изучением священных книг, обучением детей, изучением тибетской медицины, переписыванием книг на продажу, лепкой изображений богов и т. п. В каждом маленьком хошуне, или княжестве, насчитывают таких монастырей по два, а в больших и до десятка.

Элементами возрождения могут быть наука о языке монгольском, монгольская история, песенное творчество и искусство. По языку существеннейшие работы сделаны у нас в России; у нас же преимущественно занимаются и монгольской историей. Единственный сборник монгольских песен издан русским ученым, г. Позднеевым; конечно, этот небольшой сборник далеко не исчерпывает всего богатства монгольского народного песенного творчества. Былины же, которые распеваются народными певцами под звуки струнного инструмента, вовсе еще не записывались; равно не положено еще начало и записыванию сказок. Архитектуры и живописи в смысле национальной школы в Монголии не существует; храмы строятся по образцам или китайской архитектуры, или тибетской. Даже у нас в Забайкалье чуть ли не большинство дацанов – китайской архитектуры. Живопись и лепка в храмах производятся по тибетским образцам; светская же живопись, которою обыкновенно расписывается деревянная обшивка внутри келий, по образцам китайским. В городе Кухухото мне удалось видеть покои гэгэна, которые только что отделывались заново. Все стены и створки дверей были покрыты свежею живописью, но были исполнены китайским живописцем по китайским стереотипам; все сцены и виды, изображенные тут, были заимствованы из китайской жизни, и ни одной картины, которая напомнила бы будущему жильцу, монгольскому монаху, его родные степи и родной кочевой быт.

Не преувеличивая наше значение, мы все-таки скажем, что хотя немного, но нам суждено что-нибудь сделать для умственного возрождения монголов. В Урге, монгольском городе, в котором насчитывается до 30000 жителей, русским правительством основана школа для образования переводчиков. К сожалению, мне не удалось побывать в Урге и видеть эту школу; по слухам, в нее принимают не только русских, но и детей местных монголов. В русских школах Забайкалья также учатся нередко бурятские мальчики, которые иногда встречаются и в средних учебных заведениях Иркутска и Читы. Не замедлит время, если не будет положено ограничение этому делу, когда из этих учеников образуется класс людей, который будет служить посредником между русской духовной культурой и монгольскою национальностью. Наконец, по всей вероятности, у нас же будут когда-нибудь изданы памятники монгольского творчества.

III

Теперь остается рассказать еще о тангутах. Под этим именем известны в русской литературе жители Северного Тибета, говорящие наречием тибетского языка. Они обитают на тибетском нагорье и в долинах, по окраинам его, но нигде не спускаются на монгольскую плоскость. Они делятся на кочевых и оседлых; кочевые живут в палатках, перекочевывая со своим скотом по степям нагорья; оседлые живут в глубоких долинах окраины нагорья и занимаются земледелием.

Культурное состояние этого народа – нечто удивительное в своем роде. Вы видите, с одной стороны, многолюдные и богатые монастыри, большие каменные храмы, мощеные дворы, золоченые крыши, широкие лестницы, внутри храмов – медные позолоченные статуи в рост человека, расписанные стены, духовые оркестры и танцоров в шелковых дорогих костюмах и разнообразных масках; тут же по крошечным кельям, в длинные зимние вечера, при свете жировиков, или сальных свеч, идет переписка духовных книг, изучение медицины, лепка богов, – и рядом с такими монастырями живет целая нация дикарей в нагольных тулупах, надетых на голое тело, довольствующихся самым бедным инвентарем домашней посуды, живущих в одних помещениях со своим скотом. Контраст поразительный! Более поразительный, чем какой мы видим в Монголии. Тангутские монастыри – это очаги умственной деятельности не только для своего ближайшего населения, но и для всего ламайского мира на север до границ Сибири и Маньчжурии, а рядом с ними – кочевники, более бедные культурными чертами, чем монголы. Не верится, чтобы этот бедный тангутский народ, живущий вразброд под управлением таких же бедных и грубых старшин, не сложивший более крупных общественных институтов, мог стать во главе духовного культурного движения, каким, однако, его знает история. Тут кроется какая-то историческая неясность.

Нам довелось познакомиться только с оседлыми тангутами. В палатку кочевых тангутов нам не пришлось ни разу войти, но мы имели знакомых из кочевых тангутов, и один кочевой тангут был у нас даже целое лето в числе наших слуг. И те, и другие тангуты отличаются диковатостью и на первый взгляд кажутся нелюдимыми. Но это только внешность. Они не любят сближаться с чужеземцами, не вступают в родственные связи с китайцами и держатся от китайцев дальше, чем китайские мусульмане. Живут особыми деревнями; попасть в тангутский двор не легко; он оберегается злыми цепными собаками, и тангут никогда не войдет в чужой двор, не выкликавший за ворота хозяина или хозяйку. Трудно также путнику рассчитывать на гостеприимство тангутов; когда пилигримы-монголы проходят через тангутские деревни, жители подают им милостыню, дают поесть, но не впускают в свои дома. Но трудно только завести сначала дружбу с тангутом, а раз начало сделано, и ваше мнение о нелюдимости тангутов постепенно исчезает.

Нас уверяли, что найти слуг из тангутов нам будет невозможно ни за какие деньги; тангут не любит закабалять себя чужеземцу и не любит оставлять свой дом, это верно. Но тем не менее мы добились-таки, что у нас, во время странствований по Северо-Восточному Тибету, всегда были рабочие и слуги из тангутов. Один из них, Самбарча, оказался неоцененным товарищем в моих работах; это был человек вроде тургеневского Калиныча; он любил природу, знал окрестности своей деревни Гамаки и все их естественные произведения; знал, где какая трава растет, где какое насекомое водится, где искать скорпионов, как отыскать корень бонва, хотя росток его еще не показался из земли. Собирал он для меня насекомых и растения с увлечением; принести новый вид, которого еще не было в нашем гербарии, для него было торжеством. Он всюду лез за сбором, и в воду, и на деревья, и на крутые скалы; иногда было страшно смотреть на него, когда он висел в воздухе над дном оврага, на верху отвесной скалы, уцепившись ногами за куст.

Он вернулся в свою деревню раньше нас, в конце июля месяца; когда осенью я приехал туда же, он поднес мне сюрприз – гербарий осенних растений своей родины. Он купил бумаги и начал сушить растения. Все наиболее редкое в моем гербарии и в энтомологической коллекции собрано Самбарчей. Это был усердный, трудолюбивый слуга и, кроме того, ловкий и веселый человек. Он находил нам потерявшихся ночью баранов, он отыскивал удобную дорогу, которую скрывали крестьяне, чтобы за указание ее сорвать барыш, а в свободные часы он распевал песни, шутил и проделывал какую-то эквилибристику с шестом в руке.

Тангутов рисуют иногда угрюмым народом, но это несправедливо. Покойный ориенталист Григорьев, приурочивая одно место у мусульманского географа Эдризи, именно место города Тюбет, отказывался видеть под этим именем нынешний Тибет, а думал, что тут надо разуметь Хотан или какой-нибудь другой мусульманский город Восточного Туркестана. Краски, которыми рисовал Эдризи жизнь тюбетцев, пляски, наряды, веселье, – все это, казалось нашему ориенталисту, так не идет к диким и угрюмым обитателям сурового тибетского нагорья. Вернее та оценка народного характера тангутов, которая дана у Реклю в его известной книге.

Тангуты – народ веселый, и улыбка на лице тангута является ничуть не реже, чем у других смертных. Они имеют песни и пляски; женщины, возвращаясь с полевых работ вечером, часто поют хоровые песни. Песнями же прерываются работы иногда и в средине дня. Во время свадебных пиршеств девицы и юноши поочередно выходят парами перед публикой и пляшут под песню, которую сами же и поют. На тех же свадьбах люди с большою памятью поют большую сложенную былину о некоем царе Гэсэре.

Если киргизов зовут французами Средней Азии, а монголов немцами, то тангутов можно назвать итальянцами.

Здесь и ханжество сильнее, чем в Монголии, и страсти ярче горят. Богомольцы здесь шляются повсюду; повсюду рассеяны разные святыни: здесь потеющая периодически башня; там нерукотворная, сама собою явившаяся статуя; еще далее статуя с растущими волосами, еще далее башня, не касающаяся основанием земли и висящая в воздухе, и т. д. Молельные мельницы встречаются на каждом шагу: и над домами вместо флюгеров, и в отдушинах домов, на горных речках, движимые водой, над воротами, движимые ветром, но чаще всего в руках человека. Их вертят не только монахи, но и светские люди, особенно женщины. Как у нас обыкновенная деревенская картина крестьянская – с веретеном и прялкой, так в Тибете – женщина с молельной мельницей в руках. Сойдутся на улице две женщины посплетничать; пока они языком перемывают косточки соседей, руки неистово вертят мельницы, стержни которых воткнуты в пазуху шубы. И как реакцию против этого ханжества, здесь же вы услышите комические рассказы вроде средневековых фаблио, в которых изображается закулисная жизнь монастырей. В этих сказках описываются похождения некоего Аку Ртомбу; в них рассказывается о его забавных проделках в женских монастырях, которые он совершал, будучи переодет в женское платье, о его паломничестве в Хлассу и издевательстве над самим Далай-ламой.

Нельзя сказать, чтобы в этой стране буддийских святителей жизнь в монастырях проходила тихо и безмятежно. В тех самых монастырях, откуда расходится по всей Средней Азии слово о мире и любви, часто происходят бурные и кровавые истории. Тангуты вообще народ горячий и решительный. В Лабран мы прибыли, когда только что закончилась кровавая история. Местная партия начала интриговать против иноземца, попавшего в нюрбы, т. е. в казначеи монастыря; его обвинили в сожительстве с матерью лабранского гэгэна; народ возмутился и напал на дом, в котором жил нюрба; к счастью его, он был в это время у гэгэна. Народ начал брать дом приступом, приверженцы нюрбы защищались, и некоторые были убиты; дом был взят и сожжен: он был деревянный. Нюрбе при помощи гэгэна удалось бежать, но потом он был все-таки найден и убит. Другая кровавая история подготовлялась в Восточном Тибете, когда мы были в городе Сун-пане; окрестные тангуты, веры бонбо, получили известие, что в княжестве Сомо регент, управляющий за малолетством князя, воздвиг гонение на секту бонбо, принуждая ее сторонников обратиться в секту хонь. Сун-панские бонбо при нас устроили съезд, несколько дней совещались и порешили отправить войско в княжество Сомо; многие ламы должны были, по решению съезда, сесть на коней, взять оружие и отправиться вместе с войском на поле брани.

Мы видели несколько мелких монастырей и три больших: Гумбум, Лабран и Джони, но с жизнью монахов познакомились преимущественно в Гумбуме. В этом последнем считается до 2500 монахов, которые управляются тремя чиновниками, избираемыми на три года. В Гумбуме до 5 больших храмов, из которых один с золотой крышей; но более знаменит другой, небольшой храм, в ограде которого растет чудесное дерево; по рассказам лам, листья его бывают покрыты буквами или молитвами. Дерево это выросло на месте, где был зарыт послед Зонкавы, реформатора буддизма. Другая святыня в Гумбуме – череп матери Зонкавы.

О ламах часто высказываются мнения, что это праздный народ и дармоеды. Мнение это следует принимать с ограничением. В Монголии надо различать два рода лам: одни – живущие по хошунам, в семьях, другие – в монастырях. Первые – это большею частью постриженные в детстве; не задастся ламе грамота, он и остается дома, в семье. Такие ламы, придя в возраст, иногда обзаводятся женой и детьми и занимаются хозяйством; к таким вовсе не идет название «дармоед»; остающиеся холостяками тоже пропитываются трудом собственных рук, нанимаются в рабочие при торговых караванах и т. п. На чужой счет будто бы живут те ламы, которые живут в монастырях; но и к этим не ко всем приложима эта кличка. Некоторая часть лам занимается торговлей; ни в Монголии, ни в Тибете отдельного торгового сословия нет, вся торговля сосредоточена в монастырях в руках лам (за исключением тех монастырей, где поселились торговцы-китайцы).

Затем нужно выделить тех лам, которые занимаются изучением священных книг, далее – тех, которые занимаются монастырскими ремеслами, переписыванием и печатанием книг, живописью, лепкой статуй и масок и т. п. Из остающегося процента еще нужно выделить тех бедняков, которые, будучи привлечены в монастырь набожным настроением, кое-как перебиваются среди братии, зарабатывая тем, что шьют и чинят на богатенькую братию, служат поварами, водоносами и пр. Остается небольшой процент действительных дармоедов, которые проводят время в странствованиях из монастыря в монастырь; но таких шалопаев немного, и их везде можно найти.

Не нужно упускать из виду, что в ламайских монастырях в настоящее время собрано все лучшее из народа; все те лица, которые имеют, кроме обыкновенных материальных, еще и духовные интересы, те, которые ищут знаний, люди идеи, все подобные люди идут в монастыри, и других учреждений, к которым бы они могли примкнуть, в Монголии и Тибете нет.

В Гумбуме на одном дворике с нами жило несколько лам, и все это были люди не дурные и не ленивые. Тут жил художник Гэндун, который с утра до вечера пропадал в мастерской (он трудился над барельефом из окрашенного масла) и приходил только ночевать; далее, монах, который принадлежал к ордену Джотпа, и потому мы его звали Джотпа, не зная его настоящего имени; он вечно сидел на солнышке и корпел над переписыванием книг, прижимая одной рукой к коленку лист бумаги, оригинал и баночку с разведенной тушью, а другой – водя по бумаге заостренной спичкой; он сколачивал деньжонки на дорогу, потому что собирался идти в Хлассу на поклонение тамошним святыням.

Третий монах был портной; он тоже вечно сидел с иглой в руке, и только отрывался, когда во двор входил какой-нибудь нищий или богомолец попросить милостыни; тогда он, кряхтя от боли, поднимался на свои больные ноги и ковылял в кухню за горстью муки; и как бы часто ни являлись просители, он с равною невозмутимостью, молча и медленно, направлялся на кухню. Четвертый наш сосед по келье был Ратна-Вала, веселый юноша лет 16-ти, горячий поклонник богов, бежавший в Гумбум из Ордоса тайно от родителей. Одни из этих людей пришли сюда, потому что монастырь есть в то же время и приют для убогих; другие – потому, что рассчитывают в монастырской жизни найти удовлетворение своим духовным потребностям.

Не знаю, – добрую ли память мы оставили по себе у гумбумских монахов, но сами мы о них унесли с собою недурную память.

 

Пи-Лин-Сы (отрывок из путевых заметок о Северо-Восточном Тибете)

[57]

Еще зимой 1884/85 года, которую я проводил в Сань-чуани, я слышал о знаменитом буддийском монастыре Пи-лин-сы, лежащем на берегу Желтой реки ниже Сань-чуани в расстоянии дня скорой езды. Мне рассказывали, что это диво природы и человеческих рук, что там все скалы иссечены пещерами и покрыты изображениями богов в таком большом количестве, что по-тангутски этот монастырь называется Шянба-бумлын; в буквальном переводе это значит: «Шянба десять тысяч», а по комментарию: «Шянба и десять тысяч других изображений». Шянба есть имя божества, которое у монголов известно под именем Майдари, от санскритского Майтрея, откуда иранский Митра. Почему по имени этого божества названа эта местность – будет видно из дальнейшего нашего рассказа.

Дорога к этому монастырю, говорили, убийственная. Нужно сначала из Сань-чуани ехать по большой дороге и потом свернуть с нее по горной тропинке, по которой мулы могут пройти только порожние, без вьюков. Другая дорога идет ближе к Желтой реке; по ней можно проехать с небольшим вьюком, но эта дорога гориста, то и дело приходится спускаться в глубокие овраги и выкарабкиваться из них на высокие горы. Третья дорога идет подле самой реки, которая в этом месте течет в узком ущелье. Первые две дороги, проходящие по высоким горам, к последней относятся, как железная дорога, проведенная над крышами домов европейской столицы, относится к дороге, идущей по мостовой. Дорога подле реки, то есть самая нижняя, считается самой опасной; она лепится по карнизам над пропастью, в которой с шумом катит свои волны большая и глубокая река, и нередко всадник или мул со всадником вместе летят в пучину и находят в ней свой конец. Безопаснее всего ехать по самой верхней, то есть по большой, дороге; она и ровнее других. Зато последний коротенький спуск к монастырю служит прескверным возмездием за льготы на остальном протяжении дороги. Словом, какую из трех дорог ни выбери, на всех одинаково можно намаяться, особенно если с собой есть какой-нибудь вьюк.

Из Сань-чуани мне не удалось съездить в Пи-лин-сы; осенью 1885 года, возвращаясь в Сань-чуань из провинции Сы-чуань, я должен был близко проезжать от Пи-лин-сы и потому заблаговременно постарался разузнать, с какого пункта на большой дороге, ведущей из города Лань-чжоу в Сань-чуань, удобнее всего свернуть к Пи-лин-сы. Оказалось, что из деревень, лежащих на тракту, ближе всех к монастырю деревенька Сун-чжя-чыр. Дойдя до нее, мы остановились в ней на ночлег с намерением на другой день отправиться в Пи-лин-сы.

Совершенно неожиданно для меня деревенька эта оказалась населенною окитаившимися монголами, совершенно такими же, какие населяют и знакомую нам местность Сань-чуань. Она основана лет десять с небольшим назад во время мусульманского восстания; прежняя родина здешних крестьян находится на правом берегу Желтой реки в местности Тун-шян, где есть несколько деревень, населенных монголами этого рода. Как все тун-шянские монголы, и жители деревни Сун-чжя-чыр – мусульмане. Поэтому наш спутник, лама Серен, уроженец Сань-чуани, несмотря на единство языка и племенное родство с жителями этой деревни, отнесся к ним очень недружелюбно. Десять лет, протекшие здесь со времени мусульманского восстания, были недостаточны для того чтобы заровнять ту пропасть, которую вырыл мятеж внутри здешняго населения. Многие герои того времени еще живы; многие лица, разоренные мятежом, до сей поры не поправили еще свои состояния; все еще целые деревни, даже города, даже сплошные округа лежат в развалинах, не говоря о монастырях и отдаленных кумирнях; многие помнят еще, какую цветущую картину представлял здешний край до восстания, и могут сравнить настоящее запустение с тем, что было.

Многие потеряли в мятеже не только свое благосостояние, но и лишились дорогих их сердцу людей; для этих потерянное было невозвратимо. Две партии в народе, правительственная и бунтовавшая, как будто только временно сложили оружие и готовы при первом поводе вновь вцепиться друг другу в бороду. Лама Серен не иначе называл жителей Сун-чжя-чыра, как ворами, конечно, заглазно. «Скажи ворам, чтоб они закрыли окна ставнями», – отдавал он приказание нашему слуге, тангуту Гендуну.

Что до меня касается, я был обрадован тем, что еще раз встретил тун-шянцев; проходя через местность Тун-шян осенью 1884 года, я не имел времени записать ни одного тун-шяньского слова, а потому в Сун-чжя-чыре я сейчас же собрал около себя толпу местных крестьян и пополнил этот пробел. Монгольское племя, живущее оседло в долине Желтой реки между городами Лань-чжоу и Уян-бу, отличается разнообразием говоров; отъедешь двадцать верст, и новый уже говор; в особенности отличаются говором монголы-мусульмане от монголов-буддистов, вероятно, по той причине, что между ними не бывает смешанных браков.

На другой день наш караван и при нем моя жена отправились далее по большой дороге в Сань-чуань, а я и лама Серен без всяких вьюков поехали в Пи-лин-сы, до которого от деревни Сун-чжя-чыр считается не более десяти ли (пяти верст). Хозяин дяня, в котором мы ночевали в деревне, проводил нас сажен двести от деревни, чтобы указать на башню, торчащую на одной из соседних горных вершин; около этой башни мы должны, по его словам, найти тропинку, которая сведет в овраг, а по оврагу мы прямо и попадем в Пи-лин-сы. Тропинка найдена, и мы начинаем по ней спускаться в овраг, дно которого мы видим глубоко-глубоко внизу. Это было ранним утром; солнце еще не вышло из-за гор или, по крайней мере, из-за туч, собравшихся на востоке; тень еще лежала на горах, а в овраге было и еще темнее. Спуск был дьявольский; рассказы, слышанные мною в Сань-чуани, не преувеличивали нисколько трудностей, с которыми соединено путешествие в знаменитую обитель. Иногда мулы, хотя и были порожние, потому что мы спускались пешком и вели их в поводу, по крутизне дороги не хотели идти; узенькая тропинка местами прерывалась глубоким провалом, какие часто образуются в лёссе, и была срезана покато к пропасти.

Спустившись на дно долины, мы очутились в местности совершенно особенного характера. Деревня Сун-чжя-чыр лежит между плоскими лёссовыми горами; здесь нас со всех сторон обступали высокие отвесные скалы.

По всей долине Желтой реки от города Лань-чжоу до города Гуйдун залегает формация красных песчаников и конгломератов, прикрытая сверху массою лёсса. Находясь внутри страны, подальше от значительной реки, нижней красной формации нигде не видишь; повсюду один лёсс; красная формация обнажается только у берегов Желтой реки и в долинах побочных рек. Но везде она представляет однообразные красные обрывы вроде непрерывно тянущихся отвесных стен. Здесь, в Пи-лин-сы, не то. Здесь красная стена, которая протянулась вдоль реки, разорвана поперечными оврагами и раздроблена на отдельные скалы, между которыми часто, особенно ближе к реке, встречаются удивительные столбообразные и кеглеобразные формы. Эти формы кажутся искусственными.

Кроме внешнего очертания, здешним скалам еще более придают сходство с искусственными сооружениями их гладкие, как гранит, стены. В одном месте вы видите высокую, до 20 сажен высоты, пятигранную башню; в другом – несколько таких башен как бы составляют одно общее целое; большая, средняя остроконечная вершина с прилепленными к ней кругом другими такими же остроконечными вершинами меньшей величины делают эту группу скал похожею на колоссальный храм; точно перед вами оболваненный, но не разделанный в подробностях готический собор. Проходя далее по оврагу, вы оставляете сбоку узкий промежуток между двумя высокими отвесными скалами, такой же тесный и такой же темный, как улица в старом немецком городе. В нижнем конце главного ущелья, по которому мы спускались, там, где оно выходит на долину Желтой реки, стоят две отдельные скалы вроде обелисков или колонн, оставшихся от развалившихся колоссальных ворот.

Рассказав о выходе из ущелья, я забежал вперед, потому что монастырь Пи-лин-сы стоит или, вернее, так как это теперь одни пустые развалины, стоял внутри ущелья, саженях во ста выше выхода из него. Но прежде чем перейти к описанию монастырских развалин, еще несколько слов об ущелье и его скалах. Песчаники, из которых состоят скалы, двух родов: один темный, более плотный, другой светлый, мягкий и скорее выветривающийся; чередующиеся пласты этих двух родов песчаника лежат горизонтально. Светлый песчаник во всех уровнях от подошвы до самых верхушек скал изрыт нишами разных очертаний – круглыми, продолговатыми, приплюснутыми и т. п. Эти ниши или углубления, располагаясь горизонтальными рядами, делают стены скал еще более похожими на человеческие сооружения. Кажется, перед вами поднимаются стены многоэтажных дворцов с многочисленными окнами. Для довершения иллюзии, в некоторых случаях ниши верхних ярусов приходятся против ниш нижних.

Лесу между этими красными дворцами нет; здесь гнездятся только кустарники барбариса и караганы. Вероятно, летом, когда кустарники бывают одеты зеленью, ущелье смотрит приветливее, мы же посетили его в такую позднюю пору, когда здешняя растительность впала уже в общий серый цвет. О недавно прошедшем сезоне говорили только красные ягоды, висевшие на ветвях барбариса, как будто украшения, нашитые на изношенном полинялом платье, да белые шары летучек ломоноса, подвешенные на кустах засохшей караганы и напоминавшие седые букли на сморщенном лице кокетливой старушки.

Развалины монастыря Пи-лин-сы разбросаны на обоих боках долины; тут было две обители: одна ближе к нижнему входу в ущелье, другая полверсты или более выше; в нижней считалось до 300 лам, в верхней до 200. Теперь от этих обителей остались одни только развалившиеся чуть не до основания стены. Кроме этих обителей, много отдельных келий было разбросано по всему ущелью. Многие ниши, образовавшиеся естественным путем в мягких слоях песчаника, также были приспособлены к обитанию.

Внутри обителей были, конечно, и богослужебные храмы и кумирни, но настоящие святыни этого места, и доселе привлекающие богомольцев, собраны в нишах скалы на правом боку ущелья, как я сказал, саженях во ста от выхода его на Желтую реку. Здесь весь нижний ярус скалы, поднимающийся как отвесная стена, на всем протяжении усеян нишами, разделанными человеческой рукой в квадратные каплицы. Некоторые из этих ниш находятся у самого подножия скалы, ряд других тянется выше, образуя как бы второй этаж; над этим еще третий ряд. Ко всем нишам верхних рядов были некогда устроены ходы в виде винтовых лестниц и горизонтальных галерей, но теперь от этих лестниц, галерей и балконов остались только обгорелые балки, местами торчащие из скалы, а еще чаще о существовании их свидетельствуют одни пустые гнезда для балок. Одни ниши таких размеров, что человек мог бы въехать в них на лошади; другие не более слухового окна. Всех ниш я насчитал около шестидесяти.

Если вы будете входить в ниши нижнего яруса, – верхние ряды теперь недоступны для осмотра, – вы в некоторых из них увидите статуи, иссеченные из той же скалы, из которой состоят стены ниш. Статуи некогда были покрыты штукатуркой и красками, но они остались только на двух из них. Фигуры стоячие, отделены от стены промежутками; скульптор должен был выбрать часть скалы, отделяющую теперь статуи от стен ниш. В одной удлиненной вдоль подножия стены нише, на широкой ступени под плоским сводом, лежит саженное тело спящего Будды, другими словами – Будды в нирване. Но самая важная статуя в Пи-лин-сы – статуя Шянбы. Она высечена на открытой поверхности скалы; другие фигуры скрыты внутри ниш; статую Шянбы видно из долины. Ею, можно сказать, и начинается ряд святынь, если идти по ущелью сверху вниз. Фигура бога представлена сидящею на стуле с опущенными ногами; если б не сидячее положение, это изваяние не уступило бы, вероятно, в величии известным бамиянским статуям.

Мне возможно было измерить только расстояние между расставленными ступнями ног; это измерение дало мне 8 метров; отойдя на другую сторону ущелья и поднявшись на гору до уровня, на котором находится грудь статуи, я мог судить об относительных размерах статуи; как мне казалось, длина ноги статуи от колена до ступни была равна расстоянию между ступнями, а высота всей статуи была в три раза более, чем голень. По этому расчету статуя имеет 24 метра высоты. Туземцы говорят, что в ноздрях статуи гнездятся голуби.

Ступни статуи приходятся на высоте около 3–4 сажен над дном долины; под ногами статуи была устроена терраса или насыпь, обшитая снаружи каменной стенкой; слева и справа к ногам статуи вели каменные ступени. Остатки всего этого видны и теперь. Над статуей, выше головы, с правой и с левой сторон видны пещеровидные углубления в скале; в каждом из них на высоте десяти сажен над дном долины были некогда построены висячие кумирни, к которым вели совершенно отвесные лестницы; поднявшись по одной из них, можно было по висячим балконам ходить в уровне выше головы статуи. Теперь кумирен уже нет, но один висячий балкон каким-то чудом остался в нише с правой стороны.

Шянба представлен, как я уже сказал, сидящим на троне; правая рука его лежит вдоль правого колена; левая, прижатая к животу, имеет открытую ладонь обращенною вверх; может быть, она прежде что-нибудь держала. Голова статуи, вместо шапки, покрыта бугорками, которые должны изображать куафюру. Средний бугорок, приходящийся на темени, выше других; это так называемый у буддистов «усниша»; это будто бы пучок волос; остальные же бугорки должны быть приняты, уверяют сведущие люди, за обритые волосы. Бугорки и кольцо, надетое на лбу, были покрыты позолотой. Поверхность статуи была некогда покрыта слоем глины или штукатуркой, на которой были вылеплены складки и другие части одеяния, но по большей части эта лепная работа свалилась; только на левом плече статуи остались какие-то следы ее, отливающие металлическим блеском.

Кроме этой колоссальной статуи, есть две или три небольшие, также иссеченные не в глубоких нишах, а в полунишах, так что статуи отлично видны со дна долины. Они стоят на значительной высоте над последним. Кроме статуй на отвесной поверхности скалы, местами вырезаны в виде барельефа ряды так называемых чортенов, т. е. башен-прахохранительниц.

Уцелели от разрушения только те статуи, которые высечены из камня; но здесь, вероятно, было много статуй, вылепленных из глины и частью разрушенных ударами фанатика-мусульманина, частью размытых дождями. Когда все это было в целости, когда по поверхности скалы лепились одна выше другой расписанные яркими красками и золотом кумирни, когда лестницы, подобно вьющимся растениям, цеплялись за выступы скалы и взбегали на высоту десяти сажен, и легкие балконы висели над бездной, вид скалы, иссверленной жилищами богов, был, вероятно, очень живописен. Все это было разрушено мусульманами во время восстания.

Мятежники спустились в долину со стороны деревни Сун-чжя-чыр, по той же тропинке, по которой спустились и мы; монахи защищались и обстреливали тропинку, но без успеха; мусульмане спустились на дно долины и принялись грабить монастырь; сначала перебили статуи в нижнем ряду ниш, а потом пустили по скале огонь, который по деревянным лестницам забрался к самым верхним постройкам и истребил их без остатка. Потом были разрушены храмы на дне долины, и монастырские кельи обращены в груды камней. Теперь едва ли можно надеяться, что Пи-лин-сы когда-нибудь возникнет из развалин. В настоящее время около великого Шянбы не живет ни один монах; пока я мерял богов метрической лентой, а лама Серен набожно припадал к ним висками, ни одна душа не помешала нашим занятиям. Впрочем, тангуты, отправляясь по святым местам, заходят поклониться и Шянбе. Мы видели также, что местами какой-то набожной рукой собраны в кучу валявшиеся на дороге изразцы, но к восстановлению святыни, по-видимому, и не думают приступать.

Ничто так не возмущает душу, как насилие над чужим верованием. Разрушители буддийских святынь думали, конечно, что они истребляют вредное лжеучение, но хотя бы и так, все-таки знамя, на котором написано: «Веруй только по-моему!» не может рассчитывать на сочувствие. Теперь эти поруганные святыни только подновляют своим видом озлобление буддистов против недавних хозяев страны. Буддийские монастыри – единственные пока духовные центры в Средней Азии. Все лучшее, что нарождается в населении, люди с нежным сердцем, способные к состраданию или увлечению бескорыстной идеей, жаждущие знания или чувствующие в себе влечение к умственному труду, словом, люди, которые на другой культурной степени или посвятили бы свою жизнь бескорыстному служению науке, или отдались бы какому-нибудь общественному делу, – все это здесь идет в монастыри. В них сосредоточено все здешнее знание, вся книжная мудрость. Положим, точная наука отсутствует в этих книгах, но в них подробно разрабатывается культ милосердия. Соображая это, еще менее прощаешь фанатикам, которые поджигали буддийские святыни.

В долине, в которой, может быть, и во время существования обители не было шумно, теперь было совершенно тихо. Нарушалась ли тишина каким-нибудь чириканьем птиц, не помню. Маленькая ночная бабочка, летавшая над посохшей травой, вот было единственное, оставшееся в памяти, проявление животной жизни в долине. Это было в ноябре; вместо того чтоб отродиться будущей весной, несчастное животное под ударом заблудившегося солнечного луча появилось на свет в такую пору, когда в природе все умерло, а впереди вместо тепла надо было ждать одних холодов; бедная бабочка тщетно искала цветов, на которые можно было бы присесть и покормиться, или подруг, с которыми можно было бы покружиться в воздухе.

Я попал в Пи-лин-сы в момент, когда здесь всё – и жизнь человека, и жизнь природы – было прекращено, замерло; все было руина. Монастырь лежал в развалинах; растительность увяла; мир насекомых замолк. Самая эта дикая картина, которую представляют толпящиеся в долине скалы, чему обязана своим существованием, как не деятельной тоже силе разрушения? Разве эти скалы тоже не развалины? – развалины формации, которую природа когда-то здесь созидала, и которая теперь ею же предназначена к сломке и уборке? Как идет теперь этому месту название «Долина смерти»!

Мы выезжаем из ущелья на Желтую реку. При выходе из ущелья видны развалины башни, так называемого чортена, построенного на пригорке. Теперь это просто груда камней. Дорога потихоньку взбирается на пригорок с чортеном, минует его, огибает природный обелиск, стоящий при выходе из ущелья на правой его стороне, и заворачивается направо, то есть вверх по Желтой реке, проходя по узкому карнизу на высоте двух или трех сажен над рекой. Берега реки были оживлены в это время людьми, которые с берега ловили плывущий по реке лес. После мы узнали, что это были рабочие очень известного в здешнем крае Ма-та-женя. Около развалин славного буддийского монастыря Пи-лин-сы очень кстати рассказать об этом человеке. Ма-та-жень – мусульманский ахун, который сделал ловкую карьеру во время восстания и из ахунов сумел сделаться китайским военным генералом. Ма-та-женя зовут также Ма-ахун; Ма – фамильное имя ех-ахуна; «та-жень» по-китайски вельможа, сановник, буквально: «большой или великий человек». Зовут его еще также Мо-нью-ку – по месту его родины, по деревеньке, лежащей недалеко от города Хо-чжоу.

Во время восстания этот кривой ахун явился сначала заправителем мусульманского дела в здешней провинции; он во главе мятежной шайки расхаживал по окрестной стране и не столько хлопотал о торжестве месяца над язычеством, сколько о набивании своего кармана. Его шайка разрушила и разгромила Сань-чуань; ему же приписывается разрушение Гумбума. «Все серебро Гумбума, Сань-чуани и других соседних мест в руках теперь у Ма-та-женя», – говорил мне лама Серен. В Синине, попавшем также в руки мусульман, в это время во главе местного управления был поставлен Тин-сы-ахун; это был человек справедливый по отзыву даже противников, то есть китайцев-язычников, но власть его, вероятно, не простиралась на шайку Ма-та-женя. Когда армия Цзо-гун-бу, вооруженная по-европейски, начала теснить мусульман-мятежников в восточной части провинции Гань-су и Ма-та-жень понял, что дело мусульман проиграно, он с легкой душой повернул фронт и перешел на сторону императорских войск. Он свалил весь мятеж в этой стране на Тин-сы-ахуна, который и был императорскими войсками схвачен и казнен, а Ма-та-жень, прежде громивший язычников, с тем же усердием начал усмирять теперь мусульман и получил звание «та-женя», генеральский шарик и постоянный отряд солдат для свиты.

Теперь он богатейший человек в крае, и нет здесь человека, который бы его не знал или о нем не слыхал. Он имеет дом и в Лань-чжоу, и в Хо-чжоу, и в селении Та-хо-чжа, и в своей родной деревушке Мо-нью-ку; и в каждом из этих домов у него есть жена и домочадцы. После военного гения он обнаружил и гений коммерческий; нет, кажется, отрасли торговли, которой бы он не захватил в свои руки; торговлю лесом и сплав его по Желтой реке в Лань-чжоу он монополизировал; кроме того, по всей окрестной стране, по городам и деревням, рассеяны его лавки, харчевни, дяни (постоялые дворы) и тан-пу (закладные дома). Теперь этот изменник и мятежник – видное лицо в крае, вмешивается во внутренние дела буддийских монастырей и пишет доносы или, как принято на местном официальном языке выражаться по отношению к нему, подает мудрые советы высшим управителям.

Немного проехав вверх по долине Желтой реки, мы увидели прилепленную к скале беленькую и чистенькую кумирню, а внизу под ней несколько монастырских келий. Это Шуй-лэн-дун. Здесь мы заранее еще предполагали сделать небольшой отдых и напиться чаю. В кельях живет здесь пять-шесть монахов; это остатки от многочисленной братии монастыря Пи-лин-сы. Старый монах с седенькой щетинкой на черепе вышел на тесную улицу между кельями и пригласил нас войти в его дом. Дом был только что выстроен, как и все другие здешние дома; община едва начинает поправляться после погрома. Старик-лама сообщил мне, что от всей братии Пи-лин-сы найдется теперь разве человек тридцать; все они живут по разным тангутским монастырям, кто в Лабране, кто в других местах. Все ламы в Пи-лин-сы были китайцы, но это не были хэшаны, то есть не были буддийские монахи-китайцы, читающие свои книги по-китайски. Братия в Пи-лин-сы изучала тангутский язык и на нем отправляла богослужение. Поддерживалась, то есть рекрутировалась, эта братия преимущественно из китайских деревень, лежащих на юг от Пи-лин-сы, на противоположном берегу Желтой реки. Действительно, проезжая по дороге из Лань-чжоу в Хо-чжоу осенью 1884 года, я видел одну китайскую деревню, жители которой держатся буддийской религии, как монголы. Говорят, тут много таких деревень; такие буддийско-китайские деревни есть будто бы и на северном берегу Желтой реки. Мне кажется, что эти китайцы не настоящие китайцы, а окитаившияся монголы или тангуты. Сколько я видел монахов из бывшего Пи-лин-сы, мне показалось, все они были типа не китайского. Мальчик-лама, которого мы увидели в Шуй-лэн-дуне, был настоящий гумбумский банди (послушник), а сам старичок – ни дать ни взять лама из какого-нибудь монастыря в Ордосе.

Почтенный старик проводил нас в кумирню, которую мы видели в горе. Каменная крутая лестница, ступеней в сорок, ведет на террасу перед входом в кумирню. Терраса с наружной стороны кончается отвесным обрывом в несколько сажен и ничем не огорожена; но над самой верхней ступенью, по которой поднимаются на террасу, выстроены ворота, замыкаемые ключом. Здание кумирни закрывает собою две пещеры, параллельно углубляющиеся внутрь скалы; пещеры разделены друг от друга природным, довольно толстым простенком. Внутри кумирни потолок, задняя стена, боковые стены и пол – все это природная скала; только один передний фасад построен человеком и имеет вид ширм, скрывающих внутренность пещеры, вроде того, как в наших храмах иконостас отгораживает алтарь. Весь фасад состоял из изящной решетки, заклеенной изнутри разноцветной бумагой и служившей вместо окон; розетки и другие цветные фигуры показывали, что старик-лама, состоящий надзирателем кумирни и наклеивавший бумагу, не лишен вкуса и мастер располагать цвета.

Входная дверь устроена в середине фасада, как раз против каменной скалы, разделяющей две пещеры. У этого простенка, против входа, устроен жертвенник, за которым подле стены поставлено изображение какого-то божества. Вход в левую пещеру был забран деревянной стенкой, в которой была видна дверь. Старик-лама пропустил нас через нее. Мы очутились в высокой и светлой зале; отверстие пещеры гораздо больше деревянной перегородки, которая заграждает только нижнюю его половину, вверху остается большое окно, через которое зала щедро заливается светом. Здесь мы, однако, ничего не увидели, кроме когда-то расписанных и теперь полинявших стен, да лежавшего на полу ее мусора, в который мусульмане обратили живших здесь богов. Отшибленные головы, ноги, кисти рук, безголовые торсы были навалены кучами и валялись в беспорядке на полу залы и напоминали первый план батальной живописи. Когда храм опять будет приведен в порядок и вновь населится богами, он будет самым светлым ламайским храмом; все храмы, которые строит здесь сам человек, обыкновенно страдают недостатком света; маленькие окна пропускают внутрь ламайских храмов только полусвет, а потолки в них обыкновенно поддерживаются целым лесом колонн. Ламайские архитекторы не умеют строить таких величественных сводов, какой здесь устроила сама природа.

Вход в правую пещеру оставлен открытый. Потолок ее значительно ниже, чем в левой пещере. Как потолок, так и стены, несмотря на их неровности и желваки, сплошь расписаны какими-то сценами и пейзажами: тут и морские виды, и рощи, и дворцы, люди, животные, корабли и т. д. Посередине пещеры киот или стеклянный колпак, в котором помещается вылепленное из глины изображение богини Гуань-ин-пусы; оно недавно привезено сюда из Лабрана, где было исполнено по заказу для здешней кумирни. Перед богиней снаружи было повешено несколько мячиков или шариков из разноцветного шелка вроде тех, которые у нас подвешиваются к детским люлькам.

Мало этого, перед киотом устроена особая перекладина на двух столбах вроде виселицы, на которой висела коллекция из двух десятков подобных же разноцветных шаров, гармонично подобранных. За киотом Гуань-ин-пусы слышно мерное падение водяных капель в бассейн; стоя в пещере, чувствуешь сырость. Действительно, в задней стене пещеры выступает вода, сочится и каплет с нее в бассейн или естественное углубление в полу пещеры. Края бассейна приподняты над полом пещеры вершков на шесть. Это ограждение замыкает бассейн со всех сторон и не допускает воде разливаться по полу кумирни; из бассейна вода, вероятно, уходит в какие-нибудь трещины скалы, так что бассейн не переполняется. Вообще пещера опрятна, пол в ней сухой, а не покрывается слякотью, как в других подобного рода пещерах.

Лама поднес нам в медной чашечке воды из этого ключа, которая, по-видимому, считается святой или, по крайней мере, необычайной; каждый из нас сначала отпил из чашки, потом остатками покропил себя и помочил волосы на голове.

В стене над бассейном показывают природную неровность вроде ласточкина гнезда, то есть желвак или выпуклость, в верхней поверхности которой есть чашевидное или, вернее, стакановидное углубление. Оно всегда наполнено водой. С этим стаканом воды связан один обряд. Когда в Сань-чуани бывает засуха и жители желают упросить небо даровать дождь, они отправляют депутацию к Гуань-ин-пусе в Шуй-лэн-дун; депутация состоит из трех лиц: «инь-яна», то есть шамана, «тереучи» (это особый выборный, сменяемый через три года, чин, обязанность которого участвовать в обрядах, совершаемых во время грозы) и «холавыра» (тоже род шамана). Дело в том, что, по сань-чуаньским верованиям, выпадение дождя зависит от божества, которое в Сань-чуани, как и во всем Китае, называется «лун-ван».

Сань-чуаньцы говорят, что лун-ванов множество; что в каждой местности свой лун-ван; все они различно рисуются или лепятся и носят по местностям различные имена. Лун-ван Сань-чуани называется Со-чжие и изображается с красным лицом. Этот самый Со-чжие когда-то был свирепым богом, но встретился с Гуань-ин-пусой, должен был испытать на себе ее могущество, смирился, смягчился сердцем и поступил в ее ученики. С тех пор он чтит ее, как своего учителя (бакши), помнит сделанный ему урок и всегда чувствует ее власть над собой. Поэтому-то недовольные скупостью бога дождя сань-чуаньцы и ходят жаловаться на него вододательнице Гуань-ин-пусе, обитающей пещеру Шуй-лэн-дун; несколько почтенных стариков, предварительно выдержав семидневный пост, состоящий в отказе от мяса и чесноку и от ношения панталон и обуви, несут на своих плечах статую Со-чжие в Шуй-лэн-дун в сопровождении трех упомянутых выше депутатов.

Прибыв в Шуй-лэн-дун, статую Со-чжие ставят в правой пещере подле Гуань-ин-пусы и оставляют тут на целую ночь. Депутация приносит с собой глиняную флягу и шелковую нить или шнур; флягу ставят на пол пещеры подле бассейна, один конец нити опускают в описанный выше стакан в стене пещеры, другой во флягу; вода из стакана по нитке начинает медленно сочиться во флягу. Когда на дне фляги скопится несколько капель, депутация уходит в Сань-чуань в уверенности, что теперь скупой Со-чжие откроет хляби небесные; когда же действительно прольет дождь, депутация вновь идет в Шуй-лэн-дун, и капли, унесенные во фляге, возвращает в бассейн.

Положив на алтарь связку мелких медных китайских монет, поставив каждому богу по масляной лампадке, мы спустились из кумирни вниз в келью старика-ламы, чтоб поблагодарить его. Старик угостил нас чаем из жареного ячменя с молоком. Оставив ему еще связку монет, которую он ни за что не хотел принять, как плату за гостеприимство, и принял только, как дар в кумирню богам, мы распростились с ним и поехали догонять свой караван, который из деревни Сун-чжя-чыр ушел вперед в Сань-чуань.

 

Монгольские и тибетские предания, сказки и легенды

[60]

О сотворении мира и человека

Сначала было небо да вода; земли еще не было. Очурманы жил на небе, ему и присесть было негде. Вот он смотрел вниз и думал: «Что это все вода да вода, дай сделаю местами землю». Вздумал сделать землю, а сам стал сомневаться: «Ну, как не сделаю?..» И стал он искать товарища. Нашел Чаган-Шукуты и стал просить его спуститься с неба вниз. Они согласились между собой и стали спускаться на воду. Лишь только они стали приближаться к воде, увидали лягушку (лягушек в Алтае не бьют, потому что на лягушке земля стоит), которая, как только заметила их, нырнула в воду. Очурманы послал товарища Чаган-Шукуты отыскать в воде лягушку. Товарищ нырнул в воду, вытащил лягушку на поверхность воды, повернул ее вверх брюхом. Очурманы сказал Чаган-Шукуты: «Я сяду на брюхо лягушки, а ты нырни в воду и достань со дна, что тебе попадется, только в воде поминай меня, а то тебе своей силой ничего не сделать».

Чаган-Шукуты спустился в воду, а Очурманы остался на лягушке и дожидался товарища. Чаган-Шукуты, достигнув дна, захватил целую охапку жидкой земли и с ней вынырнул. Очурманы сказал: «Давай сюда землю». Чаган-Шукуты сказал ему: «Если бы не я, так тебе не достать бы земли». Лишь только он это выговорил, земля вывалилась у него из рук и упала в воду. Очурманы сказал: «Какой же ты дурак! ведь я тебе говорил, чтобы ты поминал мое имя, а ты этого не сделал. Ты бы сказал: не я тебя, земля, беру, а Очурманы, а ты, дурак, только раз меня помянул». Потом Очурманы послал своего товарища в воду и на этот раз наказал ему: «Что тебе попадется, то ты и неси ко мне, да при этом говори: не я тебя беру, а Очурманы берет, а когда понесешь, говори: не я тебя несу, а Очурманы тебя несет».

Спустился Чаган-Шукуты на дно, стал брать землю и не может взять: очень тверда земля; вылезти же ни с чем не хотелось; поэтому он стал руками царапать землю и нацарапал только пригоршни, при чем говорил: «Не я тебя, земля, беру, а Очурманы тебя берет». И когда понес из воды, стал говорить: «Не я тебя несу, а Очурманы тебя несет». Когда Чаган-Шукуты вынырнул и принес землю Очурманы, то Очурманы велел высыпать землю на лягушку, сзади сел на эту землю и товарища посадил рядом с собой. Лягушки не стало видно, а только была видна земля, и притом столько, сколько они двое заняли места, лишней же земли не было. Посидели они оба и задремали, а прежде там негде было отдохнуть; потом и заснули оба.

Во время их сна явился Шулмус и смотрит, что это два человека лежат на земле, а лишней земли под ними нет. Подошел и думает: «Взять их и бросить вместе с землею в воду». Пока он брался за край земли, взглянул, воды уже нет; он поспешно схватил их обоих и бегом понес, чтобы добежать до края земли и бросить их в воду; но, пока бежал, земля все росла; Шулмус бежал, бежал, из сил выбился, а воды все не видать; бросил он ношу, и Очурманы пробудился с своим товарищем. Шулмус успел убежать еще в то время, как они глаз не раскрыли. Очурманы сказал товарищу: «Когда нас Курюмес хотел бросить в воду и утопить, земля нас защитила». Сотворив землю и отдохнув, Очурманы с товарищем стали ходить по земле. Очурманы говорит товарищу: «Я выдумал, а ты мне помощник. Теперь давай делать на земле живое». Вот и вздумали они сотворить человека.

Очурманы с товарищем Чаган-Шукуты (или Чукуты) сотворили тело человека из земли. Чанган-Шукуты сказал Очурманы: «Мы сотворили человека; надо искать душу, чтобы он был живой». Очурманы возразил: «Когда мы уйдем, это тело потеряется; дьявол украдет». – «Сделаем караульщика, – сказал Чаган-Шукуты, – чтобы он никого не допускал». Сделали собаку, но без шерсти, и сказали ей: «Мы пойдем тебе шерсть искать, а человеку душу». Лишь только они двое ушли, приходит дьявол. Собака не пускает его, а сама между тем мерзнет и есть хочет. «Ты на меня не лай и не ворчи, я тебе дам шерсть и накормлю тебя», – сказал дьявол. Собака допустила, дьявол пошептал что-то, и собака стала с шерстью. Она стала просить есть.

Дьявол сказал ей: «Вот твой хозяин, он тебя накормит». Потом дьявол подошел к телу человека, зажег пряжу, дым вдунул ему в нос, и человек стал ходить, а дьявол скрылся. Очурманы с товарищем возвратились, нашли его живым и сказали: «Мы тебя сотворили, пошли искать душу, не успели к тебе воротиться, а ты уж живой. Кто тебе дал душу?». – «А я как знаю, – ответил человек, – вы ли, кто другой меня сотворил». Создав человека и скотину, Очурманы сказал товарищу: «Теперь всему сотворенному нужен правитель. Ты хоть мне помогал, но сам ты ничего не выдумал». Чаган-Шукуты обиделся и сказал: «Если бы не я, так ты ничего бы не сделал». Слово за слово – и поругались; хотели было драться, но Очурманы сказал: «Постой, мы поставим чашку с водой и сядем возле чашки один против другого. На чьей стороне вырастет в чашке цветок, тому и быть богом и править землей».

Во время их ссоры явился Шулмус и сказал: «Вы спорите о том, кому быть богом и править землей, а меня позабыли. Если бы не я, так земли бы не было. Давайте же и мне пай из сотворенного». Долго они спорили и ругались, наконец, чтобы как-нибудь отвязаться от Шулмуса, Очурманы, посоветовавшись с товарищем, сказал: «Вот твой пай; сколько есть земли под оконечностью твоей палки, то и возьми». Шулмус осердился, ткнул палкой в землю, выдернул ее, и оттуда поползли черви, змеи и прочие гады. После того Очурманы с товарищем налили в чашку воды, сели и стали дожидаться, на чьей стороне вырастет цветок.

Пока сидели, оба задремали. Чаган-Шукуты проснулся раньше, посмотрел одним глазом на товарища, видит, что тот еще не открыл глаз, взял да и сорвал цветок и положил на свой край блюда. Проснулся Очурманы, посмотрел, видит, что цветок на стороне Чаган-Шукуты, а корень на его стороне, догадался, в чем дело, и сказал: «Вот мы, боги, воруем друг у друга, значит, и люди будут такие же воры, все сотворенное будет в постоянной ссоре и вражде, и люди и животные будут стараться истреблять друг друга». Обиделся Очурманы и вознесся на небо. Ему жертв не приносят, хотя он настоящий бог; Ульген – это не бог; это выдумали камы.

 

Перелет птиц

В незапамятные времена все птицы, прилетающие сюда на лето, не делали этого, а жили постоянно на юге. Но когда им сделалось тесно и жарко, они созвали собрание и начали говорить: «Нам стало тесно, корма недостает, от жары яйца наши гниют, число детей не увеличивается; необходимо найти другое место для летнего времени. Для этого нужно послать кого-нибудь высмотреть хорошие удобные места». С этим все согласились и выбрали журавля, птицу важную, почтенную, умную, осторожную, умеющую хорошо летать и отлично ходить, благодаря длинным ногам. Дали журавлю три года сроку, ибо ему нужно было облетать и осмотреть три стороны: запад, север и восток. Журавль улетел. Утка-чирок была красивее всех птиц; перья ее блестели ярко-зеленым цветом; кроме того, чирок отличался юркостью, веселостью и волокитством.

Когда улетел журавль, чирок сейчас же начал ухаживать за журавлихой и очень ей понравился. Зажили они знатно, и чирок даже поселился у журавлихи. Прошло три года. Как-то ночью прилетел журавль и сейчас же к своей жене; чирок едва успел спрятаться под гнездо. Журавль и говорит своей жене: «Прекрасные места нашел я на севере – обширные, привольные, прохладные, изобильные кормом. Там можно много расплодить птенцов. Но я не дурак. Завтра на общем собрании птиц я заявлю, что на севере хуже, чем где-либо, а потом мы с тобой полетим на север и там заживем на славу; никто не помешает». «Чирк! чирк!» – закричал чирок и вылетел из-под гнезда. «Что это такое?» – спросил журавль у жены. «Ах, друг, – сказала журавлиха, – здесь чудится. После того как ты улетел, я ни одной ночи не провела спокойно; все чудится, свистит, поет, хохочет, стонет, плачет». – «Да, да, всегда так бывает», – сказал журавль.

Маленькая бойкая утка-богоргоно, родственница чирка, отличалась невоздержанностью языка. Чирок прилетел прямо к богоргоно и говорит: «А знаешь? Журавль вернулся!» – «Ну и что же?» – спрашивает богоргоно. «А то, что журавль хочет погубить весь наш птичий род!» – «Не врешь ли? Этакая почтенная птица, как журавль, не сделает дурного дела». – «А вот сделал же! Слушай, сейчас я случайно слышал разговор журавля со своей женой; он говорил, что на севере есть прекрасные места для летовки, а собранию хочет доложить, что на севере скверно; хочет улететь туда только сам со своей женой». – «Смотри, какой мерзавец!» – сказала богоргоно. «Ну постой! Наделаю я ему стыда; пусть вспомнит он, как однажды при многих женщинах он смеялся над моими короткими ногами».

Вот собрались все птицы, собрались и маленькие на совет. Журавль рассказывает о том, что видел он во время своего полета. «Был я, – говорит, – на западе и на востоке; там все одно, как и здесь: тесно, жарко, корма мало; потом я полетел на север и едва-едва вернулся оттуда живым: там ужасно холодно; вечные туманы, нет лета, настоящая зима; растительности нет никакой, вдобавок там водятся огромные хищные птицы с клювом, длиною, как коса, и с такими же когтями; они прожорливы и жестоки; если лететь туда, никто не воротится». – «А как же ты вернулся? – вдруг спросил богоргоно и затем, обратившись к собранию, продолжал – Не верьте ему: он врет. Прошлой ночью он жене своей рассказывал совсем другое; он один хочет воспользоваться удобствами севера, он один хочет расплодить птенцов. Я случайно узнал о его злом умысле». – «Как ты смеешь перед таким почтенным собранием позорить меня?» – вскричал журавль и, вскочив со своего места, бросился на богоргоно.

Не успели крупные птицы броситься защищать богоргоно, как большая птица журавль до полусмерти избил маленькую птицу богоргоно, вывихнул ей ноги и, вероятно, убил бы, если бы собрание не спасло ее. Птицы сказали журавлю: «Старик-журавль, ты напрасно так разгорячился, напрасно так избил бедного богоргоно. Мы этого не одобряем: он ведь семейный. Смотри, он чуть жив. Нет, мы тебе теперь не верим!» Несколько успокоившись, птицы снова обсудили вопрос и решили: «Если бы журавль говорил действительно правду, то не ожесточился бы так сильно на малую птицу. Ясное дело, что бедный богоргоно не удержался и сказал слышанное. Поэтому надобно послать снова кого-нибудь на север. Пусть полетит туда орел, птица умная, дальнозоркая, храбрая и скорополетная. Дадим ему год сроку. А богоргоно пусть лечится и кормится на счет журавля, который пусть вперед не расправляется своей волей; на то есть общественное собрание!» Орел полетел на север. Ровно через год, весной, вернулся орел. Опять собрались птицы. Орел доложил, что он на севере нашел прекрасные, обширные, прохладные и обильные кормом места; для вывода птенцов места как нельзя более удобные. Никаких страшных птиц, о которых сказывал журавль, там нет.

Не теряя времени, птицы собрались для полета на север и только что хотели тронуться, как явился перед ними богоргоно, хромой и с вывихнутым крылом. «Старики, – сказал он, – я имею слово сказать. В прошлом году при вас же журавль избил меня безвинно и за правду; сами вы теперь видите. Вы теперь улетаете, а куда я денусь больной, и притом семейный человек? Без общества я здесь останусь на верную погибель. Посмотрите на меня теплым глазом, отцы-господа; решите мою участь, пока не улетели!» – «Да, он правду говорит – сказали все птицы. – Действительно, он погибнет без посторонней помощи, а дать погибнуть своему брату-птице будет для нас срамом. Так как в его беспомощности виноват журавль, который виноват и тем, что врал перед нами, то он и должен нести наказание: пусть он отныне и довека таскает к северу и обратно на себе птицу-богороно». И с тех пор при полете на север и обратно богоргоно садится на спину журавля; последний поэтому и редко долетает до дальнего севера, ибо ранее других птиц устает. А орла за его заслугу зовут тоён (господин, начальник).

 

Построение храма в Лхасе

В Си-ань-фу жил китайский царь Тан-ван. Однажды он заказал сделать шлем, украшенный драгоценностями, и послал его в подарок индийскому царю. Индийский царь, получив этот подарок, смутился; он стал грустен и молчалив. Вельможа спрашивает его, почему он так грустит. Царь сказал: «Я получил от китайского царя очень дорогой подарок, и должен отдарить его равноценным предметом, но я не имею в своем государстве столько драгоценностей, чтобы достойно отдарить китайского царя». Вельможа сказал: «Не беспокойся, царь! Есть возможность прекратить царскую грусть. У нас учитель Будда; мы можем к нему обратиться за советом, и он нам укажет, как поступить в этом случае». Царь согласился. «Действительно, это так», – сказал он. Обратились к Будде, и Будда ответил: «Закажите моему мастеру Бишу-Гарме сделать мое изображение в двенадцатилетнем возрасте и пошлите китайскому царю. Если б китайский царь прислал вам тысячу таких же подарков, как разукрашенный шлем, то и это не будет равняться с подарками, которые вы ему пошлете». Так и поступили. Заказали художнику Бишу-Гарме копию с Будды и передали ее китайским послам; те отвезли святое изображение в Си-ань-фу. Китайский царь повелел построить храм для посещения этой святыни.

Тибет в это время был дикою страной. В нем жили только звери. Жила тут женщина-ракшаса, по тибетски чжасэ; обезьяна-самец вступил с нею в связь, и от нее родились дети; в то же время с неба спустилось шесть [небожителей]; от этой чжасэ и шести спустившихся с неба небожителей и произошел тибетский народ; в нем и теперь различают произошедших от союза женщины с обезьяной и произошедших от шести дончжук [небожителей]. Когда народ умножился, оказалась потребность в правителе народа. Тогда воплотился в Тибете Брондон Чжалвин-чжун, который был воплощение Арья Бало. Через несколько поколений после него правителем Тибета был Турниша, при котором с неба выпала книга; эту книгу никто не мог прочесть, и даже не понимали, что это такое, потому что до той поры ничего не слыхали о письме. Тогда с неба раздался голос: «Через пять поколений родится у вас человек, который растолкует, что это такое».

Через пять поколений родился в Тибете царь Сронцзан-Гамбо (воплощение Арья Бало). Этот царь посылал учеников в разные места Индии учиться, и таким образом появилось в Тибете буддийское учение, недоставало только изображения. Им было известно, что в Непале есть изображение Будды по имени Меджит Дорчжи, но как его добыть? Войной? Царь чувствовал, что для этого он не обладает достаточным количеством войска. Просить? но царь Непала не отдаст. И составили такой план: высватать дочь непальского царя за царя Тибета в надежде получить за ней и драгоценную непальскую святыню. Так и сделали, высватали и получили святыню; когда ее привезли, построили для нее храм. Таким образом появилась первая буддийская святыня в Тибете.

Святыня в городе Си-ань-фу имела особенное свойство; появляясь в стране, она привлекала на себя уважение народа; когда она была привезена в Си-ань-фу, она сделалась предметом общего почитания у китайцев. Тибетский народ желает приобрести себе и эту святыню. С этою целью было решено послать в Си-ань-фу мудрого вельможу Лунбу-Га. Думали, что только он один в состоянии выполнить такое трудное поручение: высватать дочь Тан-вана за Сронцзан-Гамбо, в надежде вместе с нею получить святыню города Си-ань-фу. Лунбу-Га прибыл в город Си-ань-фу. Тан-ван сказал ему, что за его дочь сватались многие женихи, но что он еще не решил, за кого ее отдать. Царю, однако, хотелось отдать дочь за тибетского царя; так как Тибет смежен с Индией, то он рассчитывал, что с этой свадьбой установятся удобные сношения с Индией и через это облегчится распространение буддийского учения в Китае. Матери царевны хотелось отдать дочь поближе, чтоб было меньше затруднений видеться с нею почаще. Брату же царевны хотелось выдать ее за одного воинственного князя, в расчете впоследствии, при вступлении на престол, иметь в нем храброго и верного союзника. Таким образом, при дворе образовалось три мнения.

Лунбу-Га сказал Тан-вану, что обо всем этом донесет своему царю. На другой день он уже сообщил царю, что получил письмо от Сронцзан-Гамбо. Это удивило китайского царя и он подумал, что Лунбу-Га обладает какой то особой силой. В то же время Сронцзан-Гамбо, как воплощение Арья Бало, имел силу подействовать на сердце Тан-вана и расположить его в пользу брака. Тан-ван согласился отдать дочь, но с таким условием: в счастливый день он соберет пятьсот девиц и предложит женихам выбрать из них невесту. Ни Лунбу-Га, ни кто другой из женихов не был в состоянии отличить царевну от ее подруг. Была одна девица, которая служила во дворце и за что-то была выслана из дворца. Лунбу-Га познакомился с ней и обратился к ней с вопросом, не знает ли она, как отличить царевну от ее пятисот подруг. Та сказала, что знать-то она знает, но сказать боится, потому что если она выдаст эту тайну, то и она, и он, Лунбу-Га, не останутся живыми. Но Лунбу-Га успокоил ее: «Не беспокойся! Я в состоянии устроить все это, чтобы обошлось без дурных последствий для тебя».

По его приказанию была вырыта яма глубиною в семь чи; в яму были поставлены три камня, на камни – железный котел; в котел была налита вода, вода покрыта деревьями, травой и птичьими перьями. В яму села та девица, а из ямы была выставлена медная труба. В назначенный для выбора день она должна была сказать тайну. Она сказала тибетскому вельможе Лунбу-Га, что он узнает царевну по ее белому лицу и еще по тому, что когда она будет сидеть в ряду других девиц, на ее правое плечо сядет летающая около нее пчела. Так и случилось. Когда Лунбу-Га увидел на плече одной девицы пчелу, он догадался, что это царевна, и положил на нее хадак Царь был удивлен, каким образом тибетский вельможа мог узнать царевну; он заподозрил, что кто-то из живущих во дворце выдал тайну, и приказал отыскать виновника. Были призваны дзурхайчи и один из них, справившись с книгами, объявил: «Тайну выдало существо женского пола, сидящее под землею на глубине семи слоев, за тремя горами, за большим морем, около которого деревья…; у женщины медный нос». Тан-ван, выслушав это, рассердился на то, что предсказатель сказал такую небывальщину, и в гневе приказал уничтожить все книги дзурханчинов. Поэтому теперь и не полны книги этого рода. Затем Тан-ван велел выдать дочь за тибетского царя.

Лунбу-Га, получив позволение отвезти царевну в Тибет, попросил ее заглянуть в его рукав, в котором она может увидеть своего будущего мужа. Она взглянула и увидела в рукаве весь Тибет и самого Сронцзан-Гамбо в образе Арья Бало. Увидев образ тибетского царя, она влюбилась в него. Лунбу-Га говорит ей: «Царевна, не проси у отца никаких драгоценностей, кроме изображения Будды». При выдаче царевны царь и царица посомневались: «Мы отпускаем свою единственную дочь и отдаем дорогую святыню в далекую сторону, а не знаем, что за человек, добрый или злой, этот тибетский вельможа? Может быть, он имеет намерение только приобрести для тибетского царя нашу святыню; он убьет дорогой нашу дочь и увезет святыню». Решили потребовать от Лунбу-Га, чтобы он остался в Си-ань-фу заложником. Лунбу-Га согласился. Царевну отправили в Тибет, а Лунбу-Га остался. Путь царевны прошел через город Тарсандо; здесь остался след ее на белом камне. Камень этот и теперь показывают в одной китайской кумирне в Тарсандо (хошаны за несколько чохов пускают посмотреть). По всей дороге до Лхасы, через известные расстояния после ее проезда оставлялись копии с изображения, которое везла царевна.

Лунбу-Га притворился больным. Тан-ван, услыхав о его болезни, стал беспокоиться, что задержал человека, чужестранца, как бы по его вине он не умер и как бы за это не ответить. Он сам пришел к Лунбу-Га и спросил его, что с ним случилось. Лунбу-Га сказал, что его болезнь не важная, что легко бы исцелился от нее, что она происходит оттого, что его теснят духи Тибета, что для исцеления болезни нужно только умилостивить их, но что у него нет средств для этого. «Не могу ли я доставить эти средства?» – спросил китайский царь. «Что же это за средства?» Лунбу-Га сказал царю: «Для умилостивления духов, по нашему тибетскому обычаю нужно доставить мне одно доу пепла от сожженных каиф, нужно сушеного мяса от трех быков и бочку самой крепкой водки.

Кроме того, по нашему обычаю, я должен совершить это умилостивление в обществе 32 человек, я тридцать третий». Тан-ван велел дать ему все, что он просит, и прислал к нему 32 человека. Лунбу-Га выехал с 32-мя товарищами за город. К западу от Си-ань-фу есть холм. Лунбу-Га поднялся на него и сначала развеял по воздуху пепел, потом велел товарищам съесть мясо, и наконец, выпить вино. Он сказал им, что, по тибетскому обычаю так нужно поступить, чтобы духи оставили притеснять. Выпив вина, они опьянели п попадали; сухое мясо имеет такое свойство, – если после него будет выпито вино, то опьяневший в продолжение долгого времени не может отрезвиться. И они пролежали три дня. В это время Лунбу-Га, сев на коня, успел убежать.

Прошло три дня. Лунбу-Га с товарищами не возвращается в Си-ань-фу. Это удивило Тан-вана. Он велел послать людей узнать, что случилось с Лунбу-Га на холме. Посланные люди нашли товарищей Лунбу-Га, просыпавшихся после опьянения. Их спрашивают царские посланные: «Где же Лунбу-Га?» – «Не знаем, – отвечают те. – Сейчас был здесь и куда-то скрылся. Тогда царь послал погоню за Лунбу-Га. Между тем Лунбу-Га добежал до реки Мар-чу. Чуя за собою погоню, Лунбу-Га своего коня заткнул за пояс за своей спиной, нашел мертвого коня, сел на него и наделал множество конских следов по всему полю.

Прибыла погоня; видят – поле усеяно, конскими следами; подумали, что навстречу Лунбу-Га было выслано тибетское войско, что Лунбу-Га соединился с ним и уехал в Тибет. Подумав так, они сочли неблагоразумным ехать в погоню за такой силой и вернулись в Си-ань-фу.

Лунбу-Га продолжал ехать дальше и достиг местности Шямалун; тут лежал олень, который не успел встать, как его настиг Лунбу-Га. Лунбу-Га подумал: «Я так быстро ехал, что олень не успел, увидав меня, вскочить с места; значит, теперь я далеко ушел от погони и меня уже не догонят». Поэтому и место названо Шямалун; оно значит по-тибетски: «олень не встал». В местности Лхаргон Лунбу-Га догнал царевну. Царевна спросила его, как он мог уехать из Си-ань-фу, когда он был оставлен там заложником. Он сказал, что царь, боясь, чтоб с царевной не случилось чего в дороге, отпустил его затем, чтобы он провожал ее в качестве оберегателя. Она поверила, и они поехали дальше.

Дорогой Лунбу-Га стал говорить царевне, что цель сватовства тибетского царя была не сама царевна, а святыня, которую она везет; что Сронцзан-Гамбо имел в виду получить только святыню, а женщина ему не нужна (он ведь воплощение Арья Бало). Потом он еще сказал, будто у тибетского царя нет носа. «Понравится ли тебе, царевна, такой муж?» Царевна после этого задумалась, и у нее появлялась любовь к Лунбу-Га. Подъезжая к резиденции Сронцзан-Гамбо, Лунбу-Га послал людей вперед – донести царю, что он везет ему и святыню и невесту, но что невеста едва ли ему понравится; как от китаянки, от нее несет дурной запах; поэтому при свидании с царевной Лунбу-Га советует царю закрывать свой нос рукавом. Когда невеста была представлена царю, он принял ее, закрыв свой нос рукавом; царевна подумала, что Лунбу-Га сказал правду; царь, в свою очередь, поверил, что царевна имеет дурной запах. Царевну отвели в отдельное помещение.

Однажды она увидела царя и заметила, что у него целый пос. Лицо у него было красивое; она признала в нем то изображение, которое видела в рукаве у Лунбу-Га в Си-ань-фу, и влюбилась в царя. Вельможи, имевшие доступ к царевне, не заметили у нее никакого запаху и донесли о том царю. Царь вновь пожелал видеть царевну. Она говорит ему, что ее обманули, что ей сказали, будто у царя нет носа. Царь сказал, что и он был обманут: ему доложили, что она имеет скверный запах. Теперь он убедился, что это была ложь. Недоразумение их разъяснилось.

Когда обман вельможи Лунбу-Га раскрылся, царь разгневался и хотел казнить его. Царь сказал ему: «За такой гнусный поступок тебя следовало бы лишить жизни, но, так как ты сделал много пользы вере, я оставляю тебе жизнь, но без наказания все-таки оставить тебя нельзя». И царь отдал приказ, чтоб Лунбу-Га чистил золотое толи, сев на солнцепеке. Лунбу-Га, исполняя царское приказание, начал тереть золотое толи; лучи солнца попадали на толи и, отражаясь, попадали в глаза Лунбу-Га и он оттого ослеп.

Сронцзан-Гамбо женился на китайской царевне; таким образом, он имел одновременно двух супруг. По истечении некоторого времени танская царевна почувствовала себя беременною; когда пришло время танской царевне родить, непальская дала ей выпить какого-то напитка, от которого та впала в беспамятство; в этом состоянии она и родила. Тогда непальская царевна украла ее ребенка и объявила, будто это она родила. Танская царевна догадалась, что ее ребенок украден непальской царевной. Царь был принужден устроить суд над царевнами. С этою целью он пригласил с одной стороны вельмож из Китая, с другой – вельмож из Непала; сел на престол, призвал двух цариц и этих вельмож, a также велел привести и спорного мальчика, который к этому времени уже подрос. Затем велел принести вина и объявил: которой стороне, китайской или непальской, мальчик поднесет чашу с вином, та сторона ему и есть его родня. И китайские и непальские вельможи бросились к царевичу, прося его дать им вина. Но мальчик, налив чашу вина, нимало не колеблясь, поднес ее старшему из китайских вельмож. Тогда китайская царевна сказала, что это значит, что мальчик ее, и потребовала, чтоб он был передан ей. И она получила своего сына.

Сронцзан-Гамбо стал строить храм для привезенной святыни. Он испустил из себя тысячу хубилганов и при их помощи начал постройку. Однажды одна из цариц несла ему пищу, когда он высекал льва. Он услышал шаги, его внимание было отвлечено от работы, он сделал неверный удар топором и отсек льву нос. И в это время все хубилганы отсекли носы львам, которые они делали. Это и свидетельствует, что они были его хубилганы. И теперь все львы в Лхасе без носов.

В Лхасе находится изображение царя Сронцзан-Гамбо с его двумя женами, танской и непальской царевнами. А также есть изображение слепого Лунбу-Га; несмотря на его поступок, его изображение тем не менее почитается.

 

Дара-экэ в Си-ань-фу

В ламасы в Си-ань-фу, находящемся в юго-западном конце города, есть изображение сестры тайской царевны, ставшей женою тибетского царя Сронцан-Гамбо. У танского императора было две дочери; одна из них была выдана в Тибет и увезла с собой си-ань-фускую святыню. Младшая сестра чтила святыню и ходила поклоняться опустевшему трону, на котором стояла святыня. Около монастыря была пашня; однажды, когда она шла поклоняться, на пашне китаец жал хлеб; он серпом порезал палец на ноге царевны. Она в испуге бросилась бежать в монастырь; ее нашли спящей на троне в виде мардун. Шрам на ноге остался навсегда; хотя статую подновляют и покрывают новой позолотой, но шрам не позволяет закрыть себя. Эта сестра тоже воплощение богини Дара-экэ. Она-то и стоит теперь в ламасы в Си-ань-фу.

 

Субурган Чжирун Кашюр

В Непале был царь; в числе его подданных был человек, имевший трех сыновей. Они задумали построить субурган и испросили на то позволение царя, но, когда постройка началась и обозначилось, что она будет иметь величественный вид, советники царя стали говорить ему, что неудобно позволить подданным сооружать такое здание, какого сам царь не воздвигал. Однако царь сказал, что разрешение уже дано и взять его назад нельзя. Здание было докончено и освящено; при этом были произнесены иролы обо всех участвовавших в строении с молитвой об исполнении их желаний. Старший сын пожелал возродиться установителем и главой буддизма, другой – его помощником, третий – его покорным мирянином. Первый возродился впоследствии Далай-ламой, второй гэгэном Банчен-релбучи, третий – Эдзен-ханом. В молитвах забыли о быке, на котором возили материал для постройки. Бык пришел в собрание и сказал: «Вы меня забыли в своих молитвах, за это я вам отомщу. В то время как один из вас будет укреплять и водружать веру, а другие два помогать ему и содействовать, я возрожусь под видом царя и уничтожу все, что вы сделаете».

В это время на вершину построенного субургана сел черный ворон и проговорил: «А когда ты будешь истреблять веру, я убью тебя». И действительно, в Тибете родился мальчик, очень красивый и способный, но имевший рога на голове. Рога он скрывал под шапкой. Способности скоро доставили ему возможность возвыситься до высших ступеней власти и даже быть избранным на престол. Он вступил на него под именем Ландармы. Тогда-то он начал гонение на лам; он уничтожал монастыри, храмы и статуи и жег книги; всех бурханов он подверг испытанию и всех тех, которые не издавали стонов от сильных ударов, подобно живым существам, он велел разбивать в куски, как ложных богов. Когда наносили удары богу Очирвани, бог простонал: «Ой-о!» Когда богине Дара-экэ вбивали гвозди под ногти, она их отдернула и простонала: «Ой-о!» Эти два бурхана были оставлены Ландармой целыми.

Царь издевался над религией. Он пришел однажды к Банчен-эрдени (не зная, кто он) и спросил его: «Что ты, Ландарма, должен сделать, чтобы бесследно уничтожить буддизм». Тот посоветовал ему сделать изображение Будды, разложить его на земле и ходить на него вместо ночной посудины. Такой совет Банчен-эрдени дал, чтобы заглушить добрые дела, совершенные для буддизма Ландармой в его прежних перерождениях. Ландарма поступил по совету Банчен-эрдени; он употреблял изображение Будды вместо ночной посудины. Что у Ландармы рога на голове, никто не знал; убирать ему голову поочередно приходили женщины; как только очередная причешет ему волосы, Ландарма убивал ее.

Одна из таких женщин, предвидя свою участь, стала плакать; слезы ее попали на тело Ландармы и потекли по нему. Ландарма спросил ее, о чем она плачет. Она сказала, что знает, что она должна сегодня умереть, a у нее есть старушка-мать, которая не имеет других детей и останется без кормилицы; ей жалко своей матери. Ландарма пожалел ее и сказал, что он оставляет ее живою, но она не должна никому говорить, что у царя на голове рога, иначе она будет казнена, как и другие. Девица пошла домой и дорогой, увидев в земле нору, наклонилась к ней и шепотом сказала: «У нашего царя есть рога на голове!» После того у этой норы вырос бамбук. Проходил какой-то человек, гнавший осла, увидел бамбук, и он ему понравился; захотелось ему вырезать часть и сделать трубу бишкур. Возвращаясь тою же дорогой назад, он нашел, что бамбук подрос, стал толще и еще более годен на бишкур. Он вырезал часть ствола и сделал трубу. Однажды на каком-то собрании он заиграл на бишкуре, труба проговорила: «У нашего Ландармы есть рога на голове». Тогда всем сделалось известно, что Ландарма имеет рога; слух стал распространяться в народе и дошел до одного ламы Лхалун Бал-дорчжи, который сидел в пещере и молился.

Когда эта весть дошла до него, он догадался, что это тот самый бык, который обещался отомстить свою обиду гонением на лам и на их храмы. Он решился убить гонителя; он надел платье с широкими рукавами, сверху черное с белой подкладкой; окрасил своего белого коня в черный цвет и отправился. Он вошел во дворец, в царские покои и, увидев царя, выхватил спрятанные в рукава лук и стрелы и поразил гонителя буддизма. Сраженный стрелою Ландарма, падая, успел только сказать: «Если б я был убит тремя годами ранее этого времени, буддизм получил бы распространение гораздо большее, чем он будет иметь его теперь; если я был убит тремя годами позже, буддизм был бы истреблен безусловно». Убив царя, Лхалун Бал-дорчжи бросился на коня и поскакал; за ним побежала погоня, расспрашивая у встречных жителей, не видали ли они ламу в черном платье и на каром коне.

Между тем Лхалуну во время бегства пришлось переехать одну реку; речная вода во время переправы омыла коня, и он стал белым; Лхалун переодел свое платье подкладкой кверху и поехал дальше. Люди, которых спрашивали посланные в погоню, отвечали, что они видели только человека в белом платье и на белом коне. Погоня подумала, что это не Лхалун Бал-дорчжи, и возвратилась. За Ландармой была замужем сестра Лхалуна. Она пошла искать убийцу и дошла до Лхалуна; он сидел в пещере, не шевелясь. Тело его было покрыто пылью, было неподвижно, как у умершего человека, но она услышала, как билось его сердце. Она поняла, что сердце его бьется от угрызения совести. Подумав, что смерть Ландармы была неизбежна и нужна для благоденствия веры, она вернулась домой и промолчала, никому не сказала, кто убийца мужа. Народ, видя, что царица не ищет более убийцу, тоже перестал беспокоиться об этом.

После гонения Ландармы в Тибете не стало ни лам, ни храмов, ни святых изображений. Один мальчик однажды увидал изображение ламы на стене и спросил свою мать, что это за человек изображен. Мать объяснила ему, что некогда в стране было много храмов и много лам, подобных изображенному, и что царь Ландарма все это истребил. Мальчик сказал матери, что изображение ему нравится и что ему самому хотелось бы стать ламой. Женщина сказала, что для посвящения в ламы нужны четыре гелюна, а их теперь негде взять; что два гелюна спаслись бегством в Амдо и один бежал в Индию; вот всего спаслось только трое. Мальчик пошел искать гелюнов и нашел сначала двух, спасавшихся в Амдо.

Они согласились посвятить его, но только в том случае, если он найдет еще двух гелюнов. Он отыскал и третьего, в Индии; за неимением четвертого, пригласили китайского хошана, буддиста другой, «синей», секты. Четыре эти гелюна посвятили юношу. Тогда стало четыре гелюна тибетского происхождения. Они все возвратились в Лхасу и стали посвящать других. Таким образом возродился буддизм в Тибете. В память о том, что при посвящении четвертого гелюна принял участие хошан, лама синей секты, нынешние ламы желтой веры обшивают края безрукавки синей обшивкой, a в память о Ландарме и его обычае носить шапку, светское начальство в Лхасе носит волосы, связанные в пучок на темени, прижимают эту прическу золотой монетой и покрывают небольшой шапочкой.

 

Догмыт и Ягнин

У одной вдовы родились двойняки: Догмыт и Ягнин. Когда они достигли тринадцатилетнего возраста, они спросили свою мать, кто был их отец, чем он занимался и чем они должны заняться? В той стране был обычай, что дети должны заниматься тем же ремеслом, каким занимался отец. Мать сказала им: «Ваш отец был ханского происхождения; я была сначала монахиней, потом сделалась светской. В это время я выразила желание, что так как я стара и сама не в состоянии ничего сделать для веры, то пусть у меня родятся два сына, которые и послужат делу веры. Вы и родились. Итак вот для какой цели вы явились на свет. Идите из моего дома и учитесь». И с этими словами она выгнала их из своего дома.

Ягнин спрашивал своего брата, каким путем он надеется приобрести знание. Догмыт отвечает, что он намерен удалиться в пещеру и молиться Майдари, просить его явиться и дать ему знание. Ягнин сказал брату, что это путь сомнительный; что сам он намерен идти к знаменитым учителям разных отделов науки и выслушать их всех; это более верный путь, по его мнению. После этого разговора они разошлись в разные стороны.

Догмыт сел в пещеру и начал молиться и созерцать бога Майдари. Просидел он три года, но ничего не увидел. Он решился оставить пещеру, думая, что ему не удастся вызвать бога. Пошел от пещеры прочь и увидел человека, который чем-то мягким тер кусок железа. «Что ты делаешь?» – спрашивает его Догмыт. «Вытачиваю иглу», – был ответ. «Вот человек, одаренный терпением», – подумал Догмыт. Устыдился этого примера и вернулся в пещеру. Еще просидел три года; опять его терпения не хватило, подумал, что попусту тратит время, и снова ушел из пещеры. На этот раз он встретил старого человека, который тонким шилом копает гору. «Что ты делаешь?» – спрашивает его Догмыт. Тот отвечает: «Для того чтобы принести для себя воды, я должен обходить вокруг этой горы; я хочу прокопать гору, чтобы река прошла по этой канаве к моему дому». «Вот, – подумал Догмыт, – какое терпение и какая сила надежды у человека. Он уже стар, и все-таки не отчаивается исполнить свое желание. И это он делает в интересах только своих собственных. Я же хочу трудиться для блага общества. Не следует ли мне иметь побольше терпения, чем у этого старого человека?»

И Догмыт вновь вернулся в пещеру. Еще просидел в пещере три года и опять без всякого успеха. Он снова оставляет пещеру в полном отчаянии. Дорогой его застал дождь, и он сел под скалой. И видит, что с уступа скалы на камень падают дождевые капли, попадают все в одну точку и выточили тут яму. Он опять подумал, что он поторопился выйти из пещеры. Вернулся и еще просидел три года. Просидел всего двенадцать лет, и, не добившись явления бога, он решился окончательно оставить пещеру. Дорогой он находит больную собаку; тело ее покрыто червями. Он подумал: «Эта собака имеет душу; следовательно, она моя мать. Какой же бы я был сын, если бы я, увидев свою мать в таком положении, не пожалел бы ее и прошел бы мимо, не оказав помощи».

Он решился облегчить страдания больной собаки. Но как это сделать? Нужно снять червей с ее тела. Но если выковыривать их из ран пальцами, ей будет больно. Чтобы не причинить собаке боль, нужно слизать червей языком. А выбрав червей из ран, что же сделать с ними? Они ведь тоже имеют души, следовательно, и они мои матери. Нужно и их пожалеть и устроить их так, чтоб они не погибли. Он вынул, вырезал из своей лядвы [бедра] кусок мяса, чтобы потом на это мясо выложить червей, которых он вынет из раны собаки. Потом он наклонился над собакой, чтоб начать слизывать червей. Тут он почувствовал страх, что вид ран на теле собаки отнимет у него решимость, и он зажмурил глаза, чтобы не видеть безобразия ран. Он приблизил свое лицо к одной из ран, лизнул языком и сейчас же почувствовал, что под языком ничего нет. Он раскрыл глаза: ни червей, ни самой собаки нет, а пред ним – бог Майдари.

Догмыт обратился к богу с упреком, что он долго его мучил, долго не являлся, что заставил его двенадцать лет просидеть в пещере бесплодно. Майдари сказал ему на это: «Я все эти двенадцать лет был возле тебя, но ты меня не видел. Как только ты заимел желание увидеть меня, как я был уже подле тебя, но так была непроницаема и толста оболочка, которой твоя писванис покрывала твои глаза, что ты не замечал моего присутствия. Я сидел всегда с тобою, но ты плевал и чихал на меня. Вот смотри: на моем платье следы твоих чиханий и отплевываний. Только деяние милосердия утончило покров на твоем зрении и раскрыло его. Что же ты хочешь получить от меня?»

Догмыт сказал богу, что он желал бы получить скорое знание. Тогда бог сказал: «Держись за мое оркимджи!» Догмыт схватился рукой за оркимджи; Майдари вознесся в Гандан, Догмыт очутился там же. Там он увидел светлые райские картины. Майдари возвел на свой престол и начал поучать. В полдня Догмыт выслушал «Чжам-чой-денга», т. е. Пятикнижие Майдари. После этого Майдари тем же способом отнес Догмыта в Замлин. Тут только Догмыт заметил, что он стал седым стариком; он пробыл в Гандан пятьдесят лет, а ему показалось – полдня.

Догмыт пошел распространять Пятикнижие Майдари и вспомнил о брате Ягнине. Он отыскал его; с трудом братья опознались. Ягнина Догмыт нашел окруженным богатством и славой; вокруг него множество учеников, почитающих его. Он изучил астрономию, медицину и технику. Ягнин спрашивает Догмыта, добыл ли он какое знание и каким путем. Догмыт говорит, что он нашел «скорое знание» и получил его от Майдари; при этом он рассказал о своем двенадцатилетнем сидении в пещере, о припадках нетерпения и, наконец, о том, что он увидел-таки Майдари. «Но чем же ты докажешь, – спрашивает Ягнин, – что ты действительно видел бога, a не призрак, созданный твоим воображением. Вызови его, если правда твоя, что ты можешь его вызвать. Пусть и я его увижу». Догмыт говорит: «Бог стоит передо мною». – «Ты его видишь?» – спрашивает Ягнин. «Вижу». – «А я нет, и потому тебе не верю». Догмыт велел своим ученикам окружить дом Ягнина и читать «Чжам-чой-денга»; читать упорно, будет ли слушать, будет ли понимать, или нет, на это не обращая внимания.

Ученики стали читать. Сначала Ягнин не слушал. Случайно несколько отрывочных мыслей запало ему в память; он начал раздумывать над ними, и ему показалось, что тут есть что-то подобное истине. Он говорит Догмыту: «А я начинаю думать, что что-то есть в твоем знании. Может быть, и в самом деле ты можешь позвать Майдари. Вызови его!» – «Бог передо мной!» – «Но я его не вижу. Спроси его, могу ли я его когда-нибудь увидеть?» Майдари сказал, что в этой жизни этого не может случиться, потому что Ягнин очень много навредил богу. Но он может увидеть бога в будущем перерождении, когда он сделает с помощью своего светлого ума по тысяче дэлбэ (разъяснений) на каждое слово учения. При следующем же пришествии Майдари на землю Ягнин будет первый помощник бога. Ягнин начал делать дэлбэ, но не успел кончить дело и умер. Вместо тысячи он сделал 999; одного дэлбэ не успел.

Однажды Ягнин увидел стельную корову и спрашивает Догмыта: «Какой масти родится теленок?» Догмыт, прислушиваясь к тому, что ему подсказывает его внутреннее зрение, говорит: «Теленок черный с белым пятном на лбу». Тогда Ягнин думает: «Он своим внутренним зрением увидел действительность; но его собственный ум не одарен проницательностью, и он не догадался, что его внутреннее зрение немного ошиблось. Теленок в утробе лежит согнувшись, и хвост может прийтись лежащим на лбу. Белое пятно на лбу, которое он увидел, вероятно, не пятно, а конец белого хвоста». Сделав такое соображение, Ягнин говорит Догмыту: «А я думаю иначе. Теленок черный с белым хвостом, а белого пятна на лбу нет». Теленок родился, и оказалось, что Ягнин был прав.

 

Далай-лама

Существо Далай-ламы состоит из трех частей: гу, сун, тук; гу – «тело», сун – «слово», тук – «душа». Все три могут воплотиться отдельно и потому одновременно может явиться три Далай-ламы. В монастыре Гата к северу от Тареандо явился мальчик-гэгэн, которого народ начал признавать за второго Далай-ламу. Князь Нярон захватил его со всей семьей и увез в свой замок, а затем написал в Лхасу дерзкое письмо, в котором объявил, что он имеет у себя другого Далай-ламу и не нуждается в благословениях лхасского Далай-ламы. Тогда в княжество Нярон были посланы войска из Лхасы. Во время осады и перестрелки гэгэн спустился из окна по веревке; его перехватили осаждавшие и увезли. Он умер рано. Теперь есть его преемник, гэгэн лет тридцати восьми, живет в монастыре Гата.

 

Гебши-Эчи-бадмарак

Гебши-Эчи-бадмарак учился в Лхасе, но показать успехи в науках ему не удалось. Он так туго шел, что в последнем отделении школы он просидел три года и не вынес никакого знания. С тоски по своей участи он вышел из школы и ушел в поле, не зная, что делать, не бросить ли не дающееся обучение. В поле он прилег на землю. Смотрит: по травинке взбирается муравей; не успел до половины высоты травинки подняться, как оборвался и упал на землю. Тотчас он отправляется вновь вверх по травинке и опять не достигает вершины, падает. Иногда муравей доберется уже почти до вершины и упадет, и все-таки снова лезет по траве.

Неудачный ученик лхасской школы наблюдал за муравьем целый день, с утра до позднего вечера, и, наконец, дождался, что вечером уже муравей поднялся таки до вершины травы я уселся на ней. Тогда неудачник подумал: «Вот какая маленькая тварь – и имеет какое большое терпение; может быть, несколько сот раз его старания добраться до вершины травы кончались падением на землю, но муравей не унывал и вновь принимался за ту же работу, и таки достиг своей цели. А я – большой человек, что же я отчаиваюсь? А моя цель важнее, чем та, которую преследует муравей». И опять отправился назад в монастырь. Тогда же он почувствовал, что в его голове стало яснее. Когда он заснул ночью, ему приснился Цзонкава, который сказал ему, что он не должен бросать учения и что если будет терпелив, то достигнет звания лхарамбо. И в самом деле, он продолжал учение и получил звание лхарамбо. Впоследствии он прославился под именем Гебши-эчи-бадмарак. Хотя он был и лхарамбо, но стал известен более под именем Гебши.

 

Иланчжу

Во времена Будды было два друга; один был буддист, другой – иноверец. Heсмотря на разность вер, они были большие друзья. Однажды буддист подумал, как бы хорошо было обратить и друга к Будде. Он говорит ему: «Отчего бы тебе не поклониться нашему Учителю? Он всеведущий и премилосердный!» Друг говорит, что он имеет своего учителя, которому поклоняется и которого почитает, и который обладает таким же обширным знанием. «Если ты меня зовешь поклониться своему учителю, то отчего бы и тебе не поклониться моему учителю. Пригласи его, почествуй, а потом и я твоего почествую». Друг-буддист думает: «Почему бы мне не пригласить и не почествовать неверного-учителя? От этого мое уважение к своему Учителю не уменьшится же? A если мой друг, в свою очередь, пригласит моего Учителя, может быть, он и осознает его превосходство». И вот они уговорились, что сначала друг-буддист приглашает к себе учителя-иноверца, а потом друг-иноверец пригласит Будду. Буддист отправился приглашать учителя-иноверца, и тот принял приглашение.

Едут. Дорогой учитель улыбнулся. Буддист спрашивает его: «Над чем учитель посмеялся?» Тот отвечает: «В нескольких сотен верст отсюда течет река; на одном берегу ее увидел стоящую обезьяну-самца, на другом – обезьяну-самку; они почувствовали такой сильный призыв любви, что неудержимо бросились друг к другу, не обратив внимания на ширину реки, и оба утонули в ее волнах». Буддист промолчал. Когда прибыли к дому буддиста, здесь учителя приняли с почетом, повели его в дом вместе с его свитой и предложили угощение. Людям свиты подали блюда с рисом, прикрытые зеленью, а учителю поставили блюдо, в котором рис был положен сверху, а зелень снизу. Учитель, увидев, что у людей его свиты положена зелень, а у него нет, обиделся и спросил, почему же ему не дали зелени. Буддист-хозяин говорит ему: «Как же вы, учитель, видите обезьян за несколько сот верст, a не видите зелени, которая лежит перед самыми вашими глазами? Зелень и вам подана, только она лежит под рисом». Учитель-иноверец был пристыжен.

Теперь очередь другу-иноверцу звать к себе Будду. Он начинает делать сборы к угощению Будды. Его единоверцы говорят ему, как же это он хочет чествовать чужого учителя. Тот говорит, что у него был с другом-буддистом уговор и он не может не исполнить обещания. Тогда единоверцы советуют ему поступить так: он должен при входе в дом вырыть яму, прикрыть ее, чтобы ее не было заметно, и провести Будду через эту яму. «Его ученик посрамил нашего учителя, а когда Будда упадет в яму, мы сами над ним посмеемся!» Так все и было сделано. Но всеведущий Будда знал, что на пути устроена яма. Обладая чудотворной силой, он прошел над ямой, как будто по твердой земле. Нечего делать, пришлось угощать его.

В это время жена хозяина-иноверца, бывшая беременною, спрашивает Будду, кого она родит. Будда говорит, что она родит мальчика, одаренного способностями, который впоследствии сделается моим учеником, добавил Будда. Тогда учитель-иноверец, услыша об этом предсказании Будды, пришел к отцу ожидаемого ребенка и стал говорить: «Я знаю, что ребенок, рождения которого ты ожидаешь, будет дурной и вредный человек для нашего учения. Его необходимо уничтожить. И если дать ему родиться, то тогда будет уже поздно. Нужно истребить его, пока он находится в утробе матери». Порешили давить живот родильнице, чтобы удушить ребенка. Стали толкать и пинать ее живот, и родильница умерла от этих пинков. Тогда порешили сжечь труп матери.

Устроили костер, положили тело покойницы, разожгли огонь. Когда тело стало сгорать, из пламени вырос цветок, раскрылся, и в нем сидит мальчик прекрасного вида. В это время Будда принял вид орла, схватил ребенка и унес. Он отдал его на воспитание царю. Когда малыш подрос, его начали учить, и он обнаружил большие способности к учению. Тогда отцу стали говорить: «Какой у тебя прекрасный сын. Отчего ты не вытребуешь его от царя?» Отец пошел к царю, и [тот] отдал ему своего воспитанника. У отца был еще другой сын, старше этого. Живут братья у отца вместе. Старший брат был злой, поэтому младший брат стал бояться, как бы тот его не погубил, и он ушел в монастырь. Это был Иланчжу, один из восемнадцати найдан-джудук, Архатов, буддийских святых.

 

Дэрсы санчжи чжамсу гомара

Пятый Далай-лама начал строить дворец; его советником в этом случае и главным двигателем дела был Дэрсы Санчжи Чжамсу Гомара. Прежде чем постройка кончилась, Далай-лама умер. Дарсы Санчжи Чжамсу Гомара, опасаясь, что с разглашением смерти постройка не докончится, скрыл от народа смерть Далай-ламы. Когда он докончил ее, он объявил, что Далай-лама умер.

Однажды ему захотелось узнать, что о нем думает народ. Он оделся нищим и пошел странствовать. В городе Чжая он зашел в дом одного богатого человека. Тот угостил его вином. Дэрсы Санчжи Чжамсу Гомара начинает рассуждать об управлении Тибета. Богатый человек говорит: «Оставь этот разговор! Нам нечего заботиться об управлении: все будет идти отлично, пока во главе правительства будет стоять такая шельма».

 

Лха-чжин

У Будды был ученик Лха-чжин, чрезвычайно способный, чуть ли не превосходивший своей проницательностью всех других учеников. Никто так тонко не понимал учения Будды и никто так его не знал, как он, но он все фразы Будды истолковывал по-своему, в противоположном смысле. Наконец он пришел к мысли, что учение Будды вредно, и поднял на него руку, но только ранил его, а не убил. Тотчас же разверзлась земля, сверкнул огонь, Лха-чжин упал в трещину и, объятый пламенем, крикнул: «Твоя правда, Будда!»

Будда предсказал, что пройдут поочередно один за другим тысяча будд и при последнем из них Лха-чжин вновь возродится, станет первым учеником последнего будды и сделается главным распространителем буддийского учения.

Ананда отправился путешествовать. Проходя через ад, он вспомнил о Лха-чжине и хотел обрадовать его предсказанием Будды. Но он не находил его нигде в аду. Только когда он спустился чуть ли не на самое дно, до которого достигнуть мешал ужасный пламень, и когда, крикнул обычный свой зов: «Лха-чжин, где ты?», из глубины пламени послышался ответ: «Я здесь страдаю ужасно!» Когда Ананда сообщил ему слова Будды, Лха-чжин сказал: «Если так, то пусть подобные мучения продолжаются тысяча тысяч лет, я буду переносить их с терпением».

 

Аку-Тэмбэ

Несколько лхасских женщин возвращались с реки, на которую ходили по воду. Лхасские женщины имеют обыкновение посуду, с которой ходят по воду, прикреплять петлей ко лбу. Дорогой они встретили Аку-Тэмбэ, который славился умением лгать, и пристали к нему с просьбой солгать что-нибудь. «Вот нашли время, когда шутить! – с сердцем сказал им Аку-Тэмбэ. – До шуток ли теперь, когда на небе пожар!» Женщины взглянули на небо; посудины, которые они несли на головах, упали, и вода разлилась.

* * *

Аку-Тэмбэ пришел к одной старой женщине и застал ее за выделкой овчины. Овчинка ему очень понравилась, и он задумал унести ее. Ему нужно заставить старуху выпустить овчинку из рук. Он начал говорить ей в таком роде: «А должно быть, ты была красива, когда была молода». Старуха отняла руки от овчинки и начала приглаживать волосы и охорашивать свое лицо. Она спрашивает у Аку-Тэмбэ, как его зовут. Он отвечает: «Вчера взял!» Схватил овчинку и убежал. Старуха пошла жаловаться, что вор взял у нее овчинку и утащил. «А как его зовут?» – спросил судья. «Вчера взял», – говорит старуха. Судья думает: «Когда же такое имя бывает? Старуха, должно быть, с ума спятила», – и прогнал ее.

* * *

Родина Аку-Тэмбэ была в двух днях езды от Лхасы. Тут был у него дом. У его соседа было дерево, которое давало хозяину хороший доход; он продавал его плоды. Дерево это разветвлялось на два ствола. Оно стояло близко ко двору Аку-Тэмбэ, и он досадовал, что в светлые дни оно заслоняло солнце и покрывало его двор тенью, а в ненастье с него лилась дождевая вода во двор Аку-Тэмбэ. Однажды Аку-Тэмбэ вернулся из Лхасы. Сосед спрашивает его, что нового в Лхасе. Аку-Тэмбэ отвечает: «В большой цене фасон штанов; ищут, дают хорошую цену, но не могут найти хороший фасон. Если бы ты срубил свое дерево и обтесал его, как раз вышел бы покрой, который ищут, и ты можешь получить хорошие деньги». Сосед срубил дерево, обрубил ветки, очистил от коры и отвез в Лхасу. Но там никто не покупает у него этого дерева. Он вернулся домой и начинает бранить обманщика. Аку-Тэмбэ говорит: «Поди же ты! Когда я был в городе, ведь как ко мне приставали, спрашивали, нет ли у меня выкройки (модели), а теперь не надо. Вероятно, кто-нибудь упредил тебя, прежде тебя срубил свое дерево и продал им».

* * *

Приходит Аку-Тэмбэ к одному человеку. Тот говорит ему: «Солги что-нибудь, Аку-Тэмбэ». – «Книги со мной нет», – отговаривается Аку-Тэмбэ. – Если бы была книга, я бы солгал. Если дашь лошадь, я привезу книгу». Тот дал лошадь, Аку-Тэнбе уехал на лошади и не возвращался более.

* * *

Только одна местность была такая, где Аку-Тэмбэ не был в состоянии обманывать людей, это Пэмбу. Здесь его самого обманули три раза, и после того он никогда туда не ходил. Зашел он в Пэмбу с бубном. Бубен по-тибетски нга; число «пять» также нга. Дети спрашивают у него: «Что это у тебя в руках?» «Нга», – отвечает Аку-Тэмбэ. «Где же тут пять? Всего одна штука», – возражают ему. Аку-Тэмбэ смутился и, в досаде, что здешний народ оказывается его умнее, бросил бубен на землю. Он раскололся надвое. Аку-Тэмбэ и говорит: «Вот теперь и пять! Был один бубен, теперь два да доска (т. е. дощатая обечайка бубна) третья, шкура четвертая, колотушка пятая».

«А это что у тебя?» – опять спрашивают у Aку-Тэмбэ про колотушку. «Это ученик бубна». – «Что же он делает?» – «Он бьет по бубну». Люди Пэмбу расхохотались. «Как же так? Значит, ученик бьет своего учителя». Пришлось Аку-Тэмбэ сконфузиться в другой раз.

В третий раз он пришел к детям, которые варили уху. Он говорит им: «Идите, собирайте скот, а я поварю за вас». Те говорят: «Нет, лучше ты иди и собери скот. Как соберешь, к этому времени уха как раз и поспеет». Аку-Тэмбэ пошел собирать скот. В это время дети уху сварили, съели ее, съели и рыбу, а рыбьи хвостики повтыкали в щели между камнями и кричат: «Дядя Тэмбэ! Беги скорее сюда, уха сварилась, и рыбы начали уходить в камни. Если не поспеешь, то вся рыба уйдет». Аку-Тэмбэ прибежал и видит: рыбы нет, a только из камней торчат хвостики рыбьи.

* * *

Аку-Тэмбэ имел сестру, которая была моложе его. Когда она пришла в возраст, в ней пробудилось желание любить. Аку-Тэмбэ понял это и говорит ей: «Ты что-то скучаешь? Ты больна? Хочешь, я схожу к ламе, умеющему лечить болезни, спрошу его, что мы должны сделать, чтоб твоя болезнь прошла». Девица согласилась. Аку-Тэмбэ ушел из дому, побыв некоторое время на стороне, возвращается и говорит сестре, будто бы лама-доктор дал ему такое наставление: «Если они двое, брат н сестра, соединят свои пупы, то болезнь пройдет». Они привели наставление в исполнение, и с той поры Аку-Тэмбэ стал жить с сестрой, как с женой.

* * *

Аку-Тэмбэ три раза извлек пользу из смерти своей матери. Когда она умерла, он начал сильно плакать и рыдать. Соседи поверили, что он искренне жалеет мать, и старались утешить его; они приносили ему всякой еды, провизии и лакомств и утешали словами, что смерть – общий удел людей. Он на их утешения говорил: «Погодите немного, скоро-скоро совсем перестану плакать!» Люди подумали: «Это он думает от горя умереть» и еще более жалели его. Не прошло трех дней, как Аку-Тэмбэ действительно перестал плакать и начал петь, бегать, плясать и смеяться. Когда ему стали говорить: «Что ты делаешь? Три дня не прошло после смерти твоей матери, и ты вместо того, чтобы тосковать по ней, веселишься». – «А я ведь говорил вам, что я скоро перестану плакать. Вот я и перестал!»

Он взял труп своей матери ночью, дал ей в руку ковш, в котором носят угли, и приставил к дверям одного дома. Утром хозяин дома, выходя из него, отворил дверь и дверью толкнул труп; он повалился на землю. Аку-Тэмбэ прибежал и начал жалобно кричать, что его мать убили. «Бедная женщина шла к вам попросить углей! За что же вы ее убили?» Хозяин дома должен был откупиться от него деньгами. Это первый случай.

Второй. Аку-Тэмбэ поставил труп матери на мосту; на спину ей повесил корзину с травой. Шел караван на ослах; один осел бросился к траве, потянул вместе с травой и корзину; труп упал. Аку-Тэмбэ прибежал с жалобой, что караванные люди убили бедную женщину с целью овладеть травой. Люди должны были откупиться деньгами.

В третий раз он поставил труп своей матери среди поля, засеянного хлебом. Хозяин поля подумал, что женщина вошла в поле воровать колосья, стал бросать в нее каменья. Один камень попал, и труп свалился. Тогда Аку-Тэмбэ прибежал и стал упрекать хозяина, зачем он стал бросать камнями. «Может быть, она и в самом деле зашла срезать колосья, все-таки не следовало бросать камнями; можно было схватить ее, позвать меня или повести ее в суд». Хозяин поля должен был уплатить Аку-Тэмбэ деньгами.

 

Мнимый богатырь

Жила одна вдова с дочерью, у них была служанка; они имели одного быка. В той стране появился тигр и стал пожирать людей. Пришла очередь и до этих женщин. Старая женщина придумала привязать своего быка к дому; думает, может быть тигр, съест быка и тем удовольствуется и их уже не тронет. Тигр приходил обыкновенно к назначенным ему на съедение жертвам по ночам. Когда смерклось, он подошел под дом этих женщин и стал подслушивать, что они будут делать и что говорить. Вдова стала печь лепешки в золе. Для дочери, как для родной, она замесила на масле, а для служанки – на воде. Когда лепешка служанки нагрелась, вода, бывшая в лепешке (обратившись в пары), сделала взрыв; лепешка лопнула с треском в пух.

Служанка говорит: «Как страшно! Если бы пришел тигр, то и он испугался 6ы этого „пуха” и убежал бы». Подслушивающий тигр думает: «Что это за „пух”, который страшнее меня и которого я бы даже испугался!» В это время один человек, задумавший украсть быка у вдовы, подкрался к их дому, начал щупать, где бык, наткнулся на тигра и, подумав, что это бык, начал надевать ему на голову веревочную петлю. Тигр думает: «Вот это, должно быть, Пух и есть». И боится пошевельнуться. Вор ведет его в поводу; тигр послушно следует за ним. Отведя подальше, вор сел на тигра верхом. Тигр думает: «Не скоро, должно быть, я вырвусь из рук этого Пуха; сначала он надел на меня петлю и повел, а теперь и оседлал меня». И тигр продолжает идти.

Когда рассветало, вор увидел, что он едет не на быке, а на тигре, и обмер со страху; думает, каким бы образом ему отделаться от тигра. А тигр тоже боится; оба присмирели. Тигр идет вперед. Видит вор большое дерево, и одна большая ветвь его свесилась над самой дорогой. Думает: «Схвачусь за эту ветвь, может быть, оборвусь, может быть, повисну и спасусь. Будь, что будет». Схватился за ветвь и отделился от тигра. Тигр почувствовал себя без ноши и пустился бежать без оглядки. Но это была не ветвь, a змея, обвившаяся около дерева и свесившаяся над дорогой. Эта змея, так же, как и тигр, поедала людей. Когда вор схватился за нее, она распалась надвое и умерла.

Таким образом, этот вор избавил страну от двух напастей: от тигра и от змеи. Народ был очень обрадован этим, вора благодарили и выдали за него царскую дочь. Сделался он царским зятем. Прошел слух, что на это царство идет войной чжалву (царь) Денде. Царь говорит: «Я имею храброго зятя и не боюсь никаких чужеземных нашествий». Когда царская дочь передала слова царя своему мужу, тот сознался, что он вовсе не храбрый богатырь, и рассказал, как совершилась его победа над тигром и змеей. Тогда царевна отправилась к отцу и жалуется: «За кого ты меня выдал; это вовсе не богатырь, а простой, обыкновенный человек и трус». И, в свою очередь, передала отцу признание своего мужа.

Но отец не поверил. Он призвал зятя и спросил его: «Что тебе нужно, для того чтобы прогнать неприятеля?» Тот говорит: «Восьмидесятисаженную железную цепь, неезжалого коня и мечевое колесо» (селим-хорло по-монгольски, т. е. колесо, усаженное вместо радиусов мечами). Царь все это дал ему. Сел он на коня со страхом; конь поскакал; царский сын перепугался и закричал царю: «Урони меня на мягкую землю!» Войско царя Денде услышало этот крик и подумало, что он приказывает своему коню: «Урони меня на голову царя мягкой земли». Испугались и обратились в бегство. Царский зять вернулся во дворец. Царь и народ встретили его с почестями и еще более уверились в его храбрости.

 

Бай-гуйнчжи

Бай-гуйнчжи был великий вор. Он имел осла. Однажды ему захотелось накормить своего осла за чужой счет; он обшил его шкурой барса и пустил на чужое поле. Хозяин поля увидел барса на своем поле, выстрелил в него и убил. Когда распороли шкуру барса, под ней нашли осла и узнали в нем осла вора Бай-гуйнчжи. Люди отправились к вору и отлупили его. Тогда Бай-гуйнчжи одумался. Он лишился своего осла и, кроме того, избит; не лучше ли, думает, оставить такую жизнь, полную неприятностей? И вот он с той поры начинает заниматься чтением книг духовного содержания и старается поменять свое поведение. Последнее с трудом давалось ему, потому что наклонность, которая в нем воспиталась прежней жизнью, иногда невольно проявлялась вновь. Так однажды он увидел мешок с зерном и не мог удержаться, чтоб не запустить в него одну руку; но он опомнился, схватил свою руку другой рукой и закричал: «Вора поймал!» Прибежали люди испуганные, спрашивают: «Где вор?» Он показывает на свою руку, которая в мешке.

Он завел такое обыкновение: когда ему придет в голову хорошая мысль, он клал белый камешек и потом гладил свою руку, приговаривая: «Вот это хорошо, Бай-гуйнчжи». И если же приходила дурная мысль, он бил свою руку и ругал себя: «Подлый ты человек, Бай-гуйнчжи!» От времени до времени жители стали приносить ему приношения; в эти дни он прибирал свое жилище, вычищал жертвенные чашечки, выметал пол и пр. Впоследствии он стал замечать, что он прибирается в некоторые дни, и именно в дни, когда ему приносят приношения. Ему пришла мысль, что делает он это из тщеславия; тогда он бросил золы на вычищенную утварь и уселся, закутавшись.

 

Заяц

Жила бедная старуха, у которой был сын. Они имели небольшую пашню. На пашню повадился ходить заяц и травить хлеб. Старуха наконец сильно рассердилась и решилась изловить зайца. Она сварила клей и облила им камень, на котором заяц привык отдыхать каждый раз, как поест хлеба. Прибежал заяц, поел хлеба и уселся на камень; пока сидел, хвост его прилип к камню; старуха идет, а он не может оторваться от камня. Схватила старуха зайца, несет домой и говорит ему: «Ну, теперь я придумала тебе самую мучительную смерть!» Заяц говорит ей: «Тебе не убить меня никакими средствами. Есть один только способ, которым можно убить меня. Для этого нужно посадить меня в глиняный горшок, крепко обвязать его устье и бросить горшок с высокой скалы. Это 6удет самая мучительная для меня смерть».

Старуха поверила и так и сделала: посадила зайца в завязанный горшок и спустила со скалы. Горшок упал и разбился, заяц выскочил и убежал. И снова начал ходить на пашню. Старуха увидела его, еще более озлилась; снова сварила клей и облила камень. Заяц опять попался. Старуха говорит: «Ну, теперь я непременно тебя убью! Что ни говори, не поверю тебе». Заяц умоляет ее, просит не убивать и обещает оказать ей услугу, накую она от него потребует. Старуха говорит, что у нее есть сын; пусть заяц женит его. Найдет ли и для ее сына невесту? Заяц рассказывает ей, что есть тут царь, у которого есть три дочери н что он берется женить сына старухи на младшей царевне. Старуха согласилась не убивать зайца и отпустила с ним своего сына.

Идут они вдвоем, заяц и сын старухи. Навстречу им едет по дороге человек, богато одетый, верхом на красивой лошади. Заяц спрашивает его: «Куда ты едешь?» Тот отвечает, что едет в женский монастырь совершить жертву. «Мы едем оттуда, – уверяет этого человека заяц, – и знаем обычаи женского монастыря. Туда не въезжают верхом и в хорошем платье, а входят в монастырь нагие. Если ты хочешь, чтоб тебя впустили туда, ты должен здесь оставить коня и платье и далее пойти пешком». Богатый человек поверил, слез с коня, разделся, все это передал зайцу с просьбою поберечь и отправился далее нагой. Только что перед тем из этого монастыря был прогнан Аку-Тэмбэ и убежал из него нагой. Увидев голого человека, идущего в монастырь, монахини подумали, что это Аку-Тэмбэ вернулся, бросились на него и принялись его бить.

Заяц между тем одел сына старухи в оставленное богатое платье, посадил его на коня и они отправились далее. Дорогой они проходили мимо одной кумирни, у которой было навешано много пожертвованных шелковых материй (по-монгольски эндыр); он их, похуже сортом, вложил в сапоги сына старухи вместо стелек, получше – засунул себе за пазуху. Идут дальше. Когда они пришли в царское место, люди спрашивают, кто они, куда идут. Заяц отвечает, что молодой человек, с которым он пришел, богатый царевич, что в его царстве случился мор, от которого и его родители и весь народ умерли, что он остался одинокий и все богатства умерших жителей достались ему одному, что он намерен посвататься за младшую царевну. Потом они прошли к царевнам и стали играть с ними. Сын старухи побежал и запнулся; сапог спал с его ноги.

Заяц подскочил, поднял сапог, вынул из него стельки и сказал: «Какая дрянь!» бросил их в сторону, достал из-за пазухи другой шелковый кусок лучшего достоинства и вложил в сапог. Всем трем царевнам захотелось выйти за такого богатого человека. Царь согласился выдать за него младшую дочь. Заяц говорит ему: «У жениха на родине никого не осталось; все умерли, так что некому и за невестой приехать. Уж вы сами ее привезите». Царь соглашается; за невестой снаряжают свиту. Заяц говорит им, что он с женихом поедет вперед и будет волочить по земле веревку, а они пусть едут сзади по следу, который будет оставлять веревка. Заяц и жених поехали вперед.

Приходят в место, где жил сембо (дьявол). Он был очень богат. Они входят в дом, сембо закричал на них: «Как вы смели войти сюда?» Заяц говорит: «Мы пришли предупредить вас, что вам угрожает опасность. На вас идет большое войско, которое вас убьет, если вы не спрячетесь. Если не верите, то посмотрите в поле». Сембо посмотрел и действительно увидел едущую толпу. То была свита, везущая царевну-невесту. Сембо поверил зайцу и говорит: «Куда же я денусь?» Заяц велит ему сесть в котел. Сембо садится; тогда заяц прикрывает его букером (крышкой) и начинает под котлом разводить огонь. Сембо ежится и вскрикивает: «Ой, ой!» Заяц удерживает его и говорит: «Тише! тише! Услышат и откроют, что вы здесь спрятаны». А сам подбавляет огня. Сембо начинает кричать еще громче: «Ой, ой, ой!» А заяц еще настойчивее запрещает ему кричать: «Тише, тише! Вот они уже близко и могут услыхать!» Он еще подложил огня, и сембо растопился.

Приехали царские люди с невестой навеселе, пьяные, так как они дома попировали по случаю свадьбы. Заяц принимает их, как будто это дом жениха. Он говорит, что он не успел приготовить никакого угощения гостям, кроме супа, который сварился в этом котле. И он угостил гостей, раздав им по чашке жидкости от растопившегося сембо. Покормив гостей, заяц повел их показывать им богатство жениха. Вошли в один покой; он наполнен золотом и драгоценностями. Гости спрашивают: «Что это такое?» Заяц отвечает, что это приданое за невестой, полученное, когда женили умершего уже теперь старшего брата жениха. Входят в другой покой; он наполнен костями. «Это что такое?» – спрашивают гости. «Это, – отвечает заяц, – кости тех гостей, которые на свадьбе старшего брата напились пьяные, совершили разные бесчинства и за то были казнены». Заходят в третий покой; там множество людей, полуживых-полумертвых. «Это что такое?» – спрашивают гости. «А это гости, которые на свадьбе среднего брата, тоже умершего, вели себя нехорошо, напились пьяными и заточены в этом покое в наказание». Гости подумали: «Мы тоже в нетрезвом виде! Как бы и нас не посадили?» И, оставив невесту, поскорее ускакали домой.

Стал сын старухи жить богато с своей матерью и женой и владеть богатством сембо. При них жил заяц. Захотелось зайцу испытать, чувствует ли этот человек к нему благодарность. Он притворился больным, лежит-охает. Сын старухи спрашивает зайца, что нужно сделать, чтобы он выздоровел. Заяц говорит: «Сходи к ламе, который сидит в пещере и молится, и спроси его. Да вперед иди непременно по песчаной дороге, а назад по горной». Пошел сын старухи по песчаной дороге к пещере, а заяц по горной забежал вперед и сидит в пещере под видом ламы неподвижно и читает молитвы. Приходит сын старухи, не узнает зайца и рассказывает ламе, что у него заболел благодетель; какое средство помочь ему? Лама говорит: «У тебя есть сын. Вырежи его сердце и скорми больному». Ушел сын старухи по горной дороге и, проходя по ущельям, замешкался, а заяц по песчаной дороге прибежал вперед скоро и снова улегся, будто больной. Сын старухи приходит.

Заяц спрашивает его: «Был у ламы?» – «Был». – «Что он сказал?» Тот молчит. Потом сын старухи берет нож и начинает точить. «Что ты хочешь делать?» – «Нож наточить». Потом он берет своего сына и хочет заколоть его. Заяц опять спрашивает: «Что ты хочешь делать?» – «Хочу заколоть сына». – «Зачем ты хочешь заколоть его?» – «Лама сказал, что тебя может исцелить только сердце моего ребенка». – «Что ты, разве тебе его не жаль?» – «Но и тебя нельзя мне не жалеть после тех благодеяний, которыми ты меня наделил; если я тебя потеряю, то лишусь такого благодетеля навсегда, a сына, может быть, судьба даст еще другого». Тогда заяц поднялся с постели, сказал, что он не болен, а притворялся больным, чтобы испытать его. После этого он их оставил. Они продолжали жить счастливо и богато, а заяц убежал в лес.

 

Ронгучжу

У царя был младший брат, который был глуп; обучение ему не давалось; поэтому царь порешил сделать из него эльбичи (фокусника). С этой целью он отдал его в обучение шести братьям, большим фокусникам, которые жили со своей матерью. Долго учился у них младший брат царя, но ничему не научился. А между тем старший брат выучился разным превращениям. Старший спрашивает младшего: «Выучился ли ты чему-нибудь?» Тот говорит: «Нет». Старший брат прекратил обучение младшего, сам обратился в коня и велит младшему сесть на коня и ехать; дорогой будут встречаться люди, будут просить продать коня, но он не должен никому продавать коня. Младший брат сел на коня и едет. Его встречают шесть братьев-эльбичи и просят продать коня. Младший брат не согласился продать, но не поехал быстро, а поехал тихо; эльбичи догнали его и отняли у него коня.

Эльбичи думают: нужно испытать, простой ли это конь или это обратившийся в коня какой-нибудь эльбичи. Для этого они решили продержать коня семь суток без еды и питья; если он простой конь, то он умрет за это время; если он не умрет, то, значит, это обращенный эльбичи. Проходит день, другой и третий; конь стоит без еды п питья. Мать братьев пожалела бедного коня, три дня стоявшего без корма и питья, и повела его к реке. Конь так сильно хотел пить, что бросился к воде, уткнул в нее морду и долго тянул воду, не поднимая головы; и это время в воде мимо плыла рыба; царь вошел в рыбу и уплыл. Женщина осталась на берегу одна, конь исчез. Когда братья узнали, что мать выпустила коня, они обратились в шесть выдр пи огнались за рыбой; когда стали догонять ее, душа царя из рыбы выскочила в летевшего мимо голубя; голубь улетел в горы.

В горах в пещере сидел отшельник Гомбо Лунчжу (Нагарджуна). Царь прилетел в его пещеру в виде голубя, принял человеческий вид и просит спасти его от гонящихся за ним врагов. Сначала отшельник отказывался, говорил, что ему негде спрятать беглеца, но тот продолжал настаивать, и отшельник сказал: «Ну лезь вот сюда!» и подставил ему раскрытую оркимджи. Царь спрятался у отшельника под мышкой в складках оркимджи. Эльбичи, оставив вид выдр, обратились опять в людей, пришли к отшельнику и стали просить, чтоб он выдал им их врага, спрятавшегося в пещере. Гомбо Лунчжу начал уверять их, что к нему никто не входил, но эльбичи утверждали, что он говорит неправду, что бежавшему от них человеку негде деваться, что он где-нибудь спрятан отшельником. Гомбо Лунчжу осердился, снял с руки четки и бросил их на пол. Четки рассыпались и обратились в червей; тогда эльбичи превратились в шесть петухов, которые принялись клевать червей. В это время царь, сидевший у отшельника под мышкой, выскочил и перебил петухов.

Тогда Гомбо Лунчжу начал сетовать, что царь ввел его в грех, что он теперь сделался виною смерти шести живых существ. Царь пал перед отшельником, стал просить у него прощения в том, что он причинил ему такое огорчение, и сказал, что, если есть какое средство помочь этому горю, пусть отшельник скажет, он, царь, готов сделать все, что ни прикажет ему отшельник. Гомбо Лунчжу говорит: «Можешь ли ты сходить в Индию и принести Ронгучжу?» – «Готов сейчас идти» – говорит царь. Тогда Гомбо Лунчжу учит царя: «Возьми мешок, ремень и топор. Есть в Индии кладбище; когда ты придешь на это кладбище, тебя окружат покойники и будут приставать к тебе, каждый будет говорить: „Это я! Это я!” Но ты не бери их, иди мимо. Потом ты встретишь одного, который, увидев тебя, закричит: „Не я! Не я!” и бросится бежать от тебя и залезет на дерево. Ты скажи, что он-то тебе и нужен, и потребуй, чтоб он слез с дерева, а если он не послушается, пригрози, что срубишь дерево. Тогда Ронгучжу спустится; крепко завяжи его в мешок и неси сюда, но дорогой ты должен ни одним словом не обмолвиться, иначе Ронгучжу возвратится назад».

Царь взял мешок, ремень и топор и отправился. Когда он дошел до кладбища, множество покойников бросилось к нему с криком: «Это я! Это я!» Но царь идет мимо. Один из покойников бросился от него с криком: «Не я! Не я!» и вскарабкался на дерево. Царь подошел к дереву и стал требовать, чтобы Ронгучжу спустился. Тот молчит. Царь ударил два раза по дереву обухом топора; Ронгучжу молчит и не движется. Тогда царь замахнулся топором лезвием к дереву. «He руби! Не руби!» – закричал Ронгучжу и спустился. Царь посадил его в мешок, крепко завязал ремнем и отправился домой, положив мешок на загривок. Ронгучжу, сидя в мешке, начинает рассказывать царю сказку:

Было три товарища: сын царя, сын вельможи и сын тархана (мастера). Они сговорились странствовать. Предварительно они посадили три дерева и заключили договор между собою, что они разойдутся по разным дорогам, чтобы чему-нибудь научиться, что, если кого из них в разлуке постигнет несчастье, дерево, посаженное им, посохнет, и что, если кто из них вернется к деревьям и увидит посохшее дерево, должен идти и выручить товарища из беды. Они разошлись по разным дорогам. Сыну царя выпало счастье: он женился на царской дочери и остался жить в доме ее родителей; сын вельможи женился на дочери одной вдовы и также остался в доме жены. Сын тархана встретил на своем пути толпу тиранов (чертей), которые о чем-то спорили. «О чем вы спорите?» – спросил их сын тархана. Те говорят: «Мы нашли шапку, палку и мешок и не можем разделить их». – «Дайте, я разделю вам эти вещи. Оставьте их здесь, а сами отойдите подальше и оттуда пуститесь в бег; кто первый прибежит ко мне, тому я вещи и отдам». Тираны согласились, оставили вещи около сына тархана, а сами пошли на указанное вдали место. В это время сын тархана надел на себя шапку и сделался невидимым. Он взял палку и мешок и пошел прочь. Тираны прибежали, вещей нет, и не знают, куда ушел сын тархана, потому что его в шапке-невидимке не было видно.

Сын тархана идет со своими вещами дальше и видит, какой-то человек идет с двумя детьми: сыном и дочерью. Этот человек подошел со своей семьей к дереву, на котором росли плоды, поднял с земли красные листья, потер себе ими лицо и обратился в обезьяну; залез на дерево, начал срывать плоды и бросать вниз своим детям. Сын тархана, не снимая своей шапки-невидимки, принялся собирать падающие плоды. Потом обезьяна спустилась с дерева, подняла с земли белые листья, потерла себе ими лицо и обратилась в человека. Человек этот осмотрелся вокруг и не видит ни одного плода из тех, которые он сбросил с дерева. Он подивился, потому что не видел никого, кроме своих детей. Сын тархана набрал себе красных и белых листьев. Дочь этого человека понравилась сыну тархана, и ему захотелось на ней жениться. Он подошел к отцу ее и стал просить выдать дочь за него замуж, но тот не согласился. Тогда он взял палку, отнятую им у тиранов, и сказал: «Отнеси меня с этой девицей на пустой остров». Тотчас же он вдвоем с девицей очутился на острове, где, кроме них, других людей не было, и на котором росли всякие плоды в изобилии. Стали они вдвоем жить и прижили ребенка.

Сын тархана отправился за яйцами птицы Гаруды, гнездо которой находилось на острове. Жена догадалась, что палка ее мужа отличается чудесными свойствами, и, в отсутствие его, взяла ее в руки и сказала: «Перенеси меня вместе с моим ребенком к моему отцу». И тотчас она была перенесена на родину. Сын тархана добыл три яйца птицы Гаруды, приходит – ни жены, ни ребенка, ни палки нет. Сын тархана начал выкармливать трех высиженных из яиц птенцов птицы Гаруды. Одного кормил мясом, другого сухожильями, а третьего костями. Когда птенцы выросли, он сначала испытал того, которого кормил мясом; он привязал камень ему на шею и пустил с берега моря; эта птица была не в силах перелететь через море, упала на половине дороги и погибла. Тогда он пустил с камнем на шее другую, выкормленную сухожильем; и она не могла перелететь через море и также погибла. Только третий птенец, выкормленный костями, перелетел через море. Когда он вернулся на остров, сын тархана сел на него и птица перенесла его на другой берег моря.

Сын тархана приходит туда, где живет его жена; ему нужно вновь завладеть чудесной палкой. Подошедши к дому жены, он принял вид ламы, начал бить в бубен и читать «лучжин». За ворота выбежали дети его жены. Он потер им лица красными листьями, и они обратились в обезьян. Когда они прибежали к матери, та не знает, что случилось с ее детьми. Она выходит из дому, видит ламу и спрашивает его, не может ли он объяснить, отчего случилось с ее детьми такое превращение. Лама говорит, что в ее доме находится вещь, принесенная из-за моря, и что от присутствия этой-то вещи и случилось несчастье с ее детьми; нужно только выбросить ее из дома, и дети примут прежний вид. Тогда жена его, не узнавшая в ламе своего мужа, выбросила палку. После этого лама потер лица детей белыми листьями и они стали опять людьми. Затем сын тархана взял выброшенную палку и пошел.

Он встретил человека, который рисовал осла…

Потом сын тархана приходит к посаженным деревьям; деревья, посаженные им самим и царским сыном, растут хорошо, а дерево сына вельможи наполовину посохло. Он идет искать его и находит; сын вельможи живет в доме вдовы, на дочери которой женился. Вид у него захудалый, изможденный. Сын тархана спрашивает его, почему он такой захудалый. Сын вельможи рассказал ему, что теща его – злая женщина и заваливает его работой. Сын тархана берется избавить его от злой тещи. Он идет к ней и начинает упрекать ее за то, что она замучила своего зятя. Злая женщина набросилась на него, стала ругать его; тогда он коснулся до нее изображением осла, и она обратилась в осла; он отдал осла погонщику ослов и сказал ему, чтоб не жалел это животное, вьючил бы на него побольше, а если осел умрет от работы, без жалости выбросил бы его в степь.

От этого товарища сын тархана идет к другому, к царскому сыну. Приходит к нему в шапке-невидимке и кличет. Тот узнал голос, но не видит никого и думает, что товарищ умер и это душа его пришла и кличет. Он распоряжается в память по усопшему возжечь курения и созывает лам служить за упокой его. Тогда сын тархана снимает с себя шапку; сын царский не верит и думает, что это душа товарища явилась в образе живого человека, и говорит ей торопливо: «Не беспокойся, не беспокойся! Я уже принял меры, и все, что нужно сделать для твоего загробного успокоения, все будет мною сделано». Тогда сын тархана говорит ему, что он вовсе не умирал, что он жив, а только имеет шапку, надев которую становится невидимым. Тогда царевич верит ему. Сын тархана спрашивает его, как ему жилось.

Царевич говорит, что он живет в большом довольстве, но только одно несчастье – каждую ночь жена запирает его в его спальне, а сама куда-то исчезает. Сын тархана берется разузнать, куда она исчезает. Вечером он надевает свою шапку и становится невидим. Жена царевича уходит в двери, и сын тархана уходит за нею. Она отправляется к сыну тэнгрия (небожителя); сын тархана следует за нею. Сын небожителя спрашивает ее: «Отчего сегодня с твоим приходом вместе я слышу дурной запах? Ты кого-то привела с собой?» Она говорит, что с нею никто не шел, что она шла одна. Сын небожителя говорит: «Не значит ли это, что нас с тобою ждет разлука? Иди теперь домой, а я завтра сам к тебе прийду. Только ты не разводи огня и не держи в доме кошки». После этого он стал передавать ей свой перстень, но никак не мог передать его; сын тархана старался перехватить перстень и вырвал его из рук сына небожителя.

Вернувшись в дом царевича, сын тархана научил своего товарища притвориться больным, сказать, будто он мерзнет, и заставить жену разложить огонь, а в руках держать кошку. Царевич исполнил наставление друга, притворился, будто он мерзнет, и потребовал, чтоб жена развела огонь. Она должна была послушаться его. Он взял в руки кошку и лежит. В это время сын небожителя слетает в их дом в виде пташки, видит кошку и огонь и начинает упрекать свою любовницу в измене. Царевич выпускает из рук кошку, кошка бросается на птицу и ловит ее; царевич выхватывает птицу из когтей кошки и бросает ее в огонь. Птица сгорает. Спустя некоторое время сын тархана уговаривает царевича устроить пир. Было приглашено множество гостей, князей и лам. В числе гостей является и сын тархана, приняв вид сына небожителя, и держит возле себя собаку. Жена царевича углядела на его руке перстень сына небожителя, подумала, что это он сам и есть, только собака приводила ее в смущение. Она думает, что тот, которого она любила и принимала за сына небожителя, в действительности был пастух. И сердце ее остыло к нему. После этого она стала любить царевича, и царевич сделался вполне счастлив.

«Вот это хорошо!» – сказал царь, который нес на своем загривке Ронгучжу – и Ронгучжу вернулся на дерево.

 

Поездка в Ачун-Нанцзун в монастырь урджянистов

[90]

Монастырь Ачун-нанцзун лежит на правом берегу Желтой реки, выше города Гуйдун и в двух днях езды на юг от знаменитого ламаистского монастыря Гумбума. В Ачун-нанцзуне собственно два монастыря, стоящих так близко друг к другу, что они образуют одно селение. Один из них принадлежит ламам, т. е. последователям учения Цзонкавы; монахи другого монастыря называются санаспа. Вот свою поездку в этот-то монастырь я и хочу теперь рассказать читателю. Но прежде, чем начать рассказ о поездке, скажу несколько слов по поводу самого термина «санаспа».

В первый раз я увидел одного санаспа на площади китайского городка Сюн-хуа-тин, на правом берегу Желтой реки. Это был мужчина лет тридцати пяти, одетый в баранью шубу тангутского покроя, по обычаю, выпущенную мешком сзади выше пояса; шуба эта от обыкновенной тангутской отличалась только тем, что была покрыта красной материей. На голове у санаспа была навита такая длинная коса, что он казался в волосяной чалме. После во все время дороги до Сун-пана я не видал санаспа, по крайней мере, теперь не припомню такого случая, хотя они есть везде по этой дороге; но я о них часто слышал и узнал, между прочим, что они встречаются во всем Восточном Тибете от Гумбума до Лхасы.

Впервые имя «санаспа» Европа услышала, кажется, от Н. М. Пржевальского («Четвертое путешествие», стр. 346); но этот русский путешественник, однако, дал ему неверное определение, будучи введен в заблуждение своими переводчиками; он переводит слово санаспа русским «шаман», но санаспа вовсе не шаманы, а буддийские сектанты. И наш Сандан Джимба на вопрос: «Есть ли у тангутов шаманы?» всегда отвечал: «Есть. Они называются санаспа». Народ приписывает им некоторую власть над силами природы и искусство вызывать темные силы; поэтому и я сначала оставался при мнении, что санаспа – тангутские шаманы. Но во время дороги в Сун-пан наш спутник сань-чуаньский лама Серен познакомил меня немного с тем, что такое санаспа. Прежде всего меня удивило известие, что санаспа имеют свои хуралы и монастыри, в которых, впрочем, не живут.

Санаспа бывают женаты, живут по деревням, но собираются в хуралы и совершают богослужение по обряду, очень близкому к обряду желтой веры, то есть цзонкавистов; во время богослужения они надевают на себя орхимджи и шапку шямà того же покроя, как и у цзонкавистов, только не желтого, а красного цвета. По этой шапке они сами себя называют шямарва, «красношапочниками». Итак, эти санаспа, по-видимому, есть не что иное, как остатки того буддийского монашества, которое существовало в Тибете до Цзонкавы. В храмах санаспа изображения тех же богов, что и у цзонкавистов, Ченгрези, Майдари и даже Цзонкавы, только центральное место перед алтарем занимает всегда Урджян-рембучи со своими двумя женами, и вообще санаспа считаются поклонниками Урджяна. Кроме того, санаспа о себе говорят, что они много читают и изучают тарни.

Имя санаспанского бога Урджяна не неизвестно в европейской литературе. Я встретил его в двух книгах: у Markham’a, в его книге «Narratives mission of George Bogle to Tibet and of the Journey of Thomas Manning to Lhasa», стр. 305, и y Кеппена в его «Die Religion des Buddha», B. II. S. 68. У первого помещено письмо иезуита Ипполита Дезидери, который в 1716 г. посетил Лхасу. Отец Дезидери рассказывает о тибетцах, что они поклоняются существу по имени Urghien, который, по их словам, родился семьсот лет назад; на вопрос, кто он – бог или человек, они отвечают, что он и бог, и человек в одно время, не имел ни отца, ни матери и родился из цветка; тем не менее у них есть статуи женщины с цветком в руке, которую они называют матерью Урджяна.

Кеппен рассказывает следующее: при тибетском царе Thisrong de tsan, во время его детства, священные книги были уничтожены, святыни Джу удалены из Лхасы, лабранг обращен в бойню. Пришедши в возраст, царь восстановил религию и призвал из Индии бодхисатву Санта-ракшиту с двенадцатью товарищами из страны Sachora. Не чувствуя себя в силе укротить демонов, овладевших страной, Санта-ракшита посоветовал царю призвать Падма-Самбаву из Удайяны. Падма разогнал драконов. При нем был построен монастырь Samje, чудо архитектуры, пестрая смесь индийского, тибетского и китайского стилей. Падма происходил из Удайяны, т. е. Каферистана, где буддизм был сильно смешан с шиваизмом и который тибетцы и теперь считают за классическую страну ведовства и колдовства. Падма ввел в Тибет и распространил магию. Между сектами есть теперь школа Urgjanpa, урджянистов, будто бы остаток от него.

Следуя за Кеппеном, санаспа можно определить, как древних буддистов из секты урджявистов. В Тибете есть и другие доцзонкависты; мне рассказывали, что в Южном Тибете встречаются монастыри секты гармава, монахи которой носят не красные, а белые орхимджи; это поклонники Миляр-авы.

Цзонкависты также имеют в своем пантеоне бога Урджяна, которого чаще зовут Падма-самбавой. История этого божества рассказана в книге «Бамакатун», которую можно купить в Гумбуме. Мне даже говорили, что из четырех или пяти орденов, на которые делится братия монастыря Гумбум, один, самый высший, называющийся джотпа, состоит из поклонников Урджяна или Падма-самбавы и называется урджяба. Джотпа так же, как и санаспа, изучают тарни.

Имя «санаспа» самим тангутам неизвестно. Это имя поклонникам Урджяна дают желторечевские моголы (далдинцы господина Пржевальекаго), а от них это имя перешло и к низовским монголам. Сами санаспа зовут себя хонь; под этим именем они известны и остальным тангутам во всей стране Амдо. Этим именем и я их буду везде называть впредь.

Ачун-нандзун – самый известный хоньский монастырь в Северном Амдо. Может быть, здесь есть и другие хоньские монастыри, но они мало известны. Когда рассказчик упоминает имя Ачун-нандзун, ему почти всегда приходят на память два других имени: Хулан-янцзун и Джакыр-пейзун. Первое есть имя местности, отстоящей на один день пути к югу от китайского города Нимби; второе название носит местность на левом берегу реки Чурмыв, в 8 днях пути к западу от города Гуйдуя. В Хулан-янцзуне хоней нет, а есть ламский монастырь; Джакыр-пейзун лежит в стране, где нет оседлых жилищ; в окрестностях его кочуют тангуты в черных палатках; здесь нет монастыря, а ламы и хони живут в пещерах, высеченных в горе; они живут по одному в пещере; это все лица, обрекшие себя на уединение на определенный срок времени; прожив здесь, сколько по обету положено лет, отшельник возвращается на родину или в свой монастырь. Предполагается, что что-то есть родственное в этих трех местностях; обыкновенно говорят, что монахи Ачун-нанцзуна, Хулан-янцзуна и Джакыр-пейзуна – братья между собою.

В Ачун-нандзун я отправился из Гумбума втроем; я взял с собою старика Сандан Джимбу и тангута Талынтэра. Я поехал верхом на муле, Сандан Джимба на своем осле; кроме того, при нас еще был один осел, принадлежавший Талынтэру; он нес на себе мою постель. Талынтэр шел пешком. Будучи нашим возчиком, он, кроме того, должен был служить нам и в качестве вожака, так как он раз бывал уже в Ачун-нандзуне. За свою службу с ослом он взял с нас по 200 чохов в день. Талынтэр родом из Сань-чуани из одной долины с другим тангутом, Самбарчей, который служил при мне прошлое лето в качестве помощника по собиранию коллекций. Он втерся к нам на службу независимо от нашего на то желания; сначала он отправился на собственный страх в город Нимби, вернулся с рыбой и предложил купить ее у него; мы купили; потом он сходил в город Уямбу и вернулся с двумя кадушками спирту; и этот товар мы купили. После этого мы и сами стали пользоваться услугами его осла и его самого; нужно что-нибудь из Синина, посылаем Талынтэра; когда Сандан Джимба отвозит в Синин нашу почту, Талынтэр идет также с ним в качестве помощника.

От Гумбума до Ачун-нанцзуна, как я сказал выше, два дня езды; но мы не рассчитывали так скоро туда приехать. Дело в том, что на пути в Ачун-нандзун нужно переваливать высокий хребет; по эту сторону перевала есть китайское селение Джаик; от Джаика до вершины перевала пустое безлюдное ущелье; нужно или, перевалив хребет, стараться доехать в тот же день до тангутской деревни Чуньчжа, лежащей по ту сторону хребта, или ночевать в Джаике и перевал через хребет сделать на другой день. Чтобы в один день доехать до Чуньчжи, надо было очень рано выехать из Гумбума, а из насиженного места всегда это трудно сделать; ночевать же в Джаике тоже не хотелось: очень уж близко от Гумбума, всего каких-нибудь 7 ли. Вспомнили, что за Джаиком, при самом входе в ущелье есть тан-хуан, т. е. китайский пикет, и около него маленький дян, все же это подальше Джаика. Вот мы и порешили в первый день выехать к вечеру, чтобы успеть доехать только до тан-хуана, а назавтра перевалить хребет.

Перед закатом солнца без всяких приключений мы приехали в тан-хуан, стоящий в самом отверстии ущелья. Тут всего две жилые фанзы и кордегардия с неизбежными львами, нарисованными на стенах, и со щитом, на котором изображено выходящее из волн океана или опускающееся в них покрашенное красной охрой солнце. В одной из упомянутых фанз жил китаец-мусульманин, державший дян; у него-то мы и остановились. Во дворе стояло до десятка ослов в пустых седлах; крестьяне из-под Гуйдуя привозили груши в Гумбум, распродались и теперь возвращаются в свою деревню. Они сидели в занятой ими комнате на кане, которого крыша была дощатая, а не глиняная; выбрав две-три доски из средины, они разложили на дне кана огонь и грелись. Такие дощатые каны встречаются во всех китайских деревнях в окрестностях Синина. Укладываясь спать, обыкновенно нагоревшие угли оставляют в кане, отверстие забирают досками, стелют на них свои постели и спят, подогреваемые снизу. Мне отвели комнату с таким же дощатым каном и тоже предложили разобрать его крышу и развести огонь. Но я отказался, зная по опыту, что, расположившись на угольях, легко угореть. Поэтому в моей комнате развели огонь просто на полу около дверей.

В тот же вечер Сандан Джимба узнал от гуйдуйских крестьян, что сегодня утром в ущелье, по которому нам предстояло проходить, случился разбой: три тангута напали на двух китайцев, отставших от своего каравана, и отобрали у них мула и вьюк бумажных материй. С нами не было никакого оружия, кроме нагаек; старик, однако, не особенно был озабочен этим известием, потому что гуйдуйские крестьяне шли с нами по пути и обещали составить нам компанию; таким образом, наша армия возрастала до 10 человек. К вечеру еще пришло приятное известие: мимо тан-хуана в горы прошел отряд солдат, посланный из Синина для поимки грабителей.

Утром мы все проснулись рано, поднятые, вероятно, холодным утренником. Пока наша компания, направлявшаяся в Ачун-нанцзун, пила чай, добрые гуйдуйские крестьяне ждали нас за воротами дяна. Вскоре мы большой компанией двинулись в путь вверх по широкой долине, которая начинается у тан-хуана. Широкое дно долины покрыто мелким кустарником из облепихи и рододендронов; в этих местах много водится фазанов. Heредко Талынтэр вдруг останавливался в наблюдательной позе; вслед за тем летел пущенный им камень и пара испуганных фазанов с криком поднималась из кустов и перелетала на другой бок долины. Ли в двух от тан-хуана долина разделяется на две узкие долины; мы вступаем в левую. Здесь кустарники исчезают, дно долины наполовину покрывается буграми льда, в которые превратилась текущая здесь летом речка; другая половина свободна от льда, но завалена камнями и булыжниками. Гуйдуйские крестьяне здесь отстали от нас; с нами пошли только два человека, старик-китаец с сутулой от занятия земледелием спиной и молодой тангут; они оба направлялись в Чуньчжу. Ближе к верхнему концу долины дно ее вдруг становится круто. Тут я и Сандан Джимба спешились и пошли пешком.

Выше этого уступа лежит верхний короткий участок долины с плоскими боками, носящий совсем другой характер; горы имеют округленные формы, скал нет, скаты пологи. Прямо на юг от нас возвышается хребет; у левого конца его видна широкая седловина, на середине которой рисуется обо. К этому обо направляется наша дорога. Другая дорога отделяется вправо к подошве хребта; нам видно, как эта дорога, в виде черной полоски, косвенно поднимается по скату хребта, как перевязь, надетая через плечо, и кончается на его гребне в правом его конце; это дорога в Гуйдуй, по которой мы перевалили через этот хребет весной 1885 года.

Мы не садились на своих животных, пока не дошли до вышеупомянутого обо; здесь мы сели отдохнуть. Перед нами теперь открылся вид на южную долину, в нижней части которой стоит деревня Чуньчжа. Хотя верхняя часть этой долины широка и пряма, так что с перевала ее дно и бока открыты взорам наблюдателя на протяжении шести или семи ли, но деревни Чуньчжи с перевала не видно, потому что почти перед самой деревней долина заворачивает направо и ее продолжение загорожено горами. Южная долина гораздо веселее северной; облепиха и барбарис, густо покрывающие ее дно, разрастаются здесь в кусты вдвое выше человеческого роста, а около деревни Чуньчжи на крутых скатах гор появляются хвойные деревья. Когда солнце скрылось за горы и начались сумерки, мы подъехали к тангутской деревне Чуньчже.

Деревенька состоит из 30 домов, рассеянных по обоим берегам горной речки того же имени, что и деревня. Нас направили сначала на левый берег реки; здесь мы подъехали к одному тангутскому дому и остановились шагах в 15 от его ворот. Талынтэр пошел вперед, встал против отворенных ворот и начал громко взывать: «Ару! Ару!» Это обычное воззвание, с которым тангут обращается к другому лицу, если не знает, как его титуловать по его званию или возрасту. Из ворот никто не показывался, но Талынтэр не смел войти во двор и продолжал взывать. Я заметил, что так поступают и все другие тангуты, т. е. никогда не входят в чужой двор, не вызвав наперед к воротам его хозяина, как будто чужой тангутский двор для постороннего тангута святыня. В этом отношении тангуты представляют противоположность с китайцами, живя среди которых мы часто жалели, что они не держатся этого тунгусского правила.

У китайцев дом, по крайней мере, его мужская половина, вовсе не составляет святыни; всякий свободно в него входит, как в свой собственный; мы были постоянными мучениками в китайских городах и деревнях; какой-нибудь приказчик, мелкий торговец или ремесленник преспокойно отворяет вашу дверь, становится посредине комнаты и начинает вас рассматривать, полуразинув рот; когда ваш слуга начинает его высылать вон и урезонивать, он удивляется и спрашивает: «Разве это не постоялый двор?» В Гуй-хуа-чене я познакомился с одним китайцем, приказчиком одной чайной торговой компании. Он жил вместе с главным компаньоном этой компании; они снимали две очень чистые комнаты в лучшем дяне города. Раз я вместе со своим слугой Цуй-саном заехал к ним в гости. Посидев несколько минут в их передней комнате, Цуй-сан встает и направляется в соседнюю с ней, двери которой были завешены занавеской.

Я был смущен такой бесцеремонностью своего слуги, позвал его назад и сделал ему выговор, но сам молодой хозяин вмешался и стал говорить, что в Китае это в обычае, что они купцы, и потому их дом должен быть доступен для всех. Между тем это не была чайная лавка, а квартира купцов: здесь они спали и обедали. Может быть, эта китайская форма свободы личности допускается только в отношении дянов, лавок и тому подобных публичных мест, но так как в Китае чуть не каждый дом или лавка, или дян, то я не знаю, остаются ли какие здания, жильцы которых имеют право запирать свои двери.

Прошу извинения у читателя за это отступление и продолжаю рассказ.

Надо было, я думаю, раз десять прокричать: «Ару!», чтобы наконец из ворот показались женщины. Они сказали нам, что в их доме нет приличного помещения (обе, вероятно, думали, что я не соглашусь расположиться в кухне), а есть чистая комната на правом берегу; там уже останавливался один русский хонбу (барин), вероятно, и теперь найдется там помещение. Действительно, месяцем ранее здесь проезжал А. И. Скасси и ночевал в Чуньчже.

Переехали опять на правый берег речки и отыскали дом, куда нас послали. Опять Талынтэр стал против ворот и начал кричать: «Ару!» Вышли две женщины: одна лет под 40, потом оказавшаяся хозяйкой дома; другая молодая, ее гостья. Хозяйка впустила нас во двор и попросила меня пока пройти в кухню, так как ключ от чистой комнаты взял хозяин дома и ушел куда-то со двора.

Так как это был самый богатый дом в деревне, то не мешает его описать, чтобы познакомить читателя с тангутским жилищем. Ворота, которые у тангутов всегда делаются в южной стене, ввели нас в небольшой квадратный дворик; к северной стене, рядом с воротами была пристроена фанза с большим решетчатым окном и с резьбой по карнизу; это и есть та фанза, в которой ночевал А. И. Скасси. Вдоль восточной стены другая фанза без окон; западная стена была без пристроек; кухня помещалась у северной стены, так что ее дверь и окно в виде простого отверстия без всяких украшений смотрели на юг. Эта кухня была собственно просторный сарай, в левом конце которого был устроен кан. Передняя часть этого кана была занята тремя или четырьмя котлами, вмазанными в один ряд. Ряд котлов был отделен от остального кана невысокой стенкой. Продолжение кухни в правую сторону было занято конюшней, которая никакой загородкой не отделялась от кухни. Эта конюшня окружала восточную фанзу сзади и концом своим выходила к воротам, где в нее тоже был вход.

Тот угол сарая, в котором помещалась кухня, кроме окна, не имел никакой мебели, кроме деревянных полок, устроенных подле стены для деревянной и глиняной посуды. Большая широкая доска, положенная на глиняную тумбу, заменяет кухонный стол; на нем хозяйка месит тесто, катает лепешки и сочни и крошит лапшу. Большое ведро для воды, стоящее посередине кухни, довершает инвентарь кухонной посуды. Небольшое пространство пола перед очагами, на которых греются котлы, забрано досками; в остальной части наш сарай имел земляной пол. Освещалась кухня большим отверстием, более похожим на брешь в стене, чем на окно.

Несколько минут спустя после того, как я разостлал свою постель на кане и уселся на ней, пришел с поля старик-хозяин, от старости лет согнувшийся в дугу. Я, однако, не возбуждал вопроса о перемещении в чистую комнату, потому что ради этнографических наблюдений мне было полезнее оставаться в обществе хозяев-тангутов, чем провести вечер в отдельном помещении. Сами хозяева тоже, кажется, находили это для себя менее хлопотливым и с удовольствием уступили нам в распоряжение нашей компании, рассчитывая сами устроиться ночью на деревянном полу перед очагами. При огнях собрались и остальные члены семьи; тут было несколько молодых людей; один из них носил в своей шубе, как в мешке, совершенно голого рослого пятилетнего мальчика, который то совсем скрывался в своем убежище, то выставлял из него свои длинные руки и лез на шею к своему отцу или брату, определить не могу. Обитатели этой одной из неприступных тангутских крепостей были уже расположены в пользу русских хомбу стоянкой А. И. Скасси; мы, в свою очередь, постарались подогреть оставленное им доброе впечатление новой раздачей сахара, а в конце вечера мы, кроме того, пригласили их разделить нашу трапезу.

На ночь мы устроились великолепно. Я, Сандан Джимба и Талынтэр, все трое расположились на теплом кане, на котором еще оставалось места для стольких же людей. Спать на нагретом кане было очень тепло. Вероятно, немало также нагревали наше помещение и те штук двадцать сарлыков [домашних яков] и несколько лошадей, которые помещались под одной с нами крышей. Мне, впрочем, не в первый раз приходилось ночевать в таком близком соседстве с животными. Когда мы проходили по лёссовым горам, нам нередко случалось помещаться в одной пещере с нашими лошадьми.

Утром, благодаря этому соседству, со мной случился забавный анекдот. На заре, когда сон бывает тонок и внешние звуки подают повод к образованию неожиданных сновидений, мне приснилось, что я лежу не в тангутской конюшне, а в своей хорошенькой размалеванной келье в Гумбуме; будто на дворе ненастье, дождь пробил крышу и струя воды льет на мои книги и на мой письменный стол. Я в испуге поднял, разумеется, крик: «Пролило! Пролило!» – думая призвать своих слуг на помощь.

– Где пролило? – спросил меня проснувшийся Сандан Джимба.

Увидев его приподнятую седую голову возле себя, я тотчас понял, где нахожусь; дыхание, фырканье и бычьи челюсти, пережевывающие жвачку, еще лучше воротили меня к действительности. Тут только я догадался, какая это была действительность, которая меня напугала и разбудила.

Из Чуньчжи дорога в Ачун-нанцзун идет вниз по речке Чуньчжа-лунва по ее левому берегу. День был прекрасный; солнце ярко било в глаза, потому что долина направляется почти прямо на юг; желтый, а иногда и красный цвет обрывов, которыми исполосованы подошвы гор, значительно усиливал освещение долины. Снега на горах не было не только в этой долине, но и во всю дорогу от Гумбума. Долина очень населена; на расстоянии верст пятнадцати мы проехали две деревни, да, кроме того, видели несколько деревень на правом берегу. Жаль было только, что на горах не было видно лесов; на дне же долины встречалось много тополевых рощ и аллей, которые, впрочем, в это время года мало оживляли картину, так как серо-зеленый цвет их стволов и ветвей мало выделялся на серо-желтом фоне гор.

Деревенские здания на зимнем фоне гор тоже мало выделяются и не разнообразят картины. Это ряды серо-желтых, сбитых из лёсса стен, до 3 или 4 сажен высоты, без окон; иногда в них видны ворота, но часто они бывают загорожены соседними зданиями. Ничего выдающегося из этой серо-желтой массы глины. Разве где-нибудь выдастся надстройка над воротами в виде мезонина; она обыкновенно служит сеновалом; иногда в этой надстройке вставлено большое мелкорешетчатое окно, иногда четырехугольное отверстие просто забито соломой.

В тангутских деревнях всегда много видно высоких шестов, поднимающихся из дворов вроде наших скворечниц. Одни из этих шестов несут на себе флаги, исписанные молитвами; другие на вершине имеют железный трезубец, третьи – деревянную рамку, в которую вставлен род нашей детской мельницы. Эта последняя состоит из деревянного креста, на концах которого выдолблены ложки. Это лун-кор или лун-корло́ – ветряная молитвенная мельница. Кроме того, есть еще и водяные молитвенные мельницы, а также и ручные, двигаемые рукой человека. Последние тоже в большом употреблении у простого тангутского народа. Когда мы прошлым летом проезжали по тангутской стране, мы видели, что каждая пожилая женщина имеет ручную мельницу; иногда нас окружала толпа любопытных тангуток, каждая из которых вертела род зонтика, ручкой заткнутого за пазуху шубы. В долине Чуньчжа-лунвы я не заметил этого обыкновения, может быть потому, что был другой сезон.

На лучше сделанных ручных мельницах, которые встречаются у лам, обыкновенно бывает написана буддийская молитва. Вам, вероятно, случалось читать или слышать, что эти мельницы изобретены ленивыми буддистами, придумавшими возложить на стихии скучную процедуру повторения тысячу раз одной и той же молитвы. Это объяснение, конечно, подслушано у самих лам. Но едва ли можно остановиться на нем. Вероятно, оно придумано позднейшими хоньжами; гений народа. изобретавший корло, несомненно руководился какими-нибудь другими идеями. Разъяснения нужво искать, вероятно, в первобытных верованиях отдаленного времени, когда корло служило более понятным символом для народа. Может быть, оно предназначалось для того, чтобы вызывать представление о вращающемся небесвом своде или т. п., и тогда, конечно, говорило больше человеческому уму, чем теперь. На лункорах, замечу, не пишут никаких букв.

Река Чуньчжа-лунва внизу уходит от дороги вправо и скрывается в скалистых щеках, среди которых и впадает в Желтую реку; про нее можно сказать, что после светлого начала она мрачно заканчивает свою жизнь. Дорога, оставив долину реки, поднимается на лёссовые холмы и, сделав не более 100 сажен, выходит на их вершины, с которых открывается вид на долину Желтой реки. Здесь эта долина не широка, но достаточно просторна, чтоб дать большой реке сделать два-три крутых поворота. Господствующий цвет окружающих гор красный, будто вы очутились на кирпичном заводе. Мы перешли через реку по льду. В полуверсте за рекой на плоской террасе раскидалась небольшая тангутская деревушка Рчили.

В верхнем конце деревни нам встретился человек, который посоветовал нам ехать в нижний конец деревни, где живет гуани – деревенский староста. Хотя деревня состоит всего из 30 дворов, но они так разбросаны, что от одного конца до другого было далеко. Нам издали указали на дом старосты. Дом этот, как и все другие тангутские дома, стоял отдельно и был похож на крепость; снаружи ничего не было, кроме высоких стен; только с южной стороны были видны солидные ворота. К стене в одном месте была пристроена высокая башенка без окон, вершина которой поднималась выше стены дома. Эта башенка еще более делала дом старосты похожим на маленький замок.

Мы остановили свой караван в почтительном расстоянии от ворот этого замка в то время как наш трубач Талынтэр вышел вперед к воротам и криками: «Ару! Ару!» начал извещать жителей дома о нашем прибытии. Никто не показывался, хотя во дворе и слышен был по временам шорох, звуки трогаемого хвороста, визг свиньи. К счастью, в дом этот шел какой-то молодой человек. Он, получив от нас разъяснения, что нам нужно, ушел в ворота и через минуту вернулся с ответом, что старосты нет дома – ушел в верхний конец деревни.

На нашем маленьком совете было решено, что я и Сандан Джимба останемся здесь и будем ждать, пока Талынтэр пойдет и разыщет старосту. Тут нам с Сандан Джимбой пришлось простоять около четверти часа. Тангутская деревня казалась вымершей; только бегущая вдали собака или крик петуха время от времени оживляли эту картину. Коротенькое развлечение доставила нам какая-то молодая женщина, очень разряженная и переходившая из дома в дом в сопровождении подруги. Как мы потом узнали, это была невеста; после мы с нею познакомились поближе. Она, по обычаю, ходила теперь из дома в дом пить чай. Она была очень ярко одета; настоящего платья на ней не было видно; оно было скрыто за кусками красных, желтых, коричневых материй, которые были заткнуты за пояс. Сзади, как бы два крыла, два голубых шелковых платка были прикреплены верхними концами к плечам, а нижними к талии. На голове была шапка с лисьим околом; тульи не было видно: она скрывалась под шелковой бахромой, которая висела с вершины стержня, укрепленного в верхушку шапки.

Талынтэр принес нам ответ старосты; староста просит нас подождать, пока он найдет нам помещение. Подождали еще немного. Наконец, нам показалось скучно, и мы порешили поехать в верхний конец деревни, если не содействовать поискам, то, по крайней мере, чтобы присутствовать при них; все же не так скучно будет? На дороге мы встретили трех тангутов. Талынтэр вступил с ними в переговоры, рассчитывая, что, может быть, найдется у них место для нас. Что́ они говорили ему, я не понял, только после этих переговоров дух у Талынтэра упал в такой степени, что он начал нам советовать оставить попытки отыскать ночлег в Рчили и ехать в Ачун-нанцзун.

Ехать в Ачун-нанцзун, однако, не было резона; предстояло переваливать через высокий и скалистый хребет, который был виден из Рчили. Было уже три часа пополудни; я посмотрел на хребет и понял, что мы в Ачун-нанцзун приедем только в глубокие сумерки. Если здесь при свете солнца мы не можем найти ночлега, то что же будет в Ачун-нанцзуне при совершенной темноте. Я велел поворотить караван в нижний конец деревни и сказал, что мы спешимся у дома деревенского старосты и не уйдем от него, пока нам не найдут помещения, а если не найдут, то я буду ночевать у ворот старостина дома.

Мы уже двинулись было согласно новому решению, как вдруг из-за бугра, у которого мы стояли, вывернулась фигура старосты; он был хонь, а потому на голове его была волосяная чалма. Он скомандовал нам следовать за ним по тропинке, в конце которой была видна отдельно стоявшая тангутская фанза. Пройдя шагов 100, он крикнул вдали стоявшему какому-то тангуту, который по распаханному полю подошел к нам. Это был немножко сутулый тангут в заношенной шубе, стоптанных сапогах и в закоптелой острой бараньей шапке. Староста чуть не шепотом отдал ему приказание, и тот, молча, как-то таинственно, повел нас по тропинке, в конце которой была видна фанза.

Оказалось, что это был хозяин фанзы. Помещение наше и здесь было в том же роде, как в Чуньчже: такой же обширный сарай, такой же кан в одном конце его, отделенный стеной от очага, такой же деревянный пол перед очагом и шкаф, или деревянные полки у стены. Когда мы вошли в этот сарай, на деревянном полу перед очагом сидели семидесятилетняя старушка в чепчике из овчины и тангут лет сорока. Это были жильцы этого сарая. Прежде чем вступить в обладание каном, нам пришлось постоять несколько минут, пока старушка и ее товарищ убрали с кана вороха шуб и истрепанных войлочков, а потом вымели его веником. Старушка не могла держаться прямо, она ходила согнутою, как кочерга, и, когда она возилась на кане, была похожа скорее на четвероногое, чем на человека. Убравши кан, она вместе с своим товарищем опять заняла место у очага, а мы заняли кан. Во все это время вокруг нас толпились любопытные, мужчины, женщины и дети. Многие из мужчин были в волосяных чалмах; у иных эти волосы были обмотаны красной или синей тканью, у других ничем не были прикрыты. Деревня Рчили наполовину состоит из хоней.

В течение вечера мы познакомились ближе с этими новыми для нас людьми. Сначала хони отказывались вступать с нами в разговоры, и даже вся толпа любопытных ушла, оставив наш сарай пустым, но потом мало-помалу наши сношения с хонями установились. В особенности оказался словоохотливым один молодой хонь в красной чалме. Со старушкой, которую мы согнали с кана, мы тоже сделались друзьями. Я сначала принял ее за члена семьи, которой принадлежит этот дом; оказалось, что она чужая нашему хозяину; она со своим товарищем, который оказался ее сыном, были богомольцы, расположившиеся здесь на зимовку.

Старушка рассказала о себе, что она когда-то имела много сыновей и дочерей, были между сыновьями и хони, но все они примерли; остался жив один сын, да и тот сухорукий; вот они вдвоем и бродят по монастырям и святым местам, молятся Богу, землю отдали своим родственникам, дома своего не имеют, а живут, где их примут. В разговоре с этой старушкой мы узнали, между прочим, что послезавтра здесь будет свадьба; выдают замуж ту самую девушку, которую мы видели ходившею по деревне разряженною и в лисьей шапке. Я пожелал узнать, можно ли будет мне посмотреть на эту свадьбу.

– Можно, – сказала старушка, – только поднеси в подарок платок.

Кстати, мой знакомый хонь в красной чалме оказался близким родственником невесты; он начал приглашать меня прожить в Рчили до свадьбы, но, так как я отказался от этого предложения, то порешили так, что я поеду в Ачун-нанцзун, ночую там одну ночь и на другой день вернусь как раз в разгар свадьбы. Хонь даже посоветовал мне прямо ехать в дом, где будет справляться свадьба.

На другой день во время нашего чая явился к нам староста деревни. Выпив одну чашку чаю и посидев немного, он поднес мне хадак и сказал маленькую речь, содержание которой было такое: он, будучи деревенским старостой, кроме того, отправляет в общине ачун-нанцзунских хоней должность нюрвы (казначея), и в качестве такового обращается ко мне за милостыней. У меня нашелся кусочек серебра весом в несколько ценов, который я сейчас же и передал ему. Эта щедрость сильно расположила его в мою пользу. Он сейчас же написал записку в Ачун-нанцзун и передал ее мне со словами, что без записки нам будет нелегко найти там помещение, а потом, из предыдущих разговоров заметив, что я интересуюсь любимой хонями книгой «Бама-хатун», сказал мне, что «Бама-хатуна» продажного у него не имеется, но он может продать мне небольшую книгу «Луй-чжин», которую читают для вызывания темных сил. Я согласился. Книжка сейчас же была принесена, но староста, прежде чем книжка перешла в мой чемодан, хотел доставить мне развлечение. Он позвал другого пожилого хоня; они сели против меня на кане, открыли листы книги и вдвоем пропели ее от одного конца до другого очень приятными голосами.

Итак, в Рчили мы расстались в самых лучших отношениях.

В Ачун-нанцзуне, как сказали нам, нет ни гороха, ни соломы. Гороха у нас было немного еще из Чуньчжи, но, чтобы не очутиться без соломы, мы должны были купить ее у нашего хозяина в Рчили и его же подрядили снести эту вязанку до Ачун-нанцзуна. Таким образом, из Рчили мы выступили вчетвером.

Дорога с полверсты идет по террасе Желтой реки, а потом входит в узкое ущелье. Голые бока ущелья состоят из разрезов красного конгломерата красного песчаника и красной, местами зеленой, глины; по сухому дну ущелья раскиданы большие глыбы гранита с крупными листочками слюды, принесенные сюда откуда-то издалека, потому что гребень хребта в вершинах ущелья состоит из тех же конгломератов. Ущелье вверху разделяется на два тесных и глубоких оврага; дорога поднимается по гребешку между этими оврагами и становится очень трудною; все мы всходили на перевал пешком, часто останавливались, чтоб переводить дух, и так устали, что на вершине перевала у всех явилось общее желание отдохнуть. Отсюда открывался вид и назад, и вперед. Позади было видно Желтую реку, извивающуюся между красными горами; влево чернелись скалы, из которых она вырывается на рчилийскую террасу. По горам местами видны деревни; некоторые из них расположены очень высоко над уровнем Желтой реки. По ту сторону реки видно чуть не всю долину Чуньчжа-лунзы, начиная от деревни Чуньчжи. Можно было пересчитать, как на карте, все тангутские деревеньки, мимо которых мы вчера проезжали.

Впереди вид был не так просторен; под ногами у нас лежала долина, проходившая поперек дороги; за ней хребет, за ним другой, отделенный от ближнего второй долиной, проходящей параллельно ближней долине. Судя по конфигурации гор, было ясно, что влево от нас обе эти долины соединяются. Талынтэр сейчас же объяснил нам, что нам осталось теперь спуститься по ближней долине до соединения ее с дальней и потом по последней подняться к ее вершине, где и стоит Ачун-нанцзун.

Спуск был безобразно крутой; животные спускались торчком вниз головой; они падали, туловище их увязало между камнями; они двигались шаг за шагом, распирая ноги. Сандан Джимбу эта дорога привела в веселое расположение духа; при каждом случае, как только нога его спотыкалась, он хохотал и приговаривал: «Вот так отличная дорога!»

Когда мы спустились и вошли в дальнюю долину, мы увидали в верхнем конце ее высокую совершенно отвесную красную скалу и на ее вершине белое здание. «Вот и Ачун-нанцзун!» – сказал Талынтэр. Но это не был самый Ачун-нанцзун, а одна из его кумирен, лежащая против монастыря. По дну долины бежит небольшая речка; следуя вверх по ней, мы вскоре поравнялись с группой белых фанз, видневшихся на высоте десяти сажен над дном долины. Это был монастырь цзонкавистов. Несколько десятков сажен далее на той же самой террасе лежит и монастырь хоней.

Поднявшись по крутой тропинке, мы очутились у больших ворот, украшенных резьбой и ведущих в обширный двор, из-за высоких стен которого видна была черепичная, китайской архитектуры крыша с позолоченным ганьчжиром на коньке. Это был ндуган хоней, т. е. главный храм. У ворот сидели на земле два тангута. Наш рчилиец с вязанкой соломы на спине взял у меня записку рчилийского старосты и обратился к ним за советом. Они посоветовали ему отнести записку в лабран, т. е. резиденцию хоньского гэгэна.

Этот лабран был тут же рядом, поэтому мы остались на том же месте, а наш рчилиец подошел к воротам лабрана и принялся кричать обычное: «Ару!» После того как он повторил это слово три или четыре раза, он был, по-видимому, позван внутрь двора и ринулся туда, держа в руке записку и не снимая с себя вязанки соломы. Немного погодя, он, все с той же вязанкой за спиной, вернулся с приказанием потерпеть у ворот. Пока мы испытывали свое терпение, к воротам выбежали две женщины с обритыми головами; это были две монахини хоньского толка. Руки их были в тесте; видно было, что они прибежали из кухни поглазеть на невиданных людей.

Минуту спустя к нам вышел молодой лама и приказал нам войти во двор. В конце двора нам указали дверь. Это была кухня лабрана. Помещение в кухне, может быть, убавляло у меня важности, но это было выгодно в том отношении, что не обязывало к большим подаркам.

Когда мы вошли в кухню, нас обдало теплом, как будто мы вошли в русский дом. Кухня имела вид обширного покоя; вдоль стены, в которой были вырезаны окна, тянулись каны, отделенные друг от друга деревянными стенками, как отделения на железной дороге. На одном таком отделении можно было улечься спать трем человекам свободно. Вся задняя стена кухни была занята полками, на которых стояла кухонная посуда.

В одном углу на глиняном возвышении лежала большая доска, на которой одна из знакомых уже нам женщин месила или катала тесто. Доска эта имела более сажени длины и около двух аршин ширины. Хоньские монастыри, как и наши, любят хлебы грандиозных размеров. На полу, на разостланных подстилках лежали два раскатанных сочня; каждый из них имел более сажени в поперечнике. Женщины, которые возились с этими сочнями, вели себя развязно, громко разговаривали, шутили, смеялись.

Только мы успели забраться на кан, как молодой лама явился с чайником и чайной посудой. Нам не позволили здесь ни есть, ни пить своего; хоньское духовенство хотело нас почтить своим угощением. К чаю явился другой лама, гораздо богаче одетый; как мы после узнали, это был ачун-нанцзунский нюрва.

Читатель, может быть, удивлен, что в хоньском монастыре я рассказываю о ламах. Действительно, это были ламы, т. е. лица, давшие обет безбрачия, но это были ламы хоньского толка. В Ачун-нанцзуне есть гэгэн хоньского толка и, кажется, не один. Наиболее важный называется Шякырсэн; нам сказали, что он уехал в местность Реков, между тем вечером мы увиделись и разговаривали с хоньским гэгэном, который был, по-видимому, не Шякырсэн, а другое лицо. При гэгэне у хоней полагается небольшой штат лам; эти ламы одеваются в шубы и безрукавки и только иногда сверх шубы на плечи накидывают маленькую орхимджи. Вот таких-то лам человек пять или шесть и живет в хоньском Ачун-нанцзуне. Сами хони в Ачун-нанцзуне не живут; они все семейные и живут по деревням, а в Ачун-нанцзун являются только для совершения богослужения.

После чая нюрва предложил мне пойти в храм. Снаружи этот храм оказался похожим на ламаистские храмы. Он был двухэтажный; нижний этаж был построен в тибетском стиле; верхний, значительно меньше нижнего, в китайском; крыша нижнего этажа образует террасу вокруг верхней надстройки. Особенность хоньского храма в его наружном виде состоит только в том, что он имеет четыре двери, по одной на каждой стороне. Впрочем, входят только в одни, которые против алтаря. Мне говорили, что следовало бы иметь не четыре, а восемь дверей, но ачун-нанцзунский монастырь – бедный и не имеет возможности сделать восемь дверей.

Внутри храма у задней стены помещались три большие статуи; среднюю мне назвали Урджян-рембучи, по его правую руку Джучжи, по левую zа. Перед статуей Урджян-рембучи поставлен длинный стол, на котором, кроме курительниц и других священных предметов, стояли две небольшие статуэтки, около 1 фута высоты каждая; их мне назвали одну Иши-Чорчжиль, другую – Мандарави. После мне сказали, что это две жены Урджян-рембучи.

После осмотра главного храма нюрва предложил мне подняться также на скалу, стоящую на другом боку долины. На вершине ее есть кумирня, о которой я уже упоминал выше и внутри которой есть будто бы сам собою явившийся бог Мейсан. Поднимаются к этой кумирне почти по отвесной лестнице, на которой местами невозможно удержаться, не держась за перила. Я, однако, предпочел вернуться в лабран, рассчитывая из разговоров с живыми людьми вынести больше сведений, чем из осмотра глиняного божества.

Во все время с нашего прибытия в лабран до ужина, в лабране раздавались звуки труб, удары бубна и пение лам. Нам объяснили, что это гэгэн совершает молитвы перед богами, что он дал обет семь дней молиться и быть в обществе только богов и никого не принимать к себе из смертных, почему ламы извиняются передо мной, что не могут принять меня в лабране. Однако после ужина, состоявшего из вареной баранины, которым нас угостил лабран, ко мне на кан в кухню явился сам гэгэн в сопровождении трех других лам. Гэгэн был одет, как хуральные ламы цзонкавистов, т. е. был в юбке и орхимджи, под которой у него скрывались голые руки. Все другие ламы были одеты в красные шубы.

Лицо гэгэна, наиболее чем другие, подходило к арийскому типу; он имел продолговатое с правильными чертами лицо и крутой лоб с висками, стоящими в нему под прямым углом. Он и сел по-арийски, хотя, за неимением стула, ему пришлось примоститься на стенке кана. Его ближайший товарищ, севший рядом с ним, хотя не имел таких правильных черт лица, как гэгэн, но и его лицо можно встретить в русском мире. Оно было обложено черными бакенбардами, как тонкой веревочкой. Общество хоньских лам спустилось ко мне из лабрана с целью сделать мне экзамен; они привели с собой и переводчика. Это был барун-сунитский монгол, пришедший к ним изучать тарни и держащийся хоньского толка.

Я впервые еще видел монгола этого толка и потому сделал ему несколько вопросов о существовании хоней в Монголии. Барун-сунит рассказал мне, что в Южной Монголии встречаются местами ламы хоньского толка, но мало; есть будто бы, однако, и монастырь хоньского толка в хошуне Мерген-вана по имени Хамырен-суме. Насколько надо верить этому барун-суниту, не знаю. Впрочем, если и есть женатые ламы хоньского толка в Монголии, наверное, они там не носят той куафюры, какую носят здешние хони, потому что ни один путешественник об этом не упоминает. Не нужно, мне кажется, смешивать с этими тибетскими урджянистами тех женатых лам, которые встречаются в Северной Монголии; северомонгольские женатые ламы не урджянисты, а цзонкависты, делающие поблажку своим влечениям в семейной жизни; они не называют своих сожительниц своими женами, выдают их за сестер или каких-нибудь родственниц, и посторонние лица также считают невежливым выказывать, что они детей и женщин, живущих в юрте такого ламы, принимают за его семью. Напротив, хони открыто говорят о своих семьях, считая брак хоней учреждением, допущенным законом.

Начали меня допрашивать с того, какой я национальности, далеко ли отсюда до моей родины и сколько времени я ехал из дому досюда. Затем ламы интересовались знать, что за земля на моей родине, есть ли хлебопашество, какой у нас разводят скот; далее, есть ли у нас духовенство, носит ли оно орхимджи, в какого цвета платье оно одевается. По-видимому, все это был только приступ; главный же предмет, который их интересовал, была религия. Они спрашивали, кому поклоняемся мы и другие европейцы, есть ли в наших храмах иконы и статуи, как называется наш главный Бог, сколько имел учеников во время своего пребывания на земле и сколько лет прошло с того времени, как он нисходил на землю. Сандан Джимба, большой любитель поговорить, в особенности о христианской вере, причем он чувствовал в себе некоторый авторитет, совершенно овладел беседой, хотя барун-сунит, служивший переводчиком, всякий вопрос обращал предварительно ко мне. Ламы спросили, какие же у нас заповеди.

Сандан Джимба ответил: «Не убивай, не пожелай жены ближнего и пр.». Ламы просияли; им понравилось такое совпадение их учения с нашим, и они объявили, что обе веры – одно и то же. На это я заметил, что учение действительно сходно, но что о нашем Боге и о их боге рассказывается различно. «Ведь ваш бог не был распят?» – спросил я в расчете, что ламы, может быть, что-нибудь расскажут мне о страданиях Урджян-рембучи. «Да, не был распят!» – отвечали ламы. «Кроме того, наш Бог родился от Девы, – продолжал я, – о вашем же это не рассказывается?» Я не имел в своем распоряжении монгольского слова, которое лучше бы могло передать выражение «дева», и перевел его тривиальным «девица»; поэтому мое сообщение скандализировало общество лам, и все они дружно расхохотались. Сандан Джимба был очень сконфужен моей неловкостью и хотел было поправить дело.

«Хомбу не знает хорошо монгольского языка и потому не сумел сказать как следует», – начал он свою речь, в которой старался объяснить, как христиане понимают акт воплощения; но ламы, которые допускают рождение Урджян-рембучи из цветка, никак не могли допустить сверхъестественного рождения от девы. Барун-сунит начал уверять лам, что материал для разговоров исчерпан, и начал порываться уйти; видя же, что Сандан Джимба все больше входит в роль полемизатора, он его резко остановил словами: «Твое слово слишком длинно!» Ламам, как мне казалось, не хотелось уходить, но они не стали удерживать рвавшегося домой барун-сунита и распрощались с нами. По их уходу, мы тотчас же улеглись спать, чувствуя себя пораженными.

В свою очередь, из разговоров с ламами я узнал, что, кроме окрестностей Ачун-нанцзуна, есть другое место, где много хоней; это – местность Рекон, к югу отсюда; далее, что в Ачун-нанцзуне, начиная с первого числа нового года, устраивается чам, который бывает ежедневно в течение 10 дней, но что масок выходит не более четырех; что, кроме шапок шяма, которые шьются по одному покрою и цзонкавистами, некоторые хони во время хуралов надевают другой род шапок, вроде диадемы, в какой изображен Урджян; что хони делают дурму, или балин (жертвенное тесто). Гелюнгов [жрецов] между хонями нет.

Об Урджян-рембучи мне не удалось от хоней разузнать никаких подробностей. Они предлагали мне переводить перед моими глазами подстрочно книгу «Бама-Катун», но, при внушительных размерах этой книги, для того чтобы прослушать подобный перевод, потребовалось бы не менее трех-четырех дней. Но еще в Сун-пане один гэгэн секты цзонкавистов доставил мне сокращенное житие Урджяна; мой спутник лама Серен перевел его, и я вкратце познакомлю читателя с этой легендой.

Отца и матери у Урджян-рембучи не было; он спустился с неба на вершину горы Сандыг, близ озера Нцо-памали; камень Папаву, лежавший на вершине горы Сандыг, спустился в воду озера Памали, вода в этом месте закипела, и из водоворота вышел бутон; когда цветок распустился, из него вышел Урджян-рембучи. Он пришел на землю, чтобы укротить враждебных человечеству хланджей, насылавших неурожаи, засухи, мор и другие напасти. Царь Сахур-джалву схватил Урджяна с целью убить его. По его приказанию, навезли сандалового дерева на трех тысячах яках, сложили костер, сверху наложили масла, на костер положили связанного по рукам и ногам Урджян-рембучи. Костер горел один год и семь месяцев; с неба шел в это время дождь как раз в то место, где лежал Урджян; дрова горят, а Урджян-рембучи лежит цел и невредим. Сахур-чжалву, увидев его целым, признал в нем бога, поклонился ему и посадил в колесницу, чтобы отвезти в свой дом. Но пятьсот человек не могут сдвинуть колесницу. Сахур-джалву со всем своим народом поклонился Урджяну, но колесница, все-таки, не движется.

Тогда бог Ртомба-Шихчатова сказал: «Вам нужно обмыться и прочесть ном, тогда бурхан двинется». Народ обмылся, прочитали ном, и колесница тронулась. Царь Мертеки-джалву, услышав, что Урджян-рембучи отвезен на торжественной колеснице во дворец царя Сахура и чествуется народом, пришел с войском, чтобы отнять Урджяна и убить его. Он навязал на шею Урджяна камень в пятьсот фунтов и бросил его в озеро. Но хозяева воды (улу-чжалву) узнали в нем Урджяна, дали ему двадцать пять эрдени и вывели из озера; оставив озеро, Урджян достиг страны Самьи и выстроил тут сто восемь монастырей по имени Учжа-дабчжаль. Царь Джакыр-джалву схватил Урджяна и повесил его на дереве, поднимавшемся до неба. Урджян висел привязанный к дереву двадцать один день, но остался невредим. Убедившись в невредимости Урджяна, царь велел порезать связи и принес бога в свой дом. Все хони из множества монастырей сошлись преклониться перед Урджяном; царь Джакыр тоже преклонился и признал в нем истинного бога. После этого Урджян отправился в страну Срмбу, где свирепствовало девятиглавое чудовище, называвшееся также Срмбу. Урджян укротил Срмбу и в этой стране, где прежде были одни междоусобия, водворил золотой век.

На другой день ламы упрашивали нас остаться еще на день, обещая кормить не только нас, но и наш скот (во время нашего пребывания в Ачун-нанцзуне ламы не позволили нам тратить свой горох; ослы получали его от лабрана), и я бы остался, но мне не хотелось также упустить случая видеть тангутскую свадьбу, почему отказался от предложения. При прощанье я поднес нюрве полтора лана серебра; он долго отказывался брать его, доказывая, что монастырь не дян, но мы сказали, что мы эти деньги отдаем не в лабран, а на украшение храма, против чего нюрва не мог сделать возражения.

Той же дорогой, по которой мы приехали, мы вернулись в Рчили. Было еще рано, около 12 часов, когда мы въехали в эту деревню. Хотя нас приглашали ехать прямо в тот дом, где была свадьба, но мы не решились на это и повернули на старую свою квартиру. Мы нашли нашего старого хозяина, вернувшегося домой еще накануне, перед домом; он стоял впереди ворот и веял в ночевке какое-то зерно. Он не захотел впускать нас к себе; не поворачивая головы и продолжая веять, он словами передал, как нам найти дом, где была свадьба. Дом этот был всего в 50 шагах отсюда, так что мы, завернув за угол, сейчас же узнали его по множеству людей, толпившихся у ворот. Нас впустили во двор, но заставили здесь подождать, вероятно, чтобы иметь время очистить для нас кан и переместить гостей. Пока я стоял среди двора, меня окружала толпа тангутов и тангуток; в этой толпе я заметил и невесту, одетую так же, как и накануне.

Когда мы вошли в дом, мне представилась следующая картина: на полу сидели гости с поджатыми по-турецки ногами в два ряда, лицом друг к другу, как садятся ламы во время хурала, или, еще проще сказать, как у нас садятся за обеденный стол. Стола, однако, перед гостями не было; вместо него между рядами были наставлены обрубки деревьев или пни, на верхние отрубы которых были наложены груды вареного мяса в кусках, фунтов по 5 каждый. Укладывая это мясо, очевидно, старались концы костей так направить в разные стороны, чтобы общее получило вид, соответствующий тангутским понятиям об изяществе очертаний; одна кость непременно торчала вертикально из груды. За этими двумя рядами гостей в том же порядке сидели два других ряда.

Нас посадили на кан, так что мы очутились против промежутка между двумя рядами и как бы заняли место ширетуй-ламы, которое он занимает в хурале. Перед нами поставили столик, уставленный хлебами, и принесли чай. На том же кане удостоились чести сидеть один седой тангут, уважаемый, по-видимому, за старость, и китаец, местный торгаш, уважаемый или за богатство, или за национальность. Китаец этот живет постоянно в Рчили и имеет жену-тангутку. Он был одет в нагольную шубу внакидку, под которой была видна черная-пречерная рубаха, точно он занимался кузнечным мастерством, а не торговлей. У переднего края кана стояли задом к нам женщины, опершись на кан или полуприсев на него; в правой руке, по другую сторону очага, тоже стояла толпа женщин.

После чая перед каждым из нас, сидевших на кане, поставили по чашке и наполнили их горячей, по китайскому обыкновению, водкой. Вина не жалели; его разогревали в котле в ближайшем с нами соседстве, и повар, заведовавший очагами, то и дело появлялся с кувшином и дополнял отпитые чашки. Перед гостями, сидящими на полу, тоже перед каждым стояло по чашке с вином. Языки от вина развязались, и в сарае или, пожалуй, зале, в которой мы сидели, шли оживленные разговоры, но вполголоса. У нас на кане разговор шел на китайском языке между Сандан Джимбой, китайским торгашом и Талынтэром. Я молчал. Седой тангут тоже молчал и усиленно тянул водку. Сандан Джимба поглядывал на него и приговаривал: «Убюгун олон учжи байна!» («Старик здоров пить!»)

Прерванная нашим появлением свадебная процедура началась снова. Она состояла в раздаче подарков; дяди невесты со стороны отца одаривали ее дядей со стороны матери, так называемых аджанов. Один из гостей поднимался с места и начинал говорить длинную речь к аджанам; по окончании речи ассистент оратора с кусками материи на руке подходил к аджану, к которому речь относилась, и подавал ему подарок. К маловажным родственникам речь обращалась зараз к нескольким; по окончании речи ассистенты оратора расходились в толпе, выкликая получателей по именам. Мужчины, получив подарки, передавали их своим женам; женщины и сами получали подарки. Вскоре все женщины стояли с ношами в руках. Один из родственников невесты вступил и к нам на кан; одарив китайского торгаша и седого тангута, он обратился ко мне с речью и поднес мне хадак и фарфоровую чашку, а моим товарищам – по хадаку. В речи своей, как мне объяснили потом, он говорил, что дядья невесты и меня хотят чествовать, как бы приравнивая меня к аджанам. Получив подарок, само собою разумеется, мне хотелось сейчас же выказать свою благодарность, но меня остановили и сказали, что теперь еще не время, что я должен подождать, когда невеста будет петь песню аджанам и тогда аджаны начнут одаривать невесту.

Подарки раздавались за несколько приемов. После того как один гость отведет очередь, другой гость начинал раздавать свои подарки не прежде, как дав место продолжительной паузе.

В антрактах гостей угощали вином. Между рядами постоянно двигалась фигура разливателя водки, ловко лавировавшего между арматурами из бараньих ребер, ляжек и мослов. Иногда какой-нибудь гость вставал с своего места с чашей вина в руке, двигался между рядами, степенно поворачиваясь всем корпусом то направо, то налево, и, держа чашу над головами гостей, говорил протяжным голосом так называемую по-тангутски чжаши, т. е. присловье к чарке; обойдя чуть не всю залу, он неожиданно поворачивался к какому-нибудь гостю лицом и, протянув последнее слово речи, подносил ему вино. Заключение этой церемонии производило смех и вызывало шутки, если какой-нибудь старый балагур подносил чашу какой-нибудь молоденькой женщине. Та обращалась в бегство, шутник тоже пускался в погоню, расплескивая вино по дороге. Эту церемонию подношения вина проделывали не одни мужчины; с теми же жестами и с теми же приговорами подносили вино и женщины.

Кроме этого состязания в ораторском искусстве, в те же антракты происходило и состязание в пении и пляске. Преимущественно пели молодые женщины. Обыкновенно две женщины выходят на середину, причем толпа расступается и образует круг. Одна женщина становится направо, другая налево, в двух шагах одна от другой. Несколько секунд они стоят молча, лицом друг к другу, набираясь сил; потом начинают петь с высокой и длинной-предлинной ноты; с переходом к настоящей мелодии, они начинают танцевать, т. е. медленно двигаться и кружиться друг около друга, перегибая туловище то направо, то налево и, одновременно с тем, то поднимая вверх левую руку и опуская правую вниз, то поднимая вверх правую и опуская левую. Эта пляска напоминает скорее солдатскую гимнастику, чем нашу пляску.

Перед последней нотой певицы останавливаются, опустив правые руки к земле и подняв левые к небу, и остаются в этом положении, пока не дотянут ноты до конца. Кончив, они выпрямляются и отдыхают несколько секунд, подняв грудь и откинув назад голову с раскрасневшимся и улыбающимся лицом. Отдохнув, они опять проделывают ту же гимнастику под ту же самую арию, и так до трех раз. Пропев ее в третий раз, они теряют присутствие духа, внезапно конфузятся и быстро убегают в толпу. Иногда замечается в этой пляске усложнение, не делающее ее, однако, грациознее. Танцовщица оттягивает одну ногу и делает ею движение, как будто старается освободить ее из схватившей ее руки или пасти.

Я сказал, что эти пение и пляски совершались преимущественно женщинами. Но раза три выступали на середину и мужчины. Пляска и пение мужчин мне более понравились. Женщины старались перещеголять друг друга силой голоса; в поле, может быть, это было бы и очень хорошо. Мужчины пели вполголоса. Они выходили на сцену так же попарно, как и женщины, и фигуры пляски были те же, во они двигались гораздо быстрее, и эти их быстрые движения или перескакивания одного плясуна на место другого с размахиванием рук напомнили мне бойкую лезгинку. Песня иногда в середине заменялась очень приятными фразами вроде речитатива. Заканчивали свою пляску мужчины, также опустив правые руки к земле, подняв левые к небу и пригнув туловище и голову книзу.

Уставшие сидеть на полу гости время от времени выходили на вольный воздух, но не втихомолку, не по одному украдкой, а целой гурьбой, так что выход этот имел вид некоторой торжественной процессии. По временам распорядители пира и к нам, сидевшим на кане, иногда обращались с вопросом, не имеем ли и мы потребности принять участие в этой процессии.

Когда раздача подарков кончилась, одним из хоней была прочитана торжественная молитва. Прежде чем начать ее, распорядители пира водворили требуемую тишину. Общество к этому времени стало довольно шумно, и потому тишина водворилась не прежде, как приказание замолкнуть не было сказано тоном, каким ротные командиры говорят крепкие слова. Наконец, наступила гробовая тишина. За толпой я не видел читавшего жреца, но по голосу признал уже знакомого мне старосту. Чтение молитвы местами напоминало мне чтение молитв мусульманами. Чтец иногда прерывал свое чтение, по-видимому, вопросами, обращенными к публике, и гости тогда хором протягивали ему в ответ или: «Тему́!», или: «Ийе!».

После молитвы началась раздача мяса. Сначала была, по обыкновению, сказана длинная речь, потом какой-то мужчина встал на возвышение в дальнем конце залы и, поднимая мослы и куски мяса один за другим, стал выкликать имена гостей. Гости поочередно подходили и получали, кто ногу, кто лопатку, кто несколько позвонков.

Теперь остался последний акт свадебного обряда: песня, или, скорее, плач невесты перед ачжанами. Она пришла в сопровождении других женщин и стала около кана, лицом к сидевшим на полу ачжанам; ярких нарядов, которые мы видели на ней еще утром, на ней уже не было. На ней было затрапезное темное платье, и висевшая вдоль поясницы рава, с многочисленными нашитыми раковинами, осталась единственным украшением на ней. Она начала петь; это были, по-видимому, обращения к ачжанам, к каждому отдельно, по очереди. Прослушав обращение, ачжан вставал с места, подходил к невесте и, приподняв подарок над ее головой, начинал выкрикивать пожелания ей счастья, стараясь заглушить голос поющей племянницы и помогающих ей женщин. Мне намекнули, что вот теперь и до меня дойдет очередь дарить; я приготовил кусок бумажной материи аршин в 5 длиной, и деревянный гребень, так как у нас больше ничего не было.

Не видя во все время пира жениха, я спросил о причине этого старика Сандан Джимбу. Он усмехнулся, придвинулся ко мне поближе и в полголоса сказал: «Дурные обычаи у тангутов. Эта невеста выходит замуж без жениха. После этого обряда она будет рожать детей, а кто их отец, – неизвестно! Худой закон!».

Мне сказали, что такая безжениховая невеста называется ёхон, и прибавили, что она в своих обращениях к ачжанам жалуется на то, что ей выпала такая горькая доля, что у нее не будет мужа, который бы был ей защитником и надеждой под старость, и просит их сжалиться над ней. Вот потому-то, что она вступает в брачную жизнь без жениха, ачжаны и бросают ей большие и многочисленные подарки.

И действительно это был момент всеобщего увлечения. Невеста упала на колени и скорее плакала и причитала, чем пела, а ачжаны в это время один за другим рвались к ней и забрасывали ее подарками. Мужчина, стоявший подле невесты для приема подарков, в несколько минут с ног до головы покрылся кусками материй, платками и хадаками. Признаюсь, и я не без волнения ожидал минуты, когда дойдет очередь до меня. Общее увлечение, вызванное торжественностью обряда, передавалось и мне. Когда невеста запела в честь русского хомбу, Талынтэр раскинул материю во всю длину, чтоб обществу можно было судить о величине подарка, и, держа его над головой невесты, сказал маленькую речь, содержание которой он позаимствовал из тех речей, с которыми ко мне уже ранее обращались родственники невесты. Он сказал: «Русский хомбу прибыл из далекого своего отечества на твою свадьбу. Он сделал несколько тысяч ли, везя тебе счастье из далекого запада. Он дарит тебе эту материю и этот гребень!» Сандан Джимба тоже растаял; он не мог устоять против общего настроения, вынул из своего кошелька три сотни чохов и попросил Талынтэра тоже передать невесте.

Этим обряд закончился. Ачжаны долго уговаривали невесту перестать плакать и причитать, кричали ей: «Довольно! Довольно!», но девушка разрыдалась и не могла остановиться. Ее унесли на руках во двор и там поставили на ноги. Я выглянул на двор. Она стояла и тихо плакала. Какая-то старая женщина, обнаженная по пояс, с большим зобом на шее, положила ей руку на плечо и тоже заливалась слезами. Остальные женщины стояли поодаль подле стен, и они беспрестанно утирали слезы, которые у них текли по щекам.

После этого пир стал клониться к концу. Гости стали понемногу расходиться, или, сказать вернее, их стали уводить и уносить. Этим делом были заняты преимущественно женщины, которые во время пиршества играли роль некоторой полиции. Случалось иногда видеть, как мужчина саженного роста (в тангутском народе много людей высокого роста), крича и размахивая руками, против желания движется к дверям, увлекаемый вцепившимися в него женщинами, и исчезает в ночной темноте двора. Чуть кто выкажет наклонность побушевать, так сейчас же его окружают женщины и выдворяют. Когда уже многие гости ушли, выдвинулись два плясуна и запели песню. В это время около нас на кане сидели два пожилых тангута. Вдруг один из них начинает что-то кричать по направлению к плясунам; те продолжают петь, не обращая внимания на крик. Тогда сидевший подле нас тангут засучивает рукава и со сверкающими от злобы глазами и сжатыми кулаками соскакивает с кана. Мгновенно перед ним вырос фронт откуда-то взявшихся женщин, и он исчез за дверьми. Пение продолжалось. Тогда другой его товарищ тоже засучил рукава, но и он должен был последовать за своим предшественником. Когда пение кончилось и плясуны разошлись, оба воинственные субъекта возвратились к нам на кан. Объяснилось все это таким образом: плясуны выбрали для своего выхода на сцену какую-то неприличную песню, которая могла оскорбить хомбу; поэтому мои соседи хотели наказать нахалов.

Под конец вечера наше помещение почти совсем опустело. Оставалось не более тридцати человек. В это время героем вечера неожиданно сделался наш Талынтэр. Подвыпив и развеселившись, он вздумал запеть. Его песни не были похожи на рчилийские, и рчилийцы начали его поощрять к продолжению. В особенности увлекался его пением подпивший староста, подсевший к нему поближе.

– А ну, запой какую-нибудь еще! – беспрестанно настаивал староста.

Талынтэр вошел во вкус и распелся. Похвалы его опьяняли. Как только он запоет, староста начинает волноваться от удовольствия. Он то ударит Талынтэра в бок, как бы говоря: «Ах, злодей! Ей-богу, умру от восхищения!», то обращается ко мне и говорит: «Как жаль, что ты не знаешь языка! Ведь слова-то какие!» Женщины, стоявшие возле кана, тоже не могли удержаться, чтобы по временам не одобрять пения Талынтэра.

– Зёнге! Зёнге! (Отлично! Отлично!) – кричали они иногда во время пения.

Все мужья были уведены или унесены своими женами, наконец, пришел черед и для старосты. Пришли и за ним; сначала его хотели уговорить словами, что и ему пора домой. Но он не хотел и думать об этом, приглашая пришедших лучше послушать неслыханного певца. Впрочем, он был уже в таком состоянии, что если бы и захотел встать и пойти, то не мог бы. Женщины ухватились за него и поволокли с кана. Староста не сопротивлялся; он с покорною улыбкой на лице продолжал, пока его поднимали, расхваливать певца, и, когда его протаскивали мимо Талынтэра, он еще раз успел ткнуть его в знак благодарности.

Это было последнее похищение мужа. Так мирно закончилась наша свадьба.

Назавтра мы рано собрались уезжать из Рчили. Хонь в красной чалме, явившийся провожать нас, усердно упрашивал нас еще прожить в Рчили: «Сходили бы в мой дом, в дом старосты!» Но наши деньги подходили к концу, и потому надо было уезжать. Мы поехали, провожаемые сзади криками: «Тему́! Тему! Та тему!»

В Чуньчже нас старики встретили уже как старых знакомых; вся семья высыпала встретить нас с криками: «Тему́!».

Переночевав в Чуньчже, мы на следующий день порешили ехать, не останавливаясь до Гумбума.