Часть первая
Нараспашку
«И мы полетели,
за руки взявшись,
над прошлым, над будущим
и настоящим…»
Сцепившись ладонями и немножко задыхаясь, мы изо всех сил летели вниз, к автостанции. Летели, как воздушные шары: очень радостно, невесомо, но непоправимо медленно. Маршрутка на нужном месте уже фырчала, гудела страшным голосом, разгоняла сородичей-машинок, била копытом, предупреждая, что сейчас тронется… И казалось, нет никакого прока от нашего новшества. Подумаешь, не следуем общей дорогой! Подумаешь, не толчемся в переходе, а мчимся напролом: по грязи, через гаражи, а потом вниз по необъезженной спине горбатого склона… Все равно время сильнее нас. Все равно «я убиваю время, время убивает меня…»
– Борька-негодяй! – я прекращаю воспроизводить все приходящие на ум обрывки песен и визжу, тщетно пытаясь сбавить скорость. – Борька-пакостник!
Это не из озорства, а вполне за дело. Перед здоровенной лужей, покрывшейся необоснованно ранней корочкой, Боренька забыл о разнице наших габаритов, и бесстрашно прыгнул, увлекая меня за собой. Половину лужищи я пролетела как Пятачок за Вини: зажмурившись и смешно болтая в воздухе ступнями. Потом притяжение взяло свое, я проломила безвинную хрупкую ледяную корочку, наполнила ботинки противной холоднючей жидкостью и принялась материть Бореньку.
– Утренняя пробежка, холодный душ – все как у нормальных людей! – невозмутимо скалится мой негодяй и пакостник, продолжая тащить за собой. Что б не стучали, заговаривает зубы глупостями. – А вообще, это я тебе омовение ног совершил. На бегу, не срывая одежд, но с большой долей искренности – все как у нас обычно. Символично, да?
Он подхватывает меня под мышку и перепрыгивает через следующую лужу.
– Мы упадем! – содрогаясь от восторга и ужаса, выкрикиваю я. – И не успеем! – добавляю, заметив снижение темпа. Нет, все-таки нужно было, как обычно, на метро ехать. Подумаешь, пройтись от станции до Марининого дома – ерунда… Зря Борька придумал отправлять меня по верху. Маршрутка уедет сейчас, а я всех подведу своим опозданием!
-Успеем, – Боренька на ходу выуживает из недр куртки большой, похожий на питекантропа своей неуклюжей доисторичностью телефон и все портит, вернув нам чувство времени, – Еще пять минут. Зря жир трясли.
Возбуждение мигом спадает. Стоим у маршрутки, терзаемые этими свалившимися неожиданно на нашу голову лишними минутами прощания. Наигранно увлеченно разбираемся с ботинком. Выливаем воду в четыре руки, тяжело охаем, то ли, чтоб отдышаться, то ли вздыхая горестно.
– Ну, удачно тебе съездить, что ль… – Боренька болезненно морщится. – Привет семье.
Потом пугается чего-то, прочитанного в моем резко поднятом взгляде, изворачивается:
– Да я пошутил. Ну, прости. Ну, не смотри так. Я все понимаю. Ты не к нему едешь, а с ним, – цитирует мои вчерашние объяснения, – Поэтому повода нервничать нет, тем более, что я вообще никогда по этому поводу не нервничаю. – тараторит, подражая моей интонации и стараясь развеселить меня. – Видишь, я все помню! И понимаю, вероятно, раз до сих пор с тобой и не сошел с ума от ревности…
Усаживаюсь на переднее сидение, «делаю ручкой» Бореньке, горюю. Прилюдная нежность у нас не принята, а то б не сдержалась, повисла б на шее, и ну себе прощение выревывать. За что? Да за то, что опять еду к Павлику.
Не моя вина, между прочим! Обстоятельства вынудили. Только-только состоялись все главные объяснения. Только-только мы с Павлушей решили больше не видеться, и я, гордая своим благодеянием, рассказывала Борьке, что «отпустила этого ни в чем не повинного, милого мальчика». А Боренька кивал с деланным безразличием, и только обнимал меня как-то по-новому: внимательно, серьезно и возвышенно. Будто благодарил этими объятиями, будто понимал, что ему одному теперь моя жизнь отдана, будто признавал торжественность момента и упивался ею…
– Моя! – шептал ночью разгорячено. – Моя безоговорочно!
Несмотря на изображаемое свободонравие, Боренька вообще-то был жутким собственником.
И вот, после всего этого, снова еду к Павлику. Ну а как же? По отдельности нам нельзя на такое мероприятие. По отдельности мы можем не выдержать.
– Забыл совсем! – Боренька стучит в стекло. – Это тебе! – он протягивает очередной сувенир – маленькую смешную бумажную курицу. В последнее время у Бореньки проснулась страсть к оригами, он листает книжки и безостановочно мастерит что-то из бумаги. Нельзя не любить его за это вечное мальчишество. Нельзя не любить, будучи посторонней, но нельзя не корить – став близкой и делящей жизнь. Мальчишеством сыт не будешь!
Ох, с одним – скучно, с другим – голодно, с двумя одновременно – стыдно и муторно… И как тут разобраться бедной женщине? «Ну прямо не разбери поймёшь!» – мысленно цитирую фразу из одной давно отыгранной гениальной пьесы и стараюсь не поддаваться отчаянью…
И улыбаюсь даже, и с удовольствием наблюдаю, с каким удивлением глядит за Боренькин подарок водитель. Еще бы! Что за глупости? Взрослые люди же!
Объективный взгляд:
Взрослые люди, а все живут детьми несознательными. Нет, чтоб оговорить, поделиться, выговориться – делают вид, будто ничего не случилось. Собираются в дорогу, как всегда легко и весело. Подшучивают друг над другом, вертят в руках бумажную курицу…Улыбаются…
А меж тем, любому, даже самому невнимательному взгляду видно – горе у людей. Затаенное, в глубины душ загнанное, и тем более болезненное и губительное.
Плечи – и ее и его – чуть развернуты вперед. Так ходят люди с больными легкими и болящими душами. От такой позы боль немного попускает. В глазах у обоих – мрак. Ужас, смешанный с удивлением: неужели это с нами такое случилось? Неужели не в книжках, не в снах, не в приятных иногда самонакручиваниях, а на самом деле – в жизни, неумолимой и действительной.
В первый раз такое чувство Сонечка испытала давно, когда доброжелательный, грузный врач, отшучиваясь, отказался сообщать диагноз и потребовал кого-то из близких для объяснения. Сонечка сразу тогда поняла, что вот он, сбывающийся еще тридцать лет назад про нее сумасшедшей уличной бабкой предсказанный, рок – рак. /Ты не раком больна, а роком/ Ну, а это уже за гранями/ Человеческого влияния/ …Но крепилась тогда, навела в палату самых шумных друзей, смеялась, когда нянечка корила «притонище». А потом, когда на саму операцию больную перевели в суровую, одной стеной на том свете стоящую больницу, сил держаться не стало, и Сонечка рыдала навзрыд, как маленькая. Причитала: «Почему я? Что я плохого сделала, почему со мной?» и еще пуще ревела, осознавая мелочность и стыд подобных мыслей. К счастью, все быстро наладилось. Насколько может наладиться у человека, перенесшего подобную операцию. Набирала силы снова в любимой палате, кишащей цветами и поклонниками, приходила в себя и впредь на все трагедии в жизни смотрела свысока, потому что с самой смертью лицом к лицу сталкивалась, не боялась ее уже, и вообще ко всему относилась, как к неизбежному. А, н-нет. Не ко всему. Подкосило случившееся, похлеще всего пережитого.
Борис, несмотря на жизнь, проведенную в невозможных каких-то сюрреаличтических приключениях, за все свои двадцать девять лет с настоящими трагедиями никогда не сталкивался. Да и сейчас нельзя сказать, что столкнулся. Ведь это – Сонечкина беда. Но Сонечка – его, Борькина, а беда – ее. Вот и выходит, что Борис тоже перживал, и так же как Сонечка тянул вперед плечи, прятал глаза и улыбался натянуто, и выдумывал темы разные, чтоб забыться в них и отключиться от происходящего. Тем более, что происходящее, вполне возможно, забирало Сонечку насовсем. Кто знает, чем обернется ее очередная встреча с типом, о котором еще вчера она решила забыть навсегда, и с которым почти год до этого вместе прожила, будто замужем…
Несмотря на то, что природой Сонечка и Борис делались существами абсолютно непохожими, сейчас многие принимали их за брата и сестру. Причем Сонечку – за сестру младшую, хотя она и была старше Бориса. «На четыре года и пару трагедий», – как любила говаривать. Борис – большой, плотный, заросший со всех сторон длинными вьющимимся светлыми прядями, словно славянский добрый молодец, удивительным образом казался схожим с маленькой, вертлявой, хрупкой Сонечкой, носившей короткие рыжие кудри и старомодный высокий каблук на бальных лодочках. Может, из-за одинаковой у них обоих, подвижной, яркой мимики. Может, из-за манеры улыбаться широко-широко, в пол лица и полмира. Может, из-за светлых, цепких, внимательных глаз, как бы лучащихся настроением обладателя. Может из-за одинаково белесых, будто выгоревших, ресниц и бровей. Впрочем, ресницы и брови Сонечка всегда густо красила…
– Нет, ну что за люди?! – возмущается водитель уже вслух и по другому поводу. Я полностью разделяю его возмущение.
– Никак нельзя осторожнее? Убью, если попадешь под машину! – кричу Бореньке, который засмотрелся на застывшего у края лужи жука, радостно показывал мне на него пальцем, чем затруднял отправление маршрутки.
Наконец, отъезжаем. Лихорадочно ищу, чем бы себя занять, чем бы отвлечь от мыслей о случившемся… Красивая отвлекалочка в виде рассуждений о Бореньке и Павлике уже кончается. Осознание трагедии снова и снова стучится в мысли. Нет уж! Лучше прибывать в плену воспоминаний о мальчиках…
Вот мы с Павлушей, только познакомились. У нас еще конфетно-цветочный период, и потому глубокое друг другом восхищение. Не тут-то было, память тянется за своим: вот я звоню Марине и мимоходом рассказываю о новом своем кавалере Павлике…
– Сделайте громче, пожалуйста! – мозг не выдерживает напряжения и требует немедленной отключки. Чувствую, что если б было позволено, я упала бы и заснула на пару суток. Но спать нельзя. Поэтому, едва заслышав более или менее приличную композицию по радио, начинаю подпевать ей, размышлять над словами, мысленно подбирать аккорды и мотать в такт головой. Какая-никакая – музыка. Какое-никакое – отвлечение…
Крутят песню загадочной группы «Русская красавица». Обычно попса раздражает, но сейчас – трогает и кажется знаком свыше. Всем вокруг, я, вероятно, кажусь ненормальною…
/К тебе – к секундному забвенью, / «Скорее!» – нервно шепчет ветер,/ Асфальт лобзает колесо./ Как показатель продвиженья/ За километром километр/ Шоссе бросается в лицо…/
«Скорее!» – требую вместе с песнею. Выскочить из маршрутки, пробежать насквозь этот двор, знакомый до комка слез в горле. Подойти к подъезду, разыскать в толпе Павлика, схватить за руки… Ничего не говорить, только держать крепко-крепко и чувствовать, что не одна я так всем случившимся раскурочена. Неважно, расстались мы с Павлушей или нет. Неважно, по какому поводу… Главное, что эта беда для нас общая. Мы одинаково ее чувствуем и одинаково в нее впутаны. В ней нам надо держаться друг друга, и это единственное спасение от помешательства.
Когда я приехала к месту встречи, на площадке возле дома уже толпились. Люди, машины, транспорты погабаритнее. Незнакомые, знакомые, разные – возбужденные, словно собрались на природу большой компанией.
Похоже, общие беды действительно очень сплачивают. Едва бросив взгляд на Павлика, я тут же увидела отражение своего состояния в его глазах. Он, вероятно, обнаружил во мне нечто подобное. И так благодарны оказались мы друг другу за это понимание, так окрылены этой важной поддержкою, что долго целовались, схоронившись в соседнем подъезде. И до сих пор целуемся, хотя подъезд не слишком хорошо сокрыл нас от посторонних взглядов и душераздирающих воплей моей совести. До сих пор, несмотря даже на то, что давно пора присоединится к толпе и занять место в выделенном для мероприятия транспорте.
Павлик ведет себя так, будто не сомневается в моем к нему возвращении. Я не знаю, куда деваться от презрения к себе… В общем, все хорошо: на миг удалось отвлечься от главного.
* * *
/Бесконечное застолье, / Неопознанные руки. / Посыпая раны солью, / Исцеляемся от скуки…/ …Мы – герои! Меломаны! / Сколько будет, сколько было! / Но у каждого в кармане / Про запас веревка с мылом…/ – пою, конечно, не вслух – мысленно. За вслух тут могут и на кусочки разорвать.
Сидим всем скопом за длинным узким столом, чудом разместившимся на этой веранде. Смущенно разглядываем белую скатерть и пустые приборы… Потихоньку отогреваемся…
– Милая, тебе помочь снять куртку? – вкрадчиво интересуется Павлушка, заботливо опуская руки мне на плечи утепленного джинсового жакета. Потом наклоняется ближе к уху и шепчет, словно мы заговорщики: – Только карманы проверь. Все ценное – уноси с собой. Там вешалка обычная…Всего навалено…
Смотрю на него снизу вверх, стараюсь выглядеть ласковой. Павлику сейчас очень тяжело. Нестерпимо тяжело, иначе он не говорил бы такие глупости.
– Ну что ты? – провожу ладонью по его щеке, стараюсь успокоить. – При чем здесь вещи, при чем здесь ценное? И потом, не время еще сбрасывать уличное. Господи, да что с тобой? – увещевания совсем не действуют, и я пытаюсь подбодрить шуткою: – «Господи» – это не обращение, и не рассчитывай, – улыбаюсь натянуто.
Павлик ничего игривого не улавливает, садится рядом, бессмысленно вертит в руках вилку и нож, возмущается. Он так напряжен, так не похож на себя, так растерян, что, невзирая на пакостность произносимого, я совсем не злюсь, а всерьез жалею его…
– А рожи, рожи!? – шепчет он себе в тарелку. – Я никого не знаю… И сидят с таким видом, ты посмотри, будто главные здесь, будто больше всех знают. Нет, ну зачем было столько народу зазывать?! Кому они нужны такие, в первый раз увиденные?
Не без любопытства оглядываю помещение. В дороге больше внутри себя возилась, так и не рассмотрела никого. Сейчас, вероятно, самое время знакомиться. Очень худая, высокая дама с пышным, явно искусственным хвостом на макушке и глубокими черными глазами, стоит слева от меня. Лицо ее, как бы сделанное из остроугольных, резких форм, производило бы впечатление старого и потасканного, если б не эти яркие, блестящие глаза, перетягивающие на себя все внимание, отвлекающие от сеточки морщинок и скорбных складок. Дама смотрит на всех немного свысока взглядом мутным и блуждающим. Присесть отказывается и, что любопытно, периодически украдкой достает из кармана плаща серебристую фляжечку. Делает пару быстрых глотков, прячет фляжку, а через минуту снова достает.
Озвучиваю свои наблюдения Павлуше.
– Ну, конечно! – отвечает, не задумываясь. – Рано дряхлеющая от больного образа жизни золотая молодежь. Интересно, как она обратно ехать будет? Набухается сейчас, кого за руль посадит? – по моей реакции Павлик видит, что необходимо уточнить. – Она не с нами приехала, а самоходом, вон той Хондою…
Дама интригует. Она не похожа на присутствующих, оставляет за собой шлейф тяжелого терпкого запаха и кажется очень загадочной.
– Наверное, из этих ее… новых коллег. Похожа манерами. Да и с бухлом разъезжает…
Нет, Павлуша сегодня просто невыносим! Нужно срочно что-то делать с этой его раздражительностью, иначе не выдержу и придушу его, чтоб перестал напрягать обстановку…
– С чего ты взял, что во фляжке спиртное? – успокаивающе затягиваю в обычную беседу, вспомнив недавнее интервью с Земфирой. – Знаешь, госпожу Рамазанову одна поклонница в чате возьми, да спроси: что, мол, во фляжечке, к которой наша звезда весь концерт прикладывается? «Сырые яйца», – последовал невозмутимый земфирин ответ. – «А вы что подумали?» Так и тут – может, человек простудиться боится и горячий чай пьет… Или, может, она с ночевкой здесь, и ей за руль сегодня садиться не придется…
– Ага, – хмыкнул Павлушка, – По глазам видно, что чай. Самый натуральный… Из-за подобных чаев это и случилось все… Из-за чаев и чаепийц этих, чтоб их всех…
Павлик смолкает на полуслове, смекнув, все же, что ведет себя не совсем верно. Могут услышать и не понять, – для Павлуши так всегда важно быть понятым, – с тяжелым вздохом он отворачивался от стола к окну, оставляя меня в одиночестве. Похоже, и я для него сейчас –раздражающий фактор.
Ни организаторов, ни хозяев, ни виновницы торжества пока нет, поэтому действие разворачивается не совсем «как положено». Но это ничего. Главное – все мы тут, все мы приехали, все мы готовы поддержать, проводить, вспомнить, посетовать…
– А моя Стася ее, бывало, до слез смешила. «Кто, – говорит, – те Неуклюжи, что бегут по лужам в песенке? Это звелушки или деточки?» А она сначала хохочет в истерике. А потом отсмеется, и отвечает серьезно так, словно взрослой: «Это, Стася, как тебе захочется. В стихах каждый видит то, что важно на тот момент, совершенно не считаясь с замыслом автора. Есть стишок такой: «Милая, прошу, вернись!/ Я тобою был так полон./ Без тебя любая высь/ Станет мне покатым склоном…/ Ты себя распродаешь,/ Звон бокалов, цокот пробок./ И так низко предаешь/ Пустоту моих коробок…» и еще там строчка была: «Быть единственной – важней, чем почетом окруженной».. Стольким брошенным мужчинам эти строки созвучны были. Все думали – о женщине. А потом выяснилось, стихотворение называется: «Воззвание к ускользающей мысли». Понимаешь?» Стаська ничего не понимала, но слушала зачарованно, потому что к ней редко кто вот так обращался, как к равной прям. А мне история понравилась, и я те строки запомнила. А потом оказалось – ее стих.
– Да, люди все время что-то запутывают. То свое за чужое выдают из скромности. То чужое – за свое, из алчности. Как «Тихий Дон» Шолохов… Он ведь его у расстрелянного им же белогвардейца отобрал..
– Но-но! В этой истории копались-копались, всех грязью вокруг залили, а потом суд признал все авторские права Шолохова.
– Тот же суд признал когда-то виновным Гумилева и Эфрона…
Это на одном конце стола. Это беседует соседка по коммуналке, вдруг сблизившаяся с друзьями Марины по какому-то юношескому поэтическому кружку… Лично почти никого не знаю, но обо всех от Марины слышала, потому, по именам и интонациям легко могу судить, кто из них кто… Странное дело, лучшей подругой я ей никогда не была – просто приятельницей. Но при этом всю жизнь ее знаю. Вижу, как на ладони. Не от прозорливости. Просто жила моя Марина всегда так – нараспашку, открыто, яростно – и все поделиться интересностями стремилась. И все мы – кто вокруг нее жил – знали ее наизусть, и даже друг другу цитировали. Также, как она всем остальным наиболее запомнившиеся наши стихи и прочие творения. Ей всегда важно было не только самой насладится, но и другим показать.
– А я, знаете, никогда в частном доме жить бы не стала. За ним, как ни следи, все найдутся огрешины. Вон смотрите, под потолком веранды какие дырищи… А ведь мужик в доме есть. Вернее, был до последнего времени.
– Что вы такое говорите! Вернется и будет как новенький! И он, и веранда, и прочее. А в городских квартирах – тесно. Я б с удовольствием за город переехала.
Это чешут языками напротив меня. Ума не приложу, кто. Возможно, знакомые матери…
При входе в дом на всех нас накатил порыв серьезности. Но теперь уже спал: нЕ перед кем пока пафос демонстрировать. Потому в нескольких местах стола уже вспыхнули оживленные беседы. Жизнеутверждающие, и вполне светские, основной темы дня как-то совсем не касающиеся. Люди есть люди, они не могут на чем-то одном зациклиться. И это хорошо даже, иначе каждый давно с ума бы сошел от чувства вины и горечи… Иначе я задыхалась бы среди них, сходила бы потихоньку с ума, как по пути сюда.
В микроавтобусе все сидели мрачные, притихшие, пришибленные происходящим, даже не перешептывающиеся… Сидели как-то разрозненно, не имея никакой охоты знакомиться. Кое-кто – по одному на двуместном сидении, обложившись шубами и сумками. Когда мы с Павлушей сунулись, показалось, будто мест больше нет.
– Это Софья с Павлом, я – Карпуша, они едут с вами! – едва я, напугавшись автобусной неприветливостью, дала задний ход, с подножки раздался решительный клич организатора.
Щербатого, худющего Карпушу – вечно печального, вечно погруженного в себя – я, признаться, даже не сразу признала в этом энергичном деловитом мужичонке со скептической ухмылочкой. Знаменитый своей всегдашней засаленной заостренностью Карпушкин хвост теперь куда-то испарился, уступив место вальяжной пышной стрижичке. Плечи распрямились, щеки расширились… Женился, короче.
Карпика я хорошо знала по предыдущей работе, потому его заступничеству не удивилась. Удивилась реакции содержимого автобуса. Оно оказалось очень усердным и покладистым, оно симпатизировло Карпику и немедленно послушалось. Зашерудило вдруг, забулькало и уже спустя миг высвободило два места возле выхода.
Такой чести раньше Карпика никто не удостаивал. Никогда к его словам не относились всерьез, а до просьб снисходили с иронией. Он слыл большим фантазером и производителем идей, неадекватных реальности. Вроде радоваться надо, что его теперь слушаются. Но что-то подсказывает мне, что это не мир изменился к лучшему, а идеи Карпика – к худшему. То есть обнищали и свелись к бытовой озабоченности… Впрочем, так ему, судя по лощеной физиономии, жилось лучше. А значит, я зря развела свои мысленные сожаления…
– Присаживайтесь, Софья с Павлом, присаживайтесь. Что ж стоите-то? – тут же начал причитать чей-то квохчущий голосок внутри автобуса. Присмотревшись, я узнала Масковскую, бывшую Маринкину соседку. Не сговариваясь, мы с Павлушей тут же разжали руки и посмотрели друг на друга совсем безразлично, будто давние поверхностные приятели, которые нечаянно встретились возле автобуса. Оба мы понимали, что это бессовестно, но по-другому себя вести не могли. Неловко как-то сделалось. Масковская ведь прекрасно знает, что Павлуша ходил к Марине с намерениями. Ходил, ходил, и вот теперь загружается в этот автобус со мною в обнимочку…
– Все! – скомандовал Карпик водителю. – Остальные личным транспортом добираются.
Я выглянула в окно и обнаружила неподалеку ряд знакомых машин. Вот, значит, как – все в легковушки к друзьям поместились, а нас – как чужаков неприкаянных – общим транспортом, среди чужих людей отправили. Это было немного обидно, и даже страшно, потому что походило на первые свидетельства кары и всеобщего осуждения…
– Ох, а что ж мы наделали! Ох, да как земля таких носит-то, ох кары падут небесные, – заскулила вдруг басом маленькая бабулька, с невероятными фиалетовыми тенями на веках и высокой башней из крашенных волос на голове. Впалые коричневые щеками хлопали в такт ее словам, как крылья и это казалось сюрреалистично жутким. – Горе всем нам, горюшко!
Автобус вдруг дернулся, и все испуганно подпрыгнули. Или же – и это казалось мне больше похожим на истину – слова старухи задели за живое и все мы так резко вздрогнули, что автобус не устоял.
– Успокойтесь, Клавдия Семеновна, – заворковала над старухой какая-то девочка. – Что вы такое говорите? Примите таблеточку…
Старуха сидела возле Масковской и, ни с кем не считаясь, с каждой фразой все громче причитала свои причитания.
– Грянет кара на каждого! Заслужили-заработали. Ангела сжили со свету! Загубили и сына божьего…
– Кто это? Кто это? – поползло по рядам. – А, понятно. – говорили разобравшиеся и передавали дальше – Это соседка по подъезду. Она сумасшедшая. Ее нечаянно взяли…
Мы уже отъехали от места встречи, то есть от двора Марины, и о том, чтоб кого-то высаживать, речи идти не могло.
– Лихо нас твой Карпуша от остальных изолировал, – шепнул мне Павлик, и обида нервной судорогой пробежалась по его красивому уточненному смуглому лицу. Вообще, Павлуша у меня мальчик, красивый до неприличия. Жгучие черные кудри, загибающиеся, мохнатые ресницы, гордая посадка головы… Но красота его из тех, что легко портятся из-за малейшей негативной эмоции. Обиженный Павлик – дрожащие губы, скользкий, заплывший надменностью взгляд, болезненно дергающиеся желваки – зрелище жалкое и даже отталкивающее. Когда он такой, я всегда отворачиваюсь, чтоб не искушаться поводом для плохих чувств.
– Все близкие друзья едут легковушками… Он никогда нас ни во что не ставил, думая, что он – самый первый, и самый главный друг. Только он один так думал, без взаимности. – продолжал Павлуша.
Знала ли Марина, предполагала ли, что нас сейчас будет грызть ревность и обида? Догадывалась ли, как станем изводиться, наблюдая, что места приближенных особ достаются другим?
– Перестань, Павлушенька, – я еще с утра дала себе клятву, что бы ни случилось, оставаться доброжелательной и всех любить. Нет, не для приличия. А потому что только добротой и любовью можно противостоять любым нападкам и обвинениям, которым мы с Павлушей вполне могли тут подвергнуться. – Карпик отлично нас вписал. Позаботился. Как Пугачева о Гребенщикове.
– Чего? – Павлуша, конечно, давно привык к моим экстренным переходам с темы на тему, но не сдержал негодования.
– Так и было. Я в БГшном интервью вычитала. Пьяного вусмерть Гребня Пугачева когда-то сажала на поезд. Молодец, не бросила! Подскочила к проводнику в последний момент перед отправлением, впихнула БГ в вагон, кричит: «Я – Пугачева, это – Гребенщиков. Он едет в Питер!» И все, поезд тронулся. Так БГ ведь доехал просто отлично. С комфортом, хотя без билета и почти без сознания.
– Байки это все! – отмахнулся Павлик, поддавшись моему затаскиванию в привычные темы, а потом опомнился и принялся на меня рычать. – Ну что ты такое говоришь? Ну, уместно ли?!
А я чувствую, что не просто уместно – необходимо. Если немедленно всех какой-нибудь беседой не занять, то люди преждевременно растратят все необходимые эмоции, выльют слезы и на самый ответственный момент ничего не останется.
Но тут инициативу в свои руки взял водитель. Не знаю уж, чем руководствовался, но «клац» – и включил радио. И второй раз за день из него полилось на меня что-то попсово-сахарное. А все осуждающе, конечно, смотрели, но выключить не просили, прикрываясь скромностью, а на самом деле, ради того, чтоб развеяться. А я, как самая храбрая, решила голос подать и выразить общественное мнение. Кричу:
– А переключите на другую радиостанцию, пожалуйста! Ну хоть бы на…
И такой я этой неоконченной просьбой ажиотаж вызвала, такое негодование, что замолчала поскорее и отвернулась к окошечку. А громче всех, между прочим, осуждал Павлуша:
– До музыки ли сейчас! Ну, о чем ты думаешь!
В общем, так с бодренькой попсой про крошек и несчастную любовь всю дорогу и ехали.
Микроавтобус наш оказался до крайности быстроходным, потому привез нас чуточку раньше, и поставил всех в неловкое положение. Кто-то из ответственных лиц звонил даже водителю, с нестандартным предложением повозить нас часик по окрестностям, демонстрируя достопримечательности. Водитель отказался, потому что в пригороде не ориентировался, выгрузил нас в нужном дворе, а сам уехал, заявив, что у него в этом местечке какие-то свои дела есть, и что как заказчики и главные организаторы приедут, так он сразу вернется…
А на улице, между прочим, было очень холодно. Из дому вышла какая-то тетка в фартуке. Зыркнула недобрым взглядом, сказала, что хозяев нет пока, что они «там» задерживаются, запустила нас на отапливаемую веранду и хмурясь наблюдала, как мы без разрешения усаживаемся за пустой стол. Не усаживаться казалось приличным, но невозможным. Стоячих мест на веранде почти не было…
– Несут! Несут! – радостной вестью оповестили смотрящие в окна. И как-то очень скрипуче прозвучал этот крик, как-то слишком похоже на воронье карканье. – Несут! Несут! – повторили, ничуть не считаясь, что я и так сжалась в комок, втянула голову в плечи и сейчас не выдержу –убегу прятаться.
* * *
Я была готова к этому, но все равно оцепенела и поняла, что не могу двигаться. Вот и настал тот момент, который окончательно все покажет. До него – просто по-наслышке – все еще не верилось. А вот теперь предстояло убедиться своими глазами… И это будет навсегда и безнадежно. И это уже ничем не изменить… Самое страшное в жизни – то, что необратимо.
Марину привезли нам – как большой праздничный торт – на маленьком столике с колесиками. Измученные ожиданием гости так ей обрадовались, что даже забыли скрыть оживление. На миг показалось, что сейчас похватают ножи и вилки, повяжут салфеточки и со счастливыми улыбками побегут к покойнице, делить, кому какой кусок достанется.
Но нет, быстро нормализовались. Оказалось, хлопотами с доставкой тела к месту прощания занимались сплошные женщины, потому гроб нести было некому. Водитель катафалка попался на редкость бессердечный и с грыжею, потому от машины к дому Марину везли таким странным способом – на журнальном столике. В гробу на колесиках.
Увидев на веранде гостей, везущие гроб женщины испуганно вскрикнули, закачали головами, мол «У нас не готово еще ничего!», и мягко всех выставили обратно во двор. Сразу было ясно, какая из женщин – Маринина мама. По пугающе Марининому, такому неповторимо прямому взгляду и по беспокойно бегающей вокруг нее молоденькой девушке, каждую секунду громким шепотом переспрашивающей: «Ма, все нормально? Ма, капли не дать?» Девушка – она же, Алина, сестра покойницы, – была заплакана куда больше матери, на нас смотрела широко раскрытыми глазами и испугано. Мы явно казались ей ненужными источниками хлопот. А мать, молодец, держалась. Приветствовала нас поклоном головы и деловыми просьбами. Эх, спасительная вещь – необходимые хлопоты. Если б они не заканчивались! Если б не давали матери остаться со своим горем и осознать его!
На Маринину маму и сестру пало сразу множество дел. Карпик, Жэка и другие организаторы брали на себя доставку гостей и стол на поминки. Остальное должны были организовать родители. Но отец, не выдержав, попал в больницу с сердечным приступом, потому все складывалось так, что Маринкиной маме задуматься было некогда.
Я только сейчас поняла, как верно и как здорово, что в мире существует такая вещь, как дурные традиции. Раньше все эти пышные похороны – с множеством мелких глуповатых ритуальчиков и больших ритуалов, с торжественным застольем в конце, перерастающем так или иначе в банальную пьянку – казались мне нелепой выдумкой чьего-то больного воображения. Но теперь все стало ясно. Их придумали для того, чтоб навесить на родственников умершего побольше неотложных хлопот и обязанностей. Чтоб некогда было им сходить с ума и по-настоящему скорбеть о своей потере…
Ах, если б и меня сейчас втянули бы в подобные дела, чтоб можно было куда-то деться от обдумывания!
Я смотрела на Маринину маму с улицы сквозь стекло веранды и… шмыгала носом, готовясь расплакаться. Павлуша успокаивал меня немного испуганно, немного раздраженно. Привел меня в себя смешной формулировочкой:
– Ну, тише, малыш, ну чего ты? Ну, еще не началось ведь ничего! Еще рано плакать…
Мать самоубийцы чувствовала повышенное внимание к себе, но не скукоживалась, не поджимала гордо губы, обижаясь на обилие жалости. Напротив, поднимала глаза и…улыбалась.
Грустно и немножечко удивленно, совсем по-Маринкиному… Она чувствовала себя обязанной поддержать нас. Она, как и Марина, считала себя ответственной за весь мир и все пыталась сделать его лучше…
Интересно, ну хоть она что-нибудь предчувствовала? Или как все мы, отмахивалась мимоходом. Ныряла в свои дела, не обращая внимания на то, что голос дочери звучит все неувереннее, а мысль все больше путается. Нет… Она, наверное, понимала, что происходит нечто серьезное. Но изменить ничего не могла. Только ждать. Только верить, что жизнелюбие победит в Марине тоску и депрессию. Только поддерживать, выскребая по сусекам души остатки бодрости, забывать обо всех своих личных неурядицах, воодушевляться и рассказывать дочерям, как мир прекрасен и гармоничен. Вот единственное, что мать могла сделать для Марины… Хотя наверняка делала намного больше, наверняка суетилась, может даже втайне бегала к врачам или к бабкам… Не помогло.
/Те, кто ее теряли,/ Верили в чудо, ждали…/ Сами себе внушали:/ Скоро уже просвет./ Лишь просыпаясь, в тайне,/ С губ пересохших драли/ Ужас и гарь отчаянья/ Вместе с бессильным «нет!»/ К белым халатам снова,/ Рушили в хлам основы, / Были на все готовы: / Вот вам и кнут и лесть./ Долго скребли остатки,/ Делали вид, мол, гладко,/ Богу носили взятки…/ Зря. У него все есть./ – это написалось в мыслях сегодня, когда весть о Марининой смерти была осознана. Это рвало изнутри, но я – умничка, догадалась, никому не причинять боль, никого не мучить – держу в себе и никому эти строки не читаю… Да и кому читать? Маринки нет, а остальные – не те ценители…
Вспоминаю вдруг все бесконечные Маринкины аналогии. Она меня всегда с Сонечкой Голлидей – любимой цветаевской героиней – сравнивала. А себя, конечно, примеряла к Цветаевой. И правда во многом походила. Как и я, на Сонечку…
«Опрокинулись, Мариш,» – говорю ей мысленно. – «Опрокинулись, перекрутились все твои аналогии. Пережила Голлидей Цветаеву. Не с кем ей теперь общие мысли из мира черпать и хохотать от такой вот схожести… Все наоборот, все навыворот. Сонечка жива, а Марина –и младше ведь, и не такая безумная была – лежит бездыханная. Бред! Бред, нелепица, явная ошибка. Маринка, строчи апелляцию!» – чувствую, что начну сейчас реветь и впадать в истерику. Резко отворачиваюсь от дома покойницы, ищу с кем бы вступить в разговор…
– Бедная женщина, как я ее понимаю! – похоже, не одна я наблюдаю за Марининой мамою. Очень ухоженная хрупкая пожилая дама вздыхает, снизу вверх взирая на своих спутниц: двух огромных теток, схожих лицами и их выражениями. – Ведь и мне тоже Марина была – как дочь! Пусть она не проработала у нас и дня, пусть не принесла никакой пользы общему делу, но… пока я общалась с ней, ну, на собеседовании, ощутила такой прилив нежности, настоящие материнские чувства…
Я потихоньку понимаю, кто это. Павлуше кто-то рассказывал, что незадолго до смерти Марина очень нуждалась в работе и влезла во что-то первое попавшееся. Какой-то журнал, с мизерными ставками и чопорными начальствующими дамами. Вероятно, этих дам, а точнее теток – для дам слишком суетливые – я сейчас и наблюдаю. Стою тихо-тихо на крылечке, и невольно слышу весь их разговор.
– Да, девочка вызывала желание о ней заботиться, – хмуро изрекает одна из теток. – Глаза вроде живые, умные, а одета, как… Впрочем, какая уже разница.
– А разговаривала как? – поддержала вторая. – Никакого почтения к тем, кто главнее! И должностью, и жизненным опытом… Нуждалась, нуждалась в воспитании, потому вызывала родительские чувства. Впрочем, нам же объяснили, она умалишенной была, что с нее спрашивать… Бедняжечка!
Третья собеседница, та, что затеяла разговор, смотрит одобряюще, радуясь такому единодушию компании. Потом еще раз вздыхает и решается на главное.
– Может, мы действительно, как-то переборщили с замечаниями. – жмется она. – Может, для ее больного сознания они показались слишком строгими. Ну, там, про внешний вид. И эти ваши колкости про маньяков, которые появляются в городе из-за женщин, которые так одеваются… – видно, что дама заговорила о вещах, важных для всей троицы. – Может, мы слишком открыто с ней разговаривали… Но ведь на работу в результате приняли, и место предоставили самое лучшее. И я ответственно заявляю, нашей вины в ее смерти нет и быть не может совсем…
– И непонятно, чего нас сюда вообще пригласили. Я и дня с потерпевшей знакома не была… – неожиданно резко вставляет одна из теток. Другая ее обрывает, испуганным успокаивающим жестом.
– Приглашают всех, кто в последние дни общался с умершей, – терпеливо объясняет дама. – И потом, мы упоминаемся в ее предсмертной записке. Вы разве не знаете? Мне это тот мальчик сказал, что всех с приглашением обзванивал…
– Да? Правда? – оживляются остальные, явно польщенные. – Надо же… И что она нам завещает?
Я не выдерживаю:
– Завещает любить ближних, поступать честно и не быть дурами! – без всяких на то прав – вмешиваюсь. – Просит не являться на похороны, если вы идете туда из вежливости или от страха показаться нечуткими и причастными к доведению до самоубийства… Впрочем, не обращайте внимания. Она сама не знает, чего просит. Ведь в случае выполнения ее просьбы похороны будут совсем безлюдными…
Пашенька нервно морщится. Ах, как я его, беднягу, компрометирую! Оттаскивает буквально за руку. Набирает в легкие воздух для отповеди. Я опережаю:
– Молчи. Я сама знаю.
И чувствую – сорвусь сейчас. Ни разу на него не срывалась, ни разу голос не повысила: с тем, кто почти безразличен, так легко быть паинькой… Ни разу не позволила себе при Павлуше что-то гадостное, старательно поддерживала предельно положительные, милые, чистые отношения.. И вот сейчас, непонятно из-за чего…
– Тебе нужно побыть одной? Я отойду. – мой Павлуша корректный и вежливый. Он все понял. Оставил меня сочиться бессильной злобой в одиночестве. Правильно. Никогда не простила бы ему, если б наорала. Никогда не простила, если б знала, что он видел мое падение. Это с одной стороны. А с другой – как же важно, как же безумно необходимо вцепиться в кого-то и выплакаться… Боренька, душа моя, как ты нужен мне, как глупо все. Теряем своих, считая чужих надежнее. Как глупо, как нелепо я предаю тебя, как не хочу этого делать, но совсем не могу с собой справиться. Как я запуталась.
Та ложь, которую я так зло и так неожиданно выпалила чопорным матронам, увы, является правдою… Нет, предсмертную записку Маринину я, естественно, не читала – ее никому пока не показывали – и что там написано, понятия не имею. Но о том, что сюда все пришли не попрощаться, а свою невиновность продемонстрировать – вот об этом говорю со знанием. Еще бы! Ведь тот ужас, что накрывает большую часть присутствующих, гложет и меня…
Как все мы виноваты, как виноваты-то! Марина… Сумасбродная, сильная, целеустремленная, поведенная на поэтах серебряного века и собственной свободе личности… Она была совершенно потрясающей, жила среди нас вечным двигателем, /всех пыталась окрасить в яркое/ где ходила – земля светилась/ нечто сказочное украдкою/ в уголках ее щек теплилось/… Она /все несла свою опрометчину,/ огорчаясь, когда растрачено/, она… А мы не сберегли. Просмотрели, не бросились спасать, когда были нужны. Нет, она повесилась не в приступе помутнения рассудка, как нам объявили знающие. Такая формулировочка очень удобна нашему виноватому сознанию, поэтому мы приняли ее за правильную. Нет! Она умерла от другого – от крайнего нашего безразличия. Она была человекозависима и не умела оставаться одна. Мы не имели права оставлять ее…
– Я пойду в дом, – по-мальчишески дрогнувшим голосом говорит Павлуша, неожиданно возвратившийся ко мне за спину. – Просят. Я пойду…
– Не бойся, – утешаю улыбкою. – Она мертвая, она уже не кусается!
Пашенька смотрит на меня совершенно безумным взглядом. Для него такой юмор неприемлем. Для него такого юмора просто не может существовать. Судя по взгляду, Пашенька решил, что ослышался. Встряхнул головой, чтоб прийти в себя, принял солидный вид, направился к покойнице.
Он уходит, потому что четырех высоких мужиков – и Павлушу в том числе – отобрали для торжественного сопровождения гроба. Павлик ступает неуверенно, все на меня оглядывается печальными глазами, словно на эшафот идет. Трое других держатся бодренько. Пиджаки посбрасывали, рукава позакатывали, будто Марина моя сто килограмм весила… И гордо так пошли, как на подвиг или на парад праздничный.
Павлуша не просто так трусится. А потому что он тоже виноват в Марининой смерти. Знает это прекрасно, и никак в себя не может прийти. Когда-то он не выдержал Маринкиного характера. Нет, чтоб любить вечно, принести себя в жертву, остаться подле!!! Нет же! В ответ на очередное нервное «уходи!» ответил согласием, перевел себя в ранг друзей, а потом встретил меня и влюбился так, что аж в ушах звенит… Раньше он обо всем этом спокойно вспоминал, с иронией даже. А теперь – с острым ужасом. Конечно, виноват! Триста лет он нашей Марине не нужен был, но сознание того, что ухажер вдруг оказался без ума от твоей подруги – штука неприятная и по самолюбию бьющая тоннами… У кого-то бывает больное сердце, у кого-то – совесть, а у Марины было больное самолюбие.
– Но что же мы могли поделать? Откуда мы знали? – в панике оправдывался Павлуша, когда только узнал о случившемся. Причем затронул он эту тему сам. Мне и в голову не приходило лезть к нему с обвинениями… Помню, неприятно защекотало тогда в районе солнечного сплетения. Неуютно сделалось и муторно оттого, что Павлика больше не смерть Марины трогает, а его, Пашенькина, в этой смерти роль.
– Ничего не могли, – я покладисто решила тогда успокаивать. – Если бы ей что-то могло помочь, она позвонила бы и попросила….
– Вот! Вот именно! – Павлуша оживился так, что динамик моего телефона как-то захрипел и закашлялся. – Она никогда не объясняла все толком. Никогда ничего не говорила в открытую. Позвонила бы: «Нужна помощь!» – да я бы первый город вверх тормашками перевернул. А так, считает ведь, будто весь мир должен ее понимать с полувзгляда! Вечно намеками каким-то изъясняется, а потом обижается смертельно…
– Действительно смертельно, – напомнила я. – В буквально смысле…
Павлуша откровенно осуждал и раздражался. И я вдруг с ужасом поняла, что полностью его в этой внезапной неприязни к покойнице поддерживаю, потому испугалась и постаралась загладить все им сказанное.
– Да-да, – Павлуша быстро опомнился. – О покойниках или ничего или… Тем более, она ведь действительно была очень, ты не представляешь даже насколько, ну… хорошая. А то, что всем нам это устроила, так это не со злости же… Ей просто в голову не пришло о нас подумать, прежде чем вешаться…
– Умение доверять – редкий дар, – сказала я скомкано и неопределенно, после чего мы хором вздохнули. Скорбно, светло и… фальшиво-фальшиво, потому что глубоко в подсознании, все-таки оба ругали Маринку за содеянное и испытывали относительно нее волне конкретное раздражение.
И как ни грустно, но большее количество присутствующих именно с таким настроением сюда и пришло. Внешне – благородная скорбь, внутри – неконтролируемое, склочное осуждение. И зная в себе это, жить страшно…
– Я боюсь, – говорю вслух, для пущего осознания.
– Здравствуй, – здоровается в ответ проходившая в тот момент мимо меня Нинель. Здоровается очень тихо. Голос доносится откуда-то из-под ее застегнутой на все пуговицы черной кофты. – Бояться уже поздно. Бояться нужно было до того. Когда эта боязнь еще что-то изменить могла… У тебя не будет сигаретки?
Вообще говоря, я в шоке. Нинель – бывшая рядовая сотрудница, и нынешняя главная редакторша журнала, в котором мы вместе с Карпиком и Маринкой очень весело и долго работали. Нинель всегда терпеть не могла две вещи – мои «бесконечные бесстыдные разговоры» и нашу «глупую дымозависимость». Не курила и курящих всегда громко осуждала. Вела демонстративно аскетический образ жизни и презирала всех, живущих на полную катушку. Меня ненавидела с первого же дня знакомства. В кулуарах шутили, мол, это из-за фамилии. Уж больно похоже наши с Карпушой фамилии звучали, и частенько все принимали нас за мужа и жену… Это Нинель бесило. Она не переносила никаких посягательств на свои территории. Впрочем, Карпика она тоже всегда старательно не переносила… И что теперь? Подошла ко мне сама, завела разговор…
Нинель неумело закуривает, выбрасывает сигарету после пары затяжек.
– Гадость! – кривится. – Бесполезная, ничем не помогающая гадость. Уже третий раз пробую закурить, только хуже делается. Так чего ты боишься, Софья? – спрашивает немного насмешливо, но я вижу – ей необходимо сейчас хоть с как-то отвлечься от самой себя. Хоть с кем-то поговорить… Марина, ты погибла не бессмысленно! Твоя смерть изменила Нинель! Представляешь, Марина? Она сама ко мне обращается. Разговаривает, будто и не было никогда всех этих ее косых взглядов и неприязни…
– Боюсь саму себя… Боюсь посмотреть в глаза – тем более в закрытые – покойнице… – отвечаю честно и совсем без издевки, искренне желая не поддерживать дальше наш давний антагонизм.
– Вот и я так же… – Нинель зябко передергивается. Все таки тут очень холодно…
К нам подходит Карпуша, заботливо обнимает Нинельку за плечи.
– О чем беседуете? – спрашивает шепотом и с положенным моменту сочувствием.
Нинель мгновенно приходит в себя, стряхивает Карпушины руки, смотрит на меня негодующе, как бы говоря: «А, это ты? Так что я тут время на тебя трачу?»… В общем, в приливе привычной вредности возвращается из прострации. У них с Карпиком давние странные отношения. Несмотря на то, что он давно уже живет у нее, и даже печать им в паспорта, судя по слухам, уже поставили, несмотря на все это Нинель все еще не отвечает Карпуше взаимностью и обращается в зловредную стерву при всяком его приближении на людях. Выражение ее лица принимает обычное немного обиженное выражение, губы сжимаются в напряженную куриную попку.
– О нашей роли в случившемся, – отвечаю я Карпику, не имея никакого повода оставлять его вопрос без внимания.
– Точнее о том, что никакой нашей роли там не было, – раздраженно перебивает Нинель. – Нет, я понимаю, конечно, Бесфамильной было тяжело в последнее время! – добавляет с явным осуждением.
Ну вот. Марина, увы, я ошибалась. Даже твоя смерть тут бессильна…
«Вокруг меня, чужие люди,/ У них совсем другая игра,/ И мне жаль, / Что она умерла…/ Лай-лай-лай-лай-ла-а,» – тихонечко, но нарочито четко начинаю напевать «Крематорий», выражая таким образом всепонимающему Карпику свое о Нинельке мнение.
– Да, Марина приходила недавно. – Нинель меня не слышит, обиженно перебирает дрожащими губами, понемногу раскрывается. – Она просилась на работу. Я бы взяла, но не мне ж решать! – она не нам с Карпиком говорит, она сама перед собой оправдаться пытается. – Звонили знакомые спонсоров. Бесфамильная умудрилась что-то с ними не поделить. И тут успела поцапаться! Все таки вздорный у нее был характер, ничего не попишешь. В общем, работы в нашем журнале она так и не получила… Это плохо, конечно. Я понимаю, что журнал для нее много что значил… Мы все вместе его взращивали, придумывали концепции и прочие умные слова. Обидно, конечно, поставить проект на ноги, потом уехать на пару месяцев, вернуться и обнаружить, что ты уже в этом проекте не фигурируешь… Неприятно, конечно. Но зачем же так убиваться-то?
Мне уже ничуть не жалко Нинель. Она такая же, как была. Она – не меняется…
– А по-твоему, нужно было убиться «не так»? Каким-нибудь другим способом? – спрашиваю насмешливо, без желания услышать ответ и вообще без желания что-либо слышать от этой самовлюбленной барыни.
Нинель еще плотнее поджимает губы, дергает плечами, отворачивается. Она такая же, как все здесь. Она черна лицом, душой и кофтою. Она сожалеет и боится ответственности. Она пришла не прощаться, а оправдываться… Теперь она разговаривает с Карпушей, совершенно не стесняясь, что я слышу сказанное:
– Я ж говорила, не надо звать Карпову. У Софьи Карповой, как известно, слабые нервы и неуправляемый язык. Ладно мне, – я с ней три года в одной комнате проработала и к этим ее завихрениям давно привыкла уже – а если кому из посторонних наговорит подобные гадости… Ведь здесь все – серьезные люди. Карпова в три счета навлечет на себя неприятности. А потом будет удивляться, почему на работу ее нигде не берут, почему поблажек всевозможных не устраивают, субсидии на квартплату оформить не разрешают и… В общем, так же, как наша Мариночка… Тут ведь стоит только один раз могущественного человека задеть и пиши пропало – будешь несчастлив на всю жизнь.
Я даже заслушалась. Иногда Нинельевские речи оказывались настолько совершенны в своей абсурдной бюрократичности, что заслуживали внимания, наравне с текстами хороших юмористов. Вот, например, сейчас она искренне была уверена, что счастье – это наличие работы и субсидии…
– Да и покойница была бы против приглашения Карповой. – продолжает Нинель, на этот раз потише. – Да. Софья ведь у нее из-под самого носа увела молодого любовника…
Ага, значит, все-таки сплетничают о нас с Павликом! Нет, ну дураки дурацкие, честное слово! Хоть бы разобрались в ситуации, а потом языки чесали!
– Ну, Нинок, ну что ты? – Карпуше неудобно, что я слышу все эти бухтения, и он старается замять тему. – Софья была близкой подругою… И потом, с Павлом, Марина, кажется, давно рассталась, еще до того, как он с Соней познакомился. Мне Маринка сама рассказывала. Да оно и понятно. Ей скучно с ним. Он другой совсем… И оставим эту тему. Не хорошо как-то…
Господи! Могла ли ты подумать, Марина Бесфамильная, что одним из самых животрепещущих вопросов на твоих похоронах будет, когда и с кем ты рассталась, и с чем это было связано?!
Отхожу/отбегаю куда подальше… Не хочу слушать все эти пошлости. Совсем-совсем. Сбегаю за дом. Хорошо, что Павлуша этого не слышал, уж он измучил бы себя комплексами… Когда уже хоронить тебя будут, Марина? Надоело толкаться тут, в этом болоте мерзостей…
Карпик, кстати, не потому так страстно урезонить Нинель пытается, что коробится ее поведением, а потому, что тоже перед Мариной хочет получше выглядеть. Ведь он тоже виноват. Друг детства называется! Всю жизнь она с ним провозилась. Делилась своими идеями сумасшедшими, затаскивала его в них – то сборник поэтический издать надо, то прогрессивный журнал для продвинутых людей сделать, то просто новый год на крыше отметить хочется. А когда иссякла – кончились идеи, возраст прошел, проблемы начались какие-то бытовые – глядь… а нет рядом Карпика. Потому что он уже давно своей жизнью живет – полюбил нашу стерву Нинель, сделался «нормальным пацаном», и ему просто в голову не приходит, что кто-то рядом может нуждаться в совете и помощи. Понятно, что его нынешние советы Марине только настроение бы испортили. Понятно, что так, как она хотела, быть не могло. Ну, не возможно это, чтоб пока она где-то по своим приключеням разъезжает, все бы жили своими жизнями, а потом, по первому же ее требованию, бросали бы все и всех, сбегались бы и начинали, как в детстве карусель, вокруг нее крутиться и всем ее новым мыслям радоваться…
– Идемте, идемте, уже некогда ведь… – во дворе начинается небольшая суматоха и всех нас, наконец, зовут в дом, греться и прощаться с Мариною…
* * *
– Бесконечные похороны! – думала я, продвигаясь в очереди знакомых и не знакомых, скорбных и неприязненно косящихся на мои джинсы. Я кажусь им одетой не подходяще для такого повода….– Да что вы так смотрите, они же черные! Черные – значит, в трауре. Черные – значит, как положено…
Приближалась моя очередь. Все это медленное продвижение, все эти наигранные охи-ахи и чьи-то слезливые причитания, эта заведенная с компа музыка, цветы, украшающие гроб так, что он становился в два раза выше моей Марины… Все это выводило из себя.
Миг – и я увидела лицо желтокожей, накрашенной куклы с идиотски зализанной на бок светлой челочкой, аккуратно выглядывающей из-под платка. Кукла эта не имела с моей Мариной ничего общего. Павлуша уже попрощался, теперь он стоял около и неотрывно, расширенными глазами смотрел на покойницу. К гробу подошла Нинель. Торжественно наклонилась, коснувшись щекой ее лба. По-моему люди прикасались к покойнице, чтобы удостовериться, что нас не разыгрывают, что перед нами не манекен, а настоящая, еще недавно живая Мариночка… Нет, нет, нет, это не может быть она! Не обманите! Это лицо носит ее черты, находится в ее доме но… Но оно лишено главной Марининой составляющей. Это лицо – безжизненно!
Комната кружится вокруг меня. Я с ужасом понимаю, что сейчас подойдет моя очередь. Жмусь в угол, прижимаюсь к стене. Внезапно нащупываю какую-то дверь. Не толкаю ее, но облокачиваюсь, отчего дверь сама распахивается. Вот оно – спасение! С пахнущей ладаном и торжественной фальшью веранды вываливаюсь в нормальную комнату. Закрываю дрожащими руками дверь, падаю на первый попавшийся стул, пытаюсь отдышаться.
– Что это я? Что ж это? – говорю сама себе. Говорю вслух, чтоб проверить, могу ли разговаривать. В комнате почти темно – окна занавешены темными шторами, на большом зеркале комода висит шерстяная шаль с двумя дырочками. Беспардонно играя на моих нервах, луч света пробивается в щель между шторами, падает на дырочку в шали, отражается от зеркала и падает узкой полоскою прямо передо мной, на стол, а точнее, на небрежно брошенные на нем тетрадные листики.
– Этого не может быть! Это кто-то меня разыгрывает! – твержу, но сама зачарованно смотрю, как луч света строгими очертаниями освещает сделанную Марининой рукой – точно Марининой, я ее почерк очень хорошо знаю – надпись: «хохочи, моя Сонечка» Сердце колотится бешено и скорее в ушах, чем в грудной клетке. И пугаюсь этого знака, и не верю в него, и радуюсь, что все это необычное со мной происходит. Решительно хватаю листики.
– А-а-а-а, что наделала! Кто тронет волю покойничью, тот и долю покойничью на себя перетянет. А, что наделала! – внезапно раздается громкий вой откуда-то из угла.
Не совладав с собой, бешено визжу и вскакиваю. Дверь в комнату тут же распахивается, кто-то щелкает выключателем. На пороге – Карпик с товарищами. В кресле возле комода – сумасшедшая старуха, та, что бубнила в маршрутке. Смотрит на меня в упор безумными водянистыми глазами в обводе наведенных тенями фиолетовостей, мелко трусит головой и прической, как японский болванчик, повторяет несколько раз свою фразу, потом принимается за еще более маразматичное:
– Кто так делает? Кто так хоронит? Кто так? Бабок зовут, бабки ведают! Кто так? Так не положено! Так во снах видеть будете. А кто воли покойничей коснулся без наговора, тот долю на себя перетянет, век не свою жизнь жить будет… Кто так?
Одни люди подскакивает к ней, другие – ко мне:
– Успокойтесь, бабушка. Выпейте водички… Что происходит тут?
Старуха моментально замолкает. Пьет жадно и с удовольствием. Теперь она выглядит вполне нормальной. Тупит взгляд, опускает плечи, дает себя вывести…
– Что? – Павлик смотрит на меня в упор, с едва сдерживаемым гневом. – Что, говори?
– Мне сделалось нехорошо. Я зашла в комнату, а она как закричит из дальнего угла. Я испугалась. Любой бы испугался…
Да что он смотрит на меня так, будто я ему жизнь испортила? Просачиваюсь сквозь плечи любопытствующих, не смотрю ни на конец очереди, ни на предмет ее внимания… Вылетаю на улицу, берусь за сигареты. Надоели!
* * *
Кажется, все уже распрощались… Снова загружаются в транспорт, чтобы ехать к месту захоронения. Прячусь за дом, чтоб дали спокойно докурить. Все равно в своем траурном состоянии загружаться будут нестерпимо долго и муторно…
– Алло, да. Здесь, рыбка, здесь. А что, есть варианты? – не замечая меня, за дом влетает запыхавшаяся барышня. Та самая, с фляжечкой…. Она явно ищет уединения со своим телефоном и с фляжечкою. – Что? – нервно кричит своему телефонному собеседнику. – Нет, Артура тут не наблюдается. Да, действительно она и действительно мертвая. Поцелую и от тебя. – ухоженное лицо искажается тяжелой усмешкою, потом обретает отрешенно-деловое выражение. – Мы опоздали, друг мой. Сборник уже издают другие. Не знаю кто, что-то государственное. Да, именно тот. «Нараспашку», если не ошибаюсь … Да пусть издают, ну их к дьяволу! Мы что-нибудь другое для нее издадим… Что-нибудь более громкое!
Надо же, какой ажиотаж вокруг нашего сборника. «Нараспашку» – так назвали мы его еще при создании. Стихи. Маринкины, Анечкины, мои… А еще новеллы всякие и уматные Карпика рисуночки… И никто, никто им раньше не интересовался, а тут вдруг – сразу многие. Карпик, кстати, в связи с этим очень забавным образом нас всех и обзванивал. Никогда не забуду тот день, никогда не забуду ощущения…
– У меня две новости, с какой начинать? – наигранно приветливым голоском спросил тогда Карпик.
– С хорошей, конечно, – ответила я, ожидая большого приятного сюрприза а затем, в качестве плохой новости, малюсенького какого-нибудь к нему неприятного дополнения. Иначе, мне казалось, Карпуша бы не звонил. Попросил бы секретарш Нинелькиных, или еще кого. Раз звонит сам, хочет полноправно владеть честью носителя какой-то новости, значит новость не может быть ужасною… Так рассуждала я, и смеялась, немного кокетничая:
– С хорошей, конечно!
– С нашим «Нараспашку» подписали договор об издании. Хороший тираж и оформление должно быть приятственным, – сообщил Карпик, как-то очень уж сухо, для такой грандиозной новости, а потом сразу перешел к главному: – А плохая новость такая: Марина повесилась. Позавчера, в ванной, от сумасшествия. Похороны завтра. Собираемся возле ее подъезда в восемь, и не опаздывая. Хоронить будем у родителей. Да, полтора часа на машине от города. Она там уже.
К чести для себя я не стала ахать, рыдать и расспрашивать. Сухо сообщила, что все ясно, и что приду обязательно. Карпик даже растрогался:
– Спасибо, что так реагируешь. Я задолбался уже по телефону успокаивать и всем отчитываться, будто сам ее вешал. Тебе вообще боялся звонить, думал, замучаешь истерикой. Ты – молодец.
Я поблагодарила за похвалу и повесила трубку. Вообще, я так правильно отреагировала не из-за сдержанности, а от глупости. Не поняла я просто, что случилось. И тут же давай Павлуше на работу названивать. Не потому, что он тот, с кем любым горем поделиться можно, а потому что Марину мы оба хорошо знали, и он может распологать какой-то информацией… Звоню, звоню, а там – занято. Оказалось, потому что он мне дозвониться пытается:
– Ты в курсе? – хором спросили друг у друга мы, созвонившись-таки.
Выяснилось, что Павлуше только что звонил Жека – тоже близкий друг Марины и даже бывший муж по совместительству. Ничего конкретного Жека не рассказывал, сообщил, что они на пару с Карпушею занимаются организацией, попросил при матери никаких околоцерковных разговоров не вести, потому что отпевать самоубийцу церковь отказывается, и для Марининых близких это в сто крат усиливает трагедию.
Павлик как услышал – сполз по стенке без сил себя контролировать. Благо стул на работе возле телефона стоит, а то б так на пол и уселся. В таком состоянии, естественно, ничего толкового Павлуша у Жеки не спросил и очень поразился собственной реакциею.
– Знаешь, – говорил мне, подавленно. – Марина рассказывала как-то про сына поэтессы Цветаевой. Так тот сын, когда вернулся однажды к дому и услышал от соседей, что мать повесилась, схватился за голову и бессильно опустился на землю. Уселся прямо в дорожную пыль, хотя рос во Франции и потому был большим пижоном и чистюлею. А я, помню, еще не поверил этому рассказу. Слишком уж пафосно, картиночно, в Маринином стиле: взрослый мужик и вдруг подкашиваются ноги… А вот теперь у самого так. Это Марина меня, наверно, проучивает…
А потом Павлуша неожиданно разозлился и воспринял все случившееся прямиком на наш счет:
– Но что же мы могли поделать? Откуда мы знали? – закричал отчаянно.
И поплыл-поехал тот разговор, неприятный и с каждым словом всех нас загрязняющий…
– Вот и придется нам встретиться. Видишь, я же говорил, что все эти твои переосмысления – бред сплошной. Вот даже судьба нам сама доказывает… – сказал Павлик в конце разговора.
Об этом напоминать мне было не нужно, об этом я и сама подумала. А ведь накануне, совсем переполнившись презрением к себе и жалостью, я на миг стала чистою и решила все же сделать выбор. Ну конечно, не в пользу Павлика. Не потому, что он хуже Бореньки – он в стократ лучше, надежней и положительней. А потому что я – не чета Пашуле совсем. Нам обоим только хуже будет от продолжения этого союза. Сорвемся ведь, прекратим притворство – Павлик вон уже потихоньку срывается – и пойдут сплошные взаимные претензии и раздражения…
Сказать открыто о разрыве я не решилась: уж слишком ночь была звездной и пронзительной, а мы, сидящие на балконе, так походили на романтичную влюбленную пару… Я не смогла поломать красивую картинку, которую с таким азартом когда-то строила. Я была влюблена. Не в Павлушу, нет… В наши с ним романтичные и светлые отношения. И вот сейчас, когда все так запуталось, когда я врала каждый день и оттого нигде не чувствовала себя счастливою, когда я поняла, что пора делать окончательный выбор, то все равно не могла сказать нужных слов. Произнесла неопределенно намекающее:
– Может, отдохнем друг от друга немного?
Как ни странно, Павлуша принял мое высказыванье всерьез, не так как все предыдущие мои попытки поговорить на подобные темы – те попытки он принимал за мое кокетничанье и тут же набрасывался с цветами и необходимым, как он думал, словесным доказательством моей превосходности. Сейчас он уделил моему предложению должное внимание и разгорячился весь.
– Соня, я понимаю, отчего ты так говоришь. Знаю, что тебе все это кажется увяданием… – начал он с проникновенной глубиной в голосе. – Да, мы почти не гуляем вечерами по городу, да, видимся только дома у тебя и каждый раз все одинаково. Но посмотри на вещи объективно: новая работа, у меня, у тебя, новые нагрузки, хлопоты… Сейчас это грузит, но пойми, это же перспективы, они дают нам уверенность в будущем! Ведь кроме проявлений чувств, существуют еще и сами чувства! А у нас с ними все в порядке. Мы целенаправленно и устермленно идем к стабильным отношениям. Не побоюсь сказать даже «к семье». А это больше, чем страстные встречи и полуночные гуляния. Так? Мы ведь оба уже взрослые…
Взрослой скорее была я, а не он, потому во все эти выгоды, перспективы и планирования уже наигралась, и теперь хотела настоящего чувства. Было бы оно, а уже остальное – приложится, кровью и потом выстроится.
– Пойми, – продолжал Павлуша. – Мы ведь привыкли уже друг к другу. А привычка – это всегда убийство яркости… И видимся теперь чаще. Если каждый день будешь есть конфеты, то перестанешь ощущать их сладость, в конце концов…
– Вот я и говорю, давай на время расстанемся. А потом, если скучать будем, или, там, поймем, что никак друг без друга… Тогда начнем сначала все. И вкус тогда снова почувствуется.
– А потом опять приестся и мы всю жизнь так и проведем, то съезжаясь, то расставаясь! – Павлик горячился все явственней. – Я много думал об этом. Так нельзя, Сонь. Мы должны понять, что мечты убиваются воплощением, а яркость чувств – временем. Понять, смириться, и гнаться уже не за яркостью, а за гармонией и стабильностью. Только тогда все будет хорошо. Иначе – бред слошной…
Я как-то даже смутилась от такой его теории. Ведь здорово звучит! Уверена, слышали б это какие другие женщины, разорвали бы меня на кусочки, чтоб добиться права обладания таким порядочным и степенным мужчиною… Человек так ко мне относится, строит планы, ищет перспективы, а я… Дура набитая.
Ведь расстаться я хотела вовсе не из-за угасания чувств с Павликом – накала для меня с ним никогда не было, всегда – упоение чистотой отношений и их правильностью. Разрыва я жаждала из-за появления в моей жизни Бореньки. А Павлик о нем не знал, и потому истолковал все по-своему…
– Мне нужно остаться наедине со своими чувствами, – выдавливаю через силу. – Нужно разобраться в себе. Давай какое-то время не видеться.
– Бред это все! – Павлуша болезненно морщился. – Ты просто ищешь очередных трагедий и, не находя, сама их устраиваешь. Посмотри на себя? Ты ужасно выглядишь, когда говоришь о расставании. Видно же, что ты страдаешь от этого…
Еще бы! Не всякий человек добровольно откажется от стабильного и надежного компьютерщика ради безбашенного и безнадежного рокера… А тот, кто таки это сделает, выглядеть будет ужасно, потому что начнет тут же бояться за свое будущее. Вот я и боялась, а Павлик принимал это за страдания по нему-любимому…
– Впрочем, если тебе действительно необходимо разобраться, я на время исчезну. Сколько тебе нужно? Две недели? Месяц? Перед тем, как выходить замуж, тебе действительно лучше проверить себя…
Я провожала его при полном надрыве чувств. В последний, как мне тогда казалось, раз, обнимала ладонями гладкое лицо с почти детской кожею. Желала счастья, шепча одними губами что-то схожее с молитвою. Разглядывала его огромные загибающиеся кверху ресничища и сквозь слезы улыбалась их спутанности. В общем, была наполнена торжественностью и чистой, светлой печалью, как уходящая в монастырь грешница, прощающаяся с такими милыми сердцу земными удовольствиями.
Я знала прекрасно, что этот светлый мальчик уже через неделю обязательно окажется кем-нибудь подобранным. Оглянуться не успеет, как утешится от воспоминаний обо мне, и будет строить свои грандиозные планы на перспективное будущее с какой-нибудь другой единственной. Не потому, что ветреный, а как раз наоборот – оттого что сильно целеустремленный и не может долго жить без человека, с которым можно строить четкие и важные планы на будущее.
И вот, спустя пару скандалов с Боренькой, свидетельствующих о нашей безумной любви и полной несовместимости, спустя несколько кардинальных смен моих мировоззрений и убеждений… А точнее, спустя три дня с момента нашей последней встречи с Павликом, мне звонит Карпуша и заявляет, что Марина повесилась, то есть, что мне так или иначе придется с Павлушей увидеться. И это, конечно, воспринимается мною, как перст судьбы или как ненавязчивая Маринина подсказка: так, мол, тебе лучше будет, друг-Сонечка!
– Все. Пока. Пойду торжественно присутствовать, – кричит дама, и захлопывает крышечку мобильного. Завидев меня, и осознав, что я все слышала, дама выражает возмущение: – А что вы тут, на отшибе? Больше пройтись негде, да? Странный способ искать уединения. Обычно это делают в местах, которые никем еще не заняты!
К великой своей чести и немалой радости, я умудряюсь ничего не ответить на ее хамство. Не от стеснительности, а из смирения. Захотелось побыть хорошей. Захотелось вымолить прощение. Потому что, как ни крути, я в смерти Марининой виновата больше всех. Им – остальным – простительно. Забыли, замотались, не были готовы к трагедии. А я – родственная душа, женщина, – должна была разгадать, предвидеть, вытащить… Ведь я любила ее. Всем сердцем и всем своим пониманием… А потом – как все – позабыла, забросила. И это ей, конечно, страшной болью вышло. И это ее, конечно, в людях разуверило…
Столько раз я и себе, и ей, и всему городу признавалась в своем огромном, безграничном Мариною восхищении. Какая бы она ни была, но она был яркая, живая, настоящая!!! А она отмахивалась от моих похвал решительно. Нет, они приятны ей были, разумеется, они ее поддерживали, но по правилам, я должна была хвалить, а она – отмахиваться. А потом я забилась в своей жизни, заметалась между двумя мужчинами, двумя мирами, образами жизни и целями… И так обалдела от всего этого, что Марину забросила. И не хвалила ее уже, и не восхищалась ей. А она без этого восхищения – как без пищи. Она без него теряла себя совсем, потому что всегда собственную личность лишь из оценок других ощущала.
Я свои оценки выражать перестала. А однажды – в самый последний наш разговор, накануне самоубийства уже – наговорила я Маринке страшных глупостей. Ну, мол, она все еще в детстве пребывает и что зря носится со своею этой поэзией, и что жизнь много серьезней и разительней… Да не со зла я говорила это, а в истерике! Ведь решила тогда раз и навсегда выбрать путь реалиста-скептика. Поклялась стать нормальным человеком и порвать с прошлым и своею натурою. Решила всего на миг, потом опомнилась, поняла, что от себя не убежишь, долго целовалась с Боренькой и плакала… Но за тот миг, что пыталась нормальной быть, успела Марине наврать с три короба и она повесилась.
Нет, понятно, что она сама тоже не права. Звонила, интересовалась всякой чепухой, вроде жилищных вопросов, погоды и прочего, а я, по ее мнению, должна сама по голосу или каким другим проявлениям догадаться, что происходит нечто ужасное. Ну не обязана я ее мысли читать, не обязана!
Понятно, что будь в Марине чуть больше уважения к нам, скажи она кому-то все напрямую – вмиг все сбежались бы… А так оставила всех нас несчастными, дикими комплексами вины разрываемыми, друг на друга крысящимися и глаза поднять опасающимися: «А вдруг он все знает, вдруг меня подлецом и убийцей считает. Не, я лучше с ним здороваться не буду…» И так будет теперь всегда… /Долгая память – хуже чем сифилис/ Особенно в узком кругу./ Такой вакханалии воспоминаний/ Не пожелать и врагу…/
Собираюсь уже идти к нашему микроавтобусу. Как вдруг вижу забытую в проеме окна небольшую, пузатую, раскрытую кожаную сумочку. Серебристая фляжка заманчиво поблескивает на поверхности. Оглядываюсь в поисках нахамившей мне барышни – никого. Нет, вот она – сидит в машине, нетрепливо смотрит на процессию.
Ну что ты будешь делать! Хватаю сумочку, невольно опускаю глаза внутрь. Возле фляжки, любовно прижавшись к ее аппетитному боку, лежит маленький черный браунинг. Я видела такой в фильмах о блюзах и гангстерах, я представляла такой, когда читала об элегантных шпионках и кокаинистках-эмигрантках. Штучка! Вещь! Может, не рабочий? Зажигалка, там, или какая другая бутафория… Рядом лежит пачка долларов. Довольно! Захлопываю сумочку, решительным шагом направляюсь к Хонде, стучу в стекло, демонстрируя сумочку. Стекло мгновенно опускается.
– Вы забыли! – протягиваю вещь хозяйке. Старательно отворачиваюсь, но все равно вижу, как на лице ее отражается паника.
– Вечно ношу все, то в карманах, то в сумочке, то… все теряю… – говорит она как-то жалко и растерянно, потом решается на мучительный вопрос: – Вы заглядывали внутрь?
– Нет, – отвечаю, как положено.
– А как же вы узнали, что это моя сумочка? – нервно настаивает дама, она снова почти кричит на меня.
– По запаху! – говорю первое, что пришло в голову. – Сумочка пахнет вашими духами! Извините, мне некогда…
«Черти что! Я ей оказываю услугу, и я же должна выслушивать ее крики… Ой, надо было сказать, что она единственная, кто стоял там, за домом. А то как-то неправдоподобно получилось с запахом…»
– Вы извините, что я так на вас набросилась. – дама снова вплывает в круг моей видимости. Она раскраснелась, она догоняет меня, нервничая. – Это я от несдержанности и усталости. И потом, в наше время так редко это. Я думала, вы вознаграждение потребуете или еще что. Знаете, в любых контактах с малознакомыми людьми всегда подвох ищу. Не знаю, почему я так устроена… Не бегите вы! Немедленно остановитесь и примите мои извинения! А то обидитесь еще, повеситесь, не дай боже… – дама улыбается очень неестественно. Видно, что принесение извинений – дело для нее непривычное и стоит ей невероятных усилий. – Меня Лилей зовут. А вас – Сонечкой. Добрые люди уже просветили…
Молча закуриваем, глядя куда-то сквозь друг-друга. В даме чувствуется повышенная истеричность и высокомерие. Вообще-то, Марина таких не любила. Интересно, что их связывало? Впрочем нет, вру, любила все яркое и, наверняка, ценила эту даму за оконченность образа.
– Как вымуштровала нас всех покойница, а? – Лилия отхлебывает из своей фляжки и, кривясь, подмигивает. – Хошь, не хошь, а насильно вешаешь на себя добрый взгляд, возвращаешь сумочки, мило благодаришь, ходишь, блин, с лыбочкой. Прежде чем сказать что-то, сто крат думаешь. Вежливой быть стараешься, словно в пансионе благородных блядиц… Да?
Дама тянет меня в единомышленницы, заглядывая в лицо.
– Я всегда возвращала сумочки, – отвечаю устало. Потом не сдерживаюсь. – А вы с Мариной что..? – спрашиваю неопределенно.
– Да вот это самое… – хмыкает Лилия, потом пускается в откровения. – Воевали по большей части. Она нашему концерну свой сборник предлагала. Мой босс то соглашался, то отнекивался, а я переговоры с ней вела. Довелась вот… Теперь отряжена от фирмы на похороны. А на издание сборника теперь полное добро получено, но его уже, блин, издали. – Лилия вдруг резко поднимает одну бровь и смотрит на меня в упор. – Наша компания поддерживает и раскручивает начинающее искусство. – выпаливает пьяно и заученно. – У вас есть что-нибудь с покойницей связанное, что реализовать можно?
/Продана смерть моя!/ Про-о-о-дана!/ – надрывается в мыслях мастерица светлой печали Янка Дягилева. Смотрю на Лилию в упор и ощущаю вдруг невероятно острый приступ раздражения.
– Да есть, – отвечаю сухо, не сводя с собеседницы взгляда. – Где-то завалялась пара трусиков и упаковка прокладок. Она забыла в прошлый визит ко мне. Как будем продавать? С аукциона, да?
Меня откровенно тошнит. Смерть близких и шоу – вещи несовместимые. Хочется заехать даме по измотанной, но ухоженной физиономии, застывшей сейчас в гримасе удивления.
– Хи! – приходит в себя Лилия, спустя мгновение. Не обиделась, не разозлилась, приняла, как удачную шутку… – Хи-хи-ха-ха-ха! – заливается громким истеричным смехом. – Ой, насмешила, ой, молодец, детка, ой, Сонечка!
Она не прекращая бурно смеяться, выдавливая из себя хохот короткими стреляющими горошинами, пошатываясь, идет к своей Хонде. Усаживается. Кажется, она изрядно пьяна…
– Эй, детка, возьми визиточку, ты мне понравилась! – кричит на весь двор, немного опуская стекло. Потом кидает сквозь щель пачку визиток. – Возьми! Я в долгу у тебя!
Спустя минуту, ко мне, опасливо косясь на Нинель, приближается Карпик.
– Возьми, – сует подобранную визитку Лилии. – Это тебе предназначалось. Она не последний человек, хоть и явно нездоровая. Пригодится еще. Бери…
„Да пошли вы все!!!” – кричу в мыслях.
– Спасибо, – говорю вслух.
* * *
Спустя время обнаруживаю себя с рюкзачком далеко за Марининой калиткой, а в рюкзачке – последнюю сигарету, визитку истерички-Лилии и… тетрадные листочки, покрытые Марининым почерком.
Не вернула! Не выложила на стол, когда бабка причитать начала, а нечаянно сунула в свои вещи… Ох ты, а ведь эти листочки, наверное, искать станут. Ладно б остальные, до них и дела нет. Но ведь матери Марининой, наверняка, все бумаги ушедшей дочери дороги и важны…
Возле трассы стоит магазин с надписью «Продукты, Напитки, Сигареты, Ксерокс, Парфюмерия». Ясно. Мне сюда. Благодарно киваю небу, дескать, спасибо, все поняла, действую. В тот же миг подтверждая свое ко мне расположение, из-за туч выглядывает давно уже не посещавшее наши места и души солнышко… Надо же!
Что-то я к этим знакам судьбы стала последнее время впечатлительна. Прям, как Марина незадолго до смерти. Прямо, будто слова старухи сумасшедшей сбываются, честно слово. Уподобляюсь покойнице, перетягивая на себя ее свойства…
Подобная мысль очень развеселила меня. То есть грех, конечно, смеяться над больными духом. Но старуха так складно говорила, так по-ведьмачески… И напугала меня вполне по-настоящему. Кому скажи – испугалась безобидной бабушки, божьего одуванчика! Засмеют ведь. Да и мне самой сейчас весело от таких нелепых своих промахов.
– Сколько копий снять с этой копии?
– Одну. – вроде, по заборам Маринкины записи расклеивать не собираюсь…
Нехорошие предчувствия уже тогда зашевелились в груди, но я глаза отводила, стараясь не прочесть ни словечечка, чтоб не реагировать бурно при посторонних. А реакция -– я чувствовала – действительно будет бурною.
Усаживаюсь тут же, под магазином на лавочке. Закуриваю, чтоб заглушить любое волнение. Стараюсь рассматривать эти записи поспокойнее.
Какое там! Во-первых, эти строки -– действительно воля покойничья. В том смысле, что это предсмертная записка Бесфамильной. Понятно, почему в доме лежала копия. Оригинал в таких случаях остается пришитым к делу в милиции. Я это не на собственном опыте знаю, а от папеньки…
Начинаются Маринкины записи весьма оригинально: «Господу Богу всемогущему… заявление…прошу уволить меня по собственному желанию…» Сердце захлестывает волна чего-то теплого. Теплого, но боле-е-езненного… Ах, Марина, Марина… Леди, вы не исправимы… И перед смертью играете в литературщину, ищете красивые решения, разите замысловатыми штучками… И как мир теперь без ваших /милых поз/ станет обходиться?
Кроме этого лирического прошения об отставке, на листочках еще три коротенькие записки.
Одна – государственным органам с просьбой не входить в комнату обутыми. Интересно, выполнили?
Точно знаю, что нет, потому как еще в юности сама пострадала от вторжения наряда милиции. Ушла когда-то погулять, а дверь в квартиру нечаянно забыла запереть. Через три дня соседи обеспокоились и милицию вызвали: «Дверь нараспашку, а самой соседки-пигалицы уже неделю, как не видать. Небось, прирезали ее пьяницы и наркоманы, те, что к ней в дом постоянно ходят и никогда не бреются…» По вызову приехал наряд. Квартиру я тогда только начала обживать – ни заначек, ни одежд, ни мебели. Только ковровое покрытие, да корематы на кухне, и как стол, и как стулья, используемые… Жуть! После визита милиции ковер весь был покрыт комками грязи, с кухонного подоконника пропала пачка печенья, а ни в чем не повинные корематы оказались украшены огромными, не отмываемыми следами сапог, совсем не похожих на человеческие. /Но рядом с тобой, коза сущее дитя,/Ты оставила у меня на стене/ След своего ногтя/ Я отнес его в музей/ Мне сказали, что ты динозавр/ Скажи, что это не та-ак/ – крутится в мыслях при воспоминаниях. Но все это я увидела несколько позже, когда смогла попасть в квартиру. Дело в том, что милиция заперла дверь на верхний замок, единственный ключ от которого валялся у меня в комнате. И в результате, я выяснила, что попасть домой могу только через участкового, у которого хранится мой ключ, а попасть к участковому – только «через гастроном». А все из-за глупых соседей, которые вместо того, чтобы тихо прикрыть дверь, вздумали вызвать милицию. Причем соседям милиция понравилась и они потом еще пару раз пытались ее вызвать, нося участковому тухлые заявления, свидетельствующие о проблемах в мозговой деятельности авторов. Наряд милиции ко мне больше не приходил, зато зачастил участковый, доброжелательно интересующийся, действительно ли у меня там наркоманский притон, или соседям просто завидно. С участковым мы довольно быстро сдружились. Не путать со сблизились – в этом смысле у меня табу на работников органов: не терплю тех, от кого потом сложно отделаться. А просто по-дружески участковый мой заходил частенько. Потрепаться, почаевничать, партейку в шашки сыграть или к общему преферансу присоединиться. А чего б не заходить: баба молодая, шабутная, живет одна, против выпивки не возражает, народ веселый к себе водит. Выходил он, как все, под утро, и опять же, не бритый, что побуждало соседей строчить новые заявления, на этот раз уже начальству участкового:
– Понимаю, конечно, что все мы тут /как один, социально опасны/… – взбунтовалась я. – Но еще и ваше начальство я у себя не переживу! Вы участковый или где? Оградите от посягательств злых соседских языков!
– Нет, – пьяненько морщился мой участковый и наетое пузо поглаживал. – Не могу оградить! Нарушу тем природное равновесие. Ежели какие языки вам зло чинят, то это именно потому, что какие-то – делают много приятного. Все вокруг друг друга компенсирует!
Это он, гад, на мою подружку Женечку намекал. Отчего-то в тогдашней моей компании было принято считать нас с Женечкой лесбиянками. А мы с ней, хоть и дебоширили вместе всегда, но друг с дружкой – ни-ни-ни, разве что целовались пару раз по большой пьяни и как-то даже стыдились потом такой дурости. Я раньше вообще старалась не смешивать дружеские отношения и интимные. Спать и там же душу наизнанку выворачивать – дурной тон. Так я считала в юности. С любовниками всегда старалась оставаться загадочной, казаться лучше, чем я есть, интриговать и ходить в победительницах. С теми же, с кем была самой собой – даже не представляла никаких сексуальных сцен. Настоящая, завораживающая эротика всегда чуточку гротескна, витиевата и возвышенна, и потому с людьми, которых знаешь, как облупленных, смешно играть в такие игры. Думаю, даже реши мы тогда с Женечкой делом поддержать всеобщее о нас мнение, даже начни друг другу что-нибудь возбуждающее демонстрировать, ничего не вышло бы, потому что тут же впали бы в ржачку и гневной фразой: «Разве мое тело не вызывает у тебя дикой страсти?» друг друга бы в шутку подкалывали.
Впрочем, все это было раньше. Пока в мою жизнь не ворвался Боренька. Он многое сломал, в том числе и мысли о невозможности дружбы между любовниками… В том числе мысли о возможности безграничной дружбы и полном расположении…
Перебираю все это в памяти, и даже бормочу под нос некоторые предложения вовсе не из-за внезапно настигнувшей ностальгии по своей юности или там по Бореньке. Просто, если отвлечься от себя, то придется читать дальше Маринины записи. А мне нехорошо от них. Марины самой давно уже нет, а буквы прыгают по листу уверено, складываются в слова-словечечки, чего-то требуют, о чем-то просвещают. А еще мерцают и переливаются из-за слез, стеной стоящих в моих глазах.
Кроме записок – аккуратными крупными буковами-каплями, словно не писала их, а плакала– в захваченных мною записях встречается пара листов исписанных небрежно, наскоро, скомкано. Не мыслями даже покрытых – потоком ощущений. Это что-то вроде дневниковых записей. Фиксацией ощущений самоубийцы, когда все уже ясно и предначертано, до рокового шага осталось несколько минут и водопад неоконченных мыслей. Это читать больнее всего. Это не прилизано автором для встреч с посторонними, этому не придан скептически-ироничный оттенок, как в записках для публики… В этих мыслях – действительно бессвязных почти, сумбурных, совершенно сумасшедших – в этих мыслях Марина, судя по всему, очень честная…
Вот абзац маме с извинениями. Марина пытается объясниться, подбодрить и в то же время по-детски нажаловаться… Господи, Мариночка, прости, что влезла, прости, что читаю, сама не знаю, почему оторваться не могу. Горечью захлебываюсь, первые попавшиеся мысли в целые лирические отступления выращиваю, увлеченно рассматриваю все окрестные вывески… Но потом глаза сами возвращаются, и читаю, глотаю, переживаю, окунаюсь в последние строчки, что остались от тебя.
Еще одна цивильного вида записка. Эта – бывшему мужу. Ему, как всегда – с поручениями… Жека – лучший Маринкин супруг, которого она совсем не ценила и, в конце концов, бросила, не забыв сохранить при этом удобные дружеские отношения. Лучший не потому, что совсем порядочный – всевозможных прегрешений за ним водилось немало, не зря среди знающих людей он звался Свинтусом -– а оттого, что всегда к Марининым авангардностям относился с пониманием и вытерпел бы, останься она с ним, любые ее задумочки и вытянул бы из любого кризиса… Но Марина не терпела постоянства, не переносила постепенное угасание чувств к своей драгоценной персоне, в общем, к семейной жизни, как и я когда-то, совсем не была приспособлена. В записке Марина навешивала на Свинтуса все заботы о своем бренном теле. При ее жизни он, бедняга, такой чести давно, поди, уже не удостаивался. Впрочем, нехорошо злорадствовать. Я свидетель – Свинтус принял на себя массу забот, привлек Карпика в помощники и устроил правильное, пышное, невыносимо нудное торжество…
Третья записка, оказывается, мне. Она сразу же успокоила. Не в том смысле, что в ней доказывалось, мол, слухи о Марининой смерти явно преувеличены, или еще что-то такое воистину успокаивающее, а в том, что у меня тут же появилось оправдание. Теперь понятно, почему я записку из дома покойной выкрала, и по какому праву сижу тут, съежившись от холода, тяну третью уже сигарету и слежу сквозь стену слез за неровными Мариниными буквами.
«Дорогие друзья-сотоварищи!» – начинается обращенная мне записка. Дальше идет просьба не отказать в последнем одолжении. Марина просит разыскать Артура и предупредить… О чем, спрашивается? Кто такой Артур, я понимала с трудом. Иссохший дряблый юноша с взглядом вампира и длинными черными волосами… Судя по взгляду, юноше уже под сорок, по телосложению – нет и тридцатника. Он был как-то связан с Марининой предыдущей работою. Той самой, которую Павлуша считал хорошо и чисто обставленной проституцией. Артура я видела дважды – один раз мельком у Марининого подъезда, когда выходила от нее, а он приехал машиною, второй – когда Марина попросила нас с Павликом разыскать одну ее давнюю подругу. Мы разыскали, и поразились, застав у нее мистически бледного марининого Артура. И вот теперь, уже покойницей, Марина снова мне о нем напоминает: «Разыщите Артура, предупредите, не хочу, чтоб из-за меня у него были неприятности». И тут же вдогонку еще добавляет просьбочку – обелите мое имя, скажите ему, что никогда я не подличала.
Нет, ну Мариной была, Мариной до последних минут осталась! Тоже мне поручение! Все, по ее мнению, должны невесть откуда сами догадаться, кто этот Артур такой и какие шашни ее с ним связывают. А поподробнее расписать слабо было? Ну и что, что писала в состоянии психического отклонения! Я вон, можно сказать, живу в таком состоянии, но, если что-то прошу, всегда умею четко поставить задачу. Интересно, может нам с Павликом, невзирая на все сложности, заняться выполнением Марининой просьбы?
– Ты где? Не звони, тут в трансе все и неудобно разговаривать. – не дав мне и рта раскрыть, шепчет в телефон Павлик. По моим подсчетам, процессия должна как раз сейчас подъезжать к кладбищу. – Слушай, приедем на место – поговорим. Я в джипе еду, вместе с родственниками… Как подъедем, выбирайся из толпы этих малознакомых личностей. Держись рядом со мной, плевать, что подумают…
Павлик уверен, что я еду в одной из машин. О, как это в его стиле! Просто даже не заметить моего исчезновения… Не от невнимательности, а потому, что он всегда уверен во мне: знает, я все равно все сделаю правильно, потому не наблюдает и не беспокоится…
– Пашуль, я не в толпе.
– Ну, смотри сама. И все же лучше рядом быть, когда закапывать станем и все такое… Представь, гроб ведь будут заколачивать… Наболтаешься еще со своим Свинтусом, или кто там тебя везет…
Нет, с рассказами о Марининых предсмертных записях я явно не вовремя. Пришлось признать это и ошарашить Павлика заявлением, которое у него в мозгу так и не уместилось окончательно…
– Ты не понял, Павлик. Я вообще ушла с похорон. Да. Еду домой. Ну, у меня вдруг голова разболелась и… Позвонишь, когда освободишься.
– Что? Что ты такое говоришь?!
– Тише. У тебя там все вокруг в трансе и неудобно разговаривать. Я уже в пути, вернуться не могу. Поговорим позже. Пока.
Насилу отбилась от его полного непонимания. В последнее время все чаще вру, чтоб облегчить задачу общения. Это плохо, конечно, но очень поддерживает…
Отбилась и спохватилась вдруг: да что ж это я здесь сижу, когда они все скоро там уже будут. Приедут, глянут, а «воли покойничей» на месте не наблюдается. «Нехорошо, – подумают, – ты поступила, Сонечка!»
Спешу обратно к дому. Нужно вернуть Маринины записи, пока никто не заметил их исчезновения. Машины разъехались, и опустевший переулок кажется теперь просторным. Шагаю медленно, пристально рассматривая все, как в музее. Незримо царит над всем этим торжественная надпись: «здесь прошло Маринино детство!» И от сознания этого в груди делается как-то щекотно. Непонятно, то ли очень хорошо, то ли, напротив, плакать хочется.
В двух шагах от Марининой калитки на полянке, между огромной, больше похожей на маленький пруд, лужей и двумя завораживающими ивами живут останки детской площадки. Перевернутая вверх дном полукруглая качалка забита истыканной бычками фанерой и явно служит местной молодежи лавочкой. Песочница разорена и разгромлена. Деревянный мухомор, служивший когда-то беседкой, похож на лишившееся листвы осеннее дерево – все дерево с него давно уже поснимали. Среди всего этого, возвышаются чудом сохранившиеся ржавые и скрипучие качели. Повинуясь неясному порыву, сажусь на них, раскачиваюсь. Качели дико скрипят на всю округу и именно этим скрипом вызывают к жизни картину-воспоминание:
– Ах, Марина, ты неисправима! Нас сейчас поколотят, и будут правы!
Мы были в местной командировке от редакции, пробирались сквозь засаду мрачных, одноликих пятиэтажек спального района. Мы искали нужный дом и совершенно уже заблудившись. Дворы производили неприятное впечатление. Неухоженные, с месяцами невывозимыми мусорными контейнерами, с подозрительными личностями в спортивных штанах и шлепанцах, со стойким запахом мочи и перегара. И вдруг посреди всего этого бедствия – обнесенная небольшим кованым заборчиком лужайка неестественно зеленой, по-западному ухоженной, сочной травы.
– Ничего себе! – ахнули мы с Мариной хором. – Откуда?
Оказалось, она вовсе не на газон охала. Про этот газон, оказывается, все давно уже были наслышаны. Наш клиент Громов – интервьюируемый, к которому мы сейчас направлялись – эту травку год назад велел у себя под окнами высадить. Так уж сложилось, что он – хозяин крупного предприятия и большой эстет – испокон веков жил в этом районе. Когда фирма стала процветать, переезжать не пожелал. Выкупил весь этаж дома и прекрасно себя чувствовал. Вот только вид из окна раздражал и тоску навевал. Едва глянешь на заоконные заросли репейника, пробившиеся сквозь пласт грязи и мусора – сразу любое, даже самое приподнятое настроение падает. «Не опускайте мое настроение, иначе оно опустит вас!» – глубокомысленно сообщил Громов подчиненным, и они прислали бригаду, чтобы озеленила клок земли под окнами. На районе началась чистая паника. «Житья от вас нет, буржуи!» – кричали вредные старушенции. «Только еще одной стоянки нам тут и не хватало, зачем общее место забором ограждаете! Я сейчас милицию вызову!» Пришлось долго объясняться с местными. Слушать они ничего не хотели и два раза еще потом ломали решетку. Когда ее восстановили в третий раз, местные жители поверили в серьезность намерений защитников газона. Поняли, что никаких зданий им во дворе строить не будут, смирились, и даже частенько засовывали за решетку шальные головы, когда над газоном включалась автоматическая поливалка. А история о сопротивлении дворовых жителей долго еще ходила по городу, как яркая иллюстрация межклассовой борьбы и необъяснимой раздражительности пролетариата.
Эту историю Марина рассказывала мне достаточно спокойно. Ей газон не казался волшебным. Она восхищалась совсем по другому поводу:
– Качели! Смотри, они же почти не поломаны! – Марина решительно подошла к скелету качелей, уселась на железяку, на которой когда-то было сиденье и, извиняясь, проговорила: – У меня возле маминого дома такие же… Каждый раз качаюсь…Качели – несчастнейшие существа, как и некоторые стопроцентные женщины. Они созданы, чтобы дарить счастье и удовольствие, в юности они радостны и востребованы всеми. Потом стареют, пугаются своей старости и накручивают себя до состояния одряхления. Становятся никому не нужны и одиноки. А ведь ничто, кроме этой былой своей нужности, не приносит им удовольствия! Всегда, когда вижу хоть как-то работающие качели, я сажусь на них и катаюсь. Хоть немного сделаю их жизнь лучше!
После этих слов Марина начала раскачиваться. Страшный скрип взорвал тишину двора. Качели стонали и требовали отдыха.
– Ты маньячка, Марина! – поначалу я еще смеялась. – По твоей философии выходит, что геронтофилия – это не извращение, а настоящая душевная доброта… И вообще, ты у качели спросила, хочет ли она тебя катать? Слышишь, как кричит, выражает негодование!
Упрямая Марина далеко не сразу прекратила свое издевательство.
Тогда я даже сердилась на нее за черствое отношение к нервам жильцов двора, а сейчас сама, непонятно чем завороженная, монотонно раскачиваюсь взад-вперед, стараясь не слышать адского скрипа, а просто наслаждаться ускорением.
– Хватит! – решительно вырываю себя из лап оцепенения. – Так гляди и впрямь на Марину похожей стану, перетащу на себя ее долю, как старуха предсказывала.
Отряхиваюсь, иду к Марининому дому. Тут какая-то суматоха. Сердобольные совсем юные девочки (между «памперсом» и «тампаксом», как охарактеризовал этот возраст Боренька) – все в черных платочках, все с печально-добрыми лицами – окружили несчастную уличную собачку и пытаются ее накормить. Пес боится такого скопления людей, поджимает хвост, скулит и не может понять, что от него хотят. Девочки нападают, непременно требуя, чтобы пес взял косточку с руки, а не подбирал с пола…
Ожидая приезда делегации с кладбища, у самой калитки сидит нищий на досточке с двумя шапками-ушанками – одна защищает голову от холода, другая лежит у ног и предназначается для милостыни. Вспоминается старая байка про скульптора, который по ошибке сделал Ленина с двумя кепками – одна, как все привыкли уже, в вытянутой руке, а другая на голове.
Бросаю монетку.
– Спасибо, Мариночка. Дай Бог тебе здоровья… – шепчет нищий.
Вздрагиваю, как от пощечины. Это еще что за новости?! Какая-то женщина выходит из-за калитки, вполголоса бранит нищего:
– Какая еще Мариночка, Иваныч! Ты чай слепой, а не умалишенный. Я ж тебе сказала, Маринкины похроны, Маринкины!!! – тут она заглядывает мне в лицо и осекается на полуслове. – Ой! – говорит испуганно.
Ничего больше не слушая, несусь в дом. Проскакиваю вернаду – место от гроба почему-то очерчено на столе мокрым пятном, от которого делается жутко. Дергаю дверь, забегаю в темную комнату. Нет, не то, чтоб я поверила, просто как-то совсем не по себе и все точки над «i» расставить хочется. Возвращаю на место Маринины записи, отряхиваю руки, будто нехорошее что-то трогала, потом не выдерживаю, подхожу все же к зеркалу. С ужасом понимая, что вполне допускаю идиотскую мысль – сейчас вместо своего крупноглазого, увижу в зеркале написанное мелкими штришками Маринкино лицо… Отодвигаю краешек занавеси, вглядываюсь в потемках в привычное, свое отражение. Даже при таком плохом освещении вижу причину испуга женщины возле калитки: словно на лице Пьеро, под глазами у меня нарисованы отчетливые подтеки черной туши.
– А-а-а-а! Что ж наделали? Занавесу с зеркалов отодвинули, душу покойничью в дом впустили. Будет теперь скрестись приведением! – сумасшедшая старуха, оказывается, еще в комнате.
– Тише, бабушка, тише! Не устраивайте переполох. Я ничего не отодвигала, только краюшек… Тише! – но старуха не слушает. Сидит в углу на стуле – раскачивается взад-вперед, выдирает из прически свои неживые давно волосы, и монотонно, но громко и решительно вопит. Сейчас она откровенно страшная. Глаза навыкате, волосы распатланы, а в голосе, вовсе не плачь – скорее угроза или насмешливость…
– А-а-а! Душа покойничья в глаза глянула, просочилась-притаилась, в груди сидит. А-а-а! Занавесь с зеркал сдвинули.
Едва в комнату вбегает уже знакомая мне женщина – квохчет, словно курица, да еще и окружена любопытными девочками-циплятками в платочках – старуха моментально изменяет облик. Сжимается в комочек, причитает жалобно, плачет даже.
– Ой, не могу молчать, ой, все правила нарушили!
– Успокойтесь, – женщина уже спешит к старухе с каплями. Потом смотрит на мое лицо, убеждается в моей нормальности и заводит разговор строгим шепотом:
– Вы с кладбища приехали? А на чем? Не знаете, скоро они там? Бросили на нашу голову эту бабушку. А я даже не знаю, какое лекарство ей можно…
Поскольку ответов женщина не ждет, а мое личное самочувствие донельзя отвратительное, я решаю проявить невежливость. Несколько раз киваю в знак солидарности, тянусь к двери и молча выхожу из комнаты, не дождавшись окончания вопросов-жалоб женщины. Задыхаюсь. /Мне нужен воздух!/
– До свидания, Мариночка. – бросает мне вслед упрямые слепой нищий с явными нотками вредности в голосе.
– Меня Софией зовут! – резко останавливаюсь, громадными порциями заталкиваю губами в легкие свежий, без примеси навевающего дурноту ладана, воздух, да еще и со стариком пытаюсь добиться точности. – Меня – вдох, – Софией – вдох – Зовут! – выдох-выдох-выдох-выдох…
– Хорошо, Мариночка! – отвечает нищий и хихикает.
И чего он на меня, спрашивается, обозлился?
Приняв окончательное решение на продолжении празднества не присутствовать, молча плетусь к трассе. Подъезжая, я наблюдала у поворота бетонную кабинку – то ли общественный туалет, то ли автобусная остановка. Второе сейчас бы очень пригодилось.
Снова звонит Павлик, сообщает, что захоронение уже произведено.
– Ты уже пришла в себя? – интересуется. – Мы в дом все едем. Тут сейчас довольно теплая компания.
Когда ж эта компания успела согреться? Были ж сплошь «чужие морды», пугающие Павлика…
– Допиваем первую, – проникновенно сообщает Павлуша, и не подозревая, что дает тем ответ на мои мысленные придирки.
К любителям выпить Павлик совсем не относится. Точнее, относится очень специфическим образом: он любит бывать в компаниях, где пьют. Сам при этом почти не употребляет, но получает массу удовольствия от раскрепощенности и откровенности других. Что-то нехорошее есть в этих его попытках рассмотреть «истинные лица» окружающих. Во-первых потому, что нельзя настолько не доверять людям, и считать, что в трезвом состоянии они фальшивые. А во-вторых, потому что вранье это все! По себе, по множеству своих друзей, по хорошо изученным любовникам знаю – пьяный не правду говорит, а первое, что на ум придет. Пьяный не свою сущность показывает, а любую яркую, которая в памяти окажется. Пьяным главное – грандиозность и мощь происходящего, о правде они при этом очень мало думают. Да и она о них забывает…
– Ну, так что? – Павлик все гнет свое. – Я ж понимаю прекрасно, никуда ты не уехала. Сонь, не капризничай! Где ты там? Возвращайся в компанию. Это же наш всеобщий последний долг …
И когда это мы, интересно, успели задолжать покойнице посещение пьянки? Вряд ли она этого от нас сейчас ждет…
– Я обижусь, Сонечка! – прибегает к крайней, на его взгляд, мере, Павлик.
– Ох, мальчик. – говорю без стеснения. – Ты неисправим! Я действительно давно уже уехала. И давно уже меня нет с вами. Не стоит обижаться – бессмысленно. Я давно уже далеко, Пашенька!
– Ой, – голос Павлика резко меняется. – А чего ты меня вдруг Пашенькой назвала? Раньше так лишь Маринка звала…
Осекаюсь, трясу головой из стороны в сторону. Что вы привязались ко мне все со своей мистикой?! Закрываю глаза, отключаю телефон, успокаиваюсь…
Все сошли с ума и травят меня теперь за нежелание к ним присоединиться.
В ушах стоят нехорошие бабкины завывания, в голове – Павлик/Пашенька, перед глазами – кукольное не Маринино лицо покойницы, в душе – ужасающая ледяная пустота…
* * *
/А ты кидай свои слова в мою прорубь/ Ты кидай свои ножи в мои двери/ Свой горох кидай горстями в мои стены/ Свои зерна в зараженную почву…/ – пою в голос, распугивая случайных прохожих.
Предали, оклеветали, неправильно поняли… Ощутив на себе силу вопиющей несправедливости, сижу, раздавленная и по скамеечке остановочной размазанная. Машинки мимо проезжают, пассажиры задних сидений в окошка пялятся. Удивляются: что это Сонечка сидит там, как пришибленная. И не понять им – лощеным, выхоленным, мягкой прослойкой близких и любящих окруженным – тоску мою невыносимую. Дважды за день потеряла подругу! Один раз, когда она умерла. Второй – когда я ознакомилась с ее обо мне мнением.
/ И как у всех, у меня есть друг/ У него на стене повешен круг/ В круге нарисован мой портрет/ Мой друг заряжает духовой пистолет/ Он стреляет в круг, этот круг – мишень / Он стреляет в него каждый божий день/ … у меня миллион друзей/.
Ожидая мечтающего о поездке в город транспорта, я решила не тратить время зря и прочесть тот особо волнительный кусочек Марииных записей, что обращается ко мне по имени. «Хохочи, моя Сонечка» – вот та строчка, что была мною уже видена. Ничего предосудительного я в таком высказывании не заметила, и намеренно читала сначала все остальное, чтоб оставить напоследок светлые минуты окончательного прощания. Вот и попрощались. В одностороннем порядке обменялись любезностями…
«Искрометно хохочи, моя Сонечка, напейся до шепелявленья, затяни под стол кого-нибудь начинающего – ты же любишь юных и не отесанных, – наслаждайся там в тайне от Пашеньки собственной опытностью…» – писала Марина. То ли и впрямь сумасшедшая – не ведала, что творит, то ли придуривалась всю жизнь и никогда меня не понимала и не симпатизировала.
Я представила, что почувствует Павлик, ознакомившись с такими Мариниными обо мне познаниями. Представила, что думают обо мне сейчас те, кто уже видел эти записи… Представила, как Нинель будет громогласно злорадствовать, а Карпуша краснеть за нее и радоваться в душе, что о нем покойница не оставила никакого мнения…
Нет, это слишком! Моя бедная голова этого просто не в силах осознать. Как ты могла, Мариночка? Как могла окунуть меня в такую грязь? Вернее, не так: как могла пасть так низко? Отчего не поделилась со мной своим презрением, не дала возможности оправдаться. За что опозорила?
Острое желание выговориться засосало меня по уши. Оформить в слова свое негодование, доказать абсурдность обвинений. Даже нет! Просто по-детски, по-звериному нажаловаться…
О том, чтоб советоваться с Павликом – хотя он знал Марину, хотя сумел бы понять, как больно мне ее ерничанье – не могло быть и речи. Он, конечно же, моментально замкнется. Марину не осудит, избрав тактику «о таких покойниках – ничего», а меня в душе начнет именно с ее точки зрения оценивать.
И не в том даже дело, что обо мне не слишком лицеприятно отзываются – там, в последних Маринкиных мыслях, обо всех так – с насмешкою, с горделивым всезнанием, с болезненным усердием самоутвердиться за их счет. Я всего лишь одна из многих жертв ее предсмертного злословия, и мне даже льстит немного, что оказалась в сонме важных для Марины особ – ведь не забыта, упомянута. Беда в другом. Не те, совсем не те качества вывела во мне Марина в ведущие. Она как те дети, которые в Макаревиче видят популярного телеведущего, а Бетховена знают, как умного сенбернара из киношки. Чувство справедливости настолько уязвлено во мне, что я совершенно растеряна. Как же можно жить в мире, где ты к людям со всей душой и открытостью, а они – принимают, улыбаются вслух, и осуждают мысленно. А потом – вероятно нарочно, чтоб изменить их мнение уже нельзя было – упрямо забирают его с собой на тот свет, и доносят его до тебя постфактум, предсмертной записочкой…
Пронизывающий холод возвращает к жизни. Пора проваливать…
– Я бросила их, Боренька! Я еду. Точнее, пока иду. Встречай! – кричу в телефон, а сама быстрым шагом направляюсь по обочине в сторону города.
Объективный взгляд:
Проносящиеся мимо машины зовут ее «он» и награждают нехорошими эпитетами. Мелкая, со спины похожая на хулиганистого подростка в по-женски приталенном жакете, Сонечка явно издевается над законами дороги. Как акробатка, вышагивает по краюшку асфальта, отвоевывая равновесие расставленными руками. И пошатывается слегка, чтоб удержать равновесие… Слева – придорожная грязь. Справа – опасность попасть под машину.
Это она зря. Ведет себя против всех принципов трассы! Причем, не по незнанию, а из вредности. «Пусть нервничают! Пусть думают, что я под колеса в любую минуту прыгнуть могу! Может, хоть тогда сбавят скорость и подберут меня замерзающую…» – бухтит недовольно, будто машины ей чем-то обязаны…
В каждом шаге ее отражается упрямство и ожесточение. Выставляет руку с поднятым большим пальцем всякий раз, когда сзади раздается шум мотора. Сама при этом не останавливается и не оборачивается. Одно из двух – или возьмет себя в руки, или всю дорогу будет идти пешком.
– Сейчас застоплю кого-нибудь и буду. Жди дома, устроим празднество…
– Вот головокручение… Что случилось? – Боренька чуткий, Боренька только хочет казаться циничным рокером, а в душе – мой, теплый Боренька. Он сразу чувствует, когда что-то не так, бросает все и спешит на помощь… – Сонычко, я не на квартире сейчас. Пару мыслей еще надо перетереть с Типчиком. Слушай, не расстраивайся, трухани Павлика, пусть развлекает девушку, раз пригласил в гости-то…
– Ты не понял, Боренька! – нет, он не может быть в их рядах. Точно знаю, он на моей стороне. – Что за чушь ты несешь? Меня не надо развлекать, мне не скучно, мне… тошно! Только не надо бросать свои мерзкие шуточки, мол, раз не пью и тошнит – значит – вот счастье! – беременная…Кто тебя знает, может, шутишь-шутишь, а потом окажется, что ненавидишь меня просто и…
– Сонычко, ты в своем уме или в Мэри Энином? Чем тебя там накачали, девочка? Слушай, к твоему приезду я уже буду на месте. Дуй ко мне. Жду в волнении. И это… Ты, если что, позванивай…
С досадой ощущаю, что дала повод считать себе ненормальною. Вот и еще один гадости думать станет, и ехидничать… Мельком вспоминаю, что примерно так когда-то Марина рассуждала об окружающих, а я ругала ее, обвиняя, что она сама себя накручивает и слишком много значения придает несущественному. «Они забыли уже давно, что ты на них психанула. Если, конечно, вообще это заметили. А ты до сих пор изводишься, что у них теперь есть повод плохо к тебе относиться», – говорила я ей. – «Не будь дурочкой!» И вот теперь сама страдаю тем же заболеванием…
– Наверное, все же, в Мэри Энином… – стараясь казаться спокойною, признаюсь Бореньке. – Только я в еще худшей ситуации, чем Алиса Кэрола. Моя Мэри Эн умерла и наговорила про меня гадостей…
– Как? Сначала умерла, потом наговорила? – Боренька ласково насмехается. – Так это надо в книгу Гиннеса! Самая болтливая тетка планеты!
Отключаюсь, потому что минуту назад, в попытках успокоиться, я заодно привела в порядок свою дислокацию. То есть, завидев длинную вереницу машин, развернулась к лесу задом, а к ним – передом. «Ловись машинка, большая и малая!» Свершилось! КАМАЗ с украинскими номерами завизжал тормозами, паркуясь к обочине.
Мне холодно сейчас и совершенно все равно, на какой машине ехать. Легковушка когда еще поймается. А так – и в тепле и продвигаюсь к городу. И напрягов меньше – дальнобойщики к автостопщикам привыкшие.
– Пока по пути, по трассе подбросите? – спрашиваю у водителя. Не потому, кстати, что нечего предложить ему в качестве вознаграждения, а потому что по старой автостоповской привычке совершенно не умею предлагать водителям деньги. В городе – другое дело. Там есть такса, там все проверено. А на трассе? Если по километражу платить – слишком много, если символически – глупо как-то и обидеть можно водителя.
– А куда тебе надо? Ты садись, не студи кабину, по пути разберемся… Будешь чай мне из термоса наливать. Что ж я, не понимаю? Жизнь такая. Сам студентом был.
Мужик то ли льстит мне, то ли плохо видит. Я сейчас в таком нервном расстройстве, что впору б говорить: «у самого мать пенсионерка», мне сочувствуя…
Это я, значит, люблю неотесанных и наслаждаюсь своей опытностью!? Прямо растлительница какая-то! А то, что всю жизнь, до операции еще, до появления Павлика, мне все ухажеры в отцы годились – это не считается. Чем я, спрашивается, виновата, что побывав на том свете, изменила ценности и из «тайной страсти многих» пожелала стать явной, пусть не слишком обеспечиваемой, но единственной… Радоваться за меня надо было, Марина, а не желчью исходить!
– Вот, возьмите. Только аккуратно, горячо ведь.
– Спасибо. И себе в пластиковый стаканчик налей. Промерзла же. Губы вон – синие…
Это они до синевы искусанные. То, что всевозможными сексуальными тайнами с Мариной делилось – больше, кстати, бравадами, чем реально происходившими – так это не из распущенности, а для самозащиты. Я разведенная, а точнее, брошенная женщина! На кой мне черт, чтобы во мне одинокую зануду видели. Я не Нинель! Пусть все думают, что счастливая, востребованная, сильная и во всех смыслах удовлетворенная.
– Бери печенье, там, в бардачке. Только там все в масле, не вымажись. И мне дай, пожалуйста.
– Возьмите, спасибо, вкусно…
И потом, как же тут не рассказывать, когда Марина так жадно слушала? С восторгом, с огоньком в глазах, каждую пикантную подробность буквально изо рта выхватывала. Да ради таких заинтересованных слушателей, любой артист сто историй придумает.
Стоим в курилке, Марина смотрит на меня, как на идола, радостно смеется штучечкам, хлопает в ладоши, иногда морщится.
– Ну, ты Сонечка, даешь! – вздыхает одобрительно. – Прям, как в сказке! Ловеласка, что с тебя взять! Смотри, какой-нибудь Отелло обнаружится…
– Что ты! – не теряюсь я. – Я как зачатки диктатуры в мужчине обнаруживаю, так сразу исчезаю. «Хочешь разобраться со мной? Сделай это здесь и сейчас – не прогадаешь, будет здорово. Хочешь разбираться с теми, кто был со мной вчера или будет завтра? Тогда делай это в одиночку. Меня тошнит от таких бдительных…» – цитирую перевод одного приятного американского блюза. Так вот, Лариса всерьез утверждает, что без фаллоимитатора, девичья однополая любовь не приносит удовольствия. А я ей: «Девочка моя, значит ты натуралка в чистом виде, без малейшей тяги к женщинам. Зачем тебе имитатор, когда столько оригиналов вокруг болтается?» А она так обиженно: «Я современная женщина без комплексов! Не называй меня натуралкою!» Представляешь, куда мода людей гонит? Вот ненормальные!
А из окон, кстати, при подобных разговорах, теша мое самолюбие, свисают две пары ушей. Из одного – нашей чопорной праведницы Нинельки, которой мои рассказки жить помогают (то ли потому, что создают фон, на котором она выглядит девственницей, то ли просто оттого, что тешат ее сексуальные фантазии). Из другого – уши нашего глав.редактора, в простонародье Вредактора, который подслушивает, конечно, не из озабоченности, а для протокола. Неплохой дедуган, в принципе, но коммунистическая закалка сделала из него оборотня. Уверена, Вредактор до сих пор хранит записи о наших с Маринкой разговорах, чтобы когда нас все же заберут «куда следует», предоставить следствию свои стенограммы, подтверждающие нашу полную аморальность и разложение… Ну как тут не проснуться дару рассказчика, и немножко сочинителя, когда такое ко мне повышенное внимание?
– Ты уж рассказывай что-нибудь, я сутки уже еду. Глаза слипаются…
Вообще логично. Села – надо хоть какую-то пользу принести водителю…
– С похорон подруги бегу, – решаю, что скрывать мне нечего. – Не выдержали нервы, домой хочу, к любимому. А автобуса все нет…
– А что ж любимый не заедет машиною? – водитель усмехается. – Для чего такой любимый нужен?
– Для любви, – отвечаю больше Марининым гадостям, чем собеседнику. – Была бы блудницей – давно б уже самолетами летала. Но мне это не по характеру.
Вот! Вот Мариночка, еще одно мое тебе объяснение… Мне приписанные тобою гадости не по характеру! Ты все мои, так тобою любимые разговорчики, принимала за разврат и озабоченность?. Тогда скажи, пожалуйста, что ж это я – такая распущенная и беспринципная – вместо того, чтоб с отличным любовником оставаться, с которым действительно можно насладиться и своей и его опытностью, переместилась к нелепому Павлику. А ведь всего через неделю после операции, ухажер мой бывший звонил, приглашал, интересовался. Он, несмотря на возраст и требовательную жену, ого-го, как в форме! Еще бы! Каждый день бассейн, раз в неделю сауна, зал, консультант по здоровью, мази всевозможные, шелковое белье, журнальчики, каждый раз новая гостиница … А Павлик в сексе вообще ничего не смыслил. Нет, вру, каждый раз следовал проверенной технологии: подмять под себя, жать губы, сдерживаться и ритмично раскачиваться, потом нечаянное какое-нибудь вздрагивание партнерши принять за оргазм, поскорее расслабиться, перетечь, наслаждаясь больше своей победой – мол, я дождался, ты потеряла контроль первая! – чем настоящим удовольствием. Зачем бы выбирала Павлика, зачем бы меняла окружение и заметала следы от участников прошлых моих приключений? Правильно! Потому что искала душевной чистоты и гармонии. И вообще, если б я действительно «любила молоденьких», наверняка могла бы отыскать парня, лет эдак на пять младше Павлика. Не думаю, что охмурить его было бы сложно… И никакая опытность тут не при чем! Да ее и нет у меня, если уж честно смотреть…
Объективный взгляд:
Ну, это она, положим, врет. Не потому что обманщица, а оттого, что так в любые роли вживается, что всерьез подменяет себе память. Правда! Стоит ей придумать себе какой-то образ, так тут же верит в него безоговорочно. Сама уже не может разобраться, где реальные ее воспоминания, а где для красоты рассказа выдуманные. Потому все истории ее звучат так правдоподобно. Потому Марина в них и верила.
Впрочем, многое из тех рассказов происходило на самом деле. Никогда Сонечка от новых приключений не отказывалась и это, конечно, создавало массу пикантных ситуаций .
Ничего личного! Просто дальний приятель. Сейчас кажется даже, что Софья никогда не знала его имени. Слишком молодой для пополнения Сонечкиной коллекции ухажеров – всего на два года старше самой коллекционерши. Слишком тихий для друга – в те времена Сонечка дружила лишь с импозантными и сумасбродными. Слишком нерешительный, чтоб сломать такое ее к себе отношение. Они с Сонечкой мельком прошли сквозь жизнь друг друга, и сейчас, вероятно, даже не поздоровались бы, встретившись. Не от невежливости, а из-за взаимного отсутствия узнавания. Когда он позвонил и предложил пойти с ним в какие-то навороченные гости, Сонечка так удивилась, что согласилась безоговорочно и принялась собираться. Крутилась перед зеркалом, попу, обтянутую новыми трусиками, задумчиво рассматривала и говорила отражению.
– С чего б это? Никогда раньше ни в каких претензиях замечен не был, а тут вдруг зовет на вечеринку. Я, разумеется, пойду, но чуть что – стану отказывать. Нет, синий комплект намного разительней! – Сонечка меняла белье и снова принималась себя рассматривать.
При встрече выяснилось, что все намного прозаичнее. Парня пригласили в сомнительное место, на какую-то закрытую квартирную вечеринку, он не желал идти туда один, а Сонечка казалась ему самым подходящим прикрытием. С виду, вроде, девушка – то есть не вызывает подозрений своим рядом с ним присутствием. А на самом деле – ценный свидетель. Наслушавшись от общих знакомых историй о Сонечкиной тяге к приключениям, парень решил, что это единственная особа противоположного пола, которая согласится пойти на квартирник к Типчику.
– Это имя? – спросила Соня, изумленно хлопнув ресницами, когда встречавший гостей хозяин вечеринки представился. Встреча, как и договаривались, состоялась недалеко от Сонечкиного дома. Типчик сел в машину к ребятам, чтобы изнутри руководить процессом проезда на стоянку.
– Типчик? – переспросил он, не спуская глаз со светофора.. – Нет, это фамилия!
Тушь тяжело хлопнула по нижним векам Сонечки. Вообще у Софьи была маниакальная привычка красить ресницы так густо, что однажды, моргнув, раздавила ими пролетавшего мимо комара.
– Ну и должность немножко… А в целом – фамилия…
Сонечка решила, что Типчик шутит, и много позже была ужасно поражена, узнав, что ошиблась. Еще больше она удивилась, узнав, что вечеринки – это вовсе не хобби, а работа Типчика. Собирал с друзей, их приятелей и приятелей приятелей средства, часть растрачивал на организацию мероприятия, остальное брал себе за услуги и больше вообще ничем в жизни не занимался.
– Алкоголь, наркотики, беспредел… – пригласивший Сонечку парень деловито расспрашивал Типчика. Рядом с хозяином мероприятия – импозантным, рыжим, долговязым, улыбчатым, одетым в майку-сеточку и ярко-рыжие джинсы (позже, став завсегдатаем, Сонечка узнала, что Типчик каждый раз, надевая другие джинсы, перекрашивает в тон им волосы) – спутник Сонечки казался блеклым и обыденным. Этот смазливый темненький парень настолько не привык к такой роли – обычно он везде слыл пижоном и красавчиком – что чувствовал себя сейчас очень неуверенно. – В общем, что я хочу спросить… – продолжал он, нервно перекладывая голову с одной держащейся за руль руки на другую. Он терпеть не мог пробки и очень нервничал, когда попадал в них. – И секс у вас там тоже, выходит, беспорядочный?
– Можно, – улыбнулся Типчик. – Можно что угодно, лишь бы всем в кайф. Поощряется все, кроме насилия…Но у тебя, паря, не встанет просто…
– Чего это? – обиделся Сонечкин спутник.
– Да не лично у тебя, не дрейфь! Вообще ни у кого. Не те вещества. Трахаться под этим делом – штука абсолютно невозможная. Танцы, шмансы, обжимансы – это сколько угодно. На тебя такая энергия обрушится, такой прилив любви ко всему миру, что без этого и не обойдется. И радость, радость такая будет…
– Счастлив, влюблен и сексуально безопасен… – пробурчал себе под нос парень. – Набор начинающего идиота… Ну, где?! Где?! Задолбали, блин! – разозлившись, он лихо дернул руль и объехал пробку по тротуару.
«И все действительно было так, как предсказал Типчик.» – через день записывала в своем дневнике Сонечка. – «Очень лихо, весело и необъяснимо радостно. Напоминало чем-то знаменитую квартиру номер пятьдесят. Снаружи – обычный дом, ничем не примечательный подъезд с кодовым замком, стандартная дверь, ведущая в обычную четырехкомнатку улучшенной планировки. А внутри… Двадцать человек на двое суток решивших открыть свое сознание для любых веществ и ощущений. Музыканты, художники, ценители… Поначалу – каждый своим делом. Эти играют – настоящее, кстати, живое, этническое… Эти – на стенах по развешенному ватману вытворяют нечто авангардное. Мы – ходим, отсматриваем, отслушиваем, употребляем, восторгаемся… Позже – все вперемешку. Типчик мучает бандуру – выходит плохо, но весело. Лютик, он же бандурист, старательно вымачивает кисточку в разных красках. Уверяет, что краска от этого не портится, а автопортрет иначе не получится. Еще позже – мы с высокой, грудастой девицей находим друг друга. Я в восторге от ее фигуры – все живое, наполненное, никакой пугающей неестественностью невесомости. Я уже творю и не могу остановиться… Одежды сброшены, мы с кем-то из присоединившихся разрисовываем тело красавицы припасенным провидцем-Типчиком театральным гримом. Выходит здоровски! Модель в одних трусиках с интересом наблюдает себя в зеркало, мы – то рисуем на ней смешной купальник в стиле ретро – с панталончиками и строгой маечкой, то смываем все и принимаемся покрывать тело всевозможными абстракциями. Я, например, рисую ромашки… Мой партнер по художествам – ему по негласной договоренности отдана задняя часть «полотна» – выписывает умопомрачительных драконов с хвостами, переплетающимися и уходящими куда-то вдаль, скрываясь между ягодиц модели. Всем очень весело. Девица мужественно позирует, стараясь не вертеться. Она ни на секунду не прекращает улыбаться – пытаюсь нарисовать свое солнышко на сверкающих крупных передних зубах. Но зубы тут же скрываются, потому что моя модель принимается что-то рассказывать – я вообще не понимаю слов, но воспринимаю ее речь правильно: как доброжелательное, свежее журчание весеннего ручья. Моя модель делается все прекрасней, смотрит на меня томно и предано, слизывает с губ лепестки моих ромашек и вздрагивает каждый раз, когда я ставлю очередную пикантную точечку на ее темный, налившийся сосок. Мы возбуждены до предела.
– Что происходит? Катерина, ты совсем очумела? – в комнате новое действующее лицо. Мы с моделью синхронно вспыхиваем. У нас есть на то права. Обеим нам вошедший отглаженный тип с благородной осанкою – муж. Мне – бывший, ей – теперешний. Он, вероятно, отсиживался все это время в комнате с бильярдом. Я до туда пока еще не дошла.
Мы встречаемся взглядами и в мозгу у меня включается сирена. Представляю, как размахиваюсь сейчас, как швыряю ему в лицо одежду его избранницы… Он морщится, потому что металлический ремешок от брюк больно бьет по глазам. А я? Я запрыгиваю на подоконник, раскачиваюсь, хватаюсь за штору, сильно отталкиваюсь ногами от стены и лечу через всю комнату, выставив вперед свои шпильки. Врезаюсь ими в его грудь, валю с ног. Упираюсь в пузо коленом, заношу острую заколку над пульсирующей веной горла:
– Я же предупреждала, не попадайся мне на пути! Теперь придется тебя убить. – говорю спокойно, с небольшой долей сожаления.
– Ты прекрасно выглядишь, – отвечает он…
Стоп! Сирена в мозгу смолкает. Последнюю фразу он говорил уже не в моих мыслях, а наяву. И не мне, а своей нынешней пассии. Она журчит в ответ что-то невразумительное. Что-то о том, чья это заслуга. Кивает на меня. Выхожу из-за спины своей модели… Немая сцена, занавес.
– У тебя отличный вкус, – говорю с кривой усмешкою, показывая глазами на свою модель. – Пожалуй, теперь я понимаю, отчего мы расстались…
– Это не она, – отмахивается мой бывший муж. – Это Катерина, а та – Катрин! – он громок и блестящ. Он явно не в себе. Кривляется и ерничает, намеренно грассируя «р» и немного пошатываясь. Потом улыбается грустно, но очень по-доброму. Так, будто говорит о неизбежном зле, с которым давно смирился. – Вот так-то. Кто ж ходит на такие вечеринки с женами?
Я вспоминаю, сколько вечеров проторчала одна дома, прикидываю, сколько вечеринок он мог посетить за это время со всевозможными любовницами, испытываю очередной приступ брезгливости, беру тряпку и быстро-быстро, как со школьной доски, стираю свои добрые ромашки с Катерины. Она остается неприлично голой и прикрывается спереди пиджаком.
– Катерина, пойдем. Я там на очереди. Хватит страдать эксибицио… эксибициа… экс.. – он никак не может вспомнить слово, и долго еще жует его, хотя все давно поняли, одели его Катерину прямо поверх драконов и передали из рук в руки… Пара уходит. Она испуганно притихла, он все еще «экс»-кает… Во мне просыпаются бесы.
Смотрю в упор на своего партнера по рисованию. Это оказывается тот парень, что пригласил меня. Тем лучше. Тем больше оснований действовать. Подхожу вплотную, не сводя глаз. Что-то вспыхивает между нами, распаленными всеми предыдущими занятиями.
– Да, Сафо, я хотел расспросить тебя… – в комнату возвращается мой бывший муж и замолкает. Присутствие того, в качестве мести которому я все это делаю, распаляет меня еще больше. Но мой партнер смущается, вдруг обнаружив, что мы не одни в комнате. Впрочем, мы и до этого были не одни – по углам тут все время сидели какие-то компании, обсуждали что-то свое, нечто пробовали… Осознание всего этого немного тормозит процесс, но мы находим выход. Не прощаясь, уходим на подоконник и торжественно задергиваем за собой шторы. Я гениальна, или Типчик все врал. Любые вещества можно победить, умеючи…»
Она сидела дома, чувствовала себя больной и строчила воспоминания о прошедшем празднике. Ей было нестерпимо стыдно. И за то, что отдалась первому встречному, и за то, что не помнит, как его зовут… И вообще ничего не помнит, кроме того, что все случилось за тюлевыми занавесками, на глазах у ее бывшего мужа с перекошенной физией глядящего на эти показные страсти…
И чем стыднее становилось Сонечке, чем более отвратительную картину рисовала ее память – «Во, дают!» – крикнул кто-то из угла комнаты, и все вокруг тут же обратились в довольных, переглядывающихся зрителей… -– тем больше гордости и упрямого хвастовства обретал ее текст.
«Я сделала его! Нужно было видеть, как скукожилось его лицо, когда я начала стонать. Ох и многое же напомнили ему эти стоны…» – писала Сонечка, хотя думала: «На кой черт он там появился? Испортил же уже и мою жизнь, и меня, и представления о мире… Теперь – на этот раз не специально, а просто по инерции – испортил и представления мира обо мне. Как омерзительно…»
И таких ситуаций было довольно много. Тех самых, нечаянных, но наделяющих сразу и опытностью и недоброй славой и непониманием окружающих. Впрочем, если копнуть – такое у каждой женщины случается. Но мудрые о подобных приключениях молчат в тряпочку. Но Сонечка не хотела быть мудрой, она хотела – без комплексов. Потому и чудила, и вляпывалась, и стыдилась потом, но виду не подавала, изображая распущенность … А окружающие – и вот ужас, даже самые близкие, даже такие, как Марина Бесфамильная – верили в эту распущенность и ничего больше за ней не видели… То есть совсем не знали настоящую Сонечку…
– А подруга молодая была? – водитель сочувственно вздыхает в ответ на мой утвердительный кивок. – Болела?
Я снова киваю, потом решаю быть честной и добавляю:
– Психически. Покончила самоубийством. И такую записку оставила, что всем мало не покажется… Она всегда отличалась этой губительной самостоятельностью: нет, чтоб почитать классиков – писала все по-своему, никаких правил не придерживаясь… Посмотрела бы предсмертные записки знающих людей, переняла бы ценные традиции! Да вы на дорогу смотрите, вы ж не самоубийца, я надеюсь…
Водитель смотрел на меня с приоткрытым ртом и ужасом в глазах. Вероятно, я говорила что-то недопустимое. Почему всегда так глупо выходит. Если врешь, но придерживаешься общепринятых высказываний – о невосполнимости утраты там, или о несчастных детях-сиротах – навеваешь скуку, зато оказываешься понятым. Если говоришь правду – наживаешь врагов и слывешь небожительницей…
– Ты говори-говори – потребовал водитель. – Не боись, доедем в лучшем виде, если по дороге не уснем. Каких таких знающих людей записки, а?
– Ну не знаю… – я как-то растерялась. – В двух словах это все не расскажешь. Просто среди великих наблюдается традиция оставлять добрые, хорошие напутственные записки. И не зря. Последнее слово должно быть сказано очень осторожно, ведь оно – на века. Или написала бы, как Курт Кобейн – солист Нирваны, вы ведь знаете такую группу? – большое, искреннее письмо с объяснениями и самоанализом. «…Уже много лет я не испытывал волнения при прослушивании, а также при создании музыки, и на концертах и в процессе сочинения. Не могу передать словами, как мне стыдно за все это…» Как просто и в то же время, как много, вы не находите? И никакой агрессии, никаких упреков окружающим. Все – себе: «…Я слишком странный, угрюмый ребенок! Во мне больше нет страсти и поэтому, запомни – лучше сгореть, чем раствориться…» А заканчивается письмо наставлением о мире, любви и сострадании. «Я люблю вас! Я люблю вас!» пишет он жене с дочерью, всему миру, нам с вами… А потом берет винтовку, засовывает себе в рот и спускает курок… Вот это я понимаю – самоубийца. Умер, как Хэмингуей, и при это не дал миру повод к самосъеданию… Нет, я понимаю, конечно, что Марина – это моя подруга самубившаяся, я вам еще не говорила, как ее зовут? – болела душевным смятением, потому ничего созидательного написать не могла. Так и не писала бы. Как Башлачев из окна выбросившийся – это величайший советский рок-поэт, слышали? – или как Янка Дягилева, утопившаяся. Впрочем, о Дягилевой говорят всякое… Кое кто утверждает, что имеется предсмертная записка, другие – что Янка была поразительно жизнелюбива и наложить на себя руки не могла.
– А ты как думаешь? – не отрывая глаз от дороги, интересуется водитель.
– Не знаю. С одной стороны, Янка из тех людей, что в ответе за все человечество… Она явное дите Христа – речь не о вере, а о возможности принять на себя всеобщую боль. Такие люди живут меньше, чувствует острее, понимают в сто крат больше остальных… Да вы и сами, наверняка, встречали таких. Это даже не уровень духовного развития, а нечто физиологическое… Вот, бывает, у тетки во дворе собака на человека набросилась, а хозяйке все равно – сидит себе, в телевизор пялится. А дочь ее еще на полпути со школы почувствовала неладное, и как побежит, и успеет, и уймет собаку, и отгонит ужас… Молодец девочка, да только не легко ей живется. От любых неурядиц на планете страдает первая. От далекой войны в никому не известном Ираке – ей так плохо делается, что хоть волком вой. И кто знает, может на себя это страдание перетягивая, она кому-то облегчает жизнь. Тем, кому больше уже не выдержать. Вот и Янка из таких была. Просветленных, что ли… Может, в какой-то момент не выдержала, соблазнилась возможностью быстро отречься от этой своей избранности… В последние дни ей совсем невыносимо было. На этот раз из-за личного.
– Так Яной твою подругу звать? Ты ж говорила, Мариною… – кажется, в мои слова абсолютно не вдумываются… Водителю не важно, на какую тему я говорю, лишь бы не замолкала. Странно, что звучание моей речи действует на него пробуждающее…
– Подругу – Мариною. А Янка Дягилева – это певица такая. Я ее просто так вспоминала, для примера.
«Певица такая», – передразниваю себя мысленно. Это ж надо такую попсовую дать характеристику?! Впрочем, слушателю моему явно без разницы.
– Янка не в том смысле певица, что чужие песни исполняет. Она свои писала. Сильные, хлесткие, настоящие… Со всех точек совка ее звали приехать поиграть. Кассеты с ее записью из рук в руки, как великая ценность, передавались. Все с риском, все с опаскою – не советская у нее совсем была музыка и вечные проблемы с милицией… А в конце жизни, говорят, она отошла от концертной деятельности. С Егором Летовым – другом, покровителем, наставником, мучителем, ненавистным, возлюбленным – рассталась насовсем. От бессмыслицы устала, искала гармонии. Говорят, даже нашла – в сыне жены своего отца разглядела суженного. А он погиб. Несчастный случай или еще что-то там… Янка после этого перестала разговаривать. Вроде бы как дала обет молчания в честь траура. А позже, поехав с отцом и его женой на дачу, ушла к реке и не вернулась. Тело нашли далеко внизу – унесло течением. Впрочем, что это я вам слухи пересказываю. Может, все и не так вовсе было. Разные люди в разных воспоминаниях по-разному говорят… Многие просто для красоты сюжета придумывают какие-то истории про музыкантов.
Разговор как-то увядает. Ну вот, хотела рассказать нечто не про своих – а глобальное, каждому интересное… а в результате и сама запуталась и слушателя запутала.
– А ты что, на учительницу музыки учишься?
– Нет. Работаю в агентстве недвижимости… – подобная перемена темы кажется мне благоприятной. Но водитель резко меняется в лице. Он, кажется, всерьез рассержен, что я работаю. Ну отчего так? Тут радоваться надо! Приятно ведь, когда человек оказывается счастливее, чем ты о нем думаешь…
– И сколько квартиры в Москве нынче стоят? – интересуется с недобрым прищуром.
– Понятия не имею, – пожимаю плечами, понимая, что выгляжу по меньшей мере странно. – Не интересовалась никогда. У меня там в агентстве другие обязанности… Да вы не удивляйтесь, я просто недавно там работаю. А до этого была актрисою. А до этого – корректором в журнале. А до этого – опять актрисою… Или вы купить что-то хотите? Могу позвонить, узнать цены…
– Издеваешься:? – водитель явно рассержен. – Я просто спросил. Я честный человек, мне квартиры покупать не за что…
Можно подумать, все, кто их покупают – обманщики! Ничего подобного, милые люди, во многом чище и честнее всех остальных. Просто они – целеустремленные. А мы с Боренькой – размазни и ротозеи. А водитель – рабочий с философией нищего и классовой враждой. А Марина – душевнобольная, увидевшая вдруг во всех столько гадости, что выдержать это оказалось выше ее сил…
– Я тут, пожалуй, выйду. Спасибо вам. – и тут же вспоминаю неодобрительный взгляд водителя, брошенный после сообщения, что я не бедствую. Добавляю, предавая сразу все принципы: – Я вам что-нибудь должна? А то не честно как-то получается, вы думали студентка, а я… – любой автостопщик убил бы меня за такое предложение. Сказал бы, что ращу из нормальных водил деньгососов и тем порчу жизнь всем свободным от денег путешественникам.
– Не надо ничего, – после тяжелой паузы-раздумья выдает водитель. Иногда у человека настолько запутанные принципы, что ему самому сложно в них разобраться. – Я с девчонок не беру, даже если в недвижимости… Удачи!
Снова погружаюсь в свои недобрые переживания. Марина никогда меня не любила! Плюс еще эта старуха страшная со своими проклятиями… И ведь правда, как накаркала – и все мне теперь неродным кажется. Мне с моими нервами вредно о таком думать. Только накручу себя до истерики… Нет, не думать, не вспоминать, прийти к Бореньке, уткнуться в мягкую его руку и рассказывать, рассказывать, рассказывать…
– Я ей в последний наш разговор открылась. О нас с тобой намекнула. Потому что думала – она своя, на нашей стороне и радостью хотела поделиться… – скажу я Бореньке.
– Ну вот. Сама же просила – никому из твоих ни словечечка… Была б она жива, пришлось бы устранить, как опасного свидетеля. – улыбнется Боренька. А сам возьмет за плечи уверенными своими лапищами, накроет ладонями и защитит сразу от всех потусторонних вмешательств.
– Она интересовалась комнатой, а я ей честно призналась, что мы с тобой там встречаемся. Сказала, что ты музыкант, сказала, что моложе меня… А она вон каких выводов наделала!
– Согласись, любому человеку со стороны наша троица именно в таком свете и покажется… Вспомни, как тогда весело было. Замуж ты собиралась за одного, любила (а любила ли?) другого, кучу обещаний надавала третьему… Выглядело все так, что чужой человек однозначно увидел бы во всем этом твою распущенность. Ошибка в том, что ты добрую половину чужих людей своими считаешь. Не в смысле собственности, а в смысле родства.
– Считала! – поправлю я с горечью. – Теперь уже ученая…
– Ну а раз ученая, так нечего страдать. Какая тебе разница, что чужой человек о тебе подумал? Или вообще ничего им о себе не рассказывай – но это мой, а не твой метод, – или же живи открыто, но тогда наплюй на все сплетни и мнения. Впрочем, что я тебя учу?
– Знаешь, я сейчас вспомнила, – не удержусь от соблазна проехаться по Марининой глупости. – Я многое для нее выдумывала. Ну, если вижу, как нравятся человеку подобные темы, что мне, жалко, что ль? Так вот она однажды на полном серьезе обиделась что я – такая бисексуальная и такая распутная – ее, Мариночку, ни разу не попыталась склонить к интимной близости… Я хохотала, как полоумная, когда услышала… Марина всегда очень нервничала, когда в нее не влюблялись. Всегда думала, что с ней, значит, что-то не так, раз все поголовно не сходят с ума от ее неординарности…
– Не язви, Сонычко. – спасет от чернухи Боренька. Остановит мягко, светло, совсем не нравоучительно. – Если она и впрямь гадина – так не стоит из-за нее язык пачкать.
– Она не гадина. – заспорю я, в приступе самобичевания. – Я это все просто так говорю. Из мести, для ответного удара. Ох, и плохая я, Боренька!!!
А он не станет убеждать, мол, хорошая. А просто глянет серьезно так, с пониманием…
– Эй, Сонычко! Подними лицо вверх, глянь в глаза своему тезке! – знакомый громкий шепот возвращает меня к реальности…
В мечтаниях о том, как пройдет наша встреча, я дошла уже до подъезда. Боренька, свесив патлы к соседям с первого, перегнулся через перила балкона и весело меня приветствовал. Разогнав налет белой мглы, на небе действительно красовалось солнышко. И от него, и от Бореньки, и оттого, что эти бесконечные похороны, наконец, закончились, я начала оттаивать.
– Я так рада тебе! – кричу Бореньке, позабыв сразу обо всех его беспутностях и глупостях, – Мне столько нужно рассказать…
– Валяй, – он приглашающее мотает головой. – Только я не один. Я с Танчиком…
* * *
– Файно! – прощаясь, Танчик всегда говорила это слово и описывала в воздухе круг приветливо выставленной вперед ладошкой. В их компании было так принято. «Файно» это завелось среди студентов после выхода одноименного альбома «ВВ», и мне всегда очень нравилось. Эдакое «Всех благ!» смягченное и облагороженное импортной стилизацией.
– Файно! – требовательно и капризно повторяет Танчик, требуя ответа. Ей так хочется приобщить нас к прекрасному, но мы сейчас такие неподатливые.
Несмотря на то, что в сердце моем притаился страшный зверь неверия миру, несмотря на полную мою подавленность, несмотря на умоляющее: «Уходи!Уходи!» – бьющееся в моем мозгу в адрес Танчика, я все же включаюсь в игру. И тоже кручу круги в воздухе. И смеюсь, разумеется.
Смешит меня то, что прощалась с медведеподобным Боренькой, Танчик всегда рисует ладонью окружность солидных размеров, почти распрямляет локоть, вытягиваясь. А мне же достается маленький, быстрый кружочек, похожий на крошечную лунку в заснеженном зимнем стекле.
– Это потому, что ты сама вся такая – малюсенькая, шустрая… Когда Борька берет тебя за руку, я все боюсь, что раздавит и сядет в тюрьму… – объясняется Танчик, как всегда.
Ох, как не вовремя! Как не нужно мне сейчас это «как всегда»!
Хочу быть слабой, и жаловаться и капризничать и ныть, и требовать чего-то невозможного, утверждая, объясняя, что хотела, как лучше, а тут такое предательство… Объяснять, как больно, все же, верить в /любовь без меры и бес предела/, и как часто взлет оборачивается тем, что ты на самом деле попросту /падаешь вверх/ и /разбиваешься о небо/… И никто не понимает ни тебя саму, ни твою безграничную любовь к миру, принимая ее за заискивание, или, что еще хуже, слишком панибратское отношение…
Но все это можно при нем одном. Танчику такое обо мне знать не положено…
Но гостья не спешит уходить. Она что-то почувствовала, и прощается непростительно долго, То ли боясь пропустить что-то интересное, то ли попросту вредничая. Последнее случается с ней довольно часто и всегда не вовремя.
Танчиком у нас именовалась Татьяна, потому что действительно была похожа на маленький, готовый к бою танк. Крепкая, с короткой шеей и постоянно вертящейся головой, она полыхала гневом по любому – преимущественно общественному – поводу, и все время рвалась на войну. То, насмотревшись фильмов о беженцах, собиралась ехать в Чечню защищать бедных местных жителей от российской агрессии. То, поругавшись как-то с казахами у себя в общежитии, возненавидела всех «нерусских» и засобиралась гнать их в шею с «нашей» территории. То, в знак солидарности со всеми, пострадавшими от террактов, снова собралась в Чеченю, на этот раз, чтоб убивать террористов.
В планах менее глобальных, Танчик была добрейшей души человеком, никогда ни в одной драке не участвовала, и вообще не отличалась храбростью. Однажды, когда Боренька затеял на ее глазах потасовку с уличной урлой, прицепившейся к его длинному хаеру, Танчик проявила себя настоящим героем: спасла брата от неминуемой расплаты. Сделала она это стопроцентно женским способом: заорала так, что зазвала на место происшествия штук пять прохожих. Это действительно кажется подвигом, потому как прохожие в столице ко всему привычные и ни на чьи крики давно уже не реагируют. Но Танчик умудрилась расшевелить их. Причем у нее самой потом был настоящий нервный срыв. Добравшись до Борькиной берлоги, она прикладывала к его вспухшей физиономии кусочки льда, рычала, давясь слезами, и причитала невнятное: «Ой, мамочки! Он как размахнется, а из тебя как полетит кровь с кусочками чего-то твердого! Ой, мамочки!» А Боренька никак не мог ее успокоить или прогнать, потому что был глубоко нетрезв и вообще слабо понимал, что происходит.
В общем, Танчик – это путевая сестра моего непутевого Бореньки и, заодно, нечаянная поверенная всех наших тайных тайн. Сестра она младшая, потому все еще Боренькой восхищающаяся и гордящаяся им так, будто был он не бесшабашным бездельником, а настоящим странствующим музыкантом-философом. Как только Боренька находил себе очередную столичную «вписку» – то работать где-то за копейки устроится и сможет жить при предприятии, то заставит себя всерьез чем-то заняться и цивильно снимет на зиму комнату, то просто у друзей отсиживается – Танчик всегда регулярно появилась там. Да не одна, а …с питанием.
– Маменька прислала, – кротко объясняла Танчик и выгружала из тяжеленной сумки баночки. – Это суп с фрикадельками. Обязательно разогреешь. Вот пюре. А это – судочек с отбивнушками.
Я таким появлениям Танчика радовалась страшно. Не оттого, что голодаю, а потому, что уж больно это замечательно: здоровому мужику двадцать девять лет, а мама ему по сей день передает супчик в баночке. Разве что слюнявчик не повязывают!
Боренька ужасно гневался, крыл отборным матом всех родичей, но от передачек никогда не отказывался.
– Откажешься тут, как же! – оправдывался. – Разве что адрес не говорить… Но ведь, сестра все-таки. Я уже, что только не перепробовал – без толку. Чуть что – Танчик в гневе – ты, маменьку, говорит, ни во что не ставишь! И ничего ты с этим не поделаешь. У всех баб такой идиотский способ самореализации. Ты вот ко мне немного попривыкнешь еще и тоже начнешь с судочками и баночками по всему миру за мной гоняться. У вас пунктик какой-то. Любить – значит, кормить. Так, что ли?
Звучало это так абсурдно и неожиданно, что я даже не отнекивалась. К тому же мысль о том, что я, по Боренькиному мнению, скоро начну его любить, занимала меня тогда куда больше всего остального им сказанного. И не одну меня, кстати. Танчик, заслышав такие речи брата, всегда обиженно хмурилась.
Ну, отчего у меня всегда так невзаимно с женщинами? Все былые подружки-пьянчужки остались по ту сторону бесшабашной юности, а из более зрелых дружб, только одна была с женщиной – та, что с Мариною… И та оказалась одностороннею. Вот и с Танчиком так. Я ею любовалась искренне, многим восхищалась и интересовалась очень. Она же – просто меня терпела. Причем не из-за свойств моего характера, а просто из-за самого факта существования. Она, видите ли, давно мечтала пристроить к Бореньке кого-нибудь из своих девочек. И даже кого-то пристроила, а потом у Бореньки завелась я и все остальные были немедля изгнаны. Танчик осталась недовольна, смешно морщила лоб и насупливалась каждый раз, когда Борька говорил что-то о чувствах ко мне. Ей эти чувства казались совершенно невозможными – я ведь и старше, и не хиппую, и даже вида вовсе не неформального. К счастью, Танчика в данном случае никто не спрашивал.
А девочки ее Бореньке совсем не нравились. Всей компашкой они собирались в парке и пели там караоке до одури. За это Боренька их презирал и всегда пытался отбить у них Танчика. Так что даже если с кем-то из этих девочек у Бореньки и были какие отношения, то или по одури, или от безысходности… Борька всегда сестру против них, что есть силы, воспитывал:
– Цепляешь на себя все, что цепляется! Опять на девок своих насмотрелась? Нет, ну чисто папуасы, что себе на уши ложки понавешивали… Ты значение этой феньки знаешь? Нет? А чего ж носишь, не зная что? На вот, – Боренька лез куда-то в глубину шкафа, доставал пыльную тоненькую книжицу. – Тут и по цветам и по узорам все разбирается. Нечего бездумно повторять за всякими дурами.
Или же:
– Увижу с татуировкой – прибью к чертям. Ты на пигалиц своих из тусни не равняйся, они все через десять лет страдать будут, и дикие бабки отваливать, чтоб эти наколки свести. Я? Нет, я свои наколки через десять лет сводить не буду. Я так долго не проживу.
В первый раз наслушавшись таких нотаций для Танчика, я прониклась к Бореньке уважением и робко спросила, что означает его широкая черная фенька.
– Кто ее знает, – деловито скривился Боренька. – Много чего, наверно, значит. Каждый сам себе придумывает значения. Это Танчик пусть подходит по-научному, она ж у нас вечный студент… А мы с тобой и так все понимаем, потому что чувствуем. Да?
То, что Танчик не только умудрилась окончить институт с красным дипломом, но и теперь пошла в аспирантуру, отчего-то вызывало у моего Бореньки бурю дурных эмоций:
– Растет в инкубаторе, жизни не знает, с инфантильными студентами тусуется! Да я в ее годы уже от армии косил вовсю! Э, тогда такое времечко было, что косить от армии куда труднее было, чем служить в ней. Всю страну исколесил, столько видел всего… Нет, ну надо же, девке двадцать три года, а она все под крылышком у родителей. Ни разу сама не работала! Придумала себе тоже – красные дипломы, ученая степень…
Иногда мне казалось, что Боренька втайне очень гордится этими успехами Танчика. Только вот все у него наоборот. Хвалить ее ему какой-то загадочный внутренний ступор не позволяет, а смолчать на такую важную тему он тоже, вроде, не может…
Сам Боренька и учебу, и родительский дом забросил еще в пятнадцать лет. Где только ни жил за это время, скитался по стране, летом – на приработки в Крым, зимой – по всевозможным городским «впискам». Как-то целую зиму жил на загородной даче у чьих-то знакомых. Работал сторожем. Его раз в месяц затаривали продуктами и оставляли совсем одного. В дом он не заходил, обитал в полужилой пристройке – старой-старой, зато с печечкой. Жил он там целых пять месяцев. Написал кучу здоровских песен и забыл, как выглядят деньги. В ту пору Борька, по его собственному утверждению, «стал умным» и «реально понял все об этой жизни». Да настолько, что развиваться стало больше некуда. И теперь, чтоб не стоять на месте, он потихоньку деградировал. Меня эти его воспоминания/рассуждения всегда невероятно забавляли, и он, чувствуя искреннюю заинтересованность, раскрывался все больше, рассказывал новые подробности своих похождений.
– Никому, слышишь? – сверкал на меня глазищами. – Никому столько никогда не рассказывал! Понимаешь? – и это ничего не значащее из других уст признание, звучало невозможно важно, и пронизывало меня теплом и гармонией. И я замирала, боясь неосторожным движением слишком раскрыться, обнажив свое наглючее самодовольство, и разлететься на тысячу кусочков, лопнув от распирающей изнутри радости. /Но куда бы я ни шел, передо мной твоя нежность…/ Одно маленькое сердце – так много любви…/
– Теперь у меня две беды, – вздыхал Боренька, – Ты и музыка. Раньше она одна главной болью была и радостью, но ты ее немножко выжила…
Каждый год, возвращаясь зимовать в какое-то стационарное место, Боренька усердно пытался создать полноценную группу, что оканчивалось всегда тоскливо – депрессией, загулом, осознанием полной бессмысленности жизни… Музыканты, которые умеют играть – или заняты давно, или с такими претензиями, что никому не нужны. Тем, которые не умеют, совершенно другая репетиционная точка нужна. Не для прикидок – для полноценных серьезных репетиций. Когда-то Боренька даже пристроился в один культурный центр – вести кружок игры на гитаре. С одной стороны – благое дело, с другой – бесплатная репетиционная точка. Но Бореньку оттуда быстро выгнали, потому как занятия с учениками нужно было проводить по утрам, а Боренька обычно на пару-тройку часов опаздывал. Сейчас он выступал в основном с акустическими концертами в неприметных ДК, вместе с такими же типами «в поисках». Все они гордо относили себя к бард-року, а на самом деле играли в акустике вовсе не от любви к жанру, а исключительно из-за отсутствия альтернативных возможностей.
– И это в корне неправильно! – теоретизировал Боренька и приводил в пример всеми нами обожаемого, изученного до каждого слова между песнями в концертных записях, Венечку Дркина, который лично сказал когда-то Бореньке, что пытаться играть тяжелый рок одному и в акустике могут только в нашей стране, причем или непрофессионалы, или умалишенные. – И дилемма эта разрывает меня, как хомяка никотин! – жаловался Боренька. – Или, как Сэм, разбазариться, собирая все необходимое, или же – играть что попало, но действовать.
Сэмом звали близкого приятеля Бореньки и моего соседа по коммуналке. Собственно, из-за Сэма мы с Боренькой и познакомились. Это был очень приятный холеный бизнесмен с мягким выговором и внимательными, печальными глазами. Его постигла судьба большинства сверстников Бореньки, увлекавшихся музыкой. Когда-то Сэм был первоклассным звукорежиссером и аранжировщиком. Единственный из компашки он имел специальное музыкальное образование и был ужасно почитаем всей неформальной тусовкой. Таланта у Сэма было хоть отбавляй. Не хватало – техники. Поговорка: «Лучшее – враг хорошего» ярко проиллюстрировала свое действие на нашем Сэме. Он отказывался что-либо делать, пока не соберет нормальную аппаратуру. Ради этой аппаратуры ударился в бизнес, ради нее же закрутил серьезные дела… Дела оказались из тех, которые просто так не бросают. И вот, в результате, у Сэма давно уже имеется отличная студия, но нет уже сил, желания, времени… да и умение куда-то испарилось. /Теперь он просто не может то, что раньше ему было лень/ – это про него поется. Этим летом Боренька убедил Сэма, что аппаратура не должна зря простаивать. Нагло вселился в Сэмовскую студию и стал пытаться разобраться с тем, что там есть, что нужно еще, и что вообще можно выкинуть. Боренька заразил Сэма идеей записи альбома по мотивом юношеских песен их с Сэмом группы. Оставалось найти нормальных музыкантов и заставить Сэма на время бросить работу… Пока все попытки Бореньки сделать это оставались безуспешными. Относительно музыкантов Сэм был ужасно привередливым, но сам заниматься их поисками не желал. Боренька же был привередлив относительно времени. Во что бы то ни стало, он хотел приехать уже с дисками на какой-то шумный фестиваль, где устроить презентацию альбома. Кстати, по всевозможным фестивалям Боренька ездил постоянно, но нигде не светился. Он ведь, к тому же, был еще и ужасно стеснительным, мой Боренька…
– Ну, я пошла! – заметив, что я уже немного поостыла, и не смотрю на Бореньку жадным взглядом, Танчик сочла свою вредительскую миссию выполненной и решила таки удалиться. Тратить слишком много времени на переделывание старшего брата Танчик, в общем-то, не собиралась, ведь где-то неподалеку ее ждал парк с караоке или еще какие-нибудь непонятные нам развлечения.
Дверь захлопывается. Кроссовки Танчика ухают по подъездным ступенькам, играя прощальный марш…
Мы одни. Замираем, как всегда, в первой растерянности. Внешне – все цивильно: хозяйка пришла проверить, как проистекает житие не слишком надежного квартиросъемщика. Все цело ли? Ничего не распродано? Соседи не жалуются? Внутри – сумасшедший шквал чувств. Обрывки «нельзя» и «нельзя без этого», крики «важно» и тревожная сирена потери самоуправляемости.
Я всегда пропускаю тот момент, когда мы оказываемся в постели. Взгляды встречаются, что-то вспыхивает, окружающий мир плывет и теряет значимость, оставаясь вне зоны нашего восприятия… А потом уже сразу, без перехода валимся на раздолбанный чужими задницами старенький диван с хищными пружинами.
/Влажный блеск наших глаз,/Все соседи просто ненавидят нас/ А нам на них наплевать/ Ведь у тебя есть я,/А у меня диван-кровать./ Долой одежду, долой препятствия! Слиться, соединиться, просочиться друг в друга всеми способами. /Лавина платья, штанов свинец,/ Душат только тех, кто не рискует дышать./ А нам так легко, мы наконец,/ Сбросили все то, что нам могло мешать…/ – крутится в голове с бесстыдной ясностью.
Мы уже не люди, мы – одно невесомое нечто, становящееся все объемней и значимее с каждым толчком взаимного проникновения. А потом – волнами-всхлипами, такое сладкое и такое нежданное – восхитительное содрогание по всему телу, уносящее в забытье и спокойствие. Вместе, ни на миг не разжимая сцепленных рук, дышим общим дыханием и постепенно возвращаемся в комнату.
Вот оно – то, чего ни с кем у меня до Бореньки не было, и ни с кем, вероятно, никогда не будет. То, чего вообще не бывает между людьми – полное единение. С момента, как встретила это, хожу обалдевшая, потерянная и /разделяю все случаи жизни/ на – что были до и после тебя/.
Вся моя техничность, вся многоопытность, все знания, как будет лучше, и как сподручнее – ни к чему между нами с Боренькой. Каждый раз – по наитию. Каждый раз – как впервые. Вовсе не в поисках удовольствия, а просто от невозможности сейчас же, сию же секунду не прижаться к этому человеку, не раствориться в нем полностью, не отдаться, чтобы стать его частичкою… Это не секс вовсе был – соитие. Какое точное слово придумали, верное…
– Мистический магнетизм, – сказал когда-то Боренька. – Возвышенный, и вместе с тем какой-то физиологический. Я все время хочу тебя чувствовать. Ты лучишься притягательностью. Как грациозная изгибистая кошка, которую все время хочется держать на руках.
В другой ситуации, я в ответ на эту «кошку» обязательно рассмеялась бы. А может даже, шутя, обиделась, усмотрев в сравнении с животным что-то унизительное для женско-мужского равноправия. Но говорил Боренька искренне. Совершенно не для комплимента, а, скорее, из самоанализа. И это сразу же покоряло. И все-все-все, даже банальности, или откровенные грубости, делало приятными и запоминаемыми.
– Это, наверное, потому что мы друг другу созданные, – отвечала я тогда, cгоряча уверовав вдруг и в легенду о половинках, и во все прочие хорошести…
А со стороны – если бы вдруг кому-то пришло в голову наблюдать – нас, наверно, сочли бы безнадежными и озабоченными. Приступы взаимного притяжения стреляют наповал, без предупреждения и в самые неподходящие моменты.
То в лифте, когда одного взгляда друг на друга достаточно, чтоб в четыре руки впиться в кнопку «стоп» и броситься друг в друга, будто впервые встретились. А соседям ведь этого не объяснишь, и они давай лифт вызывать. А мы заняты – послушно едем куда вызвали, и лишь в последний момент соображаем, где находимся и успеваем снова на «стоп» нажать. А потом засылаем лифт куда подальше, уже не останавливаясь, и жалея где-то в дальней точке сознания, что не живем в стоэтажном небоскребище и совершенно не соображая, что вообще в нескольких этажах отсюда ждет нас изолированная и вполне подходящая для уединения комната…
То на Борькин День рождения, на балконе, когда в комнате, отделенная от нас плотными шторами, смотрит какое-то видео одна толпа гостей, а внизу, под подъездом, весело курит другая. И та, нижняя, кричит нам что-то, разумеется, о чем-то спрашивает. А я, вцепившись в перила, свешиваю голову вниз, невероятным усилием воли вникаю в смысл их реплик, отвечаю что-то, как ни в чем не бывало, а Боренька сзади стоит, покачиваясь, но изгибается так, что снизу его не видно. А все потом думают что у меня всегда, от природы такая блаженно-глупая физиономия и яркий румянец на лице…
– Фу-ух, ты делаешь из меня сумасшедшего, – выдыхает Борька, поднимается, явно нехотя, и принимается собирать разбросанную по полу одежду. – У! Новый носовой платок? Сколько ж их у тебя?
Атрибуты моего белья неизменно кажутся ему слишком маленькими для человеческих, и иначе, как носовыми платками, мои трусики Боренькой не величаются.
– Да ну тебя! – я вспоминаю, зачем приехала и пытаюсь вернуть состояние. Не тут-то было! Еще одна отличительная Боренькина особенность – умение наполнять меня радостью. Уж не знаю, может, витамины какие в его жидкости содержатся, но едва соприкоснувшись с ним (нет, ну не едва, а вполне основательно), теряешь всякое умение обижаться или расстраиваться. Чувствуешь себя счастливой, и потому совершенно не падкой на обидные мелочи, если, конечно, они не исходят от самого Бореньки.
– Я столько всего тебе рассказать хотела, нажаловаться, а ты взял, все испортил, – противореча собственным словам, сияю я.
– Не поверишь, у меня те же мансы. – Боренька грустно разводит руками, – Народ опять бунтует. Записываться здесь не хотят. Одному – живые барабаны подавай, компьютерные, дескать, все портят. Ну, где я их возьму? Сэм считает, что это лишнее, а сам я такую покупку не потяну, и выпросить, вроде, не у кого… Другому – пристрели саксофониста. Я бы пристрелил, если б он не был Сэмкиным племянником… Впору в петлю лезть, а тут появляешься ты, и все вокруг резко мельчает. И даже стыдно как-то: такой проект гибнет, а мне совершенно пофиг… Все зло не от женщин, а от одной женщины. Причем каждому – от своей. Мне – от тебя. Впрочем, и добро тоже оттуда. Охренеть можно!
– Не надо, про петлю. Моя Марина – ну, та, что повесилась, перед тем как это сотворить, кучу гадостей про меня напридумывала. А я способствовала этому по глупости. И теперь, не смыть, не переубедить, не переиграть уже. И так не по себе от этого было, что я даже с похорон сбежала, тем более, что они придурошные…
И мы смеемся с Боренькой, будто решились уже все проблемы, и отправляемся на кухню пить зеленый чай и друг другу сочувствовать.
– Ну, ты это, мать, не переживай. Со всеми бывает. Она ж, ты говоришь, перед смертью была прибацанная, вот такое и написала. А сейчас, вероятно, уже вылечилась, а значит, по-другому думает. Да одного взгляда на тебя достаточно, чтоб понять, что вся эта попсовая чепуха, про нормальную жизнь и мальчиков, только для смеха могла из тебя вылезти. Для смеха или для самобичевания…
Вот как хорошо. И никаких «про покойников или так, или не так», и никаких «как ты можешь!». До чего же хорошо с Боренькой…
– Слушай! – меня вдруг осеняет несусветная мысль. – А ведь если ты самостоятельно попробуешь альбом записать, ну, без спонсорства Сэма, это ведь лучше будет? Знаешь, кажется, я сегодня нашла одного интересного спонсора… Или это не честно по отношению к Сэмушке?
– Честно – не честно, – Боренька отмахивается. – А со спонсорами это, как с женами. Каждая следующая – хуже предыдущей. У нового спонсора новые капризы будут. К Сэмке я уже попривык, да и толковый он… Если выберет все-таки время, классные вещи делать станет. Я ведь помню, что он может… Эх, еще б и он вспомнил это же…
– А если не вспомнит, а если не выберется с работы? – настаиваю я.
– То вскоре психанет и меня отсюда выгонит. Потому как сам я ничего толкового в его условиях не сделаю. Но он же не зря все это закупал и оборудовал, он же о чем-то думал. Вот пусть теперь то, что планировал, воплощает. А я подсоблю. Или пусть заберет своего саксофониста, купит нам барабаны, ну и вообще, прекратит прессовать своими условиями…
Когда-то мне очень запал в душу отрывок из интервью со Светой Сургановой. «Запись альбома началась с ремонта квартиры, бывшей коммуналки, – делилась историей записи альбома экс ночная снайперша, – В комнате с видом на помойку построили некое подобие студии: возвели подиум, на котором расположилась необходимая техника, на столешницу водрузили компьютер, узнали, как он работает, и… записали альбом».
Мой Боренька, вероятно, так и представлял себе все необходимое. Поэтому, когда узнал, что у Сэма дома пылится уже почти готовая студия, поднял настоящий дебош.
– Как можно! Ты должен! Немедленно! Покуда есть силы! – негодовал Боренька, ежевечернее приплетаясь к Сэму в офис. – Да если б я знал, что ты не забросил свои собирательства! Что ж ты молчал, мы бы к прошлой весне такого забабахали!
Сэм понял, что сопротивление бесполезно и торжественно отдал одну из своих квартир под студию. Вернее, квартиру без одной комнаты, потому что квартира была коммунальная, а оставшаяся в чужой собственности комната – моя. Так и вышло, что мы с Сэмом стали соседями. Меня его общество вполне устраивало, потому что, едва встав на ноги, он переселил своих родителей куда-то в частный дом, а сам решил жить в доме, где вырос. Отремонтировал общую кухню и санузел, поменял трубы, поставил железную дверь и… передумал. Купил квартиру где-то в другом районе и торжественно отбыл в неизвестном направлении. Я тоже в этой квартире почти не появлялась – жила в маминой. Комнату я долго сдавала, потом жильцы съехали. и я полюбила приезжать сюда, отсиживаться в одиночестве. Павлик давно уже жил со мной в маминой квартире, и, когда беспричинная тоска вдруг начинала грызть меня, я тут же вспоминала о каких-то бытовых хлопотах, связанных с этой комнатой и ехала сюда, якобы, для их исполнения. В один из таких приездов я повстречала Бореньку.
Открыла своими ключами дверь, вошла, по привычке считая, что в доме никого нет, и обалдела: на кухне сидел не знакомый мне огромный тип равномерно покрытый светло-рыжими волосами. Сидел он в набедренной повязке из моего полотенца и отчего-то напоминал мне снежного человека. Недонесенный до пепельницы окурок застыл в его пальцах . С минуту, растерянно замерев, мы сверлили друг друга взглядами.
– Так значит вот ты какая… – прищурившись, произнес Снежный человек, потом вдруг спохватился, покраснел, подскочил, уронил повязку, покраснел еще больше…
– А вы, собственно, кто? – его суматоха насмешила меня и успокоила.
– Я Большой Борис. ББ – если правильно. Я тут теперь живу… А ты не вор, я надеюсь? Не хотелось бы тебя обезвреживать…
Я пододвинула табуретку к кухонным дверям и молча уселась на нее. Это надо же! Такое нежданное новшество!
– Не поверишь, это я тебя наколдовал и потребовал. – не дождавшись ответа, Боренька – отчего-то так я окрестила его, едва узнала по имени – принялся сам вести разговор. – Я загадал, что первая вошедшая в этот дом девушка будет нашей студийной музою… И тут же в замке заворочался ключ.
– Муза должна жить в студии? – с надеждой спросила я. – Это чревато моим пленением?
– Увы, нет… Не имею таких прав и полномочий…
Честно говоря, я была немного ошарашена. Не столько поведением Бореньки, сколько таким развитием сюжета. Дело в том, что по пути сюда я тоже кое-что загадала.
Было грустно и хотелось развеяться. Я даже собиралась обзвонить всех заброшенных друзей с предложением собраться. После операции мои требования к реальности существенно возросли и ее вялотекущесть сейчас меня совсем не устраивала. Хотелось праздника, сумасбродства, нереальных целей и их осуществления. У меня был выходной. Павлик сидел на своей работе и периодически позванивал предупредить, что еще немного там пробудет. Я шла убирать свою комнату и тихонько напевала актуальное:
– Все равно я ужасно скучаю, сэр, возьмите Алису с собой! – допев припев, я тяжело вздохнула и посетовала: – А сэра-то у меня сейчас и не предвидится… Тому, что есть, меня брать некуда – не на работу же? – а остальные и так в печенках сидят. – я переключилась на другую песенку: – Святая Катерина пошли мне дворянина… – и вошла в свой подъезд…
– Ты не веришь мне? – Боренька как-то обиделся. – Боишься? Не хочешь быть музой?
– Хочу. Но у меня не получится. Я не умею вдохновлять. Только творить…
И пошло-поехало. Выяснилось, что мы читаем одни и те же книги, любим европейское кино и оба не умеем варить кофе. Выяснилось, что он слышал где-то мои стихи, а я один раз была на сборном концерте, где Боренька пел пару песенок. Я не могла сейчас вспомнить каких, и он побежал за гитарой, чтоб перебрать все исполняемые обычно композиции… И вот после них уже выяснилось, что мы совершенно не представляем теперь жизни друг без друга, что встреча наша совсем не случайна, и что целоваться с усатым мужчиной занятие отнюдь не неприятное…
– Я не знаю, любим мы друг друга, или это просто сейчас так кажется, – шептал Боренька, прижимая меня к себе. – Не знаю, за что и во имя чего все это на нас обрушилось. Но я прошу тебя, не уходи сейчас. Этот вечер, вся эта мистика, этот сумасшедший настрой – может, не повторятся никогда… Ими нельзя пренебрегать.
Я улыбалась и кивала в знак согласия. В мире внезапно наступила весна и меня это радовало.
Я позвонила Павлику и первый раз в жизни подло соврала ему, сказав, что поеду навестить отца в пригород…
Много позже мы с Боренькой курили, взобравшись с ногами на подоконник. Дженис Джоплин, разрывающая мембраны колонок, говорила все за нас. Меня слегка трясло от пережитых чувств. Я знала, что подобные волнения смертельно опасны мне, но была благодарна жизни за то, что она меня ими балует…
– Ты не думай, – внезапно спустился на землю Боренька. – Это вовсе не норма для меня. Не очередное приключение… Никогда такого не было, чтобы вот только познакомились и сроднились… Я обычно дикий. Долго очень принюхиваюсь…
– Я знаю, – я действительно как-то сразу, с первого же объятия знала, кто он, и что для меня значит его появление. – У меня такое чувство, что …
Я запнулась, потому что не хватило слов. Засмеялась этой вдруг обнаружившейся, такой непривычной для меня словесной немощи. Как хорошо… Как хорошо, когда происходят такие встречи и такие чувства. Полностью взаимные, нежданные, безусловные… И, главное, случившиеся сами собой, по велению судьбы, а не подстроенные кем-то из их участников. Я была так рада, что в мире еще существуют самостоятельно случающиеся приключения, что забыла про все на свете…
Чтобы не скатиться до банальщины, пытаться выразить словами то, что ими не описуемо, мы сразу перешли на другие темы.
– Говорят, у Джоплин был подобный случай. – задумчиво произнес Боренька, – Она сидела в ресторане и в раздражении оглядывала окружающих. Она была совершенно одна – как всегда, в целом свете, всегда, за исключением тех моментов, когда выходила на сцену и разделяла себя с публикой – совершенно одна, хотя и в окружении множества любезных доброжелателей… Они видели в ней могущественную рок-звезду, преклонялись перед ее заработками (она была первой женщиной, получавшей за концерт такие сумасшедшие деньги), торчали на ее песнях, но абсолютно не знали, что она на самом деле из себя представляет. А Дженис всем доверяла. Говорила что-то смешное, вроде: «Я им верила. В смысле, я бы не стала давать им деньги, но я по крайней мере разговаривала с ними открыто…» Верила и оттого страшно страдала. Потому как люди потихоньку съедали ее. Они говорили с ней одну минуту, а через два дня журналы уже печатали – о чем, и почему Дженис хотела держать это в секрете… Так вот однажды, дойдя уже до ручки от такого окружения, ужиная в ресторане, Дженис попросила привести к ней первого встречного симпатичного парня, не объясняя, кто она такая. Она всегда хотела полной свободы, и вот теперь мечтала о свободе от самой себя. Парня привели, он тут же узнал ее и приложил руки к груди в знак признательности. Это был тогда еще молодой и никому не известный Эрик Клэптон… Так и с нами. Я загадал на первую встречную, хотел подарить студии, а вызвал – тебя. Ту, что не для всех, а для меня одного…
/Покинутая женщина/ Устанет от ожидания / И может обезуметь / В минуты одиночества / – спела нам Дженис, оправдывая свое последующее самоубийство. Говорят, она намеренно вколола себе большую дозу героина. Еще говорят, что когда-то в молодости в одном маленьком техасском городке она отдалась всем игрокам футбольной команды в честь их победы. Она носила безумные наряды, огромные шляпы, вплетала в волосы розовые перья… И кровоточила песнями.
«Выдох поколения бунтарей», – так называли сумасбродную Дженис, поющую совершенно не по правилам, противореча всем законам вокала, не голосом, поставленным и благозвучным, а чувствами… оголенными нервами…
Тема сменилась. Я сильнее прижалась к Бореньке, чтоб тоска не пролазила в сердце. Пронзительные блюзы Дженис Джоплин всегда делали меня ненормальною…
– Гребенщиков на одном концерте рассказывал, как они с писательницей Толстой пытались найти русский эквивалент английскому слову «блюз». И нашлось такое слово. «Скорбец», – называется. И, ты знаешь, мне сейчас вдруг показалось… то есть я надеюсь, что это просто моя фантазия, но все-таки страшно стало… показалось, что это – наше слово. О нас. Понимаешь?
И это тоже оказалось близко, и это тоже оказалось общим ощущением. И мы, как герои мультфильма про котенка Гава, предлагали друг другу «бояться вместе»…
– Ты куда улетела, Сонычко? – Боренька несколько раз провел ладонью перед моими глазами. – Расстеклите взгляд, девушка. О чем истерика? Ты обиделась, что ль? Повторяю, не нужен мне никто, кроме Сэмушки, да и не возьмет меня никто другой, с моими-то сумашедшими идеями. А Сэм их понимает. Они ему родные, потому что почти что вместе когда-то делались… Вот если с ним окончательно не срастется, тогда будем искать кого-нибудь постороннего.
Я знала, что не срастется. Просто Бореньке пока не говорила, чтоб не расстраивать. Сэм недавно обмолвился, что встретил девушку. Это, конечно, совсем не наше дело, но то не обыкновенная девушка, а «существо с потрясающими вокальными данными». Скорее всего, он захочет взять ее в вокалистки группы. Боренька бы не возражал, если б это само собой не влекло смену репертуара – Борькины песни для женского вокала совсем не годятся. А за свои песни ББ всегда готов был стеной стоять. Не позволит он их из альбома выкидывать. И обычным соло-гитаристом в группе с чужим репертуаром тоже быть не захочет. А Сэм обязательно его попросит об этом. Вот тогда мне и пригодится визитка Лилии, желающей спонсировать что-то связанное с покойной Бесфамильной…
– Алло? – едва я подумала это, как сотовый зазвенел, высветив на табло неизвестный номер.
– Сонечка, это Лилия, – голос по ту сторону разговора звучит вальяжно и немного насмешливо. – Удивлена? Сохрани номер хэнди, это мой. Послушай, мы тут кое-что покумекали с Геннадием. Есть к тебе достойное предложение. Приедешь?
– Г-м, – только и могу ответить я. Голова еще не осознала сказанное, а правая бровь уже опускается на самый глаз – с ней происходит это всякий раз, когда я делаюсь настороженной. – Что такое хэнди, кто такой Геннадий и куда я должна подъехать? – спрашиваю.
– Хэнди – это значит сотовый! Его немцы так называют! – шипит у меня над ухом всезнающий Боренька.
Я досадливо отмахиваюсь. И так сосредоточиться не могу! Убегаю в кухню…
– О, ха-ха-ха, ты просто прелесть! – сообщает мне телефон. – Геннадий – это такой большой-большой начальник. Супербосс всех времен и народов! А подъехать тебе нужно будет к нам в офис. Записывай адрес. Не волнуйся, оно того стоит. Все, что предлагаю я, обычно с лихвой окупается. Увидишь, согласиться на встречу действительно в твоих интересах…
Записав адрес и оговорив время, я почувствовала себя изнасилованной.
– Она разговаривала со мной так, будто делает одолжение этим разговором… – кричу через всю квартиру Бореньке. Хочется поделиться с ним, но я совсем не знаю, с чего начать, чтобы быть понятой. Какие все-таки несчастные существа люди! Насколько тяжело им передавать себя словами… – Как-то все это неестественно. – вот единственное, что я могу сказать о разговоре.
Телефон тут же звонит снова.
– Да, – словно спохватившись, говорит Лилия. – Совсем забыла объясниться. Не воспринимай мои слова превратно. Я вовсе не пытаюсь давить на тебя, или там, запугивать…
– Я и не думала ничего подобного, – смутившись своей рассекреченности, я постыдным образом прячусь за мнимой беспечностью.
– Она и не думала так! – кричит Лилия кому-то за свою трубку. – А Геннадий решил, что думала. Он вообще странный у нас в последнее время. – последние слова она говорит явно в качестве камня в огород слышащего ее Геннадия. – Некоторые ненормальные всех по себе ровняют, а этот – хуже – всех по Марине Бесфамильной теперь меряет… Утверждает, что раз она считала нас полными угроз злодеями, то и ты так мои слова воспринять можешь. Видишь, даже заставил перезвонить, объясниться…
– А почему Марина так к вам относилась? – я не выдерживаю и задаю откровенный вопрос.
– А кто ее знает. Вы же слышали, наверное, о последней записке ее. Она там всех обливает, чем ни попадя… – эти слова прозвучали как-то излишне поспешно, тем паче – я помню ведь прекрасно – ничего о злодействе Лилички (так Марина, судя по всему, звала эту даму) в тех, найденных мною записях, не было. – Да не зло это, просто констатация фактов! – это Лилия снова кричит за телефон. – Нет, ну чистый мучитель. То не так, се не так! – жалуется она мне довольно громко. – От работы с таким шефом можно сразу в петлю лезть… Но ты не думай, – спохватывается, – Это он только со своими такой, которых давно знает. А с привлеченными со стороны – само благородство. А мне вот чушь несет всякую. С Мариной Бесфамильной он, видите ли, в таких же обстоятельствах, как я с тобой, познакомился…
Она тараторит и, словно семечки, с равномерным напором лускает слова. Я совершенно запутываюсь.
– На Марининых похоронах, что ли?
– Ха-ха! О, твои бы шутки, да богу в уши! Стольких ляпов бы избежали. Нет, познакомились, когда она еще живая была и нормальная. То есть, казалась нормальною… Просто Генка ей тоже задолжал. И тоже из-за сумочки. И тоже, потому что она себя на удивление порядочно повела. Я не знаю точно, в чем там суть… Но Генка теперь в тебе новую Марину видит. Ты не бойся, он к ней неплохо относится, особенно сейчас, задним числом. Сожалеет о всяком… В общем, тебе только сливки достанутся.
Последние ее слова я почти не слышу, они звучат, как из-за ватного одеяла, откуда-то совсем издалека, я даже не вдумываюсь. «в тебе новую Марину видит!» – гремит у меня в голове, словно на пластинке, которую заело, и я ощущаю прилив настоящей паники – «в тебе новую Марину видит!»
– Послушайте, послушайте, послушайте! – шепчу в трубку. – Только не перебивайте, иначе я не доскажу что-то важное. – Я не приду к вам на встречу. Я не стану ни во что ваше впутываться. Я не хочу иметь ничего общего, ни с вами, ни с Мариною… И не звоните, и не рассчитывайте, и не ищите меня больше никогда. А если найдете – пеняйте на себя! Я, когда злая, страшная… Простите, что так выходит, но я категорически, категорически отказываюсь! Вы меня слышите? – обрываю связь, слышу, как сердце стучится в ушных перепонках и хочет выскочить…
– Боренька! – бросаю крик о помощи и вдруг понимаю, что Бореньки уже нет.
«Сонычко, мне срочно на стрелу, долго объяснять, позвонил один… Скоро, я.» – наскоро нацарапанная записка валяется под зеркалом. Когда он успел? Опять? Почему не подошел попрощаться? Прокрался-выкрался, боясь, что я попрошу остаться, а потом будет доказывать, что попросту не хотел мешать мне разговаривать.
Я точно знала – в ближайшее время Боренька не придёт. Все это было далеко не в первый раз, и повторялось всегда, как по писанному, с точностью до продолжительности Борькиных утренних головных болей и сожалений о впустую проведенном времени… После таких внезапных звонков, Бореньку обычно утаскивали в клуб и разговор о делах затягивался на всю ночь и приводил собеседников в абсолютно недееспособные состояния. Раньше Боренька брал меня с собой. Сейчас – окончательно убедившись в моей нелюбви к подобным его состояниям, – уходил один, каждый раз обещая вот-вот вернуться и каждый раз нечаянно – он не обманщик, он действительно верит, что сегодня вес будет не так, как раньше – действительно нечаянно втягиваясь в разговор и зависалово. А потом мучался острыми приступами тоски от бессмыслицы, бросал все, сбегал от друзей ко мне, чтобы спустя время, опять сбегать, но уже обратно, от меня – к ним.
И даже смешно это раньше было. Такой большой и просветленный в прошлом – а никогда не делает выводы и повторяет все это снова и снова. Было смешно, сейчас – больно. Разница в том, что ни в одно из прежних Боренькиных внезапных исчезновений, я не нуждалась в его советах и помощи…
– Не вовремя! – громко кричу я и падаю спиной на диван. /Несвоевременность – вечная драма…/ – пытаюсь напевать, но вместо мотива в голове крутится умалишающее: «он в тебе новую Марину видит!» – А-а-а-а! Выключите этот голос, выключите! – кажется, это истерика. Таки настигла меня – гадина, таки окутала. – А-а-а! Выключите голос!
* * *
/Полупустой вагон метро/ Древний тоннель/ Меня везет ночной экспресс…/ – бурчу себе под нос очень обиженно, хотя и стараясь выглядеть сильной.
В гулких стенах опустевшей студии я не осталась. С какой стати? В конце концов, я ведь сдаю эту комнату Сэму с Боренькой. Так какого же черта я стану занимать собой оплаченную ими жилплощадь.
Место постоянного моего обитания – тихая, махонькая квартирка, подаренная мне маман при весьма мистических обстоятельствах десять лет назад – нужна мне сейчас в лекарственных целях. Полежать без движения в горячей ванне, выдуть полбутылки мартини – знаю, что противопоказано, но оставаться в трезвом уме мне сейчас куда опаснее – сделать себе такую вот временную лоботомию, остаться без мыслей и без ощущений, провалиться в небытие, выспаться…
/И пусть меня никто не ждет/ У дверей/ Вези меня, ночной экспресс/ Вези меня скорей…
Примостившись на корточках напротив моей деревянной двери, облокотившись спиной на перила, полуждал-полуспал Павлуша. «Вот и впала в прострацию…» – намеренно хмуро подумала я, но на самом деле, конечно, встрепенулась вся и ощутила приятное.
Как мило, как невозможно важно ощущать себя кому-то нужной. Возвращаешься откуда-то, вся такая героическая и измотанная, уверенная в отсутствии чудес и полном своем одиночестве, а тут – на тебе – такой вот сюрприз.
Я очень любила сюрпризы, но не очень любила Павлика, поэтому одновременно и трепетала от радости и злилась немножечко.
– Ну, наконец-то, – Павлуша весь был полон праведного негодования. – Где ты была? Ни ключей, ни тебя, ни заряда в аккумуляторе телефона…
Ну вот, Павлик истолковал нашу утреннюю встречу однозначно и неправильно. Он уверен, что все налажено, что он снова живет здесь, и что я опомнилась… Иногда мне кажется, что ему попросту не хочется возвращаться к себе, где кухня увешена вечными постирушками, где много народа и мало места, где нужно соблюдать устоявшиеся давно правила… До встречи со мной Павлик жил с родителями и двумя семейными сестрами.
– Когда-то жили дружно и весело. – рассказывал Павлик. – Отец любил хвастаться: «У нас дома образец идеальной коммуны». Все дела спорились, А потом сестрицы обзавелись моими племянницами и обозлились на всех домочадцев и друг на друга. Не знаю, за что. То слишком громко говоришь, то в обуви грязной топчешься, то чужое полотенце взял. Женщина с грудным ребенком – мегера. Представляешь, как мне с тобой повезло?
Я от таких его фразочек всегда усиленно нервничала. Не верилось как-то в их искренность. Не может молодого мужчину и впрямь полностью устраивать, что его женщина не может иметь детей. «Это или глупость, или очень сильная любовь», – расстраивалась я. – «Если первое – мне такой не нужен, если второе – то пройдет скоро»…
Павлик заходит в квартиру, по-хозяйски поправляет паркетину в коридоре, идет ставить чайник. Никаких признаков серьезной обиженности или подавленности.
– Паш, скажи, – начинаю осторожно и издалека, – А Маринину предсмертную записку читали? А то я так и не…
К счастью, Павлик сейчас выпимши, потому ему ясно все и сразу, и договорить он мне не дает. Это здорово, потому что объяснить, с чего вдруг я этой запиской так интересуюсь, не смогу…
– Нет, – отвечает Павлик. – Мы решили не копаться. Если бы было нужно, если бы там нам что-то было, нам бы ее прочли обязательно. А так… Меня Маринина мать попросила – забудьте об этом, там ничего для вас важного. И я забыл… А те, что особо настырные были, пошли с кем-то договариваться, смотреть, они столько боли родным причиняли своим вмешательством, я же видел. Я до конца был, и убирать потом помогал. И фотографии детские смотрел, когда все ушли уже…
Обо всем этом Павлик говорит с нескрываемой гордостью. Дескать, вот я какой молодец, неужто этим не заработал прощения? Если и был чем виноват – все спишется. Потому что вел себя на похоронах благородно, не оставлял одних, помогал и заботился…
– Даже Свинтус с Карпушей раньше меня уехали!
Самое важное я узнала. Что теперь? Мартини отменяется, это ясно.
Когда-то в приступе особой обо мне заботы – есть все-таки в Павлушиных чувствах ко мне очень много от страсти к самопожертвованию – он, не согласовав, отправился к моему лечащему врачу побеседовать. Не знаю уж, какими методами – вероятно, пожилую врачиху подкупила его отчаянная преданность мне, – но он сумел добиться откровенности. Слава Богу, не в ущерб моим легендам – врачиха попалась корректная и все мои рассказывания подтвердила полностью. Хотя в основном Павлику рассказали правду. Теперь мне кажется, он даже расстроился немного, когда ему сказали, что метастаз еще не было и хирургическое вмешательство полностью уничтожило болезнь. Расстроился не потому, что желал мне зла, а оттого, что связав свою жизнь с безнадежной больной, выглядел бы в своих глазах еще героичнее. А так – как-то не очень громадной получается его жертва. И он продолжал расспрашивать врачиху, на этот раз уже напрямую о самом плохом. Да, конечно, пострадали некоторые внутренние органы. Да, больная сказала правду – она не сможет забеременеть. Придется также более внимательно следить за здоровьем. Алкоголь, курение – смертные враги… Сильные переживания вредны тоже. От долгих поездок, вероятно, нужно будет воздержаться, важно не прекращать наблюдение…
И вот с тех пор Павлик следил за моим образом жизни. Другая на моем месте от его нравоучений давно б повесилась – тьфу, опять Марина вспоминается! – а я, ничего, терпела, приятно удивлялась такой заботливости, всерьез собиралась со временем уменьшить количество выкуриваемых сигарет…
– Сонечка, ты спишь? – последовательно отказавшись от чая, секса и разговоров, я сослалась на головную боль, отвернулась к стене и пыталась заставить себя ни о чем не думать. Павлик послушно залег в кресле с книгою. Но вот теперь не выдержал, и погасив торшер, осторожно начал предъявлять права на мое расположение. Провел рукой по плечу, обнял за талию, прижался животом…
– Сплю, – отвечаю апатично.
– Послушай, я вот подумал, – он разворачивает меня к себе и дышит в лицо перегарищем. Пил он явно не много, но что-то противное. – Чего мы ждем? Чувства проверены… Видела бы ты себя сегодня утром, как бежала ко мне, как на шею бросилась… Все с тобой ясно. Как и со мной к тебе. Так вот, пора воплощать все планы в действие. Сходим в загс, оформимся, ты соберешь все необходимые бумажки из больницы. Будет семья. Настоящая. Знаешь мой отец говорит, что мужик не мужик, пока бабу с дитем себе на спину не взвалил. Баба у меня уже есть, осталось дитем обзавестись. Давай съездим, ну давай на днях поедем в тот детский дом…
Мы давно собирались. Обсуждали, мечтали, прикидывали… Я и верила во все это, и нет. Для Павлика – красивая игра во взрослую жизнь, для меня – слишком серьезно и значимо, чтобы решиться. Я как-то смирилась уже совсем, что не будет у меня никогда нормальной жизни и человеческой семьи. Смирилась и жила, как придется. А потом, после больницы, поняла главное, захотела измениться, изменилась, встретила Павлика… А потом появился Боренька и спутал все. Да и помимо Бореньки было много препятствий к становлению на путь нормальной женщины. Он ведь мальчишка еще совсем – мой Пашенька. Несмотря на наносную серьезность и страсть к разговорам о перспективах, он – деточка. А значит, сам не знает, чего просит, сам не знает, о чем говорит.
Но, Боже мой, с другой стороны, как бы это было здорово… Пухлая детская ладошка – такая маленькая, что кажется игрушечной – доверчиво покоится в моей руке. Из освещенной и пахнущей чаем кухни мы идем в комнату. Зачем? Отбирать папу у компьютера и усаживаться ужинать. Всем вместе, в уютной теплой кухоньке, под тихую оркестровую мелодию и веселое детское щебетание, обмениваясь теплыми, любящими взглядами…
Неужели все это еще может быть у меня? Неужели нашелся человек, который предлагает мне это, хотя и понимает, что ребенок будет не родной, а я – неполноценная…
– Если б ты знал, как я расстраиваюсь, когда ты все то говоришь. – в сотый раз, я, поправ все данные раньше себе обещания, пустилась в откровения. – Я ведь верю тебе! И если это потом окажется просто так сказанным, я с ума сойду, я не выдержу…
– Как ты можешь?! – Павлик обиженно надувает губы и отворачивается. О нет! Теперь он будет мрачным до тех пор, пока я не начну подлизываться. Сколько убеждала себя не открывать ему, что думаю, сколько собиралась вести себя сдержанно… Но нет, все равно прорывает иногда. И что-то такое говорю и порчу все. Впрочем, какая мне уже разница? С человеком, который может обидеться в самый ответственный момент, вряд ли стоит связывать будущее ребенка… Да и какое у моего ребенка может быть будущее? Никакого, потому что ребенка не существует и не будет никогда. Мне тридцать три года и моя жизнь – бессмысленна!
– Разве я дал тебе повод считать, что говорю просто так? – на этот раз Павлик изменяет своим привычкам и начинает разговор первым. – Вспомни, что сказали в консультационном центре: вы сами себя накрутили, будто усыновить ребенка – такая большая проблема. Женитесь, собираете необходимые бумаги, едете в детский дом, определяетесь, потом предстаете перед опекунским советом и все. Проблем нет, Сонечка. Все ясно, как белый день. Адрес того дома, что нам советовали, у меня остался. Если с твоими капризами и проверками чувств покончено, давай уже действовать. Посмотри на Марину – она тоже думала, что будет жить вечно и еще успеет завести ребенка… Я ведь знаю, тебе, как и всякой женщине, как и Марине, это необходимо…
Мне, как и всякой женщине? Мне, как и Марине?! Это почти хамство! В одном Павлик прав. Марина жила для себя, умерла для себя. И вот в результате только наш «Нараспашку» после себя и оставила. Впрочем, отдадим должное – это немало.
Марина тоже думала, что еще успеет и жила бессмысленно. Теперь так собираюсь жить я. «Тот перетянет на себя долю покойничью,» – снова воскресает в ушах старухин голос. Кажется, я просто переутомилась сегодня. Слишком много эмоций, слишком много поводов для помешательства…
– Ну, что ты молчишь? – Павлик безжалостно выхватывает меня из объятий беспамятства. Трясет с надрывом, нервничает. – Кстати, – это уже деловым тоном, уже без истерики, – Только сейчас вспомнил. Знающие люди мне посоветовали, для опекунского совета справку предоставлять медицинскую с объяснениями, почему пара не может иметь детей. Тебе же напишут там в больнице, что так и так, удалили оперативным вмешательством? – и тут же снова с трагедией в голосе, это уже не по делу, значит можно дальше чувства чувствовать: – Ну что ты молчишь?!
– Павлик, я отключаюсь! Все мне напишут, все, что скажешь, подтвердят, только очень тебя прошу, давай завтра поговорим… Я ж не железная!
Объективный взгляд.
Он бы еще ее тряс, и еще требовал объяснений, если б она не заснула сразу же. Делал бы он это вовсе не из жестокости, а потому что чувствовал – что-то не так, что-то изменилось в Сонечке, кто-то другой владеет теперь ее помыслами. Верить в это, и вообще об этом задумываться Павлику было унизительно. Максимум, что он мог себе позволить, это пытаться получить твердое подтверждение предыдущих договоренностей. А подтверждения были вялые, шаткие, и давая их, Сонечка как бы впадала в оцепенение, и Павлик пытался хоть как-то ее расшевелить, рисуя все новые горизонты, и сам начиная верить в них.
Изначально Павлик и Сонечка говорили об усыновлении ребенка, как о чем-то призрачном. Дескать, поживем вместе, встанем на ноги, вырастим себе стабильность и уверенность, а вот потом пойдем и сделаемся молодыми родителями. Возьмем какую-нибудь двухгодовалую крохотулечку – не меньше, потому что, как считал Павлик, дети только с этого возраста начинают вызывать к себе любовь и симпатии. Изначально о ребенке говорилось даже всегда в сослагательном наклонении. Мол, если бы мы могли вдруг резко встать на ноги, то… Но потом, когда Сонечка явно начала ускользать из рук и планов Павлика, он, подсознательно пытаясь удержать, покорить, вернуть в казавшееся ему подчинение, стал говорить о будущей семье все вразумительнее, и даже в консультационный центр Сонечку повел, щеголяя серьезностью своих намерений.
Вообще, для бедняги-Павлика все сейчас рушилось. Он так устал когда-то от своей роли при Марине, что, встретив Сонечку – такую непохожую, такую милую, такую спокойную, мудрую и правильную, – тут же решил измениться и начать жизнь по-новому. Для Марины он всегда был не слишком любимым мальчиком для интимных встреч, без всякой душевной близости. Уверившись в этом окончательно, Павлик испытал мощнейший приступ боли где-то в районе самолюбия и решил, во что бы то ни стало, избегать впредь подобных ситуаций. Сонечка – смешная, маленькая, впервые увиденная в трамвае – сразу показалась идеальным вариантом. Павлик подошел познакомиться и мгновенно понял, что не ошибся. Женщина с очень тяжелой судьбой, Сонечка не сломалась, а, вопреки всему, осталась веселая и… ласковая. Павлик решил измениться, / быть подстать, чтобы стать/, и сознательно выстроить свою персональную идиллию. Немножко назло Марине, немножко в пику сестрам – одна разведена, другая мужа презирает, обе высмеивают Пашенькины идеалистические наклонности и считают, что благополучных семей нынче не бывает. А вообще – в подражание отцу, который по сей день жил с матерью в согласии, а всех остальных обитателей квартиры старался опекать и поддерживать. В общем, Павлик экстренно принялся менять свой образ жизни. Из беззаботных gеймеров, следящих за посетителями игрового зала, он легко вырвался в менеджеры по торговле. Хозяева фирмы всегда поощряли энтузиазм молодых кадров. Продажа компьютерной техники оказалась Павлику вполне оп зубам и очень скоро его стали хвалить и вешать на доску почета, как лучшего продавца-консультанта недели. Павлику казалось, что в перспективе у него большие заработки. Он радовался сам и делился с Сонечкой планами о золотых горах. Она виделась ему, Павлику, женщиной, с которой возможно создать все им задуманное. Такой и должна, по его мнению, быть жена: милой, но не безумно красивой, веселой, но уже без девичей ветрености, не слишком счастливой в прошлой жизни, кроткой и немножко глупенькой… М-да, Павлик совершенно не знал настоящую Сонечку. Отчасти – потому что и не хотел знать, довольствуясь устраивающим его, придуманным образом, отчасти потому, что она искусно маскировалась, на каждом шагу выдумывая, и сама веря в эти свои выдумки.
Например, про операцию .и невозможность иметь детей. То есть сам факт, конечно был правдою, но произошло все это очень давно. Еще до периода раннего и неудачного Сонечкиного замужества…
Его звали Владленом и это имя очень раздражало ее. Она называла Владиком, а в порыве ехидства – Леночкой. У них была 14– летняя разница в возрасте и это поначалу удивительным образом ни на чем не сказывалось. Ну, интересы там общие, друзья, разговоры. Вечерами Владик оттягивался по дешевым кофейням с компанией неформалов, днем – неузнаваемо изменившийся, обедал в дорогих ресторанах с партнерами по кооперативу. Он был парень с головой, вдобавок – чей-то там сын, потому любые начинания казались относительно безопасными, и умные люди пригласили его в совладельцы кооператива. Кстати, Сонечка так до сих пор и не уяснила, кем именно является ее бывший тесть и если б ее спросили о нем, ответила бы: «душевный старичок с носовым платком за поясом желтого домашнего халата».
Как они познакомились, никто не помнит. Впервые Сонечка отметила для себя его существование, когда узнала его возраст.
– Я вчера узнала, сколько Альбиносу лет, и охренела! – заухала филином Женечка ей в уши. – Прикинь, 31!!! А я его за пивом послать позавчера пыталась.
– А он? – Сонечка спрашивала больше, чтоб поддержать компанию, чем из интереса.
– А он послал меня. Вежливо, правда. Но вполне уверенно. Я хотела обидеться, а потом узнала, сколько ему лет и успокоилась. Мы таких старых пианэров не трогаем, да? – Женька запыхтела, показывая, что смеется.
Грузная Женька в то время ходила потертой джинсе, шокировала всех матами и хриплым мужским голосом, громко хохотала и разговаривала только сленгом. Сонечка в то время обожала все яркое, посему такая Женя была ей очень по душе. Сама же Сафо – так она величала себя в те годы – претендовала на экстравагантность, носила высоченные каблуки и зеленоватые пряди волос, курила трубку, щеголяла в юбчонках самого легкомысленного фасона – то узких и слишком коротких, то таких, что взлетают до плеч от малейшего дуновения ветра, – и всегда расстегивала пару лишних пуговиц на вороте рубашки. Собственно, такой она Владлену и запомнилась. В какой-то вечер устроили мини-танцы, Сонечка, со всем подаренным ей природой артистизмом, кинулась отыгрывать и, в результате, уже через час сидела вдвоем с этим самым Альбиносом или «старым пианэром» в каком-то полуподвальном ресторанчике с живым оркестром и отдельными кабинками вокруг столиков.
Он ей очень понравился в этот вечер. Наедине – растерянный, внимательный, с блеском явной заинтересованности в больших голубых глазах, подающий интересные темы и обхаживающий. При посторонних – уверенный, даже резкий, элегантный и снисходительный. Возможно таким он и был обычно, просто Сонечка его слабо помнила. А вот он помнил ее хорошо. Помнил, когда и в чем была одета, когда и с кем уходила из кафе…
Сонечка изо всех сил старалась нравиться. Представления о сексуальности у нее тогда были плотно связаны с вульгарностью, поэтому получалось очень вызывающе. Владик все эти томные позы, шепотание и перебрасывание обнаженных ног под почти несуществующей юбочкой воспринял так, как воспринял бы любой взрослый мужчина.
Она и сама не знала, почему отдалась ему. Возможно, просто пришло время переходить в новый этап жизни…. А Владик потом откровенно злился, едва сдерживая раздражение вопрошал, почему она ему не сказала раньше, и сокрушенно вспоминал, что у него был принцип «никогда не спать с девственницами». Он чертыхался себе под нос, а потом Сонечка скидывала одеяло, чтоб уйти, и Владлен мигом забывал все ругательства….
У Сонечки не было еще страсти, но удовольствие от того, что она может иметь такую власть над этим решительным, взрослым парнем, могло сравниться с любым наслаждением.
– Ты же говорил, все это зря? – кокетничала она, издеваясь и отодвигаясь к краю кровати. Дома у Владлена была огромная, словно королевская, кровать…
– Да говорил-говорил…– признавал свое поражение он. – А сейчас не говорю. И не думаю ничего. Тут невозможно просто думать, когда ты такая, такая…
Спустя месяц он уехал в командировку в Грузию, а Сонечка поняла, что беременна. Не долго думая, как дитя прогрессивного человечества, лишенное предрассудков и прочего, она отправилась в больницу. Нет, там не отказывались сделать аборт, но разговаривали таким тоном, что делалось дурно: «Боишься? Трахаться не боялась, не бойся и сейчас… Это все сбрить немедленно. Понаращивали. Самой не противно от такого леса, как у мужика под мышками?»
Женька утешала на свой лад, советовала оставить ребенка, обещала его растить и помогать во всем. Сонечка рыдала у подруги на мощном плече, причитая:
– Да где, где ты, где ты его будешь растить? У своих родителей, или у нас с отцом в громоподобной однокомнатной?! А на какие шиши?
Сонечка психанула, ушла домой, погрузилась в кипятковую ванну, вылезла, в состоянии полной решимости и прострации, потаскала отцовские гантели, они показались ей легкими, взялась переставить шкаф в комнате, снова полезла в ванну…Решила, что ничто не поможет и в состоянии полной прострации наглоталась таблеток… На счастье, отец пришел с работы пораньше и вызвал скорую.
Вот после этого недовыкидыша и был подписан приговор: детей у Сонечки больше не будет.
Самое смешное, что буквально в течение недели после Сонечкиного выхода из больницы, на нее посыпались небывалые чудеса. Мать отца, почувствовав приближение окончательной недееспособности, уехала в деревню к сестре, выписавшись и оставив свою коммунальную комнату единственной и любимой внучке. И тут же, совершенно не сговариваясь с одной из бывших свекровей, никогда не отличавшаяся приливами материнских чувств, женщина, давшая Сонечке жизнь и оставившая ее семилетней на попечение бабушки и отца, вспомнила о дочери. Она подарила ей на 17 летие уютную однокомнатную квартиру в тихом райончике. Отдала в полное ее, Сонечкино, распоряжение, пообещав разобраться со всеми необходимыми документами позже. Основной аргумент к избавлению от ребенка был разбит вдребезги. Сонечка чувствовала себя ужасно – ей мерещился упрек неба в таком развитии событий. Ночами ей снились младенцы и собаки, пожирающие их.
Еще одну страшную глупость она совершила, рассказав обо всем вернувшемуся из командировки Владику. Тот негодовал. Напился, кричал что-то о девичей безмозглости, устроил ужасную сцену в том самом кафе с кабинками. Вытащил ремень из брюк и, когда Сонечка попыталась прокричать что-то в свое оправдание, со всей силы стеганул ее по лицу. Бляшка ремня больно ударила по веку, Сонечка перевернула стол, выскочила на улицу и долго искала машину, мечась между желаниями уехать на ней домой и под нее броситься. .
Наутро Владику было так стыдно, что он тут же сделал Сонечке предложение. Она согласилась, потому что была тронута его безумным раскаянием, подарками, увещеваниями… Она согласилась, потому что никогда не отказывалась ни от каких приключений, а выход замуж семнадцатилетней девочке всегда кажется чем-то сродни международному круизу или съемкам в дорогой киноленте. Она согласилась также и потому, что чувствовала себя ужасно виноватой –ведь она убила ребенка Владика.
Свадьба была роскошной. Мать жениха плакала, отец невесты смотрел на все скептически, но от участия в совместных тостах не уклонялся. Остальных родителей не было. Так уж сложилось, что и Сонечка, и Владлен воспитывались в неполноценных семьях.
Счастливым этот брак не был никогда. Женились из чувства вины, жили из чувства долга. И только расставание – с яростью, с обоюдной ненавистью – было в их отношениях искренним. Весь год замужества Владлен пытался сделать из Сонечки то, что, по его мнению, имело право называться его женой. А именно – неприхотливую, тихую дома, но блистающую в компаниях, всегда покорно ждущую и не имеющую никаких собственных планов на жизнь инфантильную особу. Осознав безуспешность своих попыток – хотя Сафо старалась, очень старалась, но все равно, так или иначе выказывала самостоятельность и наличие собственного взгляда, чем рушила все иллюзии мужа – Владик счел их брак безнадежным. Кончилось все загулом Владика с Женечкой, в котором последняя, как настоящая подруга, поспешила признаться Сонечке. Каялась, говорила, что ее напоили, хотя в рассказе звучали нотки гордости и точные суммы, Владленом за ресторанные счета отданные. Сонечка закатила дикую сцену. Владлен дал ей пару дней на то, чтоб собрать вещи и, оскорбленный, умчался вглубь ночного города. А Сонечка, обретя свободу, поклялась себе всегда стопроцентно ею пользоваться. Лишь после недавней операции, пересмотрев всю свою жизнь и возымев новые ценности, Сонечка задумалась о том, что пора наполнить свою жизнь чем-то значимым. Она ходила по тихим улочкам центра, была /пропитана надеждой все ж таки остепениться/, напевала Агузаровское /верю я, ночь пройдет, сгинет страх…/ и, в припадке просветления, слала в пространство благодарность, что теперь ей есть к чему стремиться . И именно тогда, именно такой, обновлено-светлой, мягкой и лучащейся гармонией, встретил ее Павлуша. Он был уверен, что Сонечка была такой всегда, и не мог даже предположить в ней Марининой жесткости, безрассудства или мрачности…
Чудом выживший в это холодное время комар пищал над кроватью, и я – такая большая, такая в сравнении с ним сильная – в панике скрывалась с головой под одеялом и надеялась, что он не заподозрит моего присутствия. Насколько сон валил меня, пока Павлуша бодрствовал, настолько же сейчас я не могла забыться. Все думала… О никчемности существования таких, как мы с Мариной, о ее несправедливо-насмешливом ко мне отношении, о том, что, выпади мне возможность жить заново, я во что бы то ни стало все изменила бы и со многими осталась просто в дружеских, а в интимных – только с кем-то одним, каким угодно, но, чтоб все чисто и правильно.
Думала, что у нормальных людей в жизни есть два-три роковых человека. Ну, тех, которых, выходя из дому, всегда боишься встретить, но всякий раз непроизвольно высматриваешь в толпе /капельки сходства ища в каждом встречном/. У меня же таких – треть города. И со всеми было что-то громкое и необузданное, и от всех остался осадок, и все будут смотреть на меня с примесью личного и самоутверждаясь чуть-чуть, дескать «я-то тебя насквозь вижу, я-то тебя ближе всех знаю»… И что это ненормально, когда так много избранных, и притупляет все чувства, и изнашивает психику… Думала, что, если нельзя отменить прошлое, то важно, хотя бы, не повторить его в будущем. А для этого нужно что-то кардинально изменить. И перемена эта никак не произойдет, пока я вместе с Боренькой. Тамошний культ полной свободы часто сводится к простой безответственности… И это приведет в конце концов к сумасшествию, как у Марины, или, что еще страшнее, к безумной старости. И уже я буду нечаянно попадать на чьи-то похороны и нести скороговоркой несусветную чушь, которую люди с больной совестью будут принимать на свой счет и бояться до полуобморочного состояния. Не хочу!
– Павлик! – я выныриваю из противокомариного укрытия и стучу Павлушу по плечу. Он всегда очень странно спит – как-то болезненно. Откинувшись головой далеко за подушку, с приоткрытым ртом и периодически нервно вздрагивая. Раньше я жалела его, поправляла, переворачивала, укутывала… Сейчас испытываю даже что-то вроде раздражения, мол «ему-то что неймется? у него-то какое право есть на столь страдальческий вид»?! – Павлик! Слушай меня… – шепот мой отдает неприкрытым отчаянием и ужасом. – Завтра я не могу – завтра работаю. А вот послезавтра. Если одна вещь за завтрашний вечер не изменится, обещаю – мы послезавтра поедем смотреть детей. Ты слышишь? – я трясу его уже слишком сильно и он просыпается. – Слышишь? – повторяю. – Если ничего не изменится, то послезавтра. Обещаю!
* * *
Утро началось с рэгги. Мой давний способ предсказывать себе день на этот раз сулит нечто пугающее: «Научилась драться за придуманную честь, / Научилась пить, когда хочется есть… /Научилась играть на ржавой трубе, / Покупать весь мир, не спросясь о цене…» – мощно и насмешливо поет Ольга Арефьева. М-да, похоже, сегодня мне предстоит быть взрослой и сильною…
Вообще, это гадание частенько ошибается, но я не корю его за это и все равно прислушиваюсь. Каждая выдумка имеет права на своих почитателей. Способ предсказания прост: каждое утро меня будит будильник компьютера, запрограммированный так, что берет любую, какую хочет, песню с винчестера (а уж винчестер у меня забит, будь здоров!) и включает ее на полную громкость. Едва обнаружив в компе такую возможность (я вообще не в ладах с техникой, но тут, умничка, умудрилась разобраться), сразу решила загадывать: о чем пробуждающая меня песня сообщит – таким и будет мой следующий день.
– Так нельзя, Сонечка, – серьезно сокрушался Павлик. – Ты заранее себя настраиваешь на плохое. Ведь подбор песен у тебя специфический – сплошь советский рок, то есть сплошная депрессия. Давай я внесу в плэй-лист хорошей электронной музыки, или психодела какого-нибудь…
– Не стоит, милый, – противилась я. – Услышу такое и решу, что день пройдет, как у робота. Твою музыку можно слушать, мою – нужно. – блистала я, и тут же осознавала свое воровство, смущалась и признавалась: – Это я у Башлачева украла. Он когда из Череповца в столичную жизнь выехал, его между Москвой и Питером разрывали. А он говорил: «В Москве можно жить, а в Ленинграде – нужно». Да ты не волнуйся, и среди моей музыки полно добрых прогнозов. – я тут же принялась гадать Павлику, методом тыка включая отрывки из всевозможных вещей. И Павлуша сразу повеселел, и даже одобрил мои забавы, потому что, на вопрос «Что на работе?» наш компьютер ответил песней БГ, пропев: «Через дырку в небесах/ Въехал белый Мерседес, /Всем раздал по три рубля и проехал мимо…» Павлика это очень обнадежило…
В принципе, Ольга Арефьева угадала. Сначала я отстаивала перед Павликом право ночевать сегодня без него, потом разговаривала сама с собой, а точнее, с записанным моим голосом сообщением автоответчика, вымаливая у него разрешения опоздать на работу, потом подверглась нападению глупых шуточек таксиста: «Хи-хи, так опаздываешь, а нам все светофоры красные. Это ты согрешила сегодня. Точно! Хи-хи… Это любимый тебя задержал, не иначе. Хи-хи-хи…» После трехкратного повторения таких шуточек пришлось мягко напомнить, что с женщинами моего возраста о «любимых» не говорят, а на «ты» переходят только после брудершафта, которого у нас никогда не будет и не было. На работу я примчалась вся взъерошенная, и скурила четыре сигареты разом, чтобы прийти в норму.
– София, тебя вызывают к начальству, – не успела ступить на порог, как была морально травмирована. Ромочка понимающе разводит руками и комментирует. – Пока ты была в отгуле, кто-то принес прайсы с удобными ценами, Александра Григорьевна под впечатлением… Вероятно, попросит тебя утвердить.
– Мать мою за ногу! – неприлично выругалась я, чем повергла коллег в невероятное смущение. Вообще-то они были классным коллективом. Все профи, все орлы, все – личности. Матерая команда, сплоченная десятилетней совместной деятельностью. Отличные ребята, с такими бы дружить, критиковать начальство, устраивать бунт и усовершенствовать процесс деятельности фирмы. Увы, ничего подобного у меня с ними получиться не могло…
И не только из-за разницы в статусах. Я давно поняла, что любой рабочий коллектив – это все равно люди, объединенные не по собственному желанию, а волей судьбы, и потому ни о какой полной солидарности речи быть не может. Вообще странная общность – коллеги. Видимся каждый день, плотно взаимодействуем и при этом совсем-совсем ничего друг о друге не знаем. Потому что общаемся – поверхностно. Если не по работе, то фишками, фишечками, прикольчиками – главное, чтобы слушалось легко. А на душе у каждого при этом по неподъемному грузу, в сердце – по трещине, в мозгу – потрясающая глубина мысли… Но этим – не обмениваемся. Это – личное. И всякий раз, попадая на новые работы, я всегда страдаю от таких законов. Потому что я – существо коллективное. «Вы – мой народ!» – мысленно говорю каждой новой группе, к которой пристану (не от «приставать», а от «пристань»). И принимаюсь сразу хлопотать, оберегать, доверять, узнавать, веселить… В общем, принимать близко к сердцу. И рано или поздно, оказывается, что зря. Что я даже пугаю людей и отталкиваю этой своей привязчивостью. И это всякий раз больно и несправедливо до нежелания жить.
– Сонечка, ты, как ребенок, обижаешься на устройство мира! – посмеивался Павлуша, когда я немножко жаловалась. – Нет толку от твоих переживаний. Меняй запросы к коллективу и все станет хорошо.
– Правильно, Сонычко, – говорил в ответ на мои излияния Боренька. – Коллектив долго работающих вместе людей – сплошь фальшивая, лживая штука. В глаза улыбаются, за спиной интригуют… Если ты понимаешь это, то на фига туда лезешь? Бросай систему, общайся лишь с теми, кто действительно «твой народ», и будешь жить гармонично…
Ни те, ни другие советы мне не подходили. Я хотела работать «в системе» – то есть в отлаженной, солидной компании, – и при этом не считала детством свои взгляды на необходимость полной открытости внутри коллектива. Потому всегда пыталась расшевелить, сплотить, а в результате – лезла в душу и наживала мнение, мол «Карпова, по меньшей мере, слегка не в себе». Зная за собой такую особенность, в этом новом коллективе я старалась быть как можно сдержаннее. В общем, это получалось, но лишало меня, по крайней мере, половины возможного удовольствия от работы. Ведь люди-то все были яркие и интересные…
– А это наш коллектив. – принимая на работу, Александра Григорьевна завела меня в просторную, приятно обставленную светлую комнату. – Шесть мальчиков и пять девочек. Будешь сидеть с ними в комнате. Прошу любить и жаловать.
Все здесь были молоды – самому старшему 37 лет, – ухожены и приветливы. Все разговаривали по телефонам и не выпускали из рук мыши компьютеров. Иногда, выходя покурить, я боролась с искушением внезапно вернуться в комнату. Мне так хотелось увидеть коллег настоящими…
– Скажи, у вас всегда так? – теребила я Ромочку.
– Как? – он испугано поправлял очки и настораживался. – Серьезно? Да нет… Иногда так, а иногда как нападет что-то, так сходим с ума потихонечку. Вон к Михаилу как-то подсела клиентка – милая такая девушка, робкая, боязливая… А я смотрю и прозреваю. Знаю я эту клиентку, сестра она мне родная. Дай, думаю, пошучу. Беру, по внутренней связи Михаилу шлю сообщение. Представь, сидит недоверчивая такая барышня – первый раз в жизни самостоятельно куда-то деньги вложить собирается. И боязно, и неловко показаться трусихою. Пришла сама, потому что втайне от меня и родителей собиралась квартиру снять. И деньги-то не ее, а хахаля, который метит в яппи, и потому с работы не отлучается. И квартиру нужно подыскать правильную, недорогую, но хорошую. А она и близко понятия не имеет, где белое, где черное, и знает прекрасно об этой своей бестолковости и боится ее… И вот, смотрит она пристально в экран монитора полчаса назад разговаривавшего с нею агента по недвижимости, слушает его предложения, а сама все в цифры на экране поглядывает – вдруг что-то этот агент не то говорит, вдруг что-то себе выкручивает… И тут, сама по себе, на экране появляется отчетливая надпись: «Лара, не слушайте его, он – терминатор!». Сестра моя бледнеет и чуть не падает в обморок. Михаил бросает взгляд на экран и чувствует, что лопнет сейчас – с одной стороны от смеха, с другой – от негодования: клиентка и так не в себе, а я ее еще и спугнуть пытаюсь. Ну, тут я, ясное дело встал: «Что ж ты, – говорю, – сестричка, за столько лет не удосужилась узнать название агентства, где я работаю?» Долго смеялись все, даже Александра Григорьевна вышла ругаться, но потом узнала, в чем дело, и побежала к себе в директорскую отсмеиваться… Так что, всякое бывает. Не всегда мы такие заработавшиеся…
Ромочка держится со мною открытее других по двум причинам: во-первых, он тоже курящий, а курилка, как известно, донельзя сплачивает. Во-вторых, он дважды подвозил меня после работы, причем рассыпался в комплиментах столь явственно, что я не выдержала: вместо дальнейшего головоморченья, открыто предупредила, чтоб никаких иллюзий не питал. Ромочка горько вздохнул и заявил, что предполагал нечто подобное. Мол, только в сказках появляется вдруг некто, кто и для карьеры полезен, и тебе приятен, и при этом отвечает взаимностью. В целом же Ромочка оценил мою честность и решил держаться так же. С тех пор мы общались довольно открыто.
– Страдаю, что не могу разглядеть вас. – жаловалась я. – Я ведь, знаешь ли, обожаю людей. Я актриса, я их потом переигрываю. А тут такая досадная ситуация. По некоторым признакам вижу, что каждый из вас – Человечище, но при мне вы никак не раскрываетесь. Если разговоры – то о работе, если шутки – то общепринятые. Все вы сидите такие напряженные.
– Это ты просто еще недавно у нас. Потом попривыкнут все, – утешал Ромочка неправдою. И работала я уже давно – три месяца. С тех самых пор, как серьезный Павлуша убедил меня оборвать свои театральные мытарства и пойти на серьезную работу, «чтобы смело смотреть в будущее». Его агитация как-то совпала с моим очередным разочарованием в театре. Я окончательно поняла, что мы – театр любительский, скорее театральная студия, чем труппа, и успехи наши с неудачами, помимо всего прочего, зависят еще и от загруженности на работе главных действующих спектакля. Поняла после того, как моего партнера задержали на работе и он не явился на премьеру. Зал был полон – да, своими, да, друзьями-сотоварищами, но все равно полон и все равно зал – а актерский состав – нет. В общем, как когда-то в профессиональном (где тебя безбожно строят, используют только в одном амплуа и вообще относятся очень коммерчески), так же я сейчас разочаровалась в авангардном театре, основанном на почве содружества. Поэтому Павлушиным советам я вняла и отправилась… А куда я еще могла отправиться? С тех пор числилась ответственной за рекламу, причем на самом деле была ответственной за отношения Александры Григорьевны с рекламными аферистами. Убедить ее не вступать с ними в работу, я не могла – маман всегда была женщиной увлекающейся и если кто-то заразил ее творческой идеей, то с этим ничего уже не поделаешь. Поэтому просто следила, чтоб ее не особо обманывали.
– Вызывали? – спрашиваю, заглядывая в проем двери. Маман сидит с одной из наших дам, склонившись над распечатками, и что-то черкает в таблицах. Она агрессивно не признает компьютерную технику, поэтому все подчиненные ходят к ней с бумагами.
– Опаздываешь? – маман насмешливо склоняет голову на бок.
Раньше – сразу после моего ухода из ТЮЗа – она сама звала меня к себе. Так и говорила: «София, ты уже выросла. Могу взять тебя под крылышко. Будешь развиваться на примере живого бизнеса. Сейчас недвижимость приносит тебе необходимый прожиточный минимум, если займешься ею всерьез – обретешь максимум» Но я не пошла. Вежливо поблагодарила, просветила относительно собственных планов, объяснила, что шла когда-то на актерское мастерство не по глупости, а сознательно…
Получив отрицательный ответ, маман сыграла в римского наместника, умыла руки и в дальнейшей моей жизни, как и в предыдущей, практически не участвовала. Впрочем, это я зря. Это не я говорю, а обида, и то не моя – а бабушкина. Бабуля до конца жизни так и не смогла понять, как это женщина, и вдруг отдает семилетнего ребенка на воспитание мужу и его матери, а сама решает посвятить себя работе…
– Работа-чертота, – бухтела бабушка. – Я, что ли, в свое время не работала? Вон даже пенсию повышенную назначили… Но на то, чтоб отцу твоему малолетнему по жопе надавать, у меня время находилось!
Ни я, ни бабушка, долгое время не знали, что маман, ради смены статуса, должна была перевернуть мир. Превратиться из школьной учительницы английского языка в переводчика-синхрониста при престижной организации в то время казалось практически нереальным. Всем, кроме одного влюбленного в маман партийного работника, который, увы, был категорически против детей от предыдущих браков. Долгое время у нас в семье считалось, что мама все еще живет с нами, но просто в командировке – она и впрямь там была, но когда приезжала, заскакивала всего на пару часов, забрасывала чемодан с подарками, перекидывалась парой слов с отцом наедине и убегала дальше, бросая всеобъемлющее «на работу». Потом, когда родители официально разводились, а маман выходила замуж, мы с бабушкой узнали всю правду. Обе мы отдавали маман должное – никогда она не забывала нас ни деньгами, ни подарками, но обе страшно обижались на отсутствие элементарной внимательности…
Совсем недавно я поняла – и до чего же приятно было это почувствовать – что все не так однозначно. Дело было сразу перед моей операцией. Совершенно пришибленная диагнозом, я сидела дома, лихорадочно пыталась сообразить, что нужно делать, и нужно ли. И тут… Звонок в дверь был неприлично долгим и требовательным. Обычно ко мне так не звонили. Маман влетела с горящими щеками, планами действий, бутылкой коньяка и подбадривающими тирадами. Она со всеми уже обо всем договорилась, у всех успела проконсультироваться, дело было только в моем согласии на операцию. Я была настолько рада, что все эти проблемы перестали быть моими, что не сопротивлялась ни секунды и не проявила ни капли вредности. Мне в тот момент было все равно – хоть режьте, хоть облучайте, хоть усыпляйте в ветеринарной клинике, только не заставляйте принимать никаких решений и… если можно… избавьте все-таки от этой невыносимой боли внизу живота. Вот тогда-то у нас с маман состоялся первый длительный и неофициальный разговор.
Тогда я узнала, что все время, разъезжая по своим командировкам, маман думала обо мне. Мечтала, как вскоре избавится от надоевшего уже мужа, выскользнет, сама уже станет на ноги, заберет меня к себе и станет баловать. А когда-таки выскользнула – стала вдовой в довольно раннем возрасте – понадобилось еще какое-то время, чтобы разобраться в новой обстановке, наладить дела, обрести стартовый капитал… В общем, к моменту, когда в жизни маман запахло стабильностью и она открыла свое агентство недвижимости, мне было уже двадцать три года и баловать меня не нужно было – и так была балованная и никакой опеки от маман принимать не собиралась.
В этом году, когда я пришла поговорить о работе, маман отреагировала хохотом.
– Я достаточно хорошо знаю тебя, София, чтобы заявить, что ты не сможешь себя систематизировать. В театрах ли твоих, в журналах ли, или где ты там еще перебивалась, можно было являться на фирму когда угодно, у меня же – дисциплина и строгая исполнительность. Не боишься, хочешь попробовать?
Я боялась, но это не влияло на намерения. Тем более, как раз выяснилось, что я – после работы в журнале отлично знающая весь рекламный мир города – могу принести агентству маман реальную пользу. До моего прихода в фирму рекламный бюджет тратился спонтанно, бестолково и расточительно. После – все то же самое, плюс с большими нервами, потому что ничуть не скупясь на эмоции, я высказывала маман все, что думаю, о ее планах, в надежде что хоть когда-то смогу переубедить ее.
– Ах, Александра Григорьевна, да с вами просто крышей поехать можно! Ну, зачем, объясните, зачем вам звезда на асфальте Арбата с именем? Да-да, я понимаю, не с именем – с названием агентства. Ну вот поверьте мне – это совершенно лишнее. Нет? Ну, хорошо, будем говорить откровенно, вот есть эта звезда, вот – я. Что-то из этого в вашей жизни лишнее. Выбирайте что!
Я несу эту чушь не от глупости, а от совершеннейшей безысходности. Впрочем, нет, я говорю достаточно честно:
– Поймите, если вы наняли меня, значит, вы мне доверяете. Если нет, то давайте расстанемся…
– Обычно я угрожаю неугодным мне работникам увольнением. – посмеивается маман, после чего кивком головы показывает на чайник, – С тобой – все наоборот. Чуть что, ты грозишься уволиться! Это бесчестно!
– Бесчестно то, что вы делаете! – я не намерена сдаваться. Нет, чайник я, разумеется, поставлю, и кофеек нам с ней налью, но это к делу отношения не имеет… – Вы обещали работу, а вместо этого – взяли меня на содержание!
– Обычно люди мечтают о таком повороте событий…
– Со мной – все наоборот!
Объективный взгляд
Два однотипных профиля нависли над столом. На одном чуть больше косметики, а некоторые места покрыты рябью морщинок. В целом он мягче, ухоженнеее, местами прикрывающие шею полудлинные осветленные локоны делают его женственнее – это маман. Второй профиль кажется резким – выпирающие скулы, скрещенные брови, торчащая вертикально вверх рыжая челка, глубокая впадина на подбородке – это Сонечка. Обе тонконосые, синеглазые и разгневанные. Смотрят исподлобья, нависнув над столом с разных сторон. Скрещивают взгляды, словно шпаги, меряются силами.
Они так похожи, что происходящее воспринимается, как хорошо отрепетированный спектакль.
– Давайте еще раз обговорим условия моей работы. Я беру на себя обяза…
– Перестань, – маман вдруг делается очень усталой. – Хватит, не могу слышать. Сплошная работа. Бизнес-бизнес… И даже от собственной дочери те же разговоры. Я ужасна, да? – маман вскидывает на меня покрасневшие вдруг глаза. – Деспотична и полна самодруства, так?!
Э-э-э, да у нее, похоже, что-то личное. Везде и всегда маман славилась своим хладнокровием. Что же это делается? Ее ставшие немного пухлыми в последнее время белые кисти рук немного дрожат. Понимаю, что нужно взять сейчас эту кисть ладонями, сжать по-дружески и с участием… Понимаю, но совершенно не представляю, как это сделать. Надо же! А ведь в сознательном возрасте я ни разу до нее не дотрагивалась. Уже даже когда отношения наладились, и я прониклась к этой женщине громадным уважением, маман все равно казалась мне прекрасной и неприступной, как музейный экспонат. Выжимая воспоминания детства, я могла восстановить ее запах – она всегда пахла свежей листвой и почему-то лимоном, а вот ощущения от прикосновений к ней совершенно не восстанавливались в памяти.
– Я устраиваю диктатуру, не считаюсь ни с чьим мнением, так? – она глянула на меня в упор и с таким укором, будто это я, а не она сама, произнесла последний текст.
– Не во всем, – конечно же, я тут же иду на попятную, – Но вот в вопросах рекламы агентства, точно… А что? Отчего вы увлеклись самобичеванием?
– Так, ничего, – маман решительно встряхивает волосами и, скрестив руки на груди, отходит к окну. – Цитирую одного хорошего знакомого. Редкий подлец! И при этом, ты знаешь, такой хороший человек, такой глубокий, такой понимающий… – минуты слабости прошли, маман делает пару быстрых, маленьких глотков кофе, опустошает полстакана воды, запивая и снова усаживается за стол, – А про звезды ты зря бузишь. Это хорошая реклама. И недорого. Проблема только в том, что телефоны и адрес у нас может сто раз еще поменяться, а перебить надпись потом уже будет нельзя. Я специально вызвала тебя, чтоб ты решила этот вопрос.
– Вы собираетесь еще и координаты писать на этой звезде??? – легкое головокружение валит меня обратно за стол. Нет, работать с ней становится все невыносимее. Что она там говорила про сумасбродство и самодурство? – Понимаете, была бы я вам посторонним человеком, с радостью бы любую вашу блажь бежала б оговаривать. Деньги ваши, откаты у рекламщиков – мои. А если не откаты, так, по крайней мере, очень доброе расположение – я ведь представитель такого крутого заказчика…
– Именно поэтому я и не хочу брать людей с улицы на эту должность. Не терплю, когда меня обманывают, поэтому никогда не создаю ситуаций с искушениями…
– Да, я помню. Только дайте же мне договорить, а то забуду, и потом ни в жисть не сформулирую . Так вот, именно потому, что я вам не посторонняя. Именно потому, что по вашим поступкам будут судить и обо мне… Да и вообще оттого, что мне не все равно, какой у вас сложится имидж… Поэтому я очень вас прошу отказаться от всех ваших сумасбродных идей и довериться мне. А лучше – любому хорошему профессиональному агентству. Я могу представить вам людей. Замечательных, талантливых, понимающих…
– Деточка, – маман, вопреки всем правилам, закуривает и чиркает зажигалкой возле моего носа. – Мой имидж уже давно сложился. Теперь я имею право тратиться на развлечения. А вся эта реклама, по сути, – просто развлечение. Поверь, агентству недвижимости ничего, кроме специализированных изданий, вообще не нужно… Но если мама хочет повеселиться со звездочкой, что ты можешь иметь против?! Ты же когда тебе скучно, маешься всякой безобидной дурью. Стишки там издаешь, всякие «Нараспашки» выпускаешь…
Самое грустное, это ощущать полное свое бессилие оградить близких людей от их собственной глупости. Все-таки маман немного сумасшедшая. Говорят, иначе и не могло быть. Моя бабушка по маме, говорят, к старости стала вообще неуправляемая. Самый милый из ее бзиков маман пару раз мне охотно рассказывала. Программу «Время» в те времена вел молодой и неспешный джентльмен, из тех, что всегда нравятся пожилым леди (никто из нас не помнит его фамилии). Бабушка чувствовала его повышенное внимание к себе и считала невежливым отвечать молчанием. Она писала записки, разворачивала их к экрану и требовала, чтоб ее подвезли поближе к телевизору. Так, не отвлекаясь от основной работы и не выказывая перед остальными телезрителями своей встревоженности, диктор мог узнать, что заслужил благосклонность. «Вчера вы смотрели на меня непозволительно! Но я прощаю вас» – писала ему бабушка, когда была чем-то расстроена, или: «Я вас тоже люблю!» – если пребывала в хорошем настроении. И это был не столько маразм, сколько увлеченность натуры. Ей так важно было придумывать себе какую-то игру, в которую можно было бы верить…
Вот и маман со своими звездочками явно туда же катится. Зато у нее в агентстве стабильно, сытно и престижно… Господи, ну с чего Павлик взял, что это компенсирует тягостность от моего бездействия?!?!
– «Женские факи» – лучший в мире журнал! Я ни черта не делаю и получаю за это деньги! Зашибись! – радостно провозгласила Марина после очередного серьезного разговора с Вредактором.
Это было еще в те далекие времена, когда мы с ней обе работали в редакции журнала «Женские факты». Я на тот момент уже ушла из ТЮЗа, уже обнаружила в себе человека с природным чутьем языка, уже поработала внештатным корректором во множестве мест и на постоянную работу в этот журнал была принята без всяких вопросов. Марина, конечно, работала журналистом, хотя настояла – и это взаправду очень смешно выглядело – чтобы в трудовой было написано: поэт. «Настоящий поэт виден по стихам, а вовсе не по бумажкам со званиями», – презрительно фыркала она, но неизменно каждому заново встреченному старому знакомому горделиво демонстрировала ксерокопию трудовой. – «Это отвратительно, но мне некуда было деваться. Записали без моего ведома!» – оправдывалась она со смешками.
В тот день Марина буквально приползла в редакцию. Обе мы находились уже в том возрасте, когда ночные посиделки за компом видны, увы, не читателям, а зрителям, рассматривающим нас по утрам.
– Бурная ночь? – не преминула поддеть Нинель. – Тебе идет…
– Да, – отвечала Марина. – Наедине с тенями Ахматовой и Гумилева. Я хочу выпросить у Вредактора право на серьезную литературную рубрику. На пять номеров вперед материал за две ночи накатала. С таким запасом, он не посмеет отказать!
Но он посмел. Вредактор считал, что поэты современным женщинам не интересны. Марина заявила в ответ, что тогда вообще никакую рубрику вести не будет. Вредактор вежливо согласился, сообщив, что именно это он ей и хотел предложить.
– Вы умеете оперативно реагировать, – передразнивала Вредактора Марина, делясь со мною в курилке происшедшим. – Вы нужны нам на случаи срочного вызова на репортаж. Скоро, между прочим, мы планируем запускать новостийный раздел… Марина, пока ваша основная задача – присутствовать. Быть под рукой, понимаете? И, пожалуйста, без фанатизма. Не нужно опасных инициатив. Давайте жить дружно… – откомментировав слова Вредактора неприличными словами – все же обидно, когда выпустить классную статью отказываются, – Марина тут же вспоминала о своем выгодном положении и снова становилась довольной: – Но ведь здорово! Мне платят просто за присутствие. Никакого износа творческого потенциала, никаких мук с выпусками!
Конечно, такая «лафа» продлилась недолго, конечно, потом Марину «нагрузили» обязанностями… Но и тех было слишком мало, чтоб занять весь ее рабочий день.
– Иногда я просыпаюсь в ужасе и думаю, – рассказывала Марина. – Какого черта я тут сижу? Дома ждет недописанная книга, недоустроенная личная жизнь и просто мягкая кровать, в конце-то концов. А я трачу время тут, причем совершенно попусту. Но потом я начинаю думать по-другому: раз судьба дала мне такую вот передышку, надо пользоваться. Обычно люди перерабатывают в деньги смесь из времени, усилий, идей, нервов. Мне же дали возможность получать тот же результат, затрачивая лишь первый компонент. Это же круто?!
– Нет, – вздыхала я, но Марина совсем меня не слушала.
И вот теперь, выходит, я в том же самом положении, что тогда была Марина и тоже не противлюсь этому, а оправдываю себя заработком и стабильностью…
От подобных мыслей меня откровенно передергивает. Кажется, моя скорбь по Марине зашла чересчур далеко.
– Я могу взять отпуск? – резко интересуюсь я у маман, прежде чем мозг успевает взвесить принятое решение.
– Надолго? – аккуратно обработанные брови взлетают наигранно удивленно.
– Может, пока не одумаюсь, а может, навсегда. Я не могу заниматься ерундой. А толковой работы у вас для меня не имеется… Можно, я уйду в отпуск?
Маман смотрит на меня обиженно. Кажется, ей думается, что я попросту бросаю ее.
– Если в неоплачиваемый, то можно. – поджав губы и сделавшись сразу некрасивою, заявляет она. – Кто виноват, что ты такая бестолковая…
– Да не обижайтесь вы, я буду заходить. Часто. Правда же… Только про очередные ваши рекламные идеи мне ничего не рассказывайте, а то поругаемся…
Маман тяжело вздыхает, кивает на дверь, намекая, что там ее ждут заботы фирмы. Кажется, я уже надоела. Пора совершать свой «отход на север».
В самом деле – на что я здесь? То хочу работать, то нет, то хочу запускать рекламную компанию, то, когда маман, наконец, дозрела до мероприятий – сопротивляюсь…
Эх, маман, как жаль. «Я оставляю еще полкоролевства./ Зима за легкомыслие меня накажет.» Но, знаешь, если честно, у меня просто камень с души валится всякий раз, когда я окончательно решаю уволиться отсюда. Надо же, как важно для меня, оказывается, это невзрачное с виду правило: нигде не ходить в нахлебниках…
– Давай забудем происшедший разговор? – я уже возле двери, но маман останавливает. – Ну их, эти звездочки, может и впрямь они не нужны.
В который раз она ломает мои планы вдруг накатившей покладистостью. В который раз мои разговоры об уходе оканчиваются ничем… Я знаю, что все это до следующих «звездочек», знаю, что снова буду чувствовать себя содержанкою, но не могу пройти мимо столь откровенных ее шагов к налаживанию обстановки.
– Брось, все это мелочи, рабочие моменты… – мямлю нерешительно.
– Знаешь, ты поддерживаешь меня уже самим фактом своего наличия рядом. Ты, наконец, на глазах, и мне спокойнее…
Нет ничего страшнее и тягостнее материнских чувств, которые не были выплеснуты вовремя, и потому наверстывают теперь упущенное там, где они совершенно неуместны…. Увы, не принимать их было бы слишком жестоко. Кроме того, что скрывать, я недолюбленный ребенок, и потому, даже сейчас, в свои тридцать три, ох как нуждаюсь в них.
* * *
«Три-четыре?» – Ромочка передает мне по внутренней связи условный сигнал, обозначающий «встаем и идем на перекур». Я отказываюсь, отсылая в ответ сообщение: «Зверь!».
За некоторое время переписки у нас уже выработался свой, не понятный окружающим язык. Произошло это не столько от необходимости конспирироваться, сколько по воле случая. Обоюдные приглашения на перекур изначально всякий раз производились перепиской вроде: «Пойдем пыхнем. Нервишки шалят»– «Прямо сейчас?» – «Ага» – «Ну пойдем, встаем на три-четыре» – «Три-четыре!». Потом все эти предисловия писать стало лень, и вызов производится теперь лишь последней фразой. «Три-четыре!» – значит, «вызываю тебя на перекур». С тем же, что послание «Зверь» обозначает у нас отрицание, вышла несколько более запутанная история. Как-то в ответ на какое-то мое незначительно предложение, Ромочка прислал стандартное «ОК». В тот день я прибывала в витиевато-романтично настроении, во всем искала тайные знаки, и все время думала о Бореньке, с которым пару дней, как встретилась. «ОК» пробудило в моем воображении тягу к абстракции. Если воспринимать это буквосочетание, как единый рисунок, то получается весьма забавный, лежащий на боку человечек, с расставленными руками и ногами. «Интересно, почему согласие у нас принято выражать криптограммой с изображением свалившегося на бок человечка?» – спросила я у Ромочки, чем повергла его в длительный ступор. Пришлось рисовать это ОК на листочке и объяснять ассоциации. Ромочка долго охал и смеялся, кричал, что скоро мы изобретем новый, но совершенно бесполезный язык, и долго еще, вместо «ок» неизменно слал мне в ответ «человек на боку». Спустя неделю это выражение сократилось до слова «человек». Ну а дальше, уже понятно. Если «человек» – это согласие, значит отрицание будет – «зверь».
«Как?! И ты, Брут?!» – возмутился Ромочка, который воспринял то, что одна из наших коллег бросила курить, как личное оскорбление, и теперь подозревал меня в подобном предательстве.
«Нет, просто курила только что. Разговоры с Александрой Григорьевной иначе не выдерживаю. Да и она – со мной. Едва друг-друга видели сквозь дым в кабинете».
У Ромочки моментально делаются большие глаза. В обществе, маман выступает борцом за здоровый образ жизни и даже платит небольшую ежемесячную премию некурящим. Я вспоминаю об этом и заливаюсь краской, стыдясь собственной бестолковости. «Мать родную продашь, лишь бы поболтать!» – отчитывал недавно Боренька Танчика. Ну вот, выходит и ко мне тоже применимо это обвинение…
«Как приятно работать в коллективе, где единственной привилегией дочери хозяйки, в сравнении с рядовыми работниками, является возможность курить в кабинете начальства…» – сглаживает ситуацию Ромочка. Нет, все-таки он страшный подхалим!
– София, тебя снова к Александре Григорьевне, – по внутренней связи сообщает секретарша.
Тьфу! Я только наметила список обзвона! Что у маман там еще за звездочки?
– Тебя! – маман растеряно протягивает мне свой сотовый. Недоуменно моргаю. Бред какой-то! Кому придет в голову звонить мне на телефон маман? – Хоть бы поставила в известность, что таких людей знаешь, – криво усмехнулась маман, протягивая мне трубку. Удивительно! Вообще-то она должна быть вне себя от ярости. Ее драгоценное время тратят на мою болтовню?!
– Алло, Сонечка? – голос Лилии звучит невинно-встревоженным. – Прости, мы с Геннадием не могли дозвониться тебе, поэтому пришлось навести справки и позвонить на хэнди твоей начальницы. Это же не слишком неудобно?
– Слишком, – отвечаю я сухо, и диктую свой рабочий номер телефона.
– Откуда ты их знаешь? – хором спрашиваем мы с маман. Выясняется, мы говорим о разных людях. С маман разговаривал некий значимый чиновник, которому она многим была обязана, а потом, когда я подошла к телефону, на связи оказалась Лиличка.
– Неприятности? – настораживается маман.
– Нет-нет, – впутывать ее в свои маразмы я буду в самую последнюю очередь. – Подружка шалит. Ей нравится демонстрировать свою вездесущность… Знаешь, бывает такая порода людей…
– Вездесучность, я бы сказала, – правильно понимает меня маман и кивает на дверь.
* * *
Хватая трубку уже надрывающегося рабочего телефона, я мысленно замечаю, что при всем Лиличкином «наведении справок», ей явно не удалось установить, что Александра Григорьевна мне родственница. Вероятно, если бы, например, Роману кто-то позвонил на хэнди маман, это действительно поставило бы его в страшно неудобное положение и наделало бы ужасного шума. А так – гадость не удалась, хотя Лиличка об этом вряд л догадывается…
– Зачем вы это делаете? – смело спрашиваю я.
– Должна же я была как-то доказать тебе серьезность намерений. Мы – не аферисты. Мы – серьезные, надежные люди… К нам стоит прислушиваться.
– Мне не нравятся ваши методы. Поймите, даже если вы предлагаете нечто очень хорошее, мои внутренние бесенята не позволят мне поладить с людьми, которые начинают переговоры с демонстрации своей силы…
– О-о-о, ну что за прелестное создание! – мурчит Лиличка. – Демонстрация силы? Ах, как лестно. Обещаю, мы сменим методы, как только отпадет необходимость. Мое предложение все еще нуждается во внимании.
– Хорошо. – в конце концов, это начинает быть любопытным и, к тому же, кажется неизбежным. Я сделала все, чтобы избежать возможных неприятностей, и, если бы это и впрямь было позволено, мне бы сейчас уже никто не звонил. Жизнь – справедливая штука и раз она настаивает, значит, покой я еще не заслужила. – Куда и когда мне подъехать?
– О, нет, – хрипло смеется Лиличка. – На весь этот официоз с посиделками, разговорами и мучительным раздумьем уже нет времени. Вчера нужно было встречаться и все обговаривать. Теперь я уже не могу – в заботах и хлопотах… А в пятницу уже нужно подписывать договор. У нас, понимаешь ли, отлаженная и уже запущенная система…
– О чем идет речь? Какой договор? Я тут при чем? – все это уже попросту веселит меня.
– Вкратце расскажу тебе все по телефону. Мы будем делать из тебя знаменитость. Фуршеты, презентации, встречи с толпами почитателей, омары, кальмары, цветы и все такое. Понимаешь? Сейчас на имени Бесфамильной будут делаться большие деньги. Отчего бы нам не принять участие? Но нужен человек, которому поверят. Мне – не поверят. А из близких к покойной людей только ты, да Нина располагаете временем на воспоминания. Нина, разумеется, тут же загорится идеей – она всегда мечтала сделать себе литературное имя – переложит редакторские дела на плечи заместителя… Карпушей вы его зовете, ведь так? Скажу тебе по секрету – я наводила справки – все дела и так на нем, она лишь делает вид, что нечто умеет…
– Я ничего не понимаю. О каких воспоминаниях речь?
– Об обычных. «Воспоминания о Марине Бесфамильной», или, еще лучше «Повесть о Марине», автор – Сонечка. Ну, в противовес «Повести о Сонечке», автор – Марина Цветаева… Понимаешь? Аргумента два – во-первых, мы наводили справки, – сборник стихов, собранный Бесфамильной, собираются раскручивать, а ее имя делать очень популярным. Кто? Одно издательство с очень правильными проектами. То есть книга о Марине, написанная одной из ближайших подруг будет иметь грандиозный успех. Кроме того, у тебя будет шанс восстановить справедливость. Сомневаюсь, чтобы вокруг Бесфамильной сейчас не поднялась волна грязных сплетен. Своей книгой ты сможешь обезоружить злословящих…
Уже минуту, как я давлюсь смехом. Как странно все-таки переплетаются сюжеты жизни. Марина написала обо мне ужасно, совершенно несправедливо и не то… И вот теперь мне предлагают писать о ней, чтобы спасти ее имя от сплетен…
– Это хорошая мысль, – я никак не могу прийти в себя и глупо улыбаюсь, отчего интонации лишаются должной твердости. – Но есть две серьезные проблемы. Во-первых, я совсем не умею писать прозу. Я хороший корректор, это да. Чую неполадки в чужих текстах. Но написать свой – нет уж, увольте. Хорошо – не получится. А плохо профессиональное чувство языка не позволяет… А во-вторых, я совсем ничего не знаю о Марине Бесфамильной. Моих воспоминаний о ней хватит едва ли на статью… И все они будут очень личные и субъективные, не имеющие ничего общего с настоящей Мариной или ее биографией.
– Первое – вранье, второе – не проблема, – жестко перебивает Лилия. – Факты биографии Марины есть у нас. Причем такие факты, о которых никто, вот поверь, вообще никто, кроме нас, не сможет рассказать. Мало кто знает, как мы с Артуром сделали из Марины звезду эстрады, мало кто знает, как…
– С Артуром? – из уст Лилии это имя звучит, как само собой разумеющееся. А, между тем, я совсем не связывала эти персоны. Если это тот самый Артур, о котором когда-то рассказывала мне Марина, то, возможно, мне представляется возможность разгадать одну из загадок Марининой жизни. Помнится, когда-то у меня не хватило на это интереса. Спросить у Маринки – не представилось случая, а сама разбираться не стала – как-то незачем… И вообще, при чем здесь Марина и звезда эстрады? Лилия явно что-то преувеличивает…
– Наш бывший компаньон. Предал в самый сложный момент. Не выдержал, сбежал…Скрылся. Он, кстати, тоже играл далеко не последнюю роль в неизвестных областях судьбы Бесфамильной. Понимаешь, ее будут представлять сейчас, как лирического героя. Ах, современная поэтесса, ах, трагическая судьба, ах… А на самом деле в ее жилах текла кровь настоящей авантюристки. Яркой и бесшабашной. Почти ведьмы… И это интересно, и об этом нужно писать…
– Почему же вы сами не напишите?
– Не умеем и не заслуживаем доверия в глазах широкого читателя. А ты вот как раз – и заслуживаешь и умеешь. Если ты формулируешь мысли в стихах, неужели не сможешь в простых… Наймем консультантов, наберем штат литературных негров, если понадобится… Ты – яркое лицо, дружила с покойницей, вместе с ней будешь напечатана в сборнике… Ты нужна этой книге! Геннадий больше склоняется в сторону этой Нины – она ведь тоже была близка покойнице, к тому же разбирается в подводных камнях литературного бизнеса… Но мне она не нравится. Она не сделает книгу яркой, я чувствую…
– Я тоже не сделаю, – окончательно оправившись от первого шока, я начинаю мыслить логически. – Но, если можно, материалы о Марине посмотреть хотелось бы. Она ведь была мне…
– Только после подписания договора! А вдруг ты используешь их в своих целях? Нет уж, мы люди ученые… Намекну тебе только, что Черубина – да, да, та самая солистка «Русской красавицы», это не кто-нибудь, а наша с тобой Мариночка. Только ты без моей помощи никогда это не докажешь и никому материал предложить не сможешь.
Ну отчего я ей верю? Совершенно не знакомой интриганке, явно злой и неуравновешенной. Отчего я ей верю? Причины понять не могу, но ощущаю ясно – в этом она не обманывает. Вот вам и Марина, вот вам и «жила нараспашку»… Ничего я о ней не знала, ни ее истинного ко мне отношения, ни настоящих жизненных перипетий, ни стремлений… Душа нараспашку – приятный образ, удобный метод вызывать в людях доброе – ничуть не более. Капнуть чуть глубже – и никакого «нараспашку» не существует, только острые углы холодных каменных стен, за которыми масса всего запрятана важного. Впрочем, так, вероятно, живут все и плохого в этом ничего нет…
– Я не собираюсь предлагать материал. Мне просто самой было бы интересно удостовериться. Марина мне не чужая…
– Конечно, конечно, – Лилия, вероятно, решила, что я «купилась», и не скрывала даже уже насмешки победительницы. – Во всем удостоверишься. Но после подписания договора. Просто так я столь ценные материалы не раздаю…
– В таком случае, прошу больше меня не беспокоить! – здравый смысл побеждает мои зачатки авантюризма. Такое простое предложение, такое верное решение, но, озвучивая его, чувствую, как слова грузом горечи ложатся на душу. Так, словно я отказалась пойти на праздник или отменила весну на все текущие годы. – Не провоцируйте меня на безумие! – почти молю трубку, потом стыжусь продемонстрированной слабости и обрываю связь.
Как ни странно, больше мне никто не перезванивал. Я даже попереживала немного из-за своего скоропалительного отказа, но решение менять не стала. Поначалу – от растерянности, а потом было уже не до этого. Новые неожиданные, но при должном внимание вполне прогнозируемые (ну не умела я никогда быть подозрительной, что ж теперь!), душераздирающие и кардинально все переворачивающие события захлестнули меня с головой.
* * *
«Электричка везет меня туда, куда я не хочу» – звучащий в голове Цой предательски обнажает всю суть ситуации. Мы с Боренькой прощаемся навсегда, стоя на кишащем людьми перроне и усердно стараемся вспомнить все недостатки друг друга, чтобы не было так мучительно… Отношения последних дней состоят у нас из сплошных прощаний и это кажется намеком на верность принятого решения… Быть рядом нам больше незачем. Любая связь требует развития, нашей развиваться некуда. Боренька не тот человек…
«Ты не тот человек, с которым я способен жить./ Когда ты врешь мне в глаза, я готов тебя убить…/ Ты дрянь!» – конечно же, углубляюсь в бормотания… При этом немного – господи, да что ж я такая нерешительная, отчего такая рассеянная – мечтаю все-таки о том, что б никакого расставания и не было.
Вот сейчас электричка сосредоточится вся, соберется, бесшумно закроет двери, тронется… И тот, кто ждет меня на другом конце пути, не дождется. И это будет разрыв – окончательный, необратимый разрыв с любыми перспективами на житие нормальной жизнью. И тогда я навсегда останусь свободной и неприкаянной. Более того, останусь с Боренькой… Но нельзя. Мы все уже решили. На этот раз – окончательно. Изменить что-либо будет уже невозможно. Я еду на встречу с Павликом, я еду в тот самый детский дом, из которого мы собираемся удочерить мой будущий смысл жизни.
Стыдно сказать, глупыми каким-то неправдами выклянчила у телефонного Павлуши право на эту раздельную поездку. Ты, мол, едт, едь, машиной или автобусом. А я попозже, мне тут еще надо… я электричечкой… Это при том, что не переношу общественный транспорт и всем об этом рассказываю! Но Павлик поверил. Он всегда поступал, как выгоднее…
А с Боренькой покончено. Покончено навсегда и это стало ясно вчера, после чего я сразу же позвонил а Павлику. На этот раз я спросила у Бориса именно о том, что непоправимо важно и значимо. На этот раз решилась на вопрос, ответа на который страшно боялась, потому что только он один – только этот ответ, и ничто другое больше, – навсегда мог разлучить нас с Боренькой. Навсегда поставить мне внутренний запрет на общение с ним и будущее…
О, как я спешила к нему в тот вечер! Несмотря на вчерашнюю свою брошенность, несмотря на обещанное Павлуше возвращение… Я устала. От маман, от нападок Лилички, от Марины у меня в голове и клубка ядовитых, перепутанных чувств в сердце. Я хотела легкости, понимания и радости. Хотела, чтоб меня принимали такой, как есть, никуда не подталкивали и любили-любили-любили без упреков и требований стать на путь надежного будущего. И сама хотела быть – чистой, честной, безоговорочно влюбленной и не мучающейся угрызениями, потому что мучаться-то нечем – я вся здесь и я верная. Такое было возможно лишь рядом с Боренькой. Я поняла это, едва договорила в очередной раз с маман и поняла, как тошнит меня от всех этих отчетов и бюрократических правил, насколько не для меня стабильные работы с удерживанием места, подхалимажем и необходимостью вместо дела, заниматься писанием бесконечных бумажек и анализов рынка, к которым никто не прислушивается… Я мчалась к Бореньке, торопила таксиста, и мечтала, как мы соберем вещи и уедем куда-нибудь в глубинку, где будем жить друг для друга, питаться с земли, растить приемного ребенка и не помнить всей грязи своей бурной молодости… Боренька будет писать песни – я помогу ему с текстами – пару раз в год мы с большим успехом будем выставлять их на известных фестивалях. А потом, после записи в студии, мы снова будем убегать в свое убежище и не открывать его ни настырным журналистам, ни любопытным друзьям, ни моим бывшим любовникам… У нас будет светло, чисто и весело.
– Приедешь? Мне очень плохо, – я уже подъезжала к дому, когда Боренька позвонил мне. – Я думал вчера, что иду на полчасика… Провалялся в небытии весь день. Тебя нет, денег нет, смысла нет, я окончательно испоганился…
Через три минуты мы валялись в постели и несли дуг другу смысл, радость и веру в нашу исключительность.
– Я окончательно на все решилась. – наконец исчерпав поток бессвязных радостных междометий и любовных заверений, я обрела возможность связно разговаривать. – Мы уедем. Или, если нет, то останемся здесь, но совсем по-другому. Не будет больше Павлика, не будет моих попыток сделаться «как все нормальные»… Я уйду с работы, займусь твоей группой, мы добьемся всего и… Ты веришь мне? – Боренька смотрел куда-то в сторону и казался опечаленным.
– Нет, – ответил он. – Не верю, но очень хочу верить. С одной стороны. А с другой – хочу, чтобы ты одумалась и оставила меня. Я качусь на дно и увлеку с собой всякого, кто окажется рядом…
Я отмахнулась от всей этой его депрессивной самокритики и продолжила.
– Знаешь, почему я так долго держалась за Павлика? Ну да, он очень хороший, ничего плохого не сделал, замечательный и прочее, но и еще одно важное… Самое важное – он готов завести со мной полноценную семью. Готов растить приемного ребенка. Не родную кровь, а – приемыша. Это ведь очень редко, когда человек, способный иметь собственных детей, вдруг соглашается на такое. И вот я не хотела терять его из-за этого. Я такая глупая… Да, глупая? Я как-то совсем не думала, что ты ведь любишь меня. По-настоящему, а не ради самопожертвования. И ты, конечно, тоже хочешь семью, ты ведь не мальчик уже совсем и мы сможем вместе…
– Ох, Сонычко, не ковыряй мне сердце, – он прижал меня крепко-крепко, будто я боялась, а он охранял от страхов… – Я и сам раньше часто думал. Нормальная семья, дети… А сейчас понимаю – ну какая у меня может быть нормальная? Самое честное – не брать на себя ответственность, которую не сможешь тащить. Хоть в чем-то нужно быть честными… Чтобы заводить детей, нужно скакануть лет на десять назад и там начать все по-другому… Все заново. Да и то, уверен, скакнув, мы все равно бы жили так, как прожили…
Он много чего еще говорил, а я тихо-тихо плакала. Потому что ответ на мой самый важный вопрос уже был дан. Потому что никакого будущего с Боренькой больше не существовало. И даже если бы потом он изменил бы свое мнение – а он пытался, как только узнал, что я решилась на окончательный разрыв, стал говорить, мол «пусть будет по-моему», – все равно я не смогла бы уже забыть его первой реакции. Потому что я не вынесу, если будет «по-моему», попросту не смогу с этим жить. Мне важно, чтоб по обоюдному желанию, чтоб оба – страстно и с верою, чтобы оба – с радостью… И Боренька оказался не тем, с кем это было бы возможно.
Борька возится с пачкой салфеток из моей сумки – платок он с собой, конечно же, не носит. Дурацкий его кокаиновый насморк проявляется всегда не вовремя…
Я молча сверлю укором его лоб. До двери вагона – два метра.
– Не начинай снова! – Боренька чувствует мой взгляд и затравленно щурится. – Я не сижу, я пробую… – потом снова выдает порцию своей заученной искусственной бравады. – Э-э, да сколько там той жизни, а? Все надо успеть попробовать, мать!
Это сколько ж, интересно, раз нужно напичкать себя дрянью, чтобы решить – все, я уже попробовал?! Какая, на фиг, разница сидишь ты или не сидишь, когда у тебя от этих экспериментов над собой организм растекается и личная жизнь рушится?! Впрочем, мне-то уже какая разница?
– Я не начинаю, Боренька, я заканчиваю! – говорю по возможности спокойно. Все эмоции давно уже высказаны… – К сожалению… Начнет с тобой теперь какая-нибудь другая…
– Я простыл просто, – Борька продолжает оправдываться ставшим вдруг скрипучим и нудным голосом. – С тобой же вчера по пивку под подъездом выступали… Отмечали твое это решение… А сквозняк ведь уже осенний, ледяной.
Такой большой, а такой маленький! Так смешно, так нелепо подтасовывает собственную жизнь. Каждый раз, тусуясь с бандой на очередном беспредельном сабантуе, вдруг подвергается нападениям совести и здравого смысла. Бросает всех в самом разгаре, бежит «в студию» или ищет меня, пытается напиться, простудиться, отравиться просроченной тушенкой – что угодно, лишь бы было на что спихнуть последствия принятых на «вечерине» веществ. У Бореньки явное внутреннее противоречие – он слишком умный для прожигателя жизни, но слишком увлекающийся для умения обходить стороной бессмысленность. Он понимает это и не может ничего изменить, потому – катится, катится, катится… Он действительно не наркоман, то есть «не сидит» ни на одной гадости… Он действительно просто пробует всякое разное… Просто пробует, но делает это постоянно.
– Ты что ли, мать, всю тусню знаешь? – помню, как Боренька был ошарашен неделю назад, когда выяснил, что я знакома с массой завсегдатаев тусовочных квартирных мероприятий.
Только что, визжа и покрывая друг друга /влажными приветствиями/ мы здоровались с давним моим приятелем, в прошлом преподавателем сценарного мастерства, а ныне – именитым бизнесменом, имеющим восхваляемый во всех журналах уровень годового дохода и красавицу-жену, раскрученную до уровня известной клубной певицы…
Певица стояла рядышком – крепкая, полуобнаженная, раскосая, красивая – с добродушной насмешкой в глубоких глазах наблюдала, как мы с ее мужем друг другу радуемся.
– Это Сонечка, – представил меня Лева, наконец. – Создание отпадное, безбашенное, а, что касается сцены – весьма талантливое…
– Я знаю, – спокойно и как положено, совсем по-неземному, кивнула звезда клубной сцены. – Марина Бесфамильная снимки показывала…
– Вы знали мою Марину?! – как всегда при ее упоминании сердце застучало бешено, а в глазах потемнело на миг, то ли от жалости, то ли от любви, то ли от ярости… Сколько можно преследовать?
– И потом, у нас ведь стихи в одном сборнике выходят. Я в «Нараспашку» третья. – закончила мысль звезда.
– Так вы те самые Анечкины?! – сощурилась я, вспомнив, как Марина описывала это удивительное семейство, в которое входят одновременно сама Анечка и два ее мужа: бывший и нынешний. «Нет-нет, никакого «амур де труа», просто у Анны так жизнь сложилась. Любит одного, работает с другим, территориально живет вместе с обоими…» – объясняла Марина, каверзно похихикивая – то ли действительно не верила в возможную чистоту таких отношений, то ли просто смеялась для создания настроенья.
До чего же странно, что одним из Анечкиных оказался мой Левка… До чего же странно, что все вокруг меня так или иначе состоят в какой-то связи с Мариною…
Тут я в который раз заставила себя отречься от этих шизофренических мыслей и переключиться на действительность. Вспомнила психоделические тексты Анны, сплошь построенные на потоках ассоциаций и прониклась уважением. Выходит, отрешенность ее – не игра, не «маска» намеренная, а действительно часть натуры. Настоящая, как у Ольги Арефьевой или Жанны Агузаровой. То есть, как у человека, прибывшего из другой галактики.
– /Ты мое нежное чудо/ Сказал сегодня он ей./Твое – согласилось чудо./Обоим стало теплей/ – задумчиво процитировала меня Анна. – У вас пушистые и добрые стишки. Мягкие, как пампушки… – сказала несколько насмешливо, потом смягчила: – Но мне они нравятся.
Я собиралась было прицепиться к этому «но», уточнить, какие именно стихи она читала – далеко не все там белые-пушистые, устроить добродушный дебош, но пара уже кинулась здороваться с кем-то следующим и растворилась в пестрых гостях.
А Боренька все поражался:
– Откуда? Когда успела перезнакомиться? Ты ж не пьешь даже!
И мне так хорошо и смешно делалось от такого его мною изумления.
– И откуда ты всего этого набралась? – недоверчиво щурился Боренька. Его можно понять, он хотел показать мне новое, а оказалось… Я и сама себе противна этой многоопытностью.
– Очень давно живу, и всегда живу здесь, – улыбалась я. – А значит, все возможные мании испытывала на собственной шкуре. И пила тогда, и употребляла все подряд и много чего еще нехорошего делала… А потом одной ногой на том свете побывала и поняла кой-чего… С тех пор наблюдаю, не участвуя…
Боренька внимательно слушал, и я почти физически ощущала, как исходят от него волны восхищения.
– И ширялась даже?! – в восторге спрашивал, забыв о своей мнимой суровости и наигранной сдержанности. – Я – нет. Никогда! Таблетки, порошок, трава – другое дело… На них не подсядешь… Нет, ну надо же! И со всего разом соскочила? Маялась?
«Маяться – вот мой глагол!» – писала незадолго до смерти Марина Цветаева, а другая Марина, та самая, Бесфамильная – тоже самоубийца и поэтесса, но моя современница – все себя с этой Цветаевой сравнивала и всегда меня про нее просвещала. «Мается, мается, жизнь не получается» – пел Гребенщиков, и тут уж мне объяснять ничего не надо было, тут уж и так ясно было – поет про меня, хотя и сам, конечно, о том не догадывается.
Но вслух все это не хочу выплескивать. Важно не портить атмосферу тяжестью, важно казаться легкой, необременительной, беззаботною…
– Маялась?
– Нисколечко! Да не соскакивала я! Что ты меня прямо наркоманкой выставляешь! Просто период сейчас другой. Ничего такого не хочется. Без катализаторов, хоть сложнее, но интересней… Мечешься, ищешь, но все же и без дерьма всякого нащупываешь в подсознании что-то эдакое, важное, невероятное… Суть в том, что, нащупав, хвать его – и можешь удержать. Понимаешь?
Каждый раз Боренька внимательно вслушивался в такие мои рассуждения, серьезно кивал, проникался идеей, вспоминал о целях и музыке, громко ругал все свои «зависания», забивался в угол, дичился телефона… А потом встречал кого-то на улице, заинтриговывался, вспоминал, что кой-чего еще не пробовал, ехал на квартиру, доводил себя до совестливого состояния, сбегал ко мне, и весь следующий день харкал чем-то мерзким, морщась от острой боли в легких, или бесконечно прикладывал салфетки к растекающемуся носу, или просто валялся, не в силах пошевелить резко отяжелевшей вдруг головой…
Электричка в очередной раз протяжно взвыла и затикала чем-то, похожим на таймер бомбы.
– Отсчет прощального времени, – хмыкнул в ее сторону Боренька. Сейчас у него был такой испуганный вид, будто у ребенка, который понял вдруг, что сломанная игрушка никогда уже не восстановится.
– Пойду уже, – я перекинула рюкзачок с его плеча на свое, изо всех сил сжала кулаки, зажмурилась, чтоб найти в себе силы сдвинуться с места.
Нашла, сдвинулась, нырнула в людную пасть вагона, не оборачиваясь… И тут же была отрезана от Бореньки и выхода навалившими с перрона человеческими фигурами. Они все прибывали, все плотнее сжимали свои ряды, а я стояла, раздавленная и растерянная, заживо погребенная среди огромных чужих темных спин и плечей… Тихонько вздыхала и изо всех сил старалась не дать себе возможность вырваться… Мы расстались. Все правильно! Я не смогу вытащить его, но не имею права гибнуть вместе с ним. Перед тем будущим ребенком, которого буду растить – не имею права!!!
* * *
Толпа, хоть и запугала своей плотностью, оказалась рыхлой и податливой необыкновенно. Я не удержалась, вошла в нее легко, как нож в теплое масло или вожделенный любовник в женщину. Вошла, теперь просачиваюсь, лавируя, как те корабли из скороговорки… То есть лавирую, лавирую да никак не вылавирую… Электричка временно успокоено замерла, значит еще есть шанс. Скорее! Проститься глазами в спину, запомнить уходящего, родного, огромадного…
– Разрешите? Вы сумочку не пододвинете? Я вон туда, к окошечку…
А в ответ, как всегда в первые минуты знакомства, на меня реагируют добродушным воспитательным ворчанием с примесью сюсюканья:
– Мальчик, ну куда ты лезешь?! Тут и так тесно, как у негра в заднице!
Медленно поднимаю глаза и даже улыбаюсь, благодаря за комплимент. Все через силу, все так, словно не живу уже.
– Поражаюсь вашей компетентностью, – нахожу в себе силы даже для шуточек, – И часто вы там бываете?
Это я не потому, что корчу из себя обидчивую, а по привычке всегда раскручивать попутчиков на красивый диалог. По незапамятным еще временам помню – нет лучшего способа познать наш народ, чем затеять дебош в общественном месте. Помню, и потому на автомате придерживаюсь установленных когда-то правил.
– Ой, ну не мальчик! – смешно фыркает собеседница, проигнорировав мой последний вопрос,
– Так что ж от этого по ногам, что ль, теперь топтаться разрешается?
Цель поездки обязывает внушать доверие, потому лицо косметикой я сегодня не измазала и кажусь теперь значительно младше и проще, чем положено. Ко мне обращаются снисходительно…По-цапельному поднимая колени, переступаю через чьи-то вещи. Раскланиваюсь в извинениях, и протискиваюсь, все же, к окну. Я хочу, я должна. Глянуть в спину, перекрестить на прощание, поцеловать стекло, в котором он показывается…Дошла, глянула скрытно, и тут же была рассекречена, оказавшись лицом к лицу с Боренькой
Ах, негодник, ах, обманщик! Стоит в толпу всматривается… Родной и невыносимый. Больно!!!
– Я думала, ты ушел! – тарабаню обоими кулаками в стекло, изображая негодование. – Иди! Иди, милый! Не оборачивайся! Не могу тебя видеть! Все будет хорошо!
Не знаю, слышит ли меня Боренька, но весь мир по эту сторону стекла слышит точно. Это неприлично, конечно, до ужаса, но мне не важны сейчас никакие правила. Мы расстаемся навеки. В сотый и в последний раз. Навсегда… Итак, я окончательно решила жить дальше, а значит – жить без него. С ним – значило бы сделаться истеричкой, окончательно сойти с ума и умереть, как Марина Бесфамильная, или Камилла Клодель. А я боюсь умирать. Пробовала уже – тогда в больнице, перед операцией – не понравилось.
Боренька провожает меня в другую жизнь. Он знает, там – на конечной станции электрички –ждет совсем чужой, но очень надежный и правильный человек, с которым я останусь навсегда. /…гадкой лужею стекаю под ноги случайному прохожему./ Вы чем-то похожи с ним./ Он брезгливо поморщится, оботрет ботинок, / потом принюхается: много ли надо молодому, тоскующему./ Заберет в свое будущее…/
А сам Боречка, ничего – держится. Приложил лапищу к стеклу, смотрит сквозь пальцы задумчиво, улыбается в свою светлую бороду. Какие же у него все-таки странные руки! Огромные, но очень аккуратно сделанные, словно не рука, а образец руки. Это когда смотришь на них, так думаешь. А едва коснешься – наоборот, чувствуешь их предельно живыми. Потому что теплые всегда, и каждому твоему касанию отвечают страстно.
Боренька, словно ультрафиолетом, обрабатывает меня синими лучиками взгляда… Врачует. Он сейчас гармоничный и светлый, как крымская гора или как мудрец Волошин из бредней Бесфамильной. Я его такого очень-очень люблю. Но такой он теперь не часто. Иногда бывает неистовый, бешеный, злой, или, что еще хуже, отстраненный совсем, отсутствующий. Играет тогда какую-нибудь «Арию», но преподносит ее без глубины, а с одной только яростью. Такого Бореньку я пыталась исправлять, а надо было – бросать немедленно…
– Уходи! – кричу.
– Успею еще. – говорит он очень спокойно, не меняя выражения лица и лишь шевеля губами. Оказывается, сквозь стекло и так все прекрасно слышно… Я виновато оглядываюсь – все воровато отводят взгляды, будто и не смотрели на меня никогда. Злюсь до невозможности! Злюсь, что Борька сразу меня не предупредил. Это хорошо. Ведь, когда я злюсь – не так больно расставаться. И ему, и мне.
– Сонечка, – серьезно так говорит мой человек-гора из-за стекла. – Всем святым, что есть, умоляю. Не наделай глупостей. Верю в тебя…
И я преданно и серьезно киваю головой, по-детски машу ручкой и пытаюсь улыбаться. А мир уже раскачивается и тихонько куда-то плывет. То ли из-за моих слез, то ли потому, что электричка, наконец, тронулась, то ли и от того и от другого…
Объективный взгляд:
Если бы она удовлетворилась тем, чем являлась от природы, то стала бы мгновенно самой востребованной и желанной актрисой любого столичного ТЮЗа. Роли мальчишек всегда удавались ей на славу. На Питера Пена в ее исполнении ходили по многу раз и всегда хохотали до упаду и принимали клятвенное решение никогда не взрослеть. Когда-то давно Сонечка даже верила в свою артистическую карьеру в ТЮЗе, но потом сочла ее слишком легкой. Ведь пластичность, неисчерпаемый задор и вечная смешинка в глазах были даны ей от природы.
А потом юный зритель показался ей недостаточно глубоким. Сонечка захотела драмы, но та не приняла Сонечку… Оказалось, что маленькой, хрупкой актрисе со смешливым лицом и короткой непослушно курчавой рыжеватой шевелюрой никогда не дадут сыграть Клеопатру. Тогда Сонечка обиделась и вообще ушла из театра. Работала в офисах, в редакциях, даже в кафешках, но мечтала всегда об одном – сцена. Все краткосрочные попытки туда вернуться так и не принесли удовлетворения… Играть хотелось, но желанные роли не светили никогда. Потому она, конечно же, не упускала ни единой возможности поработать на публику.
Вот уже минут пять, как электричка в пути, а маленькая, напряженная фигурка Сонечки все стоит, застыв, у окна, старательно машет ручкой и, не мигая, глядит наполненными влагой глазами за окно.
Зря играет. Забитая электричка – далеко не лучшие подмостки. В слаженном хоре всеобщего безразличия едва различимо будет чье-то внимание.
Вдруг Сонечка резко разворачивается и с новым, одухотворенным и решительным лицом снова ныряет в толпу. Похоже, она нашла себе новую игру. Похоже, будет искать в ней спасение…
– Не могу по-другому! Не высижу! – развожу руками, оправдываясь перед окружающими. – Слишком медленно здесь. Не умею ждать…
Пробираюсь к тамбуру, причитая извинения и просьбы подвинуться. Отправляюсь в народ, на экскурсию. Это на время отвлечет, это вылечит…
Люди лениво поднимают глаза, всматриваются, недоумевая. Досадливо морщась, подчиняются моим просьбам-требованиям, бормочут вслед что-то неодобрительное. В каждой электричке давно заведен свой размеренный порядок пассажиризма, и люди не любят нарушителей.
Тихо-тихо, напеваю себе под нос, проассоциировавшееся:
/Здесь нас никто не любит, / И мы не любим их./ Здесь ездят на метро,/ Ну а мы не из таких, / Мы берем мотор, / Хотя в кармане голяк. / Мы киряем свой портвейн,/ Мы пьем чужой коньяк./
Впрочем, я обычно игнорирую общественный транспорт вовсе не от плохих отношений с толпой. Беда в другом – с некоторых пор я совершенно не умею ждать. Я не из слабачков, но бешеная боязнь потратить время впустую сильнее меня во сто крат. Она правит мною… Совсем. До бешеного сердцебиения и последних копеек, выброшенных на такси, в котором ты не ждешь станции, а едешь – быстро, легко, разглядывая мир…
Перехожу в следующий вагон.
Тут свободнее, чем в «моем». На лавках сидят по пятеро. Зато в проходах не кемарят, умостившись на бесформенных тюках, а стоят, держась за спинки лавочек. Что характерно – стоят в основном особи интеллигентного вида. Неумение прошмыгнуть, нарычать, занять место и отводить глаза от просящих взглядов стариков, развило в них особую степень выносливости. Им, попросту, все равно, в каких условиях ехать.
Я и сама была такой когда-то… Триста лет тому назад, еще до операции… Помню, как тогда довольно спокойно ездила в общественном транспорте. Знаю «все равно» на себе. Внутри поворачивается какой-то переключатель, и ты на время дороги попросту отключаешься от окружающего мира. Стоишь подтянутая, собранная, впередсмотрящая… Или наоборот, ссутулившаяся, вялая, уткнувшаяся в книжечку… Стоишь себе в трамвае, а на самом деле нет тебя здесь. Сколько ни тронут – не почувствуешь. Если и отреагируешь, то автоматически, совсем без эмоций. Иногда получается очень красиво. Как в том анекдоте, когда в ответ на: «Что за базар? Ты, падла, что, интеллигента включаешь? Культурный, блин, да?» рассеянно отвечают: «Нет-нет, упаси боже! Такое же быдло, как и вы…»
В тамбуре возле стены из одноликих квадратных сумок, закусив сигаретку, дежурит важный черноглазый пацанёнок.
– Парниша, разгребите баррикаду! – требую, подмигивая, как близкому знакомому. Пусть понимает, как хочет.
В ответ парень обводит меня взглядом с ног до головы. Всем видом своим показывает, что он тут не обычный пассажир, он – на работе! Везет товар на окраины, деньгу зашибает, и потому, все у него в этой электричке давно уже схвачено. И если б нельзя было, он бы сумки тут не поставил, а раз поставил, значит можно, а я тут со своими…
– Мне к машинисту надо, – лучезарно вру, разбивая его уверенность вдрызг. – Вызывают…
Парень разбирает завал, я продвигаюсь дальше. Тут даже гуще, чем в моем вагоне было. Тут концентрация людей критическая, и в воздухе витают бациллы скандала.
/Народ тут озверевший, он бьёт друг другу фэйс, /Никто не слышал «Stranglers»,/ На фоне только «Spaсe»… /
Каждый пассажир с очаровательным упорством считает, что остальные здесь лишние.
– Отродясь такой толпы зимой в электричке не было! – бормочет смуглый сморщенный дедок, похожий на сухофрукт из Борькиного компота. – Ладно я – мне кой-какие вещички, от жёниной сеструхи оставшиеся, забрать надо. И так затянули время, как бы не растащили все… Ладно я, мне – надо. А вы-то все куда?
– А я живу здесь, между прочим. – охотно вступает в разговор крупнотелая женщина с очень светлым лицом и смеющимися голубыми глазами. – Ну, не прямо здесь, конечно, а за станцией… Каждый день с работы домой езжу. В этом самом вагоне… И не одна я. Так что мы здесь свои, родные, прижившиеся… Это вас, чужаков, неизвестно зачем сюда занесло… Поезд вечером один, вагонов мало, вас – много, вот и толчемся, как в ступе вода. – говорит она грубым тоном, но улыбкой смягчает все сказанное.
Дедок улыбку намеренно не замечает. У него давно чешется горло покричать. Как и у тетки-соседки…
– Что значит, чужаков! Я такой же гражданин!
– Мало ли где кто каждый день катается! Я вон в лифту каждый день езжу, так что мне теперь туда соседей не пускать?! Хамло!
Неожиданно сменяю тему и довольно громко пою:
/Давайте восклицать, друг другом восхищаться./ Высокопарных слов не стоит опасаться./Давайте говорить друг другу комплименты -/ Ведь это все любви счастливые моменты…/
Мое пение не производит никакой реакции. Люди куда больше увлечены самими собой.
– Не «хамло», а «хамка»! Слово «хамло» среднего рода, а я – женского…
И мне вдруг становится дико интересно, что будет дальше. Подерутся? Поскандалят? Успокоятся?
Милые мои, родные мои! Так нас всех! Ату нас! Сбросим маски, уподобимся зверям, будем бесчинствовать и устраивать оргии… Это честно, по крайней мере. Фальшивый налет духовности – а в большинстве случаев он именно фальшивый, наигранный – лишь зря сковывает потенциал человеческой натуры. Это странно, но мне интересно следить за такими моментами. Откуда еще познать себя? Как еще разобраться в человеческой природе? Где еще найти столько ярких проявлений одновременно. Только так: глядя на то, отчего вообще-то хочется отвести глаза.
Но переругивающиеся быстро успокаиваются, и я снова не могу стоять на месте. Потребность /Двигаться дальше/ снова сильнее меня. Прощаюсь вежливо, покидаю этих милых людей, подставляя спину под град общественного недовольства и возмущения моим непрошенным: «Простите, мне идти надо. Всего хорошего, до свидания»…
На подступах к следующему вагону изрядно похолодало. На себе не ощутила: слишком разгорячилась от своей целеустремленности. Сама не почувствовала, но поняла, глядя на кутающихся пассажиров, восседающих на крайних лавочках и окончательно разобралась, завидев губы стоящих в тамбуре. Натурально синие губы! Мама родная! Как в покойничью компанию попала. Три одинаково и совсем не по-осеннему закутанных взрослых существа и тонюсенькая девочка в вязанной шапочке с двумя головами – одной родной, человеческой, другой утиной, в виде бубона к шапочке присобаченной. Стоят, трясутся, напряженно всматриваются в дыру на двери – то ли мазохисты, то ли ждут станции. Вот почему весь народ в предыдущих вагонах толпится – в этом стекло на двери отсутствует.
Сама уже начинаю подмерзать, хватаюсь за ручку межвагонной двери, ныряю дальше. Вот она – воля вольная. Интересно, какому ж такому бандитскому нападению подверглась эта бедная электричечка. Ни одного пассажира, и ни одного стекла в окнах! Разгоняюсь, бегу по темному проходу. Цирк, да и только. Три задних вагона забиты битком, остальные, похоже, не пригодны к использованию. Разве что мясо в них можно перевозить, чтоб не размораживалось…
Электричка отстояла положенные мгновения на станции, рванулась, обретая мощь. Набрала вдруг солидную скорость и гудит грозно и басовито. Вспоминается песенка Дыркина про самолетик, у которого был /пароходик сердца/ и /пароходик легких/, который /увидел пароходик и сгорел до тла, может от любви, а может от зависти…/. Наша электричка, похоже, влюбилась в самолет и хочет теперь ему уподобиться.
А я все бегу, бегу и очищаюсь тем от всего накопившегося. За окном частоколом столбов проносятся бесстыжие голые деревья. Увеличиваю скорость, чем заставляю их слиться в единый забор. Я – молодец! Я – не бездействую, стремлюсь к цели! Доберусь до места назначения быстрее всех в этой электричке, правда же?
Останавливаюсь, чтоб отдышаться. Хватаюсь за холодную спинку лавочки, прижимаюсь лбом, восстанавливая силищи… И вспоминаю вдруг – муторно на душе даже как-то делается от такой моей внезапной похожести – вспоминаю, как когда-то так же бежала Марина Бесфамильная, а я ее тогда высмеивала.
Дело было в канун новогодней ночи. Обе мы, – далеко не трезвые, но готовые продолжать празднование, – переезжали с редакционного банкета на другой – семейно-дружественный. Хитро тогда так вышло, что новый год мы должны были встретить в одной компании.
Не мир тесен – прослойка тонка. Те, кто приглашал меня, оказались близкими друзьями Жеки – лучшего Маринкиного мужа, которого она совсем не ценила и, в конце концов, бросила, не забыв сохранить при этом удобные дружеские отношения
Увлеченно обсуждая какие-то очередные гнусности (с моей Мариной же о погоде не поразговариваешь, с ней – обязательно о тяжелых судьбах человечества или последствиях сексуального опыта), мы дважды проезжали станцию, на которой нас должен был поджидать Жека. Маршрут мы знали великолепно, на ногах, хоть и не твердо, но держались, соображали сносно, но всякий раз, подъезжая к нужной станции, были так увлечены очередными дебатами, что ни на прекращение движения поезда, ни на объявление диктора внимания не обращали.
– Ах, Мари-ина! – в подпитом состоянии, я всегда звала ее с удвоенным «и», отчего половина знакомых, знавших «Мариину» от меня, были уверены, что это ее фамилия. –Мариина! Мы снова проехали станцию!
– Не выдумывай! – Маринка строго нахмурилась. – Мы идиотки, но не настолько! – и тут же свела все к сути нашего спора. – Просто ты боишься движения, и потому тебе мерещатся остановки, которых еще не было.
Эта оценка меня – совершенно, надо заметить, не справедливая – пришла Марине в голову после нашей посадки в вагон. Дело в том, что мы страшно опаздывали и Маринка, с отчаяньем в глазах, неслась по переходу, расталкивая всех на своем пути.
Не то, чтоб она была такая уж порядочная, но на встречи с бывшим мужем предпочитала не опаздывать. Жека обожал насмешливо обличать Марину в непунктуальности, потому, из вредности, она всегда старалась при нем приходить вовремя.
И вот мчится моя госпожа Бесфамильная по переходу, вскакивает на эскалатор и продолжает бежать, как ужаленная. До этого я ее еще пыталась поддерживать, но тут плюнула:
– Ну, куда ты! – кричала я ей вслед. – Видишь же, поезда еще нет! Постой спокойно на эскалаторе. Эту штуку для того ведь и придумали, чтоб она тебя, отдыхающую, вниз везла.
– Ты апатичная фаталистка! – возражала Марина. – С каким темпом тебя течение несет, с тем и мчишься! А кто будет миру оказывать содействие? Забываешь, подруга, о волшебной силе старания! Если, несмотря ни на что, вложить его в процесс, то тебя заметят, выделят и поощрят успехами!
– Кто? Кто заметит? – фыркнула я, поражаясь, как причудливо искажает людям мышление алкоголь.
Надо заметить, смеялась я не одна, потому что наш разговор расползся теперь на длину всего эскалатора. Я еще стояла на верхней половине лестницы, а Марина уже одолела три четверти пути. Развернувшись ко мне, она говорила и ни на секунду не переставала спускаться спиной вперед по ступенькам.
– Кто поощрит? – возмущенно переспросила она, обдав парами своего любимого коньячка очередного обогнанного пассажира. – Тот, кто всем этим управляет. – она широко развела руки, показывая вокруг и имея в виду явно не директора метрополитена. – Бог, вероятно. Должен же он быть? Если бы его не было, весь наш сложный мир и мгновения бы не простоял, все здесь рухнуло бы к чертям собачьим…
С этими словами она оступилась и, компрометируя всевышних, обязательно рухнула бы, если б ее не подхватил под руки крупный мальчик в потресканном кожаном пальто. Стараясь уворачиваться от Маринкиного сопротивления, он развернул ее в нужную сторону, и поставил на ноги. Бесфамильная, даже не поблагодарив, тут же побежала вниз.
В вагон мы с Мариной зашли одновременно, потому что еще минуты три, весело препираясь, ждали поезда. Спорили довольно серьезно, пытаясь установить, стоит ли спешить, когда твоя спешка едва ли ускорит происходящее больше чем на мгновенье.
– Ну конечно стоит! – перекрикивала гудение поезда Марина. – Не важно, что время, которое ты сэкономишь, будет ничтожно мало. Ведь энергия, вложенная в дело, не пропадет зря. Она как бы зачтется тебе в подведении итогов и награждении результатами…
– Да это ты фаталистка, Мариина! – не унималась я. – Неисправимая, горячая, очаровательная… Выплеснув какую-то там энергию, ты всерьез надеешься, что судьба сама разберется, куда бы ее приложить, да еще и приложит обязательно на благо… Не так все сладко! Хочешь чего-то добиться – нет, я не пробовала никогда, но знаю, что это верно – хочешь чего-то добиться, так сама прилагай усилия в нужном направление. Причем не распыляй их впустую. Следи, когда нужно усердствовать, а когда – приберечь силы для чего-то значимого, не напрягаясь там, где все равно ничего не сможешь изменить. Судьба не обязана исполнять при тебе роль распределителя энергии. И вообще, глупо надеяться на какие-то там призы и поощрения за усердие. Это так по-детски, Мариина, и это так на тебя похоже!
Помню смутно, но, кажется, именно после этой моей фразы мы тяжело задумались и пришли в себя лишь по дороге к следующей за нужной нам станции. Пришлось выходить, становиться на противоположную платформу, ежась под насмешливыми взглядами пассажиров, следующих к выходам из метро. Им хорошо – они – приехали. А мы, дуры, так долго спорили об опозданиях, что проехали станцию!
Парень с гитарой, только что исполнявший в вагоне что-то на редкость фальшивое, искренне удивился нашим маневрам:
– Вы станцию, что ли, проехали? – проявил он чудеса догадливости.
Надо сказать, обратился он к нам как-то уж очень запросто. Будто и не были мы обе на каблуках, накрашены и доведены до полных официальности имиджей деловых леди. Мне, собственно, все равно – пусть обращается, как хочет. А вот Маринка обиделась. Отвернулась, словно и не было паренька, зашла в вагон, нарочито по-деловому уставилась в сторону, отчего-то устремив взгляд прямо на репродуктор.
И тут мне в голову пришла забавная мысль.
– Нет, – говорю «музыканту». – Что вы! Вовсе не проехали. Просто мы влюблены в голос диктора. Особенно красиво она эту остановку объявляет. Вот послушайте, какая глубокая интонация, какой прекрасный голос…
Я, конечно, сделала серьезное одухотворенное лицо, а Марина закашляла в ладонь, схватила меня за рукав и утащила в глубь вагона. Там, конечно же, принялась отчитывать – и за излишнюю общительность, и за нетрезвый облик, и за все еще кажущуюся ей мою нелюбовь к движению. За сим и проехали нужную станцию. Когда мы снова вышли на следующей остановке и уныло поплелись на противоположную платформу, парень с гитарой провожал нас с ужасом в глазах, ставших вдруг больше круглой, пластмассовой оправы его очков.
Когда мы оказались, наконец, на нужной станции, распоясанная спором Марина тут же кинулась к эскалатору. И меня с собой потянула. Засада заключалась в том, что, спьяну, Марина прыгнула на лестницу, движущуюся вниз. Причем дать зданий ход ей не позволяла вредность, а выпустить мою руку – садистко-педагогические наклонности.
– А-а-а-а! – полуобиженно, полувосхищенно кричала я.
А Марина ничего не кричала. Сжав зубы, упрямо выставив лоб вперед, она сосредоточенно сопела и тянула меня вверх.
Помню, подумалось еще тогда, что ведь Новый год-то мы уже начали отмечать. А его, как отметишь, так и проведешь… Неужто теперь обе целый год будем наперекор всему идти? «Идти против течения и…» – на этой мысли я поднажала, убедилась, что расстояние до верхней площадки потихонечку уменьшается и окончила мысль торжественно: «Будем идти против течения и все равно побеждать!»
Вот странно, первая часть этого моего предсказания сбылась в точности. И у меня, и у Марины год выдался страшно скандальный: обе ушли из редакции, обе наменяли массу всего в личной жизни… А вот победами как-то пока и не пахло. Я мечусь, как собака на сене, между двумя людьми, а точнее – между их мирами. А Марина так вон вообще умерла. Впрочем, может в ее случае, это-то как раз победой и является. Может, за это она и боролась. Право уйти – его ведь тоже нелегко отвоевать.
И, кстати, про победы: есть одна совершенно однозначная. Сборник ведь наш, ну тот, что со стихами и новеллами, тот, что «Нараспашку» называется, скоро выйдет. Сколько мы его по издательствам пристроить пытались! Сколько выслушивали од о неинтересности поэзии для современного читателя! Я, признаться, даже не надеялась уже. А Маринка продолжала его продвигать до последнего. И вот ведь, продвинула. Выходит «Нараспашку», причем с большою помпою, подтверждая тем самым, что у нас лучший автор – мертвый автор. Правду поет «Чайф»: /Сегодня умрешь/ Завтра скажут – поэт/.
А вскоре после той нашей Новогодней ночи появилась у Марины чудная новеллка о безнадежно влюбленном мальчике. Он влюблен в ту, о которой ничего не знает. Только голос. Голос, объявляющий в метро станции. Парень не знает, что дикторша давно умерла, не знает, что жизнь она прожила редкой дрянью и склочницей. Ему – сумасшедшему романтику – кажется, что человек с таким чудным голосом должен быть воплощением всех земных достоинств. Новелла получилась восхитительная, и наш журнал ее, конечно же, не напечатал. Вредактор – наш глав.редактор, от своего вечного ворчания и нашего злословия получивший достойное прозвище – обозвал новеллу «вздор шизофренички» и попросил Марину впредь не страдать экспериментами, писать только вещи проверенные и полезные журналу. Марина, страшно гордая такой лестной характеристикой новеллы, так ее и назвала. И «Вздор шизофренички» с трогательной надписью «спасибо Новому году и Сонечке» является теперь одной из заглавных вещей сборника.
А я, как вспоминаю эту новеллу, так сразу перед глазами встает картина того нашего странного шествия. Гулко отскакивающие от кафеля звуки, полупустая станция метро, почти безлюдный эскалатор и две полоумные мы – упрямые, возбужденные, побеждающие…
Жека тогда, кстати, опоздал еще пуще нашего. Пришел, пошатываясь, через пять минут после нашего появления, и принялся выкручиваться: «Я знал», – говорит, – «Что Марина, как ни крути, минут на сорок опоздает!» Одно слово – Свинтус. Не зря Марина всю жизнь так его величала и иногда – если правду мне рассказывала, конечно, – даже всерьез забывала его настоящее имя.
Натуральный Свинтус! Пока ждали его, промерзли насквозь. Стучали зубами и притопывали, как пингвины или северные танцовщицы. М-да, холодно было…
Холодно было, прямо, как сейчас. Только сейчас и на душе так же. И тут я, как Марина – снова оно меня дергает… Мысли о потере своей непохожести вдруг ложатся на душу какой-то неоправданно тяжкой темной тучею. И слова старухи вдруг – стайками, звучками, тамтамами – лезут в уши из памяти.
– Нет! – сама себе приказываю, срываюсь с места. Из глубины темного вагона вдруг повеяло жутью. Бросаю взгляд на часы. И как я сидела тут так долго одна и спокойная? Прочь! Бегу обратно в людные места, к нормальной жизни, в тепло и человеческие запахи – пусть противные, но зато привычные и не пугающие.
– Куда! – не одна я такая ненормальная: всю дорогу возле двери, в отблесках поступающего из тамбура света, сидел еще один человек, абсолютно мной незамеченный.
Куртка до колен с застегнутой до самого горла молнией, лицо изрешечено глубокими, но совсем не старческими морщинами. Стрижка короткая, ежиком, хватка крепкая, будто рука из тяжелого металла вылита. Вцепился в локоть, разворачивает, в лицо заглядывает. Сам сидит, привстать даже не пытается…
– Не спеши, красавица, – водянистые светлые глаза блестят, губы ухмыляются, подмигивая позолотой вставного зуба. – Хорошо сидела так, тихо, приветливо… – последнее выдыхает болезненным шепотом.
Только этого еще не хватало мне! Крик застрял где-то в горле, остановленный судорожным вздохом. Оно и к лучшему – тут кричи, не кричи, только разозлю придурка этого… Отчаянно ищу силы включить мозги.
– Давай-ка мы с тобой, детка, познакомимся, – шепчет и дышит снизу вверх мне в лицо каким-то лекарственным запахом.
«Наглотался, что ль, чего? Наркоман, что ли?» – эта мысль отчего-то помогает мне собраться и ощутить собственное превосходство.
– А мы с тобой знакомы давно, – шепчу в ответ, и без всякого принуждения усаживаюсь к нему на колени. Лицом к лицу. – Не помнишь меня что ли? Это же я, я, родненький!
Ожидаемый шок его вовсе не отпугнул. Скорее раззадорил.
– Правда? – одной рукой обхватил за талию, вцепился в обтянутое джинсами бедро, другой – ищет грудь под курткою. Нашел! Отстраняюсь, всем телом вздрагивая.
– Сидеть! Не поняла, что ль? – грубо рычит, усилив хватку.
А вот взять сейчас, плюнуть на все возможные последствия, отдаться этому уроду мускулистому, расслабиться… Что значит «как»? Что значит «зачем»? Да чтоб оправдать ваше мнение обо мне, госпожа Бесфамильная! Вы ведь именно потаскушкой меня видеть изволили! Похотливой, беспринципной, но забавной шлюшечкой!!! Ну, так смотрите!
– Нет, милый, это ты не понял, наверное… – улыбаюсь вполне однозначно, мягко развожу его руки в стороны, погасив возникшее вдруг сопротивление многообещающим шепотком в самое ухо. Зубами хватаюсь за собачку змейки, медленно расстегиваю куртку… Под ней все раскурочено – ширинка разорвана, рубаха распахнута. Мужик – явно больной и глубоко озабоченный. Волосатое пузо покрыто засохшей белой корочкой… Лохмотья семейных трусов сбились куда-то на бок… Играю заинтересованность, а в голове отчаянно пульсирует: «Пора – не пора? Пора – не пора?»
Осторожно привстаю, якобы, чтоб присесть на корточки, еще раз проверяю, далеко ли сейчас опасные руки, вскакиваю. Бегу, бегу, бегу! Вагон пролетая на одном дыхании, не зная, ни что творится впереди, ни что сзади. Распахиваю дверь… Слава богу! Там люди. Спасительные люди с милыми, посиневшими губами… Замираю, не до конца еще веря. Вместе со всеми падаю на стену, от резкого торможения электрички. Сквозь разбитое стекло окна вижу уже родного своего Павлушеньку. Едва дожидаюсь остановки, прыгаю, ныряю ему под пальто за пазуху и плачу, плачу, рыдаю без объяснений, содрогаясь от смеси отвращения к самой себе с животным страхом и слабостью…
В дальних рядах перрона вдруг воцаряется шумиха и паника. «Милиция!» – истошно кричит кто-то, будто увидел привидение. «Держи его!» – запально орут мужские голоса. И вот моего недавнего врага уже ведут с заведенными за спину руками к зданию станции. Он не сопротивляется, в ярком свете фонарей выглядит дряхлее и еще противнее. Идет, в распахнутой куртке, с вываленными наружу лоскутами рубашки и трусов. Безумно шарит слезящимися глазами по перрону, мычит что-то невнятное.
– Пьяный или сумасшедший, – Павлуша отворачивается, передергиваясь. – Всякое в жизни бывает, – вздыхает сочувственно. – Бедный мужик! – прижимает меня к себе со снисходительной нежностью. Типа, подбадривает: – Людям вон как плохо бывает, а ты ревешь чуть что… Болезненная нервность, Сонечка, она кроме шарма, прибавляет еще шансы на помешательство. Не забывай о примере Марины…
Ну что тут можно сказать? Лезу в Павлушин карман за сигаретами, понимаю, что никогда не расскажу Павлуше о случившемся, заставляю себя не думать о том, как хорошо было бы поплакаться Бореньке, как он сразу понял бы ситуацию, и утешил бы меня, сказал бы, что поступила правильно…
– Снова куришь? Кто опять надоумил? – каждый раз, когда я притрагиваюсь к сигарете, Павлуша задает мне сей дурацкий вопрос. То есть задает он его очень-очень часто…
Ну не склероз же у него, честное слово, не забывает же он всякий раз, что я – агрессивно и активно курящая женщина! И даже высказывания живых классиков я ему цитировала на этот счет: «Скорее брошу тебя, чем сигареты!» – смеялась, вызывающе. И все это он знает, но считает ничего не значащими шутками. Ну, как так жить? С маниакальным упорством ведет себя так, будто удивляется моим вредным привычкам. У Павлуши поразительное свойство – он безгранично верит в мою стопроцентную хорошесть. Прямо не я, а смесь всех нравящихся Павлуше достоинств: и «женская скромность» (это название отчего-то числится у него первым среди необходимых девушке плюсов, а у меня вызывает зубную боль, и приступ тошноты), и тягу к прекрасному, и порядочность и серьезность в планировании будущего… Все плохое во мне, по его мнению – результат дурного влияния окружающих (ведь я на его взгляд еще и очень покладистая и податливая), все хорошее – от природы, которая нарочно постаралась, чтобы у Павлуши была самая «замечательная и уютная девушка в мире».
Никогда не думала, что со временем такое отношение станет мне в тягость, начнем слишком обязывать и раздражать. Разве любовь может раздражать? А такое идеализирование – это, конечно же, любовь… И значит, я должна, просто обязана немедленно распахнуть душу, вывалить оттуда все гадкое и оставить ее светлой и чистой. Для Павлуши и нашего будущего ребенка!
– Уже почти бросаю, – подлизываюсь, невинно улыбаясь. – Видишь, даже в поездку сигареты не взяла… Я молодец?
На самом деле я забыла сигареты у Бореньки, отчего страшно страдала всю дорогу, и мрачно напевала – то актуальное Земфирино /если бы можно в сердце поглубже спрятать портреты, / я на память оставлю свои сигареты/, то менее похожее на нашу реальную ситуацию, но очень стильное Чижовское: /ты ушла рано утром, чуть позже шести/. Только вместо /на пачке эЛэМа, нацарапав «прости»/ я скороговоркой произносила: «на пачке Мальборо Лайтс ничего так и не нацарапав», отчего хороший блюз становился похожим на гнусный рэп, и Боренька демонстративно морщился, а я зачем-то заплетала ему в две косички бороду. Скорее, чтобы лишний раз прикоснуться, чем от внимания именно к бороде. Ах, Боренька…
– Ты – умничка! – Павлуша обожающим взглядом отвлекает от неправильных мыслей и предлагает опереться на свой локоть. Как и положено степенной правильной паре, мы неспешным шагом покидаем платформу.
А ведь Павлик даже не спросил, отчего я плакала!
– Ну, кто вас, женщин, разберет, – смущается он от моего упрека. – Я так привык, что все вы часто плачете. Ну, вот решил, что теперь и ты начала. Мало ли… Может, у тебя просто настроение такое было. Или там случилась мелочь какая… Если б что серьезное было, ты бы мне рассказала. Потому и не стал спрашивать.
И ничего не попишешь! Все правильно, все доброжелательно, все с теплотой! И отчего ж я стала такая гадкая, что мне от такой теплоты только душно делается?
Мимо проводят моего недавнего обидчика (непонятно теперь, кстати, кто кого обидел, может мне его теперь «пострадавшим» надо мысленно величать). На этот раз мой маньяк идёт, не озираясь, достаточно целеустремленно, весь застегнутый и в сопровождении милиционера.
От воспоминаний о пережитом унижении (… а что, что мне было тогда делать? Драться с ним, что ли? Так ведь только хуже бы тогда все закончилось…а так его может еще не посадят, а лечиться отправят…правда ведь? ) мне опять хочется выть. Я сдерживаюсь, ради спокойствия Павлика.
Маньяк вдруг остановливается под фонарем, показывает на автобус, пыхтящий вдали, благодарно пожимает руку милиционеру и… бежит к остановке. Милиционер спокойно кивает вслед.
Как? Куда? Да ведь он же?!
Обалдев, я наблюдаю, как в этот же автобус садится парочка говорливых молоденьких девочек. Грустная женщина, лет сорока, мечтательно грызет дужку очков, стоя в очереди к билетерше… Маньяк галантно подает ей руку возле подножки автобуса. Они отъезжают…
Автобус трогается, а я, повинуясь совершенно глупому, необъяснимому порыву, неотрывно смотрю ему вслед. Потом вдруг высовываю язык, корчу рожу, кричу какие-то дурацки, детские ругательства и резко отворачиваюсь. А как еще себя выразить? Павлуша в недоумении глядит на меня, одергивает… Стараясь не разреветься снова, смотрю ему в глаза, а потом, невесть зачем, снова скривила рожу, и показала язык, на этот раз уже Павлику.
* * *
– М-да… Мне нравится, нравится твой язык. – одобряюще говорит Павлуша, когда мы выходим из административного корпуса.
Только что я полчаса солидно вещала официальной тетечке – вся в белом, словно врач, а не воспитатель – о наших благих намерениях. Врала, что документы уже подали – мы собирались сделать это сегодня во второй половине дня. Обещала, что через две недели распишемся. Несколько раз подробно описывала все, и что жильем обеспечены и что работаем с большой охотою, и что нарушения мои, детей иметь не позволяющие, были вовсе не венерические, и не от разгульного образа жизни… Вот все написано в справочках. Был рак, была операция. Она опередила метастазы и никакого риска осиротеть для будущего приемного ребенка не имеется. Работать буду не беспрерывно – в строго отведенное для работы время. Так что я даже на обеденный перерыв забегать смогу. Потому и хотим не совсем младенчика, а ребеночка лет четырех, чтобы не нуждался в беспрерывном уходе, а мог иногда посидеть с нянею. Лучше девочку. Почему? Да потому что я сама девочка и проще будет наладить взаимопонимание. Ребенок-мальчик – это для меня нечто загадочное, внутренне противоречивое. С одной стороны мальчик – ну, то есть сильный, надежный, принимающий решения, заботящийся, а с другой – ребенок, то есть все наоборот: слабый, нуждающийся в защите и принятии решений за него…
То есть последнего я, конечно, не говорила. Вдруг тетечка феминистка, еще возмутится относительно моего полного доверия мальчикам… Сказала просто – девочку как-то больше хочется. И тут же наступила Павлуше на ногу, что б он мою фразу повторять не начал, а то обвинят еще в будущем растлении. Наступила чувствительно, да и Павлик – мальчик грамотный, сообразил и давай рассказывать, что ему самому, дескать, все равно – мальчик ли, девочка ли – лишь бы наполнить смыслом жизнь нашу семейную…
В общем, с полным правом теперь можно было сказать, что мы сумели произвести благоприятное впечатление. Через час мы могли прийти посмотреть деточек, потом… Сердце замирает при мыслях, что будет потом… Нет, все эти попечительские советы, все оформления, это еще мозг принимает – это привычно противно и потому вполне осмысливаемо, в этом – отстреляемся. А вот другое… То, что дома появится новое существо… Настоящее, свое-свое, крошечное. Во всем нуждающиеся и ничего о мире еще не знающее. Доброе. Смеяться будет, как дети у нас во дворе. А еще будет по щеке меня гладить маленькою такою, кукольною совсем ладошкою. А потом, когда вырастет, станет другом на всю жизнь и смыслом, и поводом гордиться нашей семьей.
Я все равно гордиться буду. Даже если вырастет разгильдяйка, вроде меня. Тем более, если разгильдяйка вырастет. Главное, чтоб была счастливая, и радость несла окружающим. И еще – чтобы мне верила. Уж я оправдаю, уж я окажусь достойною матерью… И правильно, что мы расстались с Боренькой. Великим вещам должны приноситься великие жертвы. Все верно идет, все правильно…
– Спасибо тебе, Павлуша, – вырывается вдруг хриплое и пафосное. – Сама бы я на все это никогда не решилась. А с тобой – видишь, все возможно. Лихо ты меня организовал. Спасибо…
* * *
– У нас по вашему возрасту есть только пятеро детишек. Всех знаю лично, потому что пару раз была на занятиях в группе для малышей. Всех рекомендую.
Словно во сне, не слыша ни собственных шагов, ни своего дыхания, иду по коридору. Слева – Павлуша – теребит мою руку, что-то бормочет галантно-вежливое. Справа – та самая тетечка, доверие которой мы внушали все утро. Выкрашенные в салатный стены украшены альбомными листами с детскими рисунками. Проходим, не успевая рассмотреть, и краски сливаются у меня перед глазами в одну сплошную радугу с перепутанными цветами. Яркую, веселенькую… Невольно сравниваю. А что останется перед глазами, если быстро-быстро пробежаться по моему коридору? Деревянная мозаика? Нет. Пробежаться вообще не получится, мало места. Но это – не беда. А вот отсутствие ярких красок в доме – явное упущение. Детям полезно яркое. Детям с ним веселее.
– Сейчас ребята в живом уголке. У старших там занятие по природоведению, а малышня просто так ходит, рассматривает. Вот, – мы остановились возле широкого стекла, сквозь которое хорошо просматривались все, находящиеся в комнате. Дети – много, разные, некоторые по виду уже и первоклассники, другие – совсем крохотулечки – сидели на стульчиках и внимательно слушали пожилую воспитательницу, которая читала вслух какую-то сказку. Выражения лиц у них у всех были одинаково взрослые и настороженные. Чем-то жутким веяло от чтицы, казалось, она намеренно пугала детей страшными интонациями:
– А злодей ей и говорит…
– Ну, или не по природоведению, – несколько раздраженно поправилась тетечка. – Каждый воспитатель видит возможность удержать группу в тишине по своему… Самые маленькие, ну их сразу видно, – подходят под ваш запрос. Девочке три, мальчишкам двоим четыре, одному три с половиной…
– Так вот ты какая, – не в силах сдержаться, прошептала я. Павлуша сильно сжал мою руку, то ли поддерживая, то ли одергивая. Я смотрела долго-долго, не мигая, не шевелясь, до рези в глазах и дрожи в коленях. Девочка казалась очень серьезной. Большие, темные – почти черные, с чуть-чуть сближенными зрачками, – глазки настороженно глядели на воспитательницу. Челка пострижена ровно и с углами по краям. Ручки на коленках, спинка ровная, тонкие губки нервно причмокивают, будто хотят сказать что-то.
– Когда я только тебя увидела, сразу поняла – вон моя девочка. Такая лучистая, такая светлая и улыбчивая… – вспоминаю, что давно уже придумала эту фразу и прокручивала ее в голове, собираясь в будущем объясняться ею с приемной девочкой. Вспоминаю и чувствую, что, несмотря ни на что – ни на эту настороженность в глазах малышки, ни на общую напряженность – все равно буду рассказывать ей об улыбчивости и лучистости.
– Хотите войти? – тетечка явно спешит по своим делам, поэтому торопит события.
– Да, конечно, – Павлик уже заталкивает меня в комнату.
– Здравствуйте ребята.
Дети подскакивают, как выдрессированные, выпрямляются, тянут долгое: «Здра-аа-вствуууй-те-ее!»
– Можете садиться. Походите пока порассматривайте зверушек, а мы поговорим с воспитательницей…
Дети не шевелятся. Двое старших, кажется, что-то понимают, берутся за руки и организованно и осторожно направляются к клеткам. Останавливаются в нерешительности после пары шагов:
– Правда, можно? – спрашивают, наконец. – Можно подойти к птичкам?
– Ну конечно, можно! – с едва скрытым раздражением говорит тетечка.
– Ура-а-а! – дети оживают, подталкивают младших, бегут… – Вот бы почаще приходили смотреть, мы бы каждый день баську видели! – громко восклицает взрослая уже совсем девочка…
Я подхожу к своей малышке. Она смотрит исподлобья, ловит мою улыбку, стесняется, прячется за кадушку от большого дерева.
– Это Мариночка, – мягко опускается в ухо ровный, глухой голос той воспитательницы, что читала книгу. – Хорошая девочка. Немного пугливая. Она у нас почти с самого рождения. Подброшенная… Сведений о родителях не установилось. Даже фамилию не знаем. Зовем – Бесфамильная. Мариночка Бесфамильная…
Девочка выглядывает из-за кадушки, очень серьезно смотрит мне в глаза и хохочет взрослым, низким голосом. Попугаи в клетке, окруженной остальными детьми, принимаются зловеще каркать. Воспитательница вдруг вырастает до огромных размеров и кричит:
– Марина Бесфамильная! Марина Бесфамильная!
– А-а-а-а! – стараюсь перекричать всех их я, но голос застряет где-то в горле, обращаясь в рыдания…
* * *
Ничто не поможет!
Меня отпаивали водой и валерьянкой, откачивали всем педагогическим коллективом. Павлик тряс за плечи и просил успокоиться. Я захлебывалась слезами, оплакивая мечту о приемной дочери и кричала небу, что прекрасно поняла его знак.
Ничто не спасет меня!
Одержимость Мариной так глубоко проникла в мой мозг, что я уже не могу отличить реальность от вымысла. Павлик доказывает, что имя и фамилия девочки – лишь совпадения, а я никак не могу определиться, существует ли Павлик на самом деле или мерещится мне, как хохот черноглазой девочки, карканье попугаев и прочая дребедень…
Я безнадежно больна!
Насилу отбившись от настойчивых просьб вызвать врача, Павлик выволакивает меня на улицу и… устраивает безобразную сцену:
– Как ты могла?! В такой момент?! Не представляю, как теперь восстановить хорошее к нам отношение! Сонечка, не узнаю тебя. Подумаешь, да мы переименуем ее в любой момент, сейчас это разрешено. Возьми себя в руки, ты же будущая мать!
– Нет! – впервые в жизни я ору на него. Отрываюсь, будто на главного врага. Срываю в этом крике всю накопившуюся панику. – Ты не понял ничего, Павлик! Да ты и не должен был понять, это мое, личное… Я обманывала тебя, попросту использовала… И вот наказание. Мне показали, что нельзя так жить. Это – не мой путь, меня не пускают на него. Я не люблю тебя, Павлик. И никогда не любила. Просто хотела найти успокоение! – я вываливаю на его беззащитную голову всю ужасающую правду, и с каждым словом он вздрагивает и темнеет лицом. Я понимаю, что это финал наших встреч и оттого кричу еще сильнее. Пусть знает, какая я дрянь, пусть не рассчитывает, пусть не оставляет в сердце не малейшего сожаления обо мне… – И вовсе я не спокойная, вовсе не здравомыслящая… Ты боишься сумасшедших, да? Помнишь, ты говорил мне. А я и есть сумасшедшая. Едва сдерживалась тогда, чтоб не продемонстрировать… И самое главное – для меня, для тебя, небось, это ничего не значит– самое главное, что я не люблю тебя. И не полюблю никогда. Я вообще никого не люблю, вы все сволочи!
Знаю, что сейчас я ужасна. Опухшее красное лицо, искривленный криком рот, заплывшие мокрые глаза… Знаю, что навсегда останусь в его памяти ведьмообразным монстром. Знаю, но все предыдущие решения мигом перечеркнуты. Жизнь справедлива. Если уж бросать Бореньку, то и с Павликом тогда тем более завязывать. Спасаться самой, самой выкарабкиваться. Зачеркнуть все настоящее, сочтя прошлым и пытаться выстоять…
– И никогда, никогда больше не звони мне! – Павлик обижен. Нет, он не кричит, он шипит сквозь зубы, в приступе острой боли. Такой удар по самолюбию, как мои признания, навсегда заставит его возненавидеть меня. И это к лучшему. Не в нем мне спасение. А я ему – лишь для погибели… Жизнь справедливая штука. Она дала мне знак. Понято…
* * *
– Здравствуйте, пригласите господина Александрова, – я дошла уже до крайней стадии, и веду себя непростительно. Перерыв в Интернете ворох сайтов, я так и не нашла нужной информации. Только угрозы, только пессимистические прогнозы… Что ж, действую, как советуют. Покорно обращаюсь к специалисту. Самостоятельно, и не рыпаюсь…
– Он в отъезде! – нагло врет мне птица-секретарь.
Надо же, ведь узнала. После стольких лет, после стольких событий, а все равно помнит…
Вообще птица-секретарь милая, обязательная, преданная женщина, но меня не терпит. Переживает за босса, вероятно. Давным-давно, когда мы с Александровым еще были любовниками, она написала прошение об увольнении. В качестве аргумента вписала: «В связи с резким падением моральных устоев в клинике». Александров не подписал, пожурил ее, пообещал, что все наладится. А она расплакалась и стала жаловаться на то, как я ей отвратительна…
Впрочем, я и сама была бы себе отвратительна. Буквально за неделю до того моего давнего, памятного визита к Александрову, птица-секретарь и я сидели в его приемной, дожидаясь, когда мой муж договорится с ее боссом о вечерних планах. Александров – престижный, частный врач-стоматолог, что по тем временам было заоблачно круто и невероятно – очень дружил с Владленом. Поэтому мы периодически заезжали в стоматологический кабинет, чтоб забрать его хозяина поужинать или просто перекинуться парой ничего не значащих рассказов.
В тот день Владлену нужно было переговорить с Александровым наедине и это уединение неприятно затянулось. Я выпила уже три чашки кофе, пересмотрела все журналы. Суровая и строгая птица-секретарь – перечитала уже все порно-сцены заграничного дамского романа. По крайней мере, ее горящие глаза и напряженный до дрожания крыльев ноздрей нос свидетельствовали о том, что в книге происходит нечто притягательное и очень отвратительное… За полуподвальным окном стояла темень, и лишь изредка чьи-то фары отваживались рассекать ее.
– Похоже, мы просидим здесь до утра. – в который раз вздохнула я. – Может, все-таки позвоните, спросите, долго ли они еще там?
Ситуация откровенно бесила меня, как и все, происходившее со мной в то время.
– Говорю же, не положено, – почти со слезам на очках ответила секретарь. – Доктор сказал «не беспокоить», значит, нужно ждать, пока освободится. – на этот раз тон ее не был столь официальным, как раньше. Мы ведь с ней волею случая стали чем-то вроде друзей по несчастью… – Я тоже нервничаю, – призналась она. – Мой рабочий день уже два часа, как окончился. А уйти не могу, пока он лично не отпустит. Ох, ну как так можно! Другое дело – гос. служба…
Спустя еще время, она совсем разоткровенничалась.
– И как ему не совестно? Его же жена дома ждет – два раза уже звонила, просила поторапливаться, ей там где-то в голове не здоровится, а он – на два часа после рабочего дня задерживается!!! Такая милая женщина! И расспросит всегда, и улыбнется, и расскажет что-нибудь интересное. И ведь это благодаря ей я тут работаю. Он, когда секретаря искал, хотел взять девчонку одну. Да жена не позволила, направила на верный путь. «Что, – говорит, – в таком возрасте можно знать и уметь? Ты секретаря на работу ищешь или что?» Обзвонила она всех знакомых и ей меня порекомендовали. А он хотел – девчонку совсем, ну, как вы, наверное, возрастом… И вот теперь она дома ждет, просит пораньше прийти, а он… Такая милая женщина!
Я сочувственно покивала, поскрежетала зубами в адрес Леночки, дождалась и отправилась скандалить с ним в ближайший бар.
А спустя неделю мы уже окончательно расстались с Владленом. Вернее, я была им окончательно брошена и решила отомстить. И даже месть придумала вполне впечатляющую и соответствующую ситуации: я собралась соблазнить всех его приятелей, чтобы он на собственной шкуре прочувствовал, какого это – разочаровываться в дружбе. Мешало в осуществлении моей мести только одно – нет-нет, вовсе не моральные принципы, их я растеряла, едва окончательно поняла, что из себя представляет мой муж, – мешало другое. Все соблазненные должны были считать, что спят не с бывшей, а с ныне действующей женой Владлена. С бывшей – это же никакого предательства. «С бывшей» – совсем не несло той смысловой нагрузки, которую я готовила. А зная язык Владлена, я была почти уверена, что не пройдет и пары дней, как он всем расскажет о нашем окончательном разрыве. Еще и грязью польет, еще и обвинит в снобизме или в чем-то там еще соответствующем…
Александров стал первой и последней моей жертвой. Я пришла к нему на прием в коротенькой облегающей юбочке, забросила ногу на ногу, окинула томным взглядом и принялась нести какую-то чушь о тлетворном влиянии погоды на мои зубы. Он раскусил меня с двух-трех предложений. Снял очки, посмотрел без них – беззащитно и растеряно, положил ладони на мои руки, оборвав тем самым какую-то витиеватую фразу, и спросил:
– Зачем ты это делаешь, девочка?
Я криво усмехнулась и ответила правду. Он захохотал.
– У тебя действительно проблемы, но не с зубами, а с психикой, – почти с восхищением выдавил он из себя. И пригласил меня на ужин.
Месть не сложилась. Во-первых, еще днем я была рассекречена и призналась Александрову что я уже не действующая жена Владлена, а бывшая. Во-вторых – определить, кто кого соблазнил, оказалось довольно сложно. К сексу Александров относился удивительно серьезно, следил за техникой и изучал специальные восточные методики. С ним было интересно, и я не спешила обрывать связь. В целом, мы были рады друг другу и установившимся между нами теплым, не напрягающим и взаимовыгодным отношениям. Я лечилась от нанесенной Владленочкой травмы, повышала самооценку, познавала в себе женщину. Александров – наслаждался возможностью экспериментировать и новизной ощущений.
– Жена была бы потрясающей любовницей, если не состояла бы со мной в официальном браке, – ввиду открытости наших отношений, мы обсуждали подобные темы, и Александров ничуть не смущал меня такими заявлениями. – Запомни, Сафо, штамп в паспорте – страшное зло. Оно лишает партнеров всякой сексуальности друг для друга. Если я в постели веду себя через чур скованно – она чувствует себя несчастной и думает, что я ее не люблю. Если раскованно – психует и нервничает, едко интересуясь: «И где это ты всего этого набрался?». И это не характер конкретного человека, это – свойство всех жен. Штамп в паспорте невероятно меняет женщину, она думает, что имеет на тебя какие-то особые права, считает, что ты ей многое должен, и сразу же становится невыносимой. Может, то же самое происходит и с мужчиной, но я просто не замечаю в себе таких перемен… Скажи, ты чувствовала бы себя счастливой, если б вышла за меня замуж?
– Если б я была твоей женой, то убила бы тебя. – смеялась я. – Ты убежденный развратник, и, какой бы ни была жена, все равно ищешь любовниц. Ты из той породы мужчин, за которых нельзя замуж…
– Зато можно все остальное, – покладисто соглашался он и мы побыстрее оканчивали ужин, чтобы перебраться куда-нибудь в уединенное местечко.
В общем, милая, легкая идиллия. Портила картину лишь птица-секретарь, всерьез скрываться от которой мы сначала не собирались, а потом было уже поздно. Он всерьез считала меня предательницей. В ее глазах, я сначала пообсуждала несчастную и милую жену босса, а потом бесстыдно и намеренно стала наведываться к нему в постель и морочить голову.
Расставались мы с Александровым вполне по-дружески. На пару недель я уезжала из города, а когда вернулась, у Александрова уже была новая партнерша, о чем добрая птица-секретарь не забыла сообщить мне в первый же мой визит к ним в офис.
– Вам кофе с сахаром? – непривычно вежливо поинтересовалась она, пока я дожидалась в приемной. – Ах, да, с сахаром. А то, знаете ли, сложно упомнить. Одна мадама пьет с сахаром, другая – без. Я первое время все забывала, потом вспомню, извинюсь… Рассказать бы хозяйке, да что зря ее нервы девичьи переводить…
У Александрова хватило ума ответить на мой прямой вопрос довольно честно:
– Но ты же тоже ездила в Крым не одна? – Александров склонился в галантном поклоне и прильнул колючей щекой к моей руке.
– Разумеется, – ответила я с улыбкой.
Обманывать не пришлось. Умопомрачительные крымские горы долго ждали отпечатков наших ног, и вот, дождались. Мы прошлись по ним табуном из семи человек, оставляя за собой аккуратно закопанные пустые бутылки и оглашая каждую новую стоянку гитарными перепевами. В походе было три молодые пары – двое молодоженов и одни собирающиеся. Посему я действительно, положа руку на сердце, могла сказать, что в походе была не одна.
На том наши отношения быстренько свернулись. Пару раз Александров звонил, выражал неудовольствие по поводу моего скоропалительного исчезновения, но тогда я уже действительно была не одна и ничего, кроме, соболезнований, принести ему не могла.
Совсем недавно – впрочем, очень-очень давно, еще до моей операции – я перебегала дорогу перед носом его авто, и он, конечно, не задавил, не обругал, а напротив, подвез прямо к Бореньке. Рассказал, что передал стоматологические дела врачам-наемникам, а для себя открыл… кабинет психоаналитика.
– Это невероятно важная и интересная работа. Защищая диссертацию, я был так увлечен… Знаешь, не бывает душевно здоровых людей, бывают невнимательные психоаналитики. Эта работа – кладезь. И финансовый и ощущенческий … Если будут нужны консультации – обращайся. Знай, у тебя очень мощный блат…
– Спасибо, без внимания психоаналитиков я себя чувствую как-то увереннее… – ответила я тогда, и вот теперь, несмотря на весь маразм ситуации, собиралась воспользоваться его давним приглашением.
– Он в отъезде! – еще раз проговорила птица-секретарь, осипшим от возмущения голосом.
– Ладно, позвоню ему на мобилку, – ответила я со вздохом. Птица-секретарь наверняка и не подозревала, что я знаю новые координаты ее босса.
– Не стоит, – заскрипела она лишившимся всяких интонаций голосом. – Он уже появился, сейчас соединю…
О встрече я договорилась в считанные секунды, и тут же выехала. Состояние было такое, что, выходя, я даже не глянула в зеркало. Теперь, подъезжая к оговоренному ресторанчику, немного жалела об этом и неодобрительно гляделась в пудреницу. Александров не хотел нервировать Птицу (а может, еще кого, или просто не прочь был бы вырваться из офиса), поэтому встреча должна была состояться на Эльбе – так назывался небольшой скромный паб, расположенный неподалеку от кабинета Александрова. Говаривали, что вечером это место превращается в эпицентр неприятностей и шумное сборище кислотной молодежи. Днем же здесь было милое местечко, где под тихую ненавязчивую мелодию расторопные официанты в накрахмаленных рубашечках разносили обеденные блюда, а сосредоточенные посетители вполголоса обсуждали свои деловые проблемы с партнерами.
– Какие люди! Прошу! Давненько-давненько. Как обычно? – оказывается, Александрова тут хорошо знают.
Я сижу за столиком возле окна, тяну свой капучино, опускаю шляпу пониже на глаза и чувствую себя абсолютно потерянной. Чуть суетливый, разбрасывающий вежливые кивки и деньги – за парковку пареньку в железнодорожной жилетке, за сигареты старушке, за мой кофе – официанту, Александров галантен и блестящ. Он постарел и разбогател ровно настолько, что его гротескный пафос смотрится теперь не смешно, как раньше, а вполне экстравагантно. Солидный мужчина в возрасте всегда имеет право на причуды. Мы настолько разные с ним, что я совершенно не знаю, с чего начинать.
– Пойдем, Сафо. У меня тут свой отдельный кабинет…
Начинать приходится с доказываний, что я не верблюд. После пламенной речи Александрова о том, как он рад и как вовремя, и как он всегда знал, что я еще сыграю свою роль, приходится перебивать его…
– Мне действительно нужна твоя консультация и не делай такое всепонимающее лицо! – оправдываюсь я. – Не смотри на меня так! Я к тебе по твоим профессиональным вопросам.
– Можешь называть это как угодно, но я, как опытный психоаналитик, вижу в твоих глазах…
Возможно, стоило пококетничать, возможно, нужно было выпить коньяку, расслабиться, вспомнить прошлые отношения – нет-нет, не восстанавливать, просто поговорить о них, поразиться нашей былой лихости… Тогда обоим нам стало бы капельку грустно, но весело и, расслабившись, я, возможно, сама излечилась бы от всех своих страхов. Но это было бы лишь на время. «Страх, вцепившись однажды клешнею в горло, не уйдет сам». «Депрессия самолечению не подлежит». «Нервный срыв в домашних условиях можно только отодвинуть, предотвратить – не получится». Перед глазами тревожной вереницей проносились отрывки из атакующих статей и предостережений.
– Александров, друг мой, – начинаю тяжело и тут же раздражаюсь на непослушные пальцы, отказывающиеся ровно удержать сигарету. – Ты всегда был ценен тем, что с тобой можно напрямик. Я больна. У меня припадки… Тьфу, не знаю, как объяснить. Меня очень напугали, и я поверила. Глупо, против собственной воли, но…
Повадки ловеласа на миг оставляют Александрова. Он слушает внимательно. Пристально сверлит глазами и, кажется, честно пытается понять, о чем я говорю.
– Сафо, я могу не стремиться вести себя корректно? Ты не настолько больна, чтобы я должен был врать тебе… Скажи, ты уверена, что рассказываешь мне всю эту историю не из желания … ну, как бы тебе сказать… привлечь к себе внимание, что ли. Понимаешь, есть такой синдром… У женщин после тридцати. Чтобы выделиться, они изобретают себе беду. С ней они кажутся себе привлекательнее.
– Ничего я не изобретала! – жалею уже, и что пришла к нему, и что вообще его когда-то встретила. Как можно воспринимать все через призму этой махровой глупости?! Как я не разглядела в нем раньше этой отвратительной черты?
– Верю. – Александров говорит серьезно, и я решаю пока не уходить. – Верю в твою болезнь. В любом другом состоянии женщина в тебе стала бы кричать: «Хочешь сказать, я недостаточно привлекательна?! Иначе, зачем мне нужны всякие ухищрения?». Раз ты пропустила такой прекрасный повод для обиды, значит – не в себе… – нет, все-таки он издевается.
Вскакиваю, чувствую, как горят щеки. Распахиваю дверь в зал. Глазами ищу траекторию, по которой удобней всего проскочить к выходу, руками шарю по подоконнику, ищу сумочку…
– Погоди, – Александров ловит мою руку, усаживает, гладит… Успокаивает совсем без намека на эротику. По-отечески… Верить ему или нет? Очередной цирк? Прикидывается «своим», чтоб потом ужалить побольнее? – Сафо, не узнаю тебя… Т-с-с. Посмотри на меня? Не перед собой. Не стеклянными глазами. На меня. Я все понял. Я – на твоей стороне. Послушай… Точнее, нет, давай лучше послушаю я.
И вот, под придирчивыми вопросами и недоверчивым взглядом, я еще раз пересказываю всю историю. От начала – с тех пор, как решила расстаться с Павлушей, но известие о Марининой смерти, заставшее меня у Бореньки, перевернуло все вверх дном. И как я поехала на эти бесконечные похороны, да не одна, а с Павликом. Как нечаянно влезла в Маринины записи, как старуха запугала меня бормотанием, и все стало сбываться, как по-написанному… Причем не где-то там написанному, а прямо в жизни, в Марининой жизни… А меня Марина совсем не понимала, и отозвалась как-то презрительно… Александров спрашивает об одних и тех же вещах по нескольку раз. Я не злюсь, потому что предупрежденная:
– Не обижайся. Мне важно вычленить, что ты помнишь на самом деле, а что придумало твое напуганное воображение. – сообщил Александров после повторения первого своего вопроса в другой формулировке…
Я отвечаю старательно. Будто принимаю лекарства – четко, вдумчиво, с чувством ответственности. На какой-то момент, мне даже кажется, что пришло просветление. Ощущаю, как глупы все мои терзания, как мелки и бессмысленны. – Совпадения, все это просто совпадения! – говорю сама себе. И тут же вспоминанию дикий хохот маленькой Бесфамильной и чувствую, как ужас овладевает каждой моею клеткою…
– Не бывает в жизни таких совпадений, – Александров окончательно ломает все мое просветление.
Смотрю на него, как на больного. Нашла к кому обратиться! Да он же сумасшедший! Врач, ученый, а несет такую ерунду!!!
– Сафо, пойми, если отрицать какую-то возможность мистики, то вся твоя болезнь – сплошное притворство. Попей успокоительного, поживи в санатории, пройди процедуры. О, все современные дамы обожают такое времяпровождение. Это приятно, это лечит нервы… Это полезно людям с диагнозом…. Но ты – другое дело. Ты не раздражительна, а раздражена конкретными фактами, ты не агрессивна, а злишься на вполне определенное стечение обстоятельств. Навязчивая идея? Возможно. Но столь же возможно и то, что твои наблюдения верны, а опасения не напрасны. В общем, или лечись от переутомления, убеждай себя в том, что все происшедшее – случайные совпадения, или борись с потусторонними силами. – начинает вдруг он.
– Ты издеваешься?
– Нет, всего лишь раскладываю ситуацию по полочкам. В этом и заключается моя работа. Советую тебе не сбрасывать со счетов возможность…
– Чего? Возможность чего? Того, что Марина поднялась с того света и теперь преследует меня? Или того, что, подержавшись за ее записи, я обязалась прожить ее жизнь? Да мало ли людей, которые смотрели эти записи, да мало ли тех, кто глядел в зеркала в те дни…
– Видишь, ты уже выздоравливаешь, – Александров довольно потирает ладони. – Выходит, никакое перетягивание судьбы невозможно. Выходит, вы и раньше были с твоей подругой очень похожи… Нет? Ну, значит, дело в чем-то другом. Например, в ее последней просьбе. История знает множество примеров, когда человек, не выполнивший последнюю просьбу покойного, мучался странными мыслями и терзался воспоминаниями об умершем… Власть последней воли над тем, кому она была адресована – ныне научно доказанный, но необъяснимый факт…
– То есть Марина мучает меня нарочно? Чтобы я не сидела, сложа руки, а вспомнила о ее просьбе разыскать Артура? – я почувствовала, как меня начала бить дрожь.
– Именно. Именно, Сафо. Только вряд ли это делает Марина. Ведь она – мертва. Скорее, оставшаяся от нее энергия или еще что-то такое метафизическое, но не слишком невероятное… Знаешь, я знаком с представителями школы духовного развития, которые специализируются как раз на таких случаях. Может, тебе стоит походить на семинары? Я организую скидочку… И много еще полезного узнаешь. Что есть Бог, почему мы созданы такими, роль женщины в мироздании… Да там много таких глубоких, философских тем… Многие мои пациенты ходят в эту школу и значительно больше понимают о том, что раньше им казалось навязчивыми идеями или пустыми страхами. Невыполнение последнего желания покойного – это серьезная тема, она будет преследовать, если в ней не разобраться… А в нашей школе…
Вот тогда-то я и подумала, что эта встреча ничем хорошим не закончится. Точнее, я даже знаю чем – прыгну, вцеплюсь ногтями в морду, насмерть зацарапаю. Он не сумасшедший – я же вижу, он просто ищет клиентов для своей школы…
– Знаешь, мне пора, – стараюсь произнести эту фразу как можно беззаботнее, стараюсь выглядеть смелее, чем я есть, стараюсь не довести себя до окончательного свихивания и ничего не повредить вокруг…– Да нет же, не в страхе дело. Я слишком неразумна, чтоб бояться тебя, ты помнишь. Просто мне действительно нужно бежать. Спасибо-спасибо, поговорим позже. Увы, обеда я не дождусь. Но ты ведь даже не спросил, заказывать обед или нет… Ах, оставь уговоры, меня ждут! – кажется, мне удалось скрыться не рассекреченной.
– Это была редкая глупость, пойти к врачу, – шепчу себе яростно. – В руках любого человека чужие болезненные темы делаются страшным оружием. Он чуть не свел меня с ума своими попытками рассуждать. Мне – болезнь, ему – коммерция… Хватит! Долой поиски помощи! Я найду выход сама. Я найду…
* * *
«Повторяю еще раз. Мы серьезные люди, и к нам стоит прислушиваться. К нам, а не к тем, к кому пытаешься прислушиваться ты. Бедная девочка! Твой Александров – натуральный шарлатан. Имеет солидный процент от прибыли этой его школы духовного развития. Если хочешь, назову точные цифры… Еще раз напоминаю о нашем предложении. Это хорошая работа, правильная… Лиличка».
«Маман в состоянии крайнего мегеризма. Звонит, жалуется, что тебя два дня уже нет ни на работе, ни на сотовом… Я пытался утешить, объяснял, что бывает с тобой такое. И потом, если б что плохое, я бы обязательно почувствовал… Но она стоит на своем: «Не верю я в твои чувствования, разыщи мне ее немедленно, и пусть извинится…» Короче, позвони ей. Да и мне тоже. Нехорошо. Какие-никакие, а мы твои родители и все переживаем…»
«Ну, разумеется, автоответчик!» – это очень нервно и голосом маман.
И еще несколько неопределимых молчаливых звонящих.
Сижу на кухне, с ногами на подоконнике, выслушиваю телефонное недовольство последнего времени, бросаю завистливые взгляды огромным контрастным тучам, лениво проплывающим над моим домом, и страстно хочу полететь… Мне часто снится, что желание это сбывается и я тихонько плачу по утрам, возвращаясь в реальность, потому что понимаю невоплотимость этих снов. Такое ощущение легкости, свободы и окончательной гармонии возможно только в полете, а полет – во сне, а я настоящая, осознающая, действующая – увы, вне сна… И это очень обидно.
Что делала я прошедшие трое суток, заперевшись в комнате и вышвырнув из нее все умеющие связывать с внешним миром предметы? Разбиралась. Скрупулезно копалась в происходящем и выздоравливала. То часами записывала минувшие события, синхронно с горбатой настольной лампой склонившись над листами. То перечитывала написанное и пыталась оценить все со стороны, то – прямо тут же, подставив локти под лоб – проваливалась в небытие, засыпая, то снова приходила в себя и писала, писала, писала…
Не раз сотрясало мысли понимание, что Марина – она рассказывала когда-то нам с Карпиком – тоже так лечилась от непонятностей. Запиралась от внешнего мира и строчила автобиографические зарисовочки.
– Нет! – успокаивала я сама себя, хрипло посмеиваясь, потому что разобралась уже во всех этих «перетягиваниях покойничей доли». – Она писала читателям. Воображаемым полчищам господ, заинтересованно исследующих завихрения ее психики. Я же – только себе. Исключительно в медицинских целях: с листа виднее, где факты, а где домыслы…
Забавная все же штука – человеческая психика. Имея свои цели, она использует для их реализации любые, даже самые абсурдные проявления окружающего мира. Вот, например, я. Запуталась, устала, болтаясь между Боренькой и Павликом, измучилась от неподходящей и бессмысленной работы, растеряла себя начисто, за всеми этими попытками стать серьезной и осмотрительной… Впору бросать все и начинать с нуля. Но нет, страшно и неоправданно глупо. Без уважительной причины как-то неправильно… Вот тут моя психика и проявила себя. Услужливо подбросила эту самую причину. Услышала что-то от сумасшедшей старухи и давай меня накручивать. Все совпадения – себе на пользу оборачивать, все неувязки – скрывать и не афишировать. И вот результат. Я свободна и чиста, как белый лист. С мужиками своими обоими разругалась, в могуществе бывших любовников – разуверилась, в возможности измениться и стать ответственной – разочаровалась, работу свою у маман множественными прогулами сделала невозможной. То есть расправилась со всеми, тяготившими меня, фактами.
И тут же все бредни о Бесфамильной ушли куда-то в сторону. Уступили место проблемам более насущным. Начинать с нуля, это интересно, конечно, но хлопотно… Впору бы опомниться, но я ощущаю себя такой освобожденной, что не боюсь никаких проблем уже. В любом случае новый день и новая жизнь принесут с собой нечто интересное и за то спасибо тебе огромное, Марина Бесфамильная, невольно перевернувшая мою навострившуюся уже на ясную финишную прямую жизнь…
Объективный взгляд
Вечереет. Обняв колени, на подоконнике сидит улыбающаяся женщина, с улицы она не видна – видны те, кто уже жжет электричество. Дом, украшенный нессиметрично разбросанными по поверхности светящимися окнами, сливается с полчищем таких же домов района. Районы смыкаются в празднично мигающий город, кажущийся сказочным тем, кто глядит с самолета. Много-много окошек – горящих и нет, в каждом – своя жизнь, в каждом – своя судьба, похожая на все, но все же своя собственная… И оттого, что их так много, жить совсем не страшно и даже скучно немного. Что ни скажи – уже кем-то говорено, что ни сделай – уже делалось. Лично ты – один маленький клочок мира – не способен ничего сильно нарушить и это награждает невероятной свободой и приятным чувством легкости, почти как в полете…
– Алло, Александра Григорьевна? Со мной все в порядке. Просто уезжала. Но я же предупреждала об отпуске… – откладываю трубку в сторону, чтобы град ругательств ушел в обшивку подоконника. Спустя время, снова вступаю в разговор. – Я буду заходить в гости. Часто-часто. Всенепременно. Ну, не нужно, ну, это, ну… мамочка… – последнее слово выговаривается с трудом, но в целом снисходительно-нежное отношение к ней дается мне значительно легче всех прежних уважительных пируэтов. Кажется, я действительно начинаю новую жизнь. Нужно только собраться и…