Под ногами его трепыхался недобитый Питер. Номер пять, гостиничный подоконник, головокружительный взгляд вниз, столкновение нос к носу с ледяным стеклом окна… Он поднял руку ко лбу, чтобы cмахнуть пот. Перерезанная вена оставила кровавый след.
Родимая потаскуха-Москва покорялась легко, но так же легко забывала, отдаваясь новомодным завоевателям. Америка принимала бурно, но ни бельмеса не понимала и приводила в бешенство своими упорядоченными бизнес-планами. Оставался Ленинград, но и здесь не сложилось – чуткий и верный, он всё же что-то не улавливал, недопонимал, осуждал за бесчинства, путал и ничуть не успокаивал. Страдальчески вскинув брови, тридцатилетний юноша истекал кровью и рассуждал о степени своей славы в разных городах. Он ненавидел жизнь за свою болезненную потребность в ней. В сущности, это был уже совершенно больной человек. В ночь с 27 на 28 декабря в ленинградской гостинице "Интернационал" Есенин Сергей Александрович покончил с собой: вcкрыл вены и повесился перед окном на бездушной трубе парового отопления.
Стоп! Я бешено трясу головой, выгружаюсь из 25 года в наш 2005 и со всей дури тарабаню по клавишам, шокируя посетителей Интернет-кафе. Оно значительно больше «кафе», нежели «Интернет», поэтому к ожесточённым наскокам на клавиатуру здесь относятся настороженно. Мне плевать на эпатаж – не для того бьюсь. Сюжет застрелен, значит, нужно записывать. Статья о смерти Есенина крутится перед глазами, но оформляться в слова не спешит. Психую понемногу, заказываю ещё кофе, отправляю на печать предыдущие записи.
«Акутагава в конце жизни окончательно свихнулся от боязни творческого бесплодия. Считается, что смертельную дозу веронала он принял именно по этому поводу», – принтер неспешно размазывает чужие судьбы по листу, – «Хемингуэй застрелился из охотничьего ружья в возрасте 62 лет. Говорят, его донимали депрессии и внезапные приступы ярости. Интересно, что родитель Хемингуэя тоже был самоубийцей».
Есть пять явлений, за которыми можно наблюдать бесконечно: за полыхающим пламенем, за бегущей водой, за чужой работой, за человеческой толпой и за печатающей головкой струйного принтера. Я следила за принтером и скорбела над глупостью человеческой. Так нелепо распорядиться собственной жизнью! Выключить фильм на самом интересном месте: как только у главного героя начались серьёзные трудности! Для такого деяния надо, по меньшей мере, быть начисто лишённым любопытства… Впрочем, не мне судить их, но мне о них писать.
«Стефан Цвейг умер в сорок втором. Когда мир вокруг начал рушиться – японцы напали на Перл-Харбор, англичане сдали Сингапур, в Европе безраздельно хозяйничали нацисты, – супруги Цвейги решили покончить с собой. Перед смертью они написали 13 писем. "Я приветствую всех своих друзей, – писал Цвейг, – Пусть они увидят зарю после долгой ночи! А я слишком нетерпелив и ухожу раньше них". Стефан с женой приняли смертельную дозу снотворного», – никто не забыт, ничто не забыто, расцарапаю быль до небыли, чтобы факты не канули в забавное место – в анналы, – «Известный стихотворец начала двадцатого века – Иван Игнатьев – был гомосексуалистом. Обстоятельства вынудили его жениться. После первой брачной ночи, Игнатьев сделался невменяемым и покончил с собой, предварительно попытавшись убить жену».
Наконец, отбираю у принтера лист. Хорошо, что я не выполнила собственное обещание не заниматься больше Рукописью в эти выходные. Неудача с Цветаевой компенсировалась вот этими, отмеченными на листе, ценными находками: обделённая новинками пригородная библиотека хранит, оказывается, множество сведений, пригодных для моей «Антологии смерти». Вдобавок, в нашем городишке открыли Интернет-кафе – теперь и в отсутствие ноутбука есть на чём перевести хаотичные бумажные выписки в электронный вид.
– Вот ты где! – кто-то грубо хватает меня за руку. Что за новости? Впиваюсь глазами в обидчика, готовая защищаться. Не слишком высокий, вырубленный довольно грубо из единой квадратной глыбы, хорошо одетый тип с лысиной.
– Что вам нужно?! – я оглядываюсь. Посетители кафе ничего не замечают. Заорать? Заголосить по-битловски: /Help! I need somebody!/ ? Нет. Боязнь показаться смешной пересиливает инстинкты сохранения. Размахнуться и свободной рукой заехать этому отморозку в челюсть? Чтоб выпяченный подбородок задвинулся и морда уступила б место человеческим чертам, в наличие которых у каждого свято верю? Нет. Пока, вроде, поводов недостаточно…
Между прочим, если он сожмёт пальцы чуть сильнее, у меня захрустят и рассыплются кости. Ситуация совсем не радует, но я надеваю вежливую улыбку, веером частых-частых ресничьих взмахов её подтверждаю, добродушно кривляюсь этому отморозку в свинячие глазки, – Обознались? – спрашиваю.
– Ты мне эти заморочки брось! – и не думает успокаиваться полоумный, – Я тут с тобой до десятого пришествия стоять не собираюсь! Я таких, как ты, насквозь вижу! Девушка пьяная беззащитная сидит, а ты к ней подписываешься, значится… Удачно же поживилась, ничего не скажешь… Ладно, выбирай, или сумочку вернёшь или к моим знакомым ментам поедем.
Молча проглатываю «десятое пришествие» и не интересуюсь даже, откуда он восемь предыдущих взял. Начинаю понимать, к чему клонит этот тип. Присматриваюсь – точно, он!
Минут двадцать назад на заснеженном крыльце библиотеки я споткнулась об истерично рыдающее создание слабого пола и интеллекта. Пьяная дама с конским хвостом у макушки сидела прямо на бетонных ступеньках и горестно всхлипывала. Вообще-то я с посторонними женщинами заговаривать не стремлюсь: не о чем, да и опасно – за конкурентку примут, отклёвывайся потом… Но тут я буквально наступила на подол её роскошной шубы и пройти мимо постыдилась. Рыдать приятно, это я по себе знаю. А вот с воспалением в больнице лежать – противно. Хотя бы потому, что шуба там заскучает и помрёт в старых девах. В общем, я решила согнать эту пигалицу с ледяных ступенек.
– Вам помочь? – поинтересовалась я, а сама полезла в сумочку за сигаретами.
Нервное втягивание никотина – столь же приятный атрибут страдания, как и пьяные слёзы. Поэтому подействовало. Конский хвост, словно перископ подводной лодки подозрительно заворочался. Сквозь щелку между волосами меня облапали пьяным оценивающим взглядом. Дрожащая рука с чёрными от лака и скрюченными от холода пальцами потянулась к моей пачке. Закурили.
– Спасибо, – конский хвост откинулся на воротник, и открыл ярко-красные чётко очерченные губы. Без лица. Лицо мадам смыла, пока ревела. А губы остались, потому что они – влаго-морозо-огне-поцелуе-лже-стойкие. Другим губам в такой шубе ходить не положено.
– Ты не, я не, он не, – губы попытались что-то сказать, но алкоголь не давал им сосредоточиться, – Ты не па-а-а-думай, я не пя-яная, – сформулировала дама, наконец. Желание поделиться возмущением начало приводить её в норму, – Он ужасный подлец! – начала она, – Напоил и бросил… А обещал, поката-аемся… Я ему пя-я-ная, видите ли, не нравлюсь. А что делать, если трезвая я с ним не могу? В нём весу, что в том бегомоте, и пахнет от него… как в львятнике… Не могу! А надо! Мне, с моим окладом зоопарковского сотрудника. И если не загребу его сейчас, другие загребут. Он, с его заработками, на дороге не валяется… Сволочь! Ушёл, па-адлец! Довёз до дома и бросил…. Вот замёрзну, ему, козлу, на зло… Ещё жалеть обо мне станет.
В этот момент стоящий неподалёку от библиотеки джип ожил. Засиял фарами и какими-то еще светящимися прибамбасами. Расфуфырился, что новогодняя ёлка, и давай сигналить.
– Это он? – поинтересовалась я с надеждой. Сделанные в библиотеке выписки требовали немедленной обработки, а вся эта история отвлекала. К тому же становилось всё холоднее… В общем, я совсем не возражала передать это недееспособное создание в исходные руки.
– Он! – встрепенулась страдалица, и снова в рёв пустилась. На этот раз – в показательный. Чтобы во всех джипах городка слышали, как её, бедняжку, обидели.
Бесполезно просигналив с минуту, джип замолчал. Из него деловито вылез крепкий мужичонка с лысиной и направился к нам.
– Ну, раз такое дело, – я осознала свою неуместность, и обрадовалась типу с лысиной, как родному брату, – значит, есть, кому тебя с лестницы поднимать. В общем, разберётесь сами. Адьюс!
Тот, кому я обрадовалась как родному брату, стоит сейчас передо мной, больно сжимает руку и говорит грубости…
– Отдавай сумочку! – брызжет он слюной мне в лицо, – Нашла кого разводить… Я сказал КсеньСанне, что тебя найду, и нашёл… Чуял, что далеко не слиняешь, слишком быстро с улицы скрылась… Думаешь, раз я сегодня без охраны, так уже и лохануться готов?
Странно не столько то, что он меня нашёл, сколько то, что искал так долго – на этой улице было только одно кафе, и разыскивать больше было негде.
– Сколько тебе лет? – спрашиваю довольно спокойно, руку при этом высвобождать даже и не пытаюсь. Не даю ему возможность ощутить собственное силовое превосходство. Сволочи – они как собаки – вседозволенность легко чуют и на неё ещё больше возбуждаются.
– Много, – он отвечает грубо, но отвечает все же. Значит, с заготовленной программы я его сбила. Теперь мы на равных – оба импровизируем. – А тебе? – неизвестно зачем спрашивает он.
– Слишком много, чтоб тебя бояться, и слишком мало, чтоб послать тебя к чёрту, – отвечаю я честно, – Никакую сумочку не брала. Если хочешь, пойдём, поищем вместе. Хотя ты б лучше не за мной охотился, а даму свою спать уложил.
– Обойдусь без советчиков. Когда Ксень Санна из машины вываливалась – сумочка при ней была, а когда я к ней сейчас подошёл – сумочки уже не было. Так что по-любому тебе придется ответить…
Благими намерениями, как известно, прославиться нельзя. Раз в жизни хотела помочь пьяной женщине, и вот, понимаете ли, вляпалась. Сую себя вечно куда не следует. Если сумочка и вправду пропала (а вообще была ли она, эта сумочка?), то тип от меня просто так не отстанет.
– Пошли у твоей КсеньСанны спросим, куда она своё имущество задевала, – предлагаю.
– Так она ж датая! – простодушно удивляется тип, – Разве ж она сообразит?
Одной рукой собираю листы в портфель, одной рукой расплачиваюсь с менеджером зала, одной рукой распахиваю тяжёлую игриво повизгивающую дверь. Отморозок, как привязанный, ходит следом, не выпуская моего запястья. Со стороны мы смотримся нелепой, но парой.
– Уже, козёл, завёл кого-то! – восклицает КсеньСанна, едва завидев держащихся за руки нас. Она всё также сидит на ступеньках, но уже не рыдает, а беспомощно машет руками, пытаясь встать. Кажется, она уже забыла, что я с ней полчаса назад разговаривала.
– Ксения Александровна, – склоняюсь над ней, почти учтиво, – Тут меня в воровстве обвиняют. Где ваша сумочка, скажите, а? Где ваша сумочка?!
– Вот! – дама по-простецки задирает украшенный нереальными лапами и хвостами подол шубы. Мы с типом наблюдаем на обтянутых кожей коленях махонькую лакированную сумочку с пошлым жёлтым бантом на застежке.
«Сэр! Вы, кажется, изволили обвинить меня в безвкусице? По-вашему, я могла позариться на эту жалкую вещь? Вы сволочь, сударь! Стреляйте первым!» – всё это внутри. Вслух бросаю лишь скомканное:
– Вот видишь! Впредь не думай о людях так низко…
Железная хватка растеряно расслабляется. Я круто разворачиваюсь и ухожу.
Муторно. Даже Свинтус, несмотря на весь свой пацифизм, в таких случаях всегда даёт в морду. Ухмыляется коронным: «Настоящий интеллигент всегда сможет послать мудака на хер!», и бросается в неравную драку. А я вот снисхожу до объяснений, да зубы заговариваю…
Ускоренным темпом преодолеваю оставшиеся до поворота метры, хочу скорее скрыться с чужих глаз. Останавливаюсь за углом, чтобы отдышаться. Только сейчас понимаю, как испугалась происходящего. Обиженно тру покрасневшее запястье. Сердце бесится, неистово колотя в грудную клетку: «Выпустите, выпустите, выпустите! Я им сейчас покажу!» – машет кулаками после драки, глупое.
Понимаю вдруг, что сама я – тоже сердце. Всю жизнь бьюсь об стену. В кровь сбиваю мечты и коленки. Колочу, в надежде пробить это бездушную клетку. Игнорирую советы смирившихся мудрых, мол «не морочь себе голову, или что от неё осталось, бесполезно – эту стену не пробьёшь!» Смешные, они не ведают, что смысл-то не в разрушении стены, а в самом биении. Я – чьё-то сердце. Я бьюсь о стену, и непоседливостью своей ворочаю чью-то жизнь. От сознания такого нового смысла веет безысходностью – выходит, биться суждено, а пробиться – нет. Но, с другой стороны, и это очень важно, выходит, что всё не зря, кому-то, выходит, нужны мои нелепые трепыхания.
Ноги решили сделать небольшой крюк и привели меня к центральному скверу. Нынче молодёжь собиралась в кафе на площади, поэтому сквер стоит притихший, безлюдный, замёрзший в своем одиночестве. Нетронутым, он прождал меня все годы разлуки.
Когда-то давно за каждым кустом здесь кипела жизнь. Импровизированные дискотеки, гитарные турниры, первые поцелуи и прощальные объятия, настоящая страсть и фальшивые извинения, дешёвый портвейн и дорогие сигареты – все атрибуты моей юности происходили в этом сквере.
Я стою возле нашего незамерзающего источника и ужасаюсь его заброшенности. С характерным журчанием – сразу вспоминается детский сад и девочки, чинно обсиживающие горшки – струйка воды пробивается сквозь грязные мраморные оковы. Даже монеток на дне источника нет!
Традицию бросать в этот источник монетки – якобы, чтоб вернуться ещё в наш городишко – я сначала одобряла, а потом начала призирать. Бросали монетки в основном туристы из экскурсий, ни у одного из которых на самом деле не было желания приезжать к нам ещё. С брезгливым недоумением оглядывали они наши убогие улочки и испуганно жались к экскурсоводу. «Да, источник, да, незамерзающий и целебный, да, цари тут ванны принимали, но мы-то не цари!» – читалось на их лицах, – «Поедем в другие дали на настоящие красоты глядеть? Поехали! Что? Можно монетку бросить в источник? Бросим, разумеется, зря, что ли, здесь остановились…» Они бросали, а малышня (и я, когда была ещё малышнёю) собирала потом эту мелочь, резво убегая от местных милиционеров. Потом я выросла и подростковый патриотизм наделил меня ненавистью к столичных туристам и их монетками. А сейчас вот, выходит, сама я тоже столичный турист.
Руки непроизвольно выуживают из карманов мелочь. Смешно! Нет, о возвращении загадывать не буду. И так знаю – вернусь. Загадаю-ка что-нибудь посущественнее…
Вообще, стыдно признаться, но я всё время что-нибудь загадываю. Взрослая, вроде, барышня, а от потребности в чуде всё не избавилась… Загадываю обычно что-нибудь несущественное. Так, чтоб не слишком обидно было, если не сбудется. Типа, «выкурю сегодня на две сигареты меньше, а за это пусть Свинтус позвонит, или пусть банкир из центрального на статью доварится, или, там, пусть моего опоздания в редакцию завтра никто не заметит». Если сбывалось – я радовалась необычайно: «Чудо! Чудо действует!» Если не сбывалось – забывала про загаданное и не переживала.
Гляжу на монетку, щурюсь от вдруг навалившегося ощущения важности момента. В последний миг понимаю, что делаю, и ударная волна паники вонзается в горло. Пытаюсь остановить себя… Поздно! Жалкое тельце монетки, пулей из замедленного кино, уже летит к воде, а мои собственные губы, совершенно со мной не посоветовавшись, давно уже шепчут невесть откуда взявшееся: «Пусть! Пусть не зря всё, пусть получится! Пусть Рукопись не простой писаниной окажется, а чем-то значащим. Пусть я – не как все. Пусть не буду обречена на тщетные рыпанья, пусть выдвинусь. Окажи, Боже, милость, выдели. Надели даром. Отработаю…». Шепчу, а самой всё жутче и жутче делается. Это откуда ж во мне столько гаденького тщеславия? Замолкаю, собственным дерьмом сражённая. Вода с громким всхлипом принимает монетку. И тотчас же мир вспыхивает яркими красками и оглашается нереально-пронзительным звоном.
Не вполне владея собой, я бегу, разметая окрестную грязь.
– Эй! Стой! – тип с лысиной опускает окно джипа и окликает. Оказывается, это он меня напугал. Заехал тихонько прямо в сквер, подкрался незаметно (это в каком же я состоянии была, что подъезжающий танк не заметила?) и давай фарами светить, да сигналить.
– Что ещё? – я уже взяла себя в руки. Уже не трясусь, но раздражение скрывать не пытаюсь.
Тип выходит из машины. Подбородок дрожит, не имея смирения втянуться в морду, но и осознавая несуразность своей надменной выпяченности.
– Слушай, малыш, – тип краснеет весь вплоть до маленькой родинки на лысине и порывисто прикладывает руки ладонями к груди, – Ты это, ты извини. Не ожидал… Ну, там, не верил, что можно подойти к человеку, чтоб это, как его, чтоб помочь… Думал, ты её обобрать хотела… Времена такие, малыш, ты прости.
Улыбаюсь, чуть заметно, согласно киваю, пытаюсь всё же уйти.
– Слушай, ты это, проси, что хочешь, я теперь твой должник, – тип не отстаёт, – Нет, ну правда, я знаешь, сколько могу… Что хочешь, проси, завтра же принесут.
Вспоминаю только что произнесённую источнику просьбу, передёргиваюсь непроизвольно. «Бред это всё!» – сама себя успокаиваю.
– Ну, чего тебе хочется? – продолжает искуситель.
Вот как! Нервозность на секунду попускает. Бросаю внимательный взгляд на роскошную шубу похрапывающей в Джипе Ксеньсанны. Поплотнее запахиваю воротник своего лёгкого пальто. Улыбаюсь, уже широко, говорю:
– Бог с тобою, золотая рыбка! Твоего мне откупа не надо. Ступай себе в синее море. Только ступай, будь ласка, побыстрее, а то я от тебя и твоей КсеньСанны уже малость охренела.
Разворачиваюсь, ухожу почти счастливая. На этот раз я кажусь себе достаточно резкой.
– А меня Гена зовут, – канючит следом Золотая Рыбка, – Ну ты хоть телефончик-то оставь…
Протягиваю визитку с номером сотового. Синдром делового человека. Дабы дело спорилось, надо, чтобы о нём как можно больше дееспособных людей знали. Этот, хоть отморозок, но явно дееспособный. Интересно, чего он свою КсеньСанну из нашего городишки не заберёт?
– Марина Бесфамильная. Поэт, – читает вслух Золотая Рыбка и ошалело переспрашивает, – Это чё, шутка, да?
Не отвечая, я ухожу. Я страшно не хочу сейчас что-то объяснять.
Объективный взгляд:
Читается сложно. Нагромождение скрупулезных подробностей мешает следить за сюжетом. Плохо. Можете недосмотреть, упустить, сожалениями прохлюпать… Не расслаблять внимание! Вам ведь не сказку сказывают, а научный феномен описывают. Тут каждая мыслишка, каждый жест важен. Записывает она честно. Корёжит себя копанием, выворачивает воспоминаниями, лишь бы правду донести – не пролить . Сердцем пишет. Пишет, как в последний раз…
Ой, только не надо этих горьких усмешечек по прочтению фразы! Горевать раньше надо было, сейчас – время разбираться.
В общем, ответственно заявляю: с описанных выше событий вся эта хрень и началась. По крайней мере, предчувствие это триждыпроклятое именно тогда зародилось.
* * *
Они празднично улыбались и энергично махали ручками. Две самые дорогие в моей жизни ладошки – одна пухлая, другая посуше – раскачивались с синхронностью автомобильных дворников перед тёмным окном электрички. Маленькая мама и большая Алинка изо всех сил демонстрировали свою любовь безразличному вагону, думая, что показывают её мне. На самом деле, вцепившись в сигареты, я давно уже сбежала в тамбур. Оттуда, расцарапав в морозном покрытии стекла узенькую щёлочку – мечту педофила, я наблюдала за перроном и собственным провожанием.
Электричка, наконец, тронулась. Полоснуло предчувствием долгой разлуки. Откуда? Не в первый раз мама с Алькой провожали меня. Знали, что очень скоро, может, уже через несколько недель, нерадивая дочь и старшая сестра снова вывалится из своей безумной жизни на голову их уютному пригороду. И я вываливалась регулярно. К чему же сейчас такая тоска и /я тебя никогда не забуду/ в мыслях?
Включили свет. Внутренности этой электрички отчего-то освещались только во время пути.
– Огононьку-с?
Что за наглость?! Ненавижу, когда подходят со спины. Терпеть не могу глупые заигрывания пустых попутчиков.
Объективный взгляд:
Тусклый тамбур полусонной электрички. Странная девушка жмётся к окну. Длинное строгое пальто, намеренно детские черты лица (ясно, что это не от природы, а просто фишка у неё такая, стильно-подростковая), на голове нечто короткое, осветлённое, торчащее общипанным воробьём. Глаза расширены, зрачки, бешено прыгая, следят за чем-то, пролетающим вне электрички. Возле губ давно застыла незажженная сигарета…
Он – высокий кучерявый брюнет с открытой улыбкой и лучистым взглядом – явно озабочен её состоянием. Обращается к ней вовсе не от развязности. Из желания что-то сказать, как-то привести её в чувства. Он расшаркивается, чиркает зажигалкой. Она шарахается, как от привидения. Нехорошо щурится, зло поджимая губы. Ещё больше усугубляет этим собственную странность.
Юный мальчик, сопляк совсем, а туда же. Едешь – едь спокойно. Что к окружающим приставать? Всё равно толку от этих знакомств никакого.
– Спасибо, не надо, – уклоняюсь от его огня, достаю свою Zippo.
Не от надменности – из нежелания раздавать тщетные надежды. Отворачиваюсь.
Не люблю я уличные знакомства. Говорят: «Давайте познакомимся!» Отвечаю: «Я – Марина. Вот и познакомились. Всё? Можно расходиться?» Оказывается, что нет, расходиться нельзя, потому как хотят обычно не столько познакомиться, сколько пообщаться, а точнее – пообщаться поближе. Но мне и нынешних любовников вполне достаточно. О чём, кстати, общаться? Какие у нас могут быть точки соприкосновения? Их и у близких-то людей не так много, а у таких вот случайных – и подавно не имеется. Скрасить дорогу пустой болтовней? Так не терплю напраслину, мне и самой не скучно, в сущности… Чем мы, случайные попутчики, можем быть друг другу полезны? Опыт – строгий педагог, розгами превративший меня в полного скептика – показывает, что ничем.
Особенно же не терплю знакомств в этой последней электричке. На то есть свои причины. Для меня поездка от родителей– три часа мощной извращенной клаустрофобии. Нет-нет, я боюсь не факта замкнутости пространства. Боюсь качества того, что в этом пространстве замыкается. Боюсь истеричной толпы, законсервированной в вагонах.
Тягостное воспоминание усугубляет моё дурное настроение. Пальцы непроизвольно тянутся к телефону.
– Привет, который час? – спрашиваю без особой надежды на нормальный ответ. Ну, какой человек оставит без комментариев такой нелепый звонок?!
– У тебя ж в телефоне часы есть! – смеётся Свинтус. – Опять маразматируешь?
За эти прожитые отдельно полгода, я звонила ему чуть ли не большее количество раз, чем за все предыдущие пять лет совместной жизни. Не от привязанности – из-за катастрофической неприспособленности к всякого рода бытовым несуразностям.
– Они неправильно выставлены, – ругаю часы и Свинтуса я. – Неужели нельзя просто, без подколок, ответить на вопрос? – голос мой истерично-надменен, и я сама пугаюсь собственной агрессивности. Да что ж это такое со мной делается?
– Можно, – Свинтус называет точное время, но прерывать разговор не спешит, чувствует, видимо, что со мной что-то не то, – Ты где вообще? В электричке? Может, тебя встретить?
На душе у меня настолько мерзко, что я готова согласиться. Невесть откуда взявшаяся раздражительность пугает меня больше, чем досаждает окружающим. «Да, встреть!» – уже собираюсь закричать я, но вспоминаю вдруг, что Свинтусу завтра на работу, и что полночи он будет рассказывать мне о том, какое важное утреннее совещание может сорваться из-за наших ночных буйств и его, Свинтуса, последующей недееспособности. Вспоминаю также, как хочу в горячую ванну и как не хочу ни с кем разговаривать… Ну его на фиг!
– Не стоит. Меня встретят, не переживай, – отвечаю.
– Вот у тех, кто тебя будет встречать, время и узнавай! – обижается Свинтус и обрубает связь. Жалею, что не успела психануть и «повесить трубку» первая. Наверное, у него что-то не ладится на работе. Других поводов для раздражительности Свинтуса представить себе не могу. Меня и во времена нашей совместной жизни частенько встречали, и Свинтуса, на то он и Свинтус, ничуть это не волновало. А уж сейчас и подавно тревожить не должно…
Я всё переворачиваюсь в пучине своих мрачных мыслей. Итак, время позднее. Про то, что меня будут встречать я, конечно же, наврала. Электричка опаздывает, и все мы вместе с ней. Только мы – опаздываем на метро. Электричке дальше добираться никуда не надо – она приедет на вокзал и будет дома.
Её не будут шмонать менты – вечные спутники вынужденных ночевок на вокзале: «Документы! А что это у вас в сумочке? Прокладки? Гы-гы-гы! Предъявите! Использованные? Вы сейчас доиздеваетесь!! Так, а у вас? Консервный ножик? Да это же, сука, холодное оружие!» (последняя фраза с нескрываемой радостью и мгновенной вспышкой изображения денежной купюры в предвкушающих глазах) «Пройдёмте!».
Над ней, электричкой, не будут подтрунивать таксисты: «Сколько, сколько? Да за такие деньги машина и пукнуть не согласится! Оставь себе на мороженое!».
Электричке в лицо не будут фыркать ярко накрашенные официантки пустых кафе: «Один чай и всё? Столик долго не занимать!»
Водитель рейсовой маршрутки не заявит ей, с усмешкой: «Должен к Планёрной. А поеду, куда вон тот господин с чемоданами скажет!»
Безликие тени подозрительных не будут слоняться вокруг неё всю ночь, норовя залезть, кто под юбку, а кто и в карман.
Сохраняя достоинство, опаздывающая электричка размеренно движется к вокзалу. А внутри у неё всё нарастает наше пассажирское недовольство. Всё, как в тот раз, когда я твёрдо решила впредь держаться особняком в этой электричке.
Тогда я точно так же стояла в тамбуре.
– Здесь курить нельзя, что, не видите значок? – пожилой крепенький мужичонка с двумя большими корзинами открыл дверь вагона и принялся отчитывать. Я и ещё двое курильщиков – один рыжий и крупный, другой седоватый и мизерный – удивлённо уставились на него. Вроде не проводник. Что ему не сидится?
– Здесь курить нельзя, говорю! – он последовал за мной, с трудом волоча свои вещи.
Ну что ты будешь делать?!
– А я и не курю, – спокойно улыбаюсь я, делая очередную затяжку.
– Хамка-нахалка-молодая-пигалица-я пожилой-войну прошёл-хамит! – радостно зашёлся лаем мужичонка.
– Эй, послушай! – рыжий попытался вступиться, – Отец! Ты…
– У меня имя есть! Нечего мне тыкать! – закричал «отец».
Всё было до скучного ясно. Случай клинический. Обращать внимание не стоит. Рыжий рассудил так же. Как вдруг… Из вагона вылетела запыхавшаяся женщина и заголосила:
– Что ж вы так орёте! У меня ребёнок спит! И так опаздываем! Уже ни на метро не успеем, никуда, а вы орёте! Мне ещё сорок минут от вокзала до мамы идти, не знаю, как доберусь, а вы орёте!
И вот после этих волшебных слов, завелась вся электричка. Накопленное раздражение взорвалось ненавистью. Заголосили все разом.
– Всем добираться, никто ж не скандалит! Нашлась умная! Я – ветеран!
– Не курите! Не орите! Сам дурак! У меня ребёнок дома войну прошёл!
В тамбуре мгновенно стало тесно. Буквально на глазах, совершенно беспричинно, люди потеряли вдруг всякие человеческие черты. Я, протиснувшись между чьими-то спинами, попыталась уйти:
– Куда пошла! – закричали, – Сама начала, теперь в кусты! Ответишь! Пигалица! Юбку вон себе кожаную насосала!
– У меня такая, как ты, мужа увела в девяносто шестом! Куда пошла!
– От нормальной жены мужик бы не ушёл! – разгорячённый Рыжий тоже уже агонизировал в общем безумии.
И самое страшное, что я тогда ощутила острую потребность разорвать их всех на кусочки. Я тоже, как все, опаздывала тогда на метро. «А мне, между прочим, добираться подальше, чем некоторым. Мои родители коммунистами не были, диссидентов собственноручно не расстреливали, поэтому, в отличие от родителей этой идиотки с ребёнком военных лет, квартиру в престижных сорока минутах ходьбы от вокзала не имели. А завтра мне ещё на работу!» – истерично вопил кто-то внутри меня, – «Имею полное право обкурить свои проблемы без чьего бы то ни было вмешательства!» Я даже набрала полную грудь воздуха, чтобы зарядить что-нибудь хлёсткое. А потом представила всё это со стороны и громко клацнула, захлопнувшейся челюстью. Как я перепугалась! Это страшно – ощутить, что и тебя тоже чуть не поглотил этот коллективный психоз.
Ничего не слушая, я выбралась тогда в вагон и тихонечко села у окошка. Через десять минут появился Рыжий. Он бережно вёл под локоть зачинщика скандала и тащил его корзины. У мужика был разбит нос и кровоточила скула. Рыжий совал ему платок.
– Ты, это, отец, извини, – давил из себя Рыжий, – Накатило что-то, вот и двинул… Ты, это, утрись вот, что ли…
Мужичок благодарно брал платок, утирал разбитую физиономию и плакался.
– А я ж за правду! – причитал он, – Я ж за справедливость! А они… Спасибо, брат. Ты – настоящий человек!
Дальше следовали долгие уверения во взаимном уважении. Пережитый совместно коллективный психоз, к счастью отпустивший толпу после первой же крови (а бывает, что и не отпускает), сроднил их. Мужик-разжигатель – подсознательный мазохист, мечтающий, чтобы его побили и пожалели потом, – прослезившись от счастья, долго жал руку Рыжего, который, если и был нормальным человеком до этого инцидента, то теперь уже вряд ли отделается от лейбы постоянного клиента коллективного озлобления.
С тех пор я всерьёз опасаюсь заразиться и стараюсь ни с кем не контактировать во взрывоопасных обстановках. Бог его знает, чем это может кончиться, и отчего может вдруг зародиться коллективный психоз.
Мальчик, что предлагал зажигалку, давно уже докурил и прошёл в вагон, а я всё рассуждаю о его бесполезности и неуместности в моей жизни. Ну, ни дура ли? Говорят, к старости человек становится невыносимо сварлив. Может, несмотря на отмеченное недавно тридцатилетие, меня настигла скоропостижная старость? Когда всё, включая тебя саму, начинает активно не нравиться – время сменить мир. /Мне кажется, меж вас одно недоуменье/, – написал современникам Анненский и через неделю умер от сердечного приступа.
… Поездка обошлась без эксцессов. Всплеск эпидемии на этот раз случился где-то в другом конце электрички, о чём я могла судить только по взволнованным парням в форме, промчавшимся транзитом через наш вагон.
Для себя проблему ночных похождений на вокзале я давно решила, путём полного в них неучаствования. Вот уже несколько лет я сходила с электрички и, когда все шли на вокзал, шагала в обход по рельсам – к завокзалью. Там, заткнув нос и внимательно смотря под ноги, я пробиралась по хроменькой тропинке между забором и чащей кустов. Потом выходила оттуда на проезжую часть, и шла домой. Четыре часа пешей прогулки, и я в горячей ванне. На этот раз всё могло окончиться куда плачевнее. Проходя мимо китовьей головы электрички, я вспомнила вдруг о загаданном даре, содрогнулась, потом взяла себя в руки. Скептически хмыкнула, посмеявшись над собственной впечатлительностью. И вдруг…
Отчаянный вой раненого зверя заставил мир содрогнуться. Я в панике обернулась. Ревела электричка. Нападала, и ничего хорошего её налитые потусторонним злым светом глаза не сулили. А шпала-предательница уже всё решила. Схватила. Зажала щелью каблук, и не отпускала. Я только охнуть и успела. Чьи-то горячие ладони подхватили за талию, подняли легко, сдёрнули с рельс. И тут же пыльным ветром по лицу захлестал гнев промахнувшегося монстра. Электричка мчалась мимо. Я застыла, обеими руками вцепившись во всё еще держащие меня за талию горячие ладони и осознавала происходящее. Фух!
– Испугались? – электричка давно уже промчалась мимо, а я всё не двигалась. Мой спаситель тоже не спешил менять позу. Спрашивает заботливо. Бархатным голосом. В волнении глажу его ладони, переполняясь вдруг благодарностью к этому благороднейшему человеку. Успел, сориентировался, вытащил из пасти чудовища. Заметил, не прошёл мимо равнодушно, как прошёл бы любой из пустых обитателей вокзала…
– Успокоились? – шепчет мне он.
Ну что тут ответишь? Не про монстра же озлоблённого рассказывать? Не объяснишь же, что электричка заразилась импульсом общего раздражения и, взбесившись, решила отомстить мне за то, что я заразы этой счастливо избежала.
– Немного, – отвечаю. В конце концов, я женщина, имею право и попереживать, – Электричка обычно долго стоит и с места не трогается. Я не ожидала.
– Нельзя так. Задумчивая вы больно, как я погляжу…
– У меня каблук сломался, – бурчу расстроено, забыв напрочь о всяких там горячих ладонях и благодарности. Рассматривая шпильку. Жалко. Сапоги классные были. Обеспечивали мне шикарные ноги в юбках любой длинны.
– Я – Паша.
Переключаюсь на своего спасителя. Ну, надо же! Шарахаюсь, узнав. Тот самый кучерявый, что так не понравился мне в вагоне. Широкие плечи, тонкие ноги, улыбка открытая, чуть насмешливая… Приятный, но молодой совсем. Вот вам и рассуждения о бесполезности случайных встреч! Ведь, если б не заинтересовала я его в вагоне, не пошёл бы он за мной, и валялась бы я сейчас раскуроченная вдребезги твердолобым ударом озлоблённой электрчики. Век живи – век отношение к ближним переоценивай.
«Буду, буду переоценивать», – заверяю себя мысленно, – «Главное «век живи». Жить приятно!»
Недавняя близость смерти наделила меня вдруг необычайным жизнелюбием.
* * *
Оказалось, живём мы практически рядом. Столичный мальчик Пашенька всю жизнь провёл в том районе, где я сейчас обитаю, но понятия не имеет, как туда среди ночи добираться. Он был у знакомой.
– Просто подруги, бывшей коллеги, – с нажимом и оправдательной интонацией поясняет он, хотя я не о чём таком не спрашивала. Смешной! Небось, считает, что я мучаюсь сейчас страшными подозрениями: «Чем это занимался мой случайный провожатый со своей знакомой в столь поздний час?!», – Да. В общем, навещал я знакомую, а потом вот домой погнал. А электричка возьми, да опоздай…
– Четыре часа ходьбы и мы возле «Чайки», – доказываю необходимость идти пешком, – Это если заблудившуюся маршрутку по дороге не встретим.
Он не спорит. Хотя видно, что к названной мною длительности пути относится недоверчиво.
Когда-то мне тоже казалось, что домой от вокзала и за день не дойти. Но потом эксперимент убедил меня в обратном. Свинтус сидел дома на телефоне с картой города. Я звонила с каждого встречного автомата и уточняла, куда нужно идти дальше. Как настоящий стратег, Свинтус выбрал самый короткий, но в практической жизни непригодный путь. В результате домой я явилась вся перепачканная, с порванными колготками – шла напрямик через заброшенный парк. А потом оказалось, что парк этот можно обойти по параллельной улице. Так и выработался оптимальный маршрут.
– Что ж я вас не видел раньше? – Пашенька вышагивает рядом, а я всё пытаюсь приноровиться к его широкому шагу и своему сломанному каблуку, – Давно, говорите, у нас живёте? Я же с детства всех, кто на районе гулял, знаю.
– Выходит, во времена твоего детства я уже «на районе» не гуляла, – смеюсь.
– Чего это? – обижается, – Мне, между прочим, двадцать шесть! Это я выгляжу так. Меня всегда за пацана принимают… И вы вот тоже так выглядите…
– Как пацан? – наигранно возмущаюсь я и смеюсь.
Понимаю, что Пашенька ожидает признания о моём возрасте, но молчу. Смешно наблюдать. Он всерьёз встревожен. Всматривается мне в лицо украдкой. А вдруг он чего-то там не заметил, а потом выяснится, что мне лет пятьдесят? Одно дело с девчонкой своих лет по ночному городу пройтись, другое – старуху, пусть и хорошо замаскированную, выгуливать. Ещё увидят те, кто старуху эту знает, засмеют… Эта его тревога в сочетании с таким несуразным, но милым «вы» очень мне нравится. Пусть мир наш пустой и глупый, зато забавный до невозможности… И плевать я хотела на все его угрозы и предчувствия, одолевающие меня последние дни. Всё это можно смело списать на переутомление – сверхстрашного ведь ничего не произошло. Мерзкое было – ЗолотаяРыбка, там, со своей сумочкой, источник с моим загадыванием… Гадкое было, жуткое – нет. Отмахнулась я от предчувствия и отвлеклась на текущие события. Пешие прогулки всегда излечивали меня от всего негативного.
Как и могло ожидаться от такого вот случайного знакомства, Пашенька оказался молодым человеком, которому в женщине важны три вещи: факт принадлежности к женскому полу, приятная внешность и наличие ушей. Остального Пашенька во мне не искал. Шёл, гордо распрямив плечи, и рассказывал пустенькие истории из своей недолгой жизни. Мне это подходило. Роль рассказчика была мне сейчас не по силам. Я расслабилась, не мешала мальчику производить впечатление, посмеивалась тихонько – то его рассказкам, то чему-нибудь, увиденному вокруг.
Яркая витрина, предлагающая всевозможные шубы, напомнила о КсеньСанне. Я рассмеялась названию магазина – «Фокс». Как это, в сущности, глупо, так называть магазин. И логотип с изображением такой милой живой лисицы на вывеску лепить тоже глупо. Что ж это получается? Радушная лиса предлагает нам изделия из натурального меха! Кто ж это до такого маразма додумался? Предательница-лисица поснимала скальпы с соседей по лесу и теперь наживается. Садизм в чистом виде… Причём, там же и лисьи шубы продают! То есть, официально поддерживают братоубийственную войну.
Вставлять в нескончаемый поток Пашенькиных историй свои мысли о вывеске было некуда, поэтому я промолчала. Тут мимо промчался помпезно выряженный Запорожец с многозначительным: «Тормоза придумали трусы!» на заднице. Не сдержавшись, я засмеялась в его сторону.
Когда-то давно, завидев меня соблазнительную, в новое бельё упакованную, Свинтус внезапно прозрел:
– Я понял! Я понял истинный смысл этих этикеток! «Тормоза придумали трусЫ»! Нудисты всех стран, объединяйтесь! Марина, душа моя, не будем тормозами! – и вся упаковка моя в секунду разлетелась… И было нам сладко и весело.
Пашенька, заметив мой интерес к наклейке на машине, загорелся возможностью блеснуть и принялся перечислять надписи на своих знакомых машинах:
– Вы ещё по-настоящему м-м-м.. смешных наклеек не видели! – заверил он меня. – Да. На одном грузовике я видел:"Здесь pаботают 220 лошадей и один ишак", а один мой дружбан на своём Камазе cзади повесил: "Hе тpонь ведpо!" Круто? А ещё…
Приятный, ни к чему не обязывающий трёп абсолютно разных людей. Подумать только, полчаса назад от этого человека зависела моя жизнь! Пашенька разглагольствует, я вспоминаю о своём, и обоим нам тепло и уютно в объятиях ночной морозной ночи.
Пашеньке я своих воспоминаний, естественно, не рассказываю. Не потому, что в них фигурирует Свинтус – а потому, что мужчинам в период самолюбования вредны чужие истории. Им своих достаточно.
Объективный взгляд: Мужчинам в период самолюбования… Тьфу! Повторять стыдно! Старательно обстёбывает соринки в чужих глазах, когда у самой из обоих такие брёвна торчат, что впору к дедушке Фрейду обращаться. В общем, так. Он, полыхая предельным красноречием gеймера (по ориентации он оказался фанатом компьютерных игр – из тех, что без мата думать не умеют, но при дамах не матерятся, и потому на подбор слов для каждого нового предложения тратят столетия), выкладывает что-то искреннее о себе. Она слышит, что не о ней, и потому не слушает. Женщинам ведь, если что не лично о них – совершенно не интересно. А зря. Он много наивно-приятного рассказывает. Про мяснЫй лес, например. Мне, лично, понравилось:
– Вы вот идёте, Мариша, и с ужасом об электричке вспоминаете, – начал рассказ он, хотя на самом деле про нападение монстра она уже забыла почти, – А я вам скажу, что ничего страшного не случилось. Просто вы ещё по-настоящему страшного в жизни не видели. А я видел. Было это в Мясном лесу. Мой отец – геофизик. Ну, чтоб вам понятно было, скажу просто – геолог. Как-то мы поехали с ним в командировку на север. Участок наш находился на территории Мясного леса. Местные рассказали – лес так называется, потому что во время войны там настоящее рубалово, ну, в смысле, бои страшные были. И наших куча полегло, и не наших… Все, как в мясорубке, переколбасились, ну, в смысле, перемешались… Так вот, только мы начали кабель прокладывать, как вдруг пришёл туман, – слово «туман» Пашенька произносил таким страшным голосом, будто говорил «таракан». – Жуткий туман. До сих пор вспоминаю – мурашки по коже. Вот ты встаёшь в полный рост, смотришь вниз и не видишь собственных ног. Страшно!
Марина после этих слов презрительно глянула на Пашенькины ноги. Обычные ноги, ничем не выдающиеся. Ничего ужасного в том, чтобы их какое-то время не видеть, Марина не усмотрела. То есть, слушала с наигранной серьёзностью, а сама мысленно обсмеивала парня. Ну не свинство ли?!
– В общем, туман такой, что кошмар, – продолжал ни о чём не подозревающий Пашенька. – И тут где-то рядом я отчётливо услышал свист. Как сейчас помню.
И Пашенька засвистел. Очень музыкально, между прочим, засвистел, красиво. Но Марина этому значения не придала. У неё была масса знакомых музыкантов, которые свистели и получше. А один так вообще мог разнообразными отрыжками мелодию изобразить.Глупой нашей Марине отрыжки казались более интересными.
– Всего нас тогда трое было, – Пашенька отсвистелся и продолжил, – Отец говорит: «Кто свистел?» Я отвечаю: «Я не свистел». «И я не свистел», – говорит третий наш товарищ. И вдруг снова свист раздаётся. Тут отец всё понял и как скомандует: «Сворачиваемся!» Хорошо ещё, по кабелю можно было ориентироваться. А то бы и свернуться не сумели. Вот как, Маринчока, бывает.
Марина понимающе покивала, хотя и не особо въехала, в чём суть истории. С высоты своего четырёхлетнего старшинства и общего духовного превосходства она даже не трудилась искать в тексте собеседника изюминки, считая их там невозможными.
– Вы, Мариночка, хоть поняли, кто это свистел? – в ответе Пашенька не нуждался, – Нам потом местные рассказали. В этом лесу, после того страшного военного мочилова, люди часто голоса слышат, песенки там всякие про войну, и наши и немецкие. Представляете?
Марина хотела спросить, откуда местные знают, что песни про войну, если поются они на немецком, но промолчала. И правильно сделала. Нечего собственную глупость демонстрировать. Не все же, как она, по-немецки только неприличное слово «шайз» знают.
В общем, не такие уж и пустенькие Пашенькины рассказы были. Это я сейчас ответственно заявляю. И ты, Пашенька, если читаешь, то прости, что она не слушала и вообще, что она тебя всерьёз не приняла… Прости, и не комплексуй. И всё у тебя пусть в жизни хорошо будет. А не то Марина явится, за нос снова укусит и вообще перепугает досмерти… Понял?
Терпеть не могу, когда перебивают! Мои воспоминания – как хочу, так и вспоминаю. И не надо больше лезть ко мне со своими сомнительными нравоучениями! «Так можно о человеке думать, так нельзя!» Тьфу! Не для того этот текст пишется, ясно?
В общем, в Пашенькиных рассказах, да моих размышлениях, дошли мы до «Чайки». В ней я, собственно, и живу. В соседнем с магазином подъезде. Прощались коротко, Пашенька за время пути меня порядком поддостал. Дееспособным я его тогда не посчитала – молодой сильно – поэтому о визитках своих даже не вспомнила.
– Ну, спаситель, спасибо за всё и пока! – я сняла перчатку и протянула ладонь. Для дружеского пожатия – в знак того, что на интимные отношения рассчитывать не стоит.
– Пока, – его глаза сверкнули каким-то особенным блеском. «Всё-таки удивительно симпатичный мальчик!» – глупо мелькнуло в мыслях и стало даже несколько грустно, что он не спрашивает мой телефон.
Пашенька тут же, то ли вспомнив об этикете, то ли прочитав мои мысли, попросил оставить телефончик. Я отказала. Без объяснений ни для него, ни для себя. Впрочем, объяснений он и не потребовал. Видимо, я тоже за время пути успела чем-то проявить свою чуждость его представлениям о жизни. Эх, люди-люди… Что ж мы все такие схожие, и такие чужие вместе с тем? Те же руки, те же ноги, та же голова – но совершенно другой человек. Не просто отличный, а трагически отличный, отталкивающе другой. И так, на самом деле, с каждым… Полное слияние душ невозможно, а поверхностного мне не надо. Наигралась уже. В общем, я ушла домой.
Лампочка, украшающая заснеженный козырёк нашего, всаженного прямо в угол дома, подъезда, как обычно, мигала. Всех это её мигание раздражало, но отчего-то никто, не брался её заменить. Каждый по своим причинам. Я – из гуманизма. Мои отношения с электричеством таковы, что пытаясь заменить какую-нибудь лампочку, я могу нечаянно обесточить весь район.
Уже пальцы нашарили кнопки подъездного кода, уже дёрнулось плечо, удобно подставляя под руку карман рюкзака с ключами, уже мыслями была я на нашей тёмной лестнице, как вдруг… Мимо подъезда, рассекая пространство ритмичной «унца-унцей» с магнитофона, промчалась моя Хонда. «Вот, значит, кто украл», – вздохнула я, узнав машину. Жалко! Хонда аккуратно припарковалась возле дальнего подъезда. Разбираемая любопытством – интересно же, кто это моей машиной завладеть отважился – я направилась к ней.
Сколько раз, пролетая мимо автосалона в «Чайке», я пред этой уютной Хондочкой замирала! Даже усаживалась в неё неоднократно, на ощупь пробуя. Понятно, конечно, что с нашими пробками и моими заработками, покупать машину было сущим безумием… Но так я себе в ней нравилась, что регулярно наш автосалон посещала. А потом мою Хонду купили. Погоревала я немного и забыла. Навсегда, как лучистого мальчика Павлика с тёплыми пальцами. Забыла я тогда свою Хонду… А теперь вот встретила. Да не одну, а с девушкой.
– Вот это да! Анна, ты поразила меня в самое сердце! – из Хонды торопливо выскочила моя давнишняя подруга, и я набросилась на неё с обвиняющими поздравлениями, – Это же моя любимая машина!
– Тебе и покупали, – резко клацнула кнопкой на пульте сигнализации Анечка, ничуть не смутившись. – Купить – не купишь, но хоть пассажиром покатаешься. Ты к нам?
Анна, как и я, категорически человекозависима, поэтому обожает гостей. С утра до ночи её дом распахнут для всяких ублюдков и отбросов общества. Другими людьми Анна не интересуется. Видимо, потому, что другим она сама не интересна. То, что я попала в круг её любимцев и льстит мне и раздражает неимоверно. Но я прихожу. И на утренний кофе, и на полуночные разговоры, и просто так, на секунду перекурить. Потому что здесь дышат тем же, что и я. Здесь уютно и приятно работать. Здесь можно торчать сколько угодно, запрятавшись от коммунальных соседей. Можно, не обращая никакого внимания на хозяев квартиры, заниматься Рукописью. И даже на едкие Анечкины замечания можно не реагировать.
– Какая к чёрту Антология Смерти? Тут за жизнь бороться надо, а ты смерть воспеваешь. Когда издателя на наш сборник найдёшь, обещала ведь! – негодует Анна, а сама кипяточку в кофе подливает, чтобы мне над моей Антологией Смерти работалось теплее.
Анечкина кухня уникальна тем, что здесь можно обсуждать любые завихрения сознаний и не страшиться быть непонятой. Но сейчас я хотела домой.
– На днях зайду, – обещаю я, и прощаюсь. М-да уж, всё течёт и всё из меня… Нереальные Анечкины песенки перерастают во вполне материальные ценности. Это хорошо. Значит, будет праздник и на нашей, то есть на моей, улице.
Кто-то копошится в мусорном баке. Нечаянно присматриваюсь. Встречаюсь глазами с копошащимся.
– Здравствуйте, товарищ Мамочкин, – бормочу.
Мамочкин видит меня и ныряет в бак с головой. Кажется, он надеется остаться неузнанным.
Товарищ Мамочкин – мой сосед. Всей коммуналкой мы подкармливаем его и сочувствуем, как можем. Регулярно он копошится в мусорном баке возле подъезда, а потом навязчиво стыдится своих ночных занятий. Не от голода или нищеты он там роется – от какого-то странного искривления сознания. Может, в такой форме проявляется общечеловеческая потребность искать встречи с чудом? Я вот в кино хожу, с людьми общаюсь, собираю информацию, желания всякие у источников загадываю, в конце-то концов… Зачем? А в надежде, что повезёт, что найдётся то самое, чудесное, всю жизнь вверх дном переворачивающее. Так и Мамочкин, ищет своё причитающееся. Только вместо загадываний, копается в мусорном баке. Каждому ведь нужен смысл жить дальше – азарт нужен – ожидание чуда…
– Марина! – окликает он меня капризно.
Я не останавливаюсь. Делаю вид, что не расслышала. Пусть думает, что я его не узнала, лучше будет себя чувствовать. Быстро перебирая ногами, стучу по лестнице поломанным каблуком. Неоправданное ощущение трагичности происходящего снова наваливается на душу. Хватит! Хватит! Я просто устала! Не хочу никого видеть и ни с кем разговаривать! Скорее в ванну, искать смысл между строк потёртой статьи о Маяковском. Зря, что-ли, везла чёрти откуда громадный советский том, спасённый мною от маминой подруги, которая этот сборник для квашенья капусты использовала? Не хочу никаких соседей! Скорее уединиться!
-Ма-ри-и-на! – гулкое эхо расшвыривает по подъезду страшные завывания спешащего за мной Мамочкина. Но я уже выудила ключи и нырнула в квартиру. – Ма-а-рина! У-у-у-у!
* * *
У него были длинные скрюченные пальцы-черви, синеватые грязные ногти и шелушащиеся, как дряхлая штукатурка, подушечки пальцев. Всё это шерудило сейчас по внутренней стороне двери в поисках беззащитного тельца навесного крючка. Моему одурманенному уже благостными парами сознанию померещилось непристойное: пальцы-черви сейчас неестественно вытянутся, просочатся в дверную щель, сползут на пол, омерзительными щупальцами подберутся ко мне, оплетут слизкими прикосновениями, воспользуются параличом моего шока, просочатся внутрь… Тьфу, гадость какая!
Я по-собачьи трушу головой, забрызгиваю давно уже не боящиеся разрушений стены и избавляюсь от наваждения.
Да что ж это сегодня такое делается! Взбесившаяся электричка, непроходимые предчувствия… Теперь вот этот ещё…
Товарищ Мамочкин, тем временем, продолжает своё неслыханное хамство. Совсем крышей поехал, старик! Он нашёптывает что-то себе под скукожившийся старческий нос и всерьёз собирается ворваться ко мне в ванную комнату. За что? Что я ему, дураку, сделала?! Я порывисто вскакиваю и прикрываюсь полотенцем. Не от стыдливости – из такта. Незачем обижать старческое бессилие пустыми искушениями. Впрочем, глупый старик на меня и не смотрит. Спиной вперёд, он переступает порог ванной комнаты.
– Ты не боись, мойсь, я не глядю! – перекрикивая стучащую о нашу коммунальную ванну струю воды, Мамочкин демонстративно держит голову отвёрнутой в коридор. – Ты не гневись, я по делу. Я токма сказать тебе что-то должён! Ты уж не говори никому про меня, ладно?
– Товарищ Мамочкин! – я должна перекричать и воду и старческую глухоту собеседника, поэтому ору, радуясь, что имею право тревожить сон остальных соседей. Пусть все видят, до чего наш старик дошёл! – Оставьте меня в покое! Насовсем!
Бесчувственно беру его за узловатые костяшки плеча, подталкиваю к выходу. Не переставая бормотать, сосед стоит под дверью. Вот, сволочь! Я так хотела спокойно почитать!
Объективный взгляд:
И ничего он не сволочь. Обычный больной. Его бы давно в больницу сдать, но соседи настолько привыкли к выходкам старика, что даже не считают их признаками слабоумия. Скорее – выпадами вредности и стариковской капризности. Скорее – попытками окончательно испортить всем нервы. Жалко его. Страшно жалко и ужасно противно, что она всерьёз на него злилась.
Вы уж, господа соседи, учитесь на чужих огрехах. Любите друг друга, родимые! Что есть мочи любите, сердешные! С такой силой любите, с какой она вас по понедельничным утрам ненавидела.
М-да… В последнее время с головой у товарища Мамочкина совсем плохо. Впрочем, не мудрено. Сейчас ему, должно быть, под девяносто.
Давным-давно, когда моя бабушка только получила здесь комнату, товарищ Мамочкин уже был стариком. Десятилетняя я рассматривала его с мистическим ужасом и патологическим любопытством. За последние двадцать лет внешность его почти не изменилась. Тот же скелет в кожаном покрове с чужого плеча. Это несоответствие размеров (кожа явно предназначалась для более крупного тела) покрывало товарища Мамочкина многочисленными складками. В детстве я глядела на них, как загипнотизированная, и всё пыталась понять, как же такое может висеть на обычном человеке. Взрослые ошибочно принимали моё пристальное внимание за привязанность к соседу. В награду за хорошее поведение меня обещали «пустить к товарищу Мамочкину». Я содрогалась от одной мысли об этом, тряслась от страха, но старалась вести себя хорошо, чтобы пойти. И шла! Товарищ Мамочкин – отчего-то все соседи звали его именно с этой коммунистической приставкой – был тогда вполне «в себе» и болел только физически. Он читал мне рассказы Джека Лондона и хвалился двумя портретами писателя в рамочках. Позже я поняла, что на одном из портретов был действительно именитый прозаик, а на втором – сам Мамочкин в молодости. Молодой Мамочкин, удивительно похожий на знаменитого писателя, совсем не походил на Мамочкина старого, и от этого делалось жутко. Болезнь и старость меняют человека до неузнаваемости…
Именно этими словами я начала статью о самоубийстве Джека Лондона. Написала в Рукописи, мол, не умри писатель в свои сорок, кто знает, что сделала бы с ним болезнь. «Может, стал бы страшным, как наш Мамочкин», – написала, – «Сошёл бы с ума, врывался бы к соседям в ванну и просил никому не рассказывать о вылазках на помойку». То есть, это я преувеличиваю. Про ванну, я, конечно, в Рукописи не писала, потому что не знала ещё, что Мамочкин дойдёт до такого маразма. Писала про всё остальное. А коллега Нинелька, которой я вскользь рассказала об идее подобной заметки, пришла в ужас.
– Ты что?! – всполошилась, – Кто такой Джек Лондон, и кто – Мамочкин? Великого писателя и вдруг со слабоумным стариком сравнила! О Джеке Лондоне уместно почтительно скорбеть, а ты глумишься… И потом, какое самоубийство? Несчастный случай чистой воды. Джек Лондон умер от уремической интоксикации!
– Ага, а листок с расчётами смертельной дозы морфия возле его кровати и два пустых пузырька от снотворного под оной – это случайное совпадение, – хитро соскалилась я в ответ, довольная произведенным эффектом.
Именно такого результата я от Рукописи и жду. Пусть взрываются, пусть спорят, пусть перепроверяют факты. Лишь бы затронуло, заставило память отвоевать у забвения главное: строки, личности, эпизоды… Отвоевать и сравнить с настоящим, аналогии выследить и вытравить. Иногда с ужасом понимаю, что, живи я, например, в начале века, в окружении тех самых, о ком сейчас в Рукописи дрожью исхожу, я бы их попросту не разглядела… Где-то в «отчаянном положении» металась бы между бессилием и долгом пред шестнадцатилетним сыном Цветаева, где-то Есенин лечился бы от неизлечимого, как бессмысленность бытия, алкоголизма, где-то вымаливал бы прощение у муз Блок, а я бы смотрела на это буднично. «Жизнь есть жизнь» – говорила бы, и снова уматывала в мечтания о героических личностях прошлых столетий. Потому что – вот маразм – прошлые столетия нам всегда видны яснее и ярче, чем настоящее. Для того и тревожу Рукописью, чтобы вспомнили, чтоб осознали, что и сейчас вокруг нас – такое же. Чтоб кинулись искать, спасать, вытягивать. Резко рванули б тонущую Дягилеву, оттаскали б эту тоску за косы – пусть не повадно будет так депрессировать… Высушили б, обогрели, рассказали о своей привязанности, потом отпустили бы: «Теперь сама решай!» Она, наверное, всё равно решения б не изменила, зато одной нелепой смертью стало бы меньше. Потому что, если б всё равно полезла, значит осознанно. Значит, не очередной абсурдный коллаж событий и глупость чёрствых современников надоумили, а нечто более значимое. Для того и пишу Рукопись, чтоб тех, кого можно, от курка взведённого отводили бы. Для того и пишу Рукопись, чтоб ценили до того, как потерять… В общем, без всякого злого умысла пишу, запомните, только из благих побуждений!
Впрочем, чушь это всё… Если честно, я и сама не знаю, зачем пишу. Может, чтобы прославиться? Смешно, конечно, но страшно хочется стать кем-нибудь значимым. Чтоб в электричках узнавали, чтоб бумажки в конторах выписывали без очереди, чтоб в компании появился – и не надо ничего доказывать, всем и так известно, что ты – достойная уважения звезда. И чтоб все мои бывшие завидовали будущим. Не по-злому, конечно, а так, немножечко. Впрочем, надеюсь, они и так завидуют.
Резко выгружаюсь из рассуждений практическим заданием. Хорошо, что разговор с Нинель вспомнила. Срочно нужно узнать, что такое «уремическая интоксикация». Не от жажды познаний – из тщеславия. Быть глупее Нинель мне непозволительно. Хоть высшее филологическое и не получала, должна, всё же, держаться на уровне.
– Никому, говорю, не рассказывай! – снова кричит товарищ Мамочкин из коридора. Решил, видимо, что я уже забыла. На этот раз обошлось без взломов. Прильнул губами к дверной щели и орёт.
Что ты будешь делать? И жалко старика и невыносимо с ним нянчиться… Ощущаю стыд: ну что я раздражаюсь против старика? Ответно припадаю губами к дверной щели, ёжусь от стреляющей в упор струйки холодного воздуха, набираю полную грудь и вежливо ору Мамочкину в самое горло:
– Не волнуйтесь, товарищ Мамочкин, никому ни словечка про вас не скажу! Не переживайте! Спать идите!
Послушно успокоившийся старик, шаркая, исчезает в глОтке нашего коммунального коридора.
Я снова погружаюсь в воду, размышления, и свою беспричинную, всё нарастающую тревогу. Подведём-ка итоги последних дней… Итак, ничего нового о Цветаевой я так и не узнала. А ведь на маму, собственно, была вся надежда. Она всю эту кашу заварила, ей бы и разгребать…
Когда-то, в период моего подросткового становления, я, как и положено, страшно скандалила с родителями. Тогда я уже жила здесь, то есть у бабушки, и отношения с маман уже переросли в ту безмерно болезненную любовь, когда люди не умеют жить ни вместе, ни порознь. Долго не видеть друг друга мы не могли: задыхались от кучи невысказанного, которой поделиться можно только друг с другом, потому как куча эта совсем личная и трудно объясняемая посторонним. Общаться часто тоже не могли: доводили друг друга до слёз малейшим невниманием и совершенно не могли разговаривать из-за этих вечных обоюдных упрёков. Отчётливо помню насыщенный запахами летний вечер того периода. Мы с маман сидим на крыльце веранды. Я демонстративно курю, она игнорирует эту демонстрацию и смотрит прямо перед собой, уязвлённая каким-то очередным моим трактатом о пользе жизни без родителей. Я продолжаю разглагольствовать, а маман перебивает резко. Полушёпотом, ничуть не стесняясь уже привычно влажных во время моих приездов глаз, улыбается одними губами и задумчиво произносит: «Знаешь, а вот Цветаева повесилась, когда сын сказал, что она ему не нужна». Что было дальше, не помню. Наверняка помирились, поплакали хором о такой дурацкой нашей неспособности общаться. А фраза запомнилась и всплыла в памяти, как только я взялась за Рукопись. К статье о смерти Цветаевой эта информация была бы очень интересна… Собственно, истекшие выходные были принесены в жертву решению этого вопроса. Я поехала к маман спрашивать и осталась ни с чем. Маман о том нашем разговоре категорически не помнит и про источник информации сказать ничего не может: «Может, я сама это придумала, а может, и вычитала где. Выбрось из головы. Ты же претендуешь на объективность – вот и руководствуйся только проверенными фактами». Я взвыла мысленно и дала себе очередной зарок на важные темы с домашними не разговаривать. Как про меня такое можно думать?! На объективность Рукописи я никогда не претендовала. Антология смерти не может быть объективной – как можно объективно писать о том, к чему неравнодушен?!
Общий язык с обожаемой своей маман я в очередной раз не нашла. О чём жалею теперь страстно, за что нижайше прошу простить меня, как и за всё содеянное. И нет никаких слов, чтобы выразить степень моей к ней любви и моей перед ней виноватости… Больше об этом писать ничего не буду. Слишком болезненно, а мне силы экономить нужно.
Объективный взгляд:
Глупо было надеяться раскопать что-то новое о самоубийстве Цветаевой. Там всё давно уже сказано. Не стоило ехать к матери, чтоб убедиться, что факт несостоятелен – ссора с сыном не являлась толчком к Цветаевскому самоубийству. Марина Ивановна повесилась осознанно, вовсе не в порыве обиды.
Откуда вообще можно было взять информацию о ссоре?
Из воспоминаний современников? Нет. Обращаясь к сыну «на повышенных тонах» Марина Ивановна всегда переходила на французский, и Мур отвечал тем же. Те, кто был свидетелем последних месяцев поэтессы, не могли понимать текст. Фраза: «Ну уж одного из нас точно вынесут отсюда вперед ногами», – презрительно брошенная Муром матери в одну из ссор, – не в счет. Марина Ивановна всегда была сторонницей чёрного юмора, /слишком сама любила,/ смеяться, когда нельзя/, и всерьёз пораниться о подобное высказывание не могла.
Из дневника Мура? Нет. В опубликованных страницах дневника нет рассказа о последней ссоре с матерью. «Марина Ивановна поступила логично», – скажет Мур после смерти Цветаевой, спасая её имя от обвинений в чудовищном эгоизме. То есть он её поступок случайной вспышкой не считает. Да и сама она писала в предсмертной записке сыну: «Я тяжело больна, это уже не я», то есть подчёркивала, что выбор свой делает осознанно.
Версия маман неправдива, зато красива и, в сравнении с правдой, куда более поучительна:
Мир рушился. Марина Ивановна находилась на грани: муж, дочь, все друзья – если живы, то в лагерях, сама – в опале и эвакуации. Без работы, без средств, без элементарного уважения со стороны окружающих, без возможности заниматься творчеством. Всё было против поэтессы, но она держалась. Не имела права сдаваться, потому что поэт, по её убеждению, обязан быть сильным. «В вас ударят все молнии, но вы должны выстоять», – писала она когда-то Пастернаку, уверенная, что сама бы обязательно выстояла. Но удар нанесли изнутри. В полном расцвете своего шестнадцатилетнего самоутверждения, Мур не оставался в долгу и отвечал на срывы матери (а срывы были, и сын, как самый близкий человек, конечно же попадался под горячую руку) едкими замечаниями. Вынести это Цветаева уже не смогла. Молнии били в самое дорогое – в ахиллесову пяту – в любовь сына. Дети переходного возраста, бойтесь собственных взрывов! Берегите поэтов – ум, честь и совесть вашей эпохи!
Бесспорно, множество красивых сюжетов можно надстроить над любой из смертей…За каждой надстройкой ездить к матери? Думается, Марина (не Цветаева – наша, Бесфамильная) просто предчувствовала грядущее. Знала каким-то дальним закутком сознания, что случится, и ездила к маман поэтому. Жизнь и без нашего воображения мастер красивых сюжетов. Особенно остро ощущаешь это, когда строят из твоей собственной шкуры.
* * *
– Горим! Горим! – истеричные вести доносятся из дальнего коридора. Кажется, из комнаты Масковской.
Так… Похоже, поразмыслить не получится. До итогов ли тут? Не соседи – катастрофа. Нашли время дебоширить.
– Горим! Горим! – это уже Волкова присоединилась. Волкова – дама серьёзная. Зря говорить не станет.
Завязываю на груди полотенце, тревожно высовываюсь в коридор.
– Голячка! – восторженно комментирует мой внешний вид трёхлетняя дочь Волковой, – Ма, гляди – Голячка! – она тычет в меня своим не по-детски чинным пальчиком (так, будто я не человек вовсе, а экспонат на выставке) и продолжает свой путь, снова хватаясь за юбку матери. Волкова властно стучится в каждую встречную дверь и требовательно, но монотонно, голосом проводницы из плацкартного вагона, деловито объявляет:
– Горим! Горим! Пожар! Просыпайтесь! Вещи не забывайте! А вы, кстати, ещё за свет должны, – последнюю фразу она обращает ко мне, бросая через плечо свой строгий бухгалтерский взгляд. Волкова следит у нас за счетАми и отличается способностью помнить их все при любых обстоятельствах. – Расплачивайтесь!
– Прямо сейчас? – я невольно улыбаюсь. Волкова мне симпатична. Своей уверенностью, несвоевременностью, совершенной оконченностью своего педантичного облика.
– Потом. Сейчас с вас взять нечего, – без тени улыбки отвечает она и снова стучится в дверь к соседям своим монотонным, – Горим! Горим! Просыпайтесь.
И тут раздаётся пронзительный вой сирен. Одновременно с этим всполошенной курицей пробегает по коридору Масковская, распахивает входную дверь, впуская в коридор едкий запах гари.
Господи Боже, и впрямь горим! Чего ж я стою-то?
Несусь, сломя голову, в свою комнату. Натыкаюсь на студентиков-квартирантов, роняю им под ноги полотенце, мчусь дальше, сверкая белоснежной задницей на фоне тёмных очертаний коридорного хлама.
А вот съездила бы на море в этом году, захватило бы сейчас у мальчиков дух от моей бронзовой равномерности. А так – чёрти что – очертания белья выделяются, словно вытатуированные. Это нынче не модно, считается признаком дурного тона… Но я, увы, с морем пролетела, на солярий не накопила времени, а склонить к нудизму консервативных родителей – моих сообщников в коротких вылазках на речку – так и не смогла.
Влетаю в комнату. Жуть какая! В оконное стекло бьётся тёмно-серый монстр. Горит, кажется, где-то внизу, а нас атакует лишь смрадный дым. Уже лезет в запечатанные на зиму оконные щели, уже сочится. Хорошо хоть, форточку я ещё до ухода в ванну закрыла. К окну не подхожу. Хватаю ноутбук с рукописями, хватаю сумочку (благо записная книжка, телефон, деньги и документы всегда в ней), подставляю пластиковый пакет к трюмо, сгребаю всю косметику и безделушки, швыряю туда же альбом с фотографиями… Потом стыжусь и оставляю пакет под зеркалом: вдруг угорим, что про меня потомки думать станут? «Жила была одна дама, и самое дорогое в её жизни была косметика…»Несусь к двери. Стоп! Одеться, дура, забыла.
Перепуганные соседи собрались в кухне. Окна здесь выходят на другую сторону от пожара. Дружно надеемся на пожарных. Должны потушить. На лестничную площадку не суемся – там дымно. Мадам Волкова уже с кем-то созвонилась, мадам Волкова уже знает, что делать: сидеть на общественных табуретках и ждать отбоя тревоги.
Говорить нам особо не о чем. Всё, что можно рассказать, и так друг о друге знаем, а остальное – ни пред какими пожарами друг другу не откроем.
Студентики-квартиранты очень злятся, что Волкова не даёт никому пойти посмотреть, как там тушат.
– Газом надышитесь где-нибудь в другом месте, не под моей ответственностью, – безапеляционно заявляет она на правах хозяйки их комнаты.
Масковская дрожащими руками обвязывает свою кошку широкой праздничной ленточкой. К ленточке она собирается привязать моток веревки.
– Если станет совсем плохо, буду эвакуировать Муську через окно, – причитает она, объясняя волковской дочери, зачем отобрала её бантик.
Андрей Артемович – единственный нормальный мужик в нашей квартире – болезненно морщится, глядя на часы. Через три часа ему надо будет собираться на работу. Даже если сгорим, его обуглившийся труп пойдёт туда, с твёрдым намерением заработать на институт подрастающему сыну. Жена Андрея Артёмовича дремлет на мешке с вещами (и когда, спрашивается, успели собрать?), иногда сонно открывает глаза и по-детски улыбается:
– Хорошо, что Тёмочка сейчас у бабушки, да?
В целом обстановка весьма гармоничная. Вроде и нет никакого ЧП. Только Волкова нервничает.
– Товарищ Мамочкин! – требовательно кричит она в дальний конец коридора, – Долго вы там? Идите к нам, я говорю!
– Товалисс Мамоскин! – вторит матери девочка и смеётся. Ей страшно нравится произносить имя соседа.
Я всегда поражаюсь, как Волкова умудрилась её создать. Такую смешную, такую белокурую, такую бестолковую и подвижную… Даже не в этом дело. Не в подвижности. Непонятно, как Волкова умудрилась её зачать? Ни разу в жизни я не видела рядом с нашей счетоводшей ни мужа, ни любовника, ни ухажера, ни даже просто друга. Внешне Волкова всегда была дамой ого-го-го, а вот характером не вышла. Не желала никаких внеделовых контактов, и всё тут. Масковская говаривала, что был когда-то синеглазый мальчик, с которым наша Волкова гуляла в юности, и на шею бросалась при встрече, и от телефона не отходила, и о свадьбе уже было договорено… А потом афганская война забрала синеглазого. И с тех пор Волкова решила, мол, хранить обет верности погибшему. И нарушила этот обет лишь однажды, когда дочку себе завести надумала. Поначалу я Масковской не верила – та мастер плетения сплетен. Но однажды Волкова зашла ко мне в комнату испить чайку и, наткнувшись на листок с выписанными Ахматовскими строчками, побелела вдруг.
Не бывать тебе в живых,/Со снегу не встать./Двадцать восемь штыковых,/ Огнестрельных пять. /Горькую обновушку/ Другу шила я./Любит, любит кровушку / Русская земля.
– Как точно это, как про него… Мариночка, чьё это? – Волкова мгновенно растеряла всю свою невозмутимость.
– Это Анна Андреевна оплакивала Гумилёва. Ещё до того, как выяснилось всё. Написала, а спустя две недели узнала, что бывший муж расстрелян, – я ответила, как энциклопедия, без тени вопроса, мол «вам-то что?». Потому как почувствовала: нельзя её сейчас расспрашивать.
– А… Про Гумилёва… – растерянно пробормотала тогда Волкова и ушла к себе, так ничего и не объяснив.
Но и так всё понятно было. Тот, лучший, погиб, а абы каких Волковой не надо было. Молодец баба! В тридцать семь лет, дочку решилась завести. Экземпляра того, с которым решилась, никто из нас никогда не видывал. Спросить бы о нём, да нехорошо вроде бы к взрослой женщине с такими глупостями приставать.
– А ведь там, где горит… Там, наверное, люди гибнут… Мы бы спасти могли, наверное, растерянно произносит вдруг один из студентиков. Другой опасливо косится на Волкову и пожимает плечами: сам, мол, брат, видишь, никуда нас отсюда не отпустят. На том они и успокаиваются.
А я вот наоборот. До меня тоже вдруг доходит, что прямо сейчас, на пару этажей ниже, рушатся, а может, и обрываются чьи-то жизни. Кого я помню со второго этажа? Только хрупкую девочку с огромной собакой и не менее огромными глупыми глазами. Глупыми не от природы, от юного возраста… Жаль будет, если они так никогда и не поумнеют.
Живо представляю себе картину: залитый пламенем коридор, сдавленные гарью крики тех, чей путь к выходу отрезан пламенем, невыносимое палево…
Стоять! То, ненадолго притихшее предчувствие чего-то дерьмового вспыхивает моментально с новой силою. Да ведь это мой сон! Один в один… Вот к чему, оказывается, снились эти бесконечные пожары. Или своими снами я сама зазвала их в гости? Эх, сны мои кошмарные, неотпускающие ужасы… Напророчила.
Я очень часто ношу цветочки к своей могиле. То есть, не к могиле – к ячейке в колумбарии. Выискиваю её среди чужих, всматриваюсь в собственные инициалы на надгробии, кладу цветочки, шепчусь с покойными. «Могила» эта «моя» по трём причинам – во-первых, ячейка принадлежит мне по документам, во-вторых, когда помру, её вскроют и замуруют мои бренные остатки вместе с остальными, в-третьих – на надгробии, кроме дедовых, выгравированы ещё и мои инициалы. Не по ошибке, а оттого, что мы с покойной бабулей полные тёзки. Отца назвали в честь его деда, меня – в честь бабушки. Особенно забавно было получать на почте компенсацию на захоронение.
– Фамилия-имя-отчество получателя?
– Бесфамильная Марина Сергеевна.
– Фамилия-имя-отчество умершего?
– Бесфамильная Марина Сергеевна.
Девушка с почты смотрела на меня тогда перепуганными глазами и снова повторяла вопросы. Я снова терпеливо отвечала, пока её испуг не сменился гневом:
– Что вы мне голову морочите!
Спохватившись, я разъяснила ситуацию.
А пожары мне стали сниться после бабулиного кремирования. Дед умер за пять лет до её инсульта. Деда хоронили торжественно, всей семьёй и коллегами, которые много пили и мало помнили покойного – он уже давно был на пенсии и на работе его совсем забыли. Бабулю кремирование шокировало значительно больше, чем смерть мужа. Смерть ожидалась: дед тяжело болел. А вот сами похороны бабуля представляла себе совсем по-другому. Её категорически шокировал сам факт сжигания:
– Как вспомню, – причитала она все оставшиеся пять лет, – Огонь, значит, пых, вспыхивает! А дед, бедный, как кукла пластмассовая, лежит и плавится…
На самом деле таких воспоминаний у неё быть не могло. Гроб торжественно увезли в топку, и процесс сгорания нам не показывали. Но бабуля всё любила приукрашать, и в конце жизни уже не отличала, где воспоминания всамделишные, а где – подброшенные чрезмерным воображением. Да у неё и справка была из психдиспансера, так что ничего удивительного. После смерти деда, бабуля оставила нам с родителями квартиру в пригороде, а сама перебралась в давно простаивающую без жильцов дедову коммунальную комнату на окраине столицы. Семнадцатилетняя я мигом перебралась за легко управляемой и всё чаще обитающей в джунглях собственного воображения бабулей. Не от любви к ней – из излишней самостоятельности. Не слишком много понимающую бабушку я, что называется, «строила одной левой», посему никакого надзора опасаться не приходилось. Несмотря на все конфликты и моё отвратительное поведение («не смей расспрашивать, где я была! Это моя жизнь, понятно?! если я хочу слушать музыку громко, значит эта музыка того заслуживает!»), бабушка никогда не жаловалась родителям, и была, в общем, сожительницей весьма сносной. Потом инсульт приковал её к постели, продержал там полгода и увёл в мир иной практически без мучительств. В крематорий её отдавать было нельзя. Ещё до инсульта, напуганная своими выдумками о дедовом сжигании, бабушка капризничала: «Только хороните меня в земле. Я в землю хочу!» Бессердечная, я хладнокровно разъясняла, что о такой участи можно забыть, потому как «нам ни в жисть не добиться участка на кладбище, а ячейка в колумбарии всегда нас с тобой ждёт». От этих моих слов бабушка съёживалась и впадала в детство. Ныла, как ребёнок, жаловалась соседям, причитая: «Она хочет меня сжечь!» Соседи звонили родителям. Все вместе уговаривали меня не травить пожилого человека: «Да скажи ты, что в земле захороним, потом-то, чай, поступим по-своему, а сейчас зачем пугать?» Но я стояла на своём и жестоко излагала бабушке правду. Не из честности – от потребности самоутверждаться, идя против всех.
Потом бабушка таки умерла. Будто нарочно, она сотворила это, когда отец был в загранкомандировке. Я оказалась в крайне затруднительном положении. Мама относительно свекрови никогда ничего не решала. Моя младшая сестра на то и была младшей, чтобы не иметь права голоса. Я колебалась. Переживала страшно, обвиняя в инсульте своё свинское поведение, а в смерти – своё неумение правильно ухаживать за лежачей больной. Долго раздумывать было некогда. Я пошла выписывать справку о смерти у участкового врача, и не выдержала – разрыдалась. Врач этот заслуживал доверия хотя бы потому, что из всех наших врачей (а мы с бабулей и в больнице лежали, и на дому наблюдались, и в исследовательский центр один раз ездили) единственный оказался человеком: не поленился выйти в соседнюю комнату, произнося уже такое привычное: «Скоро умрёт. Ждите». Остальные доктора, хоть и сами мне говорили, что больная в сознании, не смущаясь, прямо над её постелью с деловым видом сообщали, что дело дрянь. Они не виноваты. Постоянные контакты со смертью повытягивали из них всё человеческое. Не виноваты, но всё равно сволочи. И если среди вас, этот текст сейчас читающих, есть врачи – вы уж задумайтесь над этим, сделайте одолжение… Так вот, перед этим вот участковым человеком, я не выдержала, разрыдалась, рассказала о кремировании и своих сомнениях. А он внимательно так меня осмотрел и говорит: «Да будет вам. Такая красивая девушка, и так убивается. Круги под глазами образуются, парни любить не станут. Хотите, я вас вечером на кофе приглашу?» Я его тогда за эти слова возненавидела, и себя тоже возненавидела – за бисер перед свиньями… В общем, закаменела я и сожгла покойницу. Как и обещала, без лишних сантиментов. И даже прощения сейчас просить не буду. Перед всеми прошу в этом тексте, а перед ней – не стану. Потому что я оправдание себе придумала красивое: «Она – бабуля – теперь существо высшего ранга. Вся дурь её отпала вместе с бренной оболочкой. А чистая душа – она мудрая, и понимает прекрасно, что жечь лучше, чем закапывать. И хоронящим проще, и червям голоднее». Оправдание действовало верно, но во сне подсознание вылазило наружу. Очень много лет мне снились всевозможные страшные пожары. Собственно, снятся и по сей день, но уже реже. Вчера вот приснился. Я думала – бабуля в колумбарий просит зайти. А оказывается – нет. Оказывается, предупреждали, что на втором этаже гореть будет. Вот же ж.
Мамочкин всё не приходит.
– Товарищ Мамочкин! – возмущение Волковой разгоняет мои рассуждения. Она не выдерживает и намеревается вытащить Мамочкина из комнаты собственноручно. Иду за ней. Чувствуя на себе непосильную ответственность за пожар (мои ведь сны его накаркали!), пытаюсь принимать участие в устранении последствий на полную катушку.
Объективный взгляд:
Нет, ну они все, как дети, честное слово. Суетятся, думают, что от них что-то зависит, организоваться пытаются. Лучше б делом занялись, чем на кухню бестолково всех жильцов сгонять. Бегают, не замечают, как квартира потихоньку уродуется. Вот уже и штукатурка в коридоре чернеет. А в комнатах что творится! Самое время газетами имущество от гари поукутывать, а они на Мамочкина набросились. Раз уж решили набрасываться, хоть бы в зеркало заглянули. Они же сейчас – что ведьмы. Одна в скошлатившемся халате, с бигудями в чёлке и зелёным кремом под глазами. Другая в развратных шортах и маечке легкомысленной. Обе при этом в копоти перемазанные и с глазами неврастеническими. Конечно, больной старик их испугается.
– Товарищ Мамочкин, да вы совсем спятили!
Окна мамочкинской комнаты выходят как раз в ту сторону, где полно дыма и копоти. И нечего Мамочкну в этой комнате сидеть – глаза режет. Он и сам бы рад к нам на кухню прийти, да не может встать с раскладушки. Потому что рюкзак за его спиной размером с самого Мамочкина. Напихал старик себе в рюкзак всякой помоечной гадости, а поднять не может. Сидит, отчаянно руками барахтает, и мычит от бешенства. Глаза на выкате, красный весь… Нас увидел, крестится и «Сгиньте!» кричит. Страшно даже подходить.
Но это мне страшно, а Волкова – она ничего не боится. Бросается к Мамочкину, болезненно щурясь от едкого дыма.
– Марина, что вы стоите, помогите же!
Я сначала подумала, что надо Мамочкину помочь рюкзак поднять, хотела возмутиться. А потом смотрю, нет, снимает Волкова лямки рюкзака с могучих мамочкинских плечей. А Мамочкин отмахиваться пытается.
– Да успокойтесь вы! – кричу я Мамочкину, параллельно стаскивая с него другую лямку рюкзаза, – Мы ж вам добра желаем! Пожар уже тушат, до нас огонь не дойдёт. Только дым. Не сгорит ваша помойка, не переживайте! Пойдёмте на кухню, вы ж задохнётесь здесь!
Отчаявшись стащить с плеча лямку, попросту отстёгиваю её от рюкзака. Мамочкин резко оборачивается и вдруг толкает меня в грудь. Да так, что я отлетаю в пыльный помоечный угол, по локоть вымазываю руку в чем-то слизком, ударяюсь плечом о какие-то ящики… От обиды и боли готова разнести всю эту мамочкинскую комнату на кусочки.
– Да вы что? – кричу, – Я вам помочь хотела, а вы…
Тут Волкова хватает с пола какую-то миску с водой и выливает её Мамочкину на голову, чтоб пришёл в себя. Он беспомощно моргает, но, кажется, возвращается в реальность.
– Это вы? – бубнит, – Ух… А я испужался…
– А ну на кухню идите, живо! – комнадует Волкова, – Сказали же вам, пожар отменяется, бросайте тут свои вещи. Быстро!
Мамочкин, кажется, что-то понимает и идёт к выходу. По дороге он хватает всякую мелочёвку и жадно распихивает её по карманам.
– Да бросайте вы это всё! – Волкова психует и переходит на крик.
– От сердца! – косит под вменяемого Мамочикин и делает пару коротких глотков из бутылька, – Я ж испужался ведь…
– А, – соглашаемся мы, – Лекарства берите, конечно. Взяли? Уходим!
Воля Мамочкина, он бы придумал еще пару десятков необходимых себе лекарств, лишь бы забрать любимые бутыльки. Но Волкова уже подталкивает старика к выходу. Бардак в комнате страшный, всё покрыто гарью и перевёрнуто вверх дном, дышать невозможно. Придётся потом помогать старику убирать. Жуть! Интересно – погорельцам, вроде нас, положена компенсация в лице общественных уборщиц?
Идя по коридору, Мамочкин всё время жалобно оглядывается на дверь своей комнаты.
– Мне бы ещё кое-что захватить, – почти плачет он.
– Идите спокойно, а то сейчас и это заберём! – Волкова кивает на оттопыренные карманы старого старческого пиджака. Она злится, что её довели до крика и от этого кричит ещё сильнее.
– Это от сердца! – поскорее пытается выкрутиться Мамочикин.
– Сколько ж у вас сердец! – наигранно смеётся Волкова.
Мамчкин не отвечает. Опускается на табуретку и крепко сжимает огромными кистями оба своих кармана, чтоб и впрямь не отобрали вещички. Глаза его полны губительной тоски по любимым помоечным вещам. Глядя на сумки соседей, Мамочкин болезненно вздыхает («все с вещами, а мне нельзя»). В складках его огромных отвислых щёк торчат маленькие беленькие полосочки. Кажется, Волкова облила его водой с приготовленной для жарки картошкой.
На кухне, между тем, новая беда.
Тараканов я не люблю настолько, что они уходили из любого помещения, где я жила. Силой своего отвращения, помноженного на тщательность распрыскивания отравы, я выжила этих тварей из самых потаённых уголков нашей коммуналки. Слава богу, соседи (все кроме Мамочкина) поддержали меня в этой борьбе и старались не оставлять грязи на подкормку возможных тараканьих возвращенцев. Но это касалось только нашей квартиры. Под нами находилось еще четыре коммунальных кухни. Четыре нормальные коммунальные кухни! Со скандалами из-за уборки, с немытыми плитами, и невынесенными вёдрами… И вот сейчас тараканы со всех нижних этажей решили переползти к нам.
В мгновение ока я оказываюсь на табуретке и не собираюсь слазить, даже если пламя доберётся до нашего этажа.
– Не бойтесь, они мимо нас транзитом, – шутит один из студентиков, стараясь меня подбодрить.
– Будем надеяться, – мрачно отвечаю я, тяжело дыша, – Потому как тут одно из двух: или они здесь транзитом, или я. С ними я жить не стану, – и добавляю чуть тише, – Если вообще после всего этого стану жить.
То, что пожар снился мне сегодня, не даёт покоя.
– С Мамочкиным выжила, а с тараканами не станет! – Масковская всегда недолюбливала нашего старика, и никогда не упускала случая его объязвить.
Я немного успокаиваюсь беседой, но с табуретки слажу лишь на секунду, чтоб отмыть руку от последствий столкновения с Мамочкиным. Страшно переживая из-за тараканов, включаю воду… И тут слышу нечеловеческий вопль Волковой:
– Товарищ Мамочкин?!?!
Оборачиваюсь, перевожу ошалелый взгляд туда, куда смотрит Волкова, и чувствую, как на миг останавливается дыхание. Пожар – это только начало. Прилюдия к главному. Вспоминаю, как мечтала о чём-нибудь необычном. Проклинаю все свои загадывания вместе взятые. Сначала Мамочкин счастливо улыбается, облокатившись затылком на кишащую тараканами стену. Глаза его закрыты. Из расслабленной лапатообразной руки выпадают два пустых пузырька из-под снотворного. Спустя секунду Мамочкин начинает корчиться.
Скупердяй. Выпил, чтоб не отобрали.
Объективный взгляд: огромная коммунальная кухня, заставленная разваливающейся мебелью и дырявыми кастрюлями, на стенах выплясывают толпища тараканов. Люди галдят, столпившись над высоким стариком, который сидит, расправив плечи и закрыв глаза. Ему плохо. Изо рта течёт пена, веки дёргаются. Позади всех спин, словно статуя, окаменела наша Марина. Футболка на плече подрана, рука покрыта едко-оранжевой воняющей гадостью. Напряжённо она следит за откатившимися бутыльками. В глазах её мистический ужас и чувство собственной значимости.
Одно слово – дура.
И все её предыдущие сопли – рассуждения полной дуры. К слову сказать, знаменитости в электричках не ездят, в жилищные конторы сами не ходят, в чужих компаниях не околачиваются. А уремическая интоксикация – это, попросту говоря, отравление выработанными организмом ядами. О чём несложно догадаться из названия. И никакое высшее филологическое здесь ни причём. Если уж необходимо точное значение этой «интоксикации» найти, то познания в медицине пригодятся, а никак не в филологии.
– Скорую! – кричит Волкова.
– Товарищ Мамочкин! – вопит студент и лупасит старика по щекам.
– Мама, мне стассно! – плачет волковская дочка.
А я никак не могу заставить себя оторвать взгляд от покатившихся пузырьков. Кто-то злобный и дряной проснулся внутри меня. Этот кто-то орёт мне в самые уши, разрывая изнутри перепонки:
«Напророчила! И пожар напророчила и смерть Мамочикна! Записала старика в Джеки-Лондоны, теперь вот любуйся… Ведь ты эти пузырьки сама к Мамчокину приплела своими сравнениями. Ведь в Рукописи твоей главный акцент в смерти Джека Лондона именно на этих двух пузырьках. И ты, когда писала, представляла их именно такими: коричнево-жёлтыми, толстопузыми, блестящими – хотя у настоящего Джека Лондона они наверняка совсем другими были. Напридумывала красивых подробностей, навыписывала. Напророчила себе дар, будь он проклят… Вот теперь получай, сбывается!»
Где-то гудит скорая, какие-то посторонние люди входят на кухню, кто-то толкает меня в комнату. А я всё стою, не в силах избавиться от оцепенения. Это очень страшно, когда описанное сбывается в таких жутких формах. Страшно, когда далёкое прошлое становится вдруг настоящим, и ты понимаешь, что совсем ничего не знаешь о будущем.
Товарищ Мамочкин умрёт в больнице, спустя сутки. Синяк на плече от столкновения с мамочкинским углом проходидить будет долго, и я ещё долго не смогу раздеться в приличных местах. Выяснится, что при пожаре на втором этаже пострадала только виновница пожара – девочка с большими глупыми глазами и собакой. Пострадала лишь материально: её оштрафовали за нарушение правил безопасности при обращении с газовой колонкой. Хоронить Мамочкина будут вдруг объявившиеся сыновья-наследники. Об их существовании мы знали, но никогда их не видели. Оба они окажутся немного сумасшедшими и удивительно походили на Джека Лондона. Долг за электричество я отдам Волковой вечером следующего дня.
Но всё это будет позже. А пока нужно ликвидировать последствия пожара.
* * *
Последствия пожара каждый ликвидировал в своей комнате, как мог. Я не могла. Валилась с ног, засыпала, проваливалась. Озлоблённая электричка, пожар, Мамочкин, предчувствия и паника… Всё это одолело меня.
Дошла до постели, не разуваясь. Откинула очернённый плед, скинула с себя всё ему на голову, плюхнулась. Укуталась в спасительное тяжёлое шёлковое. Ворочалась, тыкаясь в одеяло ушами, поочередно затыкая их от громоздкого соседского шума. За стеной ещё не знали, что Мамочкин не вернётся. За стеной думали, обойдётся, скорая, мол, вытащит. Громыхали телефонными звонками, балагурили, друг друга подбадривая и побранивая. А я, со своим Джеком Лондоном и предчувствием в голове, всё уже понимала и никакого участия в общей суматохе не принимала. Соседям говорить ничего не стала. Не поверят. А поверят, так бояться начнут. На костре, конечно, не сожгут, а пакостей наделать могут. Не со зла, а от страха своего глупого. Если честно, так я про Мамочкина не слишком сокрушалась. Мне себя жальче было: «И как же это я с будущим покойником так… Как не с человеком прямо, а с животным взбесившимся. Вон, подрались даже, плечо до сих пор стонет. И как же я с такими воспоминаниями о себе теперь жить буду?». Впрочем, все мы тут будущие покойники. Что ж теперь, каждому позволять на голову мне садиться? Все мы смертники. Рождаемся, уже на смерть осуждёнными. Живём, трепыхаемся, а в душе всё ждём напряжённо: когда же из небытия послышится гулкий стук шагов, когда же дверца камеры распахнётся и некто давно знакомый вкрадчивым шёпотом оповестит: «Заключённый такой-то, прошу на выход! Гильотина подана!» Это ожидание смерти Гумилёв очень чётко обрисовывал. Он всю жизнь в нём прожил. На секунду лишь отвлёкся, сказал что-то расслабленное, мол «мне ещё вершить и вершить… я такие сейчас силы в себе чувствую!». Вечером сказал, а наутро уже был арестован, как враг народа. Осуждён, расстрелян, реабилитирован.
В общем, в больницу вместе с Волковой я не поехала, к врачам, в отличие от всех сознательных, дозвониться не пыталась. А пыталась я попросту отключиться.
Верный способ избавиться от тяжёлого осадка: переспишь с ним, он сам уйдёт. Не из презрения, а от полной и окончательной удовлетворённости. Раньше этот способ всегда действовал – закутаешься в одеяло, из сна потом выглянешь одним глазком, смотришь – ушло всё гадкое, прошла паника. Утряслось, нормализировалось, притупилось. Как с алкоголем. Если после яростной пьянки раньше нужного проснёшься – ой, кошмар! и голова раскалывается, и воспоминания какие-то пилят, и во рту – словно чужие козы общественный сортир устроили. Срочно нужно снова засыпать. И лишь когда после очередного просыпания мир покажется затихшим и обнадёживающим, тогда можно вставать. Значит, опасность миновала. Значит, осадок уже ушёл.
Чего-то мне в последнее время этот способ всё чаще отказывает. Провалилась в небытие. Открываю глаза порывисто, – как было на душе гадко, так и осталось. «Ох, не по себе мне… Ох /чую гибель/!» То ли груз стал неподъёмнее, то ли сон прозрачнее.
Где-то в районе комнаты Артёмыча врубили пылесос. Ой, не трогайте меня! В редакцию ведь только вечером выбираться. Дайте, блин, отмокнуть в нереальности.
Телефон. Ой, не трогайте меня! Дайте от Джека вашего Лондона и тараканов сном отмыться. Но сотовый пищит. Зловредно и настойчиво. Хватаю нервно трубку.
– Алло! Марина Бесфамильная? – голос неприятный, но мужской, – Ты, малыш?
Что-то в интонациях собеседника кажется знакомым. «Это ж Золотая Рыбка!» – врубаюсь, наконец.
– Я, – отвечаю, закуривая. Хоть какая-то польза от этого пожара. В комнатах теперь, что кури, что не кури – всё равно дышать нечем.
– Это Геннадий, – пыхтит трубка, – Ну тот, что из-за сумочки приставал… Слушай, я тут с одним человеком кое-что перетёр. В общем, это… Надо встретиться.
– По какому поводу? – спрашиваю сухо, так, будто «по какому праву?».
– По-твоемУ, по поэтическому, – раздражается моей инертностью собеседник.
– В смысле? – на этот раз откровенно теряюсь, – Я сейчас не могу. У меня пожар.
– У всех пожар, – он явно тяготится тем, что нужно сказать, – Короче, звезду из тебя делать будем. Если подойдёшь. Ясно?
Нет. Не ясно. Но по телефону, наверное, и не прояснится. Какую звезду? Что за очередной виток абсурда? Ладно, в глаза посмотрю, разберусь воочию…
– Что молчишь? Ты это…
– Я сегодня после девяти освобождаюсь. Куда подъехать? – я, наконец, окончательно просыпаюсь.
– О, это ж другое дело! – радуется собеседник, – У нас с семи заседание. Но ты к девяти подходи. Разберёмся.
Он назначает встречу в каком-то неизвестном кабаке. Название это мне ни о чём не говорит.
– Ну, это там, от Никольской сразу… – объясняет Геннадий.
– Таксист разберётся, – обрываю на полуслове, исподволь сообщая, что на роль бедной родственницы пробоваться не собираюсь, – Да, – вхожу в раж, – И не звони мне больше в такую рань. Я в это время ещё не принимаю.
– Принимаешь? – собеседник цепляется за знакомое слово, понимающе хмыкая, потом спохватывается, – Это плохо, что принимаешь. У нас тут табу. Боремся за здоровый образ жизни, такс-кать.
– Видать, есть, с чем бороться, – насмехаюсь и объяснять об иных значениях слова «принимать» не собираюсь, – До встречи.
…Адекватно б восприниматься…/ Не приятно, но не сбывается, – цитирую сама себя, потому как очень в тему, – В раскорячку крадутся мысли,/ На удачу перо наточено./ Всё растрачу на эти выси./ Пусть без сдачи, но чтоб вне очереди…
Пусть без сдачи, точнее пусть без отдачи вовсе, но съезжу, поговорю… Сколько раз уже ездила, разговаривала «о своём о поэтическом»… Всё без толку. Время впустую, слова на ветер, душа навыданье. То толстый дядя-критик вокруг своего неотразимого бесподобия собирал толпу юных поэтиков, чтобы оттачивать на них своё знание жизни, обзывая всё это возрождением «цеха поэтов». То авангардного вида застарелая поэтесса (по совместительству жена известного банкира) приглашала в свой литературный салон (по совместительству роскошную веранду потрясающего особняка), дабы в ограниченном кругу все могли поделиться своими безграничными творческими способностями. То один матёрый журнал объявлял о солидном конкурсе современной поэзии, конкурсе с персональной издательской программой, между прочим…
Жалею только, что не сложилось с журналом. Там всё действительно всерьёз было. Может даже и не куплено ничего. Скорее всего, не куплено. В поэзии покупать невыгодно. Только не сложилось – председатель конкурсной комиссии знакомым, блин, оказался. Не могу ж я, солидная тётка, при всей своей журналистской братии до участия в конкурсах снисходить. Обсмеют мой заплыв в лягушатнике.
– Ты, Марина, – скажут, – Евтушенко своими виршами на целых пять минут охмурила. Он даже на лекцию к американским студентикам опоздал, пока тебе в их же американском коридоре втолковывал, что «Леди Смерть» – цитата неудачная, а в целом стихотворенье твоё очень неплохое и имеет право на большое плаванье. Что ж ты, Марина, – скажут, – После оценки Евтушенко ещё каких-то похвал требуешь? Тебе и так всё легко даётся, а ты ещё и корпящим над победой дарованиям дорогу перебегать пытаешься. Смешно прям и стыдно!
Я им, конечно, отвечу, что от оценок Евтушенко моим стихам тепло, но не вольно, а от издательской программы конкурса, может, они это самое «большое плавание» и поимеют. Я и так ответить смогу, и даже матом послать, если нужно будет. Да только имидж от этого не восстановится. А у нас в столичной журналистике только им одним и кормишься. В общем, не смогла я тогда себя убедить на конкурс податься. О чём по сей день жалею. Потому что в других местах издательскую программу не предлагали.
Вот и приходится всем подряд визитки раздавать и самостоятельно искать спонсоров на человеческий тираж сборника. Материалы-то для него давно уже свёрстаны были. И сборник получался отпадный. Моя резкая истерия, оттенялась там бездонной нежностью Сонечкиных текстов, перетекала потом в Анькину трансцендентность, а Карпушина непосредственность, рассмешив, безжалостно кидала душу читателя на холодные лезвия Белинского острословия. В общем, полноценный сборник некоторых современных поэтов в наличие у меня имеется. Осталось только найти спонсора. Да, да, господа меценаты. Современные Пастернаки и Цветаевы тыкались никем не узнанные по вашим приёмным со своим новорожденным сборником. А вы их рассеянно слушали и осуждали мысленно , потому что существуют общепринятые традиционные способы отмывки денег и благотворительности, а издание поэтических сборников к ним не относится. Если читаете сейчас этот текст (если вы вообще читаете, вопреки броне собственной занятости), задумайтесь, господа, поразмыслите!
У толстого дяди-критика в возрожденном «цехе поэтов» я тогда появилась с шикарными ногами. Купилась на гумилёвское название, пришла полюбопытствовать. Ничего особенного. Ноги мои самым ярким событием встречи оказались. Критик с них глаз не сводил, в разглагольствованиях об уместности четырехстопного ямба постоянно запинался. Девочки тамошние, в джинсу обряженные, дыры мне на колготках завистливыми взглядами прожигали. Юнцы как-то смущенно отворачивались, я их мечты о возвышенном в явно плотское русло сбивала. В общем, делать мне там было совсем нечего. После, в ближайшем кабаке да приватной беседе, критик наскоро воспел мои ноги бездарным совершенно четверостишием и предложил о работе не разговаривать. У нас с ним представления о работе кардинально не совпадали. Для меня выверение строчек и разговоры о планируемом сборнике – как раз отдых, а вот демонстрация ног – самая, что ни на есть, работа. На этом кардинальном несовпадении и расстались. Не люблю усатых и сильно пьющих. Критик попадал в обе категории, и я отказала. А стихи мои, как и все прочие, его совершенно не интересовали. Он за свою долгую рабочую жизнь критика от них страшно устал.
У авангардной поэтессы было действительно здорово. Читали много, читали классно. Читали своё, чужое, всякое… Вот только не слышали совсем. Слушали, но не слышали. Потому что все туда пришли вычитаться. Не те времена нынче, чтоб во время поэтического вечера на настройку внутреннего слуха время тратить. Но это я уже потом поняла, когда утром домой поехала. А там, на вечере, читала, блистала, веселилась. Правда, толку от этого никакого – поэтам другие поэты не нужны, а слушатели и читатели на такие вечера не допускаются.
В общем, пока собранные мною великие поэты читают свои вещи только на прокуренных кухнях многочисленных друзей. Анна, говорит, что это нормально. Что иначе не писалось бы . А ещё мы читаем стихи на работе. Да, в родной редакции, где все друг другу настолько уже наскучили, что общими разговорами уже не впечатляются. Волей-неволей, приходится чем-то сокровенным обмениваться. И слушают по-настоящему с интересом, потому что знают – самим, чтобы выговориться, ещё вагон времени достанется. Всё вновь написанное обсмеиваем, обскубливаем, разбираем по косточкам. И очень на пользу нашим работам идут такие вот встряски.
В общем, душа моя открыта всем ветрам, на любые разговоры о «своем поэтическом» готова, никакого впустую растраченного времени не боится, ждёт ваших писем и предложений. Ответит на все в трёх экземплярах и письменном виде, если души, конечно, умеют писать. Ответит честно, потому как нет у несвоевременного современного поэта секретов от родных соотечественников!
* * *
Аничкины живут в соседнем подъезде. Бывшая Мамочкинская комната упирается стеной в их просторную кухню. Окна выходят на нашу сторону, но пожар их отчего-то не коснулся. То ли качественный стеклопакет уберёг, то ли Аннина повышенная везучесть. Аничкины – это не фамилия. Это я их так называю, из-за того, что живут они у Анны и называют её Анечка.
Сто лет назад, пятый и последний Аннын муж, он же Лёва, преподавал мне на курсах сценарное мастерство. То есть преподавал он не только мне, но, так уж сложилось, что пары со временем переросли в наш бесконечный диалог, а потом пары кончились, а диалог остался. Первый раз в гости к Аничкиным меня привёл Лёва. „Смотри, Анечка, кого я тебе в подарок привёл – чудный экземпляр современной словесности,” – представил он меня. И понеслось. Высокая, мускулистая, временами совершенно безумная Анна, читала свои психоделические тексты хорошо поставленным шёпотом и страшно обижалась на критику. Я же на критику не обижалась никогда. Обижалась только, когда ей стукнуло в голову моего Свинтуса прикарманить. Да и обижалась не на неё – что с тщеславной барышни спрашивать – а на Свинтуса, на котором к тому времени уже столько грехов накопилось, что лишняя обида ничего особенно не испортила.
Сейчас я сижу на кухне Аничкиных. Сижу с ногами в кресле и ноутбуком. Меня распирает от неприличного самодовольства. Оно затмило всё, даже осадок вчерашнего дня. Одна «я» сижу и сияю, другая – смотрю откуда-то сверху и осуждаю саркастическим гоготанием.
Объективный взгляд: Никакого гоготания, зря она так. Просто осуждаю. Потому что есть вещи, которые нельзя. Нельзя, заранее понимая невозможность романа, пускаться в бессмысленный флирт. Нельзя покорять ради покорения. Нельзя самоутверждаться на несознательных. Многим можно – они ведь непреднамеренно. А ей – нельзя. Потому что всё понимает. И спрос с неё поэтому не как с других – в три счёта.
А сарказм действительно уместен: До чего ж докатилась ты, милая, что банальные ухаживания пустого, в сущности, мальчика так льстят тебе и так радуют?
– Не трогайте душу, я в моральном климаксе! – орала ты, эпатируя бывших мужей и будущих любовников. Убежденно кричала, настаивая, что это просто счастье, когда никто не нужен и никто не радует. Гордилась этой своей духовной циничностью, рассудив, что, раз чувств не осталось, то можно теперь тело раздавать, куда ни попадя, а душу, возомнив себя избранницей, всецело посвятить творчеству. Погналась за мнимой свободой, Свинтуса выжила, разогнала вокруг себя всех любящих, и проиграла. Потому что одиночество, как выяснилось, это ещё большая несвобода. Врала, значит, про моральный климакс. По теплу изголодалась и тащишься теперь от первых встречных комплиментов. Принимаешь от мира милостыню в виде его нехитрых ухаживаний и, довольная, довольствуешься этим подаянием. Стыдно!
Пальцы эффектно играют на мягкой клавиатуре. На самом деле я печатаю медленно, но умею изображать, будто делаю это сверхъестественно быстро. Получается красиво. Рисуюсь и рисую одновременно. Рукопись – святое дело. Раз собиралась сегодня до похода в редакцию закончить главу – должна закончить. Кто бы там ни встретил меня под подъездом, кто бы там ни прятал замёрзшее лицо в воротник курткообразной дублёнки и не бубнил туда: «Слышал, у вас пожар… Надо ж было посмотреть… Код подъездный не знаю, квартиру не знаю… Ну, думаю, может ведь и повезти. И повезло…», кто бы там ни звал пить кофе в свой расчудесный кабак.
Полчаса назад, окончательно признав, что сон исчез, а соседи – не исчезнут никогда, мы с Рукописью бежали. Позорно (потому что на самом деле не мешало бы присоединиться к уборке квартиры), но недалеко – в соседний подъезд к Аничкиным. По пути нас перехватил лучистый мальчик Пашенька. Тот самый, что спас меня вчера от озлоблённой электрички:
Я совсем не ожидала увидеть его возле дома. Да ещё и с этой нелепой розочкой. Да ещё и таким чудесным солнечным утром, в окружении искрящихся снежинок и траурно обряженных копотью верб. И мне стало так приятно. И все свои мысли о Пашенькной занудности я моментально позабыла. Он услышал, что был пожар. Он беспокоился. Он наблюдал за подъездом, в выжженных проталинах вокруг подъезда пытаясь рассмотреть серьёзность последствий катастрофы. Я была покорена. Интересовались мной часто, но в ответ на моё «нет» всегда сникали. А этот вот, не сник, пришёл продолжить…
Только сначала – Рукопись.
Весело пообещала попить с Пашенькой кофе, как только допишу нужную статью. Потащила его, не слишком сопротивляющегося, в гости к своим Аничкиным.
– Они чудесные люди! Живут втроем в трёхкомнатной квартире и обожают гостей. Два мужа – бывший и нынешний, и она. Не смотри на меня так, никакого детруа, никаких болезненных чувств… Ничего общего с Бриками, всё легко и весело! – зазывала я, одновременно проверяя собеседника на компетентность в судьбах интересных мне людей. Компетентности не обнаружилось, фамилия Брик, говорила ему столько же, сколько мне загадочное слово Анриал. Я немного расстроилась. О чём же я с этим мальчиком перед сном разговаривать буду? Даже на попятную пойти попыталась…
– Или, может, в другой раз встретимся? Я сегодня до работы обязательно поработать должна. Что делаю? Книжку пишу. Ах, это долгий разговор…
Пашенька всё же решил пойти со мной, подождать, пока я отработаюсь, и сопроводить в свой игровой зал, для обращения меня в gaмерскую культуру. «Свой» зал потому, что Пашенька работает в нём консультантом и организатором местных турниров.
Мы пошли к Аничкиным. Хозяева еще спали. Закутанная с головой в одеяло Анна открыла дверь, и забурчала что-то о свинстве всяк входящего.
– Только я вас опаивать не буду, я спать буду, – бубнила она, впуская нас в прихожую, – Мне сегодня к четвёртому уроку, имею полное право отоспаться. Идите на кухню и сидите там хоть до опупения. А в комнату не ходите, там спит Гарик. А ещё там страшный беспорядок, от которого вас стошнит. Всё, я ушла отсыпаться…
– Мы не слишком невовремя? – смущался Пашенька.
– Нет, – объясняла я, – Здесь так принято. Кофе у меня в пакете. Если хочешь, сделай себе. А сейчас – сорри. Мне нужно пошептаться со своим ноутбуком.
Спустя час я всё еще воюю с упорядочиванием и перепечаткой всевозможных выписок о Зинаиде Райх, коими после давнего визита в библиотеку всё ещё набита моя сумочка. Эх, сколько раз себе говорила – выписала, сразу перепечатай. Теперь вот сижу и сама себя не понимаю, в какой записи, что имела в виду, разобраться не могу. Мальчик Пашенька сидит напротив и чувствует себя крайне неловко. Я ему не помогаю, я занята. Раньше бы не позволила себе такого поведения – кинулась бы развлекать, показывать фотографии, зачитывать цитаты, балагурить историями о хозяевах квартиры и блистать своими от них отличиями. Но это детство, и оно у меня прошло. Давно уже не забочусь о моральном комфорте тех, кто со мной. Сами ко мне прибились, сами и расхлёбывайте. Не из жестокости – от нежелания вызывать в людях зависимость. Опытным путём установила, что на такую заботу люди очень быстро «подсаживаются» и все эти «мы в ответе за тех, кого приручили» портят на хрен всю непринуждённость отношений. Впрочем, уже не уверена, что в данном случае, все же, пойдёт речь об отношениях. Просто у мальчика Паши тёплые руки, завёрнутые кверху ресницы и трогательно-банальная манера ухаживания. Поэтому я ему рада и его не гоню.
– А долго вам ещё работать? – неловко присев на краюшек дивана, Пашенька сложил руки на коленях ладонями друг к другу.
– Всю жизнь, – отвечаю, отвлекаясь от клавиатуры, – Это если глобально. А локально – всего пол-абзаца осталось. Скоро уже.
Не писать про Зинаиду Райх я имею полное моральное право, но не могу. Она, хоть и не поэт, но к моей антологии смерти имеет самое, что ни на есть, прямое отношение. Мать Есенина бросила ей, убивающейся над телом повесившегося первого мужа, едкое и несправедливое: «Это из-за тебя всё!» А Райх её не слышала: «Куда ты уходишь, моя сказка!» – кричала она мёртвому Есенину – отцу своих двоих детей и виновнику всего-всего, что с ней, Зинаидой, наслучалось. До того, как беспутный и взбалмошный, гениальный и пропащий поэт вымотал ей душу, Райх была обычной красивой женщиной – милой секретаршей литературного объединения с толпой поклонников и соответствующими этому перспективами на блестящее будущее. Есенин пришёл, увидел, покорил, стёр любые перспективы побоями и унижениями и пошёл дальше. Зинаида ждала, надеялась, долго прощала всё, даже новую любовь и семью. А вот Айседору Дункан простить не смогла. С её появлением в жизни Есенина, Райх поняла, что на своем первом замужестве навсегда нужно поставить точку. Нет, точки ей было мало. Это должен был быть восклицательный знак. Она спалила душу об Есенина и теперь могла добиться в этом мире чего угодно. Без души добиваться проще – Электрический свет/ напрасно лезет мне в душу./ Там её нет:/ без души много лучше – у человека без души нет ахиллесовых пят. И Райх начала действовать: распрямила плечи (так, будто и не было на них груза в виде двоих маленьких детей и вечного безденежья), собралась с силами и решила стать актрисой. В театре Мейерхольда её приняли на ура. Классическое: «Нас гений издали заметил». Её /кивком отметил/ знаменитый режиссёр Мейерхольд. Оценил, полюбил, усыновил детей. Подарил настоящую крепкую семью и даже терпел выходки опомнившегося вдруг Есенина, возжелавшего вернуть ставшую знаменитой актрисой Зинаиду. Мейерхольд прощал Райх даже тайные встречи с Есениным (она сдалась-таки под сумасшедшим напором обновлённой любви поэта). Мейерхольд терпеливо ждал, пока Зиночка «переболеет бывшим мужем». Она и переболела бы непременно (бросать новую семью, наполненную таким теплом и взаимоуважением, Райх не собиралась ни при каких условиях). Но тут Есенин повесился, и превратился для Зинаиды в вечный укор. В трагедию «ушедшей сказки».
Я отвлекаюсь, удивляюсь скучающему Пашеньке. Он настолько не похож на описываемый Рукописью мир, что кажется мне невозможным, как пиво на морозе. Тут люди живут на полную катушку: гениальные поэты вешаются от собственного бессилия, светящиеся актрисы разрываются между чувствами и семьёй, режиссёры-новаторы всем прощают, уверенно идут к торжеству советского искусства, а потом оказываются расстрелянными после пыток в сталинских лагерях… А он, Пашенька, сидит себе на чьей-то кухне, смотрит на меня, как ни в чём не бывало, и может спокойно жить среди всего этого.
Мой сотовый снова заговорил голосом ГенадияСПодбородком. Золотая Рыбка на этот раз изволили отбирать подаренное.
– Слушай, тут переменилось всё.
– Не будете делать из меня звезду? – интересуюсь насмешливо.
– Это не знаю. Это не ко мне, это к … В общем, давай пораньше, а?
– Я не смогу.
– А ты смоги. Серьёзно говорю, проект крутой. Закачаешься. Раз в жизни такой шанс выпадает.
«О! Ну за что мне это всё? Чем дальше, тем страшней… Где ж силы и время на всё это брать?» Прикидываю, что в редакцию из-за Пашеньки опоздаю, а из неё свалю пораньше из-за Золотой Рыбки. Позволяю уговорить себя на более раннее время, хоть и чувствую себя виноватой пред долгом службы.
Интересно… Раз перезвонил, значит и впрямь что-то там им от меня требуется. Прямо приятно, что вдруг я всем такая нужная сделалась.
Пробегаюсь глазами по написанной статье и тянусь за сигаретами, недовольная. Сейчас бы не взорваться, не наговорить гадостей. Пашенька-то чем виноват, что такая слабенькая статья получилась? Неубедительно звучит мой голос, не отображает всей полноты событий. Не стоило и браться! Мысль изречённая – есть ложь. А мысль прочитанная – ложь вдвойне. Потому что дважды искажается: автором – в момент перевода ощущения в слова, и читателем – во время сложения букв в связный текст.
– Что-то не так? – только Пашенькиного сочувствия мне сейчас еще и не хватало.
Озвучиваю ему последнюю мысль. Он смотрит недоверчиво: подшучиваю или правда такая замороченная. Останавливается на втором, просит повторить. На кухню выползает Анна. Её ядовито-малиновые кудри и кружевные панталоны производят на моего новоявленного френда серьёзное впечатление. Меня он уже не слушает.
– Ой, не говори так! – зато слушает Анна и морщится, как от головной боли в период похмелья, – Обидно за читателей. Они что, даунята? Без искажений буквы в слова сложить не смогут?
Радуюсь предстоящей разминке. Быстро стучу пальцами по клавиатуре. Спарринг с Анной – штука захватывающая. Вообще-то я с бабами общаться не люблю. Но Анна – другое дело. Она мне, после Сонечки, всех баб милее и ближе. Пока она невозмутимо допивает Пашенькин кофе, я готовлюсь к атаке.
– Читай, – говорю, подсовывая ей под заспанное лицо экран ноутбука.
«По рзелульаттам илссеовадний одонго анлигйсокго унвиертисета, не иеемт занчнеия, в кокам пряокде рсапожолены бкувы в солве.Галвоне, чотбы преавя и пслоендяя бквуы блыи на мсете. Вдеь мы чиатем не кдаужю бкуву в отдльенотси, а все солво цликеом»
– Ну и что? – быстро оправляется от удара она, – Это только подтверждает, что какую бы чушь автор ни набрал, читатель до основной мысли все равно докопается.
– Да, уж, – распаляюсь, – До основной мысли. Но до своей основной мысли, а никак не до мысли писателя. Потому что все мы мыслим заштамповано, и этот вот текст – яркий тому пример. Читаем знакомые буквы, а остальной текст достраиваем уже по привычке. У рассказчика всегда больше шансов донести себя до слушателя, чем у писателя – до читателя. Рассказчика принимают комплексно и реже опираются на подсознательные штампы…
– Ути божечки! – кривляется Анечка, – Пожалейте Мариночку! Обижают маленькую! – потом добавляет резко и презрительно, – Пиши, сохраняя харизму, и будут читать правильно! Или наплюй на них всех вовсе, как на хохочущие за окном кипарисы…
Это она вспоминает, как я сначала страдала, а потом плюнула на свои страдания по поводу отсутствия у нас ЮБК.
– Нет! – настаиваю я, – Плюнуть нельзя!
– А я согласен, – вмешивается Пашенька, – С писателем лучше. Если не вдупляешься, ой, в смысле, не понимаешь, можно перечитать несколько раз и въехать. А если прослушал, переспрашивать по сто раз несолидно как-то.
– Ну, тебе-то понятно, что лучше с писателем. А то б ты не за мной, а за певичкой какой, вроде Анны нашей, увязался, – отмахиваюсь я от него, как от надоедливого ребёнка, хотя мысленно радуюсь, что мальчик правильно понимает суть спора. Но мне сейчас важно нокаутировать Анну. Она меня в прошлый раз почти нокаутировала, прилюдно доказав, что самоубийство Маяковского было невозможно. Я, хотя версию о преднамеренном его убийстве считала полным бредом, толково сформулировать опровержение не смогла. И остались мы с самоубившимся Маяковским в меньшинстве и непонятые.
– Давай примеры!– потребовала Анна, – Сейчас я тебя переубедю!
– Переубедяй, – задумываюсь и выдаю нечто вполне на уровне, – Вот, например, мой друг Павел, – показываю на насторожившегося Пашеньку, – Он увлекается компьютерными играми. Gеймер, значится. Вот я тебе говорю: «Он – gеймер!» И всё в порядке, все довольны, мысль понята. А вот теперь я тебе пишу тоже самое, – снова подсовываю ей ноутбук. – Видишь! – торжествующе улыбаюсь, – Теперь уже Пашенька и обидеться может. Потому что написано: «геймер» И при прочтении это слово всё равно мысль о геях вызовет. Кем же выходит наш Пашенька в подсознании читателя? Измерителем геев, или вообще предводителем, если последнее «мер» с «мэром» проассоциируется.
Анечка уже покатывается со смеху. Пашенька тоже смеётся, хоть и с явной натяжкой.
– Это у тебя, Марина, какие-то извращённые ассоциации. А что ж ты тогда про гейзер скажешь? А гейша у тебя тогда кем получится? Криминальным авторитетом воинствующе-стандартной ориентации?
Я и сама чувствую уже слабинки этого примера и ищу другой. Но Анна уже не расположена к беседам. Она смеётся басом и мотает головой в знак того, что слушать больше не намерена.
– А вы, Марина, лучше пишите меня правильно, английскими буквами, – подсказывает Пашенька и набирает слово «gamer». Мимолётом вспоминаю, как моя Алинка гостила у тётки на Украине. Она была совсем ребёнком и от этого интересовалась всем вокруг. «Пе-ру-кар-ня», – читала она обиженно, – «Что за слово такое нерусское? «Взу-ття», – тоже непонятно. «Очи-ку-ва-ння» – надо же такое слово выдумать!» Маман уже собиралась отчитать её за неуважение к чужому языку, как вдруг Алинка расплылась в счастливой улыбке, наткнувшись на английскую надпись «Adidas» и радостно завопила: «О! «Адидас!» – По-нашему, по-российскому!»
– Какие романтичные у вас отношения! – всплёскивает руками Анечка по поводу Пашенькиного «вы» и убегает в ванну. После утреннего кофе она всегда начинает двигаться со сврехестественной скоростью електровзбивалки.
– А она певица? – косится ей вслед Пашенька, переходя на уважительный шёпот.
– Да, – отвечаю.
– А кем работает?
Как здорово! Как в духе времени: «Ты писатель?» «Да» «А работаешь кем?». Я совсем развеселилась.
– Работает наша Анечка учительницей в школе, – снисхожу до разъяснений, – Преподаёт русский язык и литературу.
– А как же она с такой причёской в школу ходит? – расширяет глаза Пашенька.
– В парике. Сейчас сам увидишь.
На меня вдруг находит что-то. Резко жму ctrl+A, героически уничтожаю всё, про Зинаиду Райх написанное. Не понимаю, зачем это сделала, но к crl+Z не тянусь – знаю, возвращать текст нельзя. В воздухе отчётливо пахнет горелой рукописью.
Из ванны выходит Анна. Сейчас она и впрямь Анечка. Аккуратная брюнетка в карэ, очёсках и строгом костюме. Она отправляется к детям. Она давно могла бы забросить школу, но отсутствие щели для трудовой книжки пугает её, как когда-то пугала сама мысль о возможности выступать на сцене.
– Ничего себе, превращеньице! – ахает Пашенька.
– Днём она преподаёт в школе, вечером – поёт в клубе. Её бывший муж – Гарик – ди-джей. И работает ди-джеем. Называет себя музыкантом. Я вообще кислоту не люблю. Не доросла ещё. Или я до неё, или она до меня… Анна, думаю, тоже не любит. И не любила никогда, но она любила Гарика, и это ко многому обязывало. Сейчас она уже Гарика не любит, но у них общий бизнес и отступать некуда. Анечка бегает с микрофоном по танцполу, шепчет что-то невнятное, очень театрально и с завываниями. А Гарик микширует её со всевозможными треками, включая стук колёс паровоза… Получается ужасно, но всем нравится. Анна теперь – знаменитость. На неё специально ходят. С ней билеты в клуб стоят дороже. Вот как бывает, – я уже знаю, к чему всё это говорю, и хватаюсь за ноутбук. – Хочешь переплюнуть в глазах избранника соперницу – начинаешь чудить и оглянуться не успеваешь, как делаешь блестящую карьеру. Анечка отвоёвывала любовь Гарика у группы «Prodigy».
– О, уважаю, – оживился мой Пашенька.
– А Гарик уже не уважает, кажется. Он перешёл на что-то там покрепче. Слушай, не обижайся, мне тут мысль в голову пришла. Я попишу.
– О, ударница литературного труда! – пришёл Лёва – мой бывший преподаватель– всклокоченный блондин с абсолютно белыми ресницами и веснущатыми кистями рук. Когда-то он слышал, как я стучу по клавишам компьютера в редакции, с тех пор упорно величает меня «ударницей» и требует, чтобы Гарик привлёк меня в качестве ритм-секции. Лёва – единственный нормальный человек среди всех нас. Смело поручаю ему Пашеньку, а сама ухожу в написание…
Статья получается странная… Весёленькая какая-то. Зинаида Райх вышагивает в ней победительницей.
Она открыла Есенину новую себя – талантливую актрису, знаменитую, блестящую, успешную. Она навсегда победила сиреневоглазую Айседору. И даже смерть её была ярче, чем смерть соперницы. О, красивейшая из смертей – смерть Айседоры Дункан: длинный красный шарф, зацепившийся за спицу автомобильного колеса и задушивший свою владелицу, успевшую сказать друзьям за минуту до смерти: "Прощайте, я отправляюсь к славе!" Эта смерть прекрасна и ужасна, но может ли память о ней сравниться с содроганиями, до сих пор сотрясающими нас при упоминании о трагической гибели первой жены Есенина? Неизвестные преступники дождались, когда актриса будет выходить из ванны. Они набросились на неё в коридоре, нанесли 17 ножевых ранений, выкололи глаза… Никто из соседей не пришел на помощь кричащей Зинаиде. Убийц так и не нашли.
…Впечатала на одном дыхании. Перечитала – ужаснулась. Всего одну сигарету назад, мысль о соперничестве, как главном двигателе жизни Зинаиды, казалась мне озарением. О соперничестве. И именно с Дункан. Не с Галиной – единственной женщиной, полностью посвятившей себя ему, застрелившейся на есенинской могиле, спустя год после смерти поэта: «Самоубилась…В этой могиле для меня все самое дорогое…». Ни с первой женой, родившей Есенину первенца, ни с последней женой – внучкой Толстого – верной хранительницей и мудрой распорядительницей творческого наследия поэта. Все они были, но были не так ярки. Соперничать моя Райх должна была непременно с Айседорой – вспышкой, пламенем, несмотря на 17-летнее своё старшинство, на два года ослепившей Есенина. Теперь, перечитав, вижу, как не права. Нельзя так упрощать людей. Нельзя с такой уверенностью претендовать на осведомлённость в их чувствах. Нельзя так писать о смерти.
Я снова стирала весь текст. Подумать только, мысль о борьбе Анны с Prodigy за сердце Гарика, чуть не испортила мне целую главу о Зинаиде Райх. Господи, где же найти слова, где же найти настоящие стоящие слова? Отбрасываю ноутбук, как гиену. Не хочу больше! На сегодня хватит! Я жива и хочу жить. Я устала копаться в чужих смертях.
– Может, присоединишься? – Лёва предлагает мне кофе. Растерянно соглашаюсь и трясу головой, чтобы прийти в себя от собственной бестолковости. Это ж надо было написать такой бред!
Возле меня, тем временем, идёт оживлённый разговор. Пашеньке уже хорошо. Лёва слушает его внимательно и задаёт правильные вопросы про МяснЫй лес.
– И ты не бросил всё, не побежал, а стал спокойно сворачиваться?
Фарфоровое гостеприимство – отличительная черта Лёвы. Он никогда не позволит гостю скучать или чувствовать себя неловко. Он всегда будет провоцировать тему, благоприятную для собеседника. Со мной – удивляется равнодушию времени к поэзии, с Гариком – понимающе молчит и истерично смеётся в нужный момент. С Нинель, которую я сюда пару раз затаскивала, умудряется сбить всю спесь образованности и перейти к более интересным ей темам: что, на ком, как сидит, и что в данном случае дешевле – изменить фигуру или перешить вещь. Причём, показы мод и бесконечные клипы МТV, в отличие от Нинель, Лёва не смотрит никогда, однако в теме чувствует себя свободно. Как и вообще в любой теме. Я всегда раздражаюсь, наблюдая за их разговорами:
– Фарфоровая кукла со старческой пластикой, – говорит Нинель, вызванная Лёвой на разговор о примадонне отечественного шоу-бизнеса, – Раз уж так тратится на омолаживания и пластические операции, могла бы и над движениями поработать. Стыдно же! Крупный план – вроде и ничего. Звезда улыбается, звезда морщится. Отъезд – и… мама моя родная! старушка в доме престарелых, и осанка старушечья и поза, и положение головы…
Лёва кивает с пониманием, подбадривая Нинель на новые изыски мысли. Потом замечает, что она исчерпалась, подталкивает на новый поток. Незаметно, ненавязчиво:
– А как она одевается! – фраза ничего не значащая, трактующаяся всевозможными способами, но Нинель, естественно, видит в этом высказывание единомышленника и загорается.
– Как верно ты, Лёва, подметил, как точно! Одевается она стратегически верно. Стилисты у неё, что надо… Они ей правильный образ забабахали, потомки его никогда не забудут.
– Вспоминается анекдот: «Вы знаете, кто такой Брежнев? Это мелкий политический деятель эпохи Аллы Пугачевой», – поддакивает Лёва.
Я не удерживаюсь:
– При чём тут это! Вспомните лучше, как она поёт. Точнее, сорри, как пела. И что пела? Мандельштама пела, когда ещё было неположено!
Нинель мгновенно сникает и роется в памяти за очередными строго-энциклопедическими данными. Но Лёва гневно сверкает на меня глазами, «не вмешивайся», мол, «дай человеческой душе развернуться». Вслух говорит:
– Да, пела Мандельштама, а у самой такая причёска была …
И Нинель снова открывается, как личность неординарных взглядов. А что такого? Между прочим, тоже интересная тема. И не для одной Нинельки. Если допишу когда-нибудь свою «Антологию Смерти», стану с Нинелькой в соавторстве её тему прорабатывать. «Мелкое о Великих», – по-моему, отличное название для следующего исследования. Кто в чём ходил? Кто что любил есть на завтрак? Какой косметикой пользовались? Какие позы предпочитали? Зато такое уж точно напечатают!
– И что же ты, Паша, даже после той встречи с духами, в Мясном лесу продолжал работать? – Лёва, тем временем, всё демонстрирует своё гостеприимство.
– Так тумана же больше не было, – отвечает Пашенька.
– Можно подумать, что увидеть духа менее страшно, чем услышать его свист, – фыркаю я презрительно.
– Марина, вечно ты сбиваешь рассказчика с толку, – на двоих Лёвкиного гостеприимства не хватает. В компании любой численности, он «обрабатывает» только кого-то одного, остальных отбрасывает из разговора и все их высказывания старается аннулировать.
Когда-то мне было страшно интересно узнать, что же Лёва при этом думает на самом деле. Разоблачить его притворство. Показать, что на самом-то деле он не слушает ничего, относится к нашим монологам, как к шумовому фону. Не знаю уж отчего, но я отчётливо понимала, что для него все мы – дети неразумные. «Чем бы дитя ни тешилось», – это его мысли про наши откровения. Он нажимает в нас кнопки, погружает в комфортные для нас обстоятельства, «занимает» нас, а сам спокойненько думает какие-то свои, совсем никому не известные мысли. Я хотела его уличить и задеть. Самого вытянуть на откровенный монолог. Но Анна в довольно резких тонах меня отговорила: «Мой мужик, мне и воспитывать. Не лезь!» И я послушно не лезла, потому что Анну люблю, хоть она и стерва конкретная. А Лёву недолюбливаю. Хотя и считаю классным преподавателем и самым нормальным из всех нас человеком.
– Ты, Паша, я смотрю, хоть и молодой, но много в жизни повидал, – провоцирует Лёва, тяготящийся паузой в комфорте собеседника.
– Да пришлось, – Пашенька смущенной улыбается. Ему льстит, что такой взрослый, такой степенный человек, как Лёва, интересуется им, – И на севере мы с отцом побывали, и на востоке, – потом Пашенька спохватывается, что хвастает и, наверное, принижает этим достоинства собеседника, – Знаете, что я вам скажу? Не в поездках счастье, вы не думайте. Устаёшь скитаться, хочется где-то уже пристать, осесть, закрепиться… Поездки, я вам скажу, это не такая уж интересная вещь.
– Возможно и так, – растерянно подтверждает Лёва, а сам напряжённо смотрит куда-то за окно.
Тут уж я открыто прыскаю со смеху.
– Возможно! – передразниваю, – И что же ты Лёва весь у нас такой законспирированный? Отчего бы тебе честно не рассказать мальчику, что всю свою жизнь ты только тем и занимаешься, что коммивояжёришь, то есть ездишь-ездишь и ездишь до бесконечности?
По моим расчетам, Лёва должен был растеряться, должно было задеть его моё разоблачение, которое, вопреки просьбам Анечки, я всё же не выдержала, воплотила… Но Лёва меня, вроде бы и не расслышал.
– Что-то у меня на душе не спокойно, – говорит он, и смотрит на меня, как на сообщницу, так, будто за помощью к понимающим людям обращается, – Муторно сегодня как-то. Не чувствуешь?
И я вдруг понимаю, что это первая откровенная фраза, которую он произнёс при мне за всю историю нашего годичного общения. Моё, то самое, беспокойство мгновенно закипает. С чего бы это вдруг и Лёвке тоже так не по себе делалось?
– А у нас пожар сегодня был, – перевожу тему, а у самой уже руки дрожат, – Мамочкин умер. Тот, что у тебя за стенкой жил. Может, от этого?
В этот момент резкий снежный ветер распахивает окно и прямо за ним, на уровне третьего этажа отчётливо слышится мелодия. Свист, в точности воспроизводящий Пашенькино насвистывание из Мясного Леса. Я вздрагиваю.
– Опа! – Пашенька восхищенно хлопает ресницами, – Ничего себе в гости сходил!
Лёвка нервно отводит с лица прибитую ветром занавеску, подскакивает к окну.
– Твою мать! – кричит, – А разобьёшься, кто тебя хоронить будет должен!
Из-за окна показывается довольная физиономия бритоголового Гарика. Он стоит на карнизе и беззвучно хохочет.
– Руку давай! – Лёвка за шкирку затаскивает шутника внутрь, – Окно в ванной закрыл? Напустишь сейчас нам сюда пурги, Анечка ругаться станет. Вот идиотище, тут же дом старый, карнизы хлипкие!
– Испужались? – Гарик сверкает позолоченным зубом и дружески хлопает Пашеньку по плечу, – Я как твои страсти услышал, так удержаться не смог.
– Круто! – отвечает Пашенька, – Только ты одну нотку там неправильно вывел. Вот так надо.
Пашенька снова насвистывает и тут выясняется, что у Пашеньки музыкальное образование и он не только gеймер, но и клавишник, и всё это необычайно оживляет Гарика, который вообще-то классических клавишников ненавидит, и «отстреливал бы», но вот лично Пашенька ему симпатичен, и поэтому он ему будет сейчас всё про клавиши рассказывать. А Пашенька отнекивался, мол, к музыке давно уже никакого отношения не имеет, и не надо с ним так горячо на эту тему спорить.
Я смотрю во все глаза, надо бы забавляться, но Лёва всё глядит и глядит с тоскою за окно, и паника моя, его тревогой подпитываемая, растёт с каждой минуточкой.
Телефонный звонок заставляет Лёву резко вздрогнуть. Всё-таки он очень любит Анечку: он всё почувствовал заранее, но оказался абсолютно не готов.
– Поговори, – после несколькоминутного перекрикивания с трубкой, Лёва сует её мне, – Я чего-то не понимаю… Нет, – спохватывается и переводит ставшие вдруг воспалёнными глаза на Пашеньку, – Ты поговори.
Павел послушно берёт трубку.
– Да? Нет, я не родственник. Они меня попросили. Так-с, – Пашенька, не глядя на нас, бесцеремонно уходит в комнату, совершенно не помня уже о страшном Анечкином беспорядке.
– Что случилось? – я упираюсь взглядом в Лёвину беспомощность.
– Анечка, – выдавливает из себя Лёва и тянется за сигаретами, – Я знал. Мне снилось вчера. Надо что-то делать… Они мне говорили, я не понял.
– Не гони, – подскакивает Гарик, – Ты чё парню-то трубку отдал?
Пашенька деловито заглядывает на кухню.
– Едем срочно. Там показания нужны и деньги. Я могу отца попросить нас подвезти.
– Я за рулём! – Лёва вскакивает, жмёт на кнопку сигнализации, моя Хонда испуганно пищит во дворе, – Ждите в машине, я сейчас.
– Да что случилось-то! – спрашиваю я, – В чём дело, объяснит мне кто-нибудь? – я вдруг замечаю, что истерично ору.
– Анечку вашу подрезали, – сухо комментирует Пашенька, единственный из нас, не потерявший самообладания, – В больницу надо ехать. Медсестра в сумочке нашла визитку с телефоном и позвонила.
Чьи-то руки стаскивают меня по подъездной лестнице, и впихивают на заднее сидение машины. Вот и сбылось, Анечка, твоё вчерашнее приглашение. Покаталась я на вашей моей Хонде. О том, чтобы остаться здесь, как просил Гарик, я и подумать не могу. Вдруг ещё что-то можно поделать?
– Да, будь на связи! – Гарик ругается с сотовым телефоном, обзванивая многочисленные связи, – Ничего конкретного не знаю. Едем разбираться. Будь на связи. Давай!
В пробке нервы накаляются до предела. Выскакиваю перед носом киоска, хвтатю бутылку коньяка. Хлещу из горла, надеясь хоть этим утопить своё безумие.
– Завязывай! – Гарик грубо отбирает у меня бутылку, торопливо делает пару глотков, и суёт её себе запазуху, – Нам ещё на врачей дышать… – он снова набрасывается на телефон.
– Зачем ты им звонишь? Все и так на связи, телефоны у всех под рукой. Давай не паниковать раньше времени, – Лёва уже взял себя в руки и пытается привести в чувства Гарика, – Верни Маринке коньяк, она упьётся, уснет и ничего не испортит. Ну зачем ты им звонишь?
– Надо же что-то делать! – отвечает Гарик. Потом открывает окно, достаёт сигареты и без спросу суёт в магнитофон чуждую нам с Лёвкой музыку. Машина взрывается страшным техно. Как ни странно, всем нам легчает. Пробка рассасывается, то ли распуганная нашей музыкой, то ли сама по себе. Мы мчимся. Мне вернули коньяк, но пить уже не хочется – слишком трясёт. В тряске завывающих стуков, в сигаретном дыму, с нервно дёргающейся в такт музыке Гарикиной головой в окне… Мы мчимся спасать Анечку.
Я прямо в машине открываю ноутбук. Бегаю пальцами по клавишам и один за другим убиваю написанные в Рукописи файлы. Губы шепчут нелепое:
«Господи, сжалься! Господи, но она ведь совсем не виновата в моём воображении. Господи, и сравнение это было совсем неудачное. Ну, посмотри, кто Анечка, а кто – Райх. Господи, не надо, а?»
С диким визгом тормозов, измученные собственными подозрениями, мы останавливаемся на какой-то стоянке, потому что подъезд к больнице отгорожен от цивилизации очередной бездушной пробкой. Мы бросаем Хонду и дальше бежим пешком.
Гарик прыгает по-обезьяньи высоко, Лёва тяжело дышит мне в затылок, я вишу на локте у Пашеньки и каждый его широченный шаг гулким эхом отдаётся где-то в глубинах моего тела.
В вестибюле больницы, таких как мы – сотни.
Лёва проталкивается к персоналу, Гарик кричит что-то в сотовый, Пашенька крепко держит меня за локоть. А я уже ничего не соображаю. Помню только, что в компе на работе остался ещё один экземпляр Рукописи, и что это, наверное, не страшно, потому что в том варианте Зинаиде Райх злоумышленники ещё не нанесли 17 ножевых ранений и ещё не выкололи её так часто называемые прессой «прекрасными» глаза.
– Алло, Карупша? Слушай, будь другом, влезь в мой комп, удали файл с Рукописью, он там, прямо в корне лежит…
– Эй, подруга, ты в себе? – Карпуша всегда была медленномыслящим, но правильнопонимающим, – Что случилось?
– Потом расскажу. Сделай, как говорю, очень тебя прошу. Не волнуйся, ничего такого опасного. Нет, никто за мной не охотится. Ну, да, сбывается там фигня всякая. И не спятила я вовсе. Сотри файл с компьютера! Ага. Спасибо, век не забуду! Да, кстати, предупреди там Вредактора, что я сегодня за свой счёт беру. Да, на пол-дня отпросилась, а теперь за свой счёт весь день беру! Завтра буду. Целую в макушку. Пока!
Всё же решаю перестраховаться, и уничтожаю всю свою писанину. На самом деле мне жалко рукопись до спазм в груди и потемнения в глазах. Но иначе нельзя. Анну, хоть она и стерва конкретная, жалко больше.
* * *
Колючее покрывало неприятно цепляет спину. Я смотрю в потолок на ритмичные тени и беззвучно плачу. Мальчик Пашенька этого не замечает. Не от чёрствости – по инерции: ему в принципе не приходит в голову, что я могу плакать сейчас. Под ним не плачут. Под ним стонут, кричат, томно вздыхают, матерятся… и всё от удовольствия. Насколько разрозненные всё-таки существа – люди. «Можно быть рядом, / но не ближе, чем кожа»… Пашенька весь сейчас для меня и во мне, но при этом не имеет даже малейшего представления о том, что я есть на самом деле. А я сейчас – бревно. Огромное, деревянное, сучковатое от слова «сука»… И не потому, что Пашенька делает что-то не так – повернись мысли немного в другом направлении, и не заслониться бы мне ничем от захватывающих потоков блаженства. А потому, что всё не так сделала я. И мысли не разворачиваются. Они скорбят. Оплакивают ушедшую близость чуда.
Я ведь почему Пашеньку к себе затащила? Вовсе не от желания переспать немедленно, а потому что видела в этом естественный исход сегодняшнего вечера. Весь день парень держался таким молодцом – и когда по аптекам за лекарствами для Анечки бегали, и когда Лёву скручивали, чтобы он на врача больше не бросался, и когда Гарика отговаривали в милицию звонить, – таким молодцом держался Пашенька, и смотрел на меня так преданно, и руку сжимал так мужественно и на губы мои смотрел так однозначно… Сама я ничего такого не хотела, даже плевалась тягостно, предвидя вечерние события: «Ой, этот ещё, только его не хватало!» Но знала уже, что не откажу. Потому что красиво начатая романтичная история должна иметь красивое романтичное продолжение. Потому что другого способа отблагодарить парня, я, дура, не видела… Он ведь не заказчик толстосумый, которому всё уже приелось и хочется обычного (для меня обычного, а для толстосумов это экзотика) человеческого общения. Пашенька казался мне человеком-вещим. Нет, не от слова «ведать» вовсе – от слова «вещь». Обитал он в мире вещей, твёрдо стоял на нём обеими ногами и никакими духовными ценностями, как казалось, я его обогатить не могла. Пашеньку, по моим тогдашним представлениям, могли осчастливить вполне конкретные вещи, и я, как добрая душа, собиралась любезно их ему предоставить.
– Ты зайди, чайку попьём, заодно порядок навести поможешь… – я его зазвала.
Дальше, как и водится, болтали, честно прибирали… Я психовала тайно: «Ну, когда уже?», потому что хотелось, чтоб всё быстрее кончилось, и можно было б остаться одной и разобраться в себе: «что это было с текстами, дар предвидения или больное воображение? Бояться этого или радоваться?» Наедине с Пашенькой было пустовато – анекдоты бородатые, мысли банальны и невкусные – потом взгляды встретились, искра проскочила… Губы в губы (какие сильные у него губы!), страстные объятия, одежда летит к чертям… И вот я уже жмусь грудями, скольжу, познаю на ощупь такое новое, такое горящее тело. Что-то не так. Гляжу, Пашенька замер и растерянно хлопает ресницами. Отстранилась я тогда, подняла лицо к обидчику.
– Что? – спросила, раздражаясь из-за такой нелепой паузы.
– Неужели это вы? – прошептал он робко и с ужасом, – Неужели это вы?! – повторил восторженно и чуточку насмешливо, потом крепко сжимая, прижал к себе мою голову, – Я думал вы – другое, – объяснил, скорее сам себе, чем мне: глаза закрыты, губы улыбаются глупо и блаженно, – Недоступная, думал, неземная… А вы… А вы…
– Что я? – вырывалась, отсела. Посмотрела внимательно, готовая взорваться возмущением.
– А вы, то есть «ты» такая, оказывается, живая и нужная…
И он не обращает уже никакого внимания на моё отстранение, сгребает в охапку, подминает под себя, врывается… и остаётся в сознании ритмично двигающейся тенью.
Живой и нужной я уже была многим. Живых и нужных, судя по уверенности движений, у Пашеньки было полчище. Как жаль, что шанс остаться неземной упущен так глупо и безвозвратно. Оказывается, мне так хотелось быть чьей-то «вы»…
– Я – «вы», Пашенька, слышишь? – останавливаю его, впиваясь в плечо.
– Слышу, – не обращает на меня внимания он, – Вы-вы-вы! – повторяет в такт движениям, – Вы-вы-вы! – сжимает умудрёнными руками мою грудь. Он не в забытьи, он просто занят делом.
И тут мне становится смешно. Какой-то глупый самоуверенный мальчишка, чувствует себя сейчас героем и суперменом, будет хвастать друзьям-gамерам: «О, я сделал с ней такое!», а сам подменяет секс самоутверждением и тащится от своей, якобы, умелости. Я завожусь.
«Это ещё кто кого оттрахает!» – кричу мысленно. А вслух другое – зажимаю резко бёдрами, весело переворачиваюсь, вместе с ним, кусаю за кончик ошарашенного носа и, кривляясь, томно шепчу:
– Вы повержены, сударь! Сдавайтесь!
Он не сдаётся ещё какое-то время. Он напуган даже немного таким моим поведением. Но вскоре забывает обо всём, потому что не до всего сейчас. Сломанное самолюбие приносит не обиду вовсе, а новую дверь к наслаждению. Кажется, раньше у Пашеньки никогда еще не было взрослой женщины. Роль первооткрывателя (в том смысле, что посредством меня ему что-то впервые открывается) заводит, я отключаюсь от реальности и…
Потом лежим на полу – не знаю уж, что нас туда занесло, – курим. За окном уже темень. Каждая затяжка вспышкой освещает кусочки этого смуглого и, в сущности, совершенно чужого мне тела.
– Что же мы наделали, Пашенька? – спрашиваю, – Так испошлили то, что имело все шансы быть возвышенным…
А в сущности, что меня не устраивает? Милый мальчик, мило провели время, мило отблагодарила за самоотверженную дневную помощь… Да, о короне моей надо было предупреждать заранее – знала бы, не трясла б головой раньше времени… Ну а коль предупредили поздно, так вот и получайте – всё как в жизни, куда ни глянь: вместо «леди» – «ляди». /была у милой коса,/ с честью безгрешности,/ стали у милой глаза,/блядские с нежностью…/… милой кольцо на пальце,/обручальное с кровостоком,/крылья под капельницей,/безнадёга ты безнадёга/.
– Чай будешь?
Пашенька всё еще на своей романтической волне – и правильно, я в его возрасте тоже только по таким волнам и шлялась. Он ловит мою руку, прижимает ладонью к своей груди, говорит:
– Волшебно! Всё, что было – волшебно. Всё, что есть – волшебно. И то что, будет, думаю, точнее, постараюсь, чтобы было таким же. Я ещё днём сегодня подумал, до чего же было бы волшебно, если бы…
Это он явно врёт. Днем никто из нас об этом не думал.
Днём мы влетели в больницу, где на нас обрушили длинный перечень лекарств, которые нужны срочно, и второй перечень тех, что можно часа через три приносить. И нам с Пашенькой надлежало все эти списки приобрести. Потому что Лёва – не отходил от ещё бессознательной Анечки, а Гарик обстреливал город из телефона и подгонял врачей с тыла – через многочисленные связи и связи связей. И мы с Пашенькой носились, как ненормальные, по аптекам, которые нас посылали – то в другие аптеки, то просто. А потом нам надоело бегать, и Пашенька придумал, как быть. Мы сбегали к Гарику, тот позвонил кому-то, дал ЦУ, этот кто-то позвонил в аптеку, дал по мозгам, и уже не нас, а мы посылали всех смело и требовали, чтобы нам всё по списку выдали. А потом ещё бегали к Лёве за деньгами, потому что того, что он дал, не хватало и на первый список. На душе у меня было тревожно, но легко. Потому что, Слава Богу, обошлось без Зинаиды Райх. Да, Анечка в серьёзной опасности, но ножевое ранение на ней всего одно. Это меня серьёзно подбадривало.
Потом, когда мы с лекарствами помчались к врачам, Пашенька тоже никак не мог ничего такого обо мне думать. Было не до того.
– Надеюсь, теперь она бросит это своё идиотское преподавание! – громко кричал Гарик на лестничной площадке, – Поймёт каких подонков обучает!
– Надеюсь, теперь она бросит свои клубы, – отвечал Лёва, – Поймёт, перед кем выступает.
Они бы обязательно подрались, но у них не осталось на это сил.
У Гарика сил не было из-за только что окончившегося скандала с доблестной милицией. До того, как Анечка пришла в себя и всё рассказала, не слишком-то приветливый милиционер пытался всерьёз убедить Гарика, что это он, Гарик, подослал убийц, из ревности или с целью завладеть Анечкиной жилплощадью, ведь официально Гарик всё ещё числился Анечкиным супругом. Не слишком-то приветливому милиционеру не терпелось раскрыть это преступление, поэтому далеко бежать за преступниками ему было лень.
– Вы же понимаете, что мы докажем вашу вину и без вас, – говорил он Гарику, – Может, договоримся полюбовно?
Все силы Гарика ушли на то, чтобы пытаться вызвонить тех, кто мог в свою очередь вызвонить не слишком-то приветливого милиционера и сделать его куда более приветливым. Увы, таковых в многочисленных кругах гариковых знакомств не оказалось. Если бы Анечка не пришла в себя, Гарику пришлось бы ещё долго доказывать свою очевидную невиновность.
Все силы Лёвы ушли на борьбу с Пашенькой. Анечкин врач был доктором, а не математиком, и потому любая, названная им цифра, спустя несколько минут оказывалась слишком маленькой, и он просил добавить и называл какие-то умные медицинские слова в качестве аргумента. Между началом разговора и моментом, когда Лёва понял, что с него попросту качают деньги, пролетела довольно крупная сумма, которая после нескольких звонков Гарика была возвращена врачом Лёве в целости и сохранности со странным текстом:
– Ой, я ж не знал, что вы свои, своим, ясное дело, бесплатно…
Вот тут-то Лёва и сбесился, и все его силы ушли на борьбу с Пашенькой, который пришел просить деньги на добавочные лекарства, и вынужден был остаться, чтобы не позволять Лёвке наброситься на врача.
Теперь Лёва с Гариком вяло скандалили на лестнице.
– Только ваших ссор ещё не хватало! – вмешалась я, – В чём дело-то?
Выяснилось, что Анечка, прийдя в себя, рассказала следующее: ублюдки напали на неё прямо в подъезде. Трое в вязаных спортивных шапочках с прорезями для глаз. Потребовали сумочку. Анечка рассмеялась – в сумке только контрольные одиннадцатиклассников, кому они могут понадобиться?
– Врёт! – шипит один из грабителей, – Деньги у неё там.
У неё попытались забрать сумку. Она возмутилась, заехала кому-то по лицу, потянула за шапку. Сильный толчок в живот остановил на миг дыхание и заставил испугаться. Страх прерватил Анечку в разъярённую кошку. Она бросалась и стремилась растерзать. Когда в драке появился нож, она не заметила. Боли было уже столько, что прибавление одной более резкой прошло незаметно. Только вот силы вдруг стали исчезать и какой-то странный холодный туман отгородил её от происходящего. Кто-то из ублюдков закричал:
– Ты что? Ты ножом её пырнул!
– А, как она мне руку вывихнула…
Анечка вдруг поняла, что прекрасно знает эти голоса. Она дёрнулась, чтобы надрать уши. Кто-то хватил её за волосы. Парик остался в чужих руках.
– Смотри, это же ТуТа! – ублюдок с придыханием произнёс Анечкин сценический псевдоним.
– Не, не может быть…
– Да она вчера в пятёрке пела, я её вблизи, вот как сейчас, видел. Ничего себе… То-то дралась так, совсем не как училка… А ты её ножом! Скорую зови быстро!
Один из ублюдков присел на корточки перед Анечкой и сняв с себя вязаную маску, попытался заткнуть ею рану.
– Анна Валерьевна, – шептал он сквозь слёзы, – ТуТа, простите нас… Мы только контрольные хотели исправить. Полугодие ведь… Мы не знали, что так.. И что вы ТуТа мы тоже не знали. Но, если б не ТуТа,, мы бы всё равно скорую, правда…
За несколько минут до приезда врачей, Анечка отключилась. Детки-ублюдки сообразили, что светиться им нельзя, и смылись. Придя в себя, Анечка узнала, что если б они не держали тряпки возле раны, то она, может, совсем умерла бы. Но фамилии она всё равно назвала.
Гарик с Лёвой теперь скандалили, пытаясь предвидеть выводы: то ли школу забросит, то ли для всякой шушеры петь перестанет… Врач не дал им ругаться, вызвав Гарика по телефону. Операция прошла успешно, теперь Анечке нужны были больничные вещи.
Лёва поехал за вещами и заодно подбросил нас с Пашенькой к моему дому. Я страшно хотела напиться – идея потопить боязнь своего выдуманного (я так надеялась, что выдуманного), но снова мною проклинаемого дара всё ещё была в силе. Предыдущий коньяк я оставила Гарику, поэтому требовала нового. Пашенька согласился снабдить, но я вдруг застеснялась – это что ж он про меня подумает! Он-то не знает, что вообще-то я пью крайне редко, что просто день у меня сегодня такой… И я долго ещё его от погони за спиртным отговаривала.
В общем, в течение дня думать обо мне что-либо романтическое было совершенно некогда, так что это Пашенька явно преувеличивает, не сказать хуже – нагло льстит.
Только собираюсь высказать ему всё начистоту, как звонит телефон.
– Маринка, тебя! – заклокотала под дверью Масковская. Голос её звучал издевательски бодро и летел как-то по-деревенски: не целенаправленно, а плоско, прорезая колючими лучиками тонюсенький слой пространства. Когда нужно было что-то прокричать, Масковская всегда делала это резво, но тихо.
Ой, как неохота вылезать наружу. Да ещё к такому колючему голосу.
– Маринка! – она уже колотила в мою дверь пухлыми кулачками, – Тебя! Приятный мужской голос! – это она специально. Видела ведь, курва, что у меня молодой человек, вот теперь забавляется, демонстрируя ему его неединственность. Обижаться нет никаких сил, да и грех обижаться на чужое убожество.
– О, выперлась! – комментирует мой выход Масковская, потряхивая своими овечьими завитушками, – Морда смазана, футболка – жопу видно!
– Нет у меня такого места, – отвечаю сдержанно, – Зря вы так!
– Как нет? – смеётся Масковская, – Я ведь вижу… – и шарится любопытным взглядом нереализовавшейся лесбиянки по моим ляжкам.
– А вы не смотрите. Легче будет, – серьёзно советую я и беру трубку.
Когда-то раньше я всерьёз просила соседей позволить мне провести в свою комнату параллельный телефон. Звонят ведь в основном мне. И им меньше беготни, и мне удобно. Отказали.
– Пусть,– говорят, – у всех всё будет одинаково! А то, что это? У тебя будет отдельный телефон, а остальным в коридоре топтаться?
– Так вы и себе тоже аппараты поставьте! – не отставала я.
– А зачем? Нам они на фиг не нужны, – отвечали соседи.
Волкова откровенно смеялась над моими уговорами.
– Я двадцать пять лет пытаюсь эту коммунистическую дурь из их голов выбить, а вы думали вот так вот, вдруг всё получится?
– Ой, Еленочка Сергеевночка, – попыталась уговорить её я тогда, – Ну а может, вы как-то повлияете… Что ж они, «и сам не гам, и другому не дам»…
– Не могу, Мариночка, – серьёзно отвечала Волкова, – Раз большинством голосов решили не разрешать, значит, не разрешим.
И эта женщина что-то говорит про коммунистическую дурь! Я тогда обиделась, окуклилась в своей комнате, неделю ни с кем из них не разговаривала, а потом плюнула. Надоело не разговаривать. Я вообще человек открытый и душевный. Заговорила я с ними снова. Но просить – больше никогда ни о чём не просила. Не люблю зря расстраиваться.
– Я слушаю! – подношу измочаленную чужими прикосновениями трубку к щеке.
– Что же ты, Мариночка, так нас подводишь? – несмотря на внешнюю вежливость, голос звучит далеко не приветливо, высокий такой баритон, отливающий стальными нотками, – Аль забыла, что о встрече с Геннадием договаривалась?
Я не «забыла», я «забила», но говорить об этом, кончено же, не собираюсь.
– А вы кто?
– Я? – сдавленный смешок, – Так, сочувствующий. Не обращай внимание. Думай, что с Геннадием разговариваешь.
В сущности, я действительно неправа. Могла бы и позвонить, предупредить, что не приду.
– Я не смогла, у меня тут ЧП приключилось. В общем, не права, каюсь, – оправдываюсь с явной неохотой в голосе.
– Знаю, что ЧП, а то и не звонил бы. И про пожар знаю, и про сегодняшнюю твою подружку с обрезанными крыльями… Вижу, ты у нас, Мариночка, девушка честная.
Моментально, вскипаю. Даже не понимаю ещё, что именно услышала, но уже ощущаю приступ ненависти к этому спокойно-ироничному голосу. Плюхаюсь на табуретку. Это еще что за новости? Возрождающийся тридцать девятый год? Оруэлловский 1984? Слежка и чужое всезнание? Может, вот к чему была моя паника?
«Так-с», – мысленно считаю до десяти, чтобы восстановить дыхание, – «Спокойно. Главное, не поддаться. Главное, не показывать им, что боишься».
– Слушай, – говорю хрипло, – Ты ещё пешком под стол ходил, когда я уже не была девушкой. Откуда такая осведомлённость в моих делах?
– Ну что ж ты так заводишься? – насмехается голос, – Такие люди, как Геннадий, с кем попало, не встречаются. А уж тем более, кому попало стрелки филонить не позволяют. Не выпускай коготки раньше времени. Наводить справки о потенциальном партнёре, вроде, никто ещё не запрещал? А ты грызёшься сразу. Ладно, всяко в жизни бывает. Неявку твою мы тебе простим. Только завтра уж, будь другом, не обижай нас. В девять утра на том же месте. Договорились?
Это уже явный перебор: пустенькая такая мстишка за то, что я Золотой Рыбке приказала меня в такую рань не беспокоить. Знают ребятки, что мне, как виноватой сегодня, теперь придётся любое удобное для них время принять, вот и назначают наименее мне подходящее. И что он вообще так со мной разговаривает, будто я должна ему что? На работу к ним я не нанималась, замуж ни за кого из них не выходила, деньги не занимала… Впрочем, формально всё было чисто и разговор вёлся очень вежливо. Может, у меня просто разыгралось воображение? Может, мне насмешки эти мерещатся? Я попыталась убедить себя, что мерещатся, потому что была заинтригована, и, в общем, желала этой встречи. Опасности люблю встречать лицом. Козни, что исподтишка – они страшнее.
– Ну, так как, Мариночка?
– Договорились. Счастливо.
– Да, Мариночка, – ошарашивают напоследок, окончательно впечатывая меня в табуректу, – Ты только до тех пор, будь другом, не пиши ничего там в своем компьютере, чтобы очередное ЧП не случилось. Понимаешь?
Снова не понимаю, но соглашаюсь. На душе пусто. Ненавижу подобные мутные разговорчики. Откуда, спрашивается, узнали. Где ещё влезли в душу? А может, всё сами подстроили? Для Воландов – слишком хило, для органов безопасности – слишком круто. Во что я опять ввязалась? Что будет дальше? И отчего же предчувствие это дурное всё меня не попускает. Всё плохое, что могло, вроде бы как уже случилось…
Возвращаюсь в комнату. Потяжелевшая, смурная. Подозрительно кошусь на Пашеньку. «И тебя, небось, тоже подослали», – брежу, – «Смотрят теперь, глумятся, как я легко на удочку их покупаюсь.»
– Что-то случилось? – ангельской своей чуткостью он чуть не доводит меня до срыва.
– А если да, то что? – рублю напрямик, – Помогать кинешься? Не страшно? Окажешься втянутым в какую-то хрень. Ты меня второй день знаешь, а уже в помощники записался. А вдруг я монстр какой? – понимаю, что несу полную чушь, подхожу к окну, пытаясь взять себя в руки. Мальчик-то чем виноват? Ещё не вполне придя в себя, устало шепчу очередную нотацию, – Извини. Что-то накатило. Но ты тоже не прав. Ты это своё «что-то случилось» спрашивай, пожалуйста, только тогда, когда уверен, что тебе ответят, мол, «всё в порядке». А то и впрямь окуну тебя в свою круговерть… Знаешь, у женщин ведь и кроме постели есть много мест, куда можно затащить… И это может оказаться опасным… – щурюсь и сама вдруг понимаю, что выглядит это всё, как моё глупое кокетство.
– Я затем и пришёл… – Пашенька всё прибывает в иллюзиях о собственном благородстве. – Затем и пришёл, чтобы вам помогать. У вас тогда в электричке такие грустные глаза были… Такой одинокий вид…
– Нет заманчивей мишени, чем чужое одиночество, но, в то же время, нет обузы горче…
– Это откуда? Из классиков? – зачарованно перебивает Пашенька.
– Нет. Из меня. Только что подумалось…
– Вот видите! Я же говорил, что вы волшебная. Марина, я всегда мечтал встретить такую, как вы. Всегда хотел познакомиться с какими-нибудь дисседентами…
– С кем !?– я уже хохочу, забыв про всех телефонных недоброжелателей, – С диссидентами? А это кто?
– Ну… Это те, которые не согласны! – Пашенька немного обижен, – И напрасно вы так смеётесь…
– Не согласны с чем? Эх, Пашенька, милый ты человек… Мы не диссиденты, мы антипофигисты. А это куда хуже, прозаичней, жальче и вообще – диагноз.
Пашенька хитро щурится, всем своим видом выражая насмешливое несогласие, и, к моему великому удивлению, переключается на прежнюю тему.
– Так что случилось-то? – он кивает на дверь, как на источник моего плохого настроения, – Может, поговорить с кем надо? Физиономию начистить? Я могу. У нас братва на районе привычная. За своих – кому хошь глотки перегрызём…
– Такой большой, и такой маленький, – не удержавшись, провожу ладонью по Пашенькиной щеке. Мягкие ворсинки, совсем не колючие, несмотря на давнюю небритость. – Удивительно, что таких ещё где-то делают. – спохватываюсь, понимая, что незаслуженно унижаю мальчика, – Ничего особенного не случилось, -докладываюсь, как просили. – Позвонил один хам, я его отчитала по полной программе. Он извинился и впредь, думаю, будет вести себя подобающе.
Пашенька понимающе кивает, а я мгновенно вспоминаю Тэффи.
Блестящая юмористка, талантливая поэтесса, пышущая жизнелюбием мемуаристка – Тэффи была из тех, кто жил красотой сюжета. Несмотря на трагичные, в сущности, обстоятельства своей жизни, в любой истории она видела смешное и помогала так же, забавляясь, смотреть на мир своим читателям. Она была из поколения «свидетелей конца». Из тех, кто не понаслышке знал о предреволюционной жизни России и о последующей гибели страны. Распутин – блудный глаз которого не обошёл ни одну интересную даму – пытался как-то заманить Тэффи в свои сети. Позже выяснилось, что она оказалась чуть ли не единственной барышней Петербурга, которая ответила отказом на фамильярное распутинское: «Ты ко мне приходи. Тяжко хочу, чтобы ты пришла. Ты Распутиным не брезгуй, мужиком. Я кого полюблю, тому палаты каменные строю. Все они мне в бане ноги моют, гордыню свою вымывают». Гипноз мистического старца на ироничный ум столичной журналистки не подействовал, и она лишь недоумённо пожимала плечами, когда именитые дамы света с пылающими щеками и слезами в глазах страстно шептали: «Вчера Он звал меня… Его прикосновение до сих пор жжёт мне руку. Я решусь, я пойду…» На Тэффи произвело впечатление совсем другое. За ту единственную встречу, что была у них с Распутиным, в припадке внезапной откровенности, страшный, чёрный старец вдруг взвыл не по-человечьи: «Убить меня хотят. Не понимают, дураки, кто я таков. Сожгут. Одного не понимают: меня убьют, и России конец. Помни, умница: убьют Распутина – России конец. Вместе нас с ней и похоронят». Позже, узнав из газет, что труп Распутина сожгли, Тэффи всё никак не могла забыть это его пророчество. Не последнюю роль сыграло это предвестие гибели России в решении Тэффи эмигрировать. Кровопролитная гражданская война калечила страну, когда Тэффи была уже во Франции.
Вынужденная разлука с Родиной так и не превратилась для неё в норму жизни. Всю жизнь она чувствовала себя в гостях, хотя и блестяще работала в европейской журналистике. А потом… А потом мода на русских эмигрантов в Париже прошла. Печатали всё реже, обращались за переводами всё неохотней. И что? Женщина, над фельетонами которой хохотала до упада вся российская интеллигенция, умирала в голоде и страшной нищете. «У меня есть одна чудесная целая шляпа, – писала она дочери, проживавшей в другой стране, – Такая красивая, такая нарядная… В моих глазах у неё есть только один недостаток – она не съедобна. Тебя всё ещё интересует, куда я прогуливаюсь и с кем общаюсь? Впрочем, всё не так страшно и иногда будущее видится мне в весьма радужных красках. Боюсь, правда, что это типичные старческие видения, свойственные моему возрасту и попросту именуемые маразм».
Сейчас Тэффи вспомнилась мне, ввиду схожести ситуаций. Когда-то, ещё в России, её кабинет навестил представитель какой-то из партий. Популярную журналистку тогда многие пытались завербовать в свои ряды. Пришедший вёл себя попросту нагло. Вошёл, поздоровался, с важным видом осмотрел кабинет, взял со стола письмо, вскрыл его, совершенно не стесняясь. Потом распахнул один из ящиков Тэффи, с интересом исследовал его содержимое. Делал он это всё с единственной целью – продемонстрировать свою вседозволенность, чтобы запугать журналистку и заставить слушаться. После короткой, ничего не значащей по сути, речи, незнакомец раскланялся и ушёл. Что же Тэффи? Всё время его пребывания в кабинете она стояла, разинув рот, и совершенно не представляя, как следует себя вести в такой ситуации . Когда он ушёл, она тут же обзвонила всех знакомых и в самой что ни на есть ироничной форме поведала им о визите наглеца. Когда высмеиваешь то, чего в тайне опасаешься, обычно становится легче. Страх уходит и ты снова чувствуешь себя человеком. «Какой ужас! Вы, конечно, отчитали наглеца?» – сочувственно интересовались знакомые. «О, да», – отвечала Тэффи, посмеиваясь сама над собой, – «Мне до сих пор стыдно, как вспомню, что могла настолько выйти из себя!»
Так и я – сначала согласилась со всем навязанным мне собеседником бредом, а теперь хорохорюсь и делаю вид, будто победила в диалоге. Глупо? Ничего. Зато от этого становится легче. Может, рассказать всё это Пашеньке? Воспользоваться рецептом Тэффи и поиронизировать над этой бредовой мистикой? Страшно хочется так поступить, но не могу. Внутри заклинило какой-то клапан, и он не выпускает информацию наружу. Не знаю, нет… Чувствую, что дело слишком серьёзно, чтоб его можно было высмеивать. Впрочем, зачем же тогда нужен смех, если не для того, чтоб бороться с чрезмерно серьёзными вещами?
– Пашенька, что ты скажешь, если я всерьёз заявлю, будто в моей жизни объявился демон? – шуточными выпадами пробую на вкус откровенность.
– Что скажу? – Пашенька мгновенно перенимает мой игривый тон, – Ну… Мне будет очень приятно, я даже подумаю, что не достоин такого катастрофического возвышения…
«Действительно не достоин!» – мелькает у меня в мыслях. Мои попытки попросить о помощи всегда разлетались вдрызг о глупость и манию величия ближних.
– Ну, значит, не скажу. – произношу таким тоном, будто заявляю, что говорить нам больше не о чем.
Пашенька улыбается открыто. Понимает моё молчание правильно. Медленно тянется за курткой, а сам взглядом умоляет: «Не прогоняй! Останови!»
Вот привязался! Перспектива одиноких размышлений, впрочем, моментально напоминает, что ничего плохого мне Пашенька не сделал. Напротив, сделал много хорошего…
Отчего б его не остановить? Забыть всю эту дребедень про загадочные звонки и странные явления. Переключиться. Не думать про Пашеньку гадостей. Отложить все догадки до завтра.. Надо успокоиться…
– Слушай, Пашенька, – чистосердечным признанием выполняю его мысленную просьбу , -Тоскливо мне! Не ходи ты сегодня в свой кабак… Оставайся.
Пашенька порывисто вспыхивает, тянет руки, прижимает к груди. «Я ждал, я надеялся, сейчас, позвоню только», – шепчет многообещающе.
«Кстати, а откуда они взяли мой домашний телефон?» – успеваю подумать, прежде чем снова вступить с гостем в наш не совсем приличный поединок.
* * *
«Таксист разберётся», – этот манерный выпад в разговоре с Золотой Рыбкой стоит мне теперь кучу нервов. Мало того, что утро – эту пору дня я всегда переживаю с трудом, ничего сквозь сон не соображая, – так еще и сиди, гадай, куда ехать.
Пашенька тактично свалил ни свет, ни заря, предусмотрительно решив при моём нервном пробуждении не присутствовать. Уходя, шептал над моей спящей головой что-то несуразное. Договаривался о чём-то, чего я сейчас совсем не помню. Влажно чмокнул в щёку, полоснув по носу запахом чужих не чищенных зубов. Просыпаться в постели с посторонними мужиками противно, а с родными – скучно. И как тут разобраться бедной женщине?
При чём тут Пашенька?! Мысли сталкиваются друг с другом и сбиваются с толку. Куда ж ехать-то? Может и впрямь машину взять? Нет, моей взбалмошной жизни таксисты противопоказаны – слишком много трачусь на более яркие сиюминутные прелести.
– Сколько-сколько? – на Нинель как-то нашло вдохновение разобраться в моём материальном положении, – Красавица, ты давно стала бы обеспеченной дамой, будь в твоей головке чуть поменьше страстей и побольше мозгов.
– Чтобы стать миллионершей, нужны не столько мозги, сколько миллионы, – хмуро отмахивалась я. Нинель так часто лезла в чужие жизни, что её попросту устали уже оттуда прогонять. Тем паче устала это делать я, которую Нинель за что-то выбрала себе в подруги. И отказаться неудобно, и дружить влом. В общем, я ограничилась тем, что не сопротивлялась её дружбе.
– Тебе никакие миллионы не помогут. Ты их растранжиришь. Любой бюджет нуждается в планировании. Мы с тестями поняли это слишком поздно, уже когда совсем разорились.
Нинель вместе со своим бывшим мужем и его родителями когда-то кратковременно были настоящими «новыми русскими». Впрочем, каждый дееспособный в начале девяностых человек хоть несколько часов да побыл в этой личине. В эпоху всеобщего хаоса деньги зарабатывались легко, неожиданно и весело. Встретил спивающегося от скуки приятеля-комсомольца, нашёл обнищавший колхоз. У комсомольца взял деньги, у колхоза – продукцию. Тщательно перетасовал всё это, реализовал, вернул комсомольцу проценты и азарт к жизни: «ух, ну и кашу мы тут заварили, круто!» Полез вечером в сейф подсчитать собственную прибыль и обалдел: «Кажется, я баснословно богат!» Открытия такие, конечно, требовали соответствующего обмывания, поэтому к утру баснословно богатым становился уже хозяин заведения, в котором обмывали.
Нинель права (отличительная и до крайности неудобная черта Нинельки – она всегда и во всем бесполезно права), время изменилось, стало требовать организованности, а я по-прежнему пирую так, как пируют лишь во время чумы. Любые гонорары порождают хаотичный шквал праздничных мероприятий и тут же теряются в бездонных карманах моих идиотских выдумок и надуманных потребностей.
/Как ни ройся по сусекам/ Ни копейки за душой./Я не стану человеком: /Слишком страшно быть большой…/
Утреннее раздражение сменилось утренней же апатией. Сижу на подоконнике, вспоминаю диалоги с Нинель, глупо пялюсь на трудоголиков, гуськом пробирающихся к метро по человечьей тропе… А где-то на дне сознания беснуется писклявая мысль: «Пора!Пора ехать! Опоздаешь! Давай, шевелись… Там жизнь рушится, а ты тут сидишь, как истукан» Если рассуждать логически, то выходит, будто нигде ничего не рушится. Но как только я прислушиваюсь к ощущениям, так сразу прихожу в ужас – всё вокруг кажется абсолютно пропащим.
Надо ехать! Набираю на трубе Свинтуса.
– Да, Марина Сергеевна, – отвечает звонкий женский голосок.
Тьфу ты! Ну и утречко выдалось… Похоже, Свинтус становится фигурой, всё более недоступной. А как радостно она отвечает! Будто только и ждала моего звонка. Эта пухленькая секретарша с ямочками на щеках и рюшечками на пушистых блузках, давно была замечена в алогичном стремлении отбить у меня Свинтуса. Алогичном – потому как нельзя забрать то, чего нет. Мы со Свинтусом полгода уже живём порознь. И это положение окончательно и бесповоротно.
– А Свинтус далеко? – интересуюсь растерянно. Вообще-то я первый раз сталкивалась с тем, что сотовый отдают секретаршам.
– Шеф ушел в интеренет, просил не беспокоить, – даже со мной эта девочка умудряется кокетничать, голосок журчит и обрывается вздохами. По-другому она разговаривать не умеет. Это забавно, и я регулярно распекаю Свинтуса за невнимание к юной секретарше.
– Не буду я за ней ухаживать, – фыркал Свинтус обычно в ответ на мои намёки, – Она меня «душкой» называет… Говорит: «Ах, шеф, вы такой душка!» И как к ней по-человечески относиться после этого?
Я лично ничего плохого в названии «душка» не видела. «Розовые сопли», так ненавистные нам со Свинтусом, в моём представлении были соплями, только, когда были фальшивыми. Искренние же нежности никогда не казались мне чем-то плохим. И Свинтус, мне кажется, был не прав, отказываясь от возможности встретить с этой уютной девочкой сытую и пухленькую старость. Ведь надо же её с кем-то встречать?!
В отличие от Свинтуса, пухленькая секретарша умела относиться по-человечески к кому угодно. Даже к тем, кого считала соперницами. Сейчас, например, она очень доброжелательно интересуется:
– Что-то передать? – медовыми интонациями растекается мне в ухо. Я тут же вспоминаю, зачем звоню.
– Передайте, чтоб он там в Интернете нашёл кафе «Тет а Тет» возле Никольской и поинтересовался, как туда попасть.
– Может, лучше я в справочную позвоню и всё вам узнаю? – невинно интересуется трубка, – На то я и секретарь…
В справочную? Действительно, и как мне в голову не пришла такая замечательная идея. За долгие годы я настолько привыкла, что Свинтус – моя справочная… Теперь трудно менять привычки…
– Спасибо-не надо-забудь, – отбрыкиваюсь и звоню в эту самую справочную.
Довольная тем, что проблема так легко решилась, распахиваю настежь окно. Легчает. Впускаю в лёгкие смесь никотина и свежести морозного утра. Гнетущее желание уснуть отпускает, и я снова становлюсь человеком. Жизнь налаживается, тревога уходит. Заснеженный двор, девственный и спокойный, несмотря на присутствие пешеходов, заражает своей гармонией. Улыбаюсь и спешу на свою странную встречу уже без злости и подозрений. Пусть корчат из себя, кого хотят, и наводят свои справки. Мне скрывать нечего! Я ослепительна, как это утро, и открыта любым наваждениям, как моё распахнутое настежь окно! Готова к любым авантюрам и чувствую, что буду ещё вершить и вИршить, и от сознания этого собственная жизнь кажется теперь чем-то осмысленным.
* * *
Сломанный каблук существенно подпортил мне имидж. Хотела предстать деловой леди, а явилась чудачкой тинейджерского вида. Обросшие подошвой, как коростой, кроссовки, дутая куртка, кепи с квадратным козырьком, сигаретка в уголке губ.
Вошла я в это «Тет на Тет» и не понравилось оно мне. Настолько не понравилось, что вся утренняя бравада мигом оказалась аннулированной. Расстрелянной, изодранной вклочья у корявой стенки моей подсознательной жалости к себе.
Ой, ну что меня вечно в бордели заносит? Только настроюсь на что-то солидное, глядь – разврат и бухалово. Впрочем, опыт вчерашнего вечера показывает, что, когда не бордель, когда со мной на «вы» и с придыханием, тогда я сама всё порчу, выворачивая события знакомым мне образом. В общем, я была недовольна и ругалась:
«По поэтическому поводу!» – купилась, дура, на красивые словечки. Поверила, простушечка, доверилась… Разгребайся теперь.
Когда я уверенно толкнула дверь внутреннего зала, стрелки больших старинных часов, висящих между пустыми глазницами неразожжённых каминов, показывали девять. Несмотря на это, в прокуренном помещении сновали официанты и тоскливо играла музыка. Посредине зала пестрил обглоданной сервировкой стол. За ним лениво пританцовывала не вполне владеющая собой особа в широкополой шляпе и дорогом нижнем белье. Официанты, убирающие со стола, обходили её, не замечая, словно привычное препятствие. Так же обходили они хаотично разбросанные по пуфикам тела уснувших.
Стою, как дура, возле выхода, решаю, что дальше делать.
– О, я тебя знаю! Не прошло и полгода, – подбородок Золотой Рыбки выплывает из сигаретного дыма возле края стола. Геннадий явно пьян, причём ещё с вечера. На коленях его спит, свесив конский хвост на стол, уже знакомая мне Ксень Санна. Золотая Рыбка небрежно придерживает её одной рукой. Глаза же, и всё естество его прикованы к танцующей даме. Меня заметил как-то не слишком активно. Поприветствовал и снова занялся своей слежкой.
Уйти, что ли? Я ещё раз осматриваюсь. М-да… О сборнике с ним сейчас говорить бесполензно…
Утренний разгром после вчерашней попойки не сулит никаких деловых переговоров, ступор оставшихся в строю постояльцев банкета отдаёт чем-то сюрреалистичным и неприятным. Так вот зачем меня хотели видеть здесь вчера! Чей-то праздник пожелали украсить свежатинкой, «которая ещё и – представляете! – стихи пишет. Вот умора».
Бывала я на таких вечеринах. Точнее сказать: «Блевала я на таких вечеринах». Ничего хорошего они не дают. Веселье – наносное, промоушен сомнительный. После первого часа застолья музыкантов прерывают и настойчиво просят сыграть «гоп-стоп», а меня, как поэта, после того, как все гоп-стопы уже отыграны, умоляют почитать «что-нибудь из Высоцкого, желательно вот то, где он рычит вот так…». После второго часа застолья меня уже просят исполнить «гоп-стоп», а музыкантов – почитать Высоцкого. После третьего – всем становится наплевать на творчество и танцы превращаются в пьяную оргию. И всех-то дел!
Впрочем, категорически провозглашать ненужность и гадостность подобных мероприятий я не могу. Хотя бы потому, что именно такая вечеринка познакомила меня когда-то со Свинтусом. Это, если не скрасило, то уж, по крайней мере, разнообразило донельзя шесть последних лет моей жизни.
В тот давний слякотный вечер я должна была читать в некоем претендующем на андеграундовость клубе. Знакомые музыканты собирались там играть и возжелали использовать мои тексты в качестве перебивок между песнями. Этот номер мы проделывали далеко не в первый раз. Эффект на концертах радовал – слушали хорошо, жадно, с удовольствием позволяли погружать себя в любое нужное настроение. Но в тот раз, в клубе, неумелый конферанс всё испортил. Настроение начало портится уже оттого, как нас представили.
– Как прекрасно, как здорово, – трепыхался у микрофона конферансье, щебеча и блея, – как отлично просто, что все мы здесь тут так нормально отдыхаем. Но отвлекитесь на секунду от отдыха! Пришла пора и артистов посмотреть. – Выходило, будто слушать музыкантов, это как бы нагрузка к остальному вечеру. Но самое страшное было то, как он представил меня, – Кроме того, с этой группой выступит девушка, которая… – тут конферансье сделал очень хитрое лицо и тоном, которым в цирке объявляют, что обезьянка сейчас прокатится на велосипедике, продолжил, – Выступит девушка, которая прочтёт нам стишок.
То есть буквально так и сказал. Я не удержалась. Сделала подобающее его объявлению глупое лицо, вышла на сцену, поклонилась и с интонацией недоделанного октябрёнка начала, не слишком следя за достоверностью текста: /в воскресный день,/ с сестрой моей,/ мы вышли со двора,/ я поведу тебя в музей/ сказала мне сестра/. За столиками притихли, всё пытаясь понять, всерьёз я, или шучу. Я же не обращала внимания на их замешательство и с ярым идиотическим патриотизмом в глазах читала про дедушку Ленина. Хотели стишок, – вот, получайте… Кого объявили, того и изображаю! Первыми начали ржать мои музыканты. Потом присоединились посетители. Я дотошно продолжала. По залу прокатился ропот недоумения. Никто не ожидал такого длительного маразма… К счастью для публики, я не помнила текст целиком, поэтому окончила выступление довольно скоро.
– Пошутила и хватит, – одёрнул меня басист. Музыканты быстро выскочили на маленькую сценку, заполняя собой всё пространство, чтобы не дай бог не хватило места для порывающегося что-то добавить конферансье. Выступление мне особо не запомнилось.
Позже мы сидели за столиком и курили – клуб был из тех, где лёгкие наркотики не возбранялись. Моё Мальборо выглядело никчёмным, но для себя я настаивала именно на нём. Не люблю тумана в голове. Спустя тридцать минут я выиграла у басиста бутылку Мартини.
Спор разразился по поводу доступности извивающихся на дэнс-поле девчонок. Танцевали отлично, и я считала, что делают они это сугубо из любви к прекрасному. Их средство самовыражения – танец, вот и выражаются.
– Иногда банан – это просто банан, – спорила я.
– Завлекают! – настаивал басист, – Я те точно говорю, все они здесь на приработках!
Мы решили выставить на кон Мартини, и басист, в качестве аргумента, решил сделать одной из танцовщиц непристойное предложение. Благо, ключи от папиной машины у него всегда были наготове.
– Я в кулуары! – подмигнул он, спустя десять минут, с видом победителя обнимая за узенькую талию высокую блондинку с ничего не выражающим лицом.
– Не поверите, она всё проделала с огромным удовольствием и бесплатно! – обалдело сообщил он, вернувшись, – Потом сказала спасибо и ушла… Ничего не понимаю!
– Проиграл! – констатировала я, – Выходит, не зарабатывают, а просто танцуют. Пойди помойся! А потом тащи должок.
– Ничего себе, просто танцуют, – пробубнил себе под нос мой оппонент и отправился в туалет.
Кроме него, поговорить было не с кем. Ребята пребывали глубоко на своей, в этот раз молчаливой, волне. Я огляделась, и тут… За соседним столиком восседал человек, с которым только сегодня утром мы трагично прощались на неделю – он уезжал в командировку. К тому времени мы, как это было принято говорить тогда, «встречались» уже почти месяц и в целом были весьма довольны друг другом. Возможно, я испытала бы радость от встречи, если бы его рука не возлежала на полуобнажённой спине короткостриженной брюнетки. Терпеть не могу недоговорённостей и вранья, да и человеком этим я не слишком дорожила. В общем, конечно же, пошла разбираться. Общая взвинченность настроения не позволила обойтись обычным разговором. Мне нужна была сцена! Шоу, своим триумфом затмившее бы досаду от проигрыша в отношениях. Я нагло подсела за столик – к нему спиной, к ней глаза в глаза.
– Красивые глаза, – честно констатировала я, потом бросила за спину, – Одобряю твой вкус.
Я вдруг представила, каково сейчас ему – зашёл в случайный, ни разу мною не упоминаемый кабак, и тут же наткнулся на фэйс-контроль. Во, влип, мужик! Даже жаль его немного сделалось.
– Девушка, а у вас это серьёзно? – спросила я.
В ответ девушка растерянно глянула мне за спину. Там сидел мой обидчик и отчего-то не спешил вступать в разговор.
– Имейте в виду, – строго проговорила я, – В случае развода, всех троих детей я оставлю с ним. У нас это даже в брачном контракте оговорено. Запомните, у наших двойняшек слабый желудок и часто бывает жидкий стул… К их питанию нужно подходить очень серьёзно.
– Ну что же ты, – побелевшими губами произнесла девушка. Не мне, конечно, а ему. Имея в виду, что же ты не уберёшь от меня эту сумасшедшую, – Что же ты молчишь?
– А что ему говорить? – продолжила я, – Попался на горячем, теперь вот все слова растерял… Это ж не в первый раз с ним такое. Неделю назад, вот, рыжую бестию так же в кабаке лапал. Я ей потом позвонила, объяснила что к чему. Как она отнекивалась! Не могу, говорит, в свои молодые годы брать на себя ответственность за чужих детей и больную печень чужого мужа! Несознательная оказалась бестия. И прописывать его сразу к себе не захотела! Будто мне лишние деньги за квартиру платить охота…
Я слегка разошлась, каюсь… Честно говоря, думала, подурачусь, и уйду, а он потом пусть сам разбирается. Не месть это даже, так, безобидная мстишка… Весело, конечно, но не слишком лояльно. Я почувствовала это и решила смирить гонор. Обычно в ситуациях, когда я пытаюсь исправить содеянное, у меня выходит нечто ещё худшее.
Это как с окурком: Когда мне стыдно за брошенный на землю окурок, а урн по близости не наблюдается, я всегда, пытаясь нанести внешнему виду улицы как можно меньший ущерб, автоматически пытаюсь всунуть окурок в какую-нибудь асфальтовую трещину. Всовываю, и лишь потом понимаю, что всё ещё больше усугубила. Ведь из трещин-то как раз дворникам выметать мусор тяжелее всего. Я понимаю это, но «на автомате» каждый раз поступаю именно таким нелепым образом.
Так вышло и в тот раз. Я поняла, что переборщила, и попыталась исправиться.
– Нет, если у вас всерьёз всё, так забирай, мне не жалко, – благородно согласилась я, а потом, для полноты образа добавила, – Маменька-то его давно уже мне замену подыскивает – вот сводница!
Реакция девушки чрезмерно превзошла все мои ожидания.
– Не ожидала! А про маменьку его вы верно подметили, – истерично взвизгнула она, мгновенно растеряв всю свою красоту. Потом подскочила, и умчалась, раскачивая сумочкой, в гардеробную.
– Какая слабонервная попалась, – фыркнула я растеряно, – Мог бы уж выбрать поувереннее. Впрочем, ведь и впрямь красавица… Глаза, фигурка, а гу, агу, агу!
Конечно же, я не собиралась так по-дурацки агукать. Просто на этой фразе я развернулась и поняла, что обозналась. Передо мной сидел очень похожий на моего молодого человека мужчина. То есть похожим был только профиль. В фас это оказался совсем другой человек. Одинаковое отсутствие причёски, модная оправа очков, тёмно-синий джемпер с висящими рукавами, тонкий нос – это всё, что связывало сидящего передо мной человека с моим знакомым.
– Простите, ради бога! – я метнулась в гардеробную, улаживать ситуацию. Джентльмен порывисто встал и уверенно перехватил меня на полпути.
– Марина, обижают? – оживились мои музыканты, завидев, что кто-то хватает меня за руки, – Иди к нам, тут Мартини стынет.
– Нет, это я обижаю, – успокоила я их на всякий случай, – Мартини подождёт. – осадила растерянно.
– Пойдемте, присядем, – предложил джентльмен спокойно, – Я перед вами в долгу. Давно пытался сам выдумать для неё похожую историю. Позвольте вас угостить…
Оказалось, сбежавшую даму породили девятнадцать лет назад близкие друзья его родителей. Кроме феноменальной красоты, девочка отличалась не менее феноменальной глупостью, но понятно это стало слишком поздно.
– И бросить некрасиво, и общаться невозможно, – отчего-то оправдывался передо новый знакомый, – Она хорошая, но, как бы это сказать, «не своя» мне, что ли… То есть, нужно было, чтоб она сама бросила. А тут так удачно вы со своей выходкой. А с Михалковым это была импровизация, или заранее задумано? Плохая идея. Причём тут коммунистическое прошлое? В нём ли наше будущее? Кстати, у вас правда трое детей? Если еще нет, могу предложить свою кандидатуру для зачатия и взращивания…
– Ну и Свинтус же вы! – только и смогла охнуть я.
– А ты? – парировал он.
Вот так и познакомились, и, спустя год, наша свинская семья вовсю уже шокировала моих коммунальных соседей своими свинскими выходками.
Но вернёмся к реальности.
Звали меня вчера, стало быть, на обычную пьянку. А я уж себе напридумывала… Спонсоров на сборник нашла! Ага, сейчас…
– Присядь, – Золотая Рыбка кивает на стул, рядом с собой, – Во, что, стерва, вытворяет! – он кивает в сторону танцующей. Поверх белья дама, высунув шпильки из головы, царственным движением разбросала не слишком чистые волосы. – Я её всё утро одеться прошу, а она игнорирует… Творческая душа! Неизведанная… Казалось бы, ну что бабе надо? Живи себе, детей рожай. Не мне, так хоть мужу своему задохлику… Нет. Не хочет. Ну, мужу понятно. Я б такому мужу тоже ничего рожать не стал. Хотя мужик он хороший. Покладистый и понимающий. Но мне-то почему? Отмазку себе придумала: «Быт заест нас, сотрёт все чувства и твоя творческая жила иссякнет и перестанет кормить нас»! Тьфу! Вертит нами, как хочет… Остановилась бы уже!
Золотая Рыбка не настолько пьян, чтоб допустить непростительную откровенность. Я так понимаю, он все эти свои переживания и не скрывает ни от кого. С каждым ими делится. Странный тип. Музыка заиграла печальная, и у танцующей дамы из глаз вдруг побежали слёзы. Быстро-быстро, как в мультиках рисуют. Танцевала она плохо – играла хорошо. Сразу сделалось ясно, что слёзы – это часть демонстрируемой ею пластической композиции. Дама была некрасива, но завораживающая.
– Чего ей, спрашивается, не хватает? – продолжает Золотая Рыбка.
/Ведь если нужно мужика в дом,/ Так вот он, пожалуйста./ Но ведь я тебя знаю,/ Ищешь то, чего здесь нет./ – вспоминается мне. Вообще, вся изложенная Золотой Рыбкой история папахивает Маяковщиной. «Что было б, если б я полностью покорилась Володе?» – вспоминала когда-то Лилия Брик, – «Нарожай я ему детей, на этом бы поэт Маяковский и закончился». Вспомнив события с Анечкой, я страшно испугалась своих ассоциаций, и постаралась прогнать любые мысли о Лиличке Брик. Ещё не хватало, чтоб Золотая Рыбка застрелился, а танцующая дама приняла б в 86 лет смертельную дозу снотворного.
В мыслях осталось лишь искреннее сочувствие к участи обездоленной Ксень Санны.
– Ты только смеяться не смей! – озлобляется вдруг Золотая Рыбка, – Смотреть – смотри. А насмешничать не смей! Она – моя душа – ей всё можно! -.после этого сложного монолога Гена так сладко зевает, что я мгновенно вспоминаю, в какую кромешную рань сегодня проснулась.
– Я пойду, наверное, – надо идти, потому, что, чем раньше приеду в редакцию, тем меньше будет скандалов. А сегодня у меня совсем нет сил ругаться. – Всё самое интересное, я так понимаю, уже закончилось…
– Да, – кивает Золотая Рыбка, – Такая возможность засветиться была. Эх ты!
Я вдруг понимаю: Геннадий не в курсе, что я должна была приехать сейчас. То есть абсолютно не в курсе. Он меня не ждал… Значит, кто-то пошутил? Я мгновенно вспоминаю разговор с «шутником» и мурашки бегут по коже. Хорошенькие шуточки! Спрашивать у Гены бесполезно. Я киваю на прощанье и направляюсь к выходу.
– Марина? – кто-то окликает меня в холле. Оборачиваюсь.
Высокий, бледный, в костюме. Он похож на вампира. С туго затянутым назад кучерявым чёрным хвостом. С длинными ухоженными пальцами. С хищно торчащими вперед передними зубами и небольшой бородкой.
– Ну? – я порядком уже извелась от всего этого, поэтому и не думаю скрывать неприязнь.
– Это я тебе звонил. Пойдём, поговорим, – голос, несомненно, тот, вчерашний, – Сюда.
Он приглашает меня в кабинет для вип-персон.
– Вот свиньи! – чуть слышно ругается он, натыкаясь на спящую там парочку, – Пойдём наверх, – это уже мне.
Кабинет наверху оказывается чистым и свободным. Я усаживаюсь в мягкое кожаное кресло.
– Кофе, пожалуйста, – говорю собеседнику.
– Что? А, ну да. Сейчас скажу.
На вид тому, кому я приписывала пешие походы под стол в период моей бурной молодости, оказывается лет сорок. Он подтянут и трезв, чем непременно расположил бы меня к себе, если б ни его взгляд. Пронзительные маленькие глазки смотрят настолько напряженно, что от них хочется бежать.
Молча пялимся друг на друга. Ненавижу, когда на меня смотрят так – оценивающе и выжидательно. Ощущение, будто это не он назначил мне встречу, а я сама пришла сюда и чего-то требую. Не дождётесь! Первая я разговор не начну. Пью кофе – он откровенно мерзок. Курю так, будто пришла сюда исключительно с целью расслабиться. Он всё смотрит.
– Начнём с главного, – многозначительно говорит он, наконец, и целится пультом в видеомагнитофон, – Вот наши последние проекты.
– У вас имя есть? – у каждого своё «главное». Мне, прежде всего, важно знать, с кем имею честь разговаривать.
– Что? – эта его дурацкая привычка переспрашивать неимоверно действует на нервы. Понятно, конечно – человеку нужно время, чтобы подобрать достойный ответ. Но внешне это выглядит так, будто он занят какими-то своими сверхважными размышлениями, а я тут перебиваю своими глупыми вопросами, – Ну да, есть, конечно, – он словно вспоминает что-то и начинает быстро перебирать словами, – Наш кастинг рассматривает людей с несколько необычных точек зрения, поэтому не удивляйся странности тестов. Вообще, сработаемся, думаю… Я именно на такую, как ты, и собирался делать ставки. Так что не слишком нервничай. Обычно мы с Геннадием вдвоем оцениваем, но он сейчас, как ты видела…
И тут же из телевизора на меня обрушиваются обрывки каких-то невиданных доселе клипов. Сделаны они явно неплохо, но оценить это до конца не получается. Мой собеседник беспрерывно жмёт на перемотку и вампирообразные (все художники лепят по своему образу и подобию!) девушки, неузнанными гибнут под серыми полосками.
– Ой, а Басик тут что делает? – на экране мелькнул один мой знакомый, он же новый директор торговой сети известного в городе бандита и депутата…
Амбициозный Басик страстно хотел удержаться на новом месте, поэтому, словно Карабас-Барабас, нещадно строил подчинённых и созывал всю прессу на любые пустяковые события в магазинах. Я – штатный поэт журнала – писала для Басика заказные статьи. Разумеется, прозой. Вообще все в нашей редакции, вне зависимости от штатной должности, в основном занимались написаниями заказных статей, получая приятный процент от платы заказчика. Даже художники. Даже уборщица Вера Ивановна, чьи тексты существенно отличались от наших в лучшую сторону, потому что писание статей для неё было способом блеснуть, а для нас – рутинной, давно надоевшей работой. Подогревая массовый интерес к торговой сети Басика, я зарабатывала свои кровные проценты и вовсе не чувствовала себя обманщицей – наверняка все читательницы прекрасно понимали, что статьи заказные. Басик щедро расплачивался и всегда шутливо интересовался:
– Ты всё еще замужем, да?
– Да, – как порядочная женщина, врала я.
– Жаль. Передай мужу, зря он тебя на работу отпускает. Баламутит умы мирного населения. Честная девушка должна быть или красивой, или замужней. А если и то и другое, то это уже издевательство… От такой несуразной смеси у мужика в мозгу случается бяка…
Сам Басик немедленно делал несвободными всех встречных незамужних красивых женщин. В данный момент у него было одновременно три семьи. Всех своих жён Басик страшно любил, содержал и тосковал по каждой:
– Не поверишь, Маринка – тяжело признавался он мне на очередном фуршете в честь обновления интерьера одного из магазинов, – Сплю с женой, а во сне другую жену вижу. С другой сплю – мысли об этой покоя не дают. Эх, любовь… Страшная сила!
В общем, с Басиком я была достаточно хорошо знакома.
… – Что тут Басик делает? – ещё раз переспросила я.
– Для кого Басик, а для кого и Евгений Александрович, – хитро щурится Артур, и в глазах его, подмигивая, светится «я вас таких насквозь вижу».
– Попрошу без намеков. Мы с Басиком давняя по фуршетам спитая дружеская пара, – констатирую я, и тут же злюсь, что ни с того, ни с сего, кинулась оправдываться.
– Понимаю, – легко сдаётся собеседник, – А это моё поздравление к одному из их праздников. Евгений Александрович, когда идею услышали, чуть в обморок не грохнулись. Но потом взвесили всё здраво, и, не без моих подсказок, догадались, что подобный фильм – вещь полезная. Поддержка командного духа и привлечение внимания покупателей. Короче, этот фильмец мы с ними зачудили к пятилетию фирмы. Начинать просмотр лучше сначала.
Через минуту я безудержно хохочу и не считаю больше утро пропавшим. На кассете записаны эдакие «Старые песни о главном», только в исполнении коллег Басика. Владелец сети магазинов – известный бандит и депутат, баснословно богатый деятель, великий и ужасный, о котором даже пресса – и то писала только положительное – поёт! Представляете, поёт песню! Он мягко признаётся, исполняя пугачёвскую «Так же как все, как все, как все. Я по земле хожу, хожу». Когда он жалобно выводит своим сиплым басом: «Кто, не знаю, распускает слухи зря, что живу я без проблем и без забот…», я в восторге кричу «Браво!». Сам Басик в следующем клипе с невесть откуда взявшейся голливудской улыбкой, поёт многообещающее: «Если долго мучаться, что-нибудь получится». Я в восторге. Я мгновенно прощаю собеседнику всю его вампирообразность, и даже глазки-щелочки кажутся мне уже не такими противными. Я хочу смотреть ещё, но, кроме меня, на это здесь никто не настроен.
– Как видишь, мы люди серьёзные, – он снова начинает мотать кассету, – Занимаемся стоящими проектами… Если потянешь (в смысле работоспособности) – будешь в команде. А если потянешь время – не будешь. Сейчас главное – оперативность. Чтоб идея не перегорела. Понимаешь? Но помни, это работа, работа и ещё раз работа, – теперь его речь воспроизводится аналогичным видео способом, с частыми перемотками мыслей, урывками, – Эти вот клипы фигня, ты на них не смотри. Это делалось под контролем заказчика. Когда цель – угодить безвкусице бездарного дяди, настоящей работы не получится никогда.
Может, всё это и интересно, но совершенно непонятно. Меня порядком достал весь этот психодел!
– Так! – беспардонно и требовательно перебиваю я, – Где здесь кнопочка с квадратиком?
– Чтобы пробиться, нужно быть, прежде всего, маркетологом, – продолжает он, не слыша, и тут я понимаю, что мне твердят заученный, произносимый неоднократно текст, – Сейчас я попрошу тебя пройти пару тестов, результаты отсмотрят специалисты. Не нервничай…
Это уже совсем смешно. «Надо или убираться отсюда, или сделать что-нибудь немедленно. Потраченное утро, идиотский тинейджерский вид, да ещё весь этот маразм», – проскакивает в мыслях..
Я не выдерживаю. Перехватываю пульт. Выключаю видео, наставляю пульт на собеседника, решительно целюсь, и нажимаю кнопку «стоп».
– Пух! – озвучиваю содеянное, – Я тебя выключила.
И, надо же, он понимает! Замирает удивлённо. Потом, не меняя позы, начинает исчезать по частям.
«Ни фига себе реакция!» – я на секунду лишаюсь чувства реальности происходящего. Все части собеседника уже исчезли под столом. Я не могу удержаться. Встаю и аплодирую.
Спустя несколько секунд, у нас с Артуром всё уже идёт по-другому. Он больше не похож на механического робота. Он оценил меня по достоинству и теперь говорит по существу. Он, Артур Ордин, стилист и имиджмейкер в одном лице, точнее, если официально, то просто артистический директор, а если по сути – то криэйтор будущего проекта. Ради денег он работает над этими самыми клипами и презенташками, виденными мною только что, а ради души и (он уже всё подсчитал и всё знает) ради больших денег, он собирается запустить грандиозный проект – рождение новой, настоящей, стопроцентно коммерческой звезды на «их эстрадном кумполе».
– Что ж тут «для души», если проект коммерческий? – интересуюсь я.
Тут выясняется, что у каждого своё творчество. У него, Артура Ордина – стилиста, имиджмейкера и артистического директора в одном лице – высшая самореализация заключается в воплощении невозможного. Любые абсурдные идеи, кажущиеся нереализуемыми, служат ему – стилисту, имиджмейкеру и артистическому директору в одном лице – глиной, собственный нестандартный подход – инструментом, скептически настроенные недоброжелатели – площадкой для выставки.
От этих бесконечных «в одном лице» я поморщилась.
– Ну, смотри, – горячился Артур, снисходя до подробных объяснений, – Никому не известная, давно и безрезультатно тусующаяся в кулуарах актриса вдруг пробует себя в амплуа эстрадной певицы и мгновенно – без веления царственных особ шоубизнеса, а собственными силами – становится известной звездой. Звездой, от которой тащится вся страна. Разве такое возможно? Нет! Но я уже придумал, как это сделать… Генке нужны сверхприбыли – они у него будут. Актрисе, то есть тебе – известность, и ты её получишь. А мне нужно мало – всего лишь возможность воплотить этот проект. Это и есть моё творчество…
– Я не актриса. И вообще, похоже, я «не туда попала». Я совсем по другому вопросу шла. Но он для вас, как я вижу, не актуален…
– Что? – собеседник снова деревенеет, – Не актриса? А зачем Генка тебя на пробы пригласил?
– Я поэт. А работаю журналистом, – не удерживаюсь от ехидного прищура, – Ты же наводил справки…
– Точно, – собеседник искренне огорчается, – А у меня сценарий под актрису заточен. И как я сразу не заметил… Блин, я ж Генке только актрис заказывал, чего он мне нерабочий материал поставляет…
– Он сам – нерабочий материал, – вспоминаю нынешний вид ЗолотойРыбки я.
– Он? Ну что ты, – голос Артура лоснится многозначительными улыбками, – Геннадий Викторович человек очень обеспеченный, и оттого – работать может в любом состоянии. Явилась бы вчера на кастинг – застала бы его в полном бодром великолепии. А так – сама виновата. Они от работы утомились и отпраздновать первый тур конкурса изволили… Бывают у них такие вот странности. Я в нем это тоже не люблю, но, что поделаешь. Спонсоров нужно принимать такими, какие они есть… Вот пришла бы ты вчера…
Понятно, подхалимаж и благолепие процветают. В угоду спонсору готовы мать родную поиметь. Терпеть не могу такую обстановочку.
– Ну и как результаты отбора? – меня это, конечно, не касается, но любопытство сильнее здравого смысла.
– Отсутствуют. Неплохие девчонки, но меня ничто не задело. Плоские они все. Не в смысле сисек, а в смысле широты взглядов. Ни с одной из них в авантюру пускаться не хочется. А в нашем деле главное не внешние данные – всё внешнее это моя уж забота. Главное – взаимопонимание с командой. То есть со мной. Полный контакт. Абсолютно полный…
На что это он, интересно, намекает? Марамз крепчал, деревья гнулись… Вообще-то принцип держаться от сумасшедших подальше, я не соблюдаю. Но именно в данном конкретном случае, пожалуй, можно этим несоблюдением пренебречь.
– Я не актриса. Могу идти? Тогда адьюс. У вас тут дурновато.
– Погоди, – он цепляется за меня взглядом, эти путы ощущаются почти физически, и я не могу уйти, – Понимаешь, в тебе что-то есть. И темперамент и прочее. Идея с пультом хорошая была. Он к ней и так, и сяк, а она кнопкой, клац, и его выключила… Я у тебя эту идею в клип украду. И по образу ты мне подходишь. Эдакая, русская красавица. Не российская, как многие сейчас, а именно русская, оттуда, из Киевской ещё Руси.
Я офонарела. Вот уж, чего никогда в себе не замечала, так это отголосков Киевской Руси. Красавицей не была никогда. Всегда Красоткой. В смысле, взбалмошной, ветреной и карнавальной, а совсем не умиротворенной и вечной.
– Да, да, – продолжал Артур, – Правильные чёткие черты, овал лица этот округлый, скулы, и глаза в разноцветных кристалликах. Глаза цвета северного моря… Как раз то, что мне нужно!
Он говорил приятные, в общем-то, вещи. Но делал это тоном гинеколога-женоненавистника, докладывающего пациентке о правильном расположении её внутренностей. Профессионально, но с оттенком презрения. Так, что чувствуешь себя пристыженной…
– Русская Красавица. Так группу и назовём, – продолжает Артур.
– А что петь будем? – всё ещё потешаюсь я.
– На то специально обученные люди есть, чтоб репертуар сочинить. Генка позаботится. Что-то забойно-развлекательное и не от мира сего. Агузарова, только с современными рейв-прибамбасами. Сечёшь? На самом деле, если в масс-медиа одну и ту же дрянь нужное количество раз прокрутить, она по-любому в сознание к публике влезет. Главное, образ нужный выбрать и денег вложить достаточно.
– А тексты? Тексты о чём будут?
– Что? – Артур зябко ёжится, – Да неважно всё это для нынешней эстрады. Мы ж к эстетам лезть не собираемся, мы ж – к народу. А… Понимаю, к чему ты клонишь. Если хочешь, твои тексты попоём. Если они не слишком у тебя термоядерные.
Вспоминаю наш недавний спор с Анной. Слушают охотней, чем читают. Песни… Времена стадионов на Вознесенских чтениях прошли. Слушать стихи нынче не модно. Модно увлекаться музыкой. Песни… Единственный шанс донести стихи до широкого круга. Это важно. А традицию хождения на задних лапках перед Золотой Рыбкой можно будет и расшатать… И с Артуровской одержимостью можно смириться. Пусть они создают свою «Русскую красавицу», пусть они поют в ней тексты нашего сборника… Или лучше другие тексты моих авторов. Раскрутим имена, глядишь, и к сборнику внимание привлечём.
– Они термоядерные, – говорю задумчиво о текстах, – И петь их тоже должен кто-то термоядерный…
– А что? – осмысливает Артур, – Русская Красавица в кислотном стиле с вызывающими текстовками… Хорошо, но на любителя. Нужно все же что-то не обременяющее людей. Как Сердючка. Вот это проект!
Я представила, что станет с моими или, скажем, Сонечкиными, текстами на этом пути и отрицательно замотала головой. Впрочем, может, я не права? Может, профессионалам виднее?
– Так кто петь будет? – спрашиваю, чтобы получше представить себе задачу. Мысленно, я, конечно, решила уже окончательно, что в проекте участвовать буду.
– Ты будешь петь, дубина! – твердит своё Артур, – Рожа у тебя подходящая. И потом, это же очень важно, что нам поёт не просто кукла, а кукла с мыслями. Которая сама всю эту галиматью написала, и теперь ею делится. – очень захотелось мне придушить Артура за «галиматью», но я сдержалась, умничка, – В сценарии раскрутки актрису на журналистку, в сущности, легко заменить… – продолжал Артур, – Та же фигня. Журналистка точно так же знакома со всеми звёздами, всегда тусуется в их тени… Мы это вывернем так, будто наши звёзды-монстры не разглядели, какой рядом с ними талантище потявкивает. Они спорить кинутся, заговорят о тебе – вот и часть промоушена. Так! Нужно ещё посмотреть, как ты двигаешься. Как на обнажёнках смотреться станешь… Потому что, предупреждаю сразу, проект будет предельно эротический!
– Двигаюсь я отлично, смотрюсь великолепно, – приходится отвечать, – Есть только одна проблема: я не хочу и не умею петь.
– Что? – похоже, Артур решил работать именно со мной ровно в тот момент. Исключительно потому, что я отказалась. В этом самом моём «не хочу» он усмотрел вызывающую сладострастие преграду. – Не умеешь петь? – наседает он, – Это мелочи. Современные технологии в вокальных данных исполнителя не нуждаются. Думаешь, Басик твой петь умеет? Каждую нотку потом на компе до ума доводили. И с тобой справимся.
– Да уж! – я расхохоталась, – Сначала Геннадий звонит мне со своим идиотским «надо поговорить по твоему поводу, по поэтическому», потом перезваниваешь ты с угрозами и демонстрацией доскональных подробностей моей жизни, а теперь выясняется, что я должна стать поп-звездой! Слушай, это всё очень здорово, но я не собираюсь пробоваться на роль певицы. Я не хочу!
– Это тоже мелочи, – точно! моим отказом Артур загорелся едва ли не больше, чем выдуманным образом Русской Красавицы, – Мы тебя переубедим. Найдутся методы…
А вот это уже зря! Мгновенно вспоминаю наш вчерашний телефонный разговор. И про Анечку он знал, и про пожар и про Рукопись… Подскакиваю, чувствуя, как кровь приливает к щекам. Угрозы? Об этом он ещё пожалеет…
– Найдутся методы?!?! – переспрашиваю презрительно, – Можете быть уверены, на меня – не найдутся.
Можно было бы сказать ещё многое. Сказать, что такие, как он, в свое время своими «методами» довели до безумия и малодушия весь цвет русской интеллигенции, но что от него (от цвета этого) осталось главное – память и истории. И мы теперь так легко не сдаемся, потому что знаем о чужих примерах. Знаем, что даже некоторые ремарковские скелеты – заключенные фашистских концлагерей, обречённые «методами» на животное существование и бесконечные истязания – находили в себе силы не сдаваться. И их пример закалил нас. И никакими «методами» нас теперь не схватить. Тем более, что хватать не за что – события нашего времени настолько мизерны, что и дорожить-то особо нечем. Так что им, со своими «методами», можно смело шагать куда подальше…
Но я ничего такого не сказала. Улыбнулась только, намеренно надменно.
«И никакая раскрутка нашему сборнику не нужна. Кому надо – тот и сам услышит, найдёт в Интернете, почитает», – горько обманывая себя, я развернулась, одела крутку и пошла демонстрировать безграничия своего пофигизма и неуязвимости. То есть к выходу направилась. А идею про тексты было жалко…
«Уходим, без слов, без сомнений,/ Без приторно сладких оваций./ Время погасших стремлений / Лишает нас права остаться./ Честь заклеймили ничтожеством, / Гений – созвучно с гниением./ Время великих возможностей / Нам обернулось гонением./ Уходим – здесь кормят гадливостью, / Только погасший сживётся./ А со своей справедливостью / Мир этот сам разберётся!»
Так я попыталась пройти мимо славы.
В дверях кабинета сталкиваюсь с пьяной дамой. Той самой, что танцевала в белье, и о которой вещал Золотая Рыбка. Сейчас она уже одета. Длинная узкая юбка, кофта с пушистым воротником. Дама не молода, но действительно весьма интересна. Следы бурно пролетевшей ночи отчётливо читаются на её лице, делают его хаотичным, но привлекательным.
"Лицо несвежее, волосы крашеные и на истасканном лице наглые глаза" – писала в своём дневнике Ахматова о Брик, приехавшей в Петербург. Но мужчины всего этого в Лиличке совсем не замечали. «Прелестная, необыкновенно красивая, милая женщина с пронзительным взглядом», – в тот же вечер, что и Ахматова, сделал записки о Лиличке Чуковский.
Интересно, что, она тоже принимает участие в конкурсе на вокалистку?
– Что это? – пьяно кивая на меня, спрашивает дама у Артура, – Одна из ваших кастингиц? – дальше уже мне, – Прорываемся к победе? Уединяемся? Не поможет! Артурчик у нас мальчик стойкий и идейный. Так, деточка? – это снова Артуру.
Артур мгновенно заводится.
– Лиля, езжайте домой, – кажется, он едва сдерживает бешенство, – Вы слишком утомились сегодня. Где ваш муж? Где Геннадий? Отчего они не заберут вас?
«Надо же, и зовётся Лилей!» – поражаюсь я. И так усердно пытаюсь снова разогнать ассоциации, что не слишком слежу за происходящим.
– Да ты боишься меня, деточка, – дама пошатываясь, проводит руками по бёдрам, и приближается к Артуру – Не хочешь с Геночкой ссориться, так? Правильно… Я и сама себя боюсь иногда…
Я резво прихожу в себя и открываю дверь. Ещё не хватало быть свидетельницей чужих разборок.
– Стоять!
Вот уж не ожидала такой прыти от пьяной женщины. Она подскакивает, захлопывает дверь передо мной. Берёт за плечи, толкает к столику. Я ошарашена, поэтому не сопротивляюсь.
– Мне и причудиться не могло ломать ваш интим. Иди к нему, девочка. Иди! – манерно восклицает она.
Я смеюсь, чтобы скрыть неловкость.
– Может вам кофейку? – забалтываю внезапно объявившуюся сводницу я. Та не сдаётся.
– Иди к нему! – истерично вопит дама, натурально свирепея и хватая меня за куртку.
Морщусь от омерзительной смеси перегара и дорогих духов. Вроде, приличная женщина. Что ж такое пить надо было, чтобы так пахнуть?
Убираю её руки, отталкиваю.
– В вашем возрасте лучше о своем счастье подумать, чем для других сводней работать, – говорю брезгливо. Всё-таки ухожу.
– Что?! Что?! – доносится из кабинета, – Что она сказала? Артур, и вы промолчали? Геночка, где вы, мой верный рыцарь? Где вы?
Постепенно крики вытесняются из моей головы уличными шумами.
«Всё что меня окружает – сплошной абсурд», – думаю, сама себя накручивая, – «Бессмысленные угрозы и глупые предложения… Может, я сама всё это притягиваю? Может, что-то надо менять в самой себе?» – волнуюсь всё больше, вспоминая Артуровское «найдутся методы». О пьяной даме-своднице больше вообще не вспоминаю. Надолго ли?
* * *
– В опасные игры играете, девушка… – Нинель, сама того не понимая, попадает в самую точку. Забывая обо всех делах журнала, бледнею, вспоминая Мамочкинско-Анечкинскую эпопею.
– Я не то что-то сказала? – Нинель немного возмущена моей неожиданно открывшейся ранимостью. – Что за люди? Что не скажи – все их задевает. Ты ж, мать, вроде нормальным человеком была…
– Это она на обращение «девушка» обиделась, – отшучивается в качестве разрядки обстановки мой друг Карпуша. – Восприняла, как тайную насмешку. Девушка? В её-то годы? Оскорбительно…
– Сейчас обоих отстраню от проработки идеи, – угрожаю беззлобно, уже вполне совладав с внезапно обуявшим меня ужасом, – Моя обиженность вам померещилась. Вернёмся к делу!
Вот уже минут двадцать, как в нашей редакторской комнатушке невозможно было вставить ни слова – идут баталии. Идея новой рубрики была придумана довольно давно, и вот теперь мы искали средства для её воплощения. Собственно, искала поначалу только я, потому как идея была моей, но делала я это вслух, и все остальные, заинтригованные, вынуждены были подключиться.
– Цензура не допустит, – вздыхала Нинель, очень страдавшая, когда приходилось хоронить фишки, – Ты же знаешь, концепция нашего журнала не допускает отсебятины.. Впрочем, кто вам мешает попробовать подать материал? Вдруг прокатит?
– Мешает нам ни кто, а что, – отвечала я, – Утренняя ограниченность моей фантазии.
– Так совместим же наши ограниченности, чтоб получить в итоге безграничье! – проскандировал Карпушка и, забросив все дела, принялся мусолить идею вместе со мной.
– Сложение ограниченных множеств порождает новое ограниченное, – вздохнула умненькая Нинель, но тоже переместилась к моему столу. – И чего ты, Карпуша, такой амматематичный…
– Это у меня наследственное. От отца. В школе, когда одноклассники диктовали ему подсказки, им приходилось перемежать речь восклицаниями, типа: «Если я говорю, «в квадрате», значит возле числа сверху двоечку надо нарисовать!!!» Зато был гениальным скульптором. И это я тоже от него унаследовал.
– Лучше плохенькое наследство, чем богатая наследственность, – наскоро породила сыроватый афоризм Сонечка, черканула о нём в блокноте, и присоединилась к нам.
Идея была честно украдена мною у Тэффи. Та увлекалась довольно интересной игрой: брала известных писателей, представляла их книжными персонажами и пыталась определить, чьему перу такой персонаж мог бы принадлежать. Гоголя, например, мог бы написать только Достоевский, а самого Достоевского – никто, разве что Толстой, уже после своего отлучения от церкви. Игруха получалась весьма увлекательная. Я давно уже определила, что саму Тэффи могла бы написать только Хмелевская, а Хмелевскую, наверняка написали бы Ильф и Петров, которых, конечно же, мог придумать только Чехов… На страницы журнала такая игра точно бы не попала – Вредактор был убеждён, что нашим читательницам нет дела до литераторов. Зато он считал, что им есть дело до киноактёров и певцов. Вот я и решила провести игру: «Кто писал нам эту звезду?» Ранняя Пугачёва выходила персонажем Маргарет Митчелл, то есть Скарлетт. Варум – девушкой из фантазий Мураками. Агузарова – порождением Пелевина. Подобрав пяток таких вот пар (только очень устойчивых, таких, чтоб ассоциации были совсем однозначны), смело можно было объявлять весёленький конкурс. Ну, и ещё требовалось несколько пар для изложения правил игры и примеров. Проблемы возникли в связи с отсутствием взаимопонимания. Смотришь на нас, людей, – вроде все похожи. Две руки, две ноги, посредине гвоздик… А на самом деле, когда всерьёз мыслями обменяться хочешь, чувствуешь, что общаешься с принципиально другим существом. Инопланетным индивидуумом без логики в мышлении. Сонечке, например, казалось, что Гребенщикова мог бы написать Акунин. Как я её ни отговаривала – «неважно каких авторов обсуждаемая звезда любит, важно, какой автор тяготеет к изображению персонажей, подобных звезде» – она всё равно осталась при своем мнении. Карпуша упёрся в свои личные симпатии и антипатии, не желал видеть объективности и утверждал, будто Филиппов Киркоровых пишет обычно Пауло Коэльо. В общем, моя идея потонула в неоднозначности человеческого мышления. Зато сам процесс обсуждения и дебатов на эту тему – всем пришёлся по душе. Как коллектив воистину творческий, обсуждали мы бурно и с матерком, ничуть не брезгуя участием в споре двух экономистов и одной уборщицы, которым тоже интересно было подискутировать. Всё шло весело и беззаботно, я почти расслабилась, пока зловещим напоминанием не прозвучало вышеприведенное замечание Нинель.
– Да ты просто не умеешь играть в собственную игру! – в пылу спора заявила мне она.
– Если честно, то мои мозги пользуются обычно другими правилами, – без задней мысли сообщила я, – Берут реальных знакомых и идентифицируют их с книжными персонажами. Иногда даже поражаешься, насколько сразу предсказуемым и понятным становится человек. Все мы принадлежим к каким-то типам и потому можем быть идентифицированы…
Я споткнулась, наткнувшись на настороженность во взгляде Нинель. Конечно же, она просто переживала, что я сравню её с кем-нибудь не тем, но упрёк прозвучал устрашающим напоминанием о моей вине.
– Идентифицируете с реальными знакомыми людьми? В опасные игры играете, девушка…
Окончательно в себя после этой фразы я не пришла, и нормально общаться уже не могла. К счастью, тут сварливым ураганом на нас налетел Вредактор, и все разошлись по своим делам, забросив мою идею в небытие, а меня – в редакционную текучку.
Текучка, как ни странно, дружелюбно поглотили меня. Ну, хоть какая-то в ней духовная польза – отвлекает от дурных мыслей. Обычно от нудной стороны своих непосредственных обязанностей я испытываю лишь лёгкий приступ тошноты. В нашем журнале я числюсь штатным поэтом. То есть не редактором поэтических страничек, как изначально рассчитывала, а именно – поэтом. Даже в трудовой так записали, хотя, наверное, нельзя. Поэтических страничек в журнале вовсе нет, а есть… Поздравления, объяснения, пожелания… Страшно прибыльный, но ужасно идиотический раздел. Любой желающий может опубликовать в нём своё обращение к миру. За отдельную плату это обращение превращалось в поэтический памфлет. «Хочу поздравить Зиночку с сорокалетием в стихах! Хочу написать, что ничего страшного в том, что я от неё ушел, нету». Я получаю зарплату за то, что пишу пафосные четверостишья по мотивам таких записок. Ужас!
Это, конечно, плохо, просто кошмарно – так говорить о своей работе. Если не нравится -усовершенствуй, нравится – не жалуйся, неисправимо не нравится – увольняйся. Всё это я прекрасно понимала. И со всех предыдущих мест увольнялась при первых же признаках апатии.
– Когда ежедневно ловишь себя на том, что считаешь, сколько часов осталось до конца рабочего дня, пора писать заявление об уходе, – объясняла я работодателям причины своего бегства, – Скажите, сколько нужно отработать, чтоб никого не подвести, и позвольте мне уйти!
И мне, пусть с неохотой, позволяли. И долго ещё я дружила с прежними работодателями, писала для них небольшие статейки, как внештатник, искала заказчиков на рекламу. Но уже добровольно, и в удобное для меня время.
Я вообще считаю, что регламентированный рабочий день – унизителен для работников. Регламентированным должен быть объем работы и сроки сдачи, а уж когда человек решит выполнить свою часть обязанностей – его личное дело. Соизмерил удобное тебе время со временем работоспособности техники и нужных коллег – теперь распоряжайся собой как хочешь. Тыкая носом в рамки рабочего дня, нам, как бы говорят: «Я тебя не организую – никто не организует». А то, что взрослые люди сами могут разобраться, когда нужно сидеть на работе, а когда в этом для общего дела нет никакой необходимости, отчего-то в расчёт не берётся. В общем, не понимаю, почему человечество до сих пор не упразднило такую дурацкую штуку, как строго отведенные для труда часы.
– Ты идеалистичная анархистка, – скривилась когда-то Нинелька в ответ на такие мои рассуждения, – Тебя послушать, так люди вообще не должны работать!
– Не должны, – я радуюсь, что она правильно поняла мысль, – Не должны, но будут это делать. По собственному желанию. Тем паче, что хорошо можно сделать лишь то, что тебе интересно. Причины заинтересованности не важны: может, оплата, может, самореализация… Главное, что работать можно лишь тогда, когда ты чувствуешь свою нужность делу, а не такому странному понятию, как «дисциплина».
– Что ж ты тогда от нас не уходишь? – спросила меня Нинель ехидно, – Для нашего Вредактора дисциплина – главный божок.
– Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, а от тебя, медведь-Вредактор, и подавно уйду, – поддразнил подключившийся к разговору Карпуша.
– Нет, – тягостно вздонула я, объясняясь, – Вредактор – не медведь. Вредактор лиса, которая меня съест. Я не уйду отсюда, потому, что здесь вы. Писание бреда напрягает, а коллектив – наоборот. Но моя нынешняя работа это и есть писание бреда плюс коллектив. Одно от другого не отделимо, поэтому я жертвую всеми своими принципами, сижу на этой проклятой работе и имею возможность регулярно созерцать ваши интеллектуальные рожи.
– Ой, не могу! – зашёлся смехом Карпуша, – Это ты сидишь на работе?! Да ты постоянно куда-то отпрашиваешься и сбегаешь… Грех жаловаться!
– Грех, – согласилась я смиренно, – Но я жалуюсь…
– Погоди, – Нинель всегда славилась страшной дотошностью, и не могла не пытаться разобраться в ситуации до конца, – Но ведь с коллективом ты можешь видеться и не в редакции. Чего ж тебе из-за нас мучаться? Увольняйся!
– Фиг я всех вас соберу тогда воедино. Вы ж – народ занятый. Впрочем, оставим эту тему, а то и правда уволюсь.
Нинель с Карпушей ехидно притихли, делая вид, что испугались.
Такой вот у нас когда-то случился разговорчик, вполне отражающий мои взаимоотношения с редакцией.
/Сто минут, лишь сорок, тридцать!/ Ах, как долго день рабочий. /И вчерашняя заварка отчего-то тухлой рыбой отдаёт./Каждый чётный час устало, выхожу я помочиться/ от такого разбиенья время, вроде как, ускоренно течёт./. Я терпеть не могу такую жизнь, но не бросаю к чертям свою работу. Потому что такой цветник из ярких личностей окружает меня только здесь. И, хоть все они – мои милые коллеги – дураки и зануды, всё равно люблю я их необычайно и пусть они, если прочитают этот текст, помнят о моей любви и не слишком грустят.
Ещё, как уже говорилось, я пишу в наш журнал заказные статьи. Любая такая статья пишется в нашем журнале три раза. Сначала на собственное усмотрение, потом – на усмотрение Вредактора, потом – опираясь на просьбы заказчика, то есть, возвращаясь к изначальному варианту. Но и эти три раза занимают совсем немного времени. В основном, всем нам – недобросовестным журналистам ежемесячного женского журнала – делать в редакции совершенно нечего. Даже треть рабочего времени не отнимают у нас поставленные задачи, но мы должны присутствовать, высиживать положенное штатным журналистам время на рабочем месте. Видимо, чтобы любой нечаянно забредший к нам знакомый учредителей мог констатировать – все на месте, все отрабатывают зарплату в поте лица. Впрочем, на это я, кажется, уже жаловалась.
Когда-то мы почти всерьёз рассуждали о необходимости изготовления манекенов.
– Сделаем кукол, оденем в свою одежду, и будем подменять себя ими, когда захочется уйти, – мечтали мы, – Вредактор заглянет, посчитает поголовно, все ли на месте, и уйдёт, успокоенный.
– Лучше роботов сделаем человекоподобных, – доводил идею до совершенства Карпуша, – Тогда вообще на работу только в день зарплаты можно будет приходить.
Вредактор нечаянно услышал наш разговор, и, кажется, воспринял услышанное, как потенциально способное к осуществлению безобразие. С тех пор он по десять раз на день заходит к нам в комнату и лично контролирует деятельность каждого.
Впрочем, контролировать особо нечего. Ничем ярким никто здесь не занимается. До прихода в нашу редакцию, я была уверена, что журналист – профессия интересная. Но Вредактор и её свёл к тупому ремесленничеству. Пропагандируемые им технологии просты – выбираешь тему, лезешь в Интернетовские справочники, копируешь оттуда факты и сдаёшь статью. Никаких авторских оценок («Кто мы такие, чтобы судить?!»), никакой интриги («Кому нужны эти дешевые профанации? Наши читательницы интересуются сутью, а не обёрткой!»), никакой иронии – только голые факты. В общем, в рабочее время мы с коллегами занимаемся тем, что дружно и безудержно деградируем. Деградация эта хорошо оплачивается, поэтому все возмущаются, но никто отсюда не уходит.
Кстати, несмотря на всё вышесказанное, журнал всё же получается интересным. Его читают, о нем говорят, к нему прислушиваются. Вызывающая антагонизм у наших литературных амбиций стратегия Вредактора – писать как можно проще, и как можно информативнее, – принимается читательницами на ура. Нашим дамам давно уже наскучили слезливые истории и духовно перенасыщенные отчёты об очередном призовом месте нашей команды парикмахеров. Им нужны факты – эмоциональную окраску они хотят придавать сами и на свой вкус. Факты, так факты. Наш журнал даже называется так – «Women’s fact». Написание названия стилизовано так, что в первую минуту читается “Women’s fuck”, и лишь потом, присматриваясь, ты замечаешь правильную надпись. От этого наш журнал считается жутко стильным и концептуальным.
Я сижу в наушниках, балдею от «5nizza» и вношу в статью для Басика окончательные правки. Вредактор – сокращённое название нашего Глав. Редактора, полностью отражающее его сущность – бродит за спинами сотрудников и ищет, к чему бы придраться. Он сегодня явно не в духе.
– Бесфамильная, вы так любите опаздывать! – произносит он, скучая. Никаких новых поводов для придирок не обнаружено, поэтому придётся цепляться к старым, – Вы всегда подрываете дисциплину! Вы так любите опаздывать!
– Нет, – возражаю я, – Это неправда. Я не люблю опаздывать. Терпеть не могу опаздывать и очень расстраиваюсь, когда это делаю. То есть всё время хожу расстроенная…
Вредактор передёргивает плечами и молча отходит. Нет, он, в общем-то, неплохой тип. Просто «не нашенский». С высоты своего непонимания он очень ошибается в нас. Он чувствует себя Макаренко в окружении опасных подростков, которых во что бы то ни стало нужно сломить и переделать. В угоду мнимого «лица редакции» он зачем-то пытается отменять всё приятное.
Например, недавно курилку взял и перенёс за пределы редакции. Сочинил, мол администрация здания ругается… Но мы-то знаем, Вредактор сам не курит и злится, когда мы шепчемся в кулуарах, ему не доступных. Теперь у нас курилка под подъездом.. То есть на улице. То есть в холоде, в который порядочный редактор и внештатника на улицу не выгонит.
– А вы бросайте курить! – советует Вредактор, искренне удивлённый, почему его мудрый педагогический выпад не принёс результатов, и мы, испугавшись уличных холодов, немедленно не побросали все свои вредные привычки.
– Мне нельзя! – тут же рапортует Сонечка, – Мне бросать курить вредно!
У Сонечки не в порядке с нервами. Сигареты «держат» её. Несколько часов без никотина могут обернуться для неё нервным срывом. Маленькая, вертлявая, со смешливым лицом и кудрявой огненно-рыжей шевелюрой, Сонечка вообще-то очень мила. Но без сигарет она превращается в страшную бестию – нервную трясущуюся старуху с ужасными морщинами и запавшими глазами. Сонечке тридцать два года, с сигаретами она выглядит на двадцать, а без них – на пятьдесят. Такая вот загадка для наркологов.
Добропорядочная Нинель, которая не терпит Сонечку за легкомысленный образ жизни, утверждает, что «может, сигареты и помогают Софье, но не было б сигарет, не было б и истерик, ведь никотин нарочно разрушает психику, чтобы вызвать зависимость».
По рассказам же самой Сонечки, она сначала стала неуравновешенной, а потом уже начала курить.
– А всё из-за моей старательности, – хихикала Сонечка, – Всё из-за моей преданности делу. В юности я играла в самодеятельном театре. Маленькая женщина и большая актриса в одном лице. Смешно вспомнить! У меня была совсем маленькая роль. Но я объездила полстраны с гастролями. Я Играла убиенную горем мать, присутствующую на похоронах сына. Те три минуты, что я оплакивала убиенного, вместе со мной рыдал весь зал. Мы играли и играли этот спектакль, а я всё рыдала и рыдала… И надорвала психику. Правда! Представьте, каждый день по два раза на день нужно натуралистично впадать в истерику. А что делать? Работа такая, накручивать себя до нервного срыва и реветь. Потом знаете, как сложно на нормальные рельсы перестроиться? Я вот до сих пор не смогла. Только сигаретами и держусь. А что выдумаете? Вот древнерусские плакальщицы, например. Они ведь все тоже были ненормальные.
– Ну, уж не настолько, как ты, – бухтит Нинель себе под нос, а вслух говорит, – И почему-то они обходились без сигарет!
– Бедняжки, – согласно вздыхает Сонечка, – И так всю жизнь плакальщицами и оставались. Потому что ничего другого кроме рёва делать уже не могли. А вот дали бы им тогда по сигаретке…
Сонечка прекрасно знала о чувствах Нинель и отвечала ей полной взаимностью. Только никогда не показывала этого открыто.
– Нет, я совсем её не ненавижу, – признавалась Сонечка мне, своим быстрым полушёпотом, – Ты же знаешь, всех людей я люблю до невозможности. Но у меня такое чувство… Что… Как бы это получше выразить… Если бы мы оказались с ней на краю света. Ну, в буквальном смысле. И вот если бы она стояла там и всматривалась… Глядела, что же там, за краем делается… Я бы не удержалась, подскочила бы тихонечко и столкнула бы её туда. Представляешь, Мариночка? Я когда такое чувствую, мне жить не хочется. Грустно жить с дрянью… А мне с самой собой ещё всю жизнь прожить придётся…
Я её не утешаю. Не знаю, как. Молча слушаю и улыбаюсь, оттого что понимаю – окажись Сонечка и впрямь в подобной ситуации, она бы Нинель не то, что не столкнула, она бы отгонять её от пропасти стала. Но Сонечке об этом рассказывать бесполезно – она в себя никогда не поверит.
Вообще-то Сонечку у нас все недолюбливают. И оттого, что истерична, и оттого, что удачлива (самые сложные и желанные клиенты ей сдаются легко и радостно), и оттого, что слишком вызывающе себя ведёт – и не думает скрывать свои многочисленные связи и похождения.
– Ну что вы так на меня смотрите? – обиженно спрашивает она в самые сложные моменты, – Да, действительно, папку с документами я прое…, тьфу, как бы так сказать, чтоб вы поняли. Пролюбила. В буквальном смысле. Ну, вы же сами понимаете, бывают такие чувства, что забываешь обо всем на свете. Тем более о каких-то бездушных документах. Нет, зайти к нему я не могу. Мы расстались навсегда, и он не должен меня больше видеть. Карпуша, ты должен сходить и забрать документы вместо меня.
– Почему он? – чутко вступает Нинель, – Почему ты, Софья, вечно вынуждаешь кого-то расплачиваться за твои ошибки?
– Давай я схожу, – предлагаю миролюбиво. Не потому, что у меня много свободного времени, а оттого, что Сонечка страшно напоминает мне Сонечку Голлидэй. Не могу не выручить эту гостью из цветаевской прозы. Как и Марина Ивановна героиню своей «Сонечки», я люблю нашу Сонечку и принимаю её такой, какая она есть. Да и документы в той злополучной папке достаточно важные. Важные для нас для всех, не только для Софьи.
– Нет-нет, – испуганно шепчет Сонечка в ответ на моё предложение, – Только не ты. Марина, ты не должна к нему ходить! Ты – красавица, и он забудет меня навсегда… Пусть все же сходит Карпуша. Или Нинель, раз она так не хочет его отпускать…
За подобные выкрутасы Сонечку считали глупой. Впрочем, ту цветаевскую Сонечку тоже не любили. Она была вздорная и ревнивая. Но Цветаеву она любила, а при любимом человеке все мы делаемся значительно лучше. Поэтому в «Сонечке» Сонечка великолепна. И остаётся такой, даже когда забывает Цветаеву, уезжает на гастроли, кружится в вихре новой жизни, выходит замуж, даже не заходит к Марине Ивановне, будучи проездом в Москве. Так и моя редакционная Сонечка, чтобы ни вытворяла, всегда остаётся прелестно милой. Тем более, что она пишет очень тонкие стихи и мне они страшно нравятся.
«Не сиди с таким умным видом. Рассказывай, что там у тебя вчера наслучалось?» – разрываемый любопытством Карпуша отрывает меня от раздумий своим текстовым сообщением. Окошко с его призывом резко всплывает на экране моего монитора, и я едва успеваю закрыть его, прежде чем Вредактор заглянет ко мне в компьютер.
Вдруг рождается мысль: «А ведь от нас, от нашего поколения, останется гораздо меньше миру, чем от наших предшественников. И не от никчёмности нашей вовсе – из-за прогресса. Быстрая и доступная компьютерная связь постепенно, но настойчиво переводит всю мировую переписку в электронный вид. Бумажные письма проще засунуть в шкатулку, чем озадачиваться их выкидыванием. Электронные же, наоборот, проще уничтожить, лёгким нажатием клавиши, чем создавать для них специальные электронные архивы. Да и разыщут ли потомки в бездонной информационной сети все почтовые ящики исследуемых личностей? Да, судить нас будут строже, чем предшественников: без скидок на черты характера, настроения, обстоятельства – строго по содеянному. Не оплошать бы…»
Карпуша Вредатора не боится, поэтому шлёт мне мессаги одну за другой. Карпуша вообще ничего не боится, кроме Нинелькиных глаз, поэтому позволяет себе слишком многое. Например, демонстративно курит в окно, когда не хочет выходить на холод. Я до такой наглости ещё не дошла.
Кстати о Карпуше. Вспоминаю, и строчу ему сообщение:
– «Ты файл точно уничтожил? Тот, с Рукописью…»
– «Да», – незамедлительно приходит ответ. Дизайнер ежемесячного журнала, на то и дизайнер, чтобы большую часть рабочего времени работать мысленно, то есть быть абсолютно свободным, то есть отвечать на все наши сообщения мгновенно.
Мне делается невыносимо грустно. Столько мыслей уничтожено, столько чувств. /хромоногие мои строчки/я в ответе за каждый символ/я оплАчу каждую точку/ что по глупости схоронила…/ Сейчас уничтожение рукописи кажется мне глупым и надуманным. В сущности, не случилось ничего такого, что требовало бы стирания файла. Просто совпадения. И с Мамочкиным, и с Анечкой… А я раздула из этих историй бог знает что, и убила ни в чем неповинные главы. Так не долго и совсем крышей поехать. Так, между прочим, можно и в психушку попасть. А я там уже один раз была и больше мне туда совсем не хочется…
Там неестественно чисто и пахнет хлоркой. Там эхо разносит по коридорам чьи-то звериные крики. Там твёрдая кушетка, обтянутая противной холодной клеенкой, и санитар Миша, что тычется в меня своими жёсткими колючими кудрями. Он елозит по коже, припадая мягкими губами, и шепчет горячо: «Ну, малыш, ну чего ты, ну давай…» Для него всё здесь привычно. Он не вздрагивает от каждого крика и совсем не замечает больничного запаха. Он не понимает, отчего я сначала согласилась прийти к нему на дежурство, а потом вдруг опомнилась и упираюсь сейчас обеими руками в его грудь, отталкивая, перепугано мотаю своей глупой шестнадцатилетней головой, запрещая, и вообще веду себя как полная идиотка. Парни поопытнее предупреждали Мишу, что с малолетками связываться глупо: тебя изведут, сами изведутся, но не дадут – дуры потому что. Миша верил, но предполагал, что со мной будет не так – слишком уж по-взрослому я себя держала, слишком уж запростецки согласилась прийти на его ночное дежурство, да, что греха таить, слишком уж глубоко запали Мишеньке в душу мои точёные ножки и крепкие груди, обтянутые просвечивающимся топиком.
А я Мишу тогда любила. А как же без любви-то? Любила я его уже третий день и просто счастлива была, когда он к себе в психушку пригласил. Девчонки из класса завидовали. Миша давно был замечен и считался самым ярким кавалером на местных дискотеках. На очередном вечере он выбрал меня. Мы почти не разговаривали – целовались и цеплялись друг за друга, как безумные. Тогда-то Миша и сказал: «Приходи». Сказать, что я не знала, зачем зовёт – соврать. Знала, и шла целенаправленно, готовая ради своей остро вспыхнувшей любви на всё-всё-всё. Надо заметить, что ради предыдущих любвей я тоже была готова – чувства всегда поглощали полностью, не оставляя ни клочка здравого смысла – но те, предыдущие, были мне ровесниками, поэтому никуда ещё не приглашали.
А ещё в психушке страшные санитарки. К нам с Мишей зашла одна такая. До сих пор содрогаюсь, вспоминая это явление. Размером со шкаф, на руках мускулы, как у Шварцнеггера, кожа на шее, как шкура старого апельсина – оранжевая и в пупырышках. Она несла что-то отвратительно вонючее в железной посудине и бубнила себе под нос. Она появилась внезапно, и Мишенька замер, прижав меня к груди. Санитарка глянула на нас исподлобья, покачала головой чему-то мысленному, и зашла в дальний закуток комнатки. Там она долго плескала водой и звенела чем-то металлическим, не переставая бубнить. От этого звона почему-то вспоминался кабинет стоматолога и становилось ужасно тоскливо. Вдоволь отзвеневшись, санитарка ушла. А я так испугалась её, что прижалась теперь к Мише доверчиво, и забыла совсем его отталкивать. Он этим, конечно, воспользовался. У Мишы были твёрдые, чугунные какие-то, руки и очень мягкие губы. До сих пор не понимаю, было это изнасилование, или нет. Я отчаянно сопротивлялась, но не произнесла при этом ни звука, хотя могла завизжать и созвать на помощь полбольницы. Миша не без труда справился со мной. Он разозлился, кажется, потому что царапалась я совсем по-настоящему. Никаких просьб он уже не произносил, и целовать меня больше не пытался. Жёстко хватал за руки, переворачивал, делая невозможным моё дальнейшее сопротивление. Хватал он настолько больно, что той другой боли, надлежащей происходящему, я как-то не почувствовала. Зато хорошо почувствовала накатывающее волнами приближение оргазма. Оно пришло внезапно и тут же овладело всем моим существом. Я больше не сопротивлялась. Это был мой первый сексуальный опыт.
С Мишенькой мы встречались потом ещё несколько раз, но прийти в психушку я больше не согласилась. Потом наступила зима, встречаться в парке стало холодно, а больше нам было негде. Как-то Мишенька в очередной раз уговаривал меня прийти на дежурство. Я снова отказалась, и он закатил страшную истерику на тему: «ты ничего не готова сделать ради меня!» Этим своим совсем не мужским проявлением он навсегда стёр себя из моего сердца.
Когда-то я всерьёз переживала на эту тему. Почему, мол, всё так грязно и мизерно? Почему любишь непременно «не тех», и чувства скоро уходят, оставляя тоскливую пустоту в груди, и её немедленно приходится заливать новыми чувствами, в которые уже не особо веришь, понимая их скоротечность? Почему не сложилось всё правильно, как в красивом романе – благородно, возвышенно, а, если физически, то, уж конечно, навсегда. Плохое воспитание? Трудное детство? Врождённая бездуховность? Нет, всеми этими общепринятыми атрибутами оправданий я никогда не отличалась. Тогда, что же? Почему даже самые серьёзные вещи происходят в моей жизни сумбурно, нелепо, так, будто бы и не со мной… Почему однажды утром, глядя на сложившееся, неприменно подумаешь: „Боже, куда я попала?! Для этого ли ты создавал меня?” И бежать, ломать, ссориться…
– Всё потому, что ты слишком большое внимание придаёшь собственной персоне! – поучал меня когда-то Свинтус. Ещё до того, как моё нытьё ему надоело, и наши разговоры обросли коростой непонимания.
Я усиленно пыталась требования «своей персоны» не замечать и высмеивать. От этого становилось ещё больнее и противнее, требований и претензий становилось всё больше. А потом поняла – надо успокоиться. У всех так, и ничего с этим не поделаешь… Время раскрепостило нас и открыло замечательную возможность – возможность быть самими собой. Человек в юности – всегда зверь. Встретились, принюхались, расстались. Нормальная тактика общения. И не грязь это вовсе – дань природе. Нет, есть, конечно, некоторые индивидуумы, которые переросли уже своё животное начало. Но мне до них далеко. В просветлённые меня никогда не тянуло.
А что касается потери девственности, так у меня ещё вполне цивильно всё прошло. Половина современниц, решив избавиться от груза невинности, грубо и мимоходом отдавалась первому встречному: «просто со знакомым я бы стеснялась, вдруг не так себя поведу, а он разочаруется или расскажет ещё кому». А одна девочка, не буду говорить, кто именно, спустя много лет с гордостью рассказывала о своей девичьей самоотверженности: тщетно пытаясь стать женщиной со своим любимым, она вконец отчаялась (у них отчего-то не получалось ничего), пошла дома в ванну, взяла ножницы и … И ничего ей за это потом не было. Никаких болячек, никаких претензий, никаких сожалений об отсутствии романтики. Наоборот, гордость: облегчила, мол, возлюбленному задачу. Они потом три года ещё встречались и трахались самозабвенно и здорово, и даже поженились потом. И его ничуть не смущало, что первым мужчиной у его невесты были ножницы. А потом, спустя год семейной жизни, стало вдруг смущать. «Нинель, ты меня подавляешь!» – говорил он ей, – «Ты всё решаешь сама и за меня! Ты превратила меня в тряпку!» А Нинельке не хотелось, конечно, с тряпкой жить, и она страдала от таких его признаний ужасно. В общем, отмучались до развода. А она мне потом всё это рассказывала и переживала: «Я на него лучшие годы потратила! Я ж до двадцати двух лет ни на кого, кроме него, не смотрела. Я так ему верила, как никогда теперь поверить не смогу». Она вообще жуткая максималистка, наша Нинель.
… «Ну что, колоться будешь?» – от Карпуши снова приходит мессага, – «Пойдём пыхнем, расскажешь, что тебя на уничтожение Рукописи сподвигло…»
Читаю сообщение. Слышу, как незаметно подкравшийся Вредактор фыркает – коротко, возмущённо, трагически…
И откуда у Вредактора такая дурацкая привычка – читать все тексты на наших экранах? Читает, потом три дня за сердце держится, переживает о моральном облике редакции. Поберег бы себя – не читал бы. Вредактору пятьдесят шесть лет, и его представления о морали делают его сердце абсолютно уязвимым. Он постоянно из-за нас переживает. А из-за меня, Карпуши и Сонечки – особенно. При этом он до сих пор ни разу не завёл с начальством разговор о нашем увольнении, хотя нашу вредоносную троицу на работу взяли без его ведома. Мы досталась «Женским Факам» в наследство от закрытого учредителями дружественного издания. Тот журнал сочли несвоевременным, и часть коллектива перевели на другой проект – прямо в лапы к Вредактору. При этом наша творческая специфика никого не волновала. Ну и что, что Сонечка собиралась работать корректором в молодёжном модном проекте? Теперь пусть переквалифицируется на женские истории, и баста.
Впрочем, новой работе мы пошли на пользу. Именно с нашим приходом, логотип журнала несколько видоизменился, и издание начало считаться концептуальным. Правда Вредактор считает, что это его Вредакторская заслуга. Нас – наркоманов, развратников и извращенцев – он никак не может заподозрить в принесении пользы. Мы давно считаем, что он держит нас в редакции ради того, чтобы было о чём пострадать вечерами.
– Не коллектив – бордель вперемешку с бараком… – всхлипывает он, гордясь в тоже время своею тяжелой долей. А жена его жалеет, и понимает. И от этого им делается счастье. Вредактор и при нас пытается жаловаться:
– Господи, ну Марина, ну как вы разговариваете? Я удивляюсь, как вас ещё в приличных фирмах принимают.
– Принимают просто офигительно, господин Гла Вредактор. Кормят, пОют, ещё приглашают. А что? Хотите, вас собой возьму?
– Ох, у меня своих дел хватает, – квохчет возмущенный Вредактор, – Бесфамильная, чем вы занимаетесь на рабочем месте? Снова Галкиной сердечки с поцелуйчиками шлёте? Вы же взрослые женщины… Постеснялись бы хоть меня, старика…
Отчего-то Вредактор был уверен, что мы с Сонечкой и Нинелькой развратные лесбиянки. Может, оттого, что иногда мы обменивались виртуальными поцелуйчиками – просто так или в благодарность за какую-нибудь классную идею. Может, из-за того, что у Нинель есть дурацкая привычка приглашать меня с собой в туалет.
– Пойдём, посторожишь! – приглашает она громогласно, что на самом деле значит – пойдём, подержишь сумочку, а потом постоим, покурим, очередными сплетнями поделимся.
Сонечка в туалет ходит одна, но зато на каждом перекуре пропадает часами и довольно громко, не стесняясь распахнутой над нами форточки Вредактора, делится очередными своими удачами и промахами.
Сонечка и вправду страшная развратница. У них с Нинелькой сложились похожие судьбы. Обе рано и неудачно выскочили замуж. Возможно, они потому друг друга и не терпели, что к одним и тем же вещам относились настолько по-разному. Нинель скорбела и была переполнена образом «одинокой женщины, которая никому не верит», Сонечка была счастлива возможностью не хранить никому верность и навёрстывала упущенные в замужестве возможности. Ничуть не смущаясь, она рассказывала всем и каждому о своих похождениях и страшно гордилась, что в свои «тридцать с гаком» всё ещё пользуется повышенным спросом.
– И у мужчин, и у женщин, и у старых и у молоденьких совсем, – горделиво признавалась она, и всем нам становилось понятно, что Сонечка действительно сильно «не в себе». – Жизнь – штука непредсказуемая, – оправдывалась она. – Пока даёт, надо брать от неё всё… Вот я во времена замужества так не думала, и зачахла совсем. А теперь – расцветаю.
В этом смысле Сонечка меня никогда не понимала, и негодовала от моей политики отношений с клиентами.
– Ты просто крутишь динамо! – возмущалась она, – Улыбаешься, вертишься… Люди рассчитывают!
Сама Сонечка пустых надежд клиентам не даёт никогда, считая это признаком дурного тона. Все поданные ею знаки многообещающи, и она по-царски щедро выполняет свои обещания.
– Не даю я никаких поводов, – отбрыкивалась от Соничкиных обвинений я, – Совместное распитие спиртных напитков вовсе ничего не обозначает. Да если хочешь знать, большинству мужиков возможность поплакаться в жилетку значительно нужнее. Секс-партнёрами современные обеспеченные мужчины уже пресытились. У них теперь дефецит задушевных разговоров и искренних отношений. И тут такая появляюсь я! – так я говорила обычно, когда переставала уже оправдываться, а начинала просто кривляться, – Специалист по задушевным разговорам и взаимопониманию… Ну, как тут им, бедненьким, пару статеек у меня не заказать?
– Кошмар! – серьёзно осмысливала происходящее Сонечка, – Марина, ты дружишь за деньги. Это отвратительно! Ты – просто моральная проститутка! – потом добавляла весело, – Ты – моральная, а я – аморальная. Вот так коллективчик! – хохотала она уже громко и от души.
Не знаю уж, кто из нас прав. Наверное, обе. Обе честно спим с теми, с кем хочется. Просто мне хочется далеко не с каждым.
Урывками наслушавшись таких разговоров, Вредактор не может потом уснуть ночами и жалуется на нас своей тщательно выкрашенной под жёлтого цыпленка жене.
Между прочим, несмотря на разносторонность своей аморальности, Сонечка ни разу, слышите, не разу в жизни не покусилась на меня или там, как это называется, на мою девичью честь. В своё время мне было даже немного обидно. Чем я хуже других? Как-то я даже набралась наглости – подошла и спросила.
– Что ты, Маринка, совсем белены объелась, – по-Голлидэевски захохотала тогда моя Сонечка, – Как ты себе это представляешь? Я тебя что, в кино должна пригласить? Или в туалете за кабинкой зажать, Нинельку отпихнув предварительно? В таких делах страсть надобно. А откуда у нас с тобой страсть, если мы сто лет уже знакомы и всё друг про друга знаем?
…«Так мы идём курить, секретница?» – снова приходит мессага от Карпуши, вырывая меня из воспоминаний и рассуждений. От непроизвольных метаний между реальными событиями и постоянно атакующими мизансценами из прошлого, я совсем потерялась и не могу сосредоточиться. Мне нужно сделать что-то важное. Что?
«Сейчас», – отвечаю Карпуше, – «Сейчас иду».
Вспомнив о рукописи, понимаю, что нужно делать, перезваниваю Гарику.
– Как Анюта? Как Лёва? Как вам коньяк мой вчерашний?
Тут же узнаю, что Анечка идёт на поправку, а Лёва не отходит от неё ни на шаг и спит прямо в её палате.
Вот и славненько. Остаток жизни придётся посвятить восстановлению безвинно убиенной рукописи.
– Слушай, или мы сейчас идём, или я уже тут покурю, – теперь уже вслух кричит Карпуша, – Сколько можно ждать!
Некурящая Нинель настораживается. Она не любит нашу с Карпушей дружбу. Как и всем, она не доверяет мне и ждёт подножек.
– Ну, как хочешь, – Карпуша распахивает окно и прикуривает.
– Прекрати немедленно, сейчас всех нас простудишь! – возмущаюсь я, – Иду я, иду!
На самом деле мне немного жаль Вредактора, поэтому откровенное хамство в отношении него я стараюсь не допускать.
Выходим на улицу. Смотрим друг другу в глаза, улыбаемся.
Карпуша – мой самый давний и самый проверенный друг. Проверенный не в том смысле, что не предаст, а в том, что давно известно, где может предать. Практически нигде, если честно. За исключением тех случаев, когда у него, что называется, «срывает крышу». Со Свинтусом, например, вышел как-то совершенно идиотский случай. Не то, чтоб я до сих пор злилась, нет… Но в разведку бы теперь с Карпушей ни за что не пошла. Вообще-то,
мы с Карпушкой росли в соседних подъездах и даже сидели когда-то за одной партой. А потом, в седьмом классе, Карпуша перевел себя в школу для отстающих. Сам. Пошёл, договорился, упросил. И только потом сообщил матери, что нужно перенести документы. В отстающие Карпуша подался не потому, что был дебилом, а потому что таковым стать собирался. По крайней мере, я его поступок комментировала именно так. Он оправдывался (тогда ещё мы старались поддерживать друг у друга хорошее мнение о себе):
– Там нагрузка меньше, а оценки выше. Надоело мне тут пахать…
В школе для отстающих Карпуша окончательно превратился в художника. Уроки напролёт рисуя чудиков на полях тетрадки (она была у него одна для всех предметов), он постепенно развил в себе талант. Позже, он приехал в столицу искать работу. Даже жил у меня, пока не обустроился самостоятельно. Три ночи мы спали в одной постели, под разными одеялами, трепались до утра и, хохоча, обсуждали события прошедшего дня. Ни о каком интиме речи быть не могло. Это был бы инцест. Мы оба это прекрасно понимали. Жаль, что только мы.
Свинтус вернулся из командировки отнюдь не как в анекдоте – то есть вовсе не неожиданно и очень даже желанно. Мы с Карпушкой как раз прикончили очередную бутылку вина и ждали теперь прихода очередного собеседника на особом подъеме. .
– Он ведь приедет трезвый, – пояснял причину своего ожидания Карпуша, – И это досадное недоразумение срочно нужно будет устранить.
– Свинтус? – хохотала я, – Трезвый? Приедет? Да они с момента посадки в поезд не останавливаясь пьют. Что я – его начальство, что ли, не знаю…
– Значит, мы по сравнению с ним будем трезвые, – не унимался Карпуша, – И это досадное недоразумение нужно будет…
Карпуше не столько хотелось выпить, сколько не хотелось спать. Мне же как раз наоборот. Моё слово в доме, слава богу, всегда было решающим, поэтому к приезду Свинтуса мы дружно сопели в два голоса, как далеко не трезвые и совсем не бодрствующие люди. Посему, то, что вытворил Свинтус, носило вдвойне подлый характер. Накрученный мучимой бессонницей Масковской (есть такие разновидности этой болезни, которые терзают не столько самого заболевшего, сколько его окружение), Свинтус вошёл в комнату, удостоверился в наличии постороннего типа в постели, и принялся собирать вещи.
– Если ты не выключишь свет, я тебя убью!– сообщила я ему, не открывая глаз.
Свинтус попросту опешил от такого нахальства:
– Марина, что это за тело? – спросил он, наконец, и я вдруг поняла, что необходимость задавать такой унизительный вопрос мучает Свинтуса куда больше самого факта наличия у меня любовника. – То есть, дело, конечно, твое, мне, конечно, всё равно… – поспешил восстановить себе внутреннюю гармонию он, – Но зачем же так нахально, соседи мне прохода не дают сплетнями.
Я расстроилась. Не из-за соседей, конечно, а ввиду отсутствия у наших отношений должной степени страсти. «Что значит, «мне всё равно»»?! – возмутилось все мое женское существо, – «Ну-ка, сейчас посмотрим…» В общем, вместо того, чтобы всё объяснить, я решила ещё немного подурачиться.
– У этого тела, между прочим, есть голова. И если б ты не поленился заглянуть под подушку и разыскать её там, ты бы меня понял. – обворожительно улыбнулась я.
Дело принимало, на мой взгляд, комедийный оборот, поэтому смело можно было поулыбаться. Что здесь такого? Свинтуса же моя улыбка отчего-то взбесила. Бешенство всегда проявлялось у него странным образом. Выходя из себя, Свинтус делался невероятно тихим. Он говорил что-то, шевеля одними губами, смотрел прямо на обидчика, а потом вытворял что-то такое, от чего долго ещё никто не мог оправиться.
– Прости, Марина, но твои насмешки попросту не оставляют мне выбора.
На этот раз Свинтус взял с подоконника вазу и, откинув с Карпуши своё любимое одеяло, полил гостя не вполне свежей водой.
– Вставай! – спокойно проговорил он над ухом жертвы, – Муж приехал. С окна прыгать будешь!
Карпуша, не высовываясь из-под подушки, промычал ругательства и показал Свинтусу не совсем приличный знак.
– С окна нельзя, тут высоко, – на всякий случай предупредила я. – Играйте где-нибудь в другом месте.
– Ничего. По карнизу к соседям переберётся. Я требую соблюдений правила сюжета! Я вернулся, а значит, он должен прыгать из окна!
Мне и в голову не приходило, что Свинтус так и не понял, кто у нас в гостях. Я от души веселилась, наблюдая этот цирк. И тут…
– Что ж, раз так, нанесу первый удар, – Свинтус взял со стола Карпушину папку, вытрусил её содержимое на пол и картинно потоптался по образовавшейся на полу кипе бумаг.
– Ты что? Не смей! – я кинулась отгонять Свинтуса. Но было поздно. Карпуша – для которого его наброски и эскизы всегда были чем-то священным – услышал страшный шелест, проснулся и…
– Карпик, ты? – до Свинтуса, наконец, дошло, кто перед ним, – Ничего себе… Ну я, типа…
Договорить Свинтус не успел, потому что мелкий, но страшно ожесточённый кулак Карпуши врезался ему в скулу.
После этого последовала совсем не смешная, и весьма омерзительная сцена, которую я долгое время не могла простить ни Свинтусу, ни Карпуше. Я стояла на краю кровати, двумя руками упираясь в грудь Карпика.
– Карпуша! – кричала я, – Карпуша, приди в себя! Это свои, это Свинтус. Он случайно… Карпуша, посмотри мне в глаза! Если ты его ещё раз тронешь – ты мне больше не друг!
Я напричитала бы ещё много подобного бреда, если б внезапно не обнаружила себя отлетевшей в дальний угол кровати. Свинтус! Ни разу в жизни не поднявший на меня руки Свинтус, оттолкнул меня с пути. Они сцепились молча, словно боясь потревожить соседей. Топтались на месте, как два медведя, пыхтя и пытаясь расцепиться. Только мгновенно покрывшиеся потом лица и искажённые злобой ухмылки показывали, что ребята не шутят. Отвратное зрелище. Люди, всего месяц назад души не чаявшие друг в друге, одержимы ненавистью и готовы на всё, лишь бы причинить друг другу боль.
Остатки нашей с вечерней трапезы вдруг превратились в осколки, а Карпушины босые ноги вмиг оказались порезанными. Свинтус влепил несколько ударов, голова Карпика неестественно дёрнулась.
– Квиты! – сообщил Свинтус и разжал руки.
И тут я пришла в себя. Не стесняясь ни соседей по коммуналке, ни жителей окрестных улиц, я принялась высказывать им обоим, что думаю, про такие милые мужские забавы. Последовательно влепив по три пощёчины каждому – сначала Свинтусу, разумеется, иерархия превыше всего, я потребовала, чтобы оба немедленно убирались, потому что я буду убирать. Помогая им «выйти» пинками и выкриками, я думала, что никогда не пущу больше обоих на свой порог.
Несмотря на то, что все в результате помирились и выжили, настроение осталось препаршивейшее. Друзья, которые могут всерьёз вцепиться друг другу в горло из-за затоптанных эскизов, рушили все мои представления о человеческих отношениях. С тех пор, при малейших признаках появления у Карпика «истерики» я моментально ухожу куда подальше. Не из страха – от нежелания ломать свою веру в людей. Он, правда, делает то же самое, уверяя, что на примере того случая убедился в полном отсутствии у меня крыши, и разочаровался в наличии в мире психически здоровых людей.
Несмотря на такое наше взаимное разочарование, когда журналу потребовался дизайнер, я тут же позвала Карпика и наша курилка счастливо пополнилась ещё одним активным участником любых баталий.
– Ну, дружище, выкладывай, – он спрашивает вовсе не потому, что переживает за меня. Просто ему действительно любопытно, что я такого себе в очередной раз нафантазировала.
Вот смотрю я на него – тонкокостного длинноволосого неформала с изъеденным оспой лицом – и думаю, что судьба к нему совершенно несправедлива. Нынче мой Карпуша уже не хохочет до утра. Уголки губ резко опущены вниз. Между бровями хмурая ложбинка. Как говорил Свинтус: «После тридцати лет все мы делаемся гипертрофированны, становимся пародиями на самих себя». Карпуша – пародия на своё детское, тогда ещё не закоренелое, недовольство жизнью. Его шарм – в смурном страдании. И в нём же его неумение привлечь. Сейчас Карпуша умудрился всерьёз и безнадёжно влюбиться в Нинель. Точнее, в Нинелькину неприступность. Будь этот «предел мечтаний» более благосклоннен, я уверена, Карпуша. быстро разочаровался бы. Но Нинель держится каменной стеной. Её густое пепельное карэ никогда не поворачивается в его сторону, если Карпуша может заметить этот поворот. Её тёмные брови презрительно прячутся под густой чёлкой в ответ на любое Карпушино высказывание. Бледная шея, туго обтянутая застёгнутым донельзя воротничком рубашки, строит из себя заветный Сим-Сим. В общем, Карпуша изводится сам и заодно изводит меня.
– Ну, какого беса ты рукопись заколбасить вздумала? – не отстаёт он сейчас.
– Да всё в порядке, – я стелю на скамейку картонку, которую мы прячем в подъезде для утепления наших курящих задниц, и тупо смотрю на приклеенную к урне табличку, – Ничего не случилось. Я сама себя накрутила. Без причины…
«Заброшенный окурок штраф 30 руб», – гласит табличка. Автор забыл поставить «пробел», и ни в чём не повинный, жизнерадостный окурок сделался несчастным и заброшенным. Табличка эта всегда навевала какие-то смутно-грустные ассоциации. Все мы, мол, в чьей-то власти, и от чьей-то нечаянной ошибки в написании слов каждый из нас может вдруг оказаться заброшенным. Как в неприличной истории с одним крымским гаишником. Всю трудовую деятельность инспектор останавливал свои жертвы и бодрой скороговоркой рапортовал: «Инспектор ГАИ Балкин». Времена поменялись, по чьей-то порочной щедрости, Крым оказался Украиной и ГАИ переименовали в ДАI. Некоторое время инспектор ещё рапортовал, заранее раскрывая жертвам свои профессиональные намерения: «Инспектор ДАИБалкин». Над ним долго смеялись, доходы снизились, и он всерьёз стал подумывать о смене фамилии.
– Не обращай внимания, – я продолжаю объясняться с Карпушей, на этот раз довольно честно, – Просто сумасшедшие деньки выдались. Мысли всякие одолевают бредовые, воспоминания там всякие. С утра болтаюсь между двух миров. Вишу одновременно в происходящем сейчас, и в обдумываемом. Ничего от этого не соображаю, и немного свихнулась по этому поводу.
– Погоди, да ты ж Рукопись вроде вчера порешила… А свихнулась, говоришь, только сегодня.
– Один хрен, – отвечаю я, – Вчера ещё хуже было. Собиралась попасть под электричку, а попала на пожар. А потом, только от всего этого отходить начала, как на Анну школьники в подъезде набросились.
Карпуша давно уже привык к моей манере излагать и не слишком удивляется услышанному. Что-то доспрашивает, что-то уточняет. Он большой любитель мистики, поэтому услышанного ему мало, пытается вытянуть новые подробности.
– Погоди, ты, когда звонила, говорила, будто там сбылось что-то. Расскажи, – он теребит мою руку, как теребила в детстве Алинка, требуя рассказа очередной истории.
– Откуда ты взял, что сбылось? – психую я, – Откуда вы все это знаете? – на какое-то мгновение я чувствую себя героем шоу «За стеклом», не предупрежденном о натыканных по всей его жизни камерах.
– Так-с, – теряется Карпуша, – Чего кипешуешь? Ты ж сама мне про это рассказала…
Разбираться не успеваем. Из подъезда выбегает запыхавшаяся Нинель. Нервно кутаясь в меховой воротник, она успевает презрительным взглядом смерить нас, а потом взволнованно сообщает:
– Тебя, Маринка, к телефону. К Вредакторскому. Старик сказал немедленно тебя разыскать. Что ты там опять натворила?
Я тоже озадачиваюсь этим вопросом. И спешу наверх. Никому, никогда я не оставляла телефон Вредактора. Кому взбрело в голову звонить мне туда?
* * *
– Что ж вы, Мариночка, не предупредили, что с такими людьми это, хм-м-м, дружбу водите? – Вредаткор перехватил меня возле кабинета. – Разговаривайте, не стесняйтесь, я пока в комнате подожду… Субординация, знаете ли, вещь очень важная…
– Слушаю, – я ничего не понимаю, но захожу во Вредакторский кабинет и беру трубку.
– Марин, я тут посмотрел стихи из твоего сборника в Интернете. Слушай, это годится на все сто, – несмотря на полный абсурд происходящего, мне делается приятно и я даже таю немного, – Ты понимаешь, какой проект можно забабахать?! – продолжает Артур, – Искусство в массы и из масс. Туда – потому что действительно стишата «на уровне». А обратно – потому что петь это будет не кто-нибудь, а простая русская девушка, Русская Красавица. Не фотомодель, не стерва, не чья-то любовница… Ты ж ни с кем из известных крутьков не того-самое? – речь Артурова стучит напористо, а я уже справилась с опьянением лестью и снова упёрлась во вспомненное «найдутся методы». Постепенно понимаю, что звонок на Вредакторский телефон, да ещё с таким странным отношением старика к этому звонку – штука не случайная. Это наглядная демонстрация «методов». Давление в чистом виде. Скрытая угроза. Показ силы. Собеседник тут же подтверждает мои мысли: – Кстати, «Антология смерти» твоя – отличный ход. Вон, даже Воннегут говорит: «Народ обожает смотреть лишь на две вещи – на то, как люди трахаются, и на то, как они умирают». Если допишешь – хорошо выстрелишь по мозгам потребителей. Если к тому времени будешь знаменитой – твою Антологию будут издавать сумасшедшими тиражами…
– Я не для этого пишу, – осипшим резко голосом говорю я. Откуда, откуда он знает про Рукопись? Откуда он знает, куда давить? Нужно прекратить это всё немедленно. – Не морочьте мне голову, – говорю резко, – Я сейчас на работе. Занята. Думаю о другом, – не удерживаюсь от возможности немного поиздеваться, – Позвоните вечером. Я, правда, ещё понятия не имею, где буду в это время. Но вы ж найдёте. С вашим талантом ищейки преступников надо ловить, а не меня со всех сторон обзванивать! И не стоит нервировать моё непосредственное начальство своими внезапными звонками. Оно на меня всё равно никакого влияния не имеет, – холодное «вы» отчего-то не удаётся, слишком несопоставимо оно с моей нарастающей злобой, – Сотовый знаешь – на него и звони, – выпаливаю по-сявотски грубо, – А этот цирк никого здесь не впечатляет.
– Жаль, – Артур тоже издевается, уже не таясь, – А я думал, ты оценишь. Ладно, вечером созвонимся. Зря ты отпираешься. Кстати, у нас ещё одна проблемка есть.
– У меня лично?
– Да. Дело в том, что Геннадий тебя не хочет.
– И Слава Богу! Хоть один нормальный человек нашёлся! – говорю искренне, но потом всё же переспрашиваю, – В каком смысле?
– В том смысле, что ты Лилечку его обидела. Помнишь?
Если б я помнила всех, кого когда-то обижала, то голова моя лопнула бы от… Стоп! Эту, кажется, помню.
– Пьяную конкурсантку далеко неконкурентоспособного возраста? – уточняю я, не желая выказывать свою осведомлённость о личной жизни Золотой Рыбки.
– Как? – Артур как-то странно поперхнулся, потом расхохотался, нагло и от души, – Ох, смотри это при ней не повтори! Никакая она не конкурсантка. Нечто вроде советника. Баба умная, и у Геннадия на ней клин. А у её мужа, соответственно, клин на Геннадии. Поэтому все втроем постоянно находятся в эпицентре драм и страстей.
Я вспоминаю лаборантку зоопарка КсеньСанну, и не совсем понимаю, каким боком она оказалась в гуще всех этих событий. Артур, словно заглянув в мои мысли (может, и этому их обучают, может, и это часть «методов»), тут же проливает свет на происхождение этой барышни.
– Вообще-то давно решено, что Геннадия надо женить на хорошей, милой девушке. – говорит Артур, – Это, вроде как, что б от всей этой любовной катавасии его отставить. Геннадий и сам не против. Рассматривает кандидатуры. Но Лиля чутко следит, чтобы в окружении её кавалера не появлялась ни одна достойная дама. Нет, женить Геннадия она и сама давно хочет – надо ж как-то собственного мужа успокоить. Но вот сердце наивного Геночки она хочет оставить при себе. Поэтому она сама знакомит Геннадия с девочками, агитируя его за серьёзные намерения. Только девочки это всё какие-то несуразные. Типа КсеньСанны. Всем они хороши, да умом не выдались. Идеальный для Лилии вариант
Я стою, приложив трубку к уху, и чувствую себя полной идиоткой. К чему всё это? Почему я стою во вредакторском кабинете, и вслушиваюсь в грязные подробности чужой личной жизни? Артур ненормальный, это ясно. Но я-то тут при чём? Бросать трубку я при этом откровенно боюсь. Он начнёт звонить снова, разразится скандал… Пусть уж лучше выговориться вдоволь. Решаю терпеливо дослушать этого шизанутого.
– Так вот, – продолжает Артур, – А если Генка сам, не дай Бог, знакомится где-то с достойной внимания юбкой, Лилия тут же вступает в бой. Боится, что добычу уведут. Уничтожает конкуренток в зародыше. Одной про Генку гадостей наговорила – таких, что та с ним общаться больше на захотела. О другой небылицы какие-то Геннадию нашептала, и он сам оборвал отношения. А с третей, так вообще казус вышел. Не по зубам оказалась третья нашей стерве. Никакие сплетни не помогали. Пришлось тогда Лилии напрямую с конкуренткой переговорить и… выкупить у неё своего Геннадия. Третью наша стерва выпроводила из города, подобрав ей крайне выгодную работу за границей.
– А что ж ты, раз такой умный и всезнающий, другу своему глаза не раскроешь? – невольно я включаюсь в эту историю и демонстрирую себя далеко не с лучшей стороны.
– А зачем лишнюю забаву искоренять? За ними наблюдать – одно удовольствие. Кто, думаешь, третьей этой мамзельке варианты с работой подыскивал? Я, разумеется. Есть методы… В общем, такой вот загадочный зверёк эта обиженная тобою дама. Сама не гам, и другим не дам. Мужа бросать не собирается, но Генку отпускать не хочет. Конечно, такой эскорт не каждой достаётся – и богат, и влюблён до чёртиков! Престижно! Всем наша героиня пьёт кровь, всех мучает и страшно тем довольна. Одно слово – Лиличка!
Не знаю, подразумевал ли он своим «Лиличка» аналогии с Маяковским и Бриками. Я лично давно уже снова боролась с мыслями о схожести сюжетов. Думала даже, что вот, время меняется, менталитет меняется, люди меняются, а судьбы остаются те же. И это какой-то фатальной жутью попахивает. Чувствуешь себя резервуаром для чьих-то судеб – безвольным сосудом для чужих, давно уже испытанных и исследованных чувств – актёром, сценарий для которого давно уже прописан и миллион раз обыгрывался. Неужто, всё настолько заранее предрешено? Лиличка Брик была несносна, обожаема Маяковским, замужня и умна. Так же, как виденная мною Лиличка Геннадия. Разница лишь в том, что Брик мучила гремящего на всю страну поэта, а Стерва – никому не известного, но очень удачливого бизнесмена. Это дань времени: раньше престижным эскортом считались гремящие поэты, сейчас – неизвестные бизнесмены.
Впрочем, думать сейчас надо совсем не об этом. А о том, к чему это Артур так откровенничает. Он, хоть и явно ненормальный, но на озабоченного сплетника не похож. Зачем же тогда вот так сходу «сдавать» мне всю подноготную компаньона? Чего он от меня добивается?
– Ты слушаешь? Зря не слушаешь… – Артур снова покопался в моих мыслях.
– А зачем? Меня это, вроде, не касается.
– Ещё как касается! Стал бы я тут просто так распинаться. Фишка в том, что стерва наша тебя с первого нюха в соперницы определила. И теперь всеми силами будет тебя от Геннадия оттискивать. Будь уверена, если б не она, Генка моё предложение о включении тебя в проект сразу бы одобрил. А он отчего-то ерепенится: «Не то», – говорит, – «И тексты, и девочка. Всё плакательно-развлекательно-фэнтезийное мне не нравится. Думай, брат, дальше».
– Какое?! – бесконтрольно, я чувствую себя вдруг совершенно беззащитной, обиженной ни за что ни про что злыми дядьками, – Плакательно-развлекательное? Да он тексты-то хоть читал?! Какими угодно их можно назвать, но никак не…
Я возмущаюсь и сама себя ненавижу за это плебейское возмущение. Какое мне дело до вкуса чужих?
– Вот именно! – подливает масла в огонь Артур, – Да Генка и слов-то таких никогда не употреблял – «плакательно-фэнтезийное»… Это всё Лилия его накрутила. Я ж вижу. Попортила мне своей истеричной ревностью весь проект…
– И правильно, – говорю я, уже взяв себя в руки, – Золотая Рыбка, хоть и с подбородком, но мужик. А я – штука опасная. Мало ли что в голову взбредёт…
– Ты мне это брось! – всерьёз заводится собседеник, – Я по делу к тебе, а ты стебёшься! В общем, так. Я тебе ситуацию обрисовал. Теперь вместе думать будем. Задача номер раз – нейтрализация стервы, задача номер два – возврат Геннадия в коллектив. Потом дальше думать будем. Кстати, чего это он вдруг Рыбкой стал?
– Захочет, сам расскажет. Я, в отличие от некоторых, о подробностях чужих жизней не распространяюсь.
– И даже это я тебе прощу, – в своём желании работать со мной Артур непоколебим, – Сработаемся, сбавишь гонор. Я вообще человек хороший, если не сопротивляться. Итак, я тебе исходные данные сообщил. Думай.
– Да что тут думать?! – взрываюсь я, – Что значит «не сопротивляться»? Я всё решила уже! Не буду я вам ничего петь!
– Не о том думай,– осекает меня Артур, – Вопрос о твоем участии в проекте уже решён. Думай, как убедить в этом Генку со Стервой. Ладно, извини, меня тут уже гонят с телефона. А хозяин у меня тут спит, на коврике…
– Что?!?!
– Классику знать надо. А тем более, цитаты из мультфильмов. Ладно. Созвонимся позже… Надеюсь, у тебя появятся идеи…
– Тьфу! – в сердцах говорю я и, хоть и в самом конце разговора, но всё-таки швыряю трубку. До чего противно, когда твоё мнение не воспринимают всерьёз!
* * *
Из-за Артуровских преследований я расстроилась настолько, что наплела в редакции что-то о сверхуважительных причинах. Сижу теперь в дальнем углу опустевшей «Каки», нервно тарабаню пальцами по столешнице. Жду.
Эта полуподвальная кафешка – мой любимый динозавр, чудом уцелевший в эпоху поклонения импортным кофеваркам, звонким кафельным полам и аквариумоподобным витринам. Здесь варят натуральный кофе на песке и разливают его в чашки отнюдь не напёрсточных габаритов. Здесь мягкий свет, тихий джаз и пушистые скатерти на столиках. Здесь хорошо. Здесь, едва отряхнув пальто от снега, начинаешь оттаивать. И физически и душой. Особенно, если к кофе заказать ещё коньячку. Но мне сейчас не до отдыха.
Свинтус опаздывает, и я с истеричной жестокостью каждые пять минут набираю его номер.
– Я в пути! – ругается он, но всё же едет. Бросает все дела и пушистую секретаршу. Бросает свой отдел и мчится меня спасать. Потому что по телефону я спасаться слезливо отказываюсь и требую немедленной личной встречи. Я редко требую чего-то столь категорично, и в бывшем муже, после нескольких попыток перенести встречу на вечер, всё же врубается тревожный звонок: «Что, правда неприятности? Ладно, что с тобой делать… Я сейчас буду.» Меня обижает немного, его снисходительное «Ладно». Лично я, на его призывы о помощи, выехала бы немедленно, без всяких «так уж и быть». Но таких призывов я от него не дождусь, потому что с тех пор, как мы расстались, у Свинтуса не случается никаких неприятностей.
Вспоминается давний разговор с Карпушей. До появления Свинтуса, Карпуша вечно не одобрял мой выбор спутника, и подтрунивал над каждым объявившимся в моей жизни увлечением:
– Маринка, да что ты выбираешь себе всегда каких-то…несчастных… По-моему, ты начинаешь встречаться с мужиками оттого, что тебе их жаль.
– Нет, – весело парировала я, – Ты ошибся в хронологии. Сначала я начинаю с ними встречаться, а уж потом они делаются несчастными.
Наконец, дверь с тихим скрипом отворяется и на пороге появляется заснеженный Свинтус. Я не видела его триста лет, и уже обрела способность давать объективные оценки. Ничего общего с моим рассеянным, милым и немножко смешным Свинтусом давних лет. Представительный, уверенный в себе деловой джентльмен средних лет. За таких нужно выходить замуж. С такими можно чувствовать себя защищённой. Как рыба-прилипала присосаться единожды и уже ни о чём не заботиться всю жизнь. Но я не умею паразитировать долго. Мне мнится, что я тоже хищник.
– Фи, Марина, – возмущается Свинтус, – Ну какая «Кака»! Кафе называется «Какаду», я чуть не заблудился…
Нет, всё-таки это всё тот же Свинтус.
– Неважно, как называется, важно, как читается название. А читается оно «Кака», потому что «ду» вечером не горит.
– Я сразу предлагал перенести встречу на вечер! До чего ты невыносима… Ладно, оставим эти любезности. Что стряслось?
Я собираюсь с мыслями, вспоминаю, рассказываю всё. Буквально все события со встречи с Золотой Рыбкой до моего последнего разговора с Артуром. В момент появления Пашеньки Свинтус недовольно морщится. Нет, он не ревнует, просто не хочет знать. Забавная манера намеренно ограничивать себя в информации.
Эту искусственное отращивание душевного комфорта я всегда презирала, Свинтус же пользовался им, как любым другим средством, облегчающим жизнь.
– Но ведь это самообман! – обвиняла я его, – За этим ты теряешь картину мира.
– Глупости, – злился Свинтус. На том этапе отношений, всё, что я говорила, казалось ему жуткими глупостями, – Я лишь рационализирую обработку данных. Принимаю во внимание те, которые способен здраво воспринять. Без эмоций.
Эта его вдруг образовавшаяся патологическая ненависть к эмоциям – самой важной, самой питательной для меня части жизни – приводила меня в бешенство. Не с тобой ли мы, мальчик, сидели на самом краю моей коммунальной крыши, смотрели, как в материнских лучах рассвета загорается новый день, и, до боли сжимая друг другу руки, плакали от любви друг к другу и к этому миру и к тому, что на свете бывают такие вот чудесные минуты?! А теперь, выясняется, что эмоции – это зло. Предатель… Одно слово, Свинтус.
Я рассказываю Свинтусу о появлении Артура и так яростно описываю его наглое «найдутся методы», что на меня начинают удивлённо коситься официантки.
– На полтона спокойнее, – сухо просит Свинтус. Он не успокаивает, он, как специалист, требует себе необходимые условия работы. При таком моём взводе он не сможет выполнять то, зачем пришёл – думать.
– Постараюсь, – говорю я, – Просто достал он. Вот я и…
– Я вижу, – Свинтус смягчается и даже гладит меня по руке в знак своей поддержки, потрескавшиеся подушечки пальцев царапаются и я переживаю, что Свинтус поглощает мало витаминов, – Всё в порядке. Пока я в твоей истории ничего страшного не заметил. Рассказывай дальше. Только потише. Береги репутацию будущей звезды…
От подтруниваний он, конечно, удержаться не может. Я наигранно взрываюсь.
– Что?! – говорю, – Что беречь? Прям удивляюсь, откуда ты-то слово такое знаешь „репутация”?
Это неположенный приём, привет из прошлого.
В своё время, будучи ещё законными супругами, мы оба оказались одержимы идеями о свободных нравах. Тогда словосочетание „испорченная репутация” было для нас пустым звуком. Мы жили так, будто завтра умирать. Жили громко и на полную катушку. Не считаясь ни с чем и ни с кем, даже друг с другом. Не считаясь настолько, что в определённый момент стало ясно, что счётчик обид зашкалил, и мы никогда уже не сможем простить. Жить с грузом подозрений и уличающих воспоминаний было бы грустно. Свинтус собирал чемоданы легко и без малейшего сожаления. Я слишком извела его за последние годы. Он извёл меня ничуть не меньше, но я даже всплакнула над его уходом, хотя и произносила своё роковое: «А иди-ка ты, дорогуша!» вполне осознанно.
– Так-с, – я уже закончила свой рассказ, а Свинтус, вместо оказания немедленной помощи говорит своё бессмысленное «так-с». Он трёт виски, бормочет что-то нелестное в мой адрес себе под нос. И, кажется даже посмеивается, – И это всё?! – спрашивает он наконец.
– Мало? – заранее затравленно интересуюсь я.
– Ты хоть понимаешь, чего мне стоил этот приезд? – Свинтус не столько наезжает, сколько недоумевает. Он уже совсем вырос. Он перерос себя прежнего настолько, что не помнит уже, как можно настолько неуважительно относиться к рабочему времени. С тех пор как мы расстались, Свинтус влюблён только в свою работу. Это не снобизм. Ему действительно нравится лишь она, и слишком надоело всё остальное. Сейчас он распинает меня за богохульство – за неуважение к его святыням, – Ты хоть понимаешь, в какой сложный момент я бросил свой отдел? Я думал, ты тут… Ну, по крайней мере, беременная… Знаешь, какую важную встречу пришлось отложить из-за тебя?
– Плевать, – одними губами шепчу я, – Плевать на встречу, Свинтус! Меня обижают! Пойми, мне срочно нужно посоветоваться. Я бы попросту не дожила до вечера с такой кашей в голове. Это абсурдное преследование меня доконало…
– Никаким тридцать девятым годом тут не пахнет, – докладывает Свинтус авторитетно, решив пуститься в объяснения. О любых исторических событиях он всегда говорил с видом очевидца, – «Найдутся методы» – пустые понты. Иначе разговаривал бы с тобой отнюдь не этот парень и совсем не так. Серьёзные люди, как в тридцать девятом, так и сейчас, мозги никому не пудрят. Смело представляются. Говорят, кто, в каком чине, и по какому поводу. Так что зря ты так перепугалась…
– Но ведь он меня преследует. То домой позвонил, то Вредактору… И откуда он знал про пожар? То есть, про пожар-то ладно. Про Анну откуда узнал? И, главное… – сейчас и я понимаю, как глупо было пугаться чьих-то случайных слов, но по инерции продолжаю говорить, – И главное, откуда он знал про рукопись и про то, что она сбывается? Отчего сказал «вы уж не пишите пока ничего»? Я в растерянности, Свинтус. Мне страшно себя жалко! – я осознаю нелепость подобного признания, не выдерживаю и начинаю смеяться…
– О, – Свинтус расслабился по поводу своего упущенного рабочего времени – по принципу, «если изнасилование неизбежно, расслабьтесь и получайте удовольствие» он решил, я думаю, не слишком жалеть об оставленном на произвол отделе. Всё равно уже приехал, чего ж расстраиваться. Теперь он наблюдает за мной, с видом тонкого ценителя, пришедшего в кинотеатр посмотреть нашумевший фильм. – О, теперь ты смеёшься. То была перепуганная, как мел, а теперь хохочешь… Твоя непредсказуемость и здесь меня достала. Ох, как достала, Мариночка…
Именно эта непредсказуемость, кстати, когда-то сводила его с ума: «Марина, ты всё время летишь! С тобой нельзя расслабляться, нужно всё время быть в форме. Это так ново для меня, так здорово!» – говорил он, сидя на подоконнике моей бабушкиной комнаты, – «Это цель, стимул, это интересно… И, главное – это настоящее биение жизни… Марина!»
Чуть позже всё переменилось. Слова остались те же, смысл деградировал.
«Марина, ты всё время летишь», – упрёкал меня он, оправдывая свой уход, – «С тобой невозможно расслабиться. Нужно всё время быть в форме! Это невыносимо, Марина!»
– И не говори, и не спрашивай, помутнение какое-то, – скороговоркой палю я, решая оправдываться, – Сейчас мне смешно, а было – страшно. Я и сама себя этой своей шизой достала совсем. Но, понимаешь, мне было совсем жутко… И от происков этого Артура и вообще от событий последних дней…
– Давай рассуждать здраво, – возится в моей истории Свинтус. Я соглашаюсь, потому что чувствую себя виноватой. Хоть и знаю, что никакими здравыми рассуждениями тут не поможешь. Нечто другое в этой истории крутится – незримое, страшное, такое, что, раз с первых же фраз не услышал, никогда уже не заметишь. Свинтус не услышал. Ни с первых фраз, ни с последующих. Значит, он мне тут не защитник.
Здравые рассуждения, тем временем, чёрным по белому доказывали, что защищать тут совершенно не от чего.
– Ничего в этом всём нет устрашающего, – равномерным гипнозом голос Свинтуса вместе с коньяным теплом разливается по моему телу, – Телефон домашний узнали? Раз плюнуть. В справочную звонишь, инициалы с фамилией называешь и всё на месте. На работу позвонили? Извини, но в Интернете о тебе русским языком сказано, Марина Сергеевна Бесфамильная, поэт, журналист, трудится в настоящий момент в такой-то редакции. Прослойка тонка, найти через общих знакомых учредителей журнала – совсем не сложно. Попросить их Вредактору твоему позвонить – тоже не сложно, вроде…
– Да, но зачем? – я вяло пытаюсь сопротивляться этому здравому, – Зачем меня так преследовать?
– Ой, ну тебе ж объяснили, в проект тебя втянуть хотят. А может, и просто так, ради самоутверждения. Чтоб собственную значимость продемонстрировать. Может, просто, понравилась ты ему, а? Ну, хочешь, я справки наведу, что это за Артур такой. Как бишь его по батюшке?
Тут выясняется, что ни отчества, ни фамилии Артура я не запомнила. Свинтус не устаёт поражаться.
– А может, всё проще намного? Может, ты этот страх твой намеренно выдумала, чтобы лишний повод со мной встретиться найти? Покопайся там в подсознании?
– Ну, тебя, вместе с моим подсознанием, – отмахиваюсь, – Ты лучше скажи, а про пожар он как узнал?
– Про пожар и я знаю. Из новостей. Мне про твой пожар всё утро на сотовый новости слали…
– И ты не перезвонил узнать, жива ли я?! – подскакиваю, ошарашенная этой новой, уж ни в какие рамки не вписывающейся, бедой, – Ты что, совсем меня не любишь?!
– Люблю, люблю, – успокаивает, – Ты ж мне не позвонила, значит, не померла ещё.
«Люблю», – как истаскали мы это слово, как излапали. Оно теперь совсем ничего не весит и вставляется в любые отношения по поводу и без повода. Это я его таким сделала! Кидалась им, бездумно эпатируя. А потом все к нему уже привыкли, и сами его у меня переняли… И вот оно теперь встречается мне – тусклое и бессмысленное – и смотрит с укоризной: «Смотри», – мол, – «Как ты меня искорёжила…»
«Любовь в моей жизни лишь одна – огромная, страстная, всепоглощающая», – сказала когда-то Гурченко, – «Любовь одна – её объекты разные».
– Если б что случилось, – продолжает Свинутс, – Ты б сразу жаловаться прибежала. Без моего ведома ты б ни помереть, ни пострадать не решилась бы!
Свинтус шутит, а мне по поводу спрашивания разрешения вспоминается вдруг отрывок из Рукописи.
Елизавета Дмитриева. В замужестве Васильева. В пике творчества – Черубина де'Габриак – поэтесса, покорившая весь Петербург. Хотя мне лично больше нравятся работы постчерубиновского периода Дмитриевой. Так вот, про разрешение помереть. Она умирала тяжело. В ссылке. Долго болела, мучительно. За несколько дней до смерти, в очередной раз придя в себя, посмотрела мужу в глаза, спросила: «Волюшка, это – конец?» У них было договорено раньше, что обманов не будет. «Да», – ответил Волюшка.
– Ты меня слышишь? – Свинтус щёлкает пальцами у моего, видимо, отрешённого взгляда.
– Нет. Извини, подумалось там всякое. Опять начинаю выпадать из реальности. Ты рассказывай, я буду слушать. Слушай, а как ты объяснишь всю картину в целом? Все эти роковые совпадения… Сбываемость аналогий, задуманный возле источника дар… Анечка, Мамочкин, – отчего-то мне невыносимо сложно произносить эти слова. Говорить что-то слишком болезненное всегда невозможно. Комок подкатывает к горлу… – Думаешь, это совпадения? – спрашиваю я с надеждой, почти подсказывая: «Да, да, скажи, что совпадения».
– Ну, конечно, случайности, – не подводит Свинтус, а потом как-то по-особенному смотрит на меня и со значением произносит, – А даже если и не случайности, так что? Что в этом удивительного? Ты поэт, Марина, понимаешь? Это твой прямой долг, перехватывать события чуть раньше, чем они случаются. Это свойство нормально для сумасшедших, типа тебя. Разве ты не знаешь? Ты не притягиваешь события. Просто чувствуешь о них чуть раньше, чем они происходят. Это естественно. Тут радоваться надо. Ведь это значит, что ты настоящий поэт. Не поддельный, а богом одаренный…
– Загадала дар, вот и одарили, – шепчу я, стараясь согнать с кожи многочисленные мурашки. Нужно срочно переменить тему! – Это ладно, – отмахиваюсь безразлично, – А Артур, выходит, тоже поэт? Уж слишком чутко он чувствует, что такое мне надо сказать, чтобы я испугалась… Всё-то он знает и ведает…
– Я говорю, успокойся. Про пожар твой Артур узнал из новостей. А про рукопись и Анну… Я тебе так скажу… В наше время, имея знакомых… В общем, один мой приятель как-то решил жену поревновать, подозревал её, подозревал, а потом нашёл знакомых и всё проверил. Прослушал запись её разговоров по сотовому и моментально успокоился.
– Ты думаешь, что мой мобильник прослушивается? – в ужасе спрашиваю я.
– Очень похоже на то, – отвечает Свинтус, – Ну, понты такие у мальчиков, если кто к ним на стрелку не приходит, они его проверять начинают… Вот и развеяна вся твоя мистика. Я ещё поинтересуюсь, справки там наведу. В будущих компаньонах такие вещи, как страсть к подслушиванию, сразу выкупать надо, – Свинтус теперь ужасно радуется, что нашёл всему объяснение.
Он таким и остался у меня в памяти – посмеивающимся, суетливым, обещающим свои скрупулезные «справки». Нет, конечно, я звонила ему, хотела подменить это последнее воспоминание чем-то менее практичным, менее земным. Но трубку взял пушистый женский голос, и я передумала. У каждого свой путь. Прости меня, Свинтус, и спасибо за всё содеянное и запланированное, за все «справки», для меня наведенные, и все «правки», в меня внесенные!
После очередного кофе Свинтус глядит на часы. Он бледнеет и начинает до странного жалобно отпрашиваться у меня. Так, будто я – работа, а настоящая работа – всего лишь личная необходимость.
– Маринка, – осторожно, как с сумасшедшей, говорит он, – Я пойду уже, а? Мне просто нужно обязательно… Ты, не переживай. Узнаю я тебе всё. Будь спок. Пойду я, ладно? Ну что ты сидишь, в одну точку пялишься? Я пойду, спрашиваю? А справки, справки я наведу, ты не переживай.
Я расщедриваюсь и отпускаю его без лишних капризов. Теперь сижу в «Каке» и пытаюсь разобраться в своем дерьме. Всё действительно понятно, всё действительно сходится. Нелепые, неприятные, но вполне объяснимые выпады мелких малознакомых человечков. Но отчего же так нехорошо на душе… Отчего же так муторно…
* * *
В редакцию я решила не возвращаться. Очередной повод для недовольства Вредактора уже не мог испортить картину – она и так была безнадёжно плоха. Впрочем, когда понятие «дисциплинированность» люди считают абсолютным аналогом «посещаемости», даже не стоит жалеть об их тобою недовольстве. Впрочем, это меня сейчас не слишком беспокоит. То, другое беспокойство, о котором пишу в этом тексте беспрерывно, беспричинно достигло своего апогея и затмило все остальные.
Я устала, мне все надоели, я еду домой. Родной подъезд грустно демонстрирует огрызок от освещавшей его всю свою жизнь своей лампочки – домигалась, глупая: пала жертвой пожарных, когда они тут, спасая нас, орудовали.
Соседи скорбно шумят по поводу Мамочкина, и даже выпивают в честь его трагической смерти. Поминки организовали неизвестные нам ранее сыновья Мамочкина, о которых я, забегая вперёд, писала раньше. На застолье приглашают и меня. После пары рюмок чего-то крепкого, я вдруг вспомниаю, что являюсь непосредственной виновнице торжества – ведь это я убила Мамочкина своими аналогиями с великим писателем. Я вспоминаю, но молчу. Не из скромности – от нежелания ворошить тему сбывающихся пророчеств. Тема эта меня и без навязчивых расспросов соседей очень угнетает. Я выждаю удобный момент, чтобы испариться.
В комнате валяются свидетельства нашего знакомства с Пашенькой. /От долгих ночных бесед под утро болит голова/, /от ненужных побед остаётся усталость/, /а потом приходит утро – всё прокурено и серо/. От нас с Пашенькой осталась кишащая червями-окурками пепельница, и излапанные чашки. Мерзко!
«Нельзя так опускаться!» – думаю я. Это даже не про Пашеньку, это про безразличие к порядку в комнате. Устраняю последовательно, сначала безразличие, потом бардак. Берусь за Рукопись. Нужно восстанавливать. Переписываю по памяти Зинаиду Райх, никаких аналогий с живыми людьми стараюсь не проводить. Пусть они и безвредны, как любезно разъяснил Свинтус, но при этом – чувствую сейчас очень ясно – тут они и бессмысленны тоже. Потом принимаюсь за Цветаеву. В который раз уже! За неё, ни разу мною так и не дописанную… Мне тяжело её писать, я слишком её сопереживаю… Переключаюсь на Сонечку. Цветаевская «Повесть о Сонечке» так и дышит моей редакторской Сонечкой. То же безудержное и разрушительное биение жизни, тот же вечный праздник в сочетании с абсолютной безнадёжностью.
– Прочь! Прочь! – вслух ору на свои мысли, но воспоминания всесильны, они просачиваются в самые щели мозга, и вот я уже вспоминаю…
Сонечка смешно признавалась мне в очередной перекур:
– Марина! Мне так невозможно хочется любви! Нет, не той, что на каждый день – таких у меня много. Той, что навсегда и на никогда одновременно. Понимаешь? Чтобы не убить мечту сбываемостью. Но у меня не получается. Полюблю кого-то – и он сбывается, и перестаёт быть великим от этого. Ох, это всё мой характер. Я не верю в сбывшееся. Верю только в загаданное. Мне кажется, если б я встретила Бога, то тут же перестала бы в него верить. Потому что, если он действительно Бог, разве я смогла бы его увидеть?
Записываю мысль: «Мне стихи Цветаевские – жажда несвершённости свершившегося.».
Стыжусь, что не указываю автора формулировки. Ставлю звёздочку над предложением, делаю сноску: «Это чувство я видела в ней всегда, но так чётко охарактеризовала его не я – Софья Карпова, современный носитель образа цветаевской Сонечки Голлидэй».
Объективный взгляд:
Своей грубой просьбой «не перебивать» она надолго вытеснила меня со страниц текста. Но сейчас без меня не обойтись. Я возвращаюсь, чтоб подчеркнуть: она затем с такой занудной дотошностью фиксирует каждую свою тогдашнюю мысль – чем ближе к концу, тем скрупулезней, – чтобы все, кто будет читать, понимали: причина содеянного не в нервозности, не во мнительности. Ей не оставили выбора. Целенаправленно доводили и довели. Вы, те кто читает, должны понять! Должны разобраться и уберечь последующих…
Так вот, я дописала про Сонечку. Только поставила точку, как раздался звонок. Именно в этот момент, ни минутой позже. Покуда уже порядком напраздновавшиеся соседи пробирались к телефону, я уже сняла трубку.
– Марина, хорошо, что я тебя застала, – в голосе Нинель не наблюдается привычной степенности. Что случилось? – Звоню тебе, звоню…
– У меня сотовый разрядился, – вспоминаю я, – У нас тут поминки по соседу, я не могла в редакцию вернуться, – решаю, все-таки, оправдаться за пренебрежение рабочим временем.
– Слышу, что поминки, – к Нинель возвращается её скептическая сдержанность, – У тебя язык заплетается.
– Правда, что ль? – с удивлением понимаю, что Нинель права, – Ладно, что у вас случилось?
– У нас Софья умирает.
Бум-с! Мне не требуется время, чтобы прийти в себя. Прийти в себя теперь просто невозможно. Я только что поставила точку. В Рукописи или в жизни очередного человека? Меня трусит. Мозг работает отдельно от ощущений. Мозг работает фантастически чётко. Все три секунды, чтобы вспомнить финал цветаевской повести. От чего умерла её Голлидэй?
– В больнице? – спрашиваю я, уже зная ответ.
– Да.
– От рака?
– Так ты знала?! – Нинель взрывается, – Отчего ты нам не говорила?! Мы бы её убедили… Или, если она тебе доверилась, отчего ты сама не отправила её на операцию? Ведь сейчас может оказаться, что уже поздно…
– Что говорят врачи?
Нинель настраивалась рассказать мне всё по порядку, поэтому возвращается к запланированному тексту:
– Всё было нормально, она такая весёлая была, живая, красивая даже…Только глаза воспалённые и гольф мятый… Но это, как всегда. В общем, сидим мы с ней одни в комнате, и вдруг Сонечка со мной заговаривает. Можешь себе такое представить? «Нина,» – говорит слабо, – «Позовите кого-нибудь, мне что-то нехорошо». Я сразу поняла – дело серьёзное. Иначе она ни за что ко мне бы не обратилась. Скорая её сразу забрала. Вредактор ещё там в больнице. Я звонила. Он говорит, у неё рак. Она зря так долго молчала. Ведь боли наверняка были. Это всё образ жизни…
Софья Голлидэй умерла счастливой. После операции она пошла на поправку. Тогда процент счастливо избавившихся от раковой опухоли уже был велик. Её комната была заставлена цветами. Муж и друзья неотступно были рядом с ней. Их забота трогала, придавала сил. Сонечка улыбнулась, отшутилась на вопросы о самочувствии. Улыбнулась светло, сказала: «А сейчас я буду спать». Уютно уткнулась носом в уголок подушки. По-детски прижала ноги к животу, отвернулась к стенке и спокойно заснула. Навсегда.
– От меня требуется какая-то помощь? – спрашиваю я Нинель.
– Нет-нет, – она пугается, – Только тебя там сейчас не хватало. Я просто звоню… Надо же обсудить с кем-то.
– Спасибо за инфо, – говорю, – Обсуждать пока нечего. Надо узнать всё подробнее.
Готовая сорваться с места, распродать всё, включая душу и книги, готовая немедленно вписать в свою Рукопись всех мешающих Сонечке врачей, я набираю номер Вредактора.
– Что мне делать? – спрашиваю.
– А мне? – отвечает он как-то кисло.
– Куда мне приехать?! Чем помочь?! – кричу, надрываясь.
Теперь пугается Вредактор, говорит, что их там и так толпа. Все влиятельные знакомые нашей Сонечки посъезжались. Прямо бенефис какой-то. И если я ещё приеду, то это будет совсем перебор.
От этой своей ненужности я маюсь ещё сильнее. Первым делом стираю написанное в ноутбуке. Потом распахиваю окно и машу небу кулаком, потом бью себя по рукам, прошу небо о чём-то, потом приходит Пашенька со звенящим бутылками кульком и цветами. Мы договаривались, оказывается. Про то, что договаривались, не помню. Выпивка очень кстати. Вываливаю на Пашеньку беспрерывный поток сумятицы.
– Всё сбывается, Пашенька, понимаешь?! Ни подумать, ни сказать, ни вспомнить – останусь виновата! В страшных вещах, Пашенька, в смерти… Ни в той, что из Рукописи. В настоящей смерти. Вот человек был. Хороший. В ванну ко мне храбро ломился, чтоб не попрекала его помойками. А я и не попрекала, я убила его просто. Прямо в сердце Джеком Лондоном. Кто-то там в небесной канцелярии свихнулся совсем. Тоже мне, дар. Да мне такой дар даром не нужен… Будь он проклят, дар этот… Тем более, что не даром это – очень даже платно – жизнями людей оплачивается, а мною оплакивается только. Бессильно оплакивается, потому что ничего изменить нельзя и дальше жить страшно. Что ещё натворишь, сама предположить не можешь…
Пашенька успокаивает, но чувствую – не верит, не понимает. Точнее, может, и понимает, но не чувствует. Бокал отодвигает подальше, думает, в нём весь вред.
– Мясный лес, Пашенька! Мясный лес! – кричу, чтоб воззвать к знакомым ему аналогиям, – Сплошной мясный лес, до мурашек по коже. Веришь? – я истекаю уже слезами и задыхаюсь в них.
Пашенька кивает неуверенно, пытается спать уложить. Нет, не затащить, а именно уложить, как больную.
Решение уже зреет, смутно клокочет в груди, ни во что пока не оформившись. Снова звенит телефон. Бросаюсь. Смешно вспомнить, лечу к этой звенящей развалине, с детской какой-то наивностью полагая, что звонит Сонечка. Скажет сейчас, мол, внезапно всё прошло внезапно, диагноз оказался ошибкой… А почему нет? Я ведь стёрла написанное.
– Идея пришла, – лоснится от удовольствия голос Артура в трубке, – Нашёл я идею. Ты про Черубину знаешь? Ты будешь Черубиной, Маришка. Представляешь?
Черубиной? Я понимаю и слушаю его, как голос свыше. Вот и покрывается реальными очертаниями мой вариант выхода. Вот она – главная проверка. Плевок в планы тех, кто бездарными дарами одаривает. Успокаиваюсь и внутренне каменею. Кажется, вот он – мой выход.
– Ситуацию помнишь? – продолжает Артур, как ни в чём не бывало, – В Питере издавался журнал «Апполон». Хромоногая, скромненькая Дмитириева пишет стихи. Их нужно печатать. Так решают все, кто в творчестве хоть что-то смыслит. И Волошин, и Гумилев, её стихами пленённые. Но Маковский – главный редактор – против. Ему Дмитриева видится простушкой. Слишком прямолинейной, слишком непоэтической. Он называет её талант «бытовым», он рекомендует ещё поработать над текстами, он снисходит до педагогических бесед, но печатать не собирается. Ты помнишь это?
Я молчу, потому что продумываю всё до мелочей. Продумываю свой ответный выпад. Свой удар по шутникам из небесной канцелярии. Артур решает, что я не знаю этой истории. Азартно излагает, рассчитывая заразить идеей.
«Уже заразил, лапочка. Продолжай», – шепчу, никем не слышимая.
– Так вот, и тогда Волошин с Дмитриевой, решаются на потрясающую мистификацию. Они придумывают героиню – Черубину де Габриак. Страстную католичку благородных кровей. Юную, неприступную, томящуюся в плену пуританских взглядов родителя и, вместе с тем, готовая следовать им до последнего требования. Она готовится отдать свою красоту и юность монастырю. А ещё она пишет стихи. Их-то она, а точнее пишет от её имени Дмитриева, а Волошин перекладывает листочки со строками засушенными цветами и отправляет их в редакцию. Конверт с гербом приводит Маковского в восторг. Мелкоисписанные листочки в траурной рамке с загадочной подписью «Ч». Маковский в восторге от этих стихов. «Вот он – настоящий дар!» – говорит он Дмитриевой. Он печатает эти стихи в «Аполоне», он просит прислать ещё. Черубина мгновенно становится самой известной женщиной-поэтесой. В неё влюбляются, Маковский ведёт переписку, и буквально грезит Черубиной. Он мечтает о встрече с ней, но боится её разочаровать. Он советуется с Волошиным при написании ответов, потому что боится попасть впросак пред этой таинственной и утончённой дамой, знающей магию чисел и владеющей языком цветов. Ты понимаешь меня, Марина?
Я понимаю, но понимаю своё. Слушаю очень внимательно.
– Мы купим на этот номер Геннадия. Усекла? Вдруг ему придёт письмо от загадочной незнакомки, которая слишком красива, чтобы сразу открыть своё лицо. Я знаю его вкусы, знаю, что именно зацепит его. Черубина пришлёт свои тексты и проникновенное письмо. Я позабочусь, чтоб Лиличка не узнала о них. Геннадий оценит тексты, оценит суть письма, проникнется симпатией. Он поручит мне пригласить незнакомку на кастинг. Он захочет работать именно с ней, с её божественной фигурой и потрясающими стихами. И вот тут-то я открою ему, кто ты. Он любит такие штуки, он поймёт. Он отсеет влияние Лилички. Он будет побеждён и возьмёт тебя в команду. Круто я придумал?
– Круто, – соглашаюсь я многозначительно.
– Отлично! – радуется мой собеседник, – Отныне ты – Черубина. Настройся, войди в образ. Таинственная незнакомка, призванная воображением из небытия, чтобы покорять и пробивать дорогу нам – реально существующим. Я сделаю подборку из твоих текстов. Я продумаю всё более тщательно, и позвоню. Объявляю период подготовки к военным действиям. Мы перевернём мир, Черубина. Ждите моего следующего звонка.
Уже знаю, что следует делать, я возвращаюсь в комнату. Спокойная и величественная. Потому что отныне и до конца, я – Черубина де Габриак, ненадолго призванная из небытия фантазия. Я не вру. Я всегда ассоциировала себя с этой девушкой. Читала её стихи и понимала, что томлюсь тем же и так же. Я – Черубина.
– Ох, у меня что-то голова разболелась, – мягко выпроваживаю довольного моим успокоением Пашеньку.
Теперь нужно попрощаться. Звоню Свинтусу. Трубку берёт женский голос. Где-то выше я уже писала об этом. Звоню маме.
– Привет, сестра! – Алинка всегда рада мне.
– Привет. Расти большой. И маме привет. И она пусть большой…
В сущности, мне нечего им говорить. В сущности, я звоню зря. Пугать не хочется, а по-другому не объяснишь.
Звоню Карпуше.
– Привет, ты про Сонечку слышала? Ох, вытворила она, ничего не скажешь. И ведь не говорила никому! Нинка теперь страшно переживает. Я боюсь оставлять её одну, у неё, представляешь, руки дрожат…
Карпуша весь в своей Нинель. Что ж, не станем его оттуда извлекать.
Возвращаюсь в комнату. Торжественно открываю ноутбук. Совершаю пару горячих глотков коньяка, прямо из горлышка. Готовлюсь. Пальцы дрожат. Итак, я, Марина Сергеевна Бесфамильная, в здравой памяти и прекрасно понимая последствия, совершаю непоправимое. Я открываю файл, кладу его в папку Рукопись и пишу:
«Черубина де Габриак умерла страшно, но мгновенно. Нет, не вместе с породительницей своей – поэтессой Дмитриевой (та жила ещё много лет после смерти своего создания). А именно в тот момент, когда мистификация с Черубиной открылась. Но об этом чуть позже. Пока же, опишем жизнь Черубины.
В какой-то момент, писавшая от её имени Елизавета Дмитриева поняла, что полностью идентифицирует себя с Черубиной. «Мне жутко!» – признаётся она Волошину, – «Я – уже вовсе не я, а она… Она поглотила меня». Спустя ещё несколько писем к Маковскому, спустя ещё десяток тонких, гордых и стремительных стихов, Дмитриева перестала бояться. Потому что закончилась Дмитриева. В сознании скромной учительницы полностью утвердилась блестящая Черубина. Волошин заметил это, Волошин встревожен, Волошин не противится больше их совместному рассекречиванию: «Мистификация зашла слишком далеко, мой друг, пора остановиться». «О чём ты, Макс?» – Черубина резко вскидывает бровь и сверкает глазами, – «Для того ли вы вытащили на свет Черубину, чтоб уничтожить её?» «Боюсь, иначе она уничтожит его, то есть свет», – игривая форма грузной сути. Волошин чувствовал, Черубина вредна миру, и более всего одному человеку реального мира – Елизавете Дмитриевой. Он уговаривает Елизавету не страшиться разоблачения. Она и не страшится. Она – Черубина, восхваляемая всем Петербургом – ничего не боится. «Я – Черубина!» – дерзко бросает она в глаза заезжему переводчику. «Не может быть!» – он не верит, не может поверить, что эта простоватая хромоножка и жгучая таинственная незнакомка, пленившая весь Петербург, – одно лицо. Но слух пошёл. Переводчик – Гумилёву, Гумилев – остальным. Не со зла, от возмущения. Как можно было так жестоко шутить? Гумилёв обвиняет с пылом – он слишком близко знал шутников: он любил когда-то Дмитриеву, он делал предложение, ему давали все поводы рассчитывать на благосклонность, но отвечали «нет». Горячность Гумилёва чуть было не приводит к трагедии. Волошин вызывает Гумилёва на дуэль. Стреляются по всем правилам… Последняя дуэль серебряного века. Гумелёв промахнулся, пистолет Волошина дал осечку. Об этом пишут: «На этот раз смерть прошла мимо». «Нет!» – утверждаю я. Смерть пришла и забрала того, за кем шла. Она забрала Черубину. Виновницу дуэли, затравленную собственной виной, несчастную от всеобщего неодобрения. «Мы думали, вы прекрасны, а вы», – бросают ей в глаза, не стесняясь. И главное, главное, никто не верит теперь в стихи Черубины. Мир считает, что эти стихи писал Волошин. Я знаю, что это такое. Я сама, как Черубина. Когда в двенадцать лет я принесла обожаемому учителю по литературе свои первые взвешенные стихотворенья, и он произнёс: «Очень неплохо… Но… Послушай, это не может быть твоим. Я где-то это уже видел…», ох, что творилось со мной тогда. Уйти, сбежать, умереть… Как я понимаю Черубину! Я сама – Черубина. И драка была… Тогда, из-за Свинтусовской дури и затоптаных эскизов. Я – Черубина! И я знаю, как это отвратительно, это невыносимо, когда близкие тебе люди вдруг впиваются друг другу в глотки! Невыносимо, когда соседи потом долго смотрят тебе в след и шепчутся за твоей спиной: «О, смотрите, идёт, задом виляет… Стравила мужиков вчера, теперь довольная…» Больше всего на свете мне хотелось тогда провалиться сквозь землю. И Черубине, после дуэли Волошина и Гумилёва, тоже хотелось. А ей было достаточно лишь захотеть.
Черубина де Габриак отключила телефон, одела лучшие вещи Дмитриевой, села возле зеркала и закурила. Жизнь покидала её. Сначала исчез дар. (Дмитриева после смерти Черубины более двух лет не писала совсем ничего, а потом стала писать другие, совсем не Черубиновские стихи). Следующими были руки. Гордые, аристократичные руки Черубины сжались вдруг в кулаки, потом бессильно упали вниз, навек покрывшись Дмитриевской вялостью и припухлостью. Потом опала осанка. Она была последним проблеском Черубины в этом мире. Морщины появились спустя минуту. (Знакомые не узнавали Дмитриеву после публичного разоблачения Черубины. Все признавали, что она резко «ещё больше подурнела») Так волею молвы и грязных страстей погибла выдающаяся поэтесса предреволюционного Петербурга. Цветаева всю жизнь характеризовала эту эпоху – эпохой Черубины».
Я дописываю. Отключаю телефон. Одеваю лучший свой наряд – то есть снимаю с себя всё. Сажусь перед зеркалом и беру сигарету. Страх сковывает движения. Бесконечную вечность попыток я не могу попасть зажигалкой к губам. Теперь остаётся только ждать. Я не исключение. Ничем не лучше я Мамочкина и Анечки. Дар сразил Сонечку, сразит и меня. На этот раз я погубила себя. Самоубийство? Извращённое самоубийство. Мутное зеркало показало корчащийся от смеха оскал. Как я вас, а, дарующие? Нет, ещё не время!
Тут я поняла, почувствовала – остался ещё долг. Я должна его погасить. Должна записать происшедшее для вас. Так я приняла решение писать этот текст.
Ведь вы же поняли? Спасибо. Мне важно. Очень важно объясниться. Этот текст – попытка поделиться опытом и призвать вас разобраться… Ещё несколько строк, и я закончу. Освобожусь от последнего долга. Потом – я знаю и чувствую – потом придёт финал. Они уже запустили механизм своего дара, и уже не смогут остановить машину. Я уйду и сотру в порошок последствия их жестокой шутки. Поплачут ли? Пойдёт ли дождь на моих похоронах? /Идёшь, на меня похожий,/ Глаза опуская вниз,/ Я их опускала тоже,/ Прохожий, остановись!/Прочти, слепоты куриной/И маков сорвав букет/ Что звали меня Мариной/и было мне столько лет…/ Не бойся, мол здесь могила,/Мол встану сейчас, грозя,/Я слишком сама любила/ Смеяться, когда нельзя…/ Цветаевсякие строки, непонятным образом навсегда поселившиеся в моей искажающей памяти, воспринимаются теперь буквально сопереживаются остро и мучительно…
Объективный взгляд:
Сгорбившись и постарев, она сидит перед трюмо и, покачиваясь, заставляет пальцы бить по клавишам. С момента первой строчки, от «сердце дёрнулось и заколотилось неистово» прошло чуть больше суток. От ноутбука она не отходила. Дверь не открывала. Не курила. Коньяк окончился давно.
Финал выходит у неё затянутым. Это от страха. Она боится. Боится дописать последнее слово. Этот текст – единственное, что защищает её сейчас от дара. Как только закончит – она знает точно – закончится сама. Ведь в ней, в отличие от настоящей Черубины, нет двойного сознания. От Черубины осталась Дмитриева, от Бесфамильной – некому оставаться.
Я смотрю на свои руки. Сообщаю: они – не мои. Вялые припухшие и безжизненные.
Спина сгибается всё больше и больше, она не может больше сидеть, не может больше писать, за нажатие каждой клавиши приходится бороться.
Приказываю уже почти парализованным рукам: пишите, не сдавайтесь, это продлит… Во мне больше нечего продлевать… Что наделала я? Дура! Только что сознание погасло, теперь вренулось опять, но уже нсова гансет Это смреть. Жаль