Они вот почему пришли. Потому что я долбанул в глаз Хорошенького. Это когда мы с Сестренкой гуляли. С ней было очень здорово гулять, с маленькой, она смешно ходила, как уточки возле пруда, немножко качаясь вправо и влево. Но не падала. Я учил ее залезать на такие лесенки, которые построены специально для мелких, мы катались вместе на качелях, а потом она съезжала с горки, и я ловил ее. И она была прикольная. Она была как те маленькие девочки, у которых родители – несчастные буржуи. Это папа так говорил про тех, у кого бабла немерено. Наверное, они потому и несчастные, что их бабло никак не измерить, а им хочется и интересно. А как, правда, его измеришь? Но девочки у них прикольные – ходят со своими игрушками, катают в специальных буржуйских тележках ненастоящих маленьких девочек, как будто это их собственные спиногрызы. У некоторых даже бывают цветные ногти. Я когда увидел в первый раз, у меня чуть глаза не лопнули – думал, это болезнь такая заразная. Но потом мне наша старшая сестра объяснила, что это они так тренируются, чтобы стать женщинами. Потому что настоящая женщина обязательно должна себя красить, хочется ей этого или нет. А то мужчины подумают, что она некрасивая, и не станут с ней иметь дело. Так сказала сестра, а она очень умная, много зарабатывает денег и называется важно-преважно: проститутка. Она уже сто лет назад уехала от нас, и даже в другую страну.

Сестренка тоже была как эти прикольные девочки, только ногти нормальные и игрушек у нее не было. У меня их тоже не было, но это фигня. Я и без игрушек был круче всех на площадке – говорю же, я лазил как сумасшедший. За всеми мальчишками следили их мамы, несчастные буржуйки, и не давали прыгать с лесенки на лесенку, и кричали на них, если они висели вниз головой. А на меня же никто не кричал, ну я и научился и висеть подолгу вниз головой, и скакать, и кувыркаться, и кучу других таких вещей, которые никто не умел на площадке. Мне все мальчишки завидовали, а их мамы тоже офигевали с меня и говорили, что я сумасшедшая обезьяна. Вот так. А Сестренка лазить не умела, а значит, игрушки ей были позарез нужны.

И я научился их просить. Это не очень трудно, просто надо выбрать нужную тетку. Например, если тетка привела своих спиногрызов, сгрузила в песочницу и пошла курить или там разговаривать с телефоном, ни за что она вам ничего не даст. Она посмотрит, брови поднимет, скорчит рожу, как будто в первый раз водки попробовала, скажет что-нибудь такое – и не даст ничего. А скажет какую-нибудь взрослую глупость. Типа: «А у тебя, мальчик, что, своих игрушек нет?» Как будто я бы просил тогда. Или так: «Нет, это кукла моей дочки». Вроде как чтобы я не подумал, что это клюшка ее бабушки. Эти ничего не дадут, нет. Даже если всю песочницу своими игрушками завалят. Надо найти такую, которая в голове еще не повзрослела, хотя и выглядит как взрослая тетка. Если видите, что в песочнице сидит этакая дылда с ногами и катает машинки вместе со своими спиногрызами, и еще говорит что-то такое невзрослое типа «Ту-ту, быр-быр, приехали», или вообще песни поет, как радио в магазине, то можно к ней смело идти и говорить: «А дайте, пожалуйста, ваш велосипедик покататься». И она даст, и тогда надо брать велосипедик и катать на нем сестренку, пока дылда не собрала своих детей и не засобиралась уходить с площадки. Тогда надо срочно отдавать, что взял. А то в другой раз не дадут.

А Хорошенький – он всегда приезжал на велосипеде, и мама у него была такая, что сразу было ясно: ни одной игрушки не даст. Но я у нее как-то все равно попросил. Просто на площадке больше не было никого, а Сестренка почему-то плакала, ну я и пошел. Она знаете что сказала? «Это Вовин домик, попроси у него».

Я вообще не знаю, как это так – Вовин. Папа нам давно все объяснил: кто бабло добывает, того и вещи, а у спиногрызов ничего своего нет. Но я сказал: ладно, и пошел к Вове. То есть к Хорошенькому, его все мальчишки так звали.

У него были ресницы как у нашей старшей сестры, только она их специально чужие наклеивает, а у этого свои такие выросли. Людям почему-то нравится, когда такие ресницы. Типа это красиво, когда на глазах волосы. И губы еще были как накрашенные. Он сидел и бибикал со своей машиной в одиночку, а вокруг валялись всякие его игрушки, и он в них вообще не играл, честное слово, не играл! Только машину возюкал по песку туда-сюда и хлопал своими ресницами, как буржуйская кукла. Я только подошел, ничего еще и не сказал, а он так весь переморщился, как будто песку наелся. Сидит такой, смотрит на меня и морщится.

Ну, мне трудно, что ли, попросить. Не для себя же. Для себя, может, и трудно было бы. Я говорю: а дай, пожалуйста, вот в тот домик поиграть, Вова, дай, а? Сестренка очень хочет. А он такой: пошел ты… вот куда ты пошел бы, говорит, бомжара. И тихо так говорит, чтобы никто не услышал, кроме меня.

Это, говорю, кто бомжара, ты чего, вообще, что ли? А он такой опять: ты, говорит, бомжара, и ты, и сестра твоя, сучка. Покосился еще в ее сторону – а она сидит на попе, никогда на корточки не садилась, ей тяжело было, все на попу, сидит и уже не хнычет, потому что я пошел же ей за игрушкой – покосился и еще раз мне: сучка.

Вообще-то это он глупый просто был, вот так и сказал. Бомжары – это же которые в заброшенных домах живут, и у них ноги синие и руки тоже бывают такие красно-синие, страшные, потому что у них дома нету. Ну, бывают не синие, а руки как руки, но главное, что нету дома. Они еще около железной дороги все время селятся, ну где поезда часто останавливаются. А у меня-то есть дом! И про сучку он зря. Нет, ну мама тоже иногда Сестренку так называла, если честно. Но мама – она по-другому, не по-обидному. А этот… зря он, в общем, так. И про куда я пошел, тоже зря. Не надо было.

У меня сразу перед глазами как будто все красное стало, и дышать тяжело, как будто он меня носом в подушку, и жарко еще. И в голове так бухает, как поезд едет: тыдым, тыдым, тыдым! И вдруг смотрю – он глядит на меня, Хорошенький, а из носа у него кровища прямо как вода из унитаза, а сам весь белый, смотрит глазищами своими дурацкими. Тыщу лет так, кажется, смотрел. Смотрел, смотрел – и как вдруг завопит, как сигнализация! Ну, прискакала его мамаша на своих копытах, тоже визжит как потерпевшая и подпрыгивает еще. Схватила Хорошенького, подняла зачем-то, потом опять на место поставила, кровища у него хлобыщет, побоялась, наверное, испачкаться, тряпки-то дорогущие, штаны все в стекляшках. Начала вытирать какими-то маленькими бумажками, белыми, они сразу красными становились, она их вокруг бросала. И все орет, визжит: я убью тебя, скотина, убью тебя, тварь, ты еще пожалеешь, что вообще родился!

Это она не Хорошенькому, это она мне. Это ведь я его долбанул. Я не очень помню, правда, как я его так. Но факт – я. У меня и рука сразу заныла – разбил о его морду и даже не сразу почувствовал.

Эх тут народу сбежалось! Бабки какие-то, которые у подъезда задницы просиживали, мужики непонятные, тетки. Бабки охают, тетки визжат. Мужик один говорит: таких надо в детстве за ногу и об угол башкой, пока не выросли. Это про меня типа. Все на меня смотрят как на блевотину, и не подходит никто близко. Только Сестренка подошла и обняла так тихонько, за ногу, выше бы не дотянулась. Она не плакала, совсем-совсем, не кричала, ничего не говорила, совсем.

И тут вдруг мент пришел, дубинка на боку. К нему как все кинутся! Мамаша Хорошенького визжит, пальцами в меня тыкает, это, кричит, убийца, его в колонию, его изолировать, он опасен для общества! Сам Хорошенький уже не орет, так, чуть-чуть хлюпает, а вокруг, по всей песочнице, валяются бумажки с его кровью, как некрасивые цветы.

Мент здоровый, лысый, но такой специально лысый, а не потому, что волосы выпали. Это некоторые для крутости скребут голову железками, чтобы страшнее казаться. Взял меня за плечо, сжал, говорит: ну, пойдем, что ли. Как будто просит. Ага, попробовал бы я не пойти, когда он так схватил, как пассатижами. Пошли мы куда-то. Мент меня за плечо волокет, мамаша Хорошенького сыночка своего за руку тащит, рядом всякие бабки-тетки с дядьками – ну, правда, эти почти сразу стали с дороги сворачивать, типа вдруг чего-то такое важное вспомнили. А это им в ментуру просто не хотелось, с ментами вообще никто связываться не хочет, если что, им разве докажешь, что ты ничего не украл.

Идем, идем, вдруг мент как остановится, говорит: а это еще что? И вниз смотрит, нос скривил. А внизу, куда он смотрит, там за мою штанину Сестренка держится. Она все время рядом бежала, топала так легко своими ножками и молчала.

Это еще что за явление, говорит мент. Ты, говорит, откуда здесь взялась как феномен. А Сестренка смотрит на него, головку задрала, не боится вообще и говорит, что она типа со мной. Шла бы ты домой, говорит мент. Сестренка ему: нет, она вроде как со мной и домой не хочет. Я думал, он разорется, а он еще раз нос скривил, хехекнул так как-то непонятно, вроде как не очень ему и смешно, плечом так дернул и дальше пошел. И хватку свою ослабил. Это он правильно, а то я уж думал, переломит мне плечо совсем.

Подошли к ментуре. Забор черный, железный, потом коридорчик и дом такой красный из кирпичей. Внутри куча темных коридоров, тетки какие-то сидят замотанные на стульях. Привели нас в маленькую комнатку, всю зеленоватую, а на стене портрет какого-то в кепке и с носом таким, как клюв. И дым под потолком ползает, курили, значит, здесь. Посадили нас на стулья, меня с Сестренкой у одной стенки, мамашу с Хорошеньким у другой. Спросили, кого как зовут и где мы живем, записали на бумажке и ушли. Хорошенький уже не ревет, даже не хлюпает, сидит и таращится своими глазами. Испугался. Мамаша тоже притихла, озирается, сжалась вся, плечи подняла, по сторонам смотрит и все больше на дядьку с клювом. Тоже, значит, боится. А мне интересно стало. Я же никогда раньше в ментуре не был. Я думал, тут страшно, а тут не очень страшно, только пахнет противно.

Сестренка вообще успокоилась, сидит на стуле, ножками болтает. Долго мы так сидели. Потом пришла какая-то тетка, вся в ментовской форме, как мужик, и волосы сзади в кулак собраны, чтобы никто не подумал про нее ничего, что надо думать про теток с длинными волосами. Прошла такая сердитая мимо нас, как будто ее только что разбудили, села за стол, пачку бумаг перед собой – хлоп! Мамаша с Хорошеньким аж подпрыгнули. Полистала так рывками, как будто разорвать хочет. Потом говорит: ну, рассказывайте, что случилось.

Мамаша Хорошенького рот раскрыла, помолчала чуть-чуть – и как начнет, как начнет говорить, да еще так с подвизгиваниями. У нее вообще-то приятный такой был голос, не хуже, чем у радио, а тут что-то визжать начала, наверное, в ментуре пересидела. И пальцем в меня тыкает. Вот этот мальчик, говорит, зверски избил моего сына, он ни с того ни с сего его ударил, прямо в лицо, он ему нос сломал, видите, сколько крови, видите? Это разбойник, понимаете? А сама визжит, визжит все больше, как будто боится, что ей не поверят. А Хорошенький к ней прижался, глаза вытаращил, вот-вот опять заревет.

Тетка-мент говорит: довольно, я все поняла. А ты что скажешь? Это она уже мне. Зачем, говорит, ты ударил малыша?

Ну я и начал рассказывать. Как пошел у Мамаши домик просить, как она сказала – Вовин, как я попросил его у Вовы, как Вова меня назвал, куда послал и как он сказал о Сестренке.

Ух, тут Мамаша развизжалась! Вскочила, затряслась вся. Он, кричит, врет, этот маленький негодяй, мой Вова никогда не мог такого сказать, он вообще слов таких не знает! У нас, кричит, не такая семья, мы никогда при ребенке так не скажем! Он все выдумал, этот гаденыш, сучонок мелкий, тварь! Признайся, ты выдумал все, скотина! Выдумал, сволочь, да?

Тетка говорит: довольно, довольно. Вы, говорит, сами себя слышите, как вы сейчас выражаетесь? Ну, тут Мамаша притихла, села. Сидит и трясется тихонько.

Тетка-мент немножко позаписывала чего-то в бумагах. Потом Мамашу подозвала: присаживайтесь, говорит, к столу, пишите заявление. Вы, говорит, имеете право подать в суд и получить денежную компенсацию с родителей мальчика.

Мамаша так оживилась сразу. Да, говорит, компенсация – обязательно! А то этот разбойник – моего Вову! А у нас будут расходы на врачей!

Чего-то там она понаписала, тетка-мент у нее забрала, а сама говорит: но, может, вы к его родителям сходите, сами как-нибудь разберетесь. Мы, говорит, семью эту теперь на заметку, конечно, возьмем – а сама так на нас смотрит, прищурилась, типа вдруг видеть плохо стала, – а вы все-таки сходите, чем через суд, может, сами быстрее договоритесь.

И пойду, говорит Мамаша. И схожу. Я им такое устрою, мало не покажется. Воспитывают зверенышей. Только вы, говорит, мне все-таки полицейского с собой дайте, а то, может, у них там криминальная обстановка.

Тетка-мент усмехнулась, головой потрясла. Говорит, что вроде как она так сделать не может, у нее людей свободных нету, все заняты. И вообще типа ваш визит к этой семье – это ваша личная инициатива. Это типа она так все повернула, как будто Мамаша сама решила к нам идти деньги трясти с наших родителей, а не тетка ей присоветовала. Во как людей лечат! Если бы я так умел, никогда бы голодный не ходил.

Это мы еще посмотрим, как у вас кадров нет, говорит Мамаша. Хорошенького подхватила и понеслась по коридорам. Уж она там визжала-визжала, а только никого ей в помощь так и не дали. Может, правда, все делами заняты, а может, это потому что зря она с ментами спорила. С ними никогда нельзя спорить, я слышал давно, папа маме говорил. Что они, может, и не самые главные, но живут как самые главные и очень не любят, когда с ними спорят.

Мамаша вернулась злая, дышит быстро, волосы все в разные стороны, у Хорошенького морда жалобная и уставшая. Мамаша отдышалась, волосы рукой пригладила. Пошли, говорит мне. Пошли, говорит, к твоим родителям.

Ну, я вообще ни с кем спорить не люблю. Я пошел. Тем более из ментуры вот так запросто отпустили. Я слышал, это большая удача.

Идем мы, идем, Мамаша Хорошенького за руку волочет, Сестренка за мою штанину держится, топает ножками легко-легко. И Мамаша так еще приговаривает, как будто сыночку своему, а на самом деле сама себе: ничего, Вова, вот придем к этим нехорошим людям, они пожалеют. Они нам заплатят. Мы им покажем, где раки зимуют.

Я слушал, слушал, потом что-то так смешно стало, как будто кто щекочет изнутри, ну вы понимаете. Я засмеялся.

Так мы и дошли до самой нашей квартиры. Мамаша бормочет, я смеюсь. А сам думаю: как плохо, что у папы выходной. Если бы он сегодня работал, мама бы ничего ему не рассказала про то, что Мамаша приходила. Она бы ее просто забыла. Но ничего, думаю я, может, папа уже как следует отдохнул и спит. Тогда пронесет.

Открываю я дверь ключом, мы с Сестренкой заходим. Мамаша с Хорошеньким тоже за нами зашли – и как встанут, как будто на стекло наткнулись. У Мамаши аж рот открылся. Хорошенький лицо сморщил, брови сделал такими косыми, как если бы ревел, и говорит: мама, пойдем домой, а?

И лучше бы она его послушалась, честное слово. Но она рот как дура разинула и стоит, только по сторонам смотрит. И тут вышел папа.

Папа уже начал отдыхать, но еще не отдохнул. Он после работы, да и в выходной тоже, когда вечер, всегда старается так отдохнуть, чтобы не видеть, не слышать и не думать вообще. А то на работе упашешься, домой придешь, а тут мы, и папа всегда говорит, что вот бы его глаза нас не видели. И маму тоже. Ну а чтобы твои глаза никого не видели, это надо о-го-го как отдыхать. И вот пока он отдыхает, его лучше вообще не трогать. А то он очень злится, что ему не дадут отдохнуть.

И вот как раз папа начал отдыхать, а тут и мы пришли. Если бы не Мамаша, мы бы до ночи гуляли и потом бы только домой вернулись тихонечко, и быстренько бы спать легли, и ничего бы такого не было.

Но мы пришли рано, и еще с чужими, и папа это увидел.

Он нагнул голову, ноги расставил пошире, чтобы не падать, и так посмотрел на Мамашу как будто снизу. Хотя на самом деле он был выше Мамаши, даже когда она на таких каблуках. Н-ну, говорит. Мы лучше пойдем, говорит Мамаша, а сама не уходит. Вы кто, говорит папа. Понимаете, говорит Мамаша, а сама Хорошенького запихивает незаметненько так себе за спину, типа защищает, умора. Понимаете, говорит, ваш мальчик ударил моего сына. Просто так. И че, говорит папа. Может, вы примете меры, побеседуете с ним, говорит Мамаша, а я ничего, я согласна все замять, я и в полиции скажу, что претензий к вам не имею. В полиции, говорит папа, и плечи у него начинают ходить вверх и вниз. Это значит, два щенка подрались, а вы теперь в полицию, что ли. Поймите меня правильно, говорит Мамаша, а сама пятится, как будто не сама сюда пришла, а ее притащили. Моего сына, говорит, избили до крови, я перепугалась и обратилась в полицию, а что я должна была делать, если ваш сын продемонстрировал совершенно недопустимое поведение. Но я, говорит, готова заявление забрать, я просто не знала, что вы… что у вас тут так… что у вас… что у вас.

В полицию, говорит папа, а лицо у него вдруг становится темно-красное. Ты, говорит, щенок, навел на меня ментов. Это он уже мне, понятно, а не Мамаше. Иди сюда, говорит. Мне тут сказали, я должен с тобой побеседовать. Иди, я с тобой побеседую.

Если бы Мамаша с Хорошеньким сзади не стояли, я бы, конечно, за дверь и Сестренку бы прихватил. Но они стояли сзади, и папа схватил меня за плечо еще покруче того мента, и притянул к себе, и кулаком мне прямо в ухо как даст.

Сначала я подумал, что папа наконец-то вышиб мне мозги, как уже сто раз обещал. Потому что очень уж стало все громко вокруг. Потом я понял, что это они все вопят хором – не одна Сестренка, как обычно, а еще и Хорошенький и Мамаша. А еще немного потом у меня в голове их голоса разделились. Сестренка просто плакала, потому что ей всегда было плохо, когда мне плохо. Хорошенький орал: мама, я боюсь, я хочу домой. А Мамаша орала: отпустите немедленно ребенка.

Это она про меня: ребенок. Я, хоть и больно слишком было, чтобы удивляться, все-таки немножко удивился: только что я был сучонок и гаденыш, а теперь вот ребенок. Ребенок! Ребенок – это когда сандалики, носочки, штанишки со складочками и рубашечка с пуговками, вот как у Хорошенького, и куча своих игрушек, и родители несчастные буржуи. А я – ну какой я ребенок, ну смешно.

А иди ты, говорит папа. Это он Мамаше. Ты же, говорит, хотела, чтобы я побеседовал. Вот я сейчас и побеседую. Вали, говорит, и щенка своего прихвати, корова.

Мамаша своего Хорошенького быстренько в охапку и за дверь. Сестренка как побежит ко мне, ручки протянула, но папа ее ногой толкнул тихонечко, и она к двери отлетела, как сухой листик осенью. Очень легкая была. А мне говорит: ну все, щенок, достал ты меня совсем.

И все как-то закрутилось противненько, и писк такой в ушах, и в животе больно. А потом почему-то все кончилось. То есть я понял, что уже лежу на полу, и пол приятно холодный, и мне больно, но как-то спокойно и даже немножко хорошо. А вверху ноги, ноги, как столбы. Много ног. А потом понял: это не просто ноги, это ментовские штаны. Менты, много ментов. И кто-то меня за лицо трогает. Смотрю: Мамаша Хорошенького. Трогает и говорит: ты живой? Живой?

Я вообще-то уже сто лет как не ревел, но тут мне захотелось. Я ее сына до крови побил, а она меня вот так вот. Пожалела типа. Это ведь она ментов вызвала, кому еще-то, соседи привыкли давно. И пришла ведь еще проверить, живой я или помер.

Я укусил себе язык, чтобы не реветь, и медленно сел. После такого быстро нельзя садиться, упадешь. Слышу, кто-то говорит: может, в больницу его, в больницу?

Эх! Вот ведь люди, они думают, что знают, как лучше. Ну куда меня в больницу? А Сестренка? Вообще дурные, ну куда я ее дену? Она же умрет без меня. Вот так просто тихонько ляжет в уголочек и умрет, никто и не заметит.

Мне хорошо, говорю. Мне ничего, хорошо.

И меня не забрали. А папу увели. Вдвоем под руки взяли и увели. Он еще повернулся ко мне, когда в дверь выходил. Говорит: дождался, щенок, ну ничего, я вернусь и еще с тобой побеседую. А менты ему: тихо-тихо, иди давай, разговаривает он.

И мы остались с Сестренкой. Она подползла ко мне, тихонечко обняла, и мы посидели так немножко на полу, покачались. Потом я повел ее на кухню. Там еще осталась папина еда и водка. Водку я убрал в холодильник, чтобы папа, когда ее найдет, не ругался, что теплая. Не навсегда же его забрали, вернется. А еду дал Сестренке, и она немножко поела. Мне совсем не хотелось. Даже нюхать еду было противно. Но я все равно сидел вместе с Сестренкой, пока она ела.

Потом мы пошли спать. Мама уже спала. И даже не слышала, как мы в прихожей нашумели. А может, и слышала, но у нее не было сил встать. Очень уже у нее мало было сил.

Мы легли, обнялись, как всегда, я Сестренку по спинке погладил, и мы уснули.

А утром пришли Эти.