Уж и долго Клуша жила на свете, пришла Клуше пора помирать.
А ни за кого у Клуши так сердце не болит, как за деточку ненаглядную, за хозяйскую дочку. Уж ведь всем девка вышла. И науки все изучила лучше профессоров с бородами. И хороша, ай, хороша. Жила бы в деревне, женихи бы все пороги оттоптали, проходу бы не давали, хоть конвой нанимай. Тут-то батюшка с матушкой разве пустят кого на порог. А и верно делают, разве такой девке какой жених подойдет, не иначе как весь раззолоченный да в каменьях. И душа-то у ней голубиная, ни в жизть никого не обидела. Чистый ангел небесный, а нету у нее радости, вот всё для счастья есть, чего только и пожелать можно, а счастье-то, где оно? Нету. А всё это черное проклятие виновато. А тьфу на него.
Маленькая-то она больше радовалась. Видно, маленьких-то само небо хранит, бережет их от черного, как цветочки свои любимые от града, от мороза. А как в возраст входить стала, как начала наливаться, будто вишенка на веточке, так и началось. Все просит, что ни вечер, расскажи да расскажи, как ты молодая в деревне жила, да как тебя жизнь обижала, да как детки малые голодали, кушать под окнами просили, да как злые люди работников обманывали. И все-то рассказы эти ей сердце изнутри как кошками дерут, а все равно, ласточка наша, просит, а Клуша что – разве Клуша может деточке своей отказать, Клуша сама плачет, сама и рассказывает. А она, липонька зеленая, и не плачет даже, а глазоньки свои раскроет пошире и смотрит, и слушает, и слушает. И любая другая хоть порадовалась бы: вот хорошо, что у меня-то не так, что я в тепле да в сытости, да богатая, да раскрасавица, а рыбка-то наша только себя терзает, за что, говорит, мне такое, что у меня всё так распрекрасно, и чем же я, говорит, это заслужила, да ничем.
И ведь все-то из нас такое говаривают, да только про плохое. Как стукнет судьба тебя по макушке, так и начинаешь плакаться: и за что же мне, да почему же мне, да ведь не заслужила ж я. А эта всё то же говорит, только про хорошее.
Клуша-то ведь хоть наукам и не обучена, а не дура совсем. Клуша как поняла, что ей помирать скоро, так и додумалась: надо к той черной-то на поклон идти, милости у нее просить для девочки-то нашей, уж позлилась-посердилась на хозяев, и будет, деточке-то за что мукой мучиться, красавице нашей, голубушке. А только кто пойдет-то. Хозяйке только заикнись про ту Коршуниху, она сразу руками машет и слушать не хочет, Клушу гонит от себя, как была ты, говорит, баба безграмотная, так и осталась, а Хозяин так уходит просто, сплюнет, да и уйдет. А не слышали они, что деточка-то наша Клуше говорит, а говорит она вот что: уйду я, Клуша, из дома, буду добрые дела людям делать, а то мне жизни никакой нет. А куда она, рыбка, пойдет, мир вон лихих людей полон, и обманут, и обворуют, и разобидят, а доброе им сделаешь, так вместо спасибо тебя же и поедят вместо каши. Клуша-то людей всяких повидала, Клуша знает. А кто ее, Клушу, слушает.
Думала-думала Клуша и надумала. Стала сама ту Коршуниху искать. Нашла. Ан Коршуниха-то теперь не колдует, не гадает, всё деньги на больных деточек собирает, которых в больницах за бесплатно лечить не хотят. Ну, значит, не совсем сердце-то у нее черное. Клуша тогда вот что сделала. С вечера еды хозяевам напарила-наготовила, девкам-помощницам строго наказала, как греть да когда что подавать, а наутро собрала все свои деньги, что на похороны откладывала, в платок завернула, под кофту сунула, чтоб лихие люди не отобрали, да и пошла на поклон.
Уж и долго добиралась! И на транвае ехала, и пешком шла, и еще в подземелье спускалась, где лестница сама вниз едет и поезда грохочут страшные, тьфу на них совсем. Давно Клуша так далеко из дому не ходила, вон как город-то поменялся, и не узнать ничего. И картинки висят, и фонари светят. Только на улицах как была грязюка, так и осталась.
Прибыла Клуша по адресу, в дверь идет, а навстречу рыжая, тощая, как голодная лисица, да туда ли вы, говорит, да ожидают ли вас. Ан, может, и не ожидают, Клуша ей в ответ, да только ежели хозяйка твоя меня не примет, я вот тут как сяду да и с места не сойду, и ничто меня не стронет, так и помру у вас на крыльце. Аж лисица эта вся перекособочилась. А тут как зазвонит у нее трубка-то эта, которая теперь у всех заместо нормального телефона, а лисица-то трубку к уху себе сует, ага, говорит, какая-то у нас тут полоумная, а не велеть ли охрану, а вот так выглядит да вот сяк выглядит, а уверены ли вы, да может ли так быть, ах, простите, виновата, сейчас, сейчас.
И улыбается Клуше в свои сто сорок зубьев, а пройдите, говорит, за мной, да вот тут присаживайтесь. А Клуша и рада бы сесть, ноги-то так вот и стонут, да в эти кресла-то ихние, низкие да мягкие, как сядешь, так и не встанешь, и не родилось еще такого мужика, чтоб Клушу из такого кресла за руки вытянул. И нет, Клуша говорит, я уж постою, мы люди простые, не гордые.
Ну, ждать-то Клуше недолго пришлось. Как ушла эта лисица-то тощая, так и вернулась. Пойдемте, говорит, ожидают вас.
Завела в комнатку такую махонькую. Хозяин бы, небось, постыдился в каморке такой гостей-то принимать. Клуша как зашла, так и охнула. Стоит в комнате стол, а за столом-то кресло, а в кресле сама Коршуниха сидит. Совсем такая же, как была, и время ее не берет – и сидит ровно, и смотрит молодухой, хотя всё ж таки видно, что не молоденькая. Волосы черные, глаза черные, нос в подбородок смотрит. А сзади, над столом, портрет ее висит, как живой. Словно две их тут.
Буравила-буравила Клушу глазами, потом улыбнулась: садитесь, говорит, уважаемая, да рассказывайте, с чем пожаловали. А лисица-то рыжая уж и стул поднесла, Клуше чуть не в спину тычет. Ну, Клуша села. И молчит как язык съела. И Коршуниха молчит. Лисица уж ушла, дверь закрыла, а Клуша всё рот никак не раскроет. Тогда Коршуниха ей: ну что же вы, неужели боитесь меня, я ведь не страшная.
Тут Клушу и понесло. Кому, говорит Клуша, не страшная, а кому и очень. За что ты дитятко моё родное прокляла, дитё ведь малое было, а не пожалела, как она ведь мучается-то теперь. Деткам-то другим помогаешь или грех замыть хочешь, а моя-то девочка чем виновата, и где совесть-то у тебя, не в карман ли спрятала. Освободи ты мою детоньку, а если зло тебе некуда девать, так меня, старую, замучай.
Коршуниха глазищами как сверкнет: ты, говорит, старая, сама себя, гляжу, уже замучила. От чего, говорит, мне твою деточку освобождать, или от любви к людям, или от того, что она добра всем хочет? Вот если б, говорит, я ей пожелала своими благами упиваться, да на всех кругом плевками плевать, да на тебя, старую, как на плесень какую глядеть, потому что ты не из господ, а господам прислуживаешь, вот это было бы проклятие так проклятие. Неужели ты вот за этим ко мне пришла, а я, говорит, так думала, что ты мудрая женщина, дар мой оценишь.
А подавилась бы ты, это Клуша говорит, даром-то своим, и тьфу на тебя совсем. Ведь покоя нет деточке никакого, всё рвется куда-то, уйду, говорит, и куда ж она пойдет, мир-то вон какой страшный, похлеще тебя будет. Ей наукам учиться, да жениха хорошего, да деточек растить, а не мир, вон, спасать.
Это кто, Коршуниха говорит, решать будет, что ей, деточке твоей, нужно, ты, что ли? А не всё же на свете тебе-то решать, Клуша ей в ответ, ишь, расселась, возомнила себя королевой, а кто ты есть такая-то, ведьмачка ты поганая, тьфу на тебя совсем.
Тут Коршуниха как подскочит, аж чуть кресло не уронила, из глаз искры черные мечет, а, это так ты, говорит, за деточку свою просишь, это, значит, ты мне кланяться пришла, очень, говорит, приятно, страсть как люблю такие поклоны получать.
Клуша тогда со стула-то встала, назад чуть отошла, да и бух на колени на свои на старые, на разбитые, да лбом в пол. Вот, говорит Клуша, тебе мой поклон, а только спаси ты мою красавицу, не дай весь век ей мукой мучиться.
Коршуниха как молния к Клуше ринулась. Клуша уж подумала: всё, конец мне, старухе, пришел. А эта, поди ж ты, сама рядом с Клушей на коленки села, да Клушу по голове гладит, а рука-то горячая, прям жаром так и пышет. Ну, ну, поднимайся, говорит, храбрая ты женщина, тебе ли тут кланяться. Клуша голову-то подняла, смотрит, а лицо у Коршунихи и впрямь черное, страшное всё, перекошенное, будто ее кто пытает. И руки-то она Клушины в свои взяла, к сердцу себе прижала. Ты, говорит, не бойся, твоя девочка сама с себя проклятие снимет, найдет себе счастье, ты не думай, я всё предусмотрела. У ней, говорит, сил-то побольше, чем у иных, будет, ничего, справится. А волноваться, говорит, за нее не надо, волноваться за тех надо, кто без огня в душе живет, а у нее этого огня – ого, на полмира хватит. А меня, говорит, прости, гордячку старую, что накричала на тебя, ну, вставай, сильная женщина.
И сама встает, и Клушу под мышки подымает. Ну, Клуша кряхтела-кряхтела, а все-таки встала, да тут только и вспомнила: деньги-то! Полезла себе под кофту, достала, развернула: вот, возьми, говорит, тебе на деток твоих на хворых, которым лечиться надо, дай докторам-то, пусть деток лечат. Взяла Коршуниха деньги, глянула на них, вздохнула – ведь ты, говорит, последние мне принесла. Ну, говорит, я возьму твои деньги, знаю, ты их жалеть не будешь, а только я тебе больше дам, а ты, говорит, ступай с миром. А девочку, говорит, свою, если хочешь, ко мне пришли, я ей помогу дорогу найти, а не хочешь, так и не присылай и не говори обо мне ничего, как ты решишь, так и будет.
И лисицу свою кликнула через телефон: а подай, говорит, нашей гостье машину, утомилась она сильно, ну как до дома не доедет. А Клуша и рада спорить, да слова сказать не может, никак не отдышится, звук из горла не лезет. Отвели Клушу к машине к черной, и дверь открыли, и сесть помогли, а тому, который руль-то крутит, велели ее к Хозяину в дом везти, и адрес сказали. И рукой даже махали, обе, а Клуша всё дышит рывками, как только что из воды выпрыгнула.
Уж и хорошо эта машина ехала! Уж и прокатила старую Клушу, уважила! В окне то дома, то деревья мелькают, а ты сиди себе в окошко гляди, и гадать не надо, здесь ли тебе сойти или там и не перепутала ли чего сдуру, потому как машина тебя куда надо везет. Вот под конец жизни Клуше какое удовольствие.
Приехала – а ну как хозяева хватились! Нет, не хватились, девки все вовремя подали, ничего не напутали. Можно Клуше и помирать спокойно.
А под вечер сама Хозяйка к Клуше пришла. Клуша уж испугалась – прознала, что к Коршунихе-то ездила, браниться станет. А она, голубушка, и говорит: ты, мол, сколько у нас работаешь, а подарков не видала, а зря ты думаешь, что мы тебя, Клушу, не ценим. И целую пачку с деньжищами Клуше сует, возьми, говорит, купи себе чего, побалуй себя. А там, в пачке, побольше, чем Клуша Коршунихе отдала. То-то она сказала: я, мол, тебе больше дам. Вот они и деньги, на похороны-то.
Так вот Клуша дело и сделала.
Теперь и помереть не страшно.
А чует Клуша, что скоро уже.
Заснет скоро Клуша и уж не проснется.
И будет Клуше небо нараспашку.