Нескоро появился среди товарищей Кожевкин. Он прибежал только недели через две, посидел с полчаса в портерной и торопливо убежал. Он даже не успел поговорить о том, что всех так интересовало, и о чём, однако ж, никто не решался его спрашивать.

Но однажды он пришёл спозаранку, и сам, без всяких расспросов, начал изливать душу.

— Эх, — говорил он. — Вот сижу я среди вас, как и прежде, а всё уж не то, — нет, не то.

— В чём же перемена, Леонтий Степанович? — спрашивали его, рассчитывая таким образом, что вызовут его на откровенность.

— Большая перемена! Такая перемена, как будто я был тогда один человек, а теперь стал другой. Эх, вы не знаете, что такое была для меня покойница. Женился я, друзья мои, когда был ещё совсем молодым человеком. Видели, какая она была в гробу? Вот такая она была и тогда. Худая да бледная, и сама маленькая такая, а глаза — одна грусть. Бывало, взглянешь в эти глаза, и самого грусть заберёт. И какая грусть! Это не то, что её там кто-нибудь обидел, или в жизни была неудача или потеря какая-нибудь. А грусть за всё и за всех людей… Есть такие души, особенно женские… Кажется, вот то и это никакого касательства к ней не имеет и случилось за тысячу вёрст, или, так сказать, на другом полушарии, а она печалуется и вздыхает. Да. Так вот я и женился на ней. Может, от этой самой грусти женился. Средств у меня не было никаких, а у неё тоже, и образованием я не вышел… Так, два класса гимназии прошёл, вот и всё. А тут пошли дети, — один за другим. Сперва девочка, а потом мальчик, а потом опять девочка и опять мальчик, так и шло, как бы по очереди. Вертелся я кое-как, разные делишки доставал, — то бумагу перепишешь, то порученьице какое-нибудь устроишь, а она шить умела и всё шила, шила да шила, день и ночь за шитьём сидит… Бывало, младенца родит, неделю полежит в постели, и глядишь, уже привстала на кровати и дошивает начатую рубашку… И никогда я от неё упрёка не слышал. Да и вообще мало я от неё слышал. Редко говорила она, всё больше молчала и думала. А о чём, никак я этого узнать не мог. Только прожил я этак с нею лет шесть, всё больше в молчании, а там вдруг меня тоска забрала. Женщина она была идеальная, а только при моей подвижной натуре не мог я обходиться без общества. Тянет меня куда-нибудь вон из дому, а боюсь, боюсь огорчить её, потому ангел она была! И что же вы думаете? Она это прозрела. Она своим любящим оком проникла, можно сказать, в самую глубину души. И вот однажды смотрит на меня и говорит: «Зачем ты, — говорит, — скучаешь?» — «Что ты, — говорю, — Манечка? Как можно?» — «Нет, говорит, меня не обманешь, я по глазам вижу, — тебе скучно!.. И ты, — говорит, — мне не лги, потому что я, всё равно, не поверю; а только напрасно обидишь меня». Вот и подите. Я вам говорю, покойница была замечательная женщина! Она была герой. Это была женщина-герой… Вот как бывают женщины-врачи, так она была женщина-герой… «Да и ты, — говорит, — не думай, что это может меня огорчить. Нет, — говорит, — меня больше огорчит, ежели я буду видеть, как ты скучаешь тут, дома. Иди, — говорит, — туда, где тебе весело будет». — «Как же, — говорю я, — Машенька, я пойду, а ты будешь одна дома сидеть? Тебе будет скучно!» А она мне в ответ: «Это, — говорит, — ничего не значит. Я женщина, а ты мужчина. Мужчина не может сидеть дома. Женщина должна возиться с детьми, с кухней и прочее, это уже так Богом устроено; на женщине лежит весь дом, а мужчина, если он постоянно будет при семье, так он непременно сбежит. Ты, — говорит, — не смотри, что я такая молоденькая; я много видела, и оттого у меня в голове разные мысли есть. Я знаю много примеров. Отчего мужья так часто покидают своих жён, изменяя им. Да вот именно оттого, что их заставляют постоянно дома сидеть. Нет лучшего средства отвратить мужа от семьи, как держать его при себе. А ты лучше с людьми побывай и, как побудешь без нас, так тебя к нам и потянет».

И она прямо посылала меня, уходи, уходи, иди к своим друзьям, посиди вечерок. Ты любишь общество, у тебя много друзей… И как она была права! В прежнее время, когда я сидел дома по целым дням и вечерам, на меня нападала тоска, и являлись мысли, которых я ей никогда не высказывал, да и никому: эх, бросить всё, да укатить куда-нибудь, в Америку, что ли! Да, вот какие мысли! А как только стал я проводить время вне дома, так, я вам говорю, где бы я ни был, как бы ни было мне весело, а с каким наслаждением я приходил домой, как меня тянуло к своим пенатам!.. Да, я вам скажу, умная женщина была покойница, знала человеческое сердце и умела жертвовать… И теперь уж, знаете, другая жизнь пойдёт у меня. Уж некому за детьми смотреть, придётся самому. Скучно будет, да что делать! Дочка старшая, она, хотя и добрая, и говорит: «папа, это, мол, не твоё дело, это моё дело…» А не могу же я засадить её, молодую, за такое скучное дело. У неё подруги есть, ей хочется погулять, и то и сё.

Месяца через два он стал появляться чаще, а потом его стали встречать в портерной каждый день. Он появлялся и в университете, и на сходках, и всё пошло по-прежнему.

— А как же дети ваши? — спрашивали его, помня те речи, которые он говорил вскоре после похорон.

— Дочка при них! — отвечал Леонтий Степанович. — Я, конечно, не позволял ей, говорил: «Как можно! Тебе будет тяжело!» А она — ни за что не хочет. «Иди, — говорит, — папа! иди». У неё, знаете, такой же характер, как у покойницы; она тоже героиня.

— А вы, Леонтий Степанович?

— Ну, я какой же герой! Я слабый человек, не более! — отвечал Кожевкин.

1899